Kitobni o'qish: «Барышня», sahifa 5

Shrift:

Глава IV. Барышня-невеста

Сначала Лизавете Ивановне и Евграфу Матвеичу показалось дико в Петербурге. Лизавета Ивановна, между прочим, долго не могла привыкнуть к мысли, как в одном доме могут помещаться по нескольку семейств, совершенно незнакомых друг с другом, и с беспокойством спрашивала Евграфа Матвеича: «Кто это, дружочек, живет с нами стена об стену? да хорошие ли это люди? да нет ли в нашем доме какой – нибудь сволочи, каких-нибудь дурных женщин?» Ей также очень неприятно было, что в Петербурге плохи кладовые и ледники и что в квартирах нет никакого хозяйственного устройства: ни чуланчиков, ни полочек… «Уж тут нечего и думать о хозяйстве, – со вздохом замечала она, – какое тут хозяйство, без удобства и без простора: здесь люди живут как сельди в бочонке!» Глядя на пятиэтажные дома, она обыкновенно говорила: «Да это настоящее вавилонское столпотворение! Долго ли тут до греха?..» Невский проспект совсем ей не нравился. «Что это такое? Экий Содом! Экая гибель народу! – твердила она. – И не в пример еще хуже, чем у нас на ярмарке… того и гляди, что или с ног сшибут, или лошади задавят, или дышлом убьет!» И потом обыкновенно прибавляла, глядя в окно: «Одно только меня здесь, на нашей квартире, и радует, что по крайней мере храм божий перед глазами: только через дорогу перейти». Между прочим, Лизавета Ивановна находила еще, что в Петербурге народ грубый, необразованный, что когда идешь по улице, то никто посторониться не хочет и внимания никакого не обращает; что в Петербурге никому до нее нет дела, никто и знать ее не хочет, тогда как в своем губернском городе она лицо почтенное, всеми уважаемое и что там на улице перед нею все шапки снимают. Но весной и летом Лизавете Ивановне особенно было тяжко и грустно… Весной и летом Петербург ей казался просто нестерпимым, потому что в это время всегда живее воскресали в ее памяти и бесконечное поле, волнующееся рожью, и лес, дышащий смолистой, благоуханною свежестью, тот лес, в котором она, бывало, собирала грибы; и речка с крутыми и живописными берегами, в которой деревенские мальчишки ловили раков, и гумно, гладкое, уставленное скирдами хлеба, и ряд почернелых изб, и плетень при въезде в деревню, и праздничные хороводы крестьянских девок, и заунывная песня мужика, возвращающегося с барщины… Все, все… Сердце Лизаветы Ивановны так и ныло, так и разрывалось при этих воспоминаниях. Что касается до Евграфа Матвеича, он находил много хорошего в Петербурге. Ему нравились, например, блестящие магазины Невского проспекта, и он часто останавливался перед ними и думал: «Пустая роскошь, а для глаз приятно». Еще ему нравился в Петербурге турецкий табак дюбек Саркиса Богосова, по 5 рублей фунт; но более всего нравились ему Милютины лавки. «Тут все, – рассуждал Евграф Матвеич сам с собою, – что душа просит: и балык, как янтарь, и фрукт сочный, румяный, и окорок провесной, жирный, и киевское варенье, и пастила яблочная, и сыр швейцарский со слезой, и икра зернистая свежая, и лук шпанский, и эти масляные рыбки в жестяных коробках… как бишь их… ну, да словом сказать, все, все!..»

И он, бывало, никогда не проходил мимо Милютиных лавок, непременно зайдет в свою знакомую лавку и отведает то того, то другого: то солененького, то сладенького, то кисленького, полюбуется то тем, то другим; понюхает то того, то другое, спросит:

– А это, братец, что у тебя такое в баночке?

– Мармолат, ваше превосходительство.

– Ну, а там, вон направо, в бочке-то?

– Виноград, ваше превосходительство.

– А! дай-ка, братец, кисточку винограда. Ну, а вон, в углу-то… четвертая от угла банка… это что такое?..

И Евграф Матвеич, по обыкновению, долго не отводил страстных очей от всех этих жестянок, склянок, банок и бочек и, при каждом посещении лавки, отыскивал в ней что-нибудь новенькое, что-нибудь замечательное.

Покорясь необходимости и помаленьку устроясь, Евграф Матвеич и Лизавета Ивановна нашли нужным продолжать воспитание дочери. Они наняли для нее танцмейстера, компаньонку, которая называла себя француженкой, а была из немок и могла давать уроки на фортепиано, и учителя русского для всех наук.

В семнадцать лет воспитание Кати было совершенно окончено. По-французски хотя она и не говорила отлично, но могла поддержать обыкновенный разговор, танцевала очень недурно, вальсировала довольно легко и разыгрывала на фортепиано бальные танцы довольно бегло. Чего же больше?

Итак, наступила торжественная минута в жизни моей барышни. Ее надобно было вывозить в свет.

Какой-то приговор произнесет свет над моею барышнею?

Лизавета Ивановна, разумеется, вскоре по своем приезде в Петербург познакомилась со многими дамами так называемого среднего круга. Для нее это была горькая необходимость, жертва, которую она безропотно приносила дочери нежно любимой, ибо в обществе всех этих петербургских барынь, отпускающих французские фразы, беспрестанно толкующих о княгинях и о графинях, о последних модах и о хорошем тоне, Лизавете Ивановне было тяжело и неловко. Она не умела принимать участия в их тонких и любезных разговорах, не вмешивалась в их прекрасные рассуждения о нравственности и приличии, не могла сочувствовать, ни их интересам, ни их сплетням. Безмолвно слушала она этих барынь и, смиренно сознавая собственное ничтожество, только удивлялась их уму и образованию. Ее поддерживали и выручали в самые критические минуты карты, потому что все эти умные и светские барыни, подобно моей Лизавете Ивановне, были охотницы играть в преферанс по десяти копеек медью.

Лизавете Ивановне хотелось пристроить свою Катеньку за хорошего и солидного человека. Это очень понятно: ведь не век же ей было сидеть под крылышками папеньки и маменьки. Зачем же и на воспитание барышень тратятся родители, как не для того, чтоб этим воспитанием приманивать женихов? И Лизавета Ивановна очень справедливо рассуждала, как рассуждают все маменьки, что, только вывозя дочку в свет, можно надеяться устроить ее участь; но она, по простоте своей, никогда не решилась бы прибегать к тем средствам, к которым иногда прибегают отчаянные петербургские маменьки для сбывания с рук своих дочек. Ей не пришло бы, например, в голову заставлять дочь кокетничать и употреблять все роды соблазнов перед каким-нибудь беспутным богачом оттого только, что тот однажды, и то нечаянно, навел в театре лорнет на их ложу; она не стала бы разглашать по всему городу, что ее дочь выходит за г-на N. N., когда г. N. N. и не думает о ее дочери, и не решилась бы поддерживать своего кредита в магазинах именем этого г – на N. N.; она не могла бы обещать жениху своей дочери и капиталы и деревни в приданое, а после брака объявить зятю и дочери, что она покуда, к сожалению, ничего не может дать им, а что со временем, если позволят обстоятельства, и прочее, да еще в довершение всего заставить легковерного зятя заплатить за венчальное платье…

Все это казалось Лизавете Ивановне просто несбыточным, и она говорила с свойственным ей простосердечием:

– И верить не хочу, чтоб были на свете такие матери…

Но обратимся к барышне. Уж близка решительная и желанная минута ее жизни. Сегодня бал у одной из тех генеральш, с которыми знакома ее маменька. Бал!.. О блаженство. На этом бале она первый раз предстанет свету! Сердце ее бьется и замирает; ей мерещится то золотой, то серебряный эполет; перед ней уже, кажется, трепещут аксельбанты… ах, как она любит аксельбанты! Ей слышатся порою звуки вальса и бренчанье шпор… А часы идут так медленно, досадные часы!.. А уж бальное платье готово… вот оно висит на стуле; и какое платье, если б вы видели! и как обрисовывает роскошные ее формы! Парикмахер-француз уже причесал ее; на ее темных волосах белая роза… Барышня то посидит на стуле и помечтает, то подбежит в волнении к зеркалу…

Маменька и папенька в такой же тревоге, как и она.

– А что, хорошо ли, голубчик, будет одета наша Катенька? – спрашивает с беспокойством папенька у маменьки.

– Не знаю, дружочек, – отвечает вздыхая маменька, – но на ней будет все хорошее и дорогое; все, кажется, так, как следует; а впрочем, бог знает…

Вот наконец барышня совсем одета… Боже мой! какая у нее талия! но она еле дышит, бедная барышня.

Маменька уже несколько раз осмотрела ее с ног до головы. И папенька начинает ее осматривать.

– Мило, мило, – замечает генерал, – да только, мне кажется, грудь-то уж очень открыта. Прилично ли это?

– Ах, папа, – восклицает барышня, – какие вы смешные; да ведь все так носят…

Бал великолепный. Все, как водится: и в зале накурено одеколоном, и лампы горят довольно ярко, и много генералов военных и штатских со звездами, и музыка гремит, и мороженое разносят, и расплывшиеся барыни в чепцах сидят кругом стен, и барышни, нарядные и перетянутые, прыгают под музыку с офицерами. Царицы бала – две дочери хозяйки, Sophie и Lise, полненькие и беленькие, с томными глазками. Они слывут красавицами; от них с ума сходят мои приятели-офицеры, и о существовании их знают даже в высшем свете… Штатских немного, человек пять, да и то один из них не танцует, а ходит по комнатам, беспрестанно зевая (хотя ему зевать совсем не хочется), и иногда приставляет к глазу лорнет, с равнодушной и несколько презрительной гримасой посматривая на барынь, на барышень, на кавалеров, на потолок и на стены. Он всем хочет показать, что случайно попал в это общество, которое гораздо ниже его… Говорят, будто этот господин в самом деле принадлежит к высшему свету, – что мудреного! Не даром же хозяйка дома более всех ухаживает за ним.

Ослепленная и пораженная блеском бала, барышня робко вступила в залу.

«Ах, сколько здесь офицеров! – подумала она. – Ах, как здесь должно быть весело!» Но она не смела ни на кого взглянуть. Она проходила через залу, покраснев и потупив головку. И взгляды всех обратились на нее, как на лицо новое…

– Это еще что такое? Кто это такая? – спросила глухая и брюзгливая старуха – барыня у своей соседки, показывая на барышню и неблагосклонно осматривая ее с головы до ног в лорнет.

(У брюзгливой старухи-барыни пять дочерей – пять! и ни одна не замужем!)

– Кто же это такая, матушка?.. а?

– Это, кажется, дочь Ветлиной, – закричала ей на ухо соседка…

– Какая жирная! – пробормотала себе под нос старуха. – Как раскормили ее!..

(У брюзгливой старухи-барыни все пять дочерей тонки, как спички.)

– Ах, ma chere, – говорит одна барышня другой барышне, смотря на мою барышню прищурясь, – взгляни, бога ради, как она затянута… Бедная! на нее смотреть жалко… Вот уж не понимаю, что за охота так тянуться…

А барышня, говорящая эти слова, сама до того затянута, что ей нет никакой возможности наклониться; в продолжение бала ей уже делалось три раза дурно.

– А что? ель не па маль, – толкуют между собою офицеры о барышне.

– Так, живет себе.

– А каковы плечики-то!

– И очень… Только Таня, кажется, немножко повыше ее.

Один из офицеров ангажирует барышню… Она подает ему руку, и рука ее дрожит…

Лизавета Ивановна не спускает глаз с Кати… Лизавета Ивановна даже отказалась от преферанса…

Евграф Матвеич и играет в карты, но он не покоен. Он часто вскакивает из-за карт посмотреть, что делает Катя.

А Катя так счастлива! Она беспрестанно танцует; на мазурку ангажирует ее какой – то штатский. Это ей немножко досадно. Она не любит штатских…

Штатский, танцевавший с нею мазурку, – хотя не франт, но одет очень аккуратно и прилично: в черном фраке, в белом жилете, в желтых перчатках. Он небольшого роста, имеет круглое и румяное лицо, с которого не сходит приятная и почтительная улыбка… Он говорит необыкновенно вежливо и, говоря, всегда наклоняет свой стан немного вперед. Все знакомые дамы без памяти его любят, потому что он никогда не бывает лишним в доме. Недостает ли, например, кавалера для танцев, нужен ли трем старым генеральшам четвертый для преферанса, – хозяйка дома уж непременно подбегает к нему с просьбой или с карточкой, и он всегда выручает ее из беды… Его все называют примерным молодым человеком. Имея не более двадцати семи лет, он уже исправляет должность начальника отделения и имеет чин надворного советника. Он из немцев, хотя по-немецки говорит плохо, немцев совсем не любит и ведет знакомство больше с русскими. Его даже зовут не Карлом Карлычем и не Иваном Иванычем, а Александром Петровичем. Превосходный чиновник, обладающий в высшей степени терпением и трудолюбием, строгий и взыскательный с подчиненными, он имеет слабость казаться человеком светским и большой охотник до барышень, хотя барышни вообще терпеть его не могут. С той минуты, как его произвели в надворные советники, он начал помышлять, как бы завести надворную советницу, и ему непременно хочется, чтоб за будущей надворной советницей было по крайней мере 2000 душ крестьян или полтораста тысяч капитала.

Когда мазурка кончилась, Александр Петрович довел барышню до ее маменьки и почтительно поклонился той и другой.

– Что, вы, я думаю, устали? – сказала ему приветливо Лизавета Ивановна. – Шутка ли, мазурка-то ведь больше двух часов длилась.

– Помилуйте, ваше превосходительство, – отвечал Александр Петрович, закусив, нижнюю губу и из вежливости несколько покачнувшись вперед, – эти часы показались мне одним мгновением.

Он бросил беглый, но значительный взгляд на барышню и, снова почтительно поклонясь, исчез в толпе.

– Какой приятный молодой человек! – сказала Лизавета Ивановна дочери, поправляя ей брошку. – Он, по мне, лучше всех этих, которые танцевали с тобою.

– Фи, маменька! – вскрикнула дочь. – Он противный!

Вскоре после мазурки, когда барышня совсем остыла, маменька увезла ее домой. Папенька, увидев приготовление к ужину и форель, которую втаскивали в столовую на огромном блюде, не утерпел и остался ужинать…

За ужином несколько офицеров расположились около барышень… Другие же, охотники попить, сели за особенный стол. После ужина по обыкновению еще немного потанцевали и гораздо свободнее, чем перед ужином, – наконец все разъехались.

Два франта, сходя с лестницы, говорили между собою:

– А что, душа моя, ты Лизист или Софист?

– Разумеется, мон шер, Софист, хоть, впрочем, я и не охотник до софизмов…

В это время уже барышня почивала – и снилось ей, будто она, озираясь кругом с биением сердца, выдернула белое перо из султана и целовала его.

Первый шаг в свете был сделан – и уже с этих пор барышня только и грезила о балах, маскарадах, театрах и нарядах. Она познакомилась со всеми барышнями своего круга – и взяла себе за образец одну, которая была очень богата и за которой бегали молодые люди толпами. Из застенчивой и даже робкой барышня незаметно превратилась в развязную и бойкую. Впрочем, в случае нужды она умела прикинуться величайшей скромницей. Она совершенно взяла в руки маменьку и папеньку и делала из них все, что хотела. Ее комнату уставили диванами и кушетками Гамбса. Она разложила у себя на столах кипсеки и книги; она сделалась страстною охотницей до французских стишков и, читая их, обыкновенно отмечала карандашом или ногтем те строфы, которые ей больше нравились, в надежде, что авось либо он (он был кирасирский офицер) раскроет книжку и остановится на строфах, отмеченных ею. Она смеялась над теми барышнями, которые читали русские книги и восхищались Бенедиктовым. Она знала все выпушки и петлички на мундирах всех гвардейских полков и рисовала офицеров, но только одних кавалерийских, в различных видах: и верхом, и на дрожках, и в санях, и в каретах, и в колясках… Она почти каждую неделю ездила во французские спектакли и возила с собою маменьку, которая, не понимая ни слова, зевала, смотря на сцену.

Yosh cheklamasi:
12+
Litresda chiqarilgan sana:
20 sentyabr 2011
Yozilgan sana:
1844
Hajm:
50 Sahifa 1 tasvir
Mualliflik huquqi egasi:
Public Domain
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, html, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Ushbu kitob bilan o'qiladi