Kitobni o'qish: «Озорные рассказы. Все три десятка»
© Перевод. Е. Трынкина, 2022
© ООО "Издательство АСТ", 2022
* * *
Предуведомление издателя к первому изданию
Перевод Е. В. Трынкиной
Издатель не рискнул бы опубликовать эту книгу, не будь она произведением искусства в полном смысле этого слова – слова, которое в наши дни стало слишком расхожим. Однако он счёл, что добросовестные критики и искушённые читатели, взяв в руки «Сто озорных рассказов»1, вспомнят широко известные прецеденты, оправдывающие сие смелое предприятие, коего дерзость и чреватость опасностями автор его полностью сознавал.
Тот, кому ещё дорога литература, не отречётся от королевы Наваррской2, Боккаччо3, Рабле, Ариосто4, Вервиля5 и Лафонтена6 – редких для нового времени гениев, каждый из которых за вычетом сцены стоил Мольера. Вместо того чтобы живописать чувства, большинство из них воссоздавало эпоху: и потому, чем ближе тот час, когда литература умрёт, тем больше мы ценим эти старые книги, позволяющие вдохнуть свежий аромат простодушия, пронизанные смехом, коего лишён современный театр, называющие вещи своими именами, написанные языком живым и терпким, прибегнуть к которому сейчас уже никто не осмеливается даже в мыслях.
Понимание – вот чего ждёт рассказчик, который не то чтобы считает себя наследником основоположников, но всего лишь идёт по пути, уже пройденному и, казалось бы, закрытому прекрасными гениями, пути, успех на котором стал как будто невозможен в тот день, когда наш язык утратил свою первозданную наивность. Мог ли Лафонтен написать «Влюблённую куртизанку» в стиле Ж.-Ж. Руссо? Издатель позаимствовал эту ремарку у автора, дабы оправдать вышедшие из употребления обороты, используемые в этих рассказах: ко всем препятствиям, мешавшим осуществлению своего замысла, писатель добавил ещё и непопулярный стиль.
Во Франции многие сейчас страдают от англицизмов и жаргона, на который часто сетовал лорд Байрон. Эти люди, краснеющие от милых откровенностей, которые в прошлом заставляли смеяться принцесс и королей, облачили в траур нашу древнюю физиономию и убедили самый весёлый и остроумный народ в мире, что смеяться подобает лишь благопристойно, прячась за веером, они забыли о том, что смех как дитя малое, которое бесстрашно играет с тиарами, мечами и коронами.
При подобных нравах только талант может спасти от наказания автора «Озорных рассказов», однако, не желая всё же рисковать, он осмелился представить на суд публики лишь первые десять рассказов. Мы же, преисполненные глубокой веры в читателя и автора, надеемся в скором времени выпустить ещё десять, ибо не боимся ни книги, ни упрёков.
И почему мы поносим в литературе то, что заслужило признание на художественных выставках, – поиски Делакруа, Девериа, Шенавара и многих великих художников Средних веков? Если мы признаём живопись, витражи, мебель и скульптуру эпохи Возрождения, то почему надо объявлять вне закона весёлые новеллы, смешные стихи и сказки?
Дебют этой музы, ничуть не озабоченной своей наготой, нуждается в горячих защитниках и доброжелательной поддержке, и, может статься, таковые найдутся среди людей, чей вкус и порядочность не вызывают сомнений.
Издатель почёл своим долгом дать это предуведомление всему свету. Что касается оправданий авторских, то они являются неотъемлемой частью его книги.
Март 1832 года
Мы посчитали необходимым воспроизвести здесь предисловие7, которым автор, назвавшись издателем, предварил первое издание первого десятка озорных рассказов. В нём он чётко сформулировал собственный взгляд на нравственное значение своего сочинения. При всем известной высокодуховности, присущей его идеям и произведениям, автор «Человеческой комедии» подозревал, что на книгу, которую он считал своим шедевром, обрушится фарисейская критика, и, как видим, ответил на неё заранее, и этот глубокий по смыслу и ясный по форме ответ проливает свет и исключает всяческие споры.
Книга Бальзака на самом деле не просто произведение искусства в духе Дон Жуана, Пантагрюэля, поэм Пульчи8 и тому подобных книг, украшающих библиотеки самых строгих ценителей литературы, она, и не надо об этом забывать, есть продукт литературной археологии. В эпоху, ставшую эпохой обновления и которую историки литературы ещё будут порицать, молодой горячий Бальзак, достигший того возраста, когда одарённые буйной фантазией люди пьянеют от самих себя и, словно вакханки, наслаждаются собственными дарованиями, Бальзаку захотелось воскресить язык и дух прошлого. Он подражает Рабле, как иные подражали Ронсару9, и пишет «Озорные рассказы» на чудесном языке шестнадцатого столетия – языке роскошном, насыщенном, свежем и лучезарном, освещающем мрак, подобно Авроре Корреджо, поднимающейся над чащей священного леса!
Таков был замысел Бальзака, и таково его произведение. Это добросовестные литературные раскопки, лишённые любых макиавеллиевских уловок, к которым прибегают литературные мистификаторы типа макферсонов, чаттертонов и многие другие. Бальзак в один прекрасный день решил, что было бы хорошо, либо для услаждения собственного его ума, либо в более широких и возвышенных интересах, пойти по пути подражания образцам, от которых в последнее время отвернулись, возможно, слишком резко; и оказалось, что этот великий словесник, любивший французский язык, как родную мать, создал такое чудесное подражание, что оно стоит дороже иного оригинального произведения. Этого художника влекла лишь красота, он, подобно античному бегуну, гнался за нею с факелом в руках и наполнил опустевшие матрицы Рабле10, Монтеня11 и Ренье12 своей молодой, бурлящей гением кровью и напоил их своими жизненными соками. Все, кто любит его гений как таковой, все, кто любит наслаждение, которое он нам дарит, и, наконец, все, кто ценит его за услуги, оказанные языку и литературной форме, не в силах предать забвению «Озорные рассказы», и именно поэтому мы предлагаем читателю их новое издание.
Первое издание показалось нам неполным и недостойным гения их автора, который, повторяем, ценил свои «Озорные рассказы» и любил их как шедевр, который стоил ему наибольших трудов. Оно показалось нам недостойным как огромного числа почитателей этого произведения, так и его славы. Сочинение, стоящее в стороне от «Человеческой комедии», сочинение исключительное, требовало особого подхода, и нам захотелось, чтобы ларчик был достоин жемчужины, и ради этого мы были готовы на всё. Молодой художник, такой же в своём деле изобретатель, каким был изобретатель «Озорных рассказов», господин Гюстав Доре, вдохновлённый Бальзаком так же, как Бальзак вдохновился примером Рабле и Боккаччо, придал в свою очередь новую форму «Озорным рассказам», форму пластическую, которая облекает в зримые образы картины, созданные словом. Иллюстрации, это украшение книг, сообщат новому изданию всю свою роскошь и будут содействовать её новому успеху.
Август 1855 года
Первый десяток
Пролог
Перевод Е. В. Трынкиной
Сие есть книга высокого варения, полная утех тонких и приправ пряных, приуготовленная для тех досточтимых венериков и достославных пьяниц, к коим обращался наш высокоуважаемый единоземец и вечная слава Турени – Франсуа Рабле. Не сказать, чтобы автору в самомнении его мало быть добрым туренцем и смешить отъявленных сластолюбцев сего милого тучного края, богатого на рогоносцев, проказников и шутников, как никакая другая земля, – края, одарившего Францию знаменитостями вроде покойного острослова Курье13, Вервиля, сочинившего «Способ выйти в люди», и многих иных не менее известных личностей, из списка коих мы вычеркнули Декарта14 ввиду насупистости оного и за то, что он восславлял пустопорожние мечтания, а не вино и лакомства. Любомудра сего все пирожники и мясники Тура чураются, как огня, знать его не хотят и слышать о нём не желают, а коли всё же услышат его имя, вопрошают: «А он из каких краёв?» Так вот, книга сия есть продукт весёлого досуга добрых старых монахов, которые ещё обретаются кое-где по соседству с Туром, скажем, в Гренадьере-ле-Сен-Сир, Саше, Азе-ле-Риделе, Мармустье, Верете и Рошкорбоне. Дряхлые каноники и дерзкие жёны, знававшие ещё то славное времечко, когда можно было хохотать без оглядки и не боясь лопнуть, – это чистый кладезь прелестных историй. Нынче же дамы смеются украдкой, что подходит нашей жизнерадостной Франции, как корове седло, а королеве маслобойка. А поскольку смех – это привилегия, дарованная свыше только человеку, коему хватает поводов для слёз из-за разных политических свобод, чтобы вдобавок ещё и над книжками плакать, я решил, что будет чертовски патриотичным выпустить в свет толику весёлостей тогда, когда скука льётся на нас мелким ситничком и не только пронизывает нас до мозга костей, но и растворяет наши древние обычаи, согласно коим смех является увеселением народным. Увы, мало осталось тех старых пантагрюэлистов, кои предоставляли Богу и королю делать своё дело и, довольствуясь смехом, не слишком-то докучали своей пастве, теперь их не сыщешь днём с огнём, так что я вельми опасаюсь, что сии почтенные фрагменты старых настольных книг будут освистаны, ошиканы, охаяны, опорочены и осуждены, что меня отнюдь не позабавит, ибо я питаю и всячески выказываю огромное почтение к нашим добрым галльским насмешникам.
Знайте же, злобные критиканы, белибердоносцы и гарпии, вы, втаптывающие в грязь находки и выдумки всех и каждого, мы смеёмся только в детстве, и чем мы старше, тем реже звучит наш смех: он затухает и хиреет, словно огонёк в лампаде. Сие означает, что, дабы смеятся, надобно быть невинным и чистым душою, в противном случае вы кривите рот, кусаете губы и хмурите брови, как всякий, кто пытается скрыть свои пороки и нечистые помыслы. Посему смотрите на это сочинение как на статую или группу статуй, некоторые особенности коих художник никак не может скрыть, и был бы он дурак дураком, коли заменил бы их фиговыми листочками, ибо подобные изваяния, как и эта книга, для монастырей не предназначены. Однако же я хоть и с отвращением великим, но позаботился о том, чтобы выполоть из рукописей старые и уже мало кому понятные слова, которые могли бы поранить уши, ослепить глаза, вогнать в краску щеки и порвать уста девственниц с гульфиками и целомудренных при трёх любовниках особ, ибо подобает всячески подстраиваться под пороки своего времени, а иносказание гораздо галантнее слова! Надобно признать, мы стары и посему находим, что длиннющие околесины лучше коротких безумств нашей юности, хотя они услаждали нас дольше и больше. Следовательно, избавьте меня от вашего злословья и, дабы книга моя дала жару, читайте её не днём, а на ночь, и, главное, не давайте её девственницам, ежели паче чаяния таковые ещё где-то обретаются. Оставляю вас с ней наедине, вовсе за неё не опасаясь, ибо она родом из благодатного края – всё, что вышло из него, имело большой успех. Это доказывают королевские ордена Золотого Руна, Духа Святого, Подвязки, Бани и многие другие примечательные штуковины, коими наградили тех, в чьей тени я скромно прячусь.
Итак, милые мои, развлекайтесь и – телу во здравие, чреслам на пользу – веселитесь, читая мою книгу, и чума вас возьми, коли, всё прочитав, вы не помянете меня добрым словом. Слова эти принадлежат нашему доброму учителю Рабле, царю здравомыслия и комедии, перед которым мы все должны снять шляпу в знак почтения и признательности.
Красавица Империа
Перевод H. Н. Соколовой
Отправляясь на Констанцский собор15, архиепископ города Бордо принял в свиту свою турского священника – прелестного обхождением и речами юношу, который считался сыном куртизанки и некоего губернатора. Епископ Турский с охотою уступил юношу своему другу, когда тот через город Тур следовал, ибо архипастыри привыкли оказывать друг дружке подобные услуги, ведая, как досадить может богословский зуд. Итак, молодой священнослужитель прибыл в Констанц и поселился в доме у своего прелата, мужа преучёного и строгих правил.
Наш священник, прозывавшийся Филиппом де Мала, положил вести себя добронравно и со всем тщанием служить своему попечителю, но вскоре увидел он, что многие, прибывшие на славный собор, самую рассеянную жизнь вели, за что не только индульгенций не лишались, а даже более их имели, нежели иные разумные добропорядочные люди, а сверх того удостаивались ещё и золотых монет и прочих доходов. И вот как-то в ночь, роковую для добродетели нашего монаха, дьявол тихохонько шепнул ему на ухо, чтобы он от благ земных не отвращался, ибо каждый да черпает в неоскудеваемом лоне святой нашей матери церкви, и таковое неоскудение есть чудо, доказывающее наивернейшим образом бытие Божие. Наш священник внял советам дьявола. И тут же порешил обойти все констанцские кабачки, всех немецких удовольствий испробовать даром, если представится случай, ибо у него за душой не было ни гроша. А так как до той поры Филипп был поведения скромного, во всём следуя престарелому своему пастырю, который – не по доброй воле, а по немощи своей – плотского греха чурался и даже через это прослыл святым, наш юноша часто терзался жгучим вожделением и впадал в великое уныние. Причиной тому было множество прелестных полнотелых красоток, весьма, впрочем, к бедному люду суровых и обитавших в Констанце ради просветления умов святых отцов, участников Собора. И тем сильнее распалялся Филипп, что не знал, как подступиться к сим роскошным павам, кои помыкали кардиналами, аббатами, аудиторами, римскими легатами, епископами, герцогами и маркграфами разными, словно самой последней церковной братией. Прочитав вечернюю молитву, юноша твердил мысленно разные нежные слова, предназначенные для прелестниц, упражняясь в пресладостном молитвословии любви. Тем самым подготовлялся он ко всем возможным случаям. А на следующий день, если он, направляясь ко всенощной, встречал какую-либо из этих принцесс, прекрасную собою, надменно возлежащую на подушках в своих носилках, в сопровождении горделивых пажей при оружии, он останавливался, разиня рот, словно пес, нацелившийся на муху. И от созерцания холодного лица красавицы его ещё пуще бросало в жар.
Секретарь епископа, дворянин из Перигора, как-то раз поведал ему, что все эти святые отцы, прокуроры и аудиторы римские, желая попасть в дом к такой красотке, весьма щедро одаряют её, и отнюдь не святыми реликвиями и индульгенциями, а напротив того – драгоценными камнями и золотом, ибо тех кошечек соборные вельможи лелеют и оказывают им высокое покровительство. Тогда наш бедный туренец, как ни был он прост и робок, стал припрятывать под матрац жалкие свои гроши, получаемые от епископа за то, что перебелял его бумаги, в надежде, что со временем соберётся у него довольно денег, дабы хоть издали взглянуть на кардинальскую наложницу, а далее он уповал на милость Божию. И, будучи сущим младенцем по разуму, он столько же сходствовал с мужчиною, сколько коза в ночном мраке похожа на девицу. Однако, влекомый желанием своим, бродил он вечерами по улицам Констанца, нимало об опасностях не помышляя, ни даже о мечах грозной стражи, и дерзко выслеживал святых отцов, когда они к любовницам своим пробирались. И тут он видел, как зажигались в доме огни, как освещались окна и двери. Потом внимал он веселью блаженных аббатов и других прочих, когда те, отведав роскошных вин и яств, затягивали тайную аллилуйю, рассеянным ухом внимая музыке, которой их угощали. Повара на кухне совершали поистине чудеса, как бы творя обедни наваристых супов, утрени окорочков, вечерни лакомых паштетов и вознося славословие сластей; а уж после возлияний пресвятые отцы умолкали. Младые их пажи играли в кости у порога, ретивые мулы брыкались на улице. Всё шло отменно. И вера и страх Божий всему сопутствовали. А вот беднягу Гуса предали огню. За какую вину? За то, что полез рукою без спроса в блюдо. Зачем было соваться в гугеноты до времени, раньше других?
Премиленький наш монашек частенько получал затрещины или хватал тумаки, но дьявол поддерживал и укреплял в нём надежду, что рано или поздно настанет и его черёд и выйдет он сам в кардиналы у какой-нибудь кардинальской наложницы. Возгоревшись желанием, стал он смел, словно олень по осени, и даже настолько, что как-то вечером пробрался в красивейший из домов Констанца, на лестнице коего он часто видел офицеров, сенешалов, слуг и пажей, с факелами в руках ожидающих своих господ – герцогов, королей, кардиналов и епископов.
«Ага! – сказал про себя наш монах. – Здешняя прелестница, должно быть, самая прекрасная и есть!»
Вооружённый страж пропустил Филиппа, думая, что юноша состоит в свите баварского электора16 и, верно, послан с каким-нибудь поручением от оного герцога, только что покинувшего дом красавицы. Быстрее гончего пса в любовном раже взбежал наш монашек по ступеням, влекомый сладостным запахом духов, до самой той комнаты, где раздевалась хозяйка, болтая со своими служанками. И встал он как вкопанный, трепеща, словно вор, застигнутый стражником. Красавица скинула уже платье. Служанки хлопотали над её разуванием и раздеванием и столь проворно и откровенно обнажили её прекрасный стан, что зачарованный попик успел только громкое «ах!» воскликнуть, и в этом возгласе была сама любовь.
– Что вам нужно, мой мальчик? – спросила дама.
– Душу мою вам предать, – ответствовал тот, пожирая её взором.
– Можете прийти завтра, – промолвила она, желая потешиться над юношей.
На что Филипп, весь зардевшись, отвечал:
– Долгом своим почту!
Хозяйка громко засмеялась. А Филипп, в блаженном смятении, не трогаясь с места, взором ласкал её прелести, зовущие любовь, как то: волосы, ниспадающие вдоль спины, слоновой кости глаже, а сквозь кудри, рассыпавшиеся по плечам, атласом отливала кожа белее снега. На чистом челе красавицы горел рубиновый подвесок, но огненными своими переливами он уступал блеску её чёрных очей, увлажнённых слезами, кои вызваны были неудержимым смехом. Играючи, она даже подкинула востроносую туфельку, всю раззолоченную, словно дароносица, и, от хохота изогнувшись, показала свою босую ножку, величиной с лебяжий клювик. К счастью для юного попика, красавица была в тот вечер весела, а то вылететь бы ему прямо из окна, ибо и знатнейшего епископа могла при случае постичь та же участь.
– У него красивые глаза, – промолвила одна из служанок.
– Откуда он взялся? – вопросила другая.
– Бедное дитя! – воскликнула Империа17. – Его, наверное, мать ищет. Надобно нам наставить его на путь истинный!
Расторопный наш туренец, нимало не теряясь, с упоением воззрился на ложе, покрытое золотой парчой, где собиралась отдыхать прекрасная блудница. Влажный его взгляд, умудрённый силою любви, разбудил воображение госпожи Империи, и, покорённая красавчиком, она не то шутя, не то всерьёз повторила: «Завтра…» – и отослала его, властно махнув рукою, мановению которой покорился бы сам папа Иоанн18, тем более сейчас, когда был он подобен улитке, лишённой раковины, ибо Констанцский собор только что его обезватиканил.
– Ах, госпожа, вот и ещё один обет целомудрия полинял от любовного жара, – промолвила прислужница.
Смех возобновился, шутки посыпались градом, Филипп ушёл, стукнувшись головой о косяк, и долго не мог опомниться, как встрёпанная ворона, – столь пленительна, подобно сирене, выходящей из вод, была госпожа Империа. И, запомнив зверей, искусно вырезанных на дверных наличниках, Филипп вернулся к своему добродушному пастырю с дьявольским вожделением в сердце и ошеломлённый виденным до самой глубины своего естества. Поднявшись в отведённую ему каморку, он всю ночь напролёт считал и пересчитывал свои гроши, но больше четырёх монет, называемых «ангелами», ничего не обнаружил, и, так как не было у бедняги иного состояния, понадеялся он ублаготворить красавицу, отдав ей всё, чем владел в этом мире.
– Что с тобою, сын мой? – спросил его добрый архиепископ, обеспокоившись вознёй и вздохами монашка.
– Ах, монсеньор! – ответствовал бедный. – Я дивлюсь, как сие возможно, чтобы столь легковесная и красивая дама таким непереносимым грузом лежала на сердце.
– Какая же? – спросил архиепископ, отложивший требник, который читал он для виду.
– Господи Иисусе, вы станете укорять меня, отец мой и покровитель, за то, что я посмел улицезреть возлюбленную кардинала, а может, и того знатнее. И я возрыдал, увидя, как мало имею я этих треклятых монет, дабы с благословения вашего наставить грешницу на путь добра.
Архиепископ собрал на челе своём, над самым носом, морщины наподобие треугольника и не изрёк ничего. А смиренный Филипп дрожал всем телом оттого, что отважился исповедоваться пред своим высоким наставником. Святой отец только вопросил его:
– Стало быть, она весьма дорогая?
– Ах, – воскликнул монашек, – она обчистила немало митр и облупила не один жезл.
– Итак, Филипп, ежели отречёшься от неё, я выдам тебе тридцать «ангелов» из казны для бедных.
– Ах, святой отец, это будет для меня весьма убыточно, – ответствовал юноша, пылая при мысли о наслаждениях, каковые обещал себе изведать.
– О Филипп, – промолвил добрый пастырь, – неужели ты решился предать себя в лапы дьявола и прогневать Господа, уподобившись всем нашим кардиналам?
И учитель, сокрушённый скорбью, стал молить святого Гатьена, покровителя девственников, дабы тот оградил смиренного слугу своего. А молодому грешнику приказал коленопреклонённо молить заступника своего Филиппа; но окаянный монах просил у небесного своего предстателя совсем иного: помочь ему не оплошать, когда отдаст он себя на милость и волю прелестницы. Добрый архиепископ, видя прилежное моление юноши, воскликнул:
– Крепись, сын мой! Небо тебя услышит.
Наутро, пока старец, покровитель Филиппа, изобличал на Соборе распутство христианских апостолов, юноша истратил свои тяжким трудом добытые денежки на благовония, притирания, паровую баню и на иные суеты и стал до того хорош, что можно было его принять за любовника какой-нибудь куртизанки. Через весь город Констанц направился он отыскивать дом королевы своего сердца, и, когда спросил у прохожих, кому принадлежит названное жилище, те засмеялись ему в лицо, говоря:
– Откуда такой сопляк взялся, что никогда не слыхал о красавице Империи?
Услышав имя Империи, он понял, в сколь ужасную западню лезет сам себе на погибель, и испугался, что прикопленные им «ангелы» он дьяволу под хвост выбросил.
Из всех куртизанок Империа почиталась самой роскошной и слыла к тому же взбалмошной, и вдобавок была она прекрасна, словно богиня; и не было её ловчее в искусстве водить за нос кардиналов, укрощать свирепейших вояк и притеснителей народа. При особе её состояли лихие капитаны, лучники, дворяне, готовые служить ей во всяком деле. Единое её гневное слово любому не угодившему ей могло стоить головы. И такую же погибель несла любезная её улыбка, ибо не единожды мессир Бодрикур, военачальник, на службе короля французского состоявший, вопрошал, нет ли такого, кого сей же час ради неё надлежит убить, чтобы посмеяться над святыми отцами.
Важнейшим особам духовного звания госпожа Империа вовремя умела ласково улыбнуться и вертела всеми, как хотела, будучи бойка на язык и искусна в любви, так что и самые добродетельные, самые холодные сердцем попадались, как птицы в тенёта. И потому она жила, любима и уважаема, не хуже родовитых дам и принцесс, и, обращаясь к ней, называли её госпожа Империа. Одной знатной и строгого повеления даме, которая сетовала на то, сам император Сигизмунд19 ответствовал, что они-де, благородные дамы, суть блюстительницы мудрых правил святейшей добродетели, а госпожа Империа хранит сладостные заблуждения богини Венеры. Слова, доброго христианина достойные, и несправедливо ими возмущались благородные дамы.
Итак, Филипп, вспоминая прелести, кои он с восторгом лицезрел накануне, опасался, что этим дело и кончится, и тяжко огорчался. Он бродил по улицам, не пил, не ел, ожидая своего часа, хотя был достаточно привлекателен собою, весьма обходителен и мог найти себе красавиц, менее жестокосердых и более доступных, нежели госпожа Империа.
С наступлением ночи молодой наш туренец, подстрекаемый самолюбием и обуреваемый страстью, задыхаясь от волнения, проскользнул, как уж, в жилище истинной королевы Собора, ибо пред нею склоняли главы свои все столпы церкви, мужи закона и науки христианнейшей.
Дворецкий не признал Филиппа и хотел было вытолкать его вон, когда служанка крикнула сверху лестницы:
– Эй, мессир Имбер, это дружок нашей госпожи.
И бедняга Филипп, вспыхнув, как факел в брачную ночь, поднялся по лестнице, спотыкаясь от счастья и предвкушая близкое уже блаженство. Служанка взяла его за руку и повела в залу, где в нетерпении ждала госпожа Империа, одетая, как подобает жене многоопытной и чающей удовольствий. Империа, сияя красотой, сидела за столом, покрытым бархатною скатертью, расшитой золотом и уставленной отменными напитками. Вина во флягах и кубках, одним своим видом возбуждающие жажду, бутыли с гипокрасом20, кувшины с добрым кипрским, коробочки с пряностями, зажаренные павлины, приправы из зелени, посоленные окорочка – всё это восхитило бы взор влюблённого монашка, если бы не так сильно любил он красавицу Империю. А она сразу же приметила, что юноша очей от неё не может оторвать. Хоть и не в диковинку были ей поклонения бесстыжих попов, терявших голову от её красоты, всё же она возрадовалась, ибо за ночь совсем влюбилась в злосчастного юнца, и весь день он не давал покоя её сердцу. Все ставни были закрыты. Хозяйка дома была в наилучшем расположении духа и в таком наряде, словно готовилась принять имперского принца. И наш хитрый монашек, восхищённый райскою красою Империи, понял, что ни императору, ни бургграфу, ни даже кардиналу, накануне избрания в папы, не одолеть его в тот вечер – его, бедного служку, у коего за душой нет ничего, кроме дьявола и любви. Он поспешил поклониться с изяществом, которому мог позавидовать любой кавалер. И за то дама сказала, одарив его жгучим взором:
– Садитесь рядом со мною, я хочу видеть, переменились ли вы со вчерашнего дня.
– О да, – ответствовал Филипп.
– А чем же?
– Вчера, – продолжал наш хитрец, – я любил вас, а нынче вечером мы любим друг друга, и из бедного страдальца я стал богаче короля.
– Ах ты, малыш, малыш! – воскликнула она весело. – Ты, я вижу, и впрямь переменился: из молодого священника стал старым дьяволом.
И они сели рядышком возле жаркого огня, от которого по всему их телу ещё сильнее разливалось любовное опьянение. Они так и не начинали ужинать, не касались яств, глаз не отрывали друг от друга. И когда наконец расположились привольно и с удобством, раздался неприятный для слуха госпожи Империи шум, будто невесть сколько людей вопили и дрались у входа в дом.
– Госпожа, – доложила вбежавшая служанка, – а вот ещё другой!
– Кто? – вскричала Империа высокомерно, как разгневанный тиран, встретивший препону своим желаниям.
– Куарский епископ21 хочет поговорить с вами.
– Чтоб его черти побрали! – ответствовала Империа, взглянув умильно на Филиппа.
– Госпожа, он заметил сквозь ставни свет и расшумелся.
– Скажи ему, что я в лихорадке, и ты не солжёшь, ибо я больна этим милым монашком, так он мне вскружил голову.
Но не успела она произнести эти слова, пожимая с чувством Филиппу руку, пылавшую от любовного жара, как тучный епископ Куарский ввалился в залу, пыхтя от гнева. Слуги его, следовавшие за ним, внесли на золотом блюде приготовленную по монастырскому уставу форель, только что выловленную из Рейна, затем пряности в великолепных коробочках и тысячу лакомств, как то: ликёры и компоты, сваренные святыми монахинями из аббатства Куарского.
– Ага! – громогласно возопил епископ. – Почто вы, душенька, торопите меня на вертел к дьяволу, я и сам сумею к нему отправиться во благовремение.
– Из вашего брюха когда-нибудь сделают изрядные ножны для шпаги, – ответствовала Империа, нахмуря брови, и всякого, кто узрел бы грозное её чело, ещё недавно ясное и приветливое, пробрала бы дрожь.
– А этот служка ныне уже участвует в обедне? – свирепо вопросил епископ, поворачивая к прекрасному Филиппу своё широкое и багровое лицо.
– Монсеньор, я здесь, дабы исповедовать госпожу Империю.
– Как, разве ты канона не ведаешь? Исповедовать дам в сей ночной час положено лишь епископам. Чтобы духу твоего здесь не было! Иди пасись с монахами своего чина и не смей носа сюда показывать, иначе отлучу тебя от церкви.
– Ни с места! – воскликнула, разъярясь, госпожа Империа, ещё прекраснее в гневе, нежели в любви, а в то мгновение в ней сочетались и любовь и гнев. – Оставайтесь, друг мой, вы здесь у себя.
Тогда Филипп уразумел, что он воистину её возлюбленный.
– Разве не поучает нас Писание и премудрость евангельская, что вы оба равны будете перед ликом Господним в долине Иосафатской? – спросила госпожа Империа у епископа.
– Сие есть измышление дьявола, каковой своих адских выдумок к Библии подмешал, но так и впрямь написано, – ответствовал тупоумный толстяк, епископ Куарский, поспешая к столу.
– Ну так будьте же равны передо мною, истинной вашей богиней на земле, – промолвила Империа, – а то я прикажу вас превежливо задушить чрез несколько дней, сдавив хорошенько то место, где голова к плечам приделана. Клянусь в том всемогуществом моей тонзуры, которая ничуть не хуже папской! – И, желая присовокупить к трапезе форель, принесённую епископом, равно как и пряности и сласти, она сказала: – Садитесь и пейте.
Но хитрой девке не впервой было проказничать, и она подмигнула милому своему: пренебреги этим тевтоном, чем больше он отведает разных вин, тем скорее придёт наш час.
Прислужница усадила епископа за стол и захлопотала вокруг него; тем временем Филипп онемел от ярости, ибо видел уже, что счастье его рассеивается как дым, и в мыслях посылал епископа ко всем чертям, коих сулил ему больше, чем существует монахов на земле. Трапеза близилась к концу, но наш Филипп к яствам не прикоснулся, он алкал одной лишь Империи и, прижавшись к ней, сидел, не говоря ни слова, кроме как на том прекрасном наречии, которое ведомо всем дамам и не требует ни точек, ни запятых, ни знаков восклицания, ни заглавных букв, заставок, толкований и картинок. Тучный епископ Куарский, весьма сластолюбивый и превыше всего радеющий о своей бренной шкуре, в каковую его заправила покойная мать, пил гипокрас, щедро наливаемый ему нежною рукою хозяйки, и уже начал икать, когда раздался громкий шум приближавшейся по улице кавалькады. Топот множества лошадей, покрики пажей – го! го! – возвещали, что прибывает некий вельможа, одержимый любовью. И точно. Вскоре в залу вошёл кардинал Рагузский22, которому слуги Империи не посмели не открыть дверей. Злосчастная куртизанка и её любовник стояли в смущении и расстройстве, словно поражённые проказой, ибо лучше было бы искусить самого дьявола, нежели отринуть кардинала, тем паче в тот час, когда никто не ведал, кому быть папой, ибо три притязателя на папский престол уже отказались от тиары к вящему благу христианского мира.