Kitobni o'qish: «Невеста леса»
Невеста леса.
Посвящается моей супруге и моему другу. А ещё — моему отцу. Если он прочитает эту повесть на небесах, я буду рад!
Имран Фаикоглу.
«И сказал Господь: что ты сделал? голос крови брата твоего вопиет ко Мне от земли».
Бытие 4:10
«Отцы ели кислый виноград, а у детей на зубах оскомина».
Книга пророка Иезекииля 18:2
«Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу Божию. Ибо написано: "Мне отмщение, Я воздам"».
Послание к Римлянам 12:19
1
Эта история началась много лет назад и до сих пор ещё не подошла к концу.
Я сидел в кресле-качалке у отвесной скалы и перескакивал глазами с одного облака на другое. Иногда мне приходила в голову странная мысль: где бы найти второе такое кресло, поставить его возле другого, ещё более крутого обрыва и попробовать передать кому-нибудь всю диковинную красоту, которая открывалась передо мной?
Скала уступами спускалась к долине, а далеко внизу, словно тонкая серебряная нитка, блестела река. По утрам над ней поднимался туман, а ближе к полудню исчезал, и тогда казалось, будто вся долина лежит на ладони. Слева темнел лес, справа поднимались голые каменные склоны. Иногда из-за гор появлялись орлы и долго кружили над пропастью.
Я, учитель, который наконец-то выбрался в долгожданный отпуск, оказался на краю обрыва, на даче моего давнего друга Асифа. Это был небольшой земельный участок, с трёх сторон огороженный деревянным забором, с маленьким, но уютным летним домиком, прятавшимся в тени огромной чинары. Четвёртой стороной участок упирался в обрыв.
Упоённый умиротворением, которое дарил мне этот пейзаж, я тотчас же попросил Асифа – а больше обратиться тут было не к кому – помочь передвинуть массивное старое кресло-качалку с давно облезшей обивкой к самому краю пропасти.
И вот я уселся перед этой обнажённой, нетронутой природой, решив хотя бы на время забыть обо всём на свете.
Асиф, как и я, был заядлым холостяком. Родился он в этой же деревне, в этом самом домишке, но уже будучи подростком перебрался в столицу, где начал кутить и дебоширить, а утром после опохмела писать книги. Будучи единственным ребенком в семье, после смерти отца он унаследовал землю вместе с домом и с тех пор приезжал сюда лишь летом — попить пивка, позагорать и провести время с очередной девицей.
Когда Асиф был маленьким, обрыв ограждала сетка-рабица. Но с годами она окончательно прогнила, провисла и теперь лежала, кое-как скрученная, возле забора.
К тридцати пяти годам Асиф успел написать роман, о котором несколько месяцев говорили люди, привыкшие обсуждать исключительно литературу и самих себя. Его приглашали на вечера, просили дать интервью, называли голосом поколения, хотя само поколение, казалось, об этом даже не подозревало.
Успех пришёл к нему внезапно и как-то не по размеру. Будто ему подарили дорогое пальто, которым он какое-то время любовался перед зеркалом, не замечая, насколько трагически нелепо оно на нём сидит.
Вроде бы, жизнь складывалась именно так, как он когда-то мечтал: гастроли, публичные читки перед аудиториями прыщавых студентов, скромные и не очень поклонницы.
Надо признать, Асиф и впрямь был недурён собой. Широкие плечи венчала самая обыкновенная голова, зато ум отличался редкой остротой. Иначе трудно объяснить, каким образом он всё же сумел понять, чего ему не хватает.
А не хватало ему банального внимания. Да, именно так он и сказал:
— Не хватает, — говорит, — простого человеческого внимания.
Я тогда даже не сразу нашёлся с ответом. Куда уж больше внимания к его персоне, если вокруг него и без того стоял почти хищный ажиотаж: взгляды, обсуждения, случайные знакомства, намеренные улыбки, люди, которые словно заранее знали его имя. Я же был для него своего рода Санчо, пока хитроумный идальго отбивался от назойливых книголюбов, как от ветряных мельниц.
Книжки его меня совсем не интересовали, поэтому и делить со мной было нечего. Конечно, Асиф почитывал мне свои повести, и я внимал не без удовольствия. Он умел рассказывать так, что даже самый обыкновенный случай приобретал какой-то особенный смысл. Я слушал, иногда перебивал, задавал вопросы, но никогда не пытался изображать из себя знатока. Мне хватало того, что он был доволен, когда заканчивал очередную главу и видел, что я не уснул.
К тому же у меня получалось говорить ему правду, и чаще всего выходило даже не швыряться ею, как мокрой тряпкой, а осторожно накрывать его, словно пледом.
Асиф ведь был человеком куда более ранимым, чем хотел казаться. Он мог часами рассуждать о человеческой глупости, с лёгкостью высмеивать чужие недостатки и с видом знатока объяснять, почему очередная книга не стоит потраченной на неё бумаги. Но стоило кому-нибудь сказать что-то нелестное о нём самом, как вся его бравада куда-то испарялась.
Впрочем, в последнее время даже мне приходилось нелегко. Асиф словно утратил способность смеяться над собой, а ведь прежде именно это качество не раз выручало его в самых нелепых обстоятельствах. Теперь же любая неудача приобретала в его глазах размеры катастрофы, и мне оставалось лишь надеяться, что здешняя тишина, лес и река внизу постепенно вернут ему прежний нрав.
— Вот эта дача — единственная отрада. Тут я спокоен и умиротворён, — говорил он, возвышаясь над моим креслом и впиваясь глазами в цветущий маковым заревом холм за рекой.
Мы чокались бутылочками пива и забывались.
После заката, когда пропасть словно огромной лапой придавливала ночная чернь, мы с Асифом притаскивали дрова из подвала и разводили огонь. Окружали его и, когда пламя догорало, оставляя после себя лишь тлеющие угольки, подкладывали в них молодую картошечку.
Асиф просто обожал это дело. Он разрезал только что испечённую в золе картофелину ровно посередине, вкладывал в неё толстый кусок масла и накрывал второй половинкой. Откусывал картошку, как бутерброд, и, довольный жизнью, жевал, сладостно причмокивая.
— Вот ты говоришь, городская жизнь тебе нравится? — бубнил Асиф, ещё не проглотив кусок. — А я её терпеть не могу. Ей-богу, брат, будь моя воля, я бы на одной этой картошке, — он потряс куском, — прожил всю жизнь в этом домишке. Завёз бы сюда девушку хороших кровей, женился бы, нарожала бы она мне детишек, эдак штук пять. Всё бы бросил, скажи только она мне, что любит всем сердцем. Спускался бы на рассвете к реке, водицы набрать в вёдра, а она бы с обрыва на меня глядела да платком своим махала. Эх, мечта!
Я смотрел на него исподлобья, изучая густые, вздёрнутые брови и особенно — глаза. Нет, он не лукавил.
Однажды Асиф уже влюблялся. Месяц я не мог до него достучаться. А когда всё-таки разыскал его за очередной бутылкой, Асиф лишь отмахнулся и сказал, что ему сейчас не до моих глупых подколов. Ему нужно было понять и принять, что в его жизни, наконец, появился иной, светлый луч.
Женщина, охмурившая моего друга, то ли была актрисой, то ли готовилась ею стать. Впрочем, это только деталь, ибо тут важно главное – играть она умела.
Я встретил её всего однажды, но и этого хватило, чтобы понять: передо мной человек, который никогда не выходит в люди без заранее подготовленной роли, будто на сцену. Она смеялась звонко, откидывая голову, так что отпружинивали кудри, словно только что услышала самую остроумную шутку на свете, смотрела своими светлыми озёрными глазами так, словно ты был единственным человеком в комнате, и слушала так внимательно, что даже собственные слова начинали казаться тебе интереснее, чем они были на самом деле.
Асиф, разумеется, поплыл. Он смотрел на неё с такой преданностью, с таким голодным придыханием, что, кажется, впервые за много лет перестал считать меня своим единственным надёжным товарищем.
— Ты ничего не понимаешь, — сказал он мне тогда, когда я, не удержавшись, спросил, долго ли продлится его новое просветление. — Меня так еще никто не слушал.
Эту фразу я слышал столько раз, что мог бы составить из неё отдельную антологию человеческого ослепления. Но Асиф был моим другом, а потому я предпочёл промолчать. К тому же он выглядел счастливым, и мне не хотелось становиться тем подлецом, который непременно разбивает чужую радость.
С другой стороны я обнаружил в себе пронырливого скептика, готового с огромной лупой смотреть на то, как исчезает мой друг и зарождается человек, лишь отдаленно напоминающий того, старого Асифа — обормота и развратника.
Раньше он звонил мне первым, теперь я набирал его сам и слушал длинные гудки. Раньше мы встречались каждый день, теперь он был все чаще занят.
Я чувствовал себя, как старый шкаф, когда в доме уже затеяли ремонт. Его пока не выбрасывают, но уже двигают так, чтобы он не мешал.
Через три недели он сделал ей предложение. А ещё через неделю она исчезла.
Не оставила записки, не позвонила, не прислала через знакомых ни одного из тех жалких объяснений, которыми люди обычно прикрывают своё малодушие. Просто перестала существовать в его жизни — так ловко, будто никогда в ней и не появлялась.
Асиф пил беспробудно три дня. Я заходил к нему утром и вечером, выносил бутылки, открывал окна, а он лежал лицом к стене и отвечал одним и тем же: «Не сейчас». На третий день я перестал спорить и просто сидел рядом, как сидят у больных, когда лекарства уже не помогают, но теплится надежда, что пациент оклемается сам.
Больше мы об этом не говорили. Асиф вскоре вернулся к своим книгам, я — к наставничеству, а та женщина осталась где-то между нами, невидимая, но почему-то до сих пор способная испортить любой вечер, стоило об этом зайти разговору.
— Ты явно картошки объелся, — сказал я теперь, вороша палкой угли. — Не ты ли мне всё время повторял, что семья — тягучая трясина, или как ты там это сказал?
Я поморщился, пытаясь припомнить точнее, как он насчёт этого выразился, и принялся судорожно перебирать обрывки фраз в голове.
— Долговая яма, — неохотно прочавкал Асиф.
— Вот, точно! — Я встрепенулся. — А теперь говоришь, что хочешь детей, да ещё целых пятерых. Посмотри на себя! Какой из тебя семьянин? Ты же на любой дамский свист летишь, как похотливый козёл.
Асиф швырнул ошмётки почерневшей картофельной кожуры в огонь, потёр ладони и посмотрел на меня с таким видом, словно я только что оскорбил его родословную до седьмого колена.
— Ты всё пытаешься измерить своей учительской линейкой. Думаешь, если человек долго говорил одно, он обязан и умереть с теми же словами на языке? И я, и ты стареем, дружище. Тут ничего не поделаешь. Глядишь, завтра уже брюхо наедим и будем встречать закаты в полном одиночестве. Кому мы, дряхлые, нужны?
Мы оба рассмеялись. Точнее, только я. Асиф лишь усмехнулся краем губ.
Время близилось к ночи. Где-то во тьме над обрывом тяжело ухала сова. Ветер пригнал с гор прохладу, забирался под одежду и вытряхивал из костра лёгкую золу.
Асиф хлопнул себя по бёдрам и вскочил.
— Всё, пора спать, пока к пенькам не примерзли. Горная погодка не прощает. Неохота потом пролежать всё лето с температурой тридцать девять и девять.
Мы потушили костёр и направились к дому, попутно обсуждая новую прихоть Асифа, всё сказанное им насчет женитьбы.
Скрипнув дверью, мы завалились внутрь, внеся с собой запах дыма. Домик состоял всего из двух комнат, но Асиф умудрился заставить их вещами так, словно собирался пережить здесь осаду.
У стены, например, стоял продавленный диван, а напротив — пузатый телевизор, который, по словам хозяина, исправно работал ещё со времён его покойного отца. На столе громоздились пустые бутылки, раскрытая пачка сигарет и какие-то бумаги, давно потерявшие всякий порядок.
В углу темнел старый буфет с мутными стёклами, за которыми теснились чашки, банки с крупой и несколько пожелтевших фотографий. Над кроватями, которые Асиф вынес в гостиную, висел выцветший ковёр, а возле окна стоял письменный стол, заваленный книгами и исписанными листами.
По всему выходило, что Асиф пытался совместить здесь три совершенно несовместимые вещи: деревенский быт, холостяцкую берлогу и писательскую мастерскую. И ни одна не могла похвастаться полной победой.
— Пора тут убраться, — сказал я, переступая через брошенную посреди комнаты рубашку.
— Зачем?
— Затем, что здесь живут люди, а не кабаны.
— А чем люди не кабаны?
Он распахнул дверцу буфета, достал две чашки и поставил их на стол.
— Чай будешь?
— Буду. Только чашки сначала помой.
Асиф посмотрел на меня с неподдельным возмущением.
— Ты приехал отдыхать или санитарить?
— Привычка, — ответил я. — За столько лет нажита, теперь за один отпуск от неё не избавишься.
Он фыркнул, плеснул в кружки воды из чайника и принялся искать заварку.
Я тем временем подошёл к письменному столу. Среди книг и листков лежала раскрытая тетрадь. На последней странице виднелись несколько строк, перечёркнутых так яростно, будто автор пытался не исправить написанное, а уничтожить его.
— Что, новый роман? — спросил я.
Асиф напряженно замер у буфета.
— Нет.
— А что тогда?
— Ничего. Так, мысли.
— У тебя, насколько я помню, даже мысли без названия не обходятся.
Он нарочито громко захлопнул дверцу буфета.
— Вот именно, поэтому я и не люблю, когда ты заглядываешь в мои тетради.
Я отступил от стола, подняв руки в знак капитуляции.
— Ладно, ладно. Не читал я твоих мыслей.
— И не надо. Мои мысли — единственное, что у меня ещё не купили.
Сказал он это с усмешкой, но тут же отвернулся и занялся чайником. Я хотел было спросить, что он имел в виду, однако на ночь глядя передумал.
В трубе печки негромко посвистывал сквозняк, а старый дом поскрипывал, словно устраивался поудобнее перед долгой ночью.
Мы выпили чай почти молча. Потом Асиф постелил мне , сам завалился рядом на соседней кровати, в том же, в чем сидел у костра. Даже ботинки не стал скидывать, словно и ночью не ждал покоя.
Я ещё долго ворочался, прислушиваясь к незнакомым ночным звукам. Наконец, сон начал одолевать меня.
2
Я проснулся с ощущением, будто за время не столь уж долгого сна случилось нечто необъяснимое: моя кровать, домишко и даже Асиф исчезли или вовсе никогда не существовали. Мне это чувство было знакомо. Так бывало, когда я слишком увлекался выпивкой или закусывал чем-нибудь несовместимым. Но, прислушавшись к себе, я точно вспомнил: вчера вечером ничего подобного не было. Пиво да картошка в золе.
Несколько секунд я лежал, не открывая глаз, и боялся, что открою их в пустоте. Потом всё-таки открыл.
Потолок был на месте. Те же тёмные балки, тот же выцветший ковёр над кроватью. Печная труба по-прежнему посвистывала. Я выдохнул и сразу почувствовал, как смешна была моя паника.
Однако кровать Асифа была пуста. Одеяло лежало нетронутым, и вмятина от тела на нём явно ещё остывала.
Входная дверь стояла приоткрытой, и в щель тянуло горным холодом. Я накинул куртку и, чертыхаясь, пошёл к окну. Небо ещё не посветлело, но над долиной уже висела та серая мутность, что бывает за час до рассвета.
Двор был пуст. Я хотел окликнуть Асифа. Открыл рот и тут же понял, что в этом нет смысла, ибо, присмотревшись, увидел его макушку, торчащую из-за спинки кресла-качалки.
Он вольготно раскачивался, уткнувшись взглядом куда-то в туманную даль – я предположил, что в темную кромку леса, куда и втекала река.
— Совсем спятил, в такую рань, — в итоге махнул я рукой.
Bepul matn qismi tugad.