Kitobni o'qish: «Мир как живое движение. Интеллектуальная биография Николая Бернштейна»
От автора
Эта книга – интеллектуальная биография замечательного физиолога Николая Александровича Бернштейна (1896–1966), одного из создателей биомеханики и теории управления движениями. Николай Александрович был человеком Ренессанса: отличным математиком и инженером, знал десяток языков, замечательно владел словом, сочинял музыку и стихи, прекрасно чертил и рисовал, своими руками паял радиоприемники и строил модели паровозов, наконец, был клиническим врачом – проницательным диагностом. Если использовать термин его любимой науки биомеханики, можно сказать, что он обладал многими степенями свободы.
Угнаться за таким человеком вряд ли возможно, поэтому книга написана как биографический очерк: не исчерпывая всей жизни ученого, она освещает ее отдельные эпизоды. Но эта книга еще и очень личная. В семнадцать лет я поступила на факультет психологии Московского государственного университета. Семинары по общей психологии на первом курсе вел Александр Григорьевич Асмолов. От него я впервые услышала о Бернштейне, которого Асмолов назвал «поэтом в науке». Это звучало неожиданно и заставляло задуматься: что же в науке можно считать поэзией? Правда, в этом возрасте вокруг столько всего захватывающего, а мир так велик и обширен, что про Бернштейна я вспоминала лишь эпизодически, например, когда надо было сдавать экзамен.
Когда я поступила в аспирантуру Института истории естествознания и техники, мой научный руководитель Михаил Григорьевич Ярошевский (1915–2002) предложил писать диссертацию о Николае Александровиче Бернштейне. Началась перестройка, в науку возвращались имена репрессированных ученых, и Бернштейн был одним из них. Михаил Григорьевич познакомил меня с Иосифом Моисеевичем Фейгенбергом (1922–2016), можно сказать, «сдал» в его заботливые руки. С Иосифом Моисеевичем мы обошли почти всех, кто хорошо знал и помнил Бернштейна. Это были его близкий сотрудник и жена его брата Татьяна Сергеевна Попова, работавшие с ним Дмитрий Дмитриевич Донской, Фанни Аркадьевна Лейбович и Зоя Дмитриевна Шмелева, его коллеги и друзья Лев Лазаревич Шик и Виктор Васильевич Лебединский, его последователи в науке Михаил Борисович Беркинблит, Владимир Владимирович Смолянинов и Марк Львович Шик. Из их рассказов – говорилось о многом, но чувствовались и недомолвки – вставала фигура необычайно мощная и в то же время уязвимая. Фигура трагического гения, каких в первые советские десятилетия было много. К сожалению, по разным причинам тогда мне очень мало удалось записать на магнитофон – что-то я зафиксировала на бумаге, что-то осталось только в памяти. Позже любезно согласились рассказать мне о Бернштейне Виктор Семенович Гурфинкель, Вячеслав Всеволодович Иванов, Инесса Бенедиктовна Козловская и Лия Григорьевна Охнянская.
В 1989 г. я защитила в МГУ диссертацию «Роль исследований Н. А. Бернштейна в развитии отчественной психологии». Моими оппонентами были уже известные психологи Владимир Петрович Зинченко (1931–2014) и Виктор Васильевич Лебединский (1927–2008). Они тоже рассказывали о Бернштейне. После этого к теме диссертации я обращалась мало – главным образом в связи с юбилейными датами. К столетию Бернштейна вышла моя статья в «Психологическом журнале»1. По ней меня нашла Елена Владимировна Бирюкова – математик, исследователь движений; вместе мы написали несколько посвященных ученому статей2. А в год 120-летия со дня рождения ученого судьба снова свела меня с Александром Григорьевичем Асмоловым, и он вдохновил меня написать наконец книгу.
Всем рассказавшим мне о Н. А. Бернштейне людям я приношу глубокую благодарность. Благодарю и тех друзей и коллег, кто прочел черновик книги и сделал полезные замечания: Владимира Владимировича Аристова, Кирилла Олеговича Россиянова, Дмитрия Яковлевича Федотова, Веру Леонидовну Талис, познакомившую меня с собранными ею материалами, а также Евгению Иосифовну Гилат-Фейгенберг, любезно предоставившую фотографии из семейного архива.
Динамика века
(вместо введения)
Чем дальше от нас начало ХХ в., тем лучше мы понимаем, какой это был редкий, почти уникальный культурный момент. Казалось, все пришло в движение: экономика, миграционные потоки людей, рост городов, прогресс техники. Жизнь ускорилась, стала как никогда энергичной и динамичной. Пространство и время потеряли свою незыблемость, стали подвижными и гибкими. Возникла теория относительности, а к концу 1920-х годов – квантовая механика с ее принципом неопределенности: атом – это частица и волна, и пришпилить его к одному месту и значению невозможно. В рентгеновских лучах вещи утрачивали свою непроницаемость. Новые скорости перемещения, мелькание электричес кого света опьяняли не хуже шампанского:
Стрекот аэропланов! беги автомобилей!
Ветропрóсвист экспрессов! крылолёт буеров! —
вскипал стихами Игорь Северянин3.
Новые, авангардные течения в искусстве стали попыткой представить новую подвижность мира, передать мир в динамике. «Для современного художника, – писал в 1925 г. Хосе Ортега-и-Гассет, – нечто собственно художественное начинается тогда, когда он замечает, что в воздухе больше не пахнет серьезностью и что вещи, утратив всякую степенность, легкомысленно пускаются в пляс. Этот всеобщий пируэт для него подлинный признак существования муз»4. Динамичность современной жизни хорошо улавливало и передавало абстрактное, беспредметное искусство. Движение, скорость, динамика вошли в программу футуризма: «Все движется, все бежит, все быстро преобразуется <…> движущиеся предметы умножаются, деформируются, продолжаясь, как ускоренные вибрации в пространстве, которое они пробегают»5. Филиппо Томмазо Маринетти воспевал автомобиль и аэроплан, телефон и телеграф за их скорость. Он хотел взорвать музеи, где все мертво и ни к чему нельзя прикасаться, и создать искусство прикосновения – тактилизм. Вместе с художницей-футуристкой Бенедеттой Каппой Маринетти создавал тактильные картины для «путешествующей руки».
Футуристов интересовала «гравитация, смена места, взаимное притяжение форм, масс и цветов, то есть движение, то есть проявление сил»6. Они пытались передать движение в живописи, запечатлеть в скульптуре – называлось это «пластический динамизм». В России у них нашлись единомышленники. «Будетлянин» Василий Каменский сочинял «словопластические феерии»: чтение стихов сопровождалось пластичным движением. Давид Бурлюк разрисовывал лицо, чтобы придать чертам новый динамизм. Наряду с формой, цветом и объемом, Василий Кандинский предложил изучать движение как один из базовых элементов искусства. Режиссер Всеволод Мейерхольд создал актерский тренинг, названный им «биомеханикой».
Теоретик «производственного искусства» Николай Тарабукин в начале 1920-х годов предсказывал, что искусство в будущем утратит свои декоративные, нефункциональные черты, растворив их «во всеобъемлющей форме движения». Так, от сценического танца останется лишь «искусное движение человека»7. Его единомышленник Борис Кушнер писал о «развеществлении», «обеспредмечивании» всей современной культуры, в которой «вещи» динамизируются, заменяются «установками». Алексей Капитонович Гастев, революционер, слесарь, основатель Института труда, сочинял стихи о «рабочем ударе» и создавал «трудовые установки». Прорыв, совершенный этими людьми в искусстве, стимулировала отчасти их собственная витальность. Оказалось, что даже писать стихи без движения невозможно. «Мне работается только на воздухе, – признавался Андрей Белый, – и глаз и мышцы участвуют в работе, я вытаптываю и выкрикиваю свои ритмы в полях: с размахами рук; всей динамикой ищущего в сокращениях мускулов»8. Владимир Маяковский подтверждал: «Я хожу, размахивая руками и мыча еще почти без слов, то укорачивая шаг, чтоб не мешать мычанию, то помычиваю быстрее в такт шагам»9. Собственные телесность, энергия и динамизм позволили художникам авангарда увидеть и оценить эвристический потенциал мышечного движения, физического действия, найти в движущемся теле источник смыслов. Свое искусство они строили как практическое, телесное умение, или прием. Виктор Шкловский напоминал, что «прием» по-гречески – «схемата», т. е. «выверенное движение гимнаста»10.
Эта книга – о движении как центральном понятии авангарда и о человеке, который в ХХ в. сделал немало для того, чтобы движение понять и увидеть в нем целый мир, возможно, не менее сложный, чем мир сознания. Бернштейн был одним из первых, кто раскрыл для человека его двигательный разум. Биографических очерков о нем вышло уже немало11, но такой ученый заслуживает, чтобы о нем продолжали писать, напоминая о сделанном им. Книга не претендует на исчерпывающее жизнеописание. Скорее, это интеллектуальная история тех проблем, которые занимали ученого.
Николай Бернштейн родился 5 октября (по новому стилю) 1896 г. в Москве в семье потомственного врача. Его отец, Александр Николаевич Бернштейн (1870–1922), был известным в начале ХХ в. психиатром и психологом, одним из зачинателей экспериментальной психологии в России.
Первенец Бернштейнов Николай тянулся к литературе, музицировал, поступил на историко-философский факультет Московского университета. Но началась Первая мировая война, и родители с огромным трудом убедили его перевестись на медицинский факультет, чтобы идти на фронт, по крайней мере, не в качестве пушечного мяса. В 1919 г. проучившихся всего четыре года студентов-медиков выпустили ускоренным порядком и отправили на фронт. Николай попал на Восточный (Уральский). В начале 1921 г. его демобилизовали, и, вернувшись в Москву, он сначала решил идти по стопам отца. В первой главе рассказывается о работате Бернштейна-младшего в Психоневрологическом институте и психиатрических клиниках.
Однако гораздо больше, чем практическая медицина, его привлекали исследование и эксперимент. И когда бывший однокашник Крикор Хачатурович Кекчеев (1893–1948) позвал его работать в недавно созданный Центральный институт труда (ЦИТ), Николай Бернштейн сразу согласился. Основатель этого института Алексей Капитонович Гастев (1882–1939) – профессиональный революционер, культуртрегер, борец за новую культуру труда – представлял производство как экспериментальную лабораторию по созданию эталонов, или «нормалей», эффективных рабочих операций. ЦИТ стал лидером движения за научную организацию труда (НОТ) не только в Москве – по его методикам было обучено около полумиллиона рабочих в металлопромышленности. По замыслу Гастева, изучение движения должно начинаться с его «фотографии» – записи механических параметров движения, по которой можно было бы найти его оптимальную конструкцию. Во второй главе «Культ и культура труда» расссказывается о работе Бернштейна в ЦИТе над созданием «нормалей» двух операций: удара молотком по зубилу и опиловки напильником.
Новая культура труда и новая наука создавались в такое время, когда даже электрическую лампочку было непросто достать. Обнаружив незаурядную изобретательность, Бернштейн из ничего мастерил аппаратуру и значительно усовершенствовал технику съемки и анализа движений. Помогло образование и технические хобби: учась на медицинском факультете, он слушал курсы механико-математического. Николай был одним из первых в стране радиолюбителей, чертил схемы, паял, делал радиоприемники. У него было еще одно хобби – мосты и паровозы. С братом Сергеем, будущим инженером-мостостроителем, они бродили по паровозным кладбищам, которые во множестве появились в Москве после гражданской войны, делали чертежи и рисунки. А еще братья получили прекрасное музыкальное образование, и Николаю оно пригодилось, когда нужно было на слух определять частоту вращения одного из элементов съемочной аппаратуры, так называемого обтюратора.
В записи движений Бернштейн шел по стопам предшественников – французов Этьена-Жюля Марея и Жоржа Демени. Они одевали человека в черное трико, к которому были прикреплены электрические лампочки, и фотографировали его движения через равные промежутки времени. На снимке получались святящиеся линии – словно график движения каждого сочленения в пространстве. Это было похоже на «лупу времени»; назывался метод «циклографией». Немецкие анатомы Вильгельм Брауне и Отто Фишер подвергли получившиеся кривые математическому анализу. По этому же пути пошел Бернштейн. Он усовершенствовал технику съемки, чтобы получать больше точек и фаз движения, а значит, увеличивать разрешающую способность «лупы времени».
Когда Бернштейн проанализировал получившиеся кривые, он обнаружил, что траекторию движения можно выразить определенным математическим уравнением. Им оказались ряды Фурье, которые в механике описывают кроме прочего движение маятника. Интерпретируя эту формулу, ученый пришел к выводу, что отношения между мышечным усилием и движением органа имеют, как в маятнике, кольцевой характер: мышца вносит изменение в систему действующих на орган сил, орган сдвигается, и расстояние между точками прикрепления мышцы меняется, что сразу отражается на ее напряжении. Эту зависимость он впоследствии выразил дифференциальным уравнением – таким, в котором зафиксирован циклический характер взаимодействия, и, с подачи своих предшественников, назвал «рефлекторным кольцом». Другой важнейший результат, полученный уже в первых исследованиях удара: «Движение при рубке есть монолит, очень чутко отзывающийся весь в целом на каждое изменение одной из частей»12. Иными словами, движение – явление столько же механическое, сколько и органическое. Бернштейн назвал его «морфологическим объектом», который растет и изменяется как живое существо. И наконец третий вывод: каждое движение глубоко индивидуально, несет в себе индивидуальные характеристики человека – в такой степени, что кинематика может служить одним из антропологических параметров, подобно измерениям роста, веса, формы черепа и т. д. Более того, даже у одного и того же человека повторяющиеся движения на самом деле не повторяются, их траектория и другие характеристики могут не совпадать.
Сначала молодой ученый с энтузиазмом принял идеи Гастева о «построении», «конструировании» движений. В своей первой монографии «Общая биомеханика» (1926) он призывает заняться «конструкцией человеческой машины», ее «деталями» и их «монтажом». Однако после трех лет работы в ЦИТе его исследовательские интересы пришли в противоречие с довольно утопическими замыслами Гастева, который стремился конструировать движение как машину, задавать «трудовые установки». Проработав в ЦИТе два с половиной года, Бернштейн перевез ящики с аппаратурой для циклографии в Институт экспериментальной психологии, где к «живому движению» (так в биомеханике называли движения человека и животных в отличие от машинных) относились, как ему казалось, с бóльшим уважением. Из ЦИТа он вынес два урока. Первый: движение человека нельзя конструировать волюнтаристским образом, как мозаику. И второй: подобно рабочим операциям, которые были объектом его исследований в ЦИТе, практически все движения человека направлены на цель, отвечают определенной задаче.
С середины 1920-х годов Бернштейн сотрудничал сразу со многими исследовательскими центрами. В Институте психологии записывал «реакции», в Государственном институте музыкальной науки строил циклограммы игры пианистов, в Институте охраны здоровья детей и подростков изучал развитие бега и ходьбы у детей. По заказу Государственного комитета по труду он вычислял создаваемую пешеходами нагрузку на мосты. И всюду пользовался созданным им методом циклограмметрии – записи и математического анализа кинематики и динамики движения. Пригодился метод, в частности, при усовершенствовании рабочего мес та московских вагоновожатых и машинистов мет ро. Где бы ни работал Бернштейн и что бы ни исследовал – ходьбу ребенка и старика, бег атлета или животного, – он продолжал линию исследования «живого» движения. Об этом речь пойдет в третьей главе «Экспансия метода».
Отношение Бернштейна к физиологу старшего поколения Ивану Петровичу Павлову (1849–1936) всегда было сложным. Начиная с 1924 г. Николай Александрович резко критиковал его теорию условных рефлексов. Понятие условного рефлекса он считал глубоко искусственным – артефактом, полученным в лаборатории, на обездвиженных животных, помещенных в «станок» и находящихся в «башне молчания». Рефлекс, считает Бернштейн, «это не элемент действия, а элементарное действие», появившееся на свет «там же, где возникло первое в мире „элементарное ощущение“ <…> в обстановке лабораторного эксперимента»13. В полемике с Павловым он писал книгу «Современные искания в физиологии нервного процесса»; во Всесоюзном институте экспериментальной медицины в 1936 г. была запланирована их дискуссия. Но Павлов умер. К тому же после убийства Кирова в стране усилились репрессии против интеллигенции. И Бернштейн отдал распоряжение в типографию: рассыпать набор книги. Об этом рассказывается в четвертой главе книги «Современные искания».
Ученый не только обладал прекрасной математической подготовкой, он и мыслил как математик, переводя сложные явления в кажущиеся простыми изящные теоретические идеи. Такими идеями стали принцип сенсорных коррекций, определение двигательной координации как преодоления избыточных степеней свободы, принцип «равной простоты движения». Привыкший думать точно и теоретично, он не мог не заметить, какими устаревшими выглядели используемые в физиологии модели. Такие, например, как идея «одно-однозначного» (или взаимно-однозначного) соответствия в теории условного рефлекса, когда замыканию одной условно-рефлекторной связи ставилась в соответствие одна нервная клетка мозга. Бернштейн пытался показать, насколько ушла вперед математика в создании теоретических моделей, насколько больше возможностей она могла бы предоставить физиологии. Новую физиологию он назвал «структурной», об этом – в пятой главе «Структурная физиология».
Ученого часто критиковали те, кто отказывался понимать, зачем физиологии формулы и уравнения. Время для союза математики и биологии настало позже, после войны. Тогда новое поколение биофизиков и кибернетиков занялось, по выражению Бернштейна, «выращиванием биологических глав математики». Они показали, что для вычерпывания информации из внешнего мира мозг может использовать чрезвычайно сложные операторы – например, для того чтобы разделять существенные и несущественные для организма переменные. Стало ясно, что движение может регулироваться не только из центра в головном мозге, но и на основе «принципа неиндивидуализированного управления» или приниципа «функциональных синергий», позволяющих с легкостью решить задачу «преодоления избыточных степеней свободы».
Из-за того что Бернштейн говорил о «двигательной задаче», «образе движения» и «модели потребного будущего», его часто обвиняли в идеализме и телеологии. В результате он не имел возможности реализовать свои исследовательские планы и то и дело менял место работы. После Великой Отечественной войны ситуация немного улучшилась. Работы на основе теории построения движений велись несколькими группами исследователей и практиками: изучение биомеханики спортивных движений и обучение на этой основе спортивным навыкам проводились в Институте физической культуры; в Институте протезирования исследовались биомеханические основы протезирования, ходьба на протезах. Теория Бернштейна использовалась в практике восстановления движений, нарушенных в результате ранений. В 1947 г. вышла большая монография ученого «О построении движений», подытожившая многолетние исследования, и сразу получила государственную премию по науке (называвшуюся в то время Сталинской).
Тем не менее критика продолжалась. А после печально знаменитой сессии ВАСХНИЛ, где лысенковцы разгромил генетиков, ученого обвинили еще и в «космополитизме» и «низкопоклонстве перед Западом». Поводом послужило то, что в книге чаще встречались ссылки на иностранцев Теодора Мейнерта и Чарльза Шеррингтона, чем упоминания о «великом русском ученом» Павлове. Бернштейн был вынужден оставить лаборатории, которыми руководил и где плодотворно работал десятилетиями. В 1949 г. был рассыпан набор его книги «О ловкости и ее развитии», популярно написанной оригинальной научной работы. Ловкость в ней рассматривалась как комплексное психофизическое качество, способность решать сложную двигательную задачу, как разумность, присущая самому движению. О теориях Бернштейна речь идет в шестой главе «Двигательный разум».
В 1950 г. на Объединенной сессии Академии наук СССР и Академии медицинских наук (известной как «Павловская сессия») Бернштейна подвергли разгромной критике за «антипавловскую» направленность. Тем не менее последний период жизни не стал для ученого временем бездействия. Он много читал и реферировал иностранную литературу, в том числе по новым, интенсивно развивающимся областям науки – кибернетике и биокибернетике. Возвращение в научную жизнь все-таки произошло в период хрущевской «оттепели». Когда кончилась насильственная «павловизация» наук о жизни и в психологии, физиологии и других науках о человеке обнаружилась нехватка теорий, концептуальный вакуум, идеи Бернштейна очень пригодились. Возобновился интерес к его работам 1930-х годов, где сформулированы принципы двигательного управления. Об этом рассказывается в седьмой главе «Против течения».
В 1960 г., во время пребывания в Москве Норберта Винера, Бернштейн помогал переводить доклад ученого. Прощаясь, он подарил Винеру оттиск своей старой статьи. Узнал ли отец кибернетики в этой работе некоторые из своих идей, которые российский ученый предвосхитил уже в начале 1930-х годов? У Бернштейна чувство узнавания вполне могло возникнуть. В эти годы сам ученый переформулирует свои идеи на кибернетическом языке, говорит о моделировании будущего, блок-схеме управления движением, обратных связях. Он много общается с математиками, физиками, участвует в конференциях по кибернетике, в семинарах А. А. Ляпунова в МГУ и физиологическом семинаре И. М. Гельфанда, В. С. Гурфинкеля и М. Л. Цетлина. Один из участников этого последнего семинара вспоминал, каково было удивление аудитории, в основном молодежной и скептически настроенной, не ожидавшей такой свежести и актуальности мысли от представителя старшего поколения. Бернштейн мечтает о том, чтобы «вырастить новые главы биологической математики», и в этом ему помогают ученики и последователи, которых иногда объединяют в «Московскую школу двигательного управления» (Moscow Motor Control School).
Восьмая глава книги названа «Футурист в физиологии». Новаторские, «футуристические» работы Бернштейна часто встречали непонимание: его исследования по биомеханике и использованию математического аппарата дали повод для обвинений ученого в «механицизме». Новизна и значимость теорий Бернштейна стала очевидна только в 1960-е годы, с развитием кибернетики и теории систем. Кибернетика математика Винера и нейрофизиолога Розенблюта и стала тем «выращиванием новых глав биологической математики», о котором мечтал Бернштейн. Ее создатели учились у природы: наблюдая за работой сердца, дыхания, нервной системы, они пытались понять самые общие принципы, чтобы создавать математические модели и электронные имитации природных процессов. Исходной задачей, с которой началось их сотрудничество (и сотрудничество в их лице математики и биологии), стала та, которую успешно решали птицы и летучие мыши, догоняя в воздухе насекомое, – задача попадания в мишень, достижения цели.
В последние годы жизни ученый много общается с математиками, участвует в их семинарах, в том числе в знаменитом междисциплинарном семинаре И. М. Гельфанда, где занимались, в частности, темой искуственного интеллекта. На этом фоне становится ясно, что в работах Бернштейна также идет речь об интеллекте – только особом, телесно-двигательном, или кинестетическом. В его теории движение предстает процессом, по сложности сравнимым с интеллектуальным актом. Этот тезис подхватили специалисты по движению – спортивные тренеры, врачи-реабилитологи, преподаватели хореографии и танца и многие другие. За последние полвека появилось много систем развития двигательной сферы человека: техника Ф. М. Александера, метод Моше Фельденкрайза, соматика Томаса Ханны, идеокинезис Лулу Сейгард и др. У людей, которые их проповедуют и практикуют, работы Бернштейна пользуются неизменной популярностью – за то, что в них дается понятийный аппарат, помогающий разобраться, как работает тело, и научиться владеть им. На Бернштейна ссылался и создатель концепции множественных видов интеллекта американский психолог Говард Гарднер, говоря о «телесно-кинестетическом интеллекте» (bodily-kinesthetic intelligence) – «способности управлять собственными движениями и умело обращаться с предметами»14.
Работы Бернштейна всегда привлекали психологов. В 1920-е годы молодой ученый сотрудничал в Психологическом институте с Л. С. Выготским, С. Г. Геллерштейном, К. Н. Корниловым, А. Н. Леонтьевым и А. Р. Лурией. Создатель «реактологии» Корнилов надеялся по записям движения узнать что-то новое о психологических реакциях. Позже, в годы Великой Отечественной войны и последующие, концепцию Бернштейна о построении движений использовали А. В. Запорожец и другие психологи, работавшие над восстановлением движений у раненых. Лидеры тогдашней психологии А. Н. Леонтьев и С. Л. Рубинштейн считали, что теория построения движений предоставляет широкие возможности для психологического исследования движений, а Лурия даже назвал ее «психологической физиологией»15. Наконец, идеи ученого об управлении движениями оказались созвучными нарождавшейся в 1960-е годы когнитивной психологии.
В своих последних работах ученый поставил задачу создать «физиологию активности», которая изучала бы активное моделирование – «вычерпывание» информации мозгом. Самого Бернштейна интересовала новая наука – семиотика, о которой он беседовал с Вячеславом Всеволодовичем Ивановым16. В этих работах он связал свою теорию построения движений с пробематикой управления и регуляции, которая стала общей для физиологии и кибернетики. Гомеостазу, или равновесию организма, ученый противопоставляет активность, целеустремленность, преодоление среды. В обстановке, когда жизнь основана не на личной инициативе и активности, а на конформизме – «реактивности» по отношению к власти, идеи «физиологии активности» приобрели политическое звучание. Бернштейн не был диссидентом, но и конформистом он не был никогда. В сложное время – его сознательная жизнь прошла между Первой мировой войной и 1960-ми годами, в эпоху, когда интеллигенция поочередно переживала экзальтацию, панику, страх, – он сумел сохранить внутреннюю свободу и спокойствие мышления. Его тексты не замутнены ни единым реверансом в сторону власти. Не случайно с концом сталинизма и началом «оттепели» ученый сделался почти героической фигурой – по утверждению некоторых, чуть ли не объектом «культа»17.
За год до смерти он поставил себе безнадежный диагноз, созвал учеников, раздал им темы для работы и лихорадочно готовил свои последние книги – на русском и английском языках. В 1966 г. вышли «Очерки по физиологии движений и физиологии активности», а год спустя – книга «The Coordination and Regulation of Movements», с которой началось триумфальное шествие его теорий по миру. Как только работы Бернштейна были переведены и опубликованы на Западе, ученые смогли оценить эвристический потенциал его теорий.
Николай Александрович был исключительно разносторонним человеком – энциклопедически образованным, универсальным. Его коллега и друг Соломон Григорьевич Геллерштейн (1896–1967) говорил, что «в жизни своей не встречал столь многообразно одаренного человека»:
«Он был превосходным знатоком физики, математики, техники. Он был хорошим конструктором, музыкантом, музыковедом, художником, и когда вы к нему присматривались, вы все больше и больше распознавали его. Я уже не говорю об удивительном даре слова и речи. Каждое его выступление – это не только по оригинальности стиля что-то выдающееся, выходящее за рамки широкой нормы, но и по глубине мысли, по необыкновенному сцеплению ассоциаций, которое позволяло ему синтезировать идеи, относящиеся к разным сферам знания. В этом была печать гениальности»18.
Хорошо знавший Бернштейна Лев Лазаревич Шик (1911–1996) признавался: ему казалось, что «он существо из какого-то иного измерения <…> что он человек иного класса мышления, что если существуют какие-то общепринятые представления о той комбинации врожденных свойств и тонкости интеллекта, образованности и целеустремленности и прочих свойств, отмечающих гения, – все это есть у него»19. Бернштейн мог долго думать над статьей, а потом сесть и сразу написать ее набело своим каллиграфическим бисерным почерком без единой помарки. И так же он читал лекции – без конспектов, но как будто диктовал, словно текст был у него перед глазами. О широте его знаний и компетенций ходили легенды. Врач-реабилитолог Владимир Львович Найдин (1933–2010) вспоминал, как после кончины Бернштейна дома у него собрались коллеги-друзья, люди самых разных профессий – физиологи и математики, врачи и лингвисты. «Помянув его светлый образ, стали уверять друг друга, что именно для каждой из наших профессий Николай Александрович сделал больше всего»20.
А еще – и не в последнюю очередь – Николай Александрович был психомоторно одаренным человеком21. Психомоторикой называлась способность решать задачи двигательные, практические, учиться не только умом, но и всем телом – когда оно само находит верные движения22. Пользуясь термином, который активно использовал сам Бернштейн, можно сказать, что ученый обладал многими степенями свободы. Писал стихи и сочинял музыку: импровизировал за роялем трудные для исполнения, скрябинского толка вещи, и тогда мать говорила, что сыночек опять в миноре. Прекрасно рисовал, чертил, моделировал. Как-то сделал рисунок черепа, по которому жена его брата, Татьяна Сергеевна Попова, вышила подушку: белый череп на черном бархатном фоне. Я эту подушку видела – в той старой московской квартире в Большом Левшинском переулке, где прожил почти всю свою жизнь Николай Александрович Бернштейн.
Глава 1
Начало
Николай Бернштейн появился на свет 5 октября (н. ст.) 1896 г. в семье потомственного врача, психиатра Александра Николаевича Бернштейна и его жены Александры Карловны. Когда у четы родился первенец, Александр Николаевич служил ординатором психиатрической клиники Московского университета. Три года спустя он принял участие в организации нового большого дела – Центрального приемного покоя для душевнобольных. Чтобы оценить важность этой реформы для московской психиатрии, писал известный врач В. А. Гиляровский, нужно вспомнить, что из-за переполненности больниц и из-за того, что городским больницам не разрешалось принимать немосквичей, на руках полиции оказывалось большое количество душевнобольных23. Это были люди, «обнаружившие в общественных местах свое болезненное состояние», которых сдавали в полицию и которые содержались в участках в обстановке далеко не лечебного характера. «Связывание в самой грубой форме, широкое применение горячечных рубашек и грубые побои с нанесением тяжелых, иногда смертельных повреждений были самым обычным делом»24. Бернштейн-старший взялся за создание для таких больных не полицейского, а клинического заведения. В 1899 г. Центральный приемный покой открылся и постепенно сделался не только лечебным, но и образовательным и даже исследовательским центром. На протяжении многих лет здесь устраивались «повторительные курсы», на которые съезжались психиатры со всей России, работали лаборатории: анатомическая, психологическая… Ученик Сергея Сергеевича Корсакова и последователь в психиатрии Эмиля Крепелина, Александр Николаевич пытался ввести в клинику формализованные методы психологической диагностики. Вместе с единомышленниками он основал Общество экспериментальной психологии (1910), издавал журнал «Современная психиатрия», редактировал «Журнал психологии, неврологии и психиатрии».

Рис. 1. Александр Николаевич Бернштейн
В 1901 г. Александр Николаевич защитил диссертацию, получил ученую степень доктора медицины, звание профессора и занял соответствующую новому положению просторную квартиру в только что построенном многоэтажном доме в Большом Левшинском переулке на втором этаже. Напротив, в Штатном переулке, находился Центральный приемный покой для душевнобольных (теперь в этом здании Институт судебной психиатрии им. В. П. Сербского, а переулок называется Кропоткинским). В том же 1901 г. у четы родился второй сын, которого назвали Сергеем – возможно, в честь брата Александра Николаевича, Сергея Натановича Бернштейна (1880–1968).
Жена Александра Николаевича, Александра Карловна Иогансон (1867–1941), родилась в Твери, в семье железнодорожного служащего – обходчика на линии «Петербург – Москва». Жили они у железнодорожного полотна, и девочка Саша научилась различать паровозы и составы, узнавать их «в лицо». Это свое увлечение она передала сыновьям: больше всего на свете мальчики любили рассматривать, зарисовывать вагоны и паровозы и даже мастерить их модели. Девушка рано ушла из дома и поступила работать сначала на ткацкую фабрику в Твери, а потом – санитаркой в больницу. Помогала в операционной, а когда недалеко от города, в деревне Бурашево, открылась психиатрическая колония (приют для хронически больных), она поступила туда сестрой милосердия. В Бурашево ее заметил психиатр Платон Васильевич Луначарский (брат будущего наркома Анатолия Васильевича) и пригласил в Москву, в клинику на Девичьем поле, которую возглавлял Корсаков. Это было в начале 1890-х годов. Здесь она и встретилась со своим будущим мужем. Была она рукодельной, мастерски шила и вышивала, расписывала керамику. От нее у сыновей не только интерес к поездам, мостам и железным дорогам, но, возможно, и талант к рисованию и черчению.
Как-то братьям подарили первый конструктор Meccano, и они собирали из него арочные мосты и свою любимицу Эйфелеву башню. Со временем они перечитали в Румянцевской библиотеке практически все, что там имелось, по истории паровозостроения и о конструкциях локомотивов. Братья ездили на кладбище паровозов в Перерву, лазали по кабинам, рассматривали паровозы со всех сторон, тщательно зарисовывали. Вскоре у них получился весьма солидный каталог локомотивов, классифицированных по типам, странам, годам выпуска. Для мальчиков паровозы стали людьми, живущими в выдуманной стране, «паровозной Швамбрании». Для них выдумывались имена, характеры. Порт реты их цветными карандашами создавал Николай. «Главным был отставной генерал Слоним Лосяков-Уров – курьерский паровоз „С“ – в одеж де цвета хаки, с красными лампасами-колесами. „Характер“ его был списан с генерала Булдеева из чеховского рассказа „Лошадиная фамилия“. Паровоз „Ж“ был стариком из одного тургеневского рассказа, который все время ходил по комнатам и приговаривал: „Брау, брау“. Среди них были чиновники и учитель латыни, старые девы и купцы, работяги и „господа офицеры“»25.
Братья собственноручно мастерили модели составов с соблюдением масштаба и точным воспроизведением всех деталей, вплоть до опускавшихся на пружинках полок в спальных вагонах, поручней и лесенок в тамбур. Игра перешла в жизнь: Сергей стал инженером-путейцем, профессором, крупным специалистом по строительству мостов. А Николай, когда ему было уже за сорок, собственноручно сделал несколько точных копий товарных и пассажирских вагонов. В Институте нейрохирургии в музее хранится один такой вагончик из состава «Москва – Киев», осна щенный изящными буферами с круглыми блестящими контактами, сделанными из копеечных монет, обработанных маленькими напильниками-надфилями. Николай Бернштейн – автор обстоятельной статьи по истории паровозов в журнале «Хочу все знать», где он сравнивает соперничество между двумя линиями локомотивов с борьбой видов за существование в ходе эволюции26. Он также писал статьи и заметки в журнал «Наука и жизнь», в том числе о мостах и Эйфелевой башне27.
Довольно часто в Большом Левшинском появлялся младший брат Александра Николаевича Сергей. Студентом он изучал математику в Сорбонне и Гёттингене, в 1904 г. защитил диссертацию в комиссии из математических светил – Анри Пуанкаре, Эмиля Пикара и Жака Адамара. В диссертации он предлагал решение девятнадцатой проблемы из списка Давида Гильберта (этот список состоял из 23 кардинальных проблем математики). Позже Сергей Натанович взялся за решение следующей, двадцатой, проблемы Гильберта. В отличие от своего брата, еврея-выкреста, Сергей в другую веру не перешел и остался «Натановичем» (тогда как Александр свое отчество русифицировал). А потому в Российской империи он смог занять только должность школьного учителя математики. Впрочем, ничего уничижительного в этом не было – в гимназиях тогда преподавали университетские приват-доценты. Но Сергею пришлось уехать из столиц в Харьков. Приезжая в Москву, он останавливался у брата. В этой же квартире Александр Николаевич принимал частных пациентов; вскоре места в ней стало не хватать, и была нанята вторая квартира на том же этаже.
Жили, не нуждаясь, что позволяла профессорская зарплата и обширная частная практика отца. Много тратили на образование детей: приходили учителя преподавать языки и музыку, на зиму брали абонемент в Большой театр. Учились мальчики в прогрессивной Медведниковской гимназии (9-я классическая гимназия им. Ивана и Александры Медведниковых) – школе нового типа. В Староконюшенном переулке для нее выстроили специальное здание, с хорошо освещенными классами, с полными воздуха рекреационным и гимнастическим залами. Всем ученикам предлагались горячие завтраки. Родители участвовали в работе педагогического совета. В штат гимназии входили преподаватель гимнастики, педиатр и дантист. В программу внесли изменения по сравнению с классической гимназией: курсы естественных наук и математики расширили, прибавили курсы «мироведения», анатомии и гигиены. Латынь сократили, зато преподавали три живых языка – немецкий, французский и английский; старшеклассники читали Шекспира в оригинале. Часто устраивали в гимназии театральные постановки, причем некоторые спектакли шли на языке оригинала: когда давали комедию древнеримского драматурга Тита Макция Плавта «Менехмы», пролог и третий акт играли на латыни. Кроме того, братья занимались языками дома, с репетиторами, изучая еще и итальянский.

Рис. 2. Ученики гимназии им. Медведниковых, около 1910 г. (Николай Бернштейн – третий справа в первом ряду)
Уровень преподавания в гимназии был очень высок: учителя – не ниже приват-доцента, а в старших классах некоторые предметы вели университетские профессора. Естественную историю в гимназии преподавал Дмитрий Федорович Синицын (1871–1937), зоолог, специалист по простейшим, защитивший докторскую диссертацию в Санкт-Петербургском университете, один из создателей первой в России ветеринарной гельминтологической лаборатории. Предмет, назвавшийся «мироведением», преподавал Николай Михайлович Кулагин (1860–1940), профессор сельскохозяйственного института по кафедре зоологии, философскую пропедевтику – Борис Александрович Фохт (1875–1946), учившийся в тогдашних философских центрах Гейдельберге и Марбурге, переводчик Аристотеля, Канта и Гегеля. На постаменте памятника Борису Фохту на Новодевичьем кладбище выбиты слова Аристотеля: «Все науки более необходимы, чем философия, но прекраснее нет ни одной». С философией могла поспорить одна только музыка, которой Фохт серьезно увлекался (он был женат на пианистке Раисе Меерсон). Фохт написал эссе о музыкальном кумире поколения Александре Скрябине, которому поклонялся и подражал начинающий музыкант Николай Бернштейн28.

Рис. 3. Гимназия им. Медведниковых, 1914 г. (Николай Бернштейн – в центре)
В квартире на Большом Левшинском царила музыка. В семь лет Коля начал учиться игре на фортепиано. По слухам, преподавателя ему нашел пианист Александр Борисович Гольденвейзер по просьбе самого Рахманинова – сестра Сергея Васильевича была паценткой Александра Бернштейна, и Рахманинов заходил в их дом29. Николай Александрович на всю жизнь запомнил, как однажды всей семьей в Большом театре слушали «Ивана Сусанина», где дирижировал Рахманинов, пели Шаляпин и Нежданова. Каждый раз перед походом в оперу отец Александр Николаевич проигрывал от начала до конца клавир этой оперы на домашнем рояле. У Бернштейнов их было два, и можно было исполнять клавиры в четыре руки и даже восемь рук, да еще и пропевая арии. После такой тренировки у Николая развился небольшой, но приятный баритон, и уже взрослым он играл и пел сцены из «Евгения Онегина», «Пиковой дамы», «Русалки» и «Алеко», играл партитуру «Лебединого озера» и «Жизели». Соседом Бернштейнов по дому был виолончелист Анатолий Андреевич Брандуков, а в классе с Николаем учился другой начинающий виолончелист Константин Шапиро, ставший в эмиграции известным музыкантом и педагогом. Николай освоил не только фортепиано, но и флейту и гобой. Гимназистом он импровизировал на рояле мрачноватые, скрябинского толка вещи, особенно когда у него были проблемы с учителями или одноклассниками. Пробовал юный музыкант сочинить и симфонию: называлась она «Вешние воды» и вполне могла быть вдохновлена не только повестью Тургенева, но и симфонической поэмой Рахманинова «Весна».
Если мальчик и думал о карьере, то – музыканта, может быть, литератора. Он обладал не только абсолютным музыкальным слухом, но и тонким чувством стиля. На те литературные произведения, которые его особенно впечатлили, Николай писал пародии – для пущего смеха на бланках «Журнала невропатологии и психиатрии». Журнал редактировал его отец, и у него на столе всегда лежала стопка чистых бланков. Свои пародии Коля зачитывал на семейных вечерах. Вот, например, «Роман в 8 частях П. И. Мельникова „На вулканах“»:
«Говорят, за Волгой вулканы имеются. Верхнее Заволжье – край привольный. Немало промыслов оно в старые годы заезжему немцу показывало. Хочешь – маргуны настругивай, хочешь – отщекрыгу лепи, а не то так синелью кафтаны обшивай на загувецкий манер да к Макарию свези, потому сказано: „Нижегородский мужик – что муки четверик; потряси – рассыплется; помочи – слипнется; поторгуйся – все купит“»30.
На фотографии выпуска 1914 г. среди тридцати трех лиц улыбающийся мальчик со светлыми глазами и темными бровями вразлет – Николай Бернштейн. Литературные пристрастия привели его на историко-филологическое отделение Московского университета. Но началась война, и Николай пошел работать санитаром в военный госпиталь, а вскоре сам собрался на фронт. И тогда на семейном совете решили: если и идти в армию, то не рядовым – пушечным мясом, – а врачом. Николай перевелся на медицинский факультет и проучился четыре года. Разразилась революция, за ней – гражданская война. Их курс выпустили ускоренно: 15 декабря 1919 г. всем выдали дипломы лекаря и отправили в Красную армию на фронт. Николай попал в Третью армию Восточного фронта, противостоявшую Колчаку. Вскоре Третья армия преобразовалась в Первую революционную армию труда. Полк, где служил Бернштейн, восстанавливал металлургический завод, основанный в XVIII в. Демидовым в уральском городе Ревда, и достраивал железную дорогу от Казани к Екатеринбургу, от которой зависело снабжение оружием и хлебом Москвы и армии. Врачи здесь боролись с вездесущим противником – тифом. Прослужив почти полтора года, в марте 1921 г. Бернштейн демобилизовался и страшно долго, проведя несколько недель в теплушке, добирался до Москвы.
Вернувшись к мирной жизни, Николай попытался сначала встать на отцовскую стезю и заняться психиатрией. Он стал работать в клинике В. А. Гиляровского (ученика А. Н. Бернштейна) в Медико-психологическом институте. А в апреле 1922 г., когда здоровье Александра Николаевича пошатнулось, сын заменил его в университетской психиатрической клинике. После революции Бернштейн-старший служил в учреждениях Наркомпроса – Главнауке и Комиссии по реформе медобразования при Главпрофобре. В самую разруху, в 1920 г., он вмес те с коллегой, доктором Ф. Е. Рыбаковым, организовал Психоневрологический музей, а после смерти Рыбакова добился преобразования музея в Государственный московский психоневрологический институт, учебно-научное учреждение на госбюджете (что немаловажно). Разместился институт в здании бывшей Поливановской гимназии на Пречистенке, д. 32, неподалеку от Большого Левшинского переулка, где жили Бернштейны, и от Центрального приемного покоя, который до революции возглавлял Александр Николаевич. Однако долго заведовать институтом ему не пришлось: в мае 1922 г., не дожив до пятидесяти двух лет, он скончался от болезни сердца. Похоронили его с почетом на Новодевичьем кладбище.
Студентом Николай слушал лекции отца по клинической психиатрии, знал его пациентов. Мать мечтала, чтобы сын унаследовал и частную практику. Однако психиатрия его не увлекала, его тянуло к тому знанию, которое называют «точным», аналитическим, математическим. Таким знанием была, например, психофизика, изучавшая законы ощущения и восприятия.
Психофизика и колокола
С 1921 г. Николай возглавил лабораторию психофизики в Психоневрологическом институте, и первые его научные работы посвящены этой науке31. Несмотря на то, что традиционно курс психологии в России читался на историко-филологических отделениях университетов как часть философии, лаборатории экспериментальной психологии впервые появились на медицинских факультетах. Оборудование их состояло из измерительных приборов – от измеряющего силу динамометра до приборов, фиксирующих быстроту реакции. «Психология медных инструментов» пришла в Россию из Германии, из лаборатории, которую Вильгельм Вундт открыл в Лейпциге в 1879 г. Уже в 1860–1870-е годы психиатры Иван Михайлович Балинский (1827–1902) в Военно-медицинской академии в Петербурге и Сергей Сергеевич Корсаков (1854–1900) в психиатрической клинике Московского университета стали приобретать за границей отчасти на собственные средства аппаратуру для психологических измерений. А в 1885 г. невролог Владимир Михайлович Бехтерев (1857–1927) после стажировки у Вундта создал первую психологическую лабораторию в Казани. Оборудование Бехтерев частично закупил в Лейпциге, а кое-что смастерил сам и с помощью сотрудников. В лаборатории, в числе прочих приборов, имелись большая модель головного мозга, краниограф (для измерения объема мозга), пневмограф (для записи дыхания), рефлексограф и рефлексометр (для регистрации коленного рефлекса и его силы). Собственно психологические эксперименты в лаборатории были относительно редки и проводились исключительно на пациентах психиатрической клиники. Ученики Бехтерева тестировали пациентов с разными диагнозами, экспериментировали с гипнозом, измеряли скорость психологических реакций в разное время суток. У Вундта учился и немецкий психиатр Эмиль Крепелин, один из создателей «нозологического» направления. Убежденным последователем Крепелина, сторонником экспериментально-психологического направления в психиатрии считался Александр Николаевич Бернштейн. В целях более точной диагностики болезни он и его ученики и создавали и опробовали собственные психологические тесты32.
Получив доступ к отцовской лаборатории, Николай стал там засиживаться. Для начала он решил проверить сформулированый Э.-Г. Вебером в начале XIX в. закон, пожалуй, один из немногих в психологии, который выражался математической формулой. Согласно этому закону, чтобы человек воспринял увеличение стимула, его интенсивность должна находиться в определенном отношении к первоначальной величине, быть функцией этой величины (конечно, в определенных пределах):
Δ J ÷ J = const, (l ≤ J ≤ L)
В середине XIX в. физик и философ Г.-Т. Фехнер ввел в эту закономерность еще один элемент – ощущение. Он подставил вместо константы изменение ощущения – величину дельта S – и получил уравнение, связывающее величину ощущения с величиной стимула. Проверить или опровергнуть этот закон пытались многие: видимо, им казалось, что именно таким образом устанавливаются незыблемые истины, получается твердое, подобное математическому, знание о душевной жизни.
Через несколько месяцев Бернштейн уже провел психологические эксперименты, в которых участвовали 45 испытуемых от 8 лет до 51 года, «в числе которых были дети легко-дебильные и нормальные, курсанты, студенты, педагоги и профессора» (последним, видимо, был его собственный отец). Пятьсот измерений он сделал только для того, чтобы выяснить, как зависит восприятие еле заметных различий между кругами разного диаметра от величины диаметра. В этих опытах выяснилось33, что восприятие различий описывается показательной функцией eх (скорость возрастания этой функции в данной точке равна значению самой функции в этой точке). То же самое Бернштейн проделал в отношении звуков, вернее, восприятия звукоряда и музыкальных интервалов, и пришел к тому же выводу: восприятие различий между близкими тонами описывается показательной функцией. Автор даже претендовал на то, чтобы вывести на основе этой функции «принцип психической относительности», подобный принципу относительности Эйнштейна. Кстати, Бернштейна-старшего «мир звуков» тоже крайне интересовал, он даже написал исследовательское эссе на эту тему34. С древности было известно, что периоды колебания отрезков звучащей струны пропорциональны длинам этих отрезков. В силу этого лады струнных инструментов, соответствующие равным на слух полутонам, утверждал младший Бернштейн, подчиняются тому же закону, описываемому показательной функцией. Эксперимент для проверки этого утверждения сначала был только мысленным. Он сделал вывод, что «принцип, весьма близкий к фехнеровскому, оказывается <…> единственно возможным определителем механизма оценки всякой величины вообще». Принцип этот – измерение величины путем определения ее отношения к эталону-единице. Таким образом, делал вывод начинающий психолог, подобно тому как в физике верной оказывается теория относительности Альберта Эйнштейна, в науке о душе торжествует «принцип психологической относительности»35.
В самом начале 1920-х годов вся музыкальная Москва знала о человеке удивительных способностей Константине Сараджеве (1900–1942). Отец его был известным скрипачом и дирижером, преподавателем Московской консерватории, мать – незаурядной пианисткой, дочерью знаменитого педиатра Нила Филатова. Константин, или Котик, как звали его знакомые, обладал исключительно тонким музыкальным слухом: в каждой ноте он различал больше двухсот градаций, а в октаве – 1700 различных тонов. Такое богатство звука могут дать только колокола, а потому Котик Сараджев звонил на многих московских колокольнях и писал музыку для колоколов. Для него весь мир звучал: вещи, цвета и люди, все имели свое индивидуальное звучание, свою тональность. Эта способность, называемая синестезией, сильно интересовала психологов и психиатров (последние считали такую особенность проявлением болезни). Известным синестетом был Александр Скрябин – каждый цвет для него соответствовал какой-то одной тональности. Котик объяснял синестезию тем, что, кроме абсолютного слуха, существует еще «истинный слух» – «способность слышать всем своим существом звук, издаваемый не только предметом колеблющимся, но вообще всякой вещью. Звук кристаллов, камней, металлов». Этой способностью, согласно легенде, обладал Пифагор36.
В 1922 г. Константин Сараджев стал пациентом молодого доктора Бернштейна.
«Мой пациент, – пишет он, – юноша восемнадцати лет, сын известного музыканта-профессионала, находился в психиатрической клинике по случаю частых и тяжелых припадков эпилептического характера. Психологическое исследование обнаружило, что юноша слегка слабоумен, глубоко психопатичен и обнаруживает сложные, систематизированные бредовые построения, заставлявшие думать о наличии у него параноидной (бредовой) формы шизофрении. Однако в отличие от типичных шизофреников это был милый, кроткий и вполне доступный юноша, своей душевной чистотой и профессиональной страстью к трезвоненью на колокольне, в котором он был очень искусен, всегда будивший в моем воображении облик царя Федора Иоанновича»37.
О том, как Николай изучал феноменальный слух Котика, свидетельствовала Анастасия Ивановна Цветаева, сестра Марины Цветаевой:
«Психолог Н. А. Бернштейн произвел над ним любопытный эксперимент: он попросил Котика, утверждавшего, что слышит звук данного цвета, – написать на конверте тональность каждой цветной ленты, в него положенной, что тот и исполнил. Много дней спустя Н. А. Бернштейн попросил Котика повторить эти записи, сославшись на то, что будто бы их потерял. Просьба была исполнена. Сверив содержимое прежних и новых конвертов, Н. А. Бернштейн убедился в полной идентичности записей»38.
Предоставим опять слово Бернштейну, великолепному рассказчику. Самым интересным свойством Кости был его музыкальный слух:
«Это был настоящий абсолютный слух кристальной чистоты и точности, подобный тому, каким по описаниям биографов с детства обладал Моцарт. Отец Кости, авторитетный музыкант, сообщал мне, что юноша легко и безукоризненно настраивал по слуху рояли, никогда не прибегая к камертону. Он делал и более поразительную вещь. Настроив один рояль, он брался за второй, настраивал его совершенно независимо от первого, и после этого оба рояля годились для совместной игры на обоих в четыре руки; а музыканты знают, что на двух хорошо по отдельности настроенных роялях все-таки нельзя играть в четыре руки, не подогнав их строй друг к другу ноту за нотой, во избежание мельчайших нестрогостей, которые скажутся в виде биений. Не было такого аккорда, вплоть до бессмысленного шлепка по клавиатуре всеми пальцами, который Костя не расшифровал бы с закрытыми глазами мгновенно, перечисляя по порядку все ударенные ноты. Он знал на память все московские колокола, узнавая их по тонам в общем воскресном трезвоне и выписывая на слух сложнейшие анализы всех их призвуков. Все мои опыты над ним убедили меня в редкой и безотказной точности его слуха»39.
Эти наблюдения позволили Бернштейну сделать некоторые общие замечания о природе абсолютного слуха. Он считал, что в этом понятии объединяют два совершенно различных по своей природе явления. Один вид абсолютного слуха есть упражняемое качество, чрезвычайно часто встречающееся у профессионалов, постоянно совершенствующих его по ходу своей музыкальной работы.
«Другой вид абсолютного слуха есть чисто идиопатический (самобытный) механизм совершенно неясного происхождения. Этот вид слуха, по-видимому, всегда врожден, вряд ли упражняем и обладает всеобщностью ко всем видам слышимых звуков. <…> Нередко он связывается при этом с целым рядом других особенностей слухового восприятия, в первую очередь с так называемым цветным слухом, т. е. прочными и глубокими ассоциациями звуков с цветами и их оттенками. К числу обладателей именно этого типа слуха принадлежал и описываемый мной юноша».
Бернштейн считал второй тип абсолютного слуха близким к явлению, называемому «эйдетизмом». Эйдетизмом называется яркое, бесспорное для субъекта восприятие звуков, прочное «стояние» их в воображении, мгновенное, непосредственное и твердое их запоминание. Самый известный пример – Моцарт, который мог выписать для не положенного еще на бумагу сочинения партию одного какого-то инструмента, затем заняться другими делами, а через какое-то время написать уже полную партитуру. Та же образная прочность звукового воспоминания, предполагает Бернштейн, лежала в основе способности Кости Сараджева состраивать два рояля не одновременно, а один после другого40.
В конце 1920-х годов «музыку колоколов» изучали в Государственном институте музыкальной науки (ГИМНе). Бернштейн тогда записывал в этом институте игру пианистов с помощью метода циклографии.
Но в 1930 г. церковный звон в Москве запретили, а сами колокола отправили на переплавку. Лишившись возможности играть, Котик придумал схему «показательной» концертной звонницы, на которой он мог бы исполнять свои сочинения. Он обращался в Наркомпрос, его просьбу поддержали известные композиторы и музыканты, исследователи из ГИМНа, но звонницу так и не создали. А 1932 г. он отправился в Гарвард, где ему обещали построить концертную звонницу, но не прижился там и вернулся домой. Котик умер в военной Москве, на улицах которой звучали не колокола, а сирены.

Рис. 4. Запись игры пианиста в Государственном институте музыкальной науки, 1925 г.

Рис. 5. Кимоциклограмма исполнения 7-го вальса Ф. Шопена. Снимок сделан сверху; на каждой кисти помещены по две лампочки; приводятся 16 тактов (с 33-го по 48-й). Работа Н. Бернштейна и А. Шевеса, Музыкально-педагогическая лаборатория Московской консерватории, 1939 г.
С середины 1920-х годов Бернштейн больше экспериментами со слухом и вообще психофизикой не занимался. Правда, в 1923–1924 гг. он читал лекции по физиологической психологии и психологии индивидуальных различий в Медико-психологическом институте41. Его уже тогда интересовала проблема внешних проявлений индивидуальности – уникального, присущего только данному человеку почерка, походки, повадки, характера… Об этом в конце жизни Бернштейн написал статью для журнала «Наука и жизнь», где критиковал графологию и хиромантию, которые ищут индивидуальные характеристики в почерке или линиях руки. Сам подход, однако, он не считает ошибочным:
«Ведь из того, например, что прогремевшее когда-то лечение нервных болезней месмеризмом с помощью „магнитного бассейна“ оказалось шарлатанством, не следует, что эти болезни и вообще неизлечимы. А многие из них и в самом деле излечиваются в наше время с полным успехом, когда медицинская наука уже доросла до требуемого уровня. Нет никакого сомнения, что в каждом живом организме буквально все связано со всем, и индивидуальные черты личности человека не могут не отпечатываться в чертах его лица, в его почерке, походке, тембре и интонациях его голоса и т. д. Но записаны эти черты личности такими кодами, какие современная наука пока еще не в состоянии прочитать и декодировать»42.
Кто знает, если бы Бернштейн с самого начала своей научной карьеры поставил этот вопрос в центр своих исследований, успел бы он эти коды расшифровать? Но наступала другая эпоха – пролетарская, индустриальная. Культ музыки, столь характерный для Серебряного века, в начале 1920-х годов сменился культом труда. У истоков этого движения оказался Психоневрологический институт, где в сентябре 1920 г. его создатель Бернштейн-старший открыл отдел психофизиологии труда с лабораторией по изучению рабочих движений. Заведовал отделом физиолог, выпускник Московского университета К. Х. Кекчеев. К сотрудничеству он пригласил директора Института научной съемки Николая Петровича Тихонова (1882–1942) и Николая Бернштейна. Так молодой ученый познакомился с тем, чему предстояло стать делом его жизни, – методом фиксации и анализа движений.
Наука и искусство движения
Первым, кто сумел движение зарегистрировать и визуализировать, стал француз Этьен-Жюль Марей (правильнее – Марэ; 1830–1904) – физиолог, инженер-изобретатель и фотограф, президент национального фотографического общества. Физиологию, у которой нет графических средств и других инструментов визуализации, он сравнил с географией без карт43. Тем не менее к тому времени уже существовали хронограф – вращающийся цилиндр, на котором регистрировались изменения импульса, кимограф – аппарат для записи кровяного давления, миограф – для регистрации мышечных сокращений. Сам Марей изобрел сфигмометр, записывающий пульс, а его сотрудник Шаво – кардиограф. Все это были приборы, регистрирующие движения внутренних органов тела: биение сердца, пульсацию легких, сокращение сосудов и мышц. Марей называл это «динамической физиологией». Оставалось исследовать крупные движения всего тела, включая локомоцию – перемещение тела в пространстве. Они, пожалуй, лучше всего демонстрировали, что «сущность движения – это отношения пространства и времени»44.
В 1868 г. Марей начал фотографировать полет птиц и насекомых (и в результате даже сконструировал «механическое насекомое», которое, по слухам, летало, правда, очень недолго). Но прославили его фотографии не полета, а бега лошади. В 1870-е годы экспертов-лошадников во всем мире занимал вопрос: есть ли такой момент, когда у скачущей лошади все четыре копыта отрываются от земли, оказываются в воздухе? Чтобы получить ответ, Марей во Франции и Эдвард Майбридж в США независимо друг от друга принялись фотографировать лошадиный галоп. Они даже предложили каждый свой вариант «фоторужья», которое «стреляло», т. е. фотографировало, через строго определенные промежутки времени. Метод назвали «хронофотографией» или «лупой времени»: на последовательных кадрах запечатлевались фазы движения, и можно было, как под лупой или микроскопом, рассмотреть все его детали. Философ Анри Бергсон сравнил фазы лошадиного бега на хронофотографиях Марея с знаменитыми рельефами всадников работы Фидия на фризе Парфенона45. А увидевшему хронофотографии Марея художнику-футуристу Джакомо Балла показалось, что «бегущая лошадь имеет не четыре ноги, а двадцать, и их движения треугольны»46. Он и его собратья-футуристы в своей живописи использовали хронофотографический способ передачи движения: наложение на одном полотне множественных его фаз. Марсель Дюшан, например, именно так писал свою знаменитую картину «Обнаженная, спускающаяся с лестницы». По словам историка науки Арона Рабинбаха, тексты Марея принадлежали его собственному времени – XIX в., а сделанные им изображения стали частью искусства нового столетия47.
Следующий шаг к превращению движения в график Марей сделал, когда начал снимать человека в черном трико, к которому были пришиты блестящие полоски из серебряного галуна, похожие на лампасы и эполеты. Съемки велись на черном фоне, и на снимках оставалось изображение только светлых частей, т. е. полосок – «геометрические» линии, следы движущихся звеньев тела. С помощью циклографии движение удалось зафиксировать – остановить его для глаза.
Когда Марей и его ассистент Жорж Демени стали прикреплять в местах сочленений вместо серебряных галунов электрические лампочки, то на снимках получался пунктир из светящихся точек. По ним можно было вычислить положение звена тела в каждый момент времени. Перед объективом камеры ставился вращающийся диск с прорезями, так называемый обтюратор. Скорость вращения диска была известна, и по ней можно было определить динамику движения сочленений. Зная массу каждого движущегося звена (что само по себе оказалось сложнейшей задачей, иногда превышавшей возможности исследования), можно было, умножив массу на ускорение, получить действующие при движении силы. Немецкие анатомы Отто Фишер и Вильгельм Брауне вели съемку четырьмя камерами с разных сторон, что позволяло получить координаты каждой точки движущегося тела. Траектория движения превращалась в график, точно отображающий динамику. Брауне и Фишер еще больше приблизили физиологию движений к царице наук – математике. Их грандиозный трактат о ходьбе человека («Der Gang des Menschen»), в котором было проанализировано всего несколько шагов, занял десять томов и выходил с 1895 по 1904 г. Он положил начало многочисленным исследованиям локомоций, и последовавший за этим период в физиологии стали называть «веком ходьбы».
Если фотография – уже обобщение реальности, то график еще больше абстрагирует движение, представляя лишь существенные для исследования параметры. График превращает хаотичную эмпирию в регулярную, закономерную картину, выражающую зависимость одних параметров от других48. Для науки о движениях этот шаг, возможно, даже важней фотофиксации – ведь речь здесь идет не просто о визуализации, а о более глубоком анализе движения. Если метод съемки назывался циклографией, то метод анализа – циклограмметрией. Этот термин использовал Бернштейн. С помощью циклограмметрии движение удалось не только распластать на поверхности, сделать «развертку» его последовательных фаз, но и выяснить динамический состав. Стало наконец возможным приблизить движение к математическому уравнению, построить его формальную модель.
В 1921–1922 гг. в Психоневрологическом институте Кекчеев и Тихонов освоили и усовершенствовали циклографию49. Однако после смерти директора, Бернштейна-старшего, институт прекратил свое существование. Лабораторию по изучению рабочих движений передали в Институт труда, основанный при ВЦСПС А. К. Гастевым (см. главу 2). Здесь к Кекчееву и Тихонову присоединились Николай Бернштейн, а также физиолог А. П. Бружес и инженер А. А. Яловый. Вместе они разработали еще один метод съемки – кимоциклографию: снимали на равномерно двигающуюся пластину или пленку, добавили еще несколько технических деталей, в частности, съемку с помощью зеркал, дававшую стерео-изображение50. Лаборатория была единственным в Москве местом, где имелась аппаратура для научной съемки движений. С ней сотрудничали многие исследователи и организации. Так, ритмистка Нина Александрова, директор Государственного института ритмического воспитания, вела исследования трудовых операций на заводе «Электросила». «В лаборатории по изучению рабочих движений, руководимой Н. П. Тихоновым, – сообщала она, – мною были воспроизведены линии записанных на заводе трудовых движений для зафиксирования их при помощи метода циклограмм. Предстоящие съемки движений работниц у станков на заводе должны были дать интересный материал для сравнения»51. Она пришла к выводу, что определенный отрезок работы может быть изображен законченной музыкально-ритмической фразой. Александрова сотрудничала также с хореологической лабораторией РАХН, а созданная ею Ассоциация ритмистов (МАР) входила в эту Академию.
Когда Психоневрологический институт закрылся, здание на Пречистенке заняла незадолго до этого основанная Академия художественных наук52. Хореологическая лаборатория РАХН закупила кое-что из оборудования Психоневрологического института, включая антропометрические инструменты, набор психологических тестов и фотоаппарат. Теперь здесь, кроме трудовых движений, исследовали движения танцевальные; заведующий хореологической лабораторией А. И. Ларионов утверждал, что непроходимой границы между ними нет, что между работой, спортом и танцем существует много «переходных этапов», или «пограничных систем движения»53. Чтобы это продемонстрировать, в лаборатории решили сравнить разные записи танцевальной композиции и боксерского матча. Научный анализ движения должен был идти по нескольким направлениям: физиологам предстояло изучать «систему дыхательных и суставных упражнений», «дыхание в связи с физическими упражнениями», «координацию движения с органическим ритмом (сердца, пульса, дыхания) и с механическим (машинным), словесным и музыкальным ритмом»54.
В центре внимания хореологической лаборатории стояло «искусство движения». В середине 1920-х годов в Академии устроили серию выставок с таким названием. В первой выставке «Искусство движения» участ вовали Русское фотографическое общество, Московская ассоциация ритмистов, отдельные художники и коллекционеры. Экспонировались фотографии танца, живописные и скульптурные изображения, схемы и записи движения в соответствии с разными системами танцнотации. Из-за того что на многих фото были обнаженные натурщики, выставку решили сделать закрытой – только для специалистов. Интерес к ней был столь велик, что уже на второй день работы решили устроить вторую, публичную выставку. Расширялся также круг тем: «механизм движения вообще, трудовые движения, физкультура и спорт, акробатика и жонглировка (sic!), ритмическая гимнастика, классический балет, пластическое искусство, танец, кино»55. На каждой из выставок жюри из представителей РАХН и Российского фотографического общества присуждало приз за лучшую фотографию. Критерием оценки служила передача «целесообразности и назначения <…> неутилитарного (художественного) движения»56. Устроителей интересовали специальные приемы репрезентации динамики – изображения «начала движения, нарастания, кульминации и спада», такие как «устремляющие линии» или специальное искажение формы движущегося предмета. На первой выставке приз получило фото Евгения Пиотрковского «Прыжок», на последней – за «экспрессивную характеристику движения предмета» – фото М. И. Петрова «Автомобиль»57. На третьей и четвертой (ставшей последней) выставках фотографии танцовщиков и атлетов соседствовали с циклографическими снимками рабочих движений, сделанными в Центральном институте труда.
Глава 2
Культ и культура труда
В один прекрасный послереволюционный день большевик Платон Михайлович Керженцев вместе со своим спутником-американцем присутствовал на митинге. Митинг никак не мог начаться из-за отсутствия оратора. Три с половиной тысячи рабочих прождали два часа. Американец быстро подсчитал, что в результате было потеряно 7000 рабочих часов. Керженцев ужаснулся и в июле 1923 г. основал общество, или «лигу», под названием «Время – НОТ»58.
НОТ – научная организация труда – одна из самых известных аббревиатур раннесоветской эпохи. НОТ призвана была заменить тейлоризм – систему, которую на рубеже XIX и ХХ вв. предложил американский предприниматель Фредерик Уинслоу Тейлор. Эта система предусматривала детальное исследование трудовых процессов и установление жесткого регламента их выполнения, включая нормы выработки, а также подбор и специальную тренировку рабочих. Еще до революции некоторые заводы в России, в том числе и петербургский «Айваз», принадлежавший немецкому предпринимателю Сименсу, ввели организацию труда по системе Тейлора. Но после того как Ленин заклеймил тейлоризм как псевдонаучную «систему выжимания пота» и «порабощения человека машиной»59, ее требовалось чем-то заменить, не отказываясь, однако, от идеи рационализовать производство. НОТ и возникла как более «гуманный» вариант этой идеи – вариант советский и социалистический.
Научный интерес к труду и его рационализации возник еще на рубеже XIX – ХХ вв. Физиология, ранее изучавшая организм только в покоящихся состояниях, начала исследовать рабочие акты, активные проявления организма, его энергетику. Французы Марей и Жюль Амар изучали «животную» и «человеческую машину», их немецкие коллеги создали Arbeitswissenschaft – физиологию труда. В России в 1905 г. Иван Михайлович Сеченов экспериментировал на себе, много раз поднимая груз и регистрируя показатели утомления. В годы Первой мировой войны в Московском университете при Обществе Научного института открылся первый в стране Институт труда. Его физиологическое отделение возглавил ученик Сеченова Виктор Анри (1872–1940)60. Физиологов в первую очередь интересовал человеческий «мотор» – энергия, работоспособность, утомление. Когда же задача получения энергии была решена, «проблема всадника», по остроумному выражению Бернштейна, сменила «проблему коня»: на очереди стояла задача управления, или организации труда.
В России после революции исследования труда развивались лавинообразно: в 1921 г. в стране существовало уже не одно, а более двух десятков учреждений, занимающихся этой проблемой. В Петрограде академик Бехтерев создал отдел труда в основанном им Институте по изучению мозга и психической деятельности. Первый номер нового журнала, который Бехтерев начал издавать, открылся его статьей «Основные задачи рефлексологии физического труда»61. А в августе 1920 г. ВЦСПС согласился поддержать создание еще одного института труда. Предложение об этом исходило от Гастева, бывшего одним из лидеров профсоюзного движения в России. До революции он работал на металлозаводах Франции и на том самом «Айвазе», где применяли систему Тейлора.
Как и у Гастева, у основателя Лиги «Время – НОТ» Керженцева тоже был опыт работы на зарубежных заводах, английских и американских, который он обобщил в книге «Принципы организации» (1921). В этой работе по менеджменту, одной из первых в нашей стране, автор схематизировал отношения между управляющими и исполнительными инстанциями как частями одного организма – предприятия62. Работа эта вышла в один год с «Очерками организационной науки» Александра Александровича Богданова (настоящая фамилия – Малиновский, 1873–1928)63 и вместе с ней составила программу научной организации и рационализации труда в ее советском и социалистическом варианте. В партийных школах, которые Богданов с единомышленниками организовали в 1909–1911 гг. в эмиграции, был поставлен вопрос об отношениях культуры, революции и социализма. На вилле Горького на Капри в дискуссиях между Богдановым, Владимиром Ульяновым-Лениным (1870–1924) и Анатолием Луначарским (1875–1933) выковывалась идея «пролетарской культуры». Тогда никто еще не думал, что эту идею можно будет так скоро реализовать. Уже в сентябре 1917 г. по инициативе Луначарского была созвана первая конференция культурно-просветительных организаций рабочих, положившая начало Всероссийскому Пролеткульту.
Однако у Луначарского и Ленина, с одной стороны, и пролеткультовцев – с другой, с самого начала имелись разногласия. Первые понимали «пролетарскую культуру» как усвоение рабочими лучших образцов мировой культуры и искусства. Напротив, Гастев, Керженцев и Богданов считали, что у пролетариата должны быть свои, особые, культура и искусство, основанные на труде. Искусство или творчество их интересовали только как «вид труда». А культуру они считали «совокупностью организационных методов и форм коллектива»64. Луначарский им возражал:
«Наша культура к этому исключительно свестись не может, нашей культуре должна быть свойственна ширь мировых горизонтов, огненный энтузиазм, который зажигается от соприкосновения с великими идеями социализма, интерес даже к самым тонким достижениям научной мысли, и в особенности научной техники, и положительный страх впасть в колею разумного мещанства, которое нам очень грозит (ведь мы – крестьянская страна!); его так легко перепутать с практичностью и теорией трезвого и могучего труда»65.
В январе 1921 г. Богданов открыл Всероссийскую конференцию по НОТ докладом, который вызвал полярные реакции – восторг одних и критику других. Полемизируя с автором, Керженцев издал собственные «Принципы организации», а Гастев стал глашатаем «культуры труда».
Начинать Гастев призывал с базового, основного – тренировки отдельных трудовых движений. Новому советскому человеку нужна быстрота и точность, «ловкое владение телом», «способность неотступно биться». Все эти привычки формируются производством, фабрикой – «гигантской лабораторией», в которой «машина» организует действия рабочего, воспитывает его самодисциплину и интеллект. Гастевские идеи пронизаны духом активного отношения к движению: рационализовать движение – значит сконструировать его, построить в соответствии с заданными оптимальными характеристиками, создать «трудовую установку»66. Нужно научить рабочего рационально проектировать, конструировать свои действия. Он должен стать «директором» своего станка, своего рабочего места. Так возникает «система, состоящая из орудия производства и работника, обслуживающего это орудие», – система «человек – машина». В этой системе, писал Гастев, человек следует за машиной: «История настоятельно требует смелого проектирования человеческой личности, психологии в зависимости от такого исторического фактора, как машинизм»67.
В революционном 1917 г. Гастев стал секретарем Союза металлистов, а позже создал одну из первых секций НОТ при Наркомате путей сообщения. В августе 1920 г. во время II конгресса Коминтерна было создано Международное бюро Пролеткульта, выпустившее манифест к «Братьям пролетариям всех стран». На него была возложена задача распространения принципов пролетарской культуры, создания организаций Пролеткульта во всех странах и подготовки Всемирного конгресса Пролеткульта. Тогда же, в августе 1920 г., Гастев добился того, что Всероссийский совет профсоюзов дал добро на открытие Института труда, задачей которого стало формирование пролетарской, трудовой культуры. Сам он называл Институт труда своим «последним художественным произведением», «научной конструкцией и высшей художественной легендой»68. 30 сентября 1921 г. он доложил Ученому совету свой план организации института.

Рис. 6. Циклография рабочего удара, выполняемого А. К. Гастевым

Рис. 7. Кукрыниксы. «Рабочий и машина… Установка Гастева»
Структура научной работы ЦИТа должна повторять структуру производства – быть подобием тех операций, которые рабочий осуществляет над изделием69. Объект изучения – простейшие трудовые операции вроде тех, которыми хорошо владел сам директор: удар молотком по зубилу и опиловка детали напильником. Исследование должно начаться с возможно более полного их описания и фиксации в фотолаборатории. Затем запись движения попадает в лабораторию трудовых движений – там выясняется, насколько экономична и эффективна его конструкция. Далее к работе приступают физиологическая и психотехническая лаборатории, где занимаются подбором кадров и изучают «изнашивание и амортизацию работника»70. На выходе создается «нормаль» трудового движения – эталон, которому нужно обучать рабочих. Лаборатория трудовых движений, созданная раньше других, сделалась ядром ЦИТ, а главной деятельностью самой лаборатории стала циклография – фото- и киносъемка движений особым, разработанным для этих целей методом. В киноленте «Удар» (1923), снятой в мастерских ЦИТа71, можно было видеть, как стоящие в ряд рабочие дружно бьют молотком по зубилу, осваивая «нормаль удара».
Нормализация движений
После того как к гастевскому Институту труда присоединили Государственный институт экспериментального изучения живого труда, который возглавлял Л. Б. Грановский, его переименовали в Центральный – ЦИТ. Другим важным добавлением был отдел психофизиологии труда Психоневрологического института, а также лаборатория по изучению движений при Экспериментальном институте научной съемки. Так в ЦИТе встретились заведоваваший этим отделом К. Х. Кекчеев и директор Экспериментального института Н. П. Тихонов. Первые съемки движения в ЦИТе по методу циклографии Марея были сделаны Кекчеевым и Тихоновым в сентябре 1920 г.72 Кекчеев возглавил в ЦИТе психофизиологический отдел и какое-то время был заместителем директора по науке. Он, по-видимому, и пригласил в ЦИТ, в лабораторию по изучению движений, Николая Бернштейна. Тот стал выполнять все кропотливые исследования по циклографии. Кроме того, Бернштейн эту процедуру усовершенствовал, увеличив скорость вращения специальной заслонки перед фотокамерой – обтюратора: на снимках теперь отображалось больше точек и фаз движения. К тому же Бернштейн использовал зеркальную съемку, чтобы получить его трехмерную картину. В результате данные стали более детальными, но и циклограмметрический их анализ сделался более трудоемким. Одному уже было не справиться, и ученый пригласил в помощь математика Татьяну Сергеевну Попову (1902–1992), выпускницу МГУ (жену его брата Сергея).


Рис. 8а, б. Cъемки рабочих движений сотрудниками Центрального института труда (1923–1924 гг.). Н. А. Бернштейн на обеих фотографиях в центре
В лаборатории по изучению движений пользовались методом фотопромеров, который предложил инженер В. И. Лаврентьев. Заключался метод в следующем: с циклонегатива делалось крупное фотографическое увеличение, одновременно с ним на бумагу наносилась фотографическим же путем миллиметровая или даже полумиллиметровая сетка73. По такому фотопромеру прочитывались кординаты всех точек, а по ним, зная время, можно было определить скорости перемещения, ускорения и силы. Далее по кинематическим и динамическим парамет рам движения можно было выяснить характер участия в нем отдельных мышечных групп.
Одним из плодов циклограмметрии стали двигательные «нормали» – образцы движений. В лаборатории были созданы нормали рабочего удара (им занимался Бернштейн) и нажима (который изучал физио лог А. П. Бружес), а также специальные тренажеры для их отработки. Нормалям рабочие могли обучаться непосредственно на производстве, где с помощью ЦИТа создавались «установочные бюро» и «орга-станции», а также на курсах ЦИТа. В отличие от трехлетнего обучения в фабрично-заводских училищах, на курсах обучали рабочим профессиям ускоренными темпами, за шесть месяцев. Всего до закрытия института в 1937 г. было подготовлено более двадцати тысяч инструкторов производства и почти полмиллиона рабочих74.
«Нормализация» коснулась не только трудовых движений. В Государственном институте музыкальной науки (ГИМН) создали специальную комиссию по выработке тестов для обследования пианистов, итогом работы которой должна была стать «нормаль» игры на фортепиано. В хореологической лаборатории РАХН начали говорить о «нормали художественного движения». Однако на Всесоюзной конференции по НОТ, прошедшей в марте 1924 г., ЦИТ подвергся критике за слишком большое внимание к ручному труду: предполагалось, что вскоре человека на производстве заменит машина. Тем не менее доклад Бернштейна о трудовых движениях, проиллюстрированный десятком диапозитивов, прошел успешно, и вскоре его пригласили участвовать в международной конференции по НОТ. На конференции, которую организовала Чехословацкая академия труда, а патронировал президент Масарик, было представлено два доклада: «Установочный метод ЦИТа» Гастева и «Нормализация движений» Бернштейна. К последнему докладу прилагалось восемнадцать таблиц, иллюстрирующих исследования ударных движений с помощью циклограмметрического метода, и плакат метров пять длиной, на котором был детально проанализирован удар молотом.

Рис. 9. Советская делегация на Конгрессе по НОТ в Праге, 1924 г. (Н. А. Бернштейн в центре во втором ряду)
Бернштейну к тому моменту исполнилось двадцать восемь лет, ЦИТу – четыре года. Для обоих это было первым выходом на международную арену. В середине мая Гастев, Бернштейн, слесарь ЦИТа Лагутин и член совета по НОТ при наркомате Рабоче-крестьянской инспекции Елена Розмирович отправились в Прагу через Варшаву и Берлин. После пражской конференции об институте узнали в Европе, а чешские организаторы конференции захотели обучать рабочих по методике ЦИТа.
Биомеханика в науке и в театре
После 1922 г. лаборатория трудовых движений получила название «биомеханической». Слово «биомеханика» так хорошо вписалось в научный оборот того времени, что многим казалось, будто его придумал Гастев. Ведь он не только революционер и культуртрегер, но и поэт. Ему замечательно удавались неологизмы и новые словосочетания: «кино-глаз», «нормаль», «трудовая установка». Он был автором сборников «Поэзия рабочего удара» и «Пачка ордеров». Его рубленые строфы скандировали со сцены синеблузники; он и сам принимал участие в пролеткультовских инсценировках своей поэзии. Его стихи так и напрашивались на пародию – и Бернштейн не преминул ее написать:
В словаре Гастева термин «биомеханика» пришелся как нельзя кстати. Один из создателей «Синей блузы», театральный режиссер Николай Фореггер, гастевской строфой провозглашал:
Время – рассыпанность авангарда сменить слитным строем армии,
проходящей завоеванную страну.
Нужна команда, нужны приказы. Они уже раздаются:
БИОМЕХАНИКА
Точность, простота и целесообразность.
Учись у машин! Производи! Не акай!76
Тем не менее термин «биомеханика» не был придуман Гастевым и существовал задолго до ЦИТа. Возник он в биомедицине. Термин встречается в работе венского врача Морица Бенедикта, где речь идет о применении математики и механики к живым клеткам77. Его коллега, врач из Страсбурга Эрнст Мейнерт, использовал этот термин в заглавии своего труда, посвященного органогенезу – развитию органов у эмбриона78. Интересно, что этот термин встречается у Мейнерта исключительно в заглавии, т. е. мы имеем дело с программой, лозунгом, но еще не с концептом. Возможно, слово возникло по аналогии с «биогенетическим законом» Эрнста Геккеля, одного из главных авторитетов в области эволюции организма, на которого ссылается Мейнерт. Итак, термин «биомеханика» появился в контексте исследований не движений, а развития организма начиная с клеточного уровня. Первая часть слова «био» здесь не менее важна, чем вторая «механика». В слове «биомеханика» подчеркивается значение баланса между механическими и органическими факторами в развитии живого. Не случайно в одной из последующих работ Мориц Бенедикт использует термин в качестве синонима витализма, т. е. антимеханистического подхода в биологии и медицине79.
В начале ХХ в. термин проник в области, называемые «теоретической механикой живых организмов», «животной» (animal), «анатомической» или «медицинской механикой»80. А в Россию он попал благодаря Петру Францевичу Лесгафту (1837–1909), выдающемуся анатому и создателю одного из первых заведений, где готовили педагогов физического образования – преподавателей гимнастики и подвижных игр в школе. Соединяя интерес к теоретической анатомии и практике движения, Лесгафт одним из первых российских ученых работал в области теории движения – биомеханики, avant la lettre, до возникновения самого термина. Его целью было основать практику движения на неоспоримом научном фундаменте и создать «естественную» гимнастику, которая учитывала бы разные типы (в том числе возрастные) строения тела и органов; коллеги Лесгафта называли ее «очеловеченной гимнастикой»81. На открытых им в 1896 г. Курсах воспитательниц и руководительниц физического образования преподавался весь цикл естественных дисциплин: математика, физика, химия, механика, анатомия и физиология человека. Кроме того, преподавалась теория движений, а на практических занятиях, дополненных экскурсиями на заводы и фабрики, слушательницы знакомились с устройством и действием различных механизмов82.
Занимаясь теоретической анатомией, Лесгафт тем не менее считал, что должна существовать дисциплина «медицинская механика»83. Создавать ее начал ученик Лесгафта Григорий Абрамович Коган (1862–после 1926). Работая земским врачом в Тамбовской губернии, он основал там Курсы физического развития по типу лесгафтовских и «лечебницу для приходящих больных, требующих физических и механических методов лечения». Ранние работы Когана посвящены туберкулезу, в том числе «биомеханическим основам» легочного процесса84. В 1910 г. вышел его солидный труд по медицинской механике с подзаголовком «Теория физического развития человека. Биомеханика твердых тел»85. В предисловии автор писал о необходимости создания кафедр медицинской механики, где будет преподаваться биомеханика твердых тел – часть физики, необходимая для будущих врачей. Ее роль в ортопедии и протезировании подобна роли биохимии «для изучения нормального и патологического пищеварения, мочеотделения и обмена веществ». В подтверждение своей мысли Коган цитировал Огюста Конта, классифицировавшего науки по роду энергии: биоэнергетика – эволюция сил органической жизни, биохимия – химизм живого, биоакустика – акустические законы в живых организмах. Здесь же место биомеханики как «теории живых, костных рычагов, мышечных моторов и органических суставов»86. Последняя делится на биостатику («живое стояние»), биодинамику моторных функций – «живых рабочих движений» и «биодинамику локомоторных функций как движений живого перемещения»87. Кроме кафедр медицинской механики Коган предложил создавать «биомеханические институты» – теоретические и практические курсы для педагогов, врачей, массажистов, гимнастов, спортсменов, представителей военных физических дисциплин и изобразительных искусств88. Кстати, сам он в начале 1920-х годов преподавал биомеханику в Государственном хореографическом техникуме (ныне Академия русского балета им. А. Я. Вагановой) – это был один из первых курсов биомеханики для танцовщиков.
Изданные в глубокой провинции, ранние работы Когана на медицинский мир влияния почти не оказали. Он искал признания за границей, просил рецензии у немецких коллег, переиздал свое предисловие к «Основам медицинской механики» в Петербурге, поближе к alma mater – Высшей вольной школе Лесгафта. В 1919 г. в петроградском Институте мозга Коган сделал доклад о «биомеханике физического развития» (правда, в отчетах института это не зафиксировано). По его словам, Бехтерев в обсуждении заметил, что «при настоящем укладе жизни в стране биомеханика должна обслуживать главным образом труд и изучение труда». Тогда же Бехтерев задумал открыть Институт труда, что в период разрухи оказалось невозможным. Этот план осуществился в октябре 1920 г. в создании лаборатории по изучению труда при Институте мозга89.
В начале 1920-х годов Коган – «профессор биомеханики», заведует Кабинетом биомеханики рабочего физического труда, читает лекции в Институте мозга, Комиссии по улучшеннию быта ученых (КУБУ), Доме инженеров, Технологическом институте, Государственном хореографическом техникуме, на заводах и фабриках, а также состоит хирургом-экспертом в комиссии по трудовой экспертизе. Бывает он и в ЦИТе. В 1925 г. выходит его новая работа – «Основы биомеханики труда», через год появляются еще два тома – «Основы биомеханики физического развития человека» и «Основы биомеханики физических увечий». Всего Коган задумал пять томов, каждый – из нескольких книг; в итоге должно было получиться систематическое изложение биомеханики с многообразными ее приложениями90. Его труд вышел с торжественным посвящением: «трудовому народу», «его священным храмам труда», включая Центральную лабораторию труда при Институте мозга и ЦИТ, и «всем русским лаборологам»91.
Скорее всего, в число этих лаборологов Коган включал и Бернштейна. Тот, однако, к работам северного коллеги относился критически. В это время, летом 1925 г., он уже сам читал лекции по биомеханике на курсах инструкторов производства, организованных Московским профсоюзом работников образования, и работал над учебниками для этого курса. Видимо, тогда уже Бернштейн придумал, как сделать материал доступным слушателям и, в частности, наглядно его иллюстрировать. Он демонстрирует, насколько сложно управление даже наипростейшими движениями посредством гибких мышц:
«Спереди к поясу вызывавшегося подопытного я прицеплял верхний конец лыжной палки, а к ее нижнему концу с острием и колесиком прикреплял груз в пару килограммов и две резиновые трубки. Направив острие палки прямо вперед и дав подопытному в каждую руку по концу трубки, я подводил его к классной доске и предлагал, управляя упругими трубками, как вожжами, обвести острием палки крупно нарисованную фигуру – квадрат, круг и т. д.
Палка в этом опыте изображает кость, ее крепление – подвижный сустав, резиновые трубки – две мышцы взаимно противоположного действия.
Много смеха вызывали в аудитории дрожащие, неуверенные движения острия палки. При всем старании подопытного четко выполнить задание его движения походили более всего на действия дряхлого старика»92.
Такие лекции, яркие и информативные, наверняка пользовались успехом у слушателей. В 1926 г. вышли сразу две книги Бернштейна: переработанный конспект его курса лекций «Биомеханика для инструкторов»93 и фундаментальный труд «Общая биомеханика»94. В предисловии к последней автор сетует на отсутствие руководств по этой науке, пишет, что труд Лесгафта по теоретической анатомии завершен не был, а «книжка Когана „Биомеханика“ очень поверхностна». Такой отзыв, видимо, был продиктован тем, что Коган пользовался результатами чужих исследований и собственных экспериментов почти не проводил. Бернштейну же с помощью циклограмметрии удалось продвинуться в изучении биомеханики, в особенности динамики тела. Десятью годами позже он Когана не упоминает вообще, представляя биомеханику до начала собственных исследований как terra incognita:
«В дореволюционной России исследование движений проводилось мало. Замечательные и во многом оригинальные работы П. Ф. Лесгафта по динамической анатомии, несмотря на их большой интерес, все же непосредственно не связаны с физиологией движений. Если назвать еще полный наблюдательности и остроумия, но, к сожалению, не подкреплявшийся экспериментами „Очерк рабочих движений человека“ И. М. Сеченова, то этим исчерпывается все, что имелось в этом направлении до Октябрьской социалистической революции»95.
С конца 1920-х годов никаких сведений о деятельности Когана найти не удалось, а Бернштейн, напротив, сделался общепризнанным лидером дисциплины.
* * *
В статье «Новый русский человек», которую Луначарский писал как ответ на доклад Гастева в Коммунистическом университете им. Я. М. Свердлова 6 февраля 1923 г., рассказывается о встрече «с одним молодым ученым, биологом и врачом»96. Этот молодой человек говорил Луначарскому, что:
«…в действительно культурной стране вряд ли в течение пары недель могли бы продержаться такие вещи, как, например, программа биомеханики в качестве якобы научно обоснованного предмета преподавания для студентов театральных школ. „Это, – говорил он мне, – сумбур, от которого у всякого биолога только волосы дыбом могут встать“. Но, прибавил он, „под этим сумбуром все же есть что-то здоровое“»97.
Есть основания думать, что «молодой ученый, биолог и врач» – это Николай Бернштейн, который вполне мог слушать доклад Гастева, и что биомеханика в театральной школе – это легендарная биомеханика Всеволода Эмильевича Мейерхольда (1874–1940).
Сразу после революции, в начале 1918 г., Мейерхольд задумал создать свой собственный Экспериментальный театральный институт и набросал его программу. В августе того же года был утвержден первый вариант «Положения о Курсах мастерства сценических постановок», написанный Мейерхольдом вместе с Леонидом Вивьеном; среди вспомогательных учебных предметов там значилась анатомия98. Возможно, что анатомию и другие естественно-научные дисциплины предложил включить в программу Вивьен: до того как стать актером императорских театров, он обучался инженерному делу. Примечательно, что в 1913 г. его пригласили вести драматический кружок на Курсах (в Высшей вольной школе) Лесгафта99. По-видимому, непосредственное знакомство со студентами и программой занятий убедили Вивьена в важности таких теоретических предметов, как анатомия, биомеханика и практические занятия гимнастикой. Так или иначе в программе первого театрального вуза значились гимнастика, фехтование и сценическое движение.
Зимой 1918–1919 гг. гимнастику в новой школе Мейерхольда и Вивьена (которая обозначалась неуклюжей аббревиатурой «Курмасцеп» – Курсы мастерства сценических постановок), по-видимому, вел Александр Петрович Петров, врач и спортсмен. Он читал медицинские курсы в Ортопедическом институте, преподавал в Педагогическом институте им. Герцена (в том числе организовал и вел там кружок гимнас тических танцев), в Институте физического образования – наследнике Курсов Лесгафта, а также обучал красных командиров приемам джиу-джитсу и составил проект «Программы физического воспитания» для школ100. Возможно, это Петров ввел в программу Курмасцепа предмет «биомеханика» как теоретический, наряду с анатомией и физиологией человека. Так или иначе, когда в марте 1919 г. приняли второй вариант «Положения о Курсах мастерства сценических постановок», там уже значилась «биомеханика» как раздел сценического движения вместе с фехтованием, танцами и пантомимой101.
Слово пришлось по вкусу: оно вызывало ассоциации с работой, заводом и гимнастикой. В 1919–1920 гг. слушателям курсов пришлось вести «теа-кружки» на Балтийском флоте и организовывать в Петрограде массовые действа. Передвижные уличные представления на трамвайных площадках и грузовиках требовали от актеров иной подготовки, чем психологическая система Станиславского. Мейерхольд оценил возможности если не гимнастической системы, которую «доктор Петров», пусть и не совсем корректно, назвал «биомеханикой», то самого термина. С сентября 1920 г. режиссер перезжает в Москву, открывает новые курсы и сам преподает на них биомеханику. В самом начале следующего года журнал «Вестник театра» сообщает о том, что в Театре РСФСР Первом «занятиями по движению – „биомеханикой“ – руководит В. Э. Мейерхольд». В том же номере опубликована статья без подписи о «воспитании актера на основе законов пантехники (sic!), выраженных <…> в физике, механике, музыке и архитектуре», об актере «как реальном физичес ком материале, подчиненном <…> общемеханическим законам: размеру, метру, ритму»102.
Пути научной и театральной биомеханики и позднее пересекались. В июле 1922 г. в газете «Правда» выходит статья Гастева, где он пишет:
«В человеческом организме есть мотор, есть „передача“, есть амортизаторы, есть тончайшие регуляторы, даже есть манометры. Все это требует изучения и использования. Должна быть особая наука – биомеханика»103.
За месяц до этого в Московской консерватории Мейерхольд делает доклад об «актере будущего», а его ученики под музыку Скрябина демонстрируют «этюды биомеханики». «Первый принцип биомеханики», который формулирует тогда же Мейерхольд, похож на лозунг Гастева, призывавшего рабочего управлять своим телом, движениями и своим рабочим местом: «Тело – машина, работающий – машинист»104. Обозревая события того лета, художник-конструктивист Любовь Попова называет «Институт труда и биомеханику движений Мейерхольда <…> оазисом среди всей помянутой чепухи»105. Похоже, ни Гастев с Мейерхольдом, ни современники против сопоставления двух биомеханик не возражали. И только молодой врач и биолог Николай Бернштейн отстаивал строгость научной биомеханики. Впрочем, как мы видели, и он допускал, что в таком сопоставлении есть что-то здоровое.
Однако к концу 1920-х годов термин «биомеханика» сделался неполиткорректным. Началось все с дискуссии между двумя группами философов – «диалектиками» и «механистами»: первые доказывали необходимость для науки философии, прежде всего марксизма, вторые отстаивали независимость от философии математики и естественных наук. Группа во главе с А. М. Дебориным пыталась «внедрить» диалектический материализм в естествознание. В ответ ученый-большевик И. И. Скворцов-Степанов заявил, что никакого иного способа мысли, кроме механистического, естествознание не знает и знать не будет, а потому все разговоры о диалектике противоречат тенденциям развития науки. В 1926 г. дискуссия состоялась в Институте научной философии, а в конце следующего года во время съезда партии – в помещении Государственного театра им. Мейерхольда. Выбор места, по-видимому, неслучаен: от исхода диспута зависела судьба не только философии, но и биомеханики – как в науке, так и в театре. Дискуссия с переменным успехом продолжалась еще года полтора, но в итоге «механисты» потерпели поражение106.
И Бернштейна, и Мейерхольда их оппоненты обвиняли в «механицизме». Защищая от этих обвинений первого, физиолог А. А. Ухтомский писал: «Биомеханика, построяемая трудным путем <…> учета конкретных движений с тем, чтобы в конечном счете выразить их в математическом изложении, без какого бы то ни было втискивания их под заранее заготовленные стандартики, – это не механистическая дисциплина. Биомеханика Фишера и Бернштейна отнюдь не становится механистической от того, что ей приходится употреблять термины и приемы рациональной механики»107. Тем не менее даже само слово оказалось скомпрометированным. Поначалу большой приверженец мейерхольдовской биомеханики режиссер Сергей Эйзенштейн теперь находил в ней «неприятный механический привкус» и предлагал заменить на «более диалектичную» «биодинамику»108. Возможно, этот термин он узнал от Бернштейна, который все чаще отказывался от слова «биомеханика» в пользу менее одиозных «биодинамика» и «построение движений». В 1931 г. ученый в последний раз использовал слово «биомеханика» в заглавии своей работы. Нужно, однако, признать: связано это было не только с политической кампанией против механицизма, но и с пере осмыслением самого движения.
Конструкция или морфологический объект?
Гастев тесно общался с «левыми» в искусстве – футуристами, конструктивистами, производственниками. Конструктивисты – Алексей Ган, Варвара Степанова, Александр Родченко – предлагали в литературе и искусстве заменить композицию конструкцией. В отличие от композиции конструкция «открывает самый процесс сооружения», она – синоним проектирования109. Гастев тоже предпочитал терминологию, указывающую на процессуальность: «трудовая установка» (в смысле «устанавливание на работу»), «конструкция», «построение движений». Он и ЦИТ создал в качестве лаборатории, где создается знание о теле-машине: о том, как рабочий готовится к работе, как устанавливается его поза, как конструируются, строятся его движения. Этот пафос проектирования, конструктивизма Гастев хотел передать всем, кто его окружал и кто с ним работал. Так, он приютил под крышей ЦИТа «Проект-театр», или «Проекционный театр» (1922–1926), художников С. Б. Никритина и С. А. Лучишкина. В этом театре актеры двигались на основе законов биомеханики, по научно рассчитанным траекториям110. В их полуимпровизационных спектаклях использовался «шумовой оркестр» – прожекторы, свистки, барабаны, сирены; на сцене стоял гимнастический аппарат. В Проекционном театре поставили спектакли «Разоружение», «Заговор дураков» (по пьесе Анатолия Мариенгофа) и «1924» в духе детектива. Режиссер и актеры стремились к наукообразию, соблюдали строго организованное, геометрически распределенное движение по сложным чертежам и формулам. Скучая, публика со спектаклей уходила111.
Дискуссии о биомеханике были важны и для науки, и для искусства 1920-х годов. Левые художники стремились переформатировать искусст во, приблизить к материальному производству, приравнять законы эстетики к законам изготовления вещей. Конструктивисты заменяли понятие «искусство» термином «интеллектуальное производст во», а «композицию» – «конструкцией». «Уничтожив изображение предмета, конструктор создаст новую трехмерную вещь из комбинации абстрактных плоскостей», – говорилось в статье «Конструктивизм» в «Словаре художественных терминов», подготовленного ГАХН. Руководящий принцип – «ясность построения, обусловленная экономией материала»112. В конструктивизме бедность становилась достоинством; конструктивизм в искусстве – предтеча минимализма.
Художники-конструктивисты Илья Шлепянов, Ольга Дейнеко, Иосиф Шпинель оформляли плакаты, брошюры и листовки ЦИТ. Первый – Шлепянов – стал известным театральным художником, оформлял «конструктивистские» спектакли Мейерхольда «Д. Е.», «Учитель Бубус» и «Мандат». Дейнеко и Шпинель – ученики Степановой и Родченко во ВХУТЕМАСе. Изобретенный ими стиль стал частью новой культуры труда и быта, о которой мечтали создатели Пролеткульта. Конструктивисты называли произведение «вещью» и ценили не за «красивость», а за «целесообразность». А это позволяло художникам отвлечься от эстетики и обнажать в своих работах законы конструкции, линии напряжения, целеустремленность вещей. Живописцы Степанова, Родченко, Ган, скульптор Карл Иогансон поставили своей задачей «применять принцип целесообразности при создании материальных сооружений»113. Они призывали художников отказаться от искусства ради дела и полностью уйти в производство. Хотя эту позицию критиковали, но она способствовала возникновению дизайна114.
То, чем занимались в ЦИТе, тоже можно было бы назвать «дизайном движения». Этого слова у Бернштейна, конечно, нет. Но в книге «О ловкости и ее развитии», написанной после войны, он обсуждает, включать ли в понятие ловкости «признак красоты», и приходит к выводу, что не надо: «Красота проявляется всегда как вторичный признак. Нашему взору представляется гармоничным, пластически прекрасным все то, в чем сочетается вместе целесообразность и экономичность»115. При этом он вторит Лесгафту, Гастеву, Мейерхольду и другим конструктивистам в искусстве – тем, кто понимает красоту в терминах целесообразности и эффективности.
Как техник и инженер, Николай Бернштейн мог симпатизировать идеям конструкции, дизайна и установки и заняться тем, что предлагал Гастев, – «конструированием» рабочих движений. Но как врач и физиолог он знал, что с природой нельзя поступать как с машиной, конструкция которой нам полностью известна. Живой организм невозможно разо брать на части, а потом заново собрать. Правда, некоторые физиологи прошлого – Карл Вернике, Теодор Мейнерт, Корнелиус Винкер – пытались представить мозг как сложную машину, которая управляет телом и его функциями, посылая команды на периферию. Механицисты представляли мозг как коммутаторную доску, где замыкаются входные и выходные сигналы; в психологии это направление называлось «ассоцианизмом». Именитый современник Бернштейна Иван Петрович Павлов это направление продолжил и развил в своей теории услов ных рефлексов. А Бернштейн принадлежал к другому поколению исследователей: порвав с ассоцианизмом, они двигались к новой парадигме в физиологии. Забегая вперед, скажем, что эта парадигма в конце концов победила.
Однако всякое новое – это хорошо забытое старое. Рождение новой парадигмы было в какой-то степени возвращением к натурфилософии эпохи романтизма. Точнее, из натурфилософии бралась одна, но очень важная идея целого, которое больше своих частей. Понятие «integritas» существовало еще в средневековой философии и эстетике. В физиологию оно попало позже как реакция на механицизм, захвативший эту науку в середине XIX столетия. По существу, физиология начала ХХ в., совершив круг или виток в своем развитии, вернулась к натурфилософии эпохи романтизма116. Утверждалось, что в природе нет ничего изолированного, что все связано с предшествующим и последующим, с тем, что находится рядом, снизу и сверху. Художники выражали идею целостности по-своему. «Отдельное слово, отдельный жест ничего не стоит, – писал Гуго фон Гофмансталь в эссе „Танцовщица“. – Мы не воспринимаем менее сложную весть, чем образ целостного существа <…> Мы хотим прочесть целостные иероглифы»117. Немецкий теоретик и практик движения Рудольф Боде (1888–1970) не только рассуждал о совместном движении тела, души и духа, но и использовал упражнения, включающие в движение все тело, в своей «выразительной гимнастике». Проникнутая идеями Серебряного века, российская танцовщица-«пластичка» Людмила Алексеева (1890–1964) требовала «тотальности – чтобы танцевало все тело»118. Физиологи тоже заявили, что «изолированное движение противоречит природе» («L’action isolée n’est pas dans la nature» – слова французского врача Гийома Дюшена де Булонь119). Мышца никогда не выступает как «изолированный индивидуум», перефразировал Бернштейн120.
Уже в ХХ в. философия целостности, холизма (от гр. ὅλος – всё, целое), или органицизма, вдохновила самые разные направления в науках о жизни: теорию Umwelt’a, или «жизненного мира», Якоба фон Икскюля и этологию, идею «нервной интеграции» Чарльза Шеррингтона, феноменологическую физиологию Курта Гольдштейна и Франца Бойтендайка, теорию «гештальт-качеств» Христиана Эренфельса, функциональную психологию Франца Брентано и Карла Штумпфа, гештальтпсихологию Берлинской школы, общую теорию систем Людвига Берталанфи, кибернетику Норберта Винера и «экологию разума» Грегори Бейтсона. Не чужды влиянию холизма были и ученые из России: невролог Константин фон Монаков (чья карьера прошла в Цюрихе) проповедовал идею жизненного начала горме, психиатр Николай Осипов писал трактат «Органическая натурфилософия в современной русской науке»121, философ-революционер Александр Богданов придумал «всеобщую организационную науку тектологию», а физиолог князь Алексей Алексеевич Ухтомский предложил понятие доминанты.
Синонимов у «целостности» множество: «форма» и «гештальт», «структура» и «система», «доминанта», «организм» и «организация». Где-то поблизости стоит и термин «построение». Размышляя о «форме» живых существ (уже Аристотель различал формы и функции живого тела), Гёте предложил создать «морфологию – учение о форме органических тел, ее образовании и преобразовании». Он же писал о «построении», «Aufbau», растений и животных122. На следующем витке научной спирали, в 1934 г., труд «Построение организма» («Der Aufbau des Organismus»123) написал соотечественник Гёте невролог Курт Гольдштейн. И еще до этого о «построении движений» начал писать Бернштейн. Он хотел, чтобы идея целостности привилась в ЦИТе. Во взглядах Гастева не хватало такой важной детали, как целостность, единство, «комплексность», когда «процесс представляет собой не кучу (или сумму), а организованное единство (или синтез) явлений»124.
В 1923 г. Бернштейн уже подводил первые итоги исследований. Оказалось, что кривые циклограмм можно аппроксимировать с помощью быстро сходящихся рядов Фурье. Иными словами, движение «анатомически весьма сходно с гармоническими колебаниями неизменяемого, подвешенного за один конец стержня, т. е. с маятникоподобным движением. А из этого, в свою очередь, следует, что изучаемые нами силы весьма близки к простым упругим силам»125. Итак, зависимость между напряжением и длиной мышцы не односторонняя, а взаимная – кольцевая цепь причин и следствий. Что ученый и выразил математически в виде дифференциального уравнения второго порядка, а позже развил в синонимичных понятиях «сенсорных коррекций», «рефлекторного кольца» и «обратных связей» (см. главу 5). При этом он столько же опирался на математику и механику, сколько вдохновлялся идеей целостности, холизма.
Живое движение126 совсем не похоже на рефлекс по схеме «стимул – реакция», оно – система высококоординированных взаимодействий, ему больше подходят такие эпитеты, как «целостность», «структура», «система» или «организация» (см. главу 5). Бернштейн назвает живое движение «морфологическим объектом». Этот объект «реагирует, развивается, инволюционирует – включает, хотя и особым образом, координату времени»127. Например, первые шаги младенца, ходьба ребенка трех или семи лет, старческая или патологическая походка – все это стадии развития одного морфологического объекта. Бернштейн знал объект «ходьба», пожалуй, как никто другой, пронализировав с помощниками с 1926 по 1933 г. более 500 одиночных шагов 65 разных испытуемых.
К мысли Гастева о том, что движение можно конструировать – собирать из частей, как мозаику, Бернштейн теперь относился скептически. Более того, целесообразный характер трудовых движений он распространил на понимание движения вообще. Цель или задача, считал он, – это то, что обеспечивает целостность движения, помогает сохраняться его структуре, делает его особым морфологическим объектом. Рационализацию Бернштейн поэтому представлял не как отбор правильных и отбрасывание лишних элементов движений, а как вычленение из многих реально совершающихся, естественных движений наиболее производительной, биомеханически экономичной группы, отбор не оптимальных частей движения, а оптимальных движений. Биомеханический анализ показал: собирать движение из элементов произвольно, как мозаику, неправильно и невозможно.
Эти выводы вряд ли бы обрадовали Гастева. Как раз в это время ЦИТ получил заказ на массовую подготовку рабочих для металлопромышленности, нужно было быстрее составлять нормали и обучать им рабочих. Кроме того, Гастев хотел применить к трудовым движениям теорию И. П. Павлова, созданную на совершенно ином материале, для объяснения другой феноменологии (см. главу 4). А Бернштейн считал, что сначала нужно всесторонне исследовать управление движениями, для чего требовалось расширить экспериментальную базу, изучать разные виды движений, в том числе их патологию. Возможно, именно об этом он написал открытое письмо Гастеву, озаглавленное «О значении и задачах научных исследований в ЦИТ»128. Не получив, по-видимому, положительного ответа, он из ЦИТа ушел. Коллега Берштейна по ЦИТу, психолог С. Г. Геллерштейн, так прокомментировал его уход: «Произошло недоразумение. Вообще недоразумения в нашей жизни часто происходили, и к сожалению, они носили, как правило, трагический характер»129.
Думается, однако, в данном случае произошла вовсе не трагедия, а самоопределение ученого. Покидая институт, Бернштейн увозил оттуда нечто большее, чем просто ящики с аппаратурой. Управление движениями стало постоянным предметом его исследований, а словосочетание цитовских времен «построение движений» он использовал в заглавии своего главного труда «О построении движений». Но прежде чем написать этот труд, ему предстояло разобраться с господствующими тогда теориями – реактологией, с одной стороны, и теорией условных рефлексов – с другой.
Вопросы истории естествознания и техники. 1991. № 2. С. 67–72.
Т. I. Общая биомеханика
Ч. 1. Основные механические понятия
Ч. 2. Конструкция человеческой машины
а) детали человеческой машины
б) монтаж человеческой машины
Т. II. Специальная биомеханика
Ч. 3. Механизмы человеческой машины
Ч. 4. Операции человеческой машины
Второй том не был написан. Коллега Бернштейна по ЦИТу А. П. Бружес собирался написать и третий том «Прикладная биомеханика». См.: Бернштейн Н. А. Общая биомеханика: Основы учения о движениях человека. М.: РИО ВЦСПС, 1926. С. VII–VIII.
Bepul matn qismi tugad.