Kitobni o'qish: «Россия – особая цивилизация»

Shrift:

© ООО «Издательство Родина», 2024

К.П. Победоносцев. Власть и идолы свободы

Вместо предисловия
(из статьи «Власть и начальство»)

Есть в душах человеческих сила нравственного тяготения, привлекающая одну душу к другой; есть глубокая потребность воздействия одной души на другую. Без этой силы люди представлялись бы кучею песчинок, ничем не связанных и носимых ветром во все стороны. Сила эта естественно, без предварительного соглашения, соединяет людей в общество. Она заставляет в среде людской искать другого человека, кого слушать, кем руководствоваться. Одушевляемая нравственным началом, она получает значение силы творческой, совокупляя и поднимая массы на великие дела, на великие подвиги.

Но для общества гражданского недостаточно этого вольного и случайного взаимного воздействия… Естественное, как бы инстинктивное стремление к нему, огустевая и сосредотачиваясь, ищет властного, непререкаемого воздействия, которым объединялась бы, которому подчинялась бы масса со всеми разнообразными ее потребностями, вожделениями и страстями, в котором обретала бы возбуждение деятельности и начало порядка, в котором находила бы посреди всяких извращений своеволия мерило правды. Итак, на правде основана, по идее своей, всякая власть, и поелику правда имеет своим источником и основанием Всевышнего Бога и закон Его, в душе и совести каждого естественно написанный, то и оправдывается в своем глубоком смысле слово: несть власть, аще не от Бога.

Великое и страшное дело – власть, потому что это дело священное. Слово священный в первоначальном своем смысле значит: отделенный, на службу Богу обреченный. Итак, власть не для себя существует, но ради Бога, и есть служение, на которое обречен человек. Отсюда и безграничная, страшная сила власти, страшная тягота ее.

Сила ее безгранична, и не в материальном смысле, а в смысле духовном, ибо это сила рассуждения и творчества. Первый момент мироздания есть появление света и отделение его от тьмы. Подобно тому и первое отправление власти есть обличение правды и различение неправды: на этом основана вера во власть и неудержимое тяготение к ней всего человечества. Сколько раз и повсюду вера эта обманывалась, и все-таки источник ее остается цел и не иссякает, потому что без правды жить не может человек. Отсюда происходит и творческая сила власти – сила привлекает людей добра, правды и разума, возбуждает и одушевляет их на дела и подвиги. Власти принадлежит и первое, и последнее слово – альфа и омега в делах человеческой деятельности.

Сколько ни живет человечество, не перестает страдать то от власти, то от безвластия. Насилие, злоупотребление, безумие, своекорыстие власти – поднимают мятеж. Изверившись в идеал власти, люди мечтают обойтись без власти и поставить на место ее слово закона. Напрасное мечтание: во имя закона возникающие во множестве самовластные союзы поднимают борьбу о власти, и раздробление властей ведет к насилиям – еще тяжелее прежних. Так бедное человечество в искании лучшего устройства носится, точно по волнам безбрежного океана, в коем бездна призывает бездну, кормила нет – и не видать пристани…

И все-таки без власти жить ему невозможно. В душевной природе человека за потребностью взаимного общения глубоко таится потребность власти. С тех пор, как раздвоилась его природа, явилось различие добра и зла, и тяга к добру и правде вступила в душе его в непрестающую борьбу с тягою к злу и неправде – не осталось иного спасения, как искать примирения и опоры в верховном судии этой борьбы, в живом воплощении властного начала порядка и правды.

Сколько ни было разочарований, обольщений, мучений от власти, человечество, доколе жива еще в нем тяга к добру и правде, с сознанием своего раздвоения и бессилия, не перестанет верить в идеал власти и повторять попытки к его осуществлению.

Издревле и до наших дней безумцы говорили и говорят в сердце своем: нет Бога, нет правды, нет добра и зла, привлекая к себе других безумцев и проповедуя безбожие и анархию. Но масса человечества хранит в себе веру в высшее начало жизни, и посреди слез и крови, подобно слепцу, ищущему вождя, ищет для себя власти и призывает ее с непрестающей надеждой, и эта надежда жива, несмотря на вековые разочарования и обольщения…

* * *

При том власти должно быть присуще сознание достоинства. Забывая о нем и не соблюдая его, власть роняет себя и извращает свои отношения к подчиненным. С достоинством совместна и должна быть неразлучна с ним простота обращения с людьми, необходимая для возбуждения их к делу, и для оживления интереса к делу, и для поддержания искренности в отношениях. Сознание достоинства воспитывает и свободу в обращении с людьми.

Власть должна быть свободна в законных своих пределах, ибо при сознании достоинства ей нечего смущаться и тревожиться о том, как она покажется, какое произведет впечатление и какой иметь ей приступ к подступающим людям. Но сознание достоинства должно быть неразлучно с сознанием долга: по мере того, как бледнеет сознание долга, сознание достоинства, расширяясь и возвышаясь не в меру, производит болезнь, которую можно назвать гипертрофией власти. По мере усиления этой болезни, власть может впасть в состояние нравственного помрачения, в коем она представляется сама по себе и сама для себя существующею. Это уже будет начало разложения власти.

Сознавая достоинство власти, начальник не может забыть, что он служит зеркалом и примером для всех подвластных. Как он станет держать себя, так за ним приучаются держать себя и другие – в приемах, в обращении с людьми, в способах работы, в отношении к делу, во вкусах, в формах приличия и неприличия. Напрасно было бы воображать, что власть, в те минуты, когда снимает с себя начальственную тогу, может безопасно смешаться с толпою в ежедневной жизни толпы, на рынке суеты житейской…

Чем шире круг деятельности властного лица, чем сложнее механизм управления, тем нужнее для него подначальные люди, способные к делу, способные объединить себя с общим направлением деятельности к общей цели. Люди нужны во всякое время и для всякого правительства, а в наше время едва ли не нужнее, чем когда-либо: в наше время правительству приходится считаться с множеством вновь возникших и утвердившихся сил – в науке, в литературе, в критике общественного мнения, в общественных учреждениях с их самостоятельными интересами. Уменье найти и выбрать людей – первое искусство власти; другое уменье – направить их и ввести в должную дисциплину деятельности.

Выбор людей – дело труда и приобретаемого трудом искусства распознавать качества людей. Но власть нередко склоняется устранять себя от этого труда и заменяет его внешними или формальными признаками качеств. Самыми обычными признаками этого рода считаются патенты окончания курсов высшего образования, патенты, приобретаемые посредством экзаменов. Мера эта, как известно, весьма неверная и зависит от множества случайностей, стало быть, сама по себе не удостоверяет, на самом деле, ни знания, ни тем менее способности кандидата к тому делу, для коего он требуется. Но она служит к избавлению власти от труда всматриваться в людей и опознавать их.

Руководствуясь одною этою мерой, власть впадает в ошибки, вредные для дела. Не только способность и уменье, но и самое образование человека не зависит от выполнения учебных программ по множеству предметов, входящих в состав учебного курса. Бесчисленные примеры лучших учеников ни на какое дело не годных – и худших, оказавшихся замечательными людьми, доказывают противное.

Весьма часто случается, что способность людей открывается лишь с той минуты, когда они прикоснулись к живой реальности дела: до тех пор наука, в виде уроков и лекций, оставляла их равнодушными, потому что они не чуяли в ней реального интереса: такова была история развития многих великих общественных деятелей.

Начальник обширного управления с обширным кругом действия не может действовать с успехом, если захочет без должной меры простирать свою власть непосредственно на все отдельные части своего управления, вступаясь во все подробности делопроизводства. Самый энергический и опытный деятель может даром растратить свои силы и запутать ход дела в подчиненных местах, если с одинаковою ревностью станет заниматься и существенными вопросами, в коих надлежит ему давать общее направление, и мелкими делами текущего производства.

К несчастью, по мере ослабления нравственного начала власти в начальнике, им овладевает пагубная страсть патронатства, страсть покровительствовать и раздавать места и должности высшего и низшего разряда. Великая беда от распространения этой страсти, лицемерно прикрываемой видом добродушия и благодеяния нуждающимся людям. Побуждения этой благодетельности нередко смешиваются с побуждениями угодничества перед другими сильными мира, желающими облагодетельствовать своих клиентов.

Увы! благодеяния этого рода раздаются часто на счет блага общественного, на счет благоустройства служебных отправлений, наконец, на счет казенной или общественной кассы. Стоит власти забыться и она уже отрешается от мысли о правде своего служения и о благе общественном, которому служить призвана.

А казна! Равнодушной власти она представляется каким-то свыше, в неведомой стране поставленным, неисчерпаемым рогом изобилия, откуда сыплются блага и милости всякого рода, куда можно обращаться с твердой надеждой на исполнение какой-то заповеди: просите и дастся вам; где всякую нужду, облеченную в привычные формы, милостиво и благодушно приемлют. Мудрено ли забыть, и все более или менее забывают, из каких источников питается этот рог изобилия, откуда, от кого и какими путями, иногда тяжкими и болезненными, собираются рубли и гроши в сокровищницу государственной казны, и кому и чему она служить предназначена.

Мало-помалу это забвение может распространиться на всех, сверху донизу, и обратиться в общую деморализацию – как облагающих властей, так и облагаемых обывателей: и ими, невзирая на ропот и жалобы, овладевает какое-то бессмысленное чаяние благ и милостей от казны и государства.

Возрастают ряды чиновников, плодятся учреждения, удвояются оклады; вместе с тем возрастает обложение, и государственный бюджет принимает чудовищные размеры, вбирая в себя несущиеся отовсюду изобретения, претензии и требования частных интересов и социальных фантазий.

* * *

Одним из главных двигателей фаворитизма служит лесть, исконный источник соблазна, действующий не только на слабые, но и на крепкие натуры, ибо искусство льстить неистощимо в разнообразии и в оттенках своих приемов. Один из самых тонких приемов состоит в искусном внушении начальствующему лицу, что всякая творческая мысль от него исходит, что всякое новое изобретение, ему подсказанное, им внушено, что всякий труд подчиненных им одушевляется. Так мало-помалу льстец становится приятен, заявляет себя способным и производит ощущение человека преданного. а когда стало заметно расположение начальника к такому приятному обращению, ловля его благосклонного и доброго мнения входит уже в обычную политику внутренней экономии управления.

Человек, не приготовленный к власти дисциплиною труда и воли, чувствует себя несвободным в обращении с людьми. Одно внешнее достоинство власти ослепляет его, но и обессиливает, ибо не соединяется в нем с достоинством духа и разумения, и потому не умеет он ценить и в других духовное достоинство: оно лишь обличает и смущает его. Напротив того, чувствует он себя свободным с людьми невысокого духа и житейских наклонностей, которые льстят ему, применяясь к нраву его и наклонностям.

Так образуется около начальника сеть ближних людей и фаворитов, из коих он способен произвольно, без дальнего рассуждения, выбирать людей для дел своего управления. Сам не воспитанный на труде, он не имеет ясного представления о том, что значит работать и чего стоит работа: ему подносят готовою чужую мысль, которую он принимает за собственную, чужое произведение, которое он признает своим и пускает от своего имени.

К этим двигателям фаворитизма присоединяется еще товарищество. Бессознательные близкие отношения, установившиеся в ранней молодости с товарищами учения, юношеских забав и развлечений или боевой жизни, образуют между людьми связь, основанную не столько на взаимном сочувствии духовного свойства, сколько на привычке близкого обхождения, а привычка у иных людей становится главным руководственным началом ежедневного быта и деятельности, и в личных и в общественных отношениях. и когда товарищ является искателем мест и назначений, выбор определяется личною благосклонностью или заботою об устройстве человека со скудными или расстроенными средствами, иногда без всякого соображения о том, способен ли человек к тому делу, на которое идет, в состоянии ли он право править многими вверяемыми ему интересами частными и общественными.

Еще ближе товарищей к благоволению начальника его родные, иногда многочисленные, ищущие устроить судьбу свою на служебном кормлении и считающие заботу об этом устройстве нравственным долгом властного родственника.

Остается ли при этом, и какое, место заботе о благе общественном, ради коего власть вверяется начальственному лицу? Остается лишь одно имя общественного блага, лицемерно начертанное на знамени того сана, который начальник носит, той должности, которую он занимает.

* * *

Народ ищет наверху, у власти, защиты от неправды и насилий, и стремится там найти нравственный авторитет в лице лучших людей, представителей правды, разума и нравственности. Благо народу, когда есть у него такие люди – в числе его правителей, судей, духовных пастырей и учителей возрастающего поколения. Горе народу, когда в верхних, властных слоях общества не находит он нравственного примера и руководства: тогда и народ поникает духом и развращается.

В социальном и экономическом быте прежнего времени история показывает нам благородное сословие людей, из рода в род призванных быть не только носителями власти, но и попечителями о нуждах народных и хранителями добрых преданий и обычаев.

Если суждено такому сословию возродиться в нашем веке, вот в чем должны состоять основы бытия его и сущность его призвания:

– служить государству лицом своим и достоянием;

– быть в слове и деле хранителем народных добрых преданий и обычаев;

– быть ходатаем и попечителем народа в его нуждах и защитником от обиды и насилий;

– советом и примером поддерживать добрые нравы в семье и в обществе;

– не увлекаться господствующею в обществе страстью к приобретению и обогащению и чуждаться предприятий, обычных для удовлетворения этой страсти.

Возможно ли осуществление такого идеала? Возможно ли бремя такого призвания? а без этого как быть особливому сословию, призванному к власти?

Велико и свято значение власти. Власть, достойная своего призвания, вдохновляет людей и окрыляет их деятельность: она служит для всех зерцалом правды, достоинства, энергии. Видеть такую власть, ощущать ее вдохновительное действие – великое счастье для всякого человека, любящего правду, ищущего света и добра.

Великое бедствие – искать власти и не находить ее или вместо нее находить мнимую власть большинства, власть толпы, произвол в призраке свободы.

Не менее, если еще не более печально видеть власть, лишенную сознания своего долга, самой мысли о своем призвании, власть, совершающую дело свое бессознательно и формально, под покровом начальственного величия. Стоит ей забыться, как уже начинается ее разложение. Остаются те же формы производства, движутся по-прежнему колеса механизма, но духа жизни в них нет.

Мало-помалу ослабевает самое желание избирать людей приготовленных и способных на каждое дело, и люди уже не избираются, но назначаются, как попало, по случайным побуждениям и интересам, не имеющим ничего общего с делом. Тогда начинает исчезать в производствах предание, охраняемое опытными и привязанными к делу деятелями, разрушается школа, воспитывающая на деле новых деятелей опытностью старых, и люди, приступающие к делу ради личного интереса и служебной карьеры, сменяясь непрестанно в погоне за лучшим, не оставляют нигде прочного следа трудов своих.

Первый закон власти: «Мерило праведное». Оно дает силу судить каждого по достоинству и воздавать каждому должное, не ниже и не свыше его меры. Оно научает соблюдать достоинство человеческое в себе и в других и различать порок, которого терпеть нельзя, от слабости человеческой, требующей снисхождения и заботы. Оно держит власть на высоте ее призвания, побуждая вдумываться и в людей, и в дела, им порученные. Оно дает крепость веленью, исходящему от власти, и властному слову присваивает творческую силу.

Кто утратил это мерило своим равнодушием и леностью, тот забыл, что творит дело Божие, и творит его с небрежением.

Зло и ложь демократии

Здание демократии колеблется
(из статьи «Новая демократия»)

Что такое свобода, из-за которой так волнуются умы в наше время, столько совершается безумных дел, столько говорится безумных речей, и народ так бедствует?

Свобода в смысле демократическом есть право власти политической, или, иначе сказать, право участвовать в правлении государством. Это стремление всех и каждого к участию в правлении не находит себе до сих пор верного исхода и твердых границ, но постоянно расширяется. Расширяя свое основание, новейшая демократия ставит ближайшею себе целью всеобщую подачу голосов – вот роковое заблуждение, одно из самых поразительных в истории человечества!

Политическая власть, которой так страстно добивается демократия, раздробляется в этой форме на множество частиц, и достоянием каждого гражданина становится бесконечно малая доля этого права. Что он с нею сделает, куда употребит ее?

В результате несомненно оказывается, что в достижении этой цели демократия оболживила свою священную формулу свободы, нераздельно соединенной с равенством. Оказывается, что с этим, по-видимому, уравновешенным распределением свободы между всеми и каждым соединяется полнейшее нарушение равенства, или сущее неравенство. Каждый голос, представляя собою ничтожный фрагмент силы, сам по себе ничего не значит: относительное значение может иметь только некоторое число, или группа голосов. Происходит явление, подобное тому, что бывает в собрании безымянных или акционерных обществ. Единицы сами по себе бессильны; но тот, кто сумеет прибрать к себе самое большое количество этих фрагментов силы, становится господином силы, следовательно, господином правления и решителем воли.

В чем же, спрашивается, действительное преимущество демократии перед другими формами правления? Повсюду, кто оказывается сильнее, тот и становится господином правления: в одном случае – счастливый и решительный генерал, в другом – монарх или администратор с умением, ловкостью, с ясным планом действия, с непреклонной волей. При демократическом образе правления правителями становятся ловкие подбиратели голосов, со своими сторонниками, механики, искусно орудующие закулисными пружинами, которые приводят в движение кукол на арене демократических выборов. Люди этого рода выступают с громкими речами о равенстве, но в сущности любой деспот или военный диктатор в таком же, как и они, отношении господства к гражданам, составляющим народ.

Расширение прав на участие в выборах демократия считает прогрессом, завоеванием свободы; по демократической теории выходит, что чем большее множество людей призывается к участию в политическом праве, тем более вероятность, что все воспользуются этим правом в интересе общего блага для всех, и для утверждения всеобщей свободы. Опыт доказывает совсем противное. История свидетельствует, что самые существенные, плодотворные для народа и прочные меры и преобразования исходили от центральной воли государственных людей или от меньшинства, просветленного высокою идеей и глубоким знанием; напротив того, с расширением выборного начала происходило принижение государственной мысли и вульгаризация мнения в массе избирателей; что расширение это в больших государствах или вводилось с тайными целями сосредоточения власти, или само собою приводило к диктатуре.

Во Франции всеобщая подача голосов отменена была в конце прошлого столетия с прекращением террора; а после того восстановляема была дважды для того, чтобы утвердить на ней самовластие двух Наполеонов. В Германии введение общей подачи голосов имело несомненною целью утвердить центральную власть знаменитого правителя, приобретшего себе великую популярность громадными успехами своей политики… Что будет после него, одному Богу известно.

* * *

Игра в собрание голосов под знаменем демократии составляет в наше время обыкновенное явление во всех почти европейских государствах и перед всеми, кажется, обнаружилась ложь ее; однако никто не смеет явно восстать против этой лжи. Несчастный народ несет тяготу; а газеты – глашатаи мнимого общественного мнения – заглушают вопль народный своим кликом! Но для непредубежденного ума ясно, что вся эта игра не что иное, как борьба и свалка партий и подтасовывание чисел и имен. Голоса, – сами по себе ничтожные единицы, – получают цену в руках ловких агентов. Ценность их реализуется разными способами и прежде всего подкупом в самых разнообразных видах – от мелочных подачек деньгами и вещами до раздачи прибыльных мест в акцизе, финансовом управлении и в администрации. Образуется мало-помалу целый контингент избирателей, привыкших жить продажей голосов своих или своей агентуры.

Организация партий и подкуп – вот два могучих средства, которые употребляются с таким успехом для орудования массами избирателей, имеющими голос в политической жизни. Средства это не новые. Еще Фукидид описывает резкими чертами действие этих средств в древних греческих республиках. История Римской республики представляет поистине чудовищные примеры подкупа, составляющего обычное орудие партий при выборах. Но в наше время изобретено еще новое средство тасовать массы для политических целей и соединять множество людей в случайные союзы, возбуждая между ними мнимое согласие мнений. Это средство, которое можно приравнять к политическому передергиванию, состоит в искусстве быстрого и ловкого обобщения идей, составления фраз и формул, бросаемых в публику с крайнею самоуверенностью горячего убеждения, как последнее слово науки, как догмат политического учения, как характеристику событий, лиц и учреждений. Считалось некогда, что умение анализировать факты и выводить из них общее начало свойственно немногим просвещенным умам и высоким мыслителям: ныне оно считается общим достоянием, и общие фразы политического содержания, под именем убеждений, стали как бы ходячей монетой, которую фабрикуют газеты и политические ораторы.

Способность быстро схватывать и принимать на веру общие выводы под именем убеждений распространилась в массе и стала заразительною, особливо между людьми недостаточно или поверхностно образованными, составляющими большинство повсюду. Этой наклонностью массы пользуются с успехом политические деятели, пробивающиеся к власти: искусство делать обобщения служит для них самым подручным орудием. Всякое обобщение происходит путем отвлечения: из множества фактов одни, не идущие к делу, устраняются вовсе, а другие, подходящие, группируются и из них выводится общая формула.

Очевидно, что все достоинство, т. е. правдивость и верность этой формулы, зависит от того, насколько имеют решительной важности те факты, из коих она извлечена, и насколько ничтожны те факты, кои притом устранены как неподходящие. Быстрота и легкость, с которою делаются в наше время общие выводы, объясняются крайнею бесцеремонностью в этом процессе подбора подходящих фактов и их обобщения. Отсюда громадный успех политических ораторов и поразительное действие на массу общих фраз, в нее бросаемых.

Толпа быстро увлекается общими местами, облеченными в громкие фразы, общими выводами и положениями, не помышляя о поверке их, которая для нее недоступна: так образуется единодушие в мнениях, единодушие мнимое, призрачное, но тем не менее дающее решительные результаты. Это называется гласом народа, с прибавкой – гласом Божиим. Печальное и жалкое заблуждение!

Легкость увлечения общими местами ведет повсюду к крайней деморализации общественной мысли, к ослаблению политического смысла целой нации.

* * *

Как разрешат государства вопрос об устройстве своих правительств? Чем дальше входим мы в область так называемого прогресса, тем более задача эта усложняется – ныне мы живем совсем не в тех условиях общественного быта, в каких жили сто лет тому назад.

Политические предания наши – из древнего мира, из Греции и Рима. Но тогдашняя демократия была совсем непохожа на нынешнюю, основанную на равенстве. В древнем мире устройство правления вытекало непосредственно из обычая, местных обстоятельств и религии. В каждой из греческих республик при существовании рабства в правлении участвовали одни граждане, т. е. меньшинство, имущие и свободные люди, и в истории каждой из них мы видим постоянно сменявшееся преобладание и руководство властного лица, законодателя, властителя, заправилы государственными делами.

В Риме семья была ячейкой социального и политического устройства: из нее выродился первый организованный орган правления – Сенат, по первоначальному устройству собрание стариков, старших людей: не было речи о выборе лучших людей – требовались только старшие, и они действительно были лучшие, способнейшие править делами государства.

В новых европейских государствах формы правления образовались из обычая, без конструкции по какому-либо плану, без стремления к симметрии, применяясь в течение времени к идеалам, заимствуемым из древнего мира; но преобладающее значение в правлении принадлежало элементу аристократическому, высшим служебным, владеющим и богатеющим классам. Все это смела французская революция, и в конце концов рукою Наполеона поколебала основы прежнего политического устройства на Западе Европы.

Теперь, всматриваясь в современную экономию общества, замечаем, как истощается старое, из рода в роде передававшееся понятие о благородстве, бывшее когда-то прежде ключевым сводом политического здания. И прежде мало-помалу подтачивалось оно несоразмерным развитием богатства, роскоши и соединенного с нею разврата в придворной и аристократической сфере. Но в наше время так умножились и облегчились разнообразные способы обогащения, т. е. приобретения денег, что всеми овладело стремление к этому приобретению, и порождаемая им деморализация составляет самый грозный признак упадка в общественном сознании. В сравнении с этою похотью побледнели все старые понятия о родовой чести и о чести звания. Но там, где, по-видимому, господствует демократическое начало с отрицанием аристократии, водворяется иного рода развращенная аристократия: изо всех состояний люди стремятся войти в какой-то особый класс общества, с иными потребностями, отличающими их от массы, с претензией на честь, сопряженную с достатком, которого у других нет, которая составляет принадлежность богатства; и эта новая аристократия вместо прежней приобретает значение властительного элемента в правительстве.

Основное начало демократии – равенство граждан. Но одно это слово ничего еще не объясняет. Хорошо, если это равенство права на служение стране своей: каждый по своей способности и средствам обязан к этому служению, и в потребной мере участвует в правительственной деятельности. Так разумелось это понятие в древних демократиях, особливо в малых государствах, где люди могли знать друг друга, и дела общественные обсуждались на площади. Ради самосохранения посреди беспрерывных войн с соседями, надобно было звать к правительству лучших людей, и лучшими являлись способнейшие. Рим, с самого начала став завоевательной республикой, должен был следовать тому же пути, и Сенат его стал собранием лучших людей, державших в руках судьбы государства.

Но в нынешних демократиях равенство означает право всех и каждого править делами страны своей – право целого населения обширной страны принимать участие в деле правления. На этом основана существующая система выборов всеобщею подачею голосов: в больших государствах это ведет к преобладанию массы, принадлежащей к классу наименее образованному и не имеющей ясного сознания ни о делах государственных, ни о людях, способных управлять ими. Очевидно, что при таком порядке достоинство и способность избираемого утрачивает свое значение: вот чем существенно отличается новая демократия от древней и вот что угрожает ей гибелью. Но при том подобно еще принять во внимание, что этот механизм демократии призван действовать в эпоху чрезвычайного и неслыханного прежде усложнения человеческих дел и отношений. Даже сто лет тому назад люди не мечтали о нынешнем развитии торговли, промышленности, механики, нынешнем развитии литературы, печати с громадным ее значением, о нынешней быстроте сообщений, известий и слухов всякого рода. Можно себе представить, до чего усложняются при этом все отправления правительственной и финансовой власти, и условия, посреди коих они должны действовать, и с каким бесчисленным множеством фактов и новых идей должна ныне считаться власть законодательная.

* * *

В этом состоянии общества демократии предлежит страшная задача, с которой она не в силах справиться. Заступая верховную власть, она должна принять на себя дело верховной власти, а главное ее дело – выбирать людей на места и должности: в этом деле все; если оно несостоятельно, то становится несостоятельным и теряет значение всякий закон, каков бы ни был, и основной строй всего государственного учреждения лишается веры и колеблется. Правительство представляется для народа отвлеченной идеей, поскольку она не воплощается в агентах власти, состоящих в непосредственном соприкосновении с народом и праведными его нуждами: если эти агенты набираются случайно или по ложным побуждениям, то вся их деятельность становится горячим предметом толков, волнующих народное мнение, и орудием всех противников какой бы то ни было твердой власти.

И вот мы видим, что с тех пор как в демократии потеряли всякое значение исторические понятия о лицах, по своему сословию и общественному положению, призываемых на служение государству, служебные назначения становятся орудием политических партий, усиливающих себя раздачею должностей, и вместе с тем число должностей непомерно увеличивается не к пользе, а к отягощению народа, для службы не столько общему, сколько своему интересу, в народе же при общем недовольстве возрастает страстное стремление к получению оплачиваемых и доходных должностей. В прежнее время все думали и верили, что правитель должен быть превосходнее тех, кем управляет, и опыт истории подтверждает, что все успехи цивилизации достигнуты желаниями способнейших людей вопреки противодействию среды, в которой приходилось им действовать. Но в новой демократии, вопреки этой бесспорной истине, укореняется такое мнение, что и обширное государство может быть успешно управляемо всякими людьми и низшего достоинства. Все это приводит к деморализации, благодаря коей частный интерес партии или компании лиц получает в обществе преобладающее значение на счет интереса общественного.

Естественным последствием всего этого является полнейший упадок законодательных собраний или демократических парламентов. По демократической теории избранный представитель народа призван подавать свой голос не за то, что он признает полезным для народа или разумным и справедливым, но за то, что признают лучшим и нужным люди той партии, которая выбрала его и прислала, хотя бы это не согласовалось с личным его мнением. Таким образом, выбор представителей превращается в игру партий, столь же страстную, как всякое игорное состязание, – игру, управляемую интригою, лживыми приманками и подкупом.

Так и законодательство попадает в руки людей непросвещенных, нерассудительных, нередко и корыстных, или равнодушных ко всему, что не соединено с интересом партии. Мало-помалу от участия в этой игре устраняются все люди прямой мысли, честного духа и высшей культуры, особливо когда каждый из них имеет на руках дело своего специального признания. Парламент превращается в машину, испускающую из себя массу законов непродуманных, неразработанных, несоглашенных между собою и совсем ненужных, награждающих свободу, но стесняющих ее в интересе одной партии или одной компании.

Все более или менее чувствуют и сознают, что нынешняя демократическая система законодательства совсем несостоятельна и основана на лжи; а когда в основании такого учреждения лежит ложь, чего ожидать обществу, кроме гибели? Сама демократия изверилась, можно сказать, в свой парламент, но принуждена мириться с ним, потому что заменить его нечем, а что стояло прежде, все разрушено, всякую же идею диктаторства демократия отвергает по принципу. Фальшиво построенное здание колеблется, оно уже пошатнулось.

* * *

Как же дальше быть? Повсюду уже люди, еще хранящие совесть, чувство правды и любовь к отечеству, видят и ощущают, что господствующая система учреждать правление и правительство страны не обеспечивает свободу и не приводит к порядку, но распространяя и усиливая самовластие случайного большинства, ведет прямым путем к анархии.

Умные и ученые люди, профессора политических учений начинают придумывать средства как поправить беду. Изобретают новые комбинации властей, новые системы выборов, новые формы, в коих могли бы выработаться и утвердиться, – истинное представительство народного разума и народной потребности, истинное правительство и достаточно уполномоченное, и достаточно ограниченное от злоупотреблений власти.

Простые люди, не удаленные от жизни, спрашивают: как нам быть! Мы бежали от единовластного насилия – и вот пришли к горшему насилию безличной власти случайного большинства и своекорыстных партий. Хотели, чтобы у кормила правления стояли лучшие люди, истинные представители страны, знающие народ свой, а вместо того стали у кормила люди партии, оторванные от земли доктринеры и промышленники, ищущие своего интереса и прибытка, люди подобранные не свободным выбором, а лукавой игрой партий и насилием. Надеялись воспитать детей своих, возрастающее поколение в духе народном, в силе доброго предания, в началах веры, чести и правды; надеялись хотя со временем при помощи их организовать на местах здоровые в духе мира общины, которые могли бы лучших людей своих высылать представителями народного разума. Вместо того правители наши развращают наши общины, подбирая в них соблазном сторонников партий, стесняют свободу местной жизни произвольными законами в духе сменяющихся партий, и вместо школы, образующей людей в духе простоты и добрых нравов, навязывают нам школу, отрешенную от жизни, школу без веры, развращающую юношество.

В виду общего недовольства, в виду очевидных несовершенств существующего порядка раскрываемых критикою слышатся голоса людей, неудовлетворяемых одним отрицанием и требующих положительного указания на средство к исцелению зла. Так больной, не терпя своей болезни, усиленно ищет и требует лекарства.

Не напоминает ли это притчу о человеке, который всю свою жизнь проводил весело, давая волю всякому своему желанию и всякой похоти, безмерно ел, пил, развратничал, и наконец, расстроив весь свой организм, потеряв самую способность наслаждаться, требует от врача такого лекарства, которое поставило бы его на ноги и возвратило бы ему способность к наслаждению, т. е. возможность, по-прежнему, безмерно есть, пить и развратничать. Но разумный врач говорит ему: нет такого лекарства. Если хочешь быть здоров, войди в самого себя, обратись к природе, которую ты в себе и для себя оболживил, поставь себя на простую меру жизни, оставь противоестественные привычки и желания. Нет иного средства выздороветь.

Зло и ложь демократии
(из статьи «Великая ложь нашего времени»)

Что основано на лжи, не может быть право. Учреждение, основанное на ложном начале, не может быть иное, как лживое. Вот истина, которая оправдывается горьким опытом веков и поколений.

Одно из самых лживых политических начал есть начало демократии, та, к сожалению, утвердившаяся со времени французской революции идея, что всякая власть исходит от народа и имеет основание в воле народной. Отсюда истекает теория парламентаризма, которая до сих пор вводит в заблуждение массу так называемой интеллигенции – и проникла, к несчастию, в русские безумные головы. Она продолжает еще держаться в умах с упорством узкого фанатизма, хотя ложь ее с каждым днем изобличается все явственнее перед целым миром.

В чем состоит теория парламентаризма? Предполагается, что весь народ в народных собраниях творит себе законы, избирает должностные лица, стало быть, изъявляет непосредственно свою волю и приводит ее в действие. Это идеальное представление. Прямое осуществление его невозможно: историческое развитие общества приводит к тому, что местные союзы умножаются и усложняются, отдельные племена сливаются в целый народ или группируются в разноязычии под одним государственным знаменем, наконец разрастается без конца государственная территория: непосредственное народоправление при таких условиях немыслимо.

Итак, народ должен переносить свое право властительства на некоторое число выборных людей и облекать их правительственною автономией. Эти выборные люди, в свою очередь, не могут править непосредственно, но принуждены выбирать еще меньшее число доверенных лиц – министров, коим предоставляется изготовление и применение законов, раскладка и собирание податей, назначение подчиненных должностных лиц, распоряжение военною силой.

Механизм – в идее своей стройный; но, для того чтобы он действовал, необходимы некоторые существенные условия. Машинное производство имеет в основании своем расчет на непрерывно действующие и совершенно ровные, следовательно, безличные силы, И этот механизм мог бы успешно действовать, когда бы доверенные от народа лица устранились вовсе от своей личности; когда бы на парламентских скамьях сидели механические исполнители данного им наказа; когда бы министры явились тоже безличными, механическими исполнителями воли большинства; когда бы притом представителями народа избираемы были всегда лица, способные уразуметь в точности и исполнять добросовестно данную им и математически точно выраженную программу действий.

Вот, при таких условиях действительно машина работала бы исправно и достигала бы цели. Закон действительно выражал бы волю народа; управление действительно исходило бы от парламента; опорная точка государственного здания лежала бы действительно в собраниях избирателей, и каждый гражданин явно и сознательно участвовал бы в правлении общественными делами.

* * *

Такова теория. Но посмотрим на практику. В самых классических странах парламентаризма он не удовлетворяет ни одному из вышепоказанных условий. Выборы никоим образом не выражают волю избирателей. Представители народные не стесняются нисколько взглядами и мнениями избирателей, но руководятся собственным произвольным усмотрением или расчетом, соображаемым с тактикою противной партии. Министры в действительности самовластны; и скорее они насилуют парламент, нежели парламент их насилует. Они вступают во власть и оставляют власть не в силу воли народной, но потому, что их ставит к власти или устраняет от нее – могущественное личное влияние или влияние сильной партии. Они располагают всеми силами и достатками нации по своему усмотрению, раздают льготы и милости, содержат множество праздных людей на счет народа, – и притом не боятся никакого порицания, если располагают большинством в парламенте, а большинство поддерживают раздачей всякой благостыни с обильной трапезы, которую государство отдало им в распоряжение. В действительности министры столь же безответственны, как и народные представители. Ошибки, злоупотребления, произвольные действия – ежедневное явление в министерском управлении, а часто ли слышим мы о серьезной ответственности министра? Разве, может быть, раз в пятьдесят лет приходится слышать, что над министром суд, и всего чаще результат суда выходит ничтожный сравнительно с шумом торжественного производства.

Если бы потребовалось истинное определение парламента, надлежало бы сказать, что парламент есть учреждение, служащее для удовлетворения личного честолюбия и тщеславия и личных интересов представителей. Учреждение это служит не последним доказательством самообольщения ума человеческого. Испытывая в течение веков гнет самовластия в единоличном и олигархическом правлении и не замечая, что пороки единовластия суть пороки самого общества, которое живет под ним, люди разума и науки возложили всю вину бедствия на своих властителей и на форму правления и представили себе, что с переменою этой формы на форму народовластия или представительного правления общество избавится от своих бедствий и от терпимого насилия. Что же вышло в результате? Вышло то, что mutato nomine (изменено только имя (лат.)) все осталось в сущности по-прежнему, и люди, оставаясь при слабостях и пороках своей натуры, перенесли на новую форму все прежние свои привычки и склонности. Как прежде, правит ими личная воля и интерес привилегированных лиц; только эта личная воля осуществляется уже не в лице монарха, а в лице предводителя партии, и привилегированное положение принадлежит не родовым аристократам, а господствующему в парламенте и правлении большинству.

На фронтоне этого здания красуется надпись: «Все для общественного блага». Но это не что иное, как самая лживая формула; парламентаризм есть торжество эгоизма, высшее его выражение. Все здесь рассчитано на служение своему «я». По смыслу парламентской фикции, представитель отказывается в своем звании от личности и должен служить выражением воли и мысли своих избирателей; а в действительности избиратели – в самом акте избрания отказываются от всех своих прав в пользу избранного представителя. Перед выборами кандидат, в своей программе и в речах своих, ссылается постоянно на вышеупомянутую фикцию: он твердит все о благе общественном, он не что иное, как слуга и печальник народа, он о себе не думает и забудет себя и свои интересы ради интереса общественного. И все это – слова, слова, одни слова, временные ступеньки лестницы, которые он строит, чтобы взойти куда нужно и потом сбросить ненужные ступени. Тут уже не он станет работать на общество, а общество станет орудием для его целей. Избиратели являются для него стадом для сбора голосов, и владельцы этих стад подлинно уподобляются богатым кочевникам, для коих стадо составляет капитал, основание могущества и знатности в обществе.

Так развивается, совершенствуясь, целое искусство играть инстинктами и страстями массы для того, чтобы достигнуть личных целей честолюбия и власти. Затем уже эта масса теряет всякое значение для выбранного ею представителя до тех пор, пока понадобится снова на нее действовать: тогда пускаются в ход снова льстивые и лживые фразы – одним в угоду, в угрозу другим: длинная, нескончаемая цепь однородных маневров, образующая механику парламентаризма. И такая-то комедия выборов продолжает до сих пор обманывать человечество и считаться учреждением, венчающим государственное здание… Жалкое человечество! Поистине можно сказать: mundus vult decipi – decipiatur (мир желает быть обманутым. Пусть же его обманывают (лат.)).

* * *

Вот как практикуется выборное начало. Честолюбивый искатель сам выступает перед согражданами и старается всячески уверить их, что он, более чем всякий иной, достоин их доверия. Из каких побуждений выступает он на это искательство? Трудно поверить, что из бескорыстного усердия к общественному благу. Вообще, в наше время редки люди, проникнутые чувством солидарности с народом, готовые на труд и самопожертвование для общего блага; это натуры идеальные; а такие натуры не склонны к соприкосновению с пошлостью житейского быта.

Кто по натуре своей способен к бескорыстному служению общественной пользе в сознании долга, тот не пойдет заискивать голоса, не станет воспевать хвалу себе на выборных собраниях, нанизывая громкие и пошлые фразы. Такой человек раскрывает себя и силы свои в рабочем углу своем или в тесном кругу единомышленных людей, но не пойдет искать популярности на шумном рынке. Такие люди, если идут в толпу людскую, то не затем, чтобы льстить ей и подлаживаться под пошлые ее влечения и инстинкты, а разве затем, чтобы обличать пороки людского быта и ложь людских обычаев.

Лучшим людям, людям долга и чести противна выборная процедура: от нее не отвращаются лишь своекорыстные, эгоистические натуры, желающие достигнуть личных своих целей. Такому человеку не стоит труда надеть на себя маску стремления к общественному благу, лишь бы приобресть популярность. Он не может и не должен быть скромен, – ибо при скромности его не заметят, не станут говорить о нем. Своим положением и тою ролью, которую берет на себя, он вынуждается лицемерить и лгать: с людьми, которые противны ему, он поневоле должен сходиться, брататься, любезничать, чтобы приобресть их расположение, должен раздавать обещания, зная, что потом не выполнит их, должен подлаживаться под самые пошлые наклонности и предрассудки массы, для того чтоб иметь большинство за себя.

Какая честная натура решится принять на себя такую роль? Изобразите ее в романе: читателю противно станет; но тот же читатель отдаст свой голос на выборах живому артисту в той же самой роли.

Выборы – дело искусства, имеющего, подобно военному искусству, свою стратегию и тактику. Кандидат не состоит в прямом отношении к своим избирателям. Между ним и избирателями посредствует комитет, самочинное учреждение, коего главной силой служит нахальство. Искатель представительства, если не имеет еще сам по себе известного имени, начинает с того, что подбирает себе кружок приятелей и споспешников; затем все вместе производят около себя ловлю, то есть приискивают в местной аристократии богатых и не крепких разумом обывателей, и успевают уверить их, что это их дело, их право и преимущество стать во главе – руководителями общественного мнения. Всегда находится достаточно глупых или наивных людей, поддающихся на эту удочку, – и вот, за подписью их, появляется в газетах и наклеивается на столбах объявление, привлекающее массу, всегда падкую на следование за именами, титулами и капиталами.

Вот каким путем образуется комитет, руководящий и овладевающий выборами – это своего рода компания на акциях, вызванная к жизни учредителями. Состав комитета подбирается с обдуманным искусством: в нем одни служат действующею силой – люди энергические, преследующие во что бы ни стало материальную или тенденциозную цель; другие – наивные и легкомысленные статисты – составляют балласт.

Организуются собрания, произносятся речи: здесь тот, кто обладает крепким голосом и умеет быстро и ловко нанизывать фразы, производит всегда впечатление на массу, получает известность, награждается кандидатом для будущих выборов, или, при благоприятных условиях, сам выступает кандидатом, сталкивая того, за кого пришел вначале работать языком своим. Фраза – и не что иное, как фраза – господствует в этих собраниях. Толпа слушает лишь того, кто громче кричит и искуснее подделывается пошлостью и лестью под ходячие в массе понятия и наклонности.

* * *

В день окончательного выбора лишь немногие подают голоса свои сознательно: это отдельные влиятельные избиратели, коих стоило уговаривать по одиночке. Большинство, т. е. масса избирателей, дает свой голос стадным обычаем, за одного из кандидатов, выставленных комитетом. На билетах пишется то имя, которое всего громче звенело в ушах у всех в последнее время. Никто почти не знает человека, не дает себе отчета ни о характере его, ни о способностях, ни о направлении: выбирают потому, что много наслышаны об его имени.

Напрасно было бы вступать в борьбу с этим стадным порывом. Положим, какой-нибудь добросовестный избиратель пожелал бы действовать сознательно в таком важном деле, не захотел бы подчиниться насильственному давлению комитета. Ему остается или уклониться вовсе в день выбора, или подать голос за своего кандидата по своему разумению. Как бы ни поступил он, все-таки выбран будет тот, кого провозгласила масса легкомысленных, равнодушных или уговоренных избирателей.

По теории, избранный должен быть излюбленным человеком большинства, а на самом деле избирается излюбленник меньшинства, иногда очень скудного, только это меньшинство представляет организованную силу, тогда как большинство, как песок, ничем не связано, и потому бессильно перед кружком или партией. Выбор должен бы падать на разумного и способного, а в действительности падает на того, кто нахальнее суется вперед.

Казалось бы, для кандидата существенно требуются образование, опытность, добросовестность в работе: а в действительности все эти качества могут быть и не быть: они не требуются в избирательной борьбе, тут важнее всего смелость, самоуверенность в соединении с ораторством, но и даже с некоторой пошлостью, нередко действующей на массу. Скромность, соединенная с тонкостью чувства и мысли, для этого никуда не годится.

Так нарождается народный представитель, так приобретается его полномочие. Как он употребляет его, как им пользуется? Если натура у него энергическая, он захочет действовать и принимается образовывать партию; если он заурядной натуры, то сам примыкает к той или другой партии. Для предводителя партии требуется прежде всего сильная воля. Это свойство органическое, подобно физической силе, и потому не предполагает непременно нравственные качества. При крайней ограниченности ума, при безграничном развитии эгоизма и самой злобы, при низости и бесчестности побуждений, человек с сильной волей может стать предводителем партии и становится тогда руководящим, господствующим, главою кружка или собрания, хотя бы к нему принадлежали люди, далеко превосходящие его умственными и нравственными качествами.

Вот какова, по свойству своему, бывает руководящая сила в парламенте. К ней присоединяется еще другая решительная сила – красноречие. Это тоже натуральная способность, не предполагающая ни нравственного характера, ни высокого духовного развития. Можно быть глубоким мыслителем, поэтом, искусным полководцем, тонким юристом, опытным законодателем – и в то же время быть лишенным действенного слова; и наоборот: можно, при самых заурядных умственных способностях и знаниях, обладать особливым даром красноречия. Соединение этого дара с полнотою духовных сил есть редкое и исключительное явление в парламентской жизни.

Самые блестящие импровизации, прославившие ораторов и соединенные с важными решениями, кажутся бледными и жалкими в чтении, подобно описанию сцен, разыгранных в прежнее время знаменитыми актерами и певцами. Опыт свидетельствует непререкаемо, что в больших собраниях решительное действие принадлежит не разумному, но бойкому и блестящему слову, что всего действительнее на массу не ясные, стройные аргументы, глубоко коренящиеся в существе дела, но громкие слова и фразы, искусно подобранные и рассчитанные на инстинкты гладкой пошлости, всегда таящиеся в массе. Масса легко увлекается пустым вдохновением декламации и, под влиянием порыва, часто бессознательного, способна приходить к внезапным решениям, о коих приходится сожалеть при хладнокровном обсуждении дела.

Итак, когда предводитель партии с сильною волей соединяет еще и дар красноречия, – он выступает в своей первой роли на открытую сцену перед целым светом. Если же у него нет этого дара, он стоит, подобно режиссеру, за кулисами и направляет оттуда весь ход парламентского представления, распределяя роли, выпуская ораторов, которые говорят за него, употребляя в дело по усмотрению более тонкие, но нерешительные умы своей партии: они за него думают.

* * *

Что такое парламентская партия? По теории, это союз людей одинаково мыслящих и соединяющих свои силы для совокупного осуществления своих воззрений в законодательстве и в направлении государственной жизни. Но таковы бывают разве только мелкие кружки: большая, значительная в парламенте партия образуется лишь под влиянием личного честолюбия, группируясь около одного господствующего лица.

Люди, по природе, делятся на две категории: одни не терпят над собою никакой власти, и потому необходимо стремятся господствовать сами; другие, по характеру своему, страшась нести на себе ответственность, соединенную со всяким решительным действием, уклоняются от всякого решительного акта воли: эти последние как бы рождены для подчинения и составляют из себя стадо, следующее за людьми воли и решения, составляющими меньшинство.

Таким образом, люди самые талантливые подчиняются охотно, с радостью складывая в чужие руки направление своих действий и нравственную ответственность. Они как бы инстинктивно «ищут вождя» и становятся послушными его орудиями, сохраняя уверенность, что он ведет их к победе и нередко к добыче.

Все существенные действия парламентаризма отправляются вождями партий: они ставят решения, они ведут борьбу и празднуют победу. Публичные заседания суть не что иное, как представление для публики. Произносятся речи для того, чтобы поддержать фикцию парламентаризма: редкая речь вызывает, сама по себе, парламентское решение в важном деле. Речи служат к прославлению ораторов, к возвышению популярности, к составлению карьеры, но в редких случаях решают подбор голосов. Каково должно быть большинство, это решается обыкновенно вне заседания.

Таков сложный механизм парламентского лицедейства, таков образ великой политической лжи, господствующей в наше время.

По теории парламентаризма, должно господствовать разумное большинство; на практике господствуют пять-шесть предводителей партии; они, сменяясь, овладевают властью. По теории, убеждение утверждается ясными доводами во время парламентских дебатов; на практике – оно не зависит нисколько от дебатов, но направляется волею предводителей и соображениями личного интереса. По теории, народные представители имеют в виду единственно народное благо; на практике они под предлогом народного блага и на счет его, имеют в виду преимущественно личное благо свое и друзей своих. По теории – они должны быть из лучших, излюбленных граждан; на практике – это наиболее честолюбивые и нахальные граждане. По теории – избиратель подает голос за своего кандидата потому, что знает его и доверяет ему; на практике – избиратель дает голос за человека, которого по большей части совсем не знает, но о котором натвержено ему речами и криками заинтересованной партии. По теории – делами в парламенте управляют и двигают опытный разум и бескорыстное чувство; на практике – главные движущие силы здесь – решительная воля, эгоизм и красноречие.

Вот каково, в сущности, это учреждение, выставляемое целью и венцом государственного устройства. Больно и горько думать, что в земле русской были и есть люди, мечтающие о водворении этой лжи у нас; что профессоры наши еще проповедуют своим юным слушателям о представительном правлении, как об идеале государственного учреждения; что наши газеты и журналы твердят о нем в передовых статьях и фельетонах, под знаменем правового порядка; твердят, не давая себе труда вглядеться ближе, без предубеждения, в действие парламентской машины.

Но уже и там, где она издавна действует, ослабевает вера в нее; славит ее либеральная интеллигенция, но народ стонет под гнетом этой машины и распознает скрытую в ней ложь.

* * *

Национализм в наше время можно назвать пробным камнем, на котором обнаруживается лживость и непрактичность парламентского правления. Примечательно, что начало национальности выступило вперед и стало движущею и раздражающею силой в ходе событий именно с того времени, как пришло в соприкосновение с новейшими формами демократии.

Довольно трудно определить существо этой новой силы и тех целей, к каким она стремится; но несомненно, что в ней – источник великой и сложной борьбы, которая предстоит еще в истории человечества и неведомо к какому приведет исходу. Мы видим теперь, что каждым отдельным племенем, принадлежащим к составу разноплеменного государства, овладевает страстное чувство нетерпимости к государственному учреждению, соединяющему его в общий строй с другими племенами, и желание иметь свое самостоятельное управление, со своею, нередко мнимою, культурой. И это происходит не с теми только племенами, которые имели свою историю и, в прошедшем своем, отдельную политическую жизнь и культуру, – но и с теми, которые никогда не жили особой политической жизнью.

Монархия неограниченная успевала устранять или примирять все подобные требования и порывы и не одной только силой, но и уравнением прав и отношений под одной властью. Но демократия не может с ними справиться, и инстинкты национализма служат для нее разъедающим элементом: каждое племя из своей местности высылает представителей – не государственной и народной идеи, но представителей племенных инстинктов, племенного раздражения, племенной ненависти и к господствующему племени, и к другим племенам, и к связующему все части государства учреждению.

Провидение сохранило нашу Россию от подобного бедствия, при ее разноплеменном составе. Страшно и подумать, что возникло бы у нас, когда бы судьба послала нам роковой дар – всероссийский парламент! Да не будет!

Куда ведет демократия
(из статьи «Вопросы жизни»)

Представители современной демократии представляют себя пророками всенародного блага и прогресса, выставляя народу свой идеал – предоставить в управлении народным делом участие всему народу и голосу каждого в особенности. Но вместе с тем они знать не хотят ни духа народного, ни вековых преданий и верований, на коих утверждалась жизнь народа. Демократия, когда попадает в руки ее механизм законодательства, принимается орудовать законами для своей цели, издавая закон за законом и не стесняясь нисколько соображением о том, насколько стесняются законом самые существенные стремления и потребности быта и духа народного.

Этим путем создается и держится прямолинейный деспотизм мнимого народоправления, сосредоточенного в руках преобладающей партии, во имя идеальной истины и народного блага. Подводя все под уровень своего идеала, она стремится к осуществлению его посредством объединения и уравнения всего и всех простым способом общего правила и общей меры.

На этом пути встречается она с крепкими, на вере и предании основанными, коренящимися в духе убеждениями лиц и целых сословий, – и стремится одолеть их, потому что в них видит главное препятствие своему объединительному и уравнительному процессу. В этом смысле всего для нее опаснее и всего противнее религия и церковь: воля человеческая так тесно связуется с верованием, в особенности церковным, что нелегко бывает одолеть ее. Отсюда борьба практической демократии с церковью: самое существование церкви – смущение и докука для демократии.

Но на первый раз эта политика нуждается еще в религии, насколько религия нужна еще для ее целей; но для этого требуется снять с религии по возможности догматический облик, лишить ее способности действовать на душу дисциплиною характера и мышления; пусть остается в ней то, что, по мнению политики, составляет ее недогматическую сущность, то есть общие начала нравственности, соединяемые с общим понятием о Боге и о нравственном достоинстве человека. Этим придается религии туманное свойство: она превращается в какую-то нравственную философию, имеющую в виду не духовное свойство человека, но одно лишь натуральное его свойство. Таким способом, очевидно, вытравляется из религии самая ее сущность. Отсекаются корни, без коих растение жить не может, хотя как бы имеется в виду сохранить плоды его, то есть удержать результаты христианской совести, отняв ту веру, которая создала ее и хранила. Но политика демократии думает достигнуть тех же результатов, заменяя в школе Закон Божий курсом морали, а в жизни общественной любовь и жалость христианскую началами и учреждениями альтруизма и филантропии.

* * *

Но все это лишь на первый раз. Далее двинулась во Франции демократия, достигнув полного господства. Она воздвигает уже безусловное гонение на религию, предпринимая насильственно вытравить ее из нравов и из гражданского быта.

Франция, воображаемая страна свободы, жила со времени Наполеона I под действием ст. 291 Уголовного кодекса. Эта статья гласит: «Никакое сообщество (ассоциация), состоящее более чем из 20 лиц, с целью собираться ежедневно или в положенные дни, для рассуждения о предметах религиозных, политических или иных, может быть образовано не иначе как с разрешения правительства и на таких условиях, какие ему предпишет правительственная власть». Такова была мера свободы, предоставленная обществу в течение ста лет и при действии свободных парламентских учреждений.

Ныне законодательство свободной французской демократии ограничило еще эту меру. По закону 1901 г. разрешение на образование вновь общества дается не иначе как особым декретом Государственного Совета. Но мало этого. Закон присовокупляет, что дальнейшее существование такого, хотя бы разрешенного общества зависит вполне от правительства: общество распускается и прекращается декретом Совета министров. Если же откроется общество без разрешения или будет собираться после запрещения, то каждый член его подвержен штрафу в 5000 франков и тюремному заключению на год, и тому же наказанию подвергается всякий, кто даст собранию место в своем помещении.

Казалось бы, однако, что общества, законно существовавшие ранее этого закона, не подлежат ему. Нет; как бы давно они ни действовали, в какие бы ни вступили отношения и договоры с городами, коллегиями, публичными учреждениями и пр., они должны прекратиться, если не испросят себе разрешения новым порядкам. При уничтожении же общества все его имущество подвергается ликвидации мерами правительства.

Весь этот закон направлен в особенности против религиозных конгрегации, посвятивших себя учению и воспитанию юношества, призрению и лечению бедных и больных. Их-то все предприняла уничтожить новая власть, во имя свободы управляющая Францией. С уничтожением конгрегации рассеиваются и изгоняются тысячи деятелей, большею частью учителя и учительницы. Но им-то жестокий закон воспрещает заниматься учением где бы то ни было, безусловно, под опасением такого же штрафа и тюрьмы.

Жестокий закон, но еще более жестоко его исполнение. Правительство не замедлило без всякого разбора закрыть, распустить и ликвидировать не менее трех тысяч конгрегации, издавна действовавших до издания нового закона. Мало и того. Когда возникла у некоторых надежда воспользоваться новым законом и испросить разрешение на открытие новых конгрегации, и предъявлено о сем несколько сот ходатайств, правительство отказалось входить в рассмотрение их, и Палата Депутатов по требованию Комба36 отвергла их все огулом без рассмотрения.

Дошло до того, что когда некоторые сестры милосердия решились оставить свои обеты и в светском звании продолжать свою деятельность, правительство стало преследовать их строгими карами: иных подвергли преследованию за то, что они в частном доме даром ухаживали за больными. Случалось, что суды отказывались от беззаконного преследования, но высшая Кассационная Палата, действуя по предписаниям властей, стала отменять правые приговоры судов. Всякие протесты местного населения и ревнителей закона и правды против самовластия властей имеют последствием только принятие мер и законов еще более строгих против всякой деятельности, носящей на себе имя и печать религии и церкви.

Итак, естественно, что не только люди, преданные религии и церкви, но и разумные государственные люди всего мира с удивлением и негодованием спрашивают: до каких насилий, наконец, дойдет, под знаменем свободы французская демократия?

* * *

Современные мыслители и ученые подвергают критике не только основания того или другого вероисповедания, но и самые основания религиозного чувства в человечестве. Возбуждается вопрос о нравственном и социальном его значении. Спрашивают: возможно ли ему удержаться, и какое получит оно значение и какие формы в применении к новым условиям жизни, которые может создать будущая социальная эволюция человеческого общества.

Невозможно гадать о будущем, проникая мыслью в тысячелетие предстоящих судеб вселенной и земного человечества. Тайна земного бытия остается перед ним, мрачная и неразрешимая. Религиозное чувство нераздельно с нею: оно живо и неискоренимо, ибо коренится в природе земного бытия человеческого.

Человек всегда будет ощущать свое бесплодие, несмотря на все усовершенствования материальных условий частной и общественной жизни, всегда будет ощущать себя раздвоенным существом, вопреки всем учениям, провозглашающим свободу плоти и похоти, всегда будет сознательно или бессознательно стремиться к идеальному единству и совершенству. Сколько бы ни ощущал он в себе животной силы и энергии, сколько бы ни наслаждался ею, душа его не перестанет помышлять о пределе земного бытия. И мы видим, что по мере того как овладевает человек силами природы, временем и пространством, но все больше ощущает духовную пустоту и тоску о жизни. Доколе человек не превратится совсем в животное, религиозное чувство нельзя исторгнуть из души его и из социальной жизни: всякое для этого насилие будет безумием, и самые фанатические преследования религии приведут с другого конца разве к извращению веры – в суеверие.

Формы религиозного чувства неистощимы, простираясь от самого чистого и возвышенного к чудовищному. Охранение высоты, чистоты и истины религиозного верования принадлежит церкви. Церковь, не взирая на разнообразную примесь форм и видимых обрядов и обычаев, подлежащих переменам в течение веков, останется всегда ковчегом религиозной истины. Вне церкви религиозное чувство впадает в заблуждение плоти и гордости, в мечтательное настроение духа, в фантастические формы культа.

Наше время – время упадка религиозного чувства, или, лучше сказать, его извращения. С отрицанием предания, закона, принятых начал нравственности, соединяется искание новых форм верования, новых нравственных начал, измышление новых фантастических предметов культа – состояние, подобное тому, в коем пребывало Римское общество в эпоху Антонинов. Но глубокая душа, жаждущая и ищущая истины, рано или поздно почувствует и познает ее.

Где нет веры, там на чем утвердить чувство долга и сознание ответственности – основу всякого нравственного побуждения и воли? Религия одна есть правило жизни, непрестанное напоминание человеку, что есть Бог и ищущим Его Мздовоздатель, – духовный авторитет, на коем утверждается обязанность человека к Богу и ближним.

Этого не может заменить никакое нравственное учение. Оно основывается теоретически на начале блага общественного, пользы общественной (утилитарианизм), с отрицанием религиозного начала, хотя практические выводы и положения этого учения почерпаются из понятий и обычаев, исходящих из религии и на ней основанных. Но нравственное правило, в применении к действительности, к обстоятельствам места и времени, к интересам своего я и других лиц, подвержено колебаниям и сомнениям, требующим поверки с основным началом, которое для утилитарной нравственности заменяет совесть. Но это начало абстрактное, и потому решение на основании его вопроса о том, что должно в данном случае делать или какую цену имеет сделанное, требует умственной операции, мало кому доступной и во всяком случае неясной и сопряженной с колебаниями, сомнениями, и с возбуждением новых вопросов.

Напротив того религиозное мерило долга не умственное и не абстрактное, но связано нераздельно с живым чувством тронутой верою души, и способно действовать на душу непосредственно, бессознательно и без умственного напряжения, применяясь свободно к новым отношениям и условиям жизни, но не изменяясь в основе своей и в господственном действии на душу. На началах нравственности создается искусственная совесть, но христианская совесть есть око Божие в душе человека; а перед нею – животворящий ее любовью и правдой живой образ Божий в лице Христа Спасителя. И некуда убежать человеку от веры, потому что он сам от себя убежать не может.

Как бы твердо ни положил он в своей гордости отрешиться от Бога и быть сам себе Богом, он остается на земле, окруженный со всех сторон тайною бытия, и как бы ни хотел от нее зажмуриться, не может в тайниках души своей не ощущать ее. Все-таки стоит он на пороге чего-то неведомого и вечного, имея, по выражению Гете, внизу, под собою, могилы, а вверху, над собою, звезды свода небесного.

* * *

Во всем человечестве и в каждом отдельном человеке дух живет и питается и растет стремлением к идеалу, то есть к высшему, что нельзя обнять, в чем нельзя достигнуть совершенного осуществления. В этом стремлении – все существо духовной жизни, ибо то, к чему стремится дух, есть нечто абсолютное и непреложное, то, что держит на земле душу живую, без чего всякое существо человеческое бессмысленно влачится по земле. Это стремление прирождено и заложено во всякой душе человеческой, и когда душа погасила его в себе, становится она лишь звуком и словом.

Едва зачинается сознание в душе, как в ней зачинается мысль о начале всех начал, откуда всякая жизнь происходит, мысль о любви и правде, и поднимается стремление в верх бытия. Это живое зерно не извне положенное, и никакая наука не в силах ни породить, ни вложить его. Где есть оно, там начало истины; где оно пропало, там ложь и мертвенность. Но и совсем погибнуть не может оно, а кто вообразил себе, что вынул его из души своей и живет без него, тот лжет самому себе и всех о себе обманывает. И тот, кто дошел до упорной мысли о том, что одна и есть правда, правда непреложного закона материальной природы, – и тот готов каждую минуту бессознательно отрицать все, что в отношении к себе ощущает как обиду или насилие.

Вся история человечества и вся всемирная литература наполнена воззваниями к правде и воплями о неправде и мольбами, да водворится правда на земле. Вся Псалтирь Еврейская есть песнь о правде и неправде, несущаяся от земли к небу, и оттого стала она достоянием духовного утешения и ободрения от горя и неправды. Теми же воплями наполнены все пророческие писания, и доныне поэтические песни всех времен и всех народов взывают о том же. Это поистине тот пророческий свиток, на коем «писана быша предняя и задняя и рыдание и жалость и горе». «Доколе, – говорит пророк, – плаката имать земля и трава вся сельная иссохнет от злобы живущих на ней».

Но напрасно мечтало бы страдающее от неправды человечество, что может оно когда-нибудь последовательным развитием учреждений своих и обычаев водворить на земле царство правды, царство Божие. Стоит во всей истине слово Христово: «Царство Мое не от мира сего».

В течение многих веков человечество успело выйти из дикого состояния бесправия и владычества грубой силы над массами и последовательным развитием учреждений утвердило господство права в отношениях между людьми, с установлением порядков на праве основанных. Слава Богу! Но господство права не есть еще победа и господство правды, ибо право есть лишь формальное признание правды, и каждое учреждение орудуется людьми, а человек в раздвоенной природе своей носит зачаток лжи, с которою несовместима правда. Закон, распределяя и определяя права, велит воздавать каждому должное; но каждое право в законном определении своем есть лишь подобие и отражение правды; и применение закона, утверждаясь на букве его и сливаясь с нею, способно явиться в действительности неправдою.

Суд, как бы ни было совершенно сложное его устройство, становится ареною для состязанию о правах, в коем победа принадлежит нередко не тому, кто перед совестью прав, но тому, кто более искусен в состязании, и самый доступ к состязанию обставлен, но необходимости, формальными условиями, соблюдение коих тяжко и не всякому доступно: суд становится крепостью, в которую нелегко проникнуть и из которой еще труднее освободиться. С водворением свободы для труда и для всякой деятельности, с умножением и усовершенствованием всех способов ее и орудий, открываются новые бесчисленные пути приобретения, для безграничного умножения богатств, новые бесчисленные виды собственности с крепкими ее ограждениями, но вместе с тем открывается страшная непроходимая бездна между богатством, довольством, пресыщением немногих – и отчаянною нищетою массы страдающих и погибающих от бессилия, бедности и невежества.

Создаются общественные учреждения на помощь страждущим, во имя гражданского долга, во имя любви и жалости, но они бессильны наполнить эту бездну, которая растет и становится все грознее и грознее, отвечая на любовь раздражением и злобою, отчаяния и похоти. Разрушены вековые узы исторически создавшегося рабства и уничтожено владычество человека над бесправными подобными вещи рабами; и вместе с тем создаются новые виды тяжкого экономического рабства, порождаемого самой свободой экономической деятельности, рабства безысходного, коему подвергаются массы из-за хлеба насущного.

Создаются во имя свободы и равноправности новые усовершенствованные в конструкции виды правления, основанные на участии всех и каждого в выражении народной воли; но приводят к новому виду безответственной деспотической воли большинства, причем мерилом правды и самого права становится принадлежность к той или иной партии. И посреди всех этих усовершенствований порядка и бытия человеческого слышится вековой вопль бедного человека: «Боже милостивый! Где же Твоя правда!».

Идолы свободы

Три химеры
(из статьи «Свобода, равенство и братство»)

Свобода

Едва ли найдутся на человеческом языке еще другие три слова, кроме свободы, равенства и братства, которые произвели бы столько путаницы в понятиях, напустили бы столько туману в человеческие умы и распространили бы в массах народных столько гибельного обольщения. Вначале они служили только девизом политической партии безумных людей, возмечтавших силою преобразовать человечество. Но этот девиз мало-помалу превратился в ученье, сделался словом завета, которое и безумные правительства понемногу привыкли бросать в народную массу, забыв о том, что масса народная, не способная к уразумению философских и политических учений во всей их целости, принимает брошенное ей сверху понятие не разумом, а страстью и инстинктом ежедневной нужды и усваивает его себе чувством и слепою верой.

Так мало-помалу три обольстительные слова сделались для масс народных заветом мечтательного и неопределенного блаженства, которого они считают себя вправе требовать от властителей; стали знаменем, под которым всякий агитатор может собирать неразумную толпу для низвержения существующего правительства. Из этих слов и понятий составилась уже какая-то особая религия, смутная, неопределенная; вступая то в соперничество, то во вражду, то в союз с христианским верованьем, она приобретает оттого новую силу над умами и составляет в наши дни одну из самых значительных и тонких духовных сил, с которыми должны считаться многие правительства.

Во Франции, овладев народными массами, эта новая религия привела уже к погибели государство, возмечтавшее, что может с нею справиться ее же оружием. Эта религия слагается от времени до времени, при помощи философских школ, в определенные формы, из коих самую замечательную составляет в наши дни так называемая позитивная философия Августа Конта и его последователей. Прививаясь к другим историческим религиям, она проникает их и изменяет их сущность. Ей удавалось преобразовывать христианское учение в систему оптимизма с удержанием некоторых терминов церковной теологии в извращенном значении. Она успела уже глубоко проникнуть в политику и законодательство и извратить понятия самих консерваторов о самых основных предметах и правилах государственного управления, так что под влиянием ее самые непреклонные консерваторы действуют как самые яростные радикалы, к низвержению тех самых принципов, которые провозглашают еще по имени, но которых уже не чуют и не разумеют.

Можно назвать эту новую религию гуманитарною, религией человечества, как провидит и называет ее Август Конт. Основное ее верованье состоит в том, что род человеческий во всей совокупности призван на земле к осуществлению всеобщего благосостояния и блаженства и что прямой путь к достижению этих судеб состоит в устранении всякого стеснения личной человеческой деятельности во всех ее желаниях и проявлениях, в признании безусловного и существенного равенства между всеми человеческими существами и в братстве всеобщей взаимной любви.

Вот догматы этой новой религии, за которые многие из ее последователей готовы идти на кровавую брань и на конечное истребление, из-за которых иные решились бы разрушить вселенную со всем ее порядком!..

* * *

Говоря о свободе, люди вообще разумеют демократию, или тот образ правления, который подходит к демократии ближе существующего у них на сей раз. Между тем демократия, в собственном смысле, вовсе не состоит в определительном отношении к свободе. Степень вмешательства в личные права и отношения, допускаемого тем или другим правительством, почти совсем не зависит от образа правления, а зависит от пространства страны, от густоты населения, от народного, опытом утвержденного сознания о взаимной друг от друга зависимости, от национального духа и нрава.

Воображать, будто можно определить на весах логики истинное значение народных требований, значит обманывать себя мечтою. Чтобы понять значение энтузиазма, возбуждаемого в народной массе свободою, для этого недостаточен простой анализ слова «свобода». В поэзии и в восторженных речах всякого рода это слово означает и более, и менее чем простое отсутствие стеснения. Оно означает отсутствие того именно стеснения, которое говорящему о свободе представляется тяжким, и означает вместе с тем присутствие особенной силы, свободно действующей в том направлении, которое представляется желательным… Крики о свободе обыкновенно содержат в себе общее осуждение прошедшему и прославление настоящего, поскольку оно рознится с прошедшим, и будущего, поскольку можно заключить о нем сходно с настоящим.

В этом смысле энтузиазм к свободе едва ли возможно согласить с сознанием всей важности повиновения и дисциплины в обширном смысле слова. Когда дух преисполнен хвалою настоящему времени и успеху в сопротивлении власти, которая предполагается безумною и насильственною, в таком состоянии уже невозможно сознавать, что подчинение высшему себя с добросовестною решимостью действовать в пределах законной необходимости есть гражданская добродетель, без которой невозможно великое и прочное дело…

На практике частое повторение общих мест о свободе ведет к тому, что в обыкновенных умах, в массе возникает упорное предубежденье против повиновения кому бы то ни было, а в остальных классах общества естественно развивается печальная способность – предаться первому, кто, обладая сильною самоуверенностью и горячностью, потребует себе повиновенья. Этот напущенный энтузиазм успел уже расшатать и разломать большую часть старых форм, основанных на подчинении, и, конечно, не в состоянии был создать новые формы, достаточные для замены прежних.

Из всего этого следует вот какой практический вывод. Люди, обладающие даром восторженного слова, должны бы воздержаться от повального прославления свободы. Лучше, добросовестнее поступили бы они, когда бы прежде, чем приходить в восторг по тому или другому случаю, спросили себя: какая свобода? Кому надо дать какую свободу? Кого и от какого стеснения избавить? – и постарались бы ответить на эти вопросы обстоятельно…

Равенство

Существование неровностей в положении членов общества, и весьма значительных, есть факт очевидный для всякого. Главные из них – неровности в возрасте и в поле.

У самого входа в жизнь ждут человека приказание и повиновение и непременно, по необходимости, простирают свое действие на самую важную долю его жизни – до совершенных лет. Следует дальше, что уже простым действием времени одни люди приобретают в отношении к другим неравное, высшее положение, которое все века и все народы, от диких до самых образованных, всячески старались соединить с чувством почтения и страха. Лучшею частью рода человеческого присвоено Божеству имя Отца, потому что с этим именем естественно соединяются понятия о любви, почтении и повиновении. Без сомнения, тот, кем в первый раз произнесено слово: Чти отца твоего и матерь твою, да долголетен будеши на земли, – глубже и совершеннее разумел, что нужно для прочности народного бытия и благосостояния, нежели сочинитель девиза о свободе, равенстве и братстве.

Если необходимо признать неравенство возраста и положить его в основание неравенства в правах великой важности, то как же не признать на том же основании неравенство пола? Но есть ли оно в действительности? Есть положения, которые крайне трудно доказывать, потому что они не требуют доказательства по всеобщей очевидности. Все частности физического устройства указывают на физическое неравенство того и другого пола. Эта истина, признанная повсюду, во всех веках и народах и при всяческих обстоятельствах, повсюду вызвала и существующее, общеизвестное разделение труда между мужчиной и женщиной. Все это факты, которых не может не признать закон и общественное мнение. Иной вопрос: в каком смысле признать его и к каким различиям должно оно вести в законном положении мужчины как мужчины и женщины как женщины?

Возьмем пример. Мужчина подвергается обязательно военной службе. Начинается война – производится мобилизация. Следует ли подвергать ей и женщину наравне с мужчиной? Кто мне скажет, что следует, с тем больше и говорить нечего, потому что всякая аргументация невозможна. Но кто соглашается, что не следует, тот, стало быть, признает необходимость неравного отношения, основанного на коренном неравенстве; а если в одном случае есть это признание, то какою чертою его ограничить?

Возьмем другой пример – воспитание, дело великой важности и для государства. Следует ли мальчиков воспитывать вместе с девочками и учить одинаково? Учить ли мальчиков шитью, домоводству, кухонному искусству? Станут ли девочки играть в крикет, грести и бегать наравне с мальчиками? Кто скажет – нет, тот уже признает неравенство пола и допускает неравенство воспитания.

Идем дальше, к центральной точке всего вопроса – к браку. Брак – один из тех предметов, которых не может обойти ни закон, ни нравственное мнение. Как же тому и другому надлежит смотреть на брак: как на договор между равными или как на договор между более сильной и менее сильной или слабой стороною, предполагающей по некоторым предметам необходимое подчинение слабейшего сильнейшему?

Я утверждаю, что первое мнение будет основано на обманчивом предположении и непременно ведет к самой жестокой несправедливости относительно женщины. Если стороны равны, то неизбежно допустить, что брак, подобно всякому договорному сообществу, может быть произвольно разрушен. Проповедники прав женщины чрезвычайно старательно обходят этот деликатный вопрос.

Нет и спора, что муж не вправе обращаться с женою, как с рабою подвластною, и суровое обращение может быть законным поводом к разводу. Совсем в ином смысле возникает вопрос о повиновении между супругами, состоящими в наилучшем отношении взаимной любви, и нисколько не нарушает этого чувства, точно также как на корабле начальственное право капитана нисколько не препятствует ему быть в близком дружеском отношении со старшим офицером. Возьмем хоть такие вопросы домашнего быта: как нам устроить образ жизни? Знакомиться ли с такими и такими людьми? Решаться ли мне, мужу, на такое-то предприятие, и если решусь, переезжать ли нам на житье в другое место? Отдать ли сына в коллегию? Посылать ли дочерей в школу или взять гувернантку? Куда готовить сыновей? По множеству подобных вопросов самые согласные супруги могут расходиться в мнениях.

Как поступить в этом случае? Я утверждаю, что жена должна поступиться своим мнением; должна повиноваться мужу и действовать так, как он решит, точно так же как на корабле, когда капитан отдает приказ рубить мачты, старший офицер обязан исполнить приказание, хотя бы не согласен был и хотя бы разумел морское дело лучше капитана. Смотреть на эту обязанность, как на унижение, как на обиду – вот в чем зло, вот что обличает не дух достоинства и мужества, а низкое, недостойное, мятежное расположение духа, расположение, разрушающее в жизни все, ради чего стоит жить на свете.

В основании его лежит такая мысль, что низко уступать свою волю другой воле, и в этом я вижу корень всего зла, отрицание силы, без которой невозможна ни в чем совокупная деятельность. На какое бы дело люди ни соединились для совокупной деятельности: сшить ли пару сапог, управлять ли государством – нет ни малого, ни великого дела, в котором кому-нибудь одному не принадлежала бы власть решать, сила последнего слова. Это и значит – власть приказывать и повиновение.

* * *

Смутное понятие о всеобщем равенстве определеннее всего выражается в теории политического равенства. Бесспорно, в течение последних поколений во всем мире совершается преобразование, ведущее к дробному разделению политической власти. Господствующая теория правления проповедует, что всякому должно принадлежать политическое право голоса, что этими голосами должно быть избираемо законодательное собрание и что это собрание должно управлять общественными делами посредством доверенных людей, которые сохраняют власть, пока пользуются его доверием. Эта теория развивается и утверждается все более и более. Ясно как день, что она господствует и, по всей вероятности, будет еще долго господствовать над умами.

Как посудит о ней разумный человек со здравым смыслом? Я совершенно понимаю, что ее следует обсуждать критически, как всякий факт, беспристрастно, со всех сторон; но вот чего не могу понять: как возможно питать к ней чувство энтузиазма и благоговения. А энтузиастам этой системы нет числа и меры. Возьмите лист любой газеты, просмотрите любую книгу политического содержания – повсюду, за немногими исключениями, встречают успехи демократии, приближение всеобщей подачи голосов с чувством, близким к религиозной восторженности. Этого восторга я не признаю.

Укажу на обстоятельство, обыкновенно оставляемое без внимания. Пишите какие угодно законы, устанавливайте всеобщую подачу голосов в силе непреложного завета – все-таки от равенства будет так же далеко, как и прежде. Окажется, что политическая власть переменила только форму, а сущность ее та же. Раздробите ее на множество маленьких кусочков, что из этого выйдет? Только то, что кому удастся сложить как можно более этих кусочков в одну кучу, тот и будет над всеми властителем. Править будет тот, кто тем ли, другим ли способом явит себя самым сильным человеком. Если правление военное, те качества, которые являют человека великим воином, сделают его владыкой. Если правление монархическое, власть будет зависеть от тех качеств, которые монарх полагает в советнике, военачальнике, администраторе. В чистой демократии владыками будут те люди, у кого в руках скрытые пружины движения, со своими друзьями; но между ними и между их избирателями все-таки будет столь же мало равенства, как между военачальниками или министрами и всеми подданными монархии.

Перемены в форме правления изменяют значительно условия властительства и очень мало действуют на сущность его. В одну эпоху – сильный характер, в другую – хитрая ловкость, в иную – деловое искусство, у одних – красноречие, у других – умение пользоваться ходячими в обществе понятиями и прилагать их к практическим целям – вот что в разные времена дает тому или другому человеку способ взобраться на плечи к своим ближним и направлять их в ту или другую сторону; но во все времена и при всех обстоятельствах толпы, ряды и кучи людей идут за тем или другим предводителем, кто соединит их в свою команду.

Коротко сказать, подразделение политической власти не имеет никакой существенной связи с равенством точно так же, как и со свободою. Хорошо ли оно или дурно, благодетельно или вредно – это вопрос сам по себе и может быть решен только по соображению действия и последствия, производимого учрежденьем.

Я не обсуждаю этого вопроса; я настаиваю только на одном обстоятельстве, которое обыкновенно проходят мимо, потому что оно не нравится, глаза колет: именно то, что народные учреждения, каковы бы ни были их красные стороны, имеют сторону слабую и крайне опасную, так что никоим образом не стоят того слепого поклонения и восторженного восхваления, которым обыкновенно приветствуют их водворение.

* * *

Знаю, что нет возможности бороться с этим потоком, который стремится по всей Европе, и отказываюсь бороться. Снялись высоты и волны и всех и все уносят с собою; но кого уносит могучее течение, тому, по крайней мере, да будет позволено молчать и не петь хвалебного гимна божеству сорвавшегося потока.

Меня возмущает всеобщая подача голосов, потому что она извращает закон, в который я глубоко верю, закон истинного и естественного отношения между мудростью и безумием. Мне кажется справедливым, чтобы разумные и добрые люди властвовали над безумными и злыми.

Итак, я не понимаю такого состояния, в котором единственное назначение разумных и добрых людей будет проповедовать своим согражданам; в котором каждому без различия предоставляется делать, что угодно, и каждому дается отмеренная порция верховной власти в виде голоса. Когда говорят мне, что следствием всего этого должно быть господство разума над силою, мне слышится во всем этом самая дикая фантазия, которая когда-либо овладевала умами в человеческом множестве.

Братство

Философы с давнего времени занимались анализом нравственной идеи и отыскивали источник нравственного начала в человеке. Стоики с Зеноном остановились на той мысли, что источник нравственного начала – разум и добродетельная жизнь есть не что иное, как жизнь, сообразная с природой; счастливая жизнь есть не что иное, как жизнь нравственная, с устранением всякого действия чувственных побуждений.

Эта система оказалась и в теории, и на практике несостоятельною. Попытки исправить ее и дополнить предпринял Эпикур. По его мнению, побуждения действий человеческих имеют свой источник не в разуме, а в чувствах и все добродетели выводятся из одного основания – из пользы. Вследствие того, заключил он, разум вовсе не служит источником добродетели, а правилом жизни служит желание. Эпикур имел в виду не чувственное только желание, не желание минуты, но высшее, духовное желание, направленное к благополучию или счастью, в высшем и общем его значении.

Так Эпикур путем очищенного желания доходил до одинакового с Зеноновым учением идеала жизни, сообразной с природою, в которой полагалось счастье. Несостоятельною оказалась и эта система наравне с системою стоиков, потому что ни в той, ни в другой не было места особому нравственному побуждению природы человеческой и сознанию нравственного долга.

Ничто не ново под луною. Эпикурову учению суждено было возродиться в наше время в новейшей системе утилитаризма. Милль явился проповедником утилитарного начала, долженствующего, по мнению его, служить заменою начала нравственного. Основанием его служит не сознание личного долга, а мысль, направленная ко всеобщему благополучию. Затем признается уже ненужным решение вопросов о добре и зле, о нравственном и безнравственном.

«Основанием утилитарной нравственности, – говорит Милль, – служит социальное чувство в человечестве, желание быть в единстве с подобными себе. Оно есть в природе человеческой начало великой силы и способно усиливаться с течением времени. Социальное состояние так естественно, так необходимо, так обычно человеку, что он и вообразить себя не может иначе как членом общественного тела.

Всякое условие, существенное для социального состояния, мало-помалу прививается к сознанию человека о том состоянии, в котором он родился и которое составляет судьбу человеческого существа. Общение же между людьми (кроме отношений раба к господину), очевидно, возможно при том лишь условии, чтобы принимаемы были в соображение общие интересы всех и каждого. Общение между равными может существовать тогда только, когда интересы всех и каждого принимаются в соображение равномерно. С каждым поколением люди приближаются все больше и больше к такому состоянию, в котором иначе и жить невозможно, как на условиях такого равенства…

Укрепление социальных уз при здоровом развитии общества усиливает в каждом отдельном человеке личное побуждение соображаться во всем с благосостоянием всех прочих членов общества. Мало-помалу само чувство его отождествляется с мыслью об общем благосостоянии, и эта мысль приобретает значение инстинкта».

* * *

Между тем, что такое благосостояние или счастье, об этом не может быть единства в общем мнении. Счастье – понятие в высшей степени неопределенное, и основывать на этом смутном понятии всеобщую систему нравственности – значит строить здание на песке.

Но и законодатель, и моралист, и всякий человек, кто бы ни был, расположен заботиться о благополучии своем и друзей своих больше, чем о всеобщем благополучии. Милль настаивает на том, что «всякий должен по строгой справедливости относиться к своему и к общему благополучию так же безразлично, как бы он был в качестве стороннего беспристрастного зрителя». В действительности же можно сказать, что жизнь каждого человека есть постоянное отрицание такого беспристрастия: почти всякий проводит жизнь свою в соображении способов к устройству благополучия себе и своим близким, не вводя притом ни в какой расчет благополучие прочих людей. Даже больше того: такова природа человеческая, что в ней невозможно отличить и отделить личные мотивы от социальных. Всякий раз, когда мы хотим сделать другим приятное, мы сознаем, что это нам самим приятно, и оттого происходит наше желание. Человек так тесно привязан к собственному центру, что, говоря об отношениях его к самым близким людям, приходится употреблять термины, означающие ощущения личного довольства или недовольства. Человек по природе не может отрешиться от своего я, так же как не может отделиться от своей тени.

Человечество есть тоже я, написанное огромною буквой, и любовь к человечеству означает вообще ревность к моему понятию о том, чем должны быть люди и как должны жить. Кто не любит родного своего брата, которого видит, способен воображать, что любит своего двоюродного брата, который где-то далеко живет, которого ни разу не видел и никогда не увидит. Нельзя отрицать действительные факты: себялюбие есть природный источник, из которого происходят все, и самые широкие формы человеческого благоволения, из которого берет свои основы самая филантропия.

Странно заблуждается Милль, когда думает, что это натуральное чувство благоволения к себе и к своим людям может само по себе постепенно изменить характер, возвыситься в чувство общего благоволения к роду человеческому и в этом виде даже получить значение новой религии, столь глубоко проникнутой этим чувством, что Милль даже опасается, как бы оно со временем не послужило к ущербу личной свободы! Нет, это мечта. Утилитарная нравственность не может сама в себе утвердить свою санкцию: ей потребна внешняя, высшая санкция.

Эту санкцию она может найти только в религии, то есть в определительном сознании религиозного факта, в сознании бытия Божия и будущей жизни; сама по себе она не в состоянии быть религией, обязательной для всего человечества. Нам трудно и представить себе в нынешней обстановке такое состояние духа, в котором нет не только положительной веры в Бога и будущую жизнь, но нет даже и сомнительного предположения возможности Бога и будущей жизни.

Мы не можем вполне рассудить о последствиях безбожия по действиям людей, которые воспитаны в той вере, что есть Бог, или выросли посреди народа, верующего в Бога; но если б такое состояние было, то в нем по необходимости изменились бы совершенно нравственные понятия, и особенно представления человека об отношении его к другим людям. Допускаю, что некоторые люди по особенным качествам духовной своей природы могли бы остаться при нынешнем нравственном сознании; но меня нисколько не восхищает та новая религия, которую эти люди могли бы себе составить из правил простой нравственности.

По моему мнению, расположение и способность к принятию такой религии обличают не силу, а слабость духа и почти неизбежно соединяются с самообольщением. Как бы ни была совершенна такая натуральная религия, она не может вести человека далее той черты, на которой начинается самопожертвование.

* * *

В ежедневной жизни и в общих понятиях мы не смущаемся вопросами о всеобщем братстве. Простой человек рассуждает так простым смыслом: «Я желаю добра себе, своему семейству, друзьям своим. Я предан благу своего отечества. Я стараюсь делать добро всякому, кому случится. Но если в течение жизни встретятся мне люди, которые захотят обойтись со мною или с близкими моими по-вражески, я знаю, что по-вражески обойдусь с ними. Покажите мне известное лицо с известным делом, и я скажу, кто он: друг мне или враг».

Но поклонник натуральной религии братства не может говорить так. Он повинен любить все человечество. Пусть он объяснит мне, почему. Но объяснить это он не может. Не может потому, что сам он, по большей части, отвергает решительно единственный факт, на котором могло бы утверждаться такое учение, а именно то, что Бог сотворил всех людей и велел им любить друг друга. А как без этого заставить людей любить друг друга, понять невозможно. Вот в чем состоит коренное самообольщение доктрины.

Требуется чудо. Нас хотят уверить, что это чудо может совершить сила прогресса и цивилизации. Говорят, что с умножением капиталов всякого рода, с развитием физического знания, с всеобщим распространением удобств жизни непременно усилится и чувство взаимного благоволения. В действительности же происходит совсем противное. Все направление новейшей цивилизации клонится к тому, чтобы человеку удобно было быть одному в своем положении и устраивать свои собственные интересы; а с развитием свободы и равенства это чувство непременно должно усиливаться.

С уменьшением всякого стеснения до наименьших размеров все люди станут приближаться к одному плоскому уровню, и в каждом человеке будет уменьшаться способность возбуждать и привлекать воображение и чувство. В таком состоянии общества будет, без сомнения, великое множество митингов всякого рода и филантропических ассоциаций, но мало будет возбуждений для патриотизма или для духа общественного.

Много было высказано общих мест о том, что чувство патриотизма слабеет по мере распространения роскоши и комфорта; но во всех этих речах гораздо больше правды, нежели в тех общих фразах, которые ныне повсюду слышишь об усилении любви к человечеству с распространением цивилизации. Бесспорно, цивилизация ведет к тому, что людям становится ненавистна сама мысль о страдании или нужде как в своем лице, так и в лице всякого кого бы то ни было. Цивилизация располагает людей рассуждать и говорить друг с другом о чужих делах в духе взаимного сочувствия и учтивости с комплиментами, а от времени до времени – с великим негодованием и яростью; но от этого расположения до любви очень еще далеко.

По правде сказать, род человеческий – совокупность такая громадная, такая разнообразная, так мало известная, что невозможно любить его действительною повальною любовью. Можно разве вообразить, что любишь некоторых воображаемых его представителей, которые при ближайшем рассмотрении оказываются олицетворенною нашею мечтою.

* * *

Братство не может быть религией. Религии не может составить само по себе ни одно свойство человеческой природы, ни одна страсть человеческая. Отдельное свойство может быть в религии только одним из многих деятелей. Если предоставить людей себе самим, их свойства, желания и страсти рано или поздно найдут себе какой-нибудь уровень. Устроится как-нибудь общий быт, социальное учреждение. Измените относительную силу той или другой страсти, изменится так или иначе и социальное устройство.

Все это не есть еще религия. Религия означает установление и общее признание определительного учения о человеческой жизни и о взаимных отношениях людей между собою и к миру, такого учения, которое должно быть руководством для жизни.

Религия непременно должна заключать в себе не один только элемент чувства, но и фактический элемент; фактический элемент и составляет существенную основу, на которой утверждается чувство и которою само свойство его определяется. Без этого основания религия быть не может. Возьмем четыре образца верования.

1) Веруйте во все то, что содержится в Символе Веры. Веруйте и живите по этой вере.

2) Един Бог и Магомет пророк его. Живите, как велел Магомет.

3) Всякое бытие есть зло, и кто познал глубину духа, того все желание – освободиться от бытия. Вот вам правило жизни: если будете жить так, освободитесь скоро.

4) Бесконечно могущественное верховное Божество всех вас устроило в касты и каждой касте дало свои правила для жизни. Вас ожидают страшные казни, если будете жить не так, как вашей касте положено. Вся природа исполнена невидимых сил, пребывающих в разных предметах естества. Поклоняйтесь им и молитесь.

Вот религии в собственном смысле слова. Каждая из них представляет систему, в самой себе заключенную, полную, содержит положительные правила, могущие служить практическим руководством для жизни. Ни одного из таких положений не может выставить учение, которое Милль называет верховною санкцией нравственности. Все, что из него можно выжать, состоит в следующем: «Любите все человечество. Ныне уже действуют такие побуждения, которые рано или поздно, когда-нибудь приведут людей к тому, что они будут любить друг друга».

Это можно назвать добрым советом, можно назвать пророчеством, но это не религия. Если человек не примет совета, не поверит пророчеству, слова остаются праздными. В них нет вовсе нудящей силы, a масса людей всегда и повсюду состояла из упорных или, по крайней мере, равнодушных относительно всякой религии. Чтобы придать этим словам нудящую религиозную силу, иного средства нет, как совокупить их с положительным утверждением факта, относящегося к человечеству и к человеческой жизни.

Какой же такой факт совокупит с этими словами гуманитарная религия? Разве что такой: род человеческий есть огромное соединение пузырей, которые поминутно лопаются и исчезают. Никто этих пузырей не создавал и никому неизвестно, откуда они явились. О, пузыри! Любите друг друга с нежностью! Пожалуй, это тоже религия своего рода, но какая жалкая!» Станем есть и пить, ведь умрем завтра»!»Не будь слишком праведен: зачем губить себя»?

Кто мой брат? Этот вопрос прямо зависит от другого вопроса: есть ли Бог, промышляющий о человеческом обществе, есть ли Провидение? Если нет, нравственность есть простой факт, не более. Некоторые правила внешнего поведения фактически способствуют человеческому благополучию. Верховною санкцией этих правил служит личный вкус каждого. Но если есть Провидение, нравственность – уже не простой факт, она становится законом.

Вера в Провидение означает, что и физический мир, и нравственный мир одинаково входят в сферу сознательного устройства и расположения; что люди, члены мира нравственного, выступают за предел материального мира, в котором поставлены, и что закон, возложенный на них, есть добродетель, то есть навык действовать по началам, направленным к благополучию людей вообще, и в особенности к тем видам благополучия, которые имеют отношение к пребывающему, вечному элементу человеческой природы…

Из двух систем одна не дает никакого, другая дает рациональное объяснение сознанию, что добродетель есть долг человека. Если закон добродетели – закон Божий, то быть добродетельным есть долг. Где нет законодателя, там нет закона, где нет закона, там не может быть долга, хотя может быть особенное природное расположение делать то, что относилось бы к долгу, когда бы был закон.

Расположение это может быть и наследственное; но во всяком случае когда человек сознает, что чувство долга в нем – не более как фактическое свойство, не имеющее прочной основы, и что оно стесняет его, неудобно для него, ему очень легко от него освободиться…

* * *

Итак, человеку надо справиться со следующими вопросами: что ты думаешь о себе? Что ты думаешь о мире? Признаешь ли ты себя просто машиною и свое сознание – результатом механических сил? Мир представляется ли тебе просто существующим фактом и ничем кроме того? Вот вопросы, на которые всякий обязан себе ответить.

Это загадки сфинксовы: каким путем ни пойдем, непременно встретимся с ними. Если решаемся вовсе оставить их без внимания и без ответа – наша воля. Если даем ответ нерешительный – опять наша воля, но и в том и в другом случае – наш и страх…

Идолы свободы
(из статьи «Болезни нашего времени»)

Все недовольны в наше время, и от постоянного, хронического недовольства многие переходят в состояние хронического раздражения. Против чего они раздражены? – против судьбы своей, против правительства, против общественных порядков, против других людей, против всех и всего, кроме себя самих.

Мы все бываем недовольны, когда обманываемся в ожиданиях: это недовольство разочарования, приносимое жизнью на поворотах, сглаживается обыкновенно на других поворотах тою же жизнью. Это временная, преходящая болезнь, не то, что нынешнее недовольство – болезнь повальная, эпидемическая, которою заражено все новое поколение. Люди вырастают в чрезмерных ожиданиях, происходящих от чрезмерного самолюбия и чрезмерных, искусственно образовавшихся потребностей.

Прежде было больше довольных и спокойных людей, потому что люди не столько ожидали от жизни, довольствовались малой, средней мерой, не спешили расширять судьбу свою и ее горизонты. Их сдерживало свое место, свое дело и сознание долга, соединенного с местом и делом. Глядя на других, широко живущих в свое удовольствие, маленькие люди думали: где нам? и на этой невозможности успокаивались. Ныне эта невозможность стала возможностью, доступною воображению каждого. Всякий рядовой мечтает попасть в генералы фортуны, попасть не трудом, не службою, не исполнением дела и действительным отличием, но попасть случаем и внезапной наживой. Всякий успех в жизни стал казаться делом случая и удачи, и этою мыслью все возбуждены более или менее, точно азартною игрою и надеждой на выигрыш.

Самолюбие успело раздуться до неестественных размеров, претензии и потребности разрослись не в меру, желания раздражены, а в решительные минуты, когда надобно действовать, не оказывается силы, нет ни разума, ни характера, ни знания. Отсюда множество нравственных банкротств, которые происходят в своем роде от тех же причин, как и банкротства в сфере экономической. Трудно исчислить, сколько гибнет сил в наше время от неправильного, уродливого, случайного их распределения, от неправильного обращения, всяческих капиталов на нашем рынке. В результате являются люди молодые, но уже надломленные, искалеченные, разбитые жизнью. Иные не выносят тяготы своей и, подобно сосуду, неравномерно нагретому, лопаются: в нетерпении они оканчивают жизнь самоубийством, которое, по-видимому, недорого стоит человеку, когда он привык себя одного ставить центром своего бытия, мерить его материальной мерой, и чувствует, что мера эта ускользает от него, и расчеты его спутались.

Другие бродят по свету, умножая собою число недовольных, раздраженных, возмущенных против жизни и общества: беда, если их накопится слишком много, и откроются им случаи выместить свою злобу и удовлетворить свою похоть.

* * *

Для того чтобы уразуметь, необходимо, подойти к предмету и стать на верную точку зрения: все зависит от этого, и все человеческие заблуждения происходят оттого, что точка зрения неверная. В наше время умами владеет в так называемой интеллигенции вера в общие начала, в логическое построение жизни и общества по общим началам. Вот новейшие фетиши, заменившие для нас старых идолов. Разве не кумиры для нас такие понятия и слова, как, например, свобода, равенство, братство, со всеми своими применениями и разветвлениями? Разве не кумиры для нас общие положения, добытые учеными и возведенные в догмат, например, происхождение видов, борьба за существование и т. п.

Великая ошибка нашего века состоит в том, что мы, воспринимая сами с чужого голоса фальшивую веру в общие отвлеченные положения, обращаемся с ними к народу. Это – новая игра в общие понятия, пущенная в ход идеалистами народного просвещения в наше время, игра, слишком опасная потом, что она ведет к развращению народного сознания. В эту игру играет, к сожалению, слишком часто с народом наша школа; но прежде всего в нее начали играть народные правительства, и многие уже дорого за нее поплатились – поплатились правдою нравственного отношения к народу.

Одна ложь производит другую; когда в народе образуется ложное представление, ложное чаяние, ложное верование, правительству, которое само заражено этою ложью, трудно вырвать ее из народного понятия; ему приходится считаться с нею, играть с нею вновь и поддерживать свою силу в народе искусственно – новым сплетением лжи в учреждениях, в речах, в действиях, сплетением, неизбежно порожденным первою ложью.

Это можно видеть всего явственнее на примере Франции. В прошлом столетии фантазия идеалистов-философов издала новое Евангелие для человечества, Евангелие, которое все составилось из идеализации и отвлеченных обобщений. Школа Руссо показала человечеству в розовом свете натурального человека и провозгласила всеобщее довольство и счастье на земле – по природе; она раскрыла перед всеми вновь разгаданные будто бы тайны общественной и государственной жизни и вывела из нее мнимый закон контракта между народом и правительством.

Еще шаг, и из теории Руссо вырождается знаменитая формула: свобода, равенство, братство. Эти понятия заключают в себе вечную истину нравственного, идеального закона, в нераздельной связи с вечною идеей долга и жертвы, на которой держится, как живое тело на костях, весь организм нравственного миросозерцания. Но когда эту формулу захотели обратить в обязательный закон для общественного быта, когда из нее захотели сделать формальное право, связующее народ между собою и с правительством во внешних отношениях, когда ее возвели в какую-то новую религию для народов и правителей, – она оказалась роковой ложью, и идеальный закон любви, мира и терпимости, сведенный на почву внешней законности, явился законом насилия, раздора и фанатизма.

Общие положения эти брошены были в массу народную не как евангельская проповедь любви, не как воззвание к долгу, во имя нравственного идеала, но как слово завета между правительством и народом, как объявление новой эры естественного блаженства, как торжественное обетование счастья. Иначе не мог народ ни принять, ни понять это слово. Масса не в состоянии философствовать; и свободу, и равенство, и братство она приняла как право свое, как состояние, ей присвоенное.

Как ей, после того, помириться со всем, что составляет бедствие жалкого бытия человеческого, – с идеей бедности, низкого состо яния, лишения, нужды, самоограничения, повиновения? Терпеть невозможно, масса ропщет, негодует, протестует, волнуется, ниспровергает учреждения и правительства, не сдержавшие слов, не осуществившие ожиданий, возбужденных фантастическим представлением, созидает новые учреждения и вновь разрушает их, бросается к новым властителям, от которых заслышала то же льстивое слово, и низвергает их, когда и они не в состоянии удовлетворить ее. И править этой массой стало уже невозможно прямым отношением власти, без льстивых слов, без льстивых учреждений; правительству приходится вести игру и передергивать карты.

Жалкий и ужасный вид хаоса в общественном учреждении: с шумом мечутся во всех стороны волны страстей, успокаиваясь на минуту под волшебные звуки слов свобода, равенство, публичность, верховенство народное… и кто умеет искусно и вовремя играть этими словами, тот становится народным властителем.

* * *

Девятнадцатый век справедливо гордится тем, что он век преобразований. Но с идеей преобразования происходит то же, что с всякою, новою, в существе глубокою и истинною, идеей, когда она пошла в ход.

В начале она является достоянием немногих, глубоких умов, горящих огнем мысли, проживших и прочувствовавших глубоко то, что проповедуют и к осуществлению чего стремятся. Потом, когда, распространяясь дальше и дальше, идея становится достоянием массы и переходит в то состояние, в котором слово принимается на веру, лишь только произнесено, идея переходит на рынок и на этом рынке опошливается, мельчает. В минуту сильного возбуждения, великие поборники движения поднимают знамя, и когда они несут его, знамя это служит подлинно символом великого дела, скликающим на служение делу; но когда знамя это переходит на людской рынок, и мальчишки начинают с ним прогуливаться в пору и не в пору, составляя игру с бессмысленными криками, тогда знамя теряет свой смысл, и люди серьезные, люди дела начинают сторониться оттуда, где это знамя показывается.

Массы людей, недовольных своим положением, недовольных тем или другим состоянием общественным, и ослепленных или диким инстинктом животной природы, или идеалом, созданным фантазией узкой мысли, отрицая всю существующую, выработанную историей экономию общественных учреждений, отрицая и церковь, и государство, и семью, и собственность, стремится к осуществлению дикого своего идеала на земле. И эти люди требуют, чтобы проповедуемое ими преобразование началось с начала, т. е. на ровном поле, tabula rasa, которое хотят они прежде всего расчистить на обломках существующих учреждений.

Это враги цивилизации, – вопиют по всей Европе государственные люди, и во имя цивилизации вооружаются против массы непризнанных преобразователей. Но не время ли им самим, защитникам существующего порядка, подумать о том, что сами они первые стремятся иногда слишком легкомысленно налагать смелую руку на существующее, разрушать старые здания и строить на место их новые, сами они слишком беззаботно и самоуверенно спешат осуждать утвердившиеся порядки и разрушать предания и обычаи, созданные народным духом и историей; сами они, строя громаду новых законов, которые прошли мимо жизни и с которыми жизнь не может справиться, насилуют в сущности те самые условия действительной жизни, которые отрицает решительно масса отъявленных врагов цивилизации. Борьба с ними может быть успешна лишь во имя жизненных начал и на почве здоровой действительности…

Слово преобразование так часто повторяется в наше время, что его уже привыкли смешивать со словом улучшение. В ходячем мнении поборник преобразования есть поборник улучшения, или, как говорят, прогресса, и, наоборот, кто возражает против необходимости и пользы преобразования какого бы то ни было на новых началах, тот враг прогресса, враг улучшения, чуть ли не враг добра, правды и цивилизации. В этом мнении, пущенном в оборот на рынке нашей публичности, заключается великое заблуждение и обольщение. В силу этого мнения здравому смыслу, здравому взгляду на предмет, становится трудно проложить себе дорогу и пробиться сквозь предрассудок, – и конкретное, реальное здравое воззрение уступает место воззрению отвлеченному от жизни и фантастическому; люди дела и подлинного знания принуждены сторониться от дела и теряют кредит перед людьми отвлеченной идеи, окутанной фразою.

Напротив того, кредитом пользуется с первого слова тот, кто выставляет себя представителем новых начал, поборником преобразований, и ходит с чертежами в руках для возведения новых зданий. Поприще государственной деятельности наполняется все архитекторами, и всякий, кто хочет быть работником, или хозяином, или жильцом, должен выставить себя архитектором. Очевидно, что при таком направлении мысли и вкуса открывается безграничное поле всякому шарлатанству, всякой ловкости лицемерия и бойкости невежества.

Вот таковы бывают иногда плоды преобразовательной горячки, когда она свыше меры длится. Какой врач вылечит от нее современное общество, современных деятелей? Какой богатырь направит силы наши на действительные улучшения, в которых мы так много и со всех сторон нуждаемся и которых жаждет жизнь действительная.

Нам говорят: «Подождите еще немного: вот поднимутся таинственные покровы преобразований – и явится из-под них новая, девственная жизнь в полноте красы и силы, и засияет новая заря, и откроется страна, медом и млеком текущая». И мы ждем давно, но все не шевелятся покровы, новый мир не является, наша «незнакомка спит глубоким сном», и к прежним покровам прибавляются только новые.

* * *

Есть термины, износившиеся до пошлости, оттого что их беспрерывно употребляют без определительной мысли, оттого что и слышишь во всяком углу от всякого, и, произнося их, глупый готов почитать себя умным, невежда воображает себя стоящим на высоте знания. До того может износиться ходячее на рынке слово, что серьезному человеку становится уже совестно употреблять его: он чувствует, что это слово, прозвучав в воздухе, принимает отражение всех пустых и пошлых представлений, с которыми ежеминутно произносится оно на рынке ходячей фразы. Тогда наступает пора сдать такой термин в кладовую мысли: надо ему вылежаться в покое, надо ему очиститься в глубоком горниле самоиспытующей мысли, пока может оно снова явиться на свет ясным и определительным ее выражением.

Такая судьба угрожает, кажется, одному из любимых наших терминов: развивать, развитие. В книгах, в брошюрах, в руководящих статьях и фельетонах, в застольных речах, в проповедях, в салонных разговорах, в официальных бумагах, на лекциях, в уроках гимназии и народной школы, – всюду, всюду прожужжало слух это ходячее слово, и уже тоска нападает на душу, когда оно произносится. Пора бы, кажется, приняться за серьезную проверку понятия, которое в этом слове заключается; пора бы вспомнить, что этот термин «развитие» не имеет определенного смысла без связи с другим термином «сосредоточение».

Сколько является отовсюду непризванных развивателей! Страсть их к развиванию доходит до фанатизма, и нет такого глупца и невежды, который не считал бы себя способным развивать кого-нибудь. Но пусть бы ни одни носились со своею неразумною страстью: всего поразительнее то, что вместе с ними, иногда вслед за ними, и люди, по-видимому, разумные, люди серьезной мысли, точно околдованные волшебным словом, ходячею монетою рынка, принимаются повторять его, поддакивать ему, и на этом слове, и на смутном понятии, с ним соединяемом, строят целые системы образовательной и педагогической деятельности.

И все эти фантазии разыгрываются, все эти планы сочиняются для того, чтобы оперировать на массе так называемых темных людей, на массе народной. На нее готовится поход: но ни полководцы, ни воины, никто не дает себе труда слиться с нею, пожить в ней, исследовать ее психическую природу, ее душу, потому что у народа есть душа, к которой надобно приобщиться для того, чтобы уразуметь ее! Нет, преобразователи ее и просветители видят в ней только известную величину, известную данную умственной силы, над которою требуется производить опыты. И притом, какая удивительная смелость и самоуверенность! Требуется во имя какой-то высшей и безусловной цели производить эти опыты обязательно и принудительно!! Как производить их – в этом сами учителя несогласны: сколько голов, столько систем и приемов. В одном только сходятся – в твердом намерении действовать на мысль и развивать, развивать ее!

Напрасно возражают им слабые голоса, что у простого человека не один ум, что у него душа есть, такая же, как у всякого другого, что в сердце у него та крепость, на которой надо ему строить всю жизнь свою, и на которой до сих пор стоит у него церковное строение.

Нет, они обращаются все к мысли и хотят вызвать ее к праздной, в сущности, деятельности, на вопросах, давно уже, легко и дешево решенных самими просветителями. Какое заблуждение! Если бы потрудились они, без самоуверенности и без высокомерной мысли о своем разуме, войти в темную массу и приобщиться к ней, они увидели бы, что темный человек сам ищет и просит света и жаждет просвещения, но открывает вход ему только с той стороны, с которой оно может взаправду просветить его, не смутив души его, не разорив его жизни.

Он чувствует, что всего дороже ему духовная его природа, и через сердце хочет пролить свет в нее. Когда с этой стороны прильет ему свет разума, он не ослепит его, не разорит его жизни, не перевесит центра тяжести, на котором утверждено его основание. Но когда операция развивания направлена исключительно на мысль его, когда его хотят начинить так называемыми знаниями и фактами учебников и общими выводами теорий, с ним произойдет то же, что происходит с конусом, когда хотят утвердить конус на острой вершине.

Вот до какого извращения жизни мы дожили! Мы думали, что мысль служит к направлению жизни, к упорядочению ее движений, что она пособляет жить, но вот дошло до того, что жизнь вовсе упраздняется мыслию – и не остается ни жизни, ни мысли. Такова нынче модная теория жизни, жадно воспринимаемая читателями и почитателями талантливого ее проповедника, теория, успевшая еще более оболживить жизнь, довольно и без того оболживленную; ибо самые проповедники и последователи этой теории продолжают жить на воле всех своих животных побуждений, осуществляя в себе до бесстыдной лжи доходящее противоречие между жизнью и искусственно созданной теорией жизни, теорией, в коей нет места ни вере, ни правде, ни энергии воли, стремящейся воплотить себя в деятельности.

Что же остается? Остается наглое, не из жизни, но из книг вычитанное отрицание веры, остается мертвая схема правды, взятая тоже из книг, мертвый образ природы в виде химической формулы.

* * *

«Идолы у язычников серебро и злато, дело рук человеческих. Есть у них уста, но не говорят; есть очи и не видят, есть уши и не слышат, и нет духа в устах их. Подобны им будут делающие их все надеющиеся на них».

Это сказано об идолах языческого мира, и то же следует сказать об идолах нового мира, об идолах ума и доктрины, об идолах так называемого общественного мнения. Явится идея и овладевает умами – и развивается, и расширяется, и приобретает художественное построение теории, облекается в термин, который служит знаменем для множества сторонников, из коих немногие могут составить себе точное понятие о том, в чем истинный смысл термина, и разделить в представлении, соединяемом с ним, истинное от ложного. Происходит нечто вроде верования в слово и рабского ему поклонения, причем вера вырождается в суеверие: люди, забывая первообразу поклоняются образу; служение идее мало-помалу становится промыслом, и подобно тому, что случилось в Эфесе, масса рабочих, изготовляющих на продажу медные изображения храма Дианы, не терпя проповедника истинной не-идольской веры, гонят его вон с неистовыми криками: «Велика Артемида Эфесская!»

Немало этих понятий и ставших как бы священными терминов; случается нередко, что одни отживают свое время и сменяются другими. Но есть особливо знаменитые термины, которые, начиная с XVIII столетия, овладели умами, и доныне расширяя свою область, продолжают обольщать возрастающие поколения. Эти три слова: свобода, равенство, братство. Больше же сих «свобода».

Вдумываешься в смысл этого слова. Свободу нельзя признать за деятельное начало, порождающее и определяющее действие человека. Это не какая-либо существенная форма бытия, это не организм политический, не учреждение социального быта, подобное, например, религии, семье, собственности. Свобода сама по себе есть, можно сказать, лишь естественное условие причинной связи в действиях воли человеческой. В этом смысле она производит явления и действия самые противоположные – добрые или дурные, полезные или вредные и гибельные.

Очевидно, что для соблюдения, и порядка, и справедливости, и пользы общественной, свобода подлежит известным ограничениям и стеснениям. Отсюда столкновения, доходящие до борьбы, между свободою и авторитетом.

Однако для приведения в порядок свободной деятельности человечества недостаточно одних средств стеснения и репрессии. Действие их имеет только отрицательное значение и само подвержено заблуждениям, ошибкам, увлечениям грубой силы, страсти и недомыслия.

Эта борьба между свободою и авторитетом не имела бы исхода, когда бы в душе человеческой не было внутреннего судьи, действующего на самый источник человеческой деятельности – на волю. Это совесть, средоточие и опора закона нравственного. Она одна дает нашим действиям правую цену; она, придавая воле господство над побуждениями инстинкта, творит из нее силу свободную. И так в нравственном законе – истинное начало свободы и вместе с тем начало духовного объединения людей.

Сколько бы ныне ни уверяли нас новые теории натурализма, что нравственное начало – дело естества, независящее от религии, помимо нее не найдем для них нигде твердой опоры. Только религия, объединяя людей, создает из них органическое целое, и в этом смысле, без сомнения, даже грубая вера благодетельнее совершенного безверия. Но одна лишь христианская вера, почерпая из совершенства Божественного непреложное нравственное начало, отрицая порочные начала эгоизма, гордости и похоти человеческой в самом корне и во всех проявлениях, может воспитать в человечестве истинную свободу.

Каковы бы ни были пороки, заблуждения, злоупотребления, преступления служителей церкви, как бы далеко ни уклонялась жизнь членов ее от идеала веры и жизни, положенного в основание церкви, этот идеал остается во всей своей чистоте неприкосновенным, и где еще может отыскать себе человечество твердое начало правды, – если отречется от веры в этот идеал и утратит его?..

* * *

Итак, казалось бы, что все горячие поклонники начала свободы должны ратовать за веру. На деле оказывается противное.

Ревнители свободы, не познав истины, возненавидели ее, и на нее прежде всего обрушилась эта ненависть. Философы XVIII столетия, негодуя на насилия и злоупотребления светской власти, примирялись, однако, со всяким насилием, в коем мечтали видеть воплощение идола свободы, и прославляли всех деспотов просвещения: Дантон, Робеспьер, Марат – встречали между ними хвалителей. Зато всю свою ненависть обратили они против веры. Нетрудно было разбить страшные беспорядки и злоупотребления церковных прелатов, но сквозь эту скорлупу верований главная цель была уничтожить самое ядро их – веру. Пришлось над этим задуматься, и философия принялась очищать веру свободною мыслию.

Безусловная свобода мышления стала идолом. Ревнители не помышляли не столько о политической свободе, сколько о свободе мышления и речи, из которой должны истечь всевозможные свободы. Все движение человечества к успеху, все движения истории сводилось у них к одному: завоевать для себя безграничное право критики и словесной речи – какой бы и о чем бы то ни было. С этой точки зрения, для всей цивилизации нет другой меры, кроме независимой свободы всякого личного мнения. Кто ратует за эту свободу и провозглашает ее, тот, какой бы ни был злодей, – считается героем, благодетелем человечества. Кто смеет возражать, как бы ни возражал разумно и добросовестно, того следует поставить к позорному столбу общественного мнения.

Но разве это истинная, настоящая свобода? Не может быть таковою свобода теоретическая, умственная: это свобода призрачная, лживая, а ложь не порождает правды. Это мы и видим на деле. Кто ставит себя вольным, самовластным оракулом своего личного мнения, входит мало-помалу, в апофеоз своего ума и своей мысли: развивая ее, составляет себе доктрину, а когда доктрина овладевает человеком, истина от него скрывается, потому что теряет реальность и сливается с мыслью, которая ее породила. Добро и зло, истина и ложь – все становится делом мнения.

Во всяком народе, кроме верований, кроме обычаев нравственных, есть известные, исторически сложившиеся и проникшие в души, руководительные идеи, составляющие сущность общей вековой жизни и отличительное свойство национального характера: единство происхождения, племенное сродство, единство преданий и воспоминаний и вкусов; единство воззрений на власть и правительство. В этом – источники жизненной крепости для каждого народа, итоги нравственной дисциплины, связующей его во единое целое.

И вот в наше время все эти руководительные мысли и убеждения всюду подвергнула свободная мысль критике и разрушению. Бог, душа, нравственная ответственность, различение добра и зла, национальные предания, общественные власти, семья, отношения супругов, власть родительская, – все веками преподанные уроки народного разума и опыта, все стало спорным, все заколебалось. Умные люди, разбирая все, потратили громаду труда и таланта на разрушение старых зданий и покрыли все развалинами, ничего не создав твердого и прочного. Как будто поставили они высшею целью своей умственной работы сопоставлять критически разные системы и производить критический анализ всяких мыслей с тем, чтобы не извлечь из них ничего существенного и крепкого.

Невольно задумывается надо всем этим человек старого века и спрашивает: неужели когда-нибудь придется видеть, что толпа людская заменила собою народ, и варварские термины «коллективности и солидарности» заступили священное имя Отечества?..

Bepul matn qismi tugad.