Kitobni o'qish: «Дело непогашенной луны»

Shrift:

Издательство выражает глубокую благодарность Хольму ван Зайчику за любезно предоставленную рукопись и разрешение на публикацию


Оформление обложки Татьяны Гамзиной-Бахтий

Иллюстрации Антона Ломаева


© Хольм ван Зайчик, 2025

© Антон Ломаев, иллюстрации, 2025

© ООО «Издательство АЗБУКА», 2025

Издательство Иностранка®


От редактора

Почему нас не сердит тот, кто хром на ногу, но сердит тот, кто хром разумом? Дело простое: хромой признает, что мы не хромоноги, а недоумок считает, что это у нас ум с изъяном. Поэтому он и вызывает не жалость, а злость.

Блез Паскаль


– Но если у людей иные убеждения, – раздалось сзади, – почему они должны страдать не из-за своих, а из-за ваших?

– Порядочный человек не может иметь иных, чем у меня, убеждений, – тихо и твердо ответил Мордехай.

Хольм ван Зайчик

«Дело непогашенной луны» открывает третью цзюань цикла ордуских романов Хольма ван Зайчика «Евразийская симфония».

Ордусь – страна, которой нет на наших современных картах, – распространилась от моря и до моря: в центре, как положено даже в альтернативной геополитике, Цветущая Средина (собственно Китай), по окраинам – семь улусов. Три столицы: Ханбалык на востоке, Каракорум в центре и Александрия Невская на северо-западе.

В переводе с китайского «цзюань» означает «свиток». В Старом Китае книги писали на шелке; шелковые полотнища затем накручивали на деревянные палки, а получившиеся свитки вкладывали в футляры и, наклеив на них ярлыки с названиями сочинений, убирали в бамбуковые короба.

Первая цзюань цикла, в которую входят три романа – «Дело жадного варвара», «Дело незалежных дервишей», «Дело о полку Игореве», – цзюань детективная. Столичный разыскных дел мастер Багатур Лобо по прозвищу Тайфэн и ученый-законник Богдан Рухович Оуянцев-Сю расследуют разнообразные человеконарушения, которые имели место в Александрии Невской.

Вторая цзюань, которую составляют «Дело лис-оборотней», «Дело победившей обезьяны» и «Дело Судьи Ди», – цзюань мистическая: здесь расследуются дела непривычные, разуму понятные, но – странные, таинственные.

Третья цзюань начинается с романа этического, основное содержание которого я бы определила максимой Блеза Паскаля: «С какой легкостью и самодовольством злодействует человек, когда он верит, что творит благое дело».

«Дело непогашенной луны» рассказывает о том, откуда пошел быть Иерусалимский улус и что из этого вышло, а значит, это роман о еврействе (в терминологии Ордуси – «ютайстве»). Одновременно это роман идеалов и об идеалах.

У нас популярна и модна стала теория, согласно которой любые идеалы – это не более чем фетиши, во имя которых многие века по всему миру льется кровь, и значит – фетиши вредоносные.

Религиозные идеалы были причиной крестовых походов, они воспламеняли костры, на которых сотнями сжигали ведьм и еретиков, они обеспечили Варфоломеевскую ночь, они были и продолжают быть знаменем всякой войны за веру или против неверных.

Но еще больше людей погибло за идеалы внерелигиозные. Казалось бы, нет ничего прекраснее и разумнее коммунистических идеалов, однако сколько крови пролилось во имя коммунизма! А как разрушительна и смертоносна нацистская идеология! Или вот пропагандируется полная веротерпимость – вплоть до утраты религиозной аутентичности, составляющей основу любой культуры; насаждается специфическое понимание либертарианства – вплоть до полного отчуждения одного человека от другого; продвигаются огнем и мечом выхолощенные идеи демократии.

Идеалы умирают, скудеют, низводятся до идейных лозунгов, до которых так охочи политики, особенно во времена новой избирательной кампании.

Между тем на идеалах человеческая цивилизация стоит в гораздо большей степени и гораздо дольше, чем на идеях технического прогресса, глобализации и политкорректности. Сшибать палками бананы с дерев, то бишь пользоваться орудиями, можно научить и обезьяну, но только идеалы делают человека человеком. Выдерни их из-под цивилизации – цивилизация рухнет. Останутся здания и механизмы, а человек – исчезнет.

Выработке правил безопасности при обращении с идеалами и посвящен новый роман.

Кому-то может показаться, что в данной книге Хольм ван Зайчик зачем-то развенчивает Ордусь. Но это не так. Всякий раз мы смотрим на вещи не только с иной стороны, но и другими глазами, поэтому нам и кажется, что сами вещи переменились. Однако вернее говорить, что изменились мы, Ордусь же осталась неизменной: это по-прежнему страна, где хочется жить, просто она стала более реальной.

Все больше места занимают в романе живые хорошие люди, которым присущи обыденные недостатки: ограниченность, неспособность всегда и во всем понимать и принимать другого, а подчас и агрессивность, которая сама по себе отнюдь не является неизбежно дурным качеством. Защищать то, что человеку кажется правильным и справедливым, невозможно без толики агрессивности, не правда ли? А способность во всем и всегда понимать других не чревата ли потерей самого себя?

Человек живет не только земным и суетным. Для того, чтобы остаться человеком, ему нужно поднимать очи горе́, нужно стремление вперед и вверх. И потому идеалы – единственный по-настоящему действенный и в то же время добрый способ уберечь человека от себя самого. Ведь большинство людских качеств оказываются хорошими или плохими лишь в зависимости от того, ради чего и во имя чего человек пускает их в ход. От этого зависит, будет ли агрессивность направлена на защиту слабых или на их угнетение, будет ли способность стоять на своем превращать человека в ограниченного и никчемного фанатика или делать его достойным доброжелательным собеседником… Но «ради чего», «во имя чего» – как раз и есть идеалы. Их двойственности и трагичности и посвящена книга.

«Давным-давно Конфуций сформулировал основные принципы уважительного отношения человека к государству и государства к человеку, приравняв государство и семью. Служа отцу, можно научиться служить государю, учил он, а заботясь о сыне, можно научиться заботиться о народе…

Нигде, кроме семьи, нельзя научиться любить людей, которые не друзья тебе, не единочаятели, не коллеги и не возлюбленные, которых не сам ты выбрал, но судьба посадила вас в одну лодку; людей, которых надо любить просто потому, что надо, потому что любить их – правильно, а не любить – неправильно. Со всеми их отличиями от тебя, со всеми их недостатками, так бьющими в глаза при каждодневном совместном бытии», – пишет ван Зайчик.

Только с этим семейным стержнем внутри и смогла Ордусь спасти ютаев. Она спасла их от враждебного мира, но не спасла от них самих. Ютаи таковы, какими были и век, и другой назад. То, что они истово почитают себя одних богоизбранным народом, живут особо и иноплеменников сторонятся, а культура их состоит из запретов и способов эти самые запреты обойти, раздражает, а подчас от раздражения этого подчас трудно отмахнуться. И тогда довольно искры, чтобы полыхнуло: естественная человеческая ограниченность и агрессивность ведут людей на улицу, и вот снова бьют ютаев, спасают Теплисский уезд. Необходимости мирного сосуществования различных идеалов также посвящена эта книга.

Новые идеи вызывают к жизни и новых героев: едва ли не самой важной в романе оказывается история любви знаменитого ордусского физика Мордехая Ванюшина и его жены Магды Гутлюфт. Горькая эта любовь и радует, и заставляет страдать. Магда – неиссякающий источник жизненных сил мужа и одновременно страстный разрушитель человеческой сущности Мордехая.

В романе «Дело непогашенной луны» много любви: неизбежное расставание Бага и принцессы Чжу Ли, трагическая и окончательная развязка отношений Богдана и Жанны, несостоявшееся семейное счастье Судьи Ди и кошки Беседер… Жизнь течет в полном соответствии со старинной поговоркой: злые вредят, а добрые – мучают. И эта самая мучительность обыденной жизни составляет ноющий нерв романа, по напряженности чувств ничуть не уступающего «Делу лис-оборотней», которое до сих пор было самой трагической книгой ордусского цикла.

Седьмая книга… в ней, как и в прочих, Хольм ван Зайчик все время пишет об одном и том же – о необходимости во всякой ситуации оставаться человеком, соблюдая в себе человеческое, пестуя и оберегая его.

Ольга Трофимова

Учитель предложил ученикам ролевую игру в семью народов и велел выбирать.

– Я буду немцем, – сказал Мэн Да.

– Я буду русским, – сказал Му Да.

– А кто будет евреем? – строго спросил Учитель.

Ученики потупились.

– Хорошо, я выберу сам, – сказал Учитель, и, поразмыслив, решил: – Евреем будет Аб Рам.

– О нет, Учитель! – в ужасе вскричал Аб Рам. – Пощадите! Я не справлюсь! Может, кто-то другой, более мудрый…

Учитель нахмурился и сказал:

– Справишься. Просто надо очень стараться. Терпением и трудом благородный муж способен преодолеть любое препятствие на пути к совершенству. – Помолчал и добавил: – Игра будет долгой. Все успеют побыть всеми.

Конфуций
«Лунь юй», глава 231


Пролог

Агарь, Агарь!
Ничего еще не было решено

По дымчатому зеркалу пруда скользили, выгибая шеи и любуясь собой, лебеди; тонкие черные усы раздвинутой воды медлительно плавали вслед за ними – преданно и поодаль, будто не в силах расстаться и не решаясь догнать. И пахло щемяще, прощально: стынущей водой, опадающей листвой… Вечер. Осень.

Он любил это миниатюрное, тихое и дорогое кафе, спрятанное в маленьком парке так, как прячутся дети – «Ой, ты где? Ой, я тебя потеряла! Ах вот ты где, маленький мой, за кленчиком!». Чуть ли не каждый день он приходил сюда вот уж несколько лет; порой дважды в день, и в завтрак, и в ужин. Пока тепло – сидел на открытой террасе у самой воды, в холода – внутри… Он был молод, но привычками уже напоминал старика. Он понимал это, понимал, что слишком рано становится рабом умильно сладких мелочей и мучительно сладостных воспоминаний; наверное, так мстил ему мировой закон равновесия, давно предощутив, что он – нарушитель в главном, и потому смолоду стараясь припечатать его к монотонности хотя бы в пустяках.

Но как не прийти сюда? Здесь так красиво…
И очень больно

Именно там, где ему особенно нравилось бывать, он особенно остро ощущал, что все это – не его. Чужое. Чуждое. Он любил местечко, где родился, до слез; у него до сих пор щемило в груди, когда он, посещая Варшау, случайно оказывался неподалеку от дома, в котором снимал свою первую городскую комнату, и первые городские улицы его жизни, улицы той поры, когда он с изумлением начал ощущать себя самостоятельным (прежде он и ведать не ведал, что это такое), вдруг стелились под ним теперешним; он обожал миниатюрный благодушный Плонциг, однако ничего не мог с собой поделать. Он чувствовал постоянно, что он не отсюда – и между всем, что мило сердцу, и самим сердцем разинута вечная трещина с острыми, зазубренными краями.

Иногда он пытался представить, как же счастливы, сами того не понимая, те бесчисленные люди, что могут любить свой маленький мир без мучительной, точно зубная боль, раздвоенности, любить его, как свой, будучи с ним в единстве, словно еще не рожденный ребенок в материнском чреве. Ребенок ведь тоже не осознает, как там ему безопасно и уютно, и понимает, чего лишился, лишь когда исторгается вовне. Ему казалось, уже от одного ощущения этой теплой нераздельности можно быть добрым и всем все прощать…

Представить не получалось. Он был этого лишен.

У всех – дом, у него и таких, как он, – пристанище.

Обман чувств это или реальность? Мания или точное понимание? Он не знал. Но с каждым годом все сильней пилил и сверлил сердце назойливый древоточец: чувство, что ничего своего у него здесь нет.

И не будет
И если будет, то не здесь

К соседнему столику степенно прошествовал, с чисто польской уважительностью неся перед собою живот, серьезный пожилой господин с красивой, со вкусом одетой и выверенно украшенной драгоценностями дамой; так носят бриллианты лишь те, кто к ним привык. Господин этот тоже частенько ужинал здесь; не зная, как зовут постоянного посетителя и его спутницу, кто они и где живут, он тем не менее уже около двух лет раскланивался с ними. И сейчас тоже приподнялся со своего стула и вежливо коснулся пальцами шляпы. Дама, не поворачивая головы, с мимолетной приветливостью улыбнулась в пространство, плавно перетекая в своем платье до пят к привычному месту; дорогая ткань вкрадчиво и ритмично шуршала, словно лебедь чистил перья. Мужчина чуть кивнул.

Показалось или нет, что он кивнул небрежнее, чем всегда?

Показалось или нет?!

Что ж, в нынешнее время с такими, как он, скоро совсем перестанут здороваться… На всякий случай.

А тут еще сон…

У него не получалось вспомнить, что именно снится ему вот уже несколько ночей подряд, но откуда-то он знал, что снится одно и то же. Наверное, из-за одинаковой грозной томительности видения, одинаковой беспомощности, которые душа помнила наутро… Тоска и бессилие. Нет, не так. Тоскливое и бессильное непонимание. Ему нужно было сделать что-то очень важное, оно могло определить всю его дальнейшую жизнь… возможно, не только его, но – многих. Однако во сне он никак не мог сообразить, что именно, а проснувшись, не мог вспомнить, что за выбор поставила перед ним ночь.

Сон Навуходоносора…

Вот только не было Даниила, который поведал бы ему его же собственный незапоминаемый сон и растолковал, что тот значит; он сам должен был стать себе Даниилом2. Легко сказать…

Помнилось только смутное ощущение нараставшего раз от раза грозового напряжения; и откуда-то сверху требовательно – все более и более требовательно – нависал и всматривался ему в темя, хмурясь, Бог. Беспощадный и железный, словно зависший прямо над домом ревущий боевой «сикорс», а из бомболюка уже вывернулась, готовая обрушиться вниз, бомба…

Ордусяне, раньше всех начавшие строить и продавать всему миру «сикорсы», утверждают, что боевых у них до сих пор нет. Только спасательные, транспортные… Но кто же им верит, ордусянам? Пусть сколько угодно повторяют, что спокон веку не встревали и впредь не намерены встревать в дела Европы… Никогда не знаешь, чего ждать от этой громады, залегшей по ту сторону границы в каких-то трехстах километрах к востоку от Варшау – и будто в другом мире. Даже если громада неподвижна – уже в самом покое, отточенном ее странной этикой и потому будто явившемся из иных, то ли ушедших, то ли еще не наставших эпох, чудится неведомая опасность, куда более грозная из-за своей непостижимости, нежели пахнущие бензином и смазкой, такие будничные, такие домашние танковые армады англичан.

И даже если и впрямь они, ордусяне эти, были до сих пор столь беспечны, то после того как первые пулеметно-бомбовозные геликоптеры герра Фокке и герра Флеттнера взлетели тут, под Мюнхеном, им деваться некуда, начнут строить… Должны бы начать.

Ордусяне. У них свой мир, свои законы. Но ведь именно из Цветущей Средины от небольшой тамошней общины в начале года пришло предложение приобрести вскладчину обширные пустующие угодья где-то к северу, чуть ли не на границе с Сибирью… Как это называлось? Биби… Бириби… Нет, не вспомнить. Их названия европеец может лишь по бумажке читать, да и то, как правило, по складам. Достаточно того, что это Сибирь – кровь сразу стынет в жилах… Как это они нас там называют? Ютаи3. Вот это помнится. Звучит почти так же, как здешнее «юдэ», – но отчего-то приятнее для слуха. Странно…

Ничего странного. За этим нездешним словом не волочится тяжкий, весь в грязи и крови, хвост памяти поколений…

Может, там и было бы хорошо. Но опять – вчуже, за тридевять земель, на другом краю земли. Сибирь. Ничем не краше предложенной англичанами Уганды. И даже не от здешних мест на другом краю, не от милого Плонцига – но от Ерушалаима… которого он никогда не видел и, наверное, не увидит никогда.

А потому – какой смысл?

Чужое, чужое… Сколько его было, чужого, за все эти века, что издыхающими динозаврами проползли по Европе?

– Ваш кофе, герр Рабинович.

Он резко обернулся. Неслышно подошедший кельнер, с лицом пожилым и морщинистым ровно в той мере, чтобы посетители сполна могли прочувствовать устойчивый уют заведения, – почтительно снял со сверкающего подноса чашечку дымящегося кофе и без малейшего стука поставил на стол.

Показалось, или кельнер и впрямь сегодня произнес свое обычное «Герр Рабинович» как-то издевательски? Словно хотел сказать: «Да какой ты мне герр, юдэ…» Словно хотел сказать: «Погоди, недолго мне осталось кланяться тебе, юдэ…» А может, даже не хотел сказать, скорее всего, не хотел – но предвкушение радости избавления от постыдной повинности так переполняло почтенного немца, что его было не скрыть?

– Спасибо, Курт, – проговорил он, стараясь, чтобы голос оставался обыденно беспечным. – И газету, будьте добры.

– Как обычно?

– Да. «Варшауэр беобахтер».

Беззвучно, точно крадущийся в безлунной ночи боец зондеркоммандо, о которых в последний год так много стали снимать в Берлине эффектных боевиков, – юберменьши громят то марсиан, то ордусян, то англичан, – кельнер удалился; не скрипнула ни одна половица.

Пожилой господин и его дама сосредоточенно изучали карты блюд и вин и не поднимали глаз. Потом забил крыльями кем-то потревоженный лебедь; тягучими темными кругами разошлись по светлой воде медленные волны. На том берегу пруда из-за поворота аллеи, среди по-осеннему пылких молодых кленов и с парикмахерской точностью стриженных кустов краснотала показались люди. Взрослый в черном умело пятился, отмахивая обеими руками ритм и скандируя «Айн-цвай-драй», а следом за ним строем по двое шагали в ногу полтора десятка мальчиков с флажками, в одинаковых коричневого цвета рубашках и шортах. После трех «Айн-цвай-драй» они громко, слаженно выкрикнули хором: «Свободу узникам совести!»

Пожилой господин не отрывал взгляда от карты блюд. Его дама кинула через пруд мимолетный взгляд, чуть сморщилась брезгливо и, наклонившись через столик к своему спутнику, что-то негромко сказала. Господин еле заметно пожал плечами, потом все же поднял на даму глаза и пренебрежительно шевельнул в сторону демонстрантов рукой: не обращай, мол, внимания, скоро уйдут.

– Айн-цвай-драй! Айн-цвай-драй! Айн-цвай-драй!

– Под суд психиатров-карателей!

– Ваша газета, герр Рабинович.

Он вздрогнул.

– Как тихо вы ходите, Курт.

Кельнер с достоинством усмехнулся.

– Айн-цвай-драй! – слышалось, удаляясь; и уже на излете долетело: – Антинародный режим – к ответу!

Нет, подумал он, когда кельнер ушел. Не просто с достоинством. С превосходством.

Отчего нас нигде не любят?

Для большинства ответ очень прост. Но он не терпел, не признавал простых ответов; когда их давали другие, с трудом подавлял раздражение, а ему самому ничего простого никогда не приходило в голову. То были его дар и его проклятие.

Простые ответы даются на один день, а уже назавтра вызывают лишь новые вопросы.

Все настоящие ответы – в прошлом. Он был уверен, что даже у ордусян, загадочных и непостижимых, наверняка тоже есть какие-нибудь вопросы к жизни, их не может не быть; и наверняка ответы на них тоже даны лет за тысячу до того, как вопросы эти сформулировала злоба дня…

Может статься, все в мире, сами того не сознавая, до сих пор видят нас так, как видели египтяне? Может, и мы, сами того не сознавая, до сих пор смотрим на всех, как на египтян?

Почему фараон вдруг ни с того ни с сего сказал: «Вот, народ сынов Израилевых многочислен и сильнее нас; перехитрим же его, чтобы он не размножался; иначе, когда случится война, соединится и он с нашими неприятелями, и вооружится против нас, и выйдет из земли нашей»?4 Почему для него столь несомненной была грядущая измена тех, кому его страна дала когда-то спсение и приют? Только ли потому, что пища и обычаи наши были «мерзостью» для египтян? Или, может, и потому еще, что слишком уж ревностно, получив в свое время богатейшие земли страны, сыны Израилевы держали себя наособицу, вчуже и слишком бескомпромиссно ждали, когда же наконец Бог, который привел их в Египет, чтоб они переждали лихолетье и стали из большой, в семьдесят человек, но все же одной-единственной семьи целым народом, уведет их обратно, да еще и не с пустыми руками, а непременно обобрав приютившую страну?5

Может же, наверное, быть так: что для одних – предмет гордости, в глазах других – пример подлости?

Может, они видят нас так: эти, мол, саранчой летят туда, где сытно и безопасно, отхватывают все лучшее, но стоит лишь прозвенеть звоночку тревоги, несутся вон, да при том начинают благоразумно, чтобы не мучиться совестью, ненавидеть тех, кто их некогда пригрел? Мы, мол, живем тут, и потому все здешние права нам подавай, но кроме них – еще одно, специальное: право порскнуть в любой момент куда глаза глядят, и потому со здешними обязанностями к нам лучше и не приставайте…

И бессмысленно спрашивать: а вы вели бы себя иначе? Не имея ни единого родного угла на целом свете – не искали бы, по крайней мере, угла поуютней? Ведь даже вы подчас покидаете родные страны в поисках лучшей доли…

Мысль его пошла вкривь и вкось еще в детстве, где-то за год до бар-мицвы6. Дедушка Ицхак стал тогда адмором7, и в семье долго ликовали и смиренно гордились. Но мальчишки из соседней деревни принялись при каждом удобном случае дразнить дедушку, дразнить жестоко и глупо, как маленькие озлобленные обезьянки; самой невинной из дразнилок была «Старый филин пёрнул в тфилин!»8; они выкрикивали свои пакости на расстоянии, гнусно вихляясь, приплясывая и корча рожи… «Как они все нас ненавидят», – словно бы чем-то потаенно гордясь, причитали в общине, а он тогда подумал совсем иное и, как всегда, когда приходила в голову новая мысль, не стесняясь, явился к дедушке. «Почему, если одни люди кого-то очень уважают, другие обязательно начинают его унижать?»

Дедушка, и впрямь похожий на старого мудрого филина, долго смотрел на храброго внука, чуть склонив голову набок, а потом, поцокав языком, промолвил: «Ты будешь великим ребе, Моше». Помолчал и тихо добавил: «А может, наоборот…»

Так или иначе, все эти проблемы могли быть решены одним лишь способом. Нужна своя страна! И не на краю света, а там, где только и получится почувствовать себя самими собой, а страну – своей… Но как вклиниться в этот давно поделенный и заполненный мир? Как уйти от тех, кто презирает, и не нажить тех, кто ненавидит?

Он взял газету. Торопливо пролистнул первые страницы, где было выставлено напоказ самое страшное. Открыл сначала самое больное.

«Сегодня в Варшау продолжился открывшийся вчера третий конгресс сионистов, – писал бойкий, знаменитый на все восточные земли Ян Крумпельшток; его регулярно почитывали даже в Берлине. – Конечно, наши пейсатые соотечественники опять не смогли ни до чего договориться. Отчаянные попытки молодого, но уже ставшего знаменитым варшауского адвоката Моисея Рабиновича хоть как-то примирить крайние точки зрения вновь ни к чему не привели. Как и следовало ожидать, если до его выступления основные лидеры кричали друг на друга, то потом все они принялись в один голос кричать на примирителя…»

Он отложил газету.

Так и было. Крумпельшток на сей раз писал чистую правду. Все было так плохо, что писаке даже не пришлось ничего выдумывать, статья и без того получилась хлесткой.

«Мир не имеет права на существование, если у евреев не будет своего государства!»

«Вся Вселенная не стоит одной слезинки еврейского ребенка!»

И – с той же убежденностью, с тем же безапелляционным напором: «Ваше стремление обрести отчизну несовместимо с нашей общей природой, потому что вы пытаетесь навязать евреям ответственность за собственное государство, а это полностью противоречит нашей сущности! Мы предназначены для того, чтобы другим указывать на их ошибки, но не для того, чтобы делать их самим!»

И – «После обретения своей страны, где бы она ни располагалась, мы станем, как все, станем просто еще одним народом в ряду прочих и утратим свою особость, а вместе с нею – и избранность!»

Тупик.

А оттого что подобные крайности, увы, обычные, когда кипят страсти, с оглядкой шептали, честно говорили, а порой даже с геройским видом выкрикивали люди одной с ним крови, ближайшие его родственники в сатанинской чересполосице племен, кишащих на земном шаре, обращая в мелкий щебень, чтобы кидаться им друг в друга, монолит вековой мудрости, перед которым следовало смиренно склоняться, – от этого делалось особенно мерзко на душе.

Неужели они не понимали, что время, отведенное на витийство и любование собой, почти истекло?

Для него это было так очевидно…

Он вернулся на первую страницу.

Передовица называлась «Политэмигрант обвиняет».

«Вчера внеочередная Ассамблея Лиги Наций наконец собралась, чтобы выслушать выступление известного немецкого политического эмигранта, герра Генриха Гиблера, нашедшего полтора года назад убежище и приют в гостеприимной Америке. То, о чем мир уже был более или менее осведомлен благодаря неофициальным рассказам герра Гиблера и его собратьев по несчастью, прозвучало наконец официально, с самой высокой из мировых трибун. Нашему правительству, похоже, возомнившему себя вечным и никому не подотчетным, вроде ордусского императора, невозможно будет делать вид, что ничего не происходит. В течение полуторачасовой речи герр Гиблер образно и с безукоризненной фактической точностью представил Ассамблее многочисленные доказательства гонений, которым в течение вот уже многих лет подвергаются в Германии инакомыслящие. Невозможно точно подсчитать количество людей, которые содержатся в тюрьмах единственно из-за своих оппозиционных нынешнему режиму политических убеждений. Но еще более омерзительно, что самые выдающиеся фигуры, можно сказать, лидеры оппозиции, такие как Адольф Шикльнахер, Герман Герник, Рудольф Гнюсс и ряд других, еще с начала тридцатых годов содержатся в Зальцбургской клинике для душевнобольных и подвергаются принудительному лечению…»

Их выпустят, в отчаянии подумал он. Обязательно выпустят. Мир их заставит – мир, не ведающий, что творит… А может, наоборот, слишком хорошо ведающий?

Как они все нас ненавидят…

Как удобно: разделаться с нами руками бесноватых!

Он ослабевшей рукой отложил газету. Хотелось скомкать ее и кинуть в пруд – но лебеди-то чем виноваты? Одним глотком допил остывший кофе и не почувствовал вкуса; что-то холодное и тяжелое, вроде медузы, скользнуло внутрь и студнем залепило желудок. Все. Встал. Слегка поклонился пожилому господину и его даме, снова притронулся к шляпе. Те не заметили. С горящим лицом он кинул на столик деньги, повернулся и пошел прочь.

Его небесно-синий «майбах» был, пожалуй, самым дорогим и наверняка самым красивым автомобилем в Плонциге. Зримый символ благополучия… Не он один – все его соплеменники, кто имел хоть какую-то возможность, старались хотя бы материальным достатком приглушить постоянное чувство неуверенности и уязвимости, чувство какой-то неизбывной наготы среди одетых. Пока достатка не было – вот как у него, когда он приехал в Варшау, – казалось, что твердо поставленное дело и деньги спасут от этого знобкого ощущения. Когда достаток появлялся, всегда оказывалось, что он ни от чего не спасает; все равно они были точно палые листья, для которых любой ветерок – катастрофа.

Но без достатка еще хуже.

Он сел за руль – и на той стороне улочки увидел ее.

Три дня назад она тоже вот так мелькнула среди прохожих, то деловито спешащих, то скучливо фланирующих под осенним вечерним небом среди жмущихся к земле ветшающих старинных домов, по заваленным золотыми ворохами листвы тротуарам… Он ехал тогда в левом ряду и принять вправо, чтобы затормозить, не рискнул… да нет, чего уж там, остудили его порыв вовсе не правила дорожного движения – куда им! Остановили правила движения души. Глупо же вилять на дороге из-за того, что в толпе совсем не злых, вполне обыкновенных жителей Плонцига впервые мелькнуло по-настоящему доброе женское лицо. Как жуир из-за кокотки… Как безмозглый, весь из гормонов и мышц юберменьш в тупейшем из боевиков. Глупо, стыдно!

Сегодня он сумел рассмотреть ее получше. Но, собственно, смотреть можно было сколько угодно – это уже ничего не добавляло; то, что у нее широкие славянские скулы, длинное платье и платок на голове, не имело никакого значения по сравнению с мощно и широко, точно океанская волна, ударившим в душу в первый же миг чувством, что после дедушки Ицхака та незнакомая молодая женщина – первый светлый человек, повстречавшийся ему на свете.

Неужели и она тоже нас ненавидит?

Он вышел из «майбаха».

На углу Вислаштрассе и Августкенигштрассе она обернулась. Он понял: она почувствовала. Но ни всполошенности всего боящейся провинциалки, ни самодовольного и неизбежно похотливого кокетства не проступило на ее лице при виде преследователя; просто она коротко и серьезно спросила его взглядом. И повернула на Вислаштрассе. Он безнадежно пошел следом. Справа потянулся невеселый высокий забор из замшелого красного кирпича. Сюда он никогда не заезжал, вечно проскакивая по прямой. Улочка была совсем тихой, над узким тротуаром догорали октябрьские липы. Летом здесь, наверное, упоительный запах, и пчелы гудят в кронах… Но лето прошло.

Впереди нее, взявшись за руки, неторопливо шли еще две молодые женщины – тоже в длинных платьях и платках, но лица у них были, как у всех. Женщины заметили ее и остановились, поджидая – значит, знакомы; она ускорила шаг, чтобы не заставлять их ждать слишком долго – значит, подруги. Тем временем девицы заметили и его. Ну как женщины с лету понимают такие вещи? Он не мог этого уразуметь. Они оценивающе обхлопали его шустрыми взглядами, прощупали, словно на обыске или медосмотре, – и, когда она подошла к ним ближе, засмеялись в открытую, без стеснения: «Аграфена, ты кого это привела?» Тогда она снова обернулась на мгновение, и ему почудилось сочувствие в ее глазах. Аграфена, отметил он. Вот как ее зовут. Не запомнить, наверное: не европейское имя. Из какой глуши она явилась в Плонциг? «Господь водит, не я», – сказала она подругам, и они двинулись дальше уже втроем. Говорила она с ощутимым, незнакомым ему акцентом. Он продолжал идти следом. Но забор прервался чугунными воротами, одна створка их была открыта, и женщины скользнули внутрь. Он уже не мог остановиться. Мимолетно отметил узкую табличку на стене у ворот: «Подворье Свято-Пантелеймонского православного монастыря». Ах, вот оно что… Он тоже вошел.

Поперек мощенного булыжником двора женщины шли к небольшому, крытому давно крашенным, облупившимся железом крыльцу, по сторонам которого тихо, как смирившиеся с судьбой неизлечимо больные, угасали кусты отцветших роз – а навстречу, метя булыжник черной рясой, требовательно выставив вперед окладистую бороду, чинно вышагивал рослый и дородный… как это у них? Не пастор, не ксендз, а… поп? Да, именно. И поп его тоже увидел. Его почему-то все замечали сразу. Он еще только миновал ворота, пытаясь понять про женщин: не монахини, не послушницы, а… как это у них зовется? Труженицы? Трудницы? А поп его уже увидел. Голый среди одетых, всегда. Поп прошел мимо поклонившихся ему женщин, лишь едва кивнув им в ответ, и решительно поспешил ему навстречу. Он остановился, уже понимая, что его здесь не ждут. И не ошибся. Поп встал поодаль, шагах в трех, словно боялся заразы. «Или это опять моя мнительность?» – успел подумать он, неловко оцепенев на краю двора.

– Ты куда это забрел, мил-человек? – спросил поп. – Или заплутал? Ты бы шел лучше своей дорогой.

Глаза попа непримиримо сверкали, и ему казалось, в них плясало: нам тут иудино семя без надобности. У него лишь зубы заскрипели. Слишком много для одного дня, слишком. Ничего особенного не было, на самом-то деле, в этих словах, но он бы, наверное, плюнул попу в лицо; он наверняка жалел бы потом об этом, такой поступок шел совершенно вразрез с его воспитанием и его принципами, – однако сейчас он был уже на грани срыва… Она порывисто обернулась со ступеней крыльца, и в ее глазах были растерянность и стыд. Ему показалось даже, что она едва не бросилась обратно… чтобы его защитить? смешно! но ему так показалось. Ей было стыдно за своего, и она хотела спасти от него чужака; далеко не все на такое способны. Подруги, с которыми она держалась за руки, ничего не заметив и не поняв, потянули ее внутрь. Он молча повернулся и пошел обратно к своему «майбаху»; в сущности, он не так уж далеко от машины ушел.

Он вдруг подумал: а если бы такой вот поп без спросу забрел ни с того ни с сего в синагогу, что сказали бы ему там?

Лучше было даже не пытаться вообразить. Стыд и тоска…

А когда он успокоился, мысли его снова потекли не туда. Вместо того чтобы сокрушенно повторить «Как они все нас ненавидят» и затем как следует прополоскаться в живительном настое ответной ненависти, он затеял размышлять. И размышлял вот о чем: всякое учение подразумевает толику духовного насилия – для воспитания молодых и неокрепших, для поддержания падших духом и отчаявшихся, для вразумления усомнившихся… Стало быть, учить других обязательно тянутся люди, которым просто-напросто нравится командовать и заставлять. Именно они оказываются активнее и авторитетнее других. Но без веры человека нет, значит, этого не избежать. И значит, единственное спасение – пусть это тоже полумера, но другой не выдумать вовсе – это чтобы в обществе (прости, дедушка, но даже и в том обществе, которое когда-нибудь создадим мы) всегда уживалось несколько учений, тогда авторитарные личности каждого хоть как-то будут уравновешивать друг друга. Если религия или вообще какая-то система взглядов окажется единственной – все властолюбцы постепенно сконцентрируются в ней, и она раздавит общество, как грузовик давит попавшую под колесо лягушку: короткий и мокрый лопающийся звук, почти неслышный в рокоте мотора, и кишки брызжут в стороны…

Неподалеку от дома он подумал (и к этому времени размышления настолько привели его в чувство, что он смог даже усмехнуться в сердце своем): наверное, все наши, узнай они, о чем я мечтаю, сочли бы меня предателем.

Ему без промедления представился случай убедиться, что это именно так. Им даже не понадобилось выведывать его теперешние мысли – видимо, хватило утреннего выступления. На красовавшееся поперек входной двери крупно выведенное готическим шрифтом «Юдэ» он уже не обратил внимания: надпись впервые появилась сразу, как потек вскоре подтвержденный английской радиостанцией Би-би-си слушок, будто Шикльнахера и прочих скоро велено будет счесть здоровыми и выпустить на волю; поначалу он стирал ее, но ее неизменно подновляли ночью, иногда обогащая криво нарисованной звездою Давида, и он устало решил не замечать ее вовсе. А вот в почтовом ящике белели свежие письма. Он открыл ящик, достал… Судя по штемпелям, письма были отправлены сегодня в первой половине дня. В одном лежала бумажка с надписью печатными буквами: «Еврей-антисемит – что может быть гаже и позорней!» В другом – лист побольше с текстом покороче: «Бог не простит». Он скомкал оба письма и вместе с конвертами кинул в мусорницу у порога.

Перед ним, застилая реальность, мерцало то, как она едва не бросилась его спасать. Стыд в ее глазах, стыд и растерянность… Наверное, из-за этого отгораживающего мерцания письма полоснули его куда слабее, чем он сам ожидал. Так лечебный гель обволакивает стенки больного желудка, чтобы новая горечь не ошпарила живую, настрадавшуюся ткань.

Он жил один. Стремительная карьера на исступленном, возможном лишь на день-два надрыве, который длился вот уже несколько лет подряд – а как иначе мог бы вознестись столь молниеносно нищий мальчонка из местечка? – выжгла всю юность дотла. Женой он не обзавелся; найти время для поисков невесты, ухаживаний и всех положенных условностей брака было в его жизни столь же немыслимо, как отыскать на давно разлинованной планете место для новой страны, где смогли бы наконец найти приют дети Израиля. Старых друзей он растерял, а новых не прибрел; вместо друзей у него были только коллеги да единомышленники, которые теперь писали анонимные письма его помойному ведру. Он любил роскошь, но не любил пустоты, поэтому ему хватало каких-то пяти комнат, а чтобы содержать их в порядке, достаточно было приходящей прислуги. Никого, кроме него, в доме не было и быть не могло.

Квартиру ему обставил один из самых дорогих мастеров интерьера, каких только можно было найти в Варшау. Для последнего же приобретения он без труда нашел место сам – напротив любимого широкого кресла в гостиной, давно не знавшей гостей. Когда мозг, исчерпав себя, уже не отзывался ни на окрики, ни на плеть, точно загнанная, пеной исходящая кляча, – еще пару лет назад он был убежден, что ему, с его-то энергией и талантом, подобные состояния не грозят, но оказался таким же, как все (наверное, всякому человеку, да и всякому народу, до поры кажется, будто он особенный, а потом жизнь с треском берет свое), – из этого кресла по вечерам было удобнее всего бездумно пялиться, дожидаясь времени сна, в маленький, как конверт, спрятанный за выпуклой водяной линзой экран. Порой, когда фильм показывали совсем глупый, он думал, насколько интересней было бы смотреть его, если бы в линзу, как в аквариум, напустить, чтобы виляли хвостиками, причудливых золотых рыбок…

Он сел в любимое кресло.

Ведь не может быть, думал он, чтобы со мной не согласны были абсолютно все. Так не бывает. Если посетила тебя некая мысль, значит, обязательно должны где-то жить люди, которые думают так же, или скоро станут думать так же, просто не успели первыми… Нельзя выдумать то, что скроено лишь на одного в целом мире.

Но те, кто за тебя, всегда молчат; подать голос рвутся, трясясь от нетерпения, лишь те, кто против… и потому лишь они заметны, и потому кажется, что против – все…

Может, точно так же кажется, что нас все ненавидят?

Он подошел к массивному и угловатому, полированного дуба ящику ЗВНа и повернул выключатель; тот туго щелкнул. Попялимся на фильм…

Он ухитрился купить это чудо техники одним из первых в Плонциге; меньше года назад Ордусь начала продавать зэвээны на внешнем рынке, и, хоть официально они назывались на европейских языках по-разному, в просторечии их частенько называли по заглавным буквам, красовавшимся на передней панели под экраном; кажется, это было сокращение от имени изобретателя, то ли Зворкина, то ли Зворакина… не вспомнить. Не европейская фамилия. Даже после того как умники в Берлине придумали снабжать экраны увеличивающими линзами, положение почти не изменилось. «Пошли зэвээн смотреть!» – напоминали друг другу мальчишки, заигравшиеся на улице…

Забавно, подумал он. Вот уж в который раз в Ордуси открывают и изобретают что-то прорывное, чего совсем не было раньше, – а здесь доводят до ума, выжимают максимум удобства… Он опять вспомнил про геликоптерные бомбовозы и добавил про себя: в том числе удобства убивать.

Случайно ли это? Или и впрямь есть какая-то принципиальная разница в мышлении?

Наверное, есть. Не зря говорят: ордусянина понять – что наизнанку вывернуться…

Лампы чинно прогрелись, и экран по ту сторону линзы наконец замерцал; побежали косые полосы, потом остановились. Он ждал в кресле, положив ногу на ногу. Хорошо бы сейчас немного выпить, но не стоит: завтра трудный день, а малые дозы алкоголя грозят бессонницей.

Хотя, честно говоря, он предпочел бы теперь совсем не спать – слишком истомил его невспоминаемый сон, оставлявший наутро такую усталость, что по сравнению с ней бессонница казалась отдыхом в Карлсбаде.

Не показывали никакого фильма. Были две говорящие головы: какой-то журналист и… Он не сразу, но вспомнил, кто это: североамериканский газетный магнат Херод Шморос собственной персоной; его фото время от времени появлялись в прессе. Именно в его изданиях стали публиковаться первые интервью с Гиблером, и именно в них впервые зазвучало, что мировому сообществу никак нельзя мириться с осуществляемыми под покровом глубокой тайны и тотального лицемерия гонениями на политическую оппозицию в Германии.

– …Я очень, очень рад, что дело наконец сдвинулось с мертвой точки и несчастного изгнанника, многие годы невинно страдающего вдали от Отчизны, выслушала Лига Наций, – веско, но, надо признать, совсем без вызывающего инстинктивный протест тупого напора говорил длиннолицый человек в дорогом костюме и галстуке не меньше чем за сотню марок, то и дело показывая безупречно ровные зубы, сверкающие, как горнолыжная трасса. Его немецкий был вполне сносен, только лексика казалась чересчур сентиментальной и выспренней. – Надеюсь, человечество еще не окончательно лишилось совести и те горячие, полные справедливого негодования слова, которые прозвучали сегодня в Ассамблее, будут услышаны.

– Однако, – осторожно пытался возражать журналист, – не смущает ли вас, что, скажем, такой человек, как Шикльнахер, действительно исповедовал в свое время несколько странные взгляды… и мы совсем не знаем, отказался ли он от них… э-э… в результате лечения… или нет. Он, например, полагал и, надо отметить, заразил своим убеждением немало народа, будто евреи являются недочеловеками и вообще потомками какой-то иной, априорно зловредной болотной расы, подлежащими безусловному поголовному уничтожению ради спасения человечества. Он высказывал мнение, что Земля является пустой, а звезды и планеты над нами выдуманы жуликами… по преимуществу опять-таки еврейской национальности… для того чтобы одурманивать народ Германии и вообще народы мира несбыточными мечтаниями и выманивать деньги. Не кажется ли вам, что такие представления действительно не очень вяжутся… как бы это сказать… с безупречно здоровой психикой?

– Весь эти эффектные, но, скажем прямо, малосущественные детали его политической концепции являются лишь декорумом, – тотчас парировал Шморос. – Основное же в ней – вполне обычное для общественного деятеля и, смею вас уверить, вполне здравое убеждение, что прогнивший, коррумпированный режим современной Германии должен быть заменен правительством более здоровым и более заботящимся о народе и соблюдении его прав. Подобные взгляды высказываются всеми оппозициями в мире, но почему-то именно в Германии власти, вместо того чтобы в открытых политических диспутах завоевывать симпатии населения и делом доказывать неправоту герра Шикльнахера, предпочли упрятать своего противника и его единомышленников в сумасшедшие дома и тюрьмы. В конце концов, множество людей верит кто в Атлантиду, кто в марсиан, кто в спиритизм… Однако такие маленькие чудачества отнюдь не служат поводом для психиатрических экспертиз. Что же касается некоторого предубеждения шикльнахеровцев к евреям… Отметьте себе: я сам еврей и потому меня никак нельзя заподозрить в антисемитизме. Да, этот пункт их программы… я бы сказал даже – пунктик, – Шморос снова кинул в объектив блистательную улыбку, – никак не может вызвать у меня симпатию. Но грош цена была бы свободе, если бы ею могли пользоваться только те, кто нас полностью устраивает. Вольтер сказал когда-то: я не разделяю ваших взглядов, но не пожалею своей жизни, чтобы вы могли их открыто высказывать. Прошло более полутора веков, но эта великая мысль не потускнела. Давать свободу высказываться лишь тому, с кем ты согласен, – все равно что добиваться свободы лишь для себя. Это и есть тоталитаризм. А вот дать свободу тому, с кем ты заведомо не согласен, тому, кто тебе антипатичен, как раз и есть истинная демократия. На этом оселке проверяются ее приверженцы, на этом пробном камне Господь отличает агнцев демократии от ее козлищ…

Он устало глядел на экран исподлобья и думал: чего добивается этот Шморос?

Как там признавался дочке Полоний? «Силки для птиц! Когда играла кровь – и я на клятвы не скупился, помню…»

В политике говорится больше красивых слов, чем даже в делах амурных, но сама она проста и прагматична, как физиология. Если политику приспичило выйти по большой нужде, он обязательно скажет что-нибудь вроде: простите, господа, я вас оставлю на несколько минут, потому что забыл сделать одно очень важное и нужное дело. И простаки гадают: что это у него на уме? Чего ждать назавтра? А на самом деле политик просто пошел в нужник.

И ведь не солгал впрямую, дело действительно нужное – но…

Нужное кому?

Скорее всего, Америка, так до сих пор и не сумевшая толком справиться с последствиями Великой депрессии начала тридцатых, хочет притока еврейских денег и еврейских голов. А может даже, в дальней-то перспективе, заведомо справедливой войны с заведомо гнусной Германией – чтобы, ухватившись за военную промышленность, вытянуть из тухлой ямы свою экономику, отсыревшую, точно дрова, и никак не желающую разгораться. Значит, первым делом – пусть евреи бегут из Германии, ведь, в общем-то понятно, куда они побегут…

А понятно? Понятно ли?!

О, если бы была своя страна!!!

От бессилия хотелось выть и биться головой о стену. Да в конце концов, почему бы и нет? Истерические припадки дают разрядку долго сдерживаемым эмоциям…

Спасибо, в другой раз.

– …Благодарю вас за исчерпывающие ответы, господин Шморос, – сказал журналист. – В заключение позвольте еще один вопрос уже совершенно из другой области. Частного, так сказать характера. Я от лица нашей программы и всех наших зрителей поздравляю вас с рождением сына…

– Благодарю, – на этот раз Шморос полыхал зубами секунды две, не меньше.

– Но все же позвольте поинтересоваться, отчего вы дали ему такое странное имя – Хаммер? – журналист повернулся к камере. – Для тех наших зрителей, кто не знает английского: Хаммер – это молоток.

– Потому что я так решил, – безмятежно ответил Шморос.

– Молодому человеку такое имя может впоследствии… э-э… не понравиться…

– Оно нравится мне, понравится и ему, – парировал поборник демократии.

Корреспондент с некоторым недоумением кивнул несколько раз, а потом кадр сменился, под линзу выпрыгнул лучезарный утюг, с самолетным гулом летящий над простыней – будто жеваной до утюга, безупречно гладкой после – и новый голос, закадровый, радостно бабахнул:

– «Юнкерс» – ты всегда думаешь о нас! Ведь мы этого достойны!

Он поспешно встал, подошел к зэвээну и провернул тугой выключатель до щелчка. Экран, потрескивая, погас, и погасли призрачные чешуйки бликов, висевшие в глубине линзы.

Снова вспухла глухая тишина, словно он и не приходил домой. Стыли в мусорном ящике у порога прихожей скомканные письма; от них словно бы тоже шел, не давая покоя, какой-то вкрадчивый ядовитый треск.

С минуту он постоял посреди комнаты, размышляя, что принять: рюмку коньяку или таблетку снотворного – и все же остановился на снотворном. Завтра тяжелый день, завершение конгресса… Как на него будут смотреть… Как он будет на них смотреть, как? Пожимать руки и думать: вот этот мне написал? или тот? А может, не идти? Но если не я, подумал он, то кто? Он принял таблетку, запил теплым соком из забытого утром на кухонном столе бокала и стал медленно раздеваться – неряшливо, как одинокий старик, роняя предметы одежды там, где удавалось их снять: в гостиной, на пороге спальни, у постели… Он лег и сразу затерялся в белоснежной, как улыбка Шмороса, утробе не в меру просторной постели; устало вытянулся и запрокинул голову, вполне готовый к тому, что ночь мелькнет незаметно и мгновенно, как взмах ресниц, и вот сейчас он уже откроет глаза, и на дворе будет утро, а в душе – тоска непонимания и бессилия да вытягивающее жилы чувство снова несделанного важнейшего дела жизни.

Он открыл глаза в своей постели, в своей спальне, но почему-то знал: это гостиничный номер. Он остановился здесь ненадолго, а скоро снова в путь. Он сразу понял, почему так: потому что мы на земле лишь гости, и даже дом, в котором мы прожили все детство, а то и всю жизнь, – не более чем неуютный, истоптанный сотнями чужих ног гостиничный номер, в котором сменилось до нас Бог знает сколько постояльцев. Он сразу понял: это ему снится тот самый сон.

Была ночь. На потолке пусто светились прямоугольные отсветы уличных фонарей – будто простыни, на которых кто-то недавно умер. Он откинул одеяло и встал. Набросил халат. Почему-то он знал, что он не один. Вышел в библиотеку, из нее в кабинет, оттуда – в гостиную. Остановился. По сторонам смутно мерцающего полировкой овального стола неподвижно темнели два женских силуэта; поблескивали настороженные глаза. Женщинам не пришлось оборачиваться на звук открывшейся двери кабинета; их словно кто-то предупредил заранее, и постоялец сразу попал в жгучее перекрестие их одинаково неприязненных взглядов. Ни та ни другая не была рада встрече с ним после четырех тысяч лет разлуки.

Он сразу узнал обеих.

Несколько мгновений все трое молчали. Он нервно провел ладонью по голове, приглаживая всклокоченные со сна волосы.

– Мы не поняли Бога, Сарра, – чуть хрипло сказал он, глядя на ту, что сидела к нему ближе. Он не мог различить ее лица, но знал, что оно смерзлось в отчужденную маску и, когда он начал говорить, не отразило никаких чувств. – И это непонимание… оно сродни тому, что мы усомнились в Его обещании. Нет тяжелее и горше греха, ведь так?

Женщины молчали.

– Ведь так, Сарра! Он сказал: сделаю твое потомство многочисленным, как песок земной9. Ты была мне женою, когда Он это сказал. Значит, нам надо было ждать, покуда Он выполнит свое обещание… Ведь Он же выполнил его в конце концов! Почему мы не поверили Ему сразу? Почему стали искать обходных путей? Виной тому твое нетерпение и моя… моя похоть! – почти выкрикнул он, и голос его сорвался. – Да! Всего лишь твое нетерпение и моя похоть! – звонко, яростно отчеканил он, словно боясь, что от волнения в первый раз сказал это невнятно и жена могла не понять. – А когда Он сдержал слово, она и ее сын оказались нам не нужны, и мы выкинули их, как… как… – он захлебнулся, не в силах подобрать сравнение. Язык не поворачивался сказать, потому что та, другая, сидела рядом, по другую сторону мерцающего полировкой стола.

– Она не нашей крови, и в том, что мы сделали, нет греха, – произнес ровный голос.

– Она не нашей крови, и потому ее сын не наследовал мне, но они такие же люди, как мы. Для тебя это новость? С людьми так нельзя!

– Он сказал: во всем, что ни скажет тебе Сарра, слушайся голоса ее! – с наконец-то прорвавшейся яростью непримиримо ответила жена. – Ибо в Исааке, Саррином сыне, наречется тебе потомство!

– А я разве против? Потомство – пусть! Конечно! Но мне их жалко! Понимаешь? Даже Ангел Господень сказал ей: услышал Предвечный страдание твое. А мы почему не услышали? Почему ты даже теперь его не слышишь, ведь сам Господь услышал!

– На то Он и Господь. У нас едва хватает сил заботиться о себе. Когда нам найти время на чужих?

Он только покачал головой. Бесполезно, подумал он. Стена. Стена, как на конгрессе. Он помолчал, готовясь к главному и собирая силы; он понимал, что, когда произнесет вслух то, что хотел, пути назад уже не будет.

– Они не чужие, – сказал он.

Сарра не ответила. Наверное, это было правильно. К чему лишние слова? Все главные разговоры в жизни очень коротки. Это же не политика.

Он сделал несколько шагов вперед, обогнул стол и опустился перед второй женщиной на колени. Осторожно сглотнул, прочищая горло, чтобы голос не подвел его снова. Сейчас это было бы совсем ни к чему.

– Прости, – тихо сказал он.

Несколько мгновений он был уверен, что она не ответит. Но в конце концов она словно бы чуть нехотя – а может, просто стесняясь присутствия Сарры – отозвалась:

– Бог простит.

– Агарь, Агарь… – выговорил он, а потом молча обнял ее ноги и уткнулся в них лицом. Сквозь ткань платья светилось тепло ее тела. Он помнил, как радостно она распахивались под ним, допуская к лону, и как ему это было сладко.

Она молчала.

Он так и не заплакал. Поднял голову, попытался поймать ее взгляд в темноте; не сумел.

– Как Измаил? – спросил он.

– Вырос, – сказала она. – Давно вырос. Он совсем не дикий. И тем более – не осёл… Хотя характер у него не сахар, это правда. Иногда он заставляет меня лить слезы… Как иначе? Я тоже виновата, возомнила о себе невесть что… А получилось – мальчик пасынком при родном отце рос.

– Прости, – совсем неслышно, одними губами повторил он. Но она услышала. Он почувствовал, как на его голову легла ее маленькая рука и медленно – ему показалось даже, что ласково, – пропутешествовала по его волосам.

– Что уж теперь… – сказала она.

– Еще не поздно, – сказал он. – Ты позволишь мне с ним повидаться?

И открыл глаза.

Было утро. А он все помнил. И на этот раз совсем не чувствовал усталости; он все сделал правильно, и с плеч свалился привычный непосильный груз, давивший его, как он теперь понимал, от века. И, может, не его одного.

А раз утро, стало быть, пора ехать завтракать.

В этот ранний час в кафе еще никого не было. Пруд дремотно курился, дальний берег лишь угадывался в тумане оплывшей тенью, и даже лебеди выглядели полусонными; а ему надо было как следует подкрепиться перед тем, как на своем «майбахе» рвануться в Варшау и выдержать последний день конгресса.

– Уже пришли утренние газеты, герр Рабинович, – сказал кельнер, ставя перед ним чашку кофе.

Показалось ему – или кельнер и впрямь сегодня говорил, как в старые добрые времена, безо всякой издевки, с обычной своей приветливостью? Показалось или нет?

– Спасибо, Курт, – сказал он. – Не хочу портить себе завтрак. Долой все газеты на свете!

Кельнер улыбнулся.

Показалось или нет, что он просто улыбнулся?

– Рискну заметить, герр Рабинович, – сказал он, смахивая салфеткой какую-то невидимую пылинку или крошку со стола, – что у вас нынче на редкость хорошее настроение.

– Не могу не восхититься вашим умением читать по лицам, Курт, – ответил он.

– Да что там по лицам… У вас, извиняюсь, даже сутулость пропала. Вы же последнее время ходили, будто придавленный.

Вдруг оказалось, что у кельнера доброе лицо, почти как у Ага…

Он вздрогнул, поняв, что едва не перепутал сон с явью.

Почти как у Аграфены.

Он вновь уставился на воду; он всегда садился спиной ко входу на террасу, лицом к пруду. Сделал первый глоток. Хорошо, что в такую рань коричневые не проводят демонстраций.

Туман над прудом жил своей медленной жизнью – тихо умирал. Дальний берег с его цветными переливами крон все отчетливей и ярче просматривался сквозь невесомую тающую плоть.

Сзади раздались шаги. Это не Курт, успел понять он, но оборачиваться не стал; он не хотел ни с кем разговаривать, боясь растратить и расплескать на пустопорожний пинг-понг вежливых реплик тепло, наполнявшее душу.

Нет, не отвертеться, понял он, когда в поле его зрения вошел молодой человек с нездешним лицом южанина. Араб? Перс? Молодой человек держался очень прямо; вот уж кому не грозит ни малейшая сутулость. Несмотря на безукоризненно сидевший штатский светлый костюм, галстук и шляпу, чудилась в молодом пришельце военная выправка. Этого еще не хватало, подумал он. Смуглая рука южанина легла на спинку стула напротив; сейчас загородит мне лебедей, подумал он с неудовольствием.

– Вы позволите? – спросил южанин. Так и есть, акцент.

– А что, собственно, вам угодно? – вопросом на вопрос ответил он. – Вокруг столько свободных столиков…

Наверное, это прозвучало невежливо, но ему не хотелось компании. Любой чужак мог смахнуть светлое настроение, тонким тюлевым покрывалом укрывшее его от действительности на считаные, он знал это наверняка, часы. Курт улыбнулся, как человек – и на том спасибо, и хватит… больше нельзя рисковать…

– Я отниму у вас каких-то пять минут.

– Больше у меня и нет.

– Я знаю. Вам надо торопиться на конгресс.

– Ах, вот как, – с досадой и потому невольно подпуская в голос яду, произнес он. – Похоже, вы знаете обо мне больше, чем я о вас.

– Я помощник военного атташе ордусского консульства в Варшау Измаил Кормибарсов, – сказал пришелец. – Могу показать документы, если хотите.

– С документами подождем, – медленно ответил он; сердце его потеряло равновесие на имени «Измаил», упало и, ошалело прыгая, покатилось, как резиновый мячик по крутым ступням. – Присаживайтесь, прошу. Что вам угодно, герр Кор… – «Не выговорить, – на миг он потерял присутствие духа, – не европейская фамилия»; но язык уже справился сам, без участия рассудка, – …мибарсов?

Ордусянин сел напротив.

– Честно говоря, у меня к вам очень странный разговор, – признался он. – Дело в том, что Ордусь, хотя и строго придерживается принципа невмешательства в дела Европы, не может позволить себе роскошь не следить за происходящими здесь событиями. В последнее время эти события нас сугубо тревожат. Я подразумеваю скорый выход на свободу вождей так называемого национал-социализма. А ведь одним из краеугольных камней их программы, как бы сейчас не замалчивали этот факт в здешних средствах всенародного оповещения, является окончательное решение так называемого еврейского вопроса, и никто этого не запамятовал. Уже ныне ощущается оживление определенных предрассудков даже среди групп населения, формально никогда не поддерживавших Шикльнахера и его сторонников.

Акцент акцентом, мельком отметил он, но фразы чужак строит безупречно. Даже слишком безупречно, не для живой речи. И запас слов несколько книжный… Но говорит он чистую правду. Увы, юдэ, увы.

– Положение драматизируется тем, что после того как Германия и Австрия поделили Польшу, на территории этих двух стран оказалось сосредоточено едва ли не три четверти всех ваших единородцев. Возможно, и более. И теперь даже из-за ордусской границы видно, что им грозит явная и непосредственная опасность. Простите, что я говорю так прямо, но я уверен, что вы и сами все это прекрасно понимаете, и хочу поскорее перейти к делу… Времени очень мало.

– Да, понимаю, – помолчав, безжизненно сказал он. Хорошего настроения как не бывало; когда этот чужак поставил его лицом к лицу с реальной жизнью, какое тут хорошее настроение?

Чего он хочет?

– Тогда, опять-таки вкратце, я коснусь, – сказал ордусянин, – внутреннего устройства моей страны. Она состоит из Цветущей Средины и шести улусов, причем каждый наделен предельно возможной в едином государстве самостоятельностью. Так сразу и не скажешь, чего не может улус совершить по своему почину. Ну, например, войну начать. Но Ордусь вообще очень давно не начинала войн… и, хвала Аллаху, на нее тоже довольно давно никто не нападал. Или вот внутренние границы перекраивать… но это случай из ряда вон выходящий, обычно-то кому это надо? Люди живут себе, работают, детей растят… что им эти границы? Так вот. Вчера, сразу после того как у нас стало известно о выступлении Генриха Гиблера на Ассамблее Лиги Наций, состоялось срочное заседание меджлиса Тебризского улуса. Это довольно крупный улус, в него входят территории всего ордусского Переднего Востока. И, в частности, Палестина.

Сердце прыгнуло снова.

Палестина…

Лицо ордусянина было спокойным и твердым, голос звучал бесстрастно. Он говорил обо всех этих чужедальних, невероятных вещах как о чем-то вполне обыденном. Улусы, меджлисы…

Палестина.

– На заседании было принято решение уведомить подвергающихся опасности лиц в Германии… не каждого в отдельности, разумеется, а через какие-либо общественные их организации… о том, что в случае если возникнет необходимость и если подвергающиеся опасности лица сочтут это для себя приемлемым и желательным, Тебризский улус выделит для их постоянного проживания определенную часть своей территории. Конечно, соразмерную численности… Четыре миллиона человек – это не более чем довольно крупный город. Но, конечно, территория будет несравненно обширней. Несравненно больше. Ей будет предоставлен статус полноправного улуса. Вчера же меджлис обратился с ходатайством на высочайшее имя, и было получено формальное утверждение решения. Вечером известие было передано сюда, а мы, со своей стороны, воспользовались тем, что как раз сейчас здесь проходит ваш конгресс… Ну и вы показались нам человеком, наиболее подходящим для того, чтобы провести предварительные консультации.

Голова кружилась. Лебеди давно пропали из поля зрения, теперь он смотрел лишь на сидящего напротив ордусянина. Казалось, сон продолжался; вернее, нет. Сон сменился, стал совершенно иным – но оттого нисколько не сделался ближе к яви. Такого просто не бывает и быть не может…

– Какие именно земли вы нам предлагаете? – спросил он обыденно, будто речь шла о покупке участка под застройку. Его самого покоробило то, насколько сухо прозвучал его голос. Он слишком старался не выказать своих чувств – и, как частенько в таких случаях бывает, перестарался. Я бы на месте Измаила обиделся, с ужасом понял он.

Но сидящий напротив ордусянин и не подумал обижаться. Он чуть улыбнулся и сказал мягко:

– В общем-то, мы представляем себе, герр Рабинович, какие именно области являются для вашего народа землей обетованной, текущей молоком и медом. Конечно, может возникнуть проблема с Иерусалимом, для мусульман он тоже святыня. Да и для христиан… Но, думаю, мы сумеем решить эту проблему к общему удовлетворению, ведь люди, для которых есть что-то святое, всегда сумеют понять друг друга. Если, конечно, вас вообще заинтересует наше предложение.

Некоторое время мужчины молча смотрели друг другу в глаза. Потом он понял, что у него дрожат руки – и спрятал их под стол. С силой сцепил пальцы.

– И вам не жалко своей земли? – отрывисто спросил он.

Если скажет «не жалко», я уже не смогу верить ни единому его слову, осознал он. Это всего лишь опять какая-то политика.

– Еще бы не жалко, – сказал ордусянин. Помедлил. – Но вас жальче.

Он глубоко вздохнул. Ордусянина понять – что наизнанку вывернуться…

– Видите ли, – пояснительно проговорил Измаил. – В суре «Жены», в аяте сороковом, сказано: «Поклоняйтесь Аллаху, делая добро родителям, близким родственникам, сиротам, нищим, соседям, родственникам по племени и соседям иноплеменным, ибо Аллах не любит тех, которые кичливы и тщеславны».

Это какое-то безумие, смятенно подумал он.

– Позвольте. Вы сказали, вы помощник военного атташе. Почему на совершенно мирные переговоры послали военного?

Это прозвучало уже не только сухо, а почти враждебно. Почти оскорбительно. Словно он не просто заподозрил, но и успел уличить ордусянина в нечестной, наверняка корыстной игре, и теперь осталось лишь схватить того за руку.

Ордусянин опять улыбнулся.

– Я был уверен, что вас это насторожит, – признался он. – Что ж… Честно говоря, эвакуацию такого количества людей в приемлемые сроки способна провести только армия, да и то с напряжением всех сил и средств. Но дело, конечно, не в этом. Просто среди сотрудников Варшауского консульства я на данный момент – единственный уроженец Тебризского улуса и единственный мусульманин. Кому же, как не мне?

Моше напряженно думал.

Неужели Египет, куда нас когда-то взяли благодаря уважению фараона к одному и состраданию к остальным, грозит сам собой, без насилия и навсегда, совместиться с землей, которая была обетована нам на вечные времена? Этого ли ты хотел, Бог Авраама и Исаака? Это ли обещал?

Впрочем, ничего еще не было решено…

Но уже было что решать.

* * *

Мокий Нилович Рабинович, бывший главный цензор Александрийского улуса, бывший Великий муж, блюдущий добродетельность управления, а ныне просто пенсионер улусного значения, обеими руками взял свою чашку и шумно отхлебнул ароматный жасминовый чай; за время рассказа у него основательно пересохло в горле.

– Не остыло, папенька? – заботливо спросила его дочь, красавица Рива.

– Еще годится, – густым и чуть сипловатым стариковским басом буркнул Мокий Нилович. Неловко, со стуком поставил чашку. В его движениях чувствовалась легкая неуверенность; годы все ж таки брали свое. – Вот так, – подытожил он, глядя из-под облезлых, но все еще черных бровей на задушевных гостей. – И на этом кончается семейное предание и начинается мировая история.

Богдан и Баг, боявшиеся хоть слово проронить во время его рассказа, перевели дух.

– Потом батька женился на маме… на Аграфене той самой… потом я родился… Ну, он, конечно, православие принял. Когда его спрашивали зачем – он отвечал наотмашь, он уж ничего тогда не боялся; ежели, сказал, я вдруг заговорю про Вселенную и слезинку ребенка да не укажу правильной национальности этого плаксы, обязательно, мол, найдутся люди, которые обвинят меня в том, что я изменил вере отцов. А я об этой вере вполне доброго мнения и не желаю, чтобы ее таким образом лишний раз вслух позорили… Да. И получил при крещении имя Нил. Чтобы, значит, всю жизнь с благодарностью вспоминать Египет, где, как ни крути, произрос из дома Иакова ютайский народ. А когда был провозглашен Иерусалимский улус, батьку избрали его первым премьером. Потом – на второй срок… ну вот. Все.

Богдан поправил указательным пальцем очки и тихо сказал:

– У Бога всего много…

– Амитофо10, – пробормотал Баг.

– Папенька, – решительно произнесла Рива, – вам завтра в кнессете речь говорить, а вы уж нынче с вечера осипли.

Мокий Нилович некоторое время молчал, с некоторым недоумением переваривая эту совершенно лишнюю для его теперешнего умонастроения информацию, а потом спохватился.

– И то!

Богдан сразу встал. Мгновение помедлив, поднялся со своего места и Баг.

– Заказать вам повозку такси? – спросила Рива.

– Мы пешком, – ответил за себя и за друга Баг. – Тут недалеко.

Собственно, Баг еще не знал, куда они пойдут. Но поговорить друзьям нужно было обстоятельно и без свидетелей, а такое лучше всего делать на ходу. Богдан поселился в гостинице «Галут-Полнощь», в коей, как правило, останавливались именитые приезжие из полуночных, то бишь расположенных на севере, улусов – Александрийского и Сибирского. До гостиницы от дома Мокия Ниловича и впрямь было относительно близко, как раз для доброй прогулки. Сам же Баг… Сам же Баг жил странно.

– Ночной город несказанно красив, – подвел теоретическую базу Богдан.

– Особливо нынче, – простодушно не преминул уточнить Мокий Нилович. – Хорошо, гуляйте, дело молодое. А нам, дочка, еще уйма дел предстоит. Как-никак, праздник завтра. Благословим винцо, зажжем свечечки, хаггаду11 про исход из Европы почитаем…

– Мокий Нилович! – не сдержал удивления Баг. – Вы же православный!

Старик лишь вздернул брови.

– Конечно, православный! – ответил он и, помолчав мгновение, широко улыбнулся. – А все равно приятно…

Баг и Богдан невольно заулыбались ему в ответ. Обменявшись с отставным сановником рукопожатиями и попрощавшись с Ривой Мокиевной (Богдан на европейский манер поцеловал девушке руку, и Рива польщенно зарделась), они, больше не мешкая, оставили старика в кругу семьи.

Так закончился для Богдана и Бага первый день празднеств, посвященных шестидесятилетию образования Иерусалимского улуса.

Богдан и Баг

Яффо,
вечер накануне Йом ха-Алия,
11-е адара12

Без малого за четырнадцать часов до того лайнер воздухолетного товарищества «Эль Аль», разгладив широкими ладонями плоскостей рассветное небо Средиземноморья, приземлился в международном аэропорту Рабинович.

Шестичасовой ночной перелет из Ургенча да смена часовых поясов…

Бек Ширмамед Кормибарсов с батюшкою своим, Измаилом Кормибарсовым, позавтракав, сразу легли отдыхать, и, судя по всему, их полуденная дрема плавно пошла в ночной сон – и ничего, и правильно, завтра тяжелый день; торжества такого уровня и размаха всегда трудны… Ангелина, вырвавшись на считаные дни из морозной, еще совсем по-зимнему заваленной снегом Александрии, а потом и из слякотного весеннего Ургенча, сама не своя была от страсти купаться – к столь южным водам девочка попала впервые. И каково же оказалось ее разочарование, когда воды не оправдали ее надежд: даже тут море – свинцовое, ходящее ходуном – отнюдь не располагало к заплывам хотя бы до шедшей параллельно берегу булыжной гряды волнолома. Втроем они – Фирузе, Ангелина и Богдан – прошлись немного вдоль необъятного песчаного пляжа, с хохотом подставляя лица мокрым и соленым, колким от песка оплеухам ветра, треплющего не березы и не карагачи, а пальмы («Мама, папа, смотрите! Это же пальмы!»); не меньше часа они дурачились, бегали за волнами и от волн, а потом ночь в пусть и удобных, но все ж таки не постелях, а креслах воздухолета, взяла свое, и обе восхищенные, но уморившиеся женщины, молодая и маленькая, запросились в номер, подальше от шумного хлесткого шторма.

А Богдану оказалось не до отдыха. Разом и усталый и взвинченный, он ощущал нечто вроде гулкого парения, полета в безбрежной пустоте; он не мог ни сидеть, ни тем более лежать, ему отчаянно хотелось махать крыльями с того самого мгновения, как колеса воздухолета, веско ударившись о бетон, со сдержанным рычанием покатили по священной для всякого русского, для всякого православного земле – священной вдвойне, когда здесь ждут друзья. И как же кстати пришелся звонок Мокия Ниловича, пригласившего зайти сегодня же повечерять!

Фирузе, конечно, составила бы ему компанию, и прежний начальник Богдана был бы только рад, но уставшая Ангелинка, услышав о приглашении, лишь молча накрылась одеялом с головой, а Фирузе не захотела оставлять дочку одну. И тут новое счастье привалило: позвонил Баг. Богдан давным-давно не виделся и не слышался со старым ечем13 и напарником, и даже электронных писем они друг другу не писали; и вот он точно снег на голову свалился, и не наших северных широт снег, а снег тутошний, левантийский, редкий и ошеломляющий, как затмение солнца. «Ты где?» – «В Яффо… Знаешь, это в Иерусалимском улусе… небольшой порт…» – «Амитофо! И я в Яффо!» – «Господи! Правда?» – «Правда. Ты давно?» – «Только что… Ну, в смысле, с утра…» – «А я не первый день…» – «Где остановился?» – «Да как сказать… А ты где?» – «В “Галуте Полнощном”» – «О! Важный гость… Понимаю. Ты официально на празднование зван? Большой человек, завтра речи слушать будешь?» Богдан не стал объяснять, что это так, да не так – не время и не место было подробностям – и ответил лишь: «Обязательно буду». – «Тогда тем более надо бы сегодня повидаться. Очень даже надо бы». – «Баг! Дорогой! Я к Раби Нилычу еду сейчас, пять минут назад мы с ним договорились. Неудобно переигрывать… Едем вместе, Раби обрадуется!» – «Гм… Ты уверен?» – «А ты нет?» – «Ну… Мы с ним все-таки не так, как ты…» – «Перестань, дружище! Едем! А на обратном пути поговорим… Баг, мне тебя страшно не хватало!» – «Знаешь, еч, мне тебя тоже… Давно…»

«Ну, – с улыбкою сказала Фирузе, когда Баг отключился, – теперь уж точно я остаюсь. В вечерний разговор двух старых друзей женщинам лучше не мешаться. Об одном прошу – пива много не пей. Знаю я Бага. Лучше бутылка вина, чем пять кружек пива». – «Фиронька, я вообще не собираюсь…» – растерялся Богдан. «Человек предполагает, – рассудительно молвила мудрая Фирузе, – а Аллах располагает». Богдан даже слегка обиделся. «Аллах вообще лозу пить не велит, ты что, забыла?» – «Это он нам, мусульманам, не велит, а за вами просто присматривает. Но все запоминает». – «Так что ж ты, раз он запоминает, мне советуешь вино пить?» – «Я тебе советую не вредить себе. Аллах любит, когда люди заботятся о своем здоровье и, если зло неизбежно, выбирают наименьшее».

В устах заботливой Фирузе Аллах порою напоминал добродушного и скромного семейного доктора, у которого всегда и для каждого есть простой рецепт, как не повредить себе; а остальное – кисмет.

А может, Фирузе права? Может, так и надо?

На всякий случай выйдя пораньше, Богдан подкатил к условленному перекрестку прежде напарника. Первое путешествие по ни разу доселе не виданным улицам прошло как в тумане: Богдан опасался заблудиться или не суметь объясниться с водителем, или разминуться с другом… Все обошлось, а ехать оказалось не слишком далеко. Богдан не говорил на иврите, а водитель не говорил ни по-ханьски, ни по-русски; но нынешний Главный цензор Александрийского улуса, Великий муж, блюдущий добродетельность управления, попечитель морального облика всех славянских и всех сопредельных оным земель Ордуси14 Богдан Оуянцев-Сю, сменивший Раби Нилыча на этом высоком посту несколько лет назад, сумел с достаточной степенью вразумительности выговорить адрес по-здешнему, – а водитель, докатив до названного места, с улыбкой повернулся к седоку и, каким-то чудом безошибочно угадав его национальность, в качестве ответной любезности сумел вполне внятно произнести на русском: «Двадцать семь деньги». Богдан старательно сказал: «Тода»15, потом извлек из кармана горсть только что наменянных в гостинице местных лянов и чохов. Из уважения к древним обычаям ютаев их улусу даровано было право выпускать свои деньги по курсу – да и по виду – один к одному с общеордусскими денежными знаками, только вдобавок ко всем обычным письменам и узорам они несли на себе еще и привычные ютаям названия (зато и хождение имели только на территории улуса); местные козаки звали их по-свойски шенкелями да огородами.

Расплатившись, минфа16 вышел в упоительное благоухание цветущего миндаля. Его бывший начальник жил в уютном пригороде Яффо, называвшемся зычно, колокольно: Рамат-Ган; Богдан знал уже, что это значит «Высоко расположенный сад» или даже, можно сказать, «Сад на холме». Холм, правда, к сезонам оставался равнодушен и выгибал свою широкую спину одинаково и в дождь и в вёдро, но бескрайний сад, в котором будто бы невзначай, сами собою, росли уединенные жилые дома и коттеджи, вот-вот собирался полыхнуть знойной, слепящей, как полдень, зеленью сикомор и смоковниц, и северное сердце Богдана заходилось от восторга – да тихой тоски по тому, что эта неистовая красота не его…

Не прошло и минуты, как с севера подкатил «цзипучэ»17, и то был Баг. «Как он осунулся!» – подумал Богдан. «Как он посолиднел!» – подумал Баг. Друзья, однако, не успели даже обняться; дверь ближайшего дома – скромного, в два этажа – отворилась, и явно поджидавший их Мокий Нилович, придерживая застекленную створку одной рукою, вышел на порог и проворчал: «Ну вот. Дружба кочевых и оседлых в разгаре. Почему-то я так и думал, молодые люди, что нынче увижу вас обоих».

И вот теперь Богдан и Баг шагали по вечерним улицам Яффо молча. История, рассказанная Раби Нилычем, потрясла обоих.

«Так вот почему приглашены все Кормибарсовы, – думал Богдан. – Я-то думал, что это они из-за меня – а на самом деле, похоже, я из-за них. Но почему бек никогда ничего не рассказывал? А знал ли он сам? Может, его отец, Измаил, и ему не поведал о своей великой роли?»

Так вполне могло статься. Старик был очень горд, а потому – очень скромен.

«Вот откуда его старая дружба с отцом Раби Нилыча…»

Баг тоже думал о сложных хитропутьях истории. Как мало порой надобно для того, чтобы все пошло именно так, а не иначе, как мало – и как в то же самое время много. Амитофо… Время от времени он искоса поглядывал на Богдана; давно же Баг не видел друга! Напрасно, думал он, я так долго избегал с ним встреч… Совершенно напрасно.

Оба приятеля инстинктивно чувствовали, что разговор их, раз начавшись, будет долгим, и потому не хотели его комкать, начиная посреди веселой толпы. На завтра приходился праздник: Йом ха-Алия, День Восхождения из топких низин рассеяния. На рассвете исполнялось ровно шестьдесят лет с той поры, как первый ордусский транспорт с ютаями, бегущими из Европы, вошел в яффский порт, и сразу же (все было подготовлено, и ждали только этого события) Большой Совет Ордуси утвердил загодя подписанный императором указ об образовании на территории, специально выделенной из Тебризских земель, нового улуса с административным центром в Иерусалиме. Конечно, Иерусалим – особый город; но то, что там расположилось улусное правительство, никак не умалило его роли религиозного центра сразу трех великих религий; святыней многих Иерусалим был всегда, а вот столицею за всю свою историю служил только ютаям, так что решение выглядело вполне справедливым, и приняли его соответственно. В конце концов, для Ордуси с ее мешаниной вер и племен подобное не в новинку: стоит лишь то, что не может стать ни твоим, ни моим, сделать нашим – и многие проблемы отпадают сами собой; конечно, это наивный подход, но бывают в жизни положения, когда лишь наивность и выручает.

Оставалось поражаться, как слаженно и организованно было начато великое, несколько лет потом занявшее дело: первый разговор Измаила Кормибарсова с Моше Рабиновичем состоялся осенью (Раби Нилыч не сказал точно, в какой день – не знал или не помнил), а уже к концу европейского февраля все оказалось оговорено, согласовано, и корабли пошли. Правда, злые языки и по сию пору не уставали твердить, что если бы не это вопиющее вмешательство азиатской империи в суверенные дела демократической Европы, кайзер ни за что не вручил бы обер-камергерские ключи и канцлерскую должность Шикльнахеру, выпущенному таки под рукоплескания интеллектуалов из сумасшедшего дома; мол, такого национального унижения, такого плевка в лицо, как наспех замаскированная под доброе дело кража нескольких миллионов подданных, немцы не смогли стерпеть – и пошло-поехало; но Богдан и прежде полагал, что тут, как оно часто бывает, валят с больной головы на здоровую (в конце концов, «Майн курцер курс» был написан задолго до начала ютайского исхода); после рассказа же Раби Нилыча он в том уверился. Во всяком случае, даже если тебя и впрямь как-то унизили, следует умнеть, а не терять рассудок окончательно – ведь ни за что, без вины, история, в отличие от людей, никого не унижает.

И судя по веселью, царившему на улицах Яффо, никак нельзя было заподозрить, что здешние ютаи сейчас или когда-либо прежде чувствовали себя украденными или еще как-то разыгранными в чужой, не имеющей к ним отношения игре.

Было светло как днем: отовсюду слышалась музыка, витрины и окна бесчисленных лавок и магазинов, кофеен и харчевен сверкали и лопались от перепляса цветных огней, и сами люди на улицах то и дело танцевали, даже пели что-то… Богдан любовался; чужая радость всегда греет сердце, даже если ты не имеешь к ней отношения, а Богдан все ж таки чуть-чуть да ощущал себя сопричастным: ведь он был ордусянином, а внучка Измаила Кормибарсова – его женою. Он только жалел, что совсем не знает языка: не понимает ни гомона, ни темпераментных выкликов, ни песен, и даже буквы уличных надписей, странные и необъяснимо красивые, напоминали ему не более чем сложенные из чурбачков фигуры для городошной игры.

Впрочем, не ютайская речь тоже звучала. Сколько мог судить Богдан, арабский был вполне в ходу; а вот и родная речь прилетела: пятеро молодых, лет двадцати, парней, один то ли ханец, то ли монгол, то ли якут, двое – очевидные славяне и двое – не менее очевидные ютаи, обняв друг друга за плечи, энергично шагали в ряд (им, смеясь, уступали дорогу) и пели громко, накатисто, почти не фальшивя, с нарочито серьезным и возвышенным видом:

 
Здесь ютаи живут
Что само по себе и не ново.
Они счастье куют.
Счастье – всякого дела основа.
Вот уж свечи зажглись.
Кантор тихо молитву читает…
Я люблю тебя, жизнь.
И вы знаете – мне помогает!
 

Баг тихо тронул друга за плечо, и Богдан, очнувшись, понял, что стоит, улыбаясь до ушей, и, затаив дыхание, смотрит вслед весельчакам. Поворотившись к Багу, он смущенно пожал плечами и сказал:

– Славные какие ребята, правда?

Баг не ответил. Лицо его было непроницаемо, и понять, о чем думает заслуженный человекоохранитель, как всегда, не представлялось возможным.

– Так и хочется к ним в компанию…

– Пойдем, где потише, – негромко предложил Баг. – Ты уже освоился в Яффо? Найдешь?

После едва уловимой заминки Богдан, улыбнувшись, ответил:

– Подле гостиницы – вполне.

Они были совсем недалеко от «Галута-Полнощь», на Баркашова. Богдан, успевший в номере наскоро полистать путеводитель, помнил, что эта улица названа в честь флотского офицера, простого и никогда не хватавшего звезд с неба служаки – таких в Ордуси многие тысячи; выйдя в отставку, он не захотел расстаться с морем, купил яхту и проводил бо́льшую часть времени в одиноких морских походах. Как-то раз он на свою беду – и на счастье двум с половиной тысячам ютаев – повстречал в открытом море «Аркадию», один из больших пассажирских сампанов с переселенцами.

В течение получаса старый моряк шел параллельным курсом, подняв приветственные флажки; ему махали с палубы, и он махал в ответ, а в восемнадцать сорок семь заметил скользившую со стороны садящегося солнца прямо в борт лайнера торпеду. Видимо, ее выпустила подводная лодка; лодку потом так и не обнаружили, и осталось неизвестным, чья она и откуда.

Сделать было уже ничего нельзя. Только одно. И старый моряк, судя по всему, без малейших колебаний, просто на рефлексе человека, тридцать лет проходившего в погонах, сделал это одно: подставил себя под удар, заслонив гражданский корабль своей скорлупкой. Толпившиеся у борта пассажиры, радостно предвкушавшие новую жизнь, еще успели слегка удивиться стремительному и, казалось бы, необъяснимому маневру яхты чуть ли не под носом у их парохода – а потом посреди горевшего праздничным закатным блеском моря с утробным ревом и треском выпер к небу фонтан черной от дыма пены.

С той поры транспорты охранялись кораблями и гидровоздухолетами военно-морских сил Ордуси – и, может, поэтому ничего подобного более не случалось…

– К морю – туда, – показал Богдан. – Хочешь, пойдем на пляж? Наверняка там никого.

– Правильное решение, – кивнул Баг.

С Баркашова они свернули на улицу бен Иехуды – этот удивительный человек возродил иврит. Много веков назад древний язык ютаев вышел из живого употребления и, как поэтично отмечалось в путеводителе, оказался отлучен от своих бывших носителей так же, как они сами – от своей родной земли. Казалось, это бесповоротно. Но бен Иехуда сотворил чудо. В течение нескольких лет на всей планете Земля было лишь два человека, говоривших на иврите – он и его сын. Теперь на этом языке говорит целая страна…

Через сотню шагов друзья свернули налево.

– Вот моя гостиница, – сказал Богдан. – Может, лучше зайдем?

«Галут-Полнощь», сиявший, как и все дома в этот вечер, россыпями разноцветных огней, стоял на улице Менгеле; по названиям улиц и проспектов Яффо можно было изучать историю улуса.

Блестящий педиатр Менгеле, в чьих жилах, собственно, не текло ни полкапли ютайской крови, владелец детской больницы в германском городе Мюнхене, не смог расстаться со своими маленькими пациентами, родители коих предпочли отъезд, и поначалу решил просто присмотреть за ними в неблизкой, – а для больных и нелегкой – дороге к земле пусть и обетованной, но, что греха таить, в ту пору еще не слишком-то обустроенной и мало приспособленной для детей с врожденными или благоприобретенными недугами.

Решился, доплыл – и прижился тут; спасал жизни и здоровье множеству ребятишек, создал первую в улусе частную детскую клинику, а в последние годы жизни прославился на весь свет беспримерно смелыми, вдохновенными операциями по разделению сиамских близнецов18.

– Нет, – покачал головой Баг. – Не хочу твоих беспокоить. Пошли к воде.

Богдан кивнул, и они двинулись мимо гостиницы.

«Интересно, – подумал Богдан, – а как сложилась бы судьба этого самого Менгеле, если бы он остался? Или если бы, предположим, Шикльнахера и его сподвижников не упрятали на многие годы в сумасшедшие дома и тюрьмы, и учение Розенблюма об избранной расе невозбранно распространилось в Германии на полтора десятка лет раньше?»

Есть люди, что будто иглы пронизывают складчатые вороха жизненных обстоятельств. Даже сломать их легче, чем сбить с пути. Как бы мир вокруг не буйствовал, они – те, кто не погибает – будто по волшебству в конце концов творят (со стороны кажется, из ничего) то, что им однажды вздумалось сотворить. Жги бен Иехуду на костре – он, верно, и с пляшущими в пламени саламандрами говорил бы на воскрешенном им языке.

Есть другие. Как, скажем, тот же Менгеле… Да несть им числа! Словно бильярдные шары бьются они о рубежи, поставленные внешними условиями, всякий раз с эффектным треском неуязвимо отскакивая и кубарем катясь прочь, покуда их не отщелкнет в иную сторону очередной предел. Так и катаются взад-вперед. Счастье, если кий судьбы направит их верно.

И есть еще те, кто, испытывая сомнений не больше, чем камень, катящийся с горы, шьют из жизни – из своей жизни, из жизни близких, из жизней всех, кто подвернется, – нечто столь невразумительное и нелепое, что никто и никогда не сможет это носить. Отличить их от первых, от добрых волшебников, невозможно в течение долгих лет; бесчисленным людям, катающимся по миру бильярдными шарами, и те и другие равно кажутся безумными и никчемными, и только время, единственный по-настоящему слепой и непредвзятый судья на свете, способно когда-нибудь дать понять, чудо творил сей странный, не умеющий приспосабливаться человечек, или всего лишь непреклонно рыл яму, чтобы бесследно похоронить в ней всю свою страсть и стойкость, все свое стремление к совершенству.

Богдану было тревожно и совестно. Судя по всему, в ближайшие дни ему предстояло встретиться с одним из таких, а стало быть, опережая время, вынести – пусть молча, в душе своей, – предварительный приговор…

Город остался позади.

Насколько хватало глаз, не было ни души – в праздничный вечер и без продутого порывами ветра пустынного пляжа хватало мест, где можно провести время на любой вкус. Шторм к ночи поутих, и невидимое море теперь только шипело в темноте, время от времени понизу выплескиваясь из нее мерцающими плоскими языками. Слепящие разноцветные огни бесчисленных окон, сгруппированные расстоянием в отчетливые сгустки отдельных зданий, были далекими-далекими, они сверкали радостно и беззаботно, но точно из другого мира; так иные галактики укладывают в бездне свои звезды. Напарники нашли скамейку, стоявшую у самого прибоя, уселись. Богдан поднял воротник куртки и зябко сунул руки в карманы.

– Поговорим, – предложил Баг. – Ночь уже.

– Да, – сказал Богдан.

Баг завозился, вынул из кармана плаща хрустящую пачку сигарет – Богдан мог бы поклясться, что это любимые Баговы «Чжунхуа», – защелкал зажигалкой. Сдергиваемый ветром то влево, то вправо узкий огонек ненадолго осветил его подбородок тусклым оранжевым светом и погас.

– Начинай ты, – сказал Баг из темноты.

Богдан Оуянцев-Сю

Александрия Невская,
пятница, вечер

Князь вызвал Богдана в пятницу.

Вызов был неожиданным и не на шутку удивил Великого мужа. Не то что обеспокоил, нет; беспокоиться Богдану по вверенным ему делам было не о чем, дела шли сообразно. Конечно, мелких несуразностей хватало, но из-за них молодой князь Сосипатр Второй, призвавший Богдана глубоким вечером, вряд ли бы стал лишать Главного цензора заслуженного отдыха в кругу семьи – новый правитель был энергичен, но воистину человеколюбив. Он сменил на престоле Фотия без малого три года назад; властительный старец, в минуту просветления отрекшись в пользу наследника, ныне жил-поживал в свое удовольствие то в одном дворцовом комплексе, то в другом, время от времени попущением Божьим вспоминая о своих былых многотрудных обязанностях и созывая журналистов, дабы выступить перед ними со странными советами, относящимися до лучшего обустройства улусных дел. Из уважения к былым заслугам Фотию в ответ сочувственно кивали, но взять в толк, чего, собственно, отставной владыка желает, ни разу толком не смогли. О Сосипатре же говорили, что он мелочной опекой подчиненным отнюдь не докучает и по пустякам не дергает; когда Сосипатр, еще в бытность свою наследником, набирался ума-разума на должности начальника Палаты народного просвещения, Богдан несколько раз встречался с ним по делам и знал, что разговоры эти – сугубая истина. То же, что князь призвал подчиненных в столь поздний час, могло означать лишь одно – срочность дела необыкновенную, спозаранку, видать, глава улуса еще и сам о неких событиях не ведал, а проведав, не смог ждать даже до утра первицы.

Предъявив в надлежащих местах верительные бирки дежурным вэйбинам19, Богдан по галерее Нарастающего Сосредоточения поспешил к залу Внутренних Бдений. Это было относительно небольшое помещение; бдения здесь и впрямь происходили только внутренние, строго междусобойные и доверительные. Продолговатый овальный стол стоял посередь квадратной залы, тяжелые занавеси до половины прикрывали широкие окна, выходившие на заснеженные шири Суомского залива. На стене за председательским местом висели большие, весьма искусно выписанные портреты Конфуция и Александра Невского. При достославном Фотии стену украшал единственно лик Конфуция, Александра же повесили недавно по личному распоряжению молодого князя; недоброжелатели, коих, увы, всегда и у всех хватает, уже успели объяснить эту перемену неразумным стремлением нового правителя преувеличить роль Александрийского улуса и населяющих его народностей в деле образования и укрепления Ордуси – а то и, страшно сказать, желанием обидеть иные населяющие империю народы. Богдан же не видел в нововведении ничего срамного. Из песни слова не выкинешь. Ордусь образовалась и начала расцветать задолго до того, как объединилась с Цветущей Срединой, а не наоборот; благодетельное же учение великого мудреца – благодетельное, кто ж спорит! – всерьез стало оказывать влияние на ордусские дела лишь после объединения. Умалять значимость древнего учения никто не собирался, но и забывать о своем вкладе и своих достижениях – невместно.

Богдан припозднился. За столом уже сидели два сановника; при появлении Богдана оба коротко привстали и поклонились слегка, как и полагается добрым коллегам в обстановке не церемониальной. Минфа, остановившись на пороге, ответил тем же, а после прошел к столу.

Состав участников бдения настораживал. Слева от Богдана, сцепив пухлые пальцы рук и глядя прямо перед собой полуприкрытыми раскосыми глазами, восседал с виду бесстрастный, но чем-то, похоже, глубоко озабоченный глава улусного Управления внутренней охраны Серик Жусупович Гадаборцев; Богдан не был с ним короток, но знал как прекрасного, вдумчивого работника, хранителя безопасности милостью Божией. Напротив расположился, с несколько искусственной непринужденностью положив ногу на ногу, субтильный и нервный цзиньши20 физико-технических наук Илья Петрович Трусецкий, начальник Управления казенных мастерских21; его Управление руководило всем государственным сектором экономики улуса, в частности, системой высокоуровневых производств, таких как атомная энергетика, ракетостроение и перспективные разработки, гражданские и военные. В сих областях, столь же для великого государства насущных, сколь и изощренных, Александрийский улус был главной кузницей Ордуси.

Минфа хотел было спросить коллег, что, собственно, случилось, но часы на стене издали короткий хриплый выдох сродни тому, какой издают, проламывая железобетон ребром ладони, знаменитые физкультурники, и принялись громко отбивать время. А с последним ударом, миг в миг, открылась другая дверь зала, прямо под портретами великих, – и стремительно вошел Сосипатр Второй.

Сановники встали.

Князь, верный своему обычаю подчеркивать, что он лишь еч своим подчиненным, лишь их сподвижник в деле наилучшего исполнения народных упований, подошел к каждому и каждому пожал руку. Деловитое, но доверительное это приветствие отличалось разительно от памятных церемоний, обыкновенных при дворе прежнего князя – либо тягуче-торжественных и порой, на вкус не склонного к излишествам Богдана, даже помпезных, либо, когда на властителя находил такой стих, разухабистых и, сказать по совести, не вполне сообразных; шваркнув украшенные драгоценными каменьями древние бармы с плеч на пол, так что яхонты да смарагды взорванной радугой с хрустом разлетались по сторонам (а потом, случалось, их торопливо выковыривала из углов и рассовывала по карманам набежавшая челядь – не искушай!), Фотий мог даже в пляс пуститься в одной рубахе и на Большом Совете, и перед послами иноземными… С одной стороны, конечно, традициями сильна Поднебесная, а стало быть, тот, кто хоть слегка меняет стиль предшественника, всегда очень рискует, но с другой – взять хоть те же, прости Господи, княжьи бармы: ведь за время правления Фотия они сносились и обветшали от лихих бросков больше, чем за предыдущие триста лет. А какие мастера их делали! Из поколения в поколение пестовали, в порядке содержали, чистили, гранили да шлифовали каменья… Жалко ж народное добро!

Сосипатр, описавши в процессе рукопожатий полный круг, опустился на председательское место, и следом расселись сановники.

Мгновение князь молчал. Потом взглянул на Богдана.

– Еч Оуянцев, – сказал он негромко, – вы слышали что-нибудь об изделии «Снег»?

Богдан в задумчивости поджал губы, потом ответил:

– Да, княже. Но, прошу простить, именно что только слышал, дело не шло по моему ведомству. Какой-то странный правовой казус. Вандализм из идейных соображений…

На узких губах князя проступила его знаменитая, всему свету известная улыбка – легкая, с оттенком иронии и в то же время несколько грустная: мол, я лучше вас знаю, как мир несовершенен и сколько в нем несообразного, но тем не менее зрю в будущее уверенно и твердо.

– И я не вдруг вспомнил, – по-свойски признался князь. – А потому не сразу оценил всю важность сообщения, недавно мною полученного… Еч Трусецкий, напомните нам с Богданом Руховичем, что там с этим изделием.

Богдан ощутил легкий холодок подступающей тревоги. Час от часу не легче.

То есть важные чины вызваны сюда исключительно, чтобы просветить Богдана относительно какого-то там изделия «Снег»? Ну и как бы князя заодно…

Интересный расклад.

Цзиньши Трусецкий достал из стоявшего на полу портфеля несколько тонких папок и вместе со стулом придвинулся ближе к столу. Держа папки на весу, вопросительно глянул на князя. Тот легко повел ладонью: мол, подробности потом, давайте сперва в общих чертах. Цзиньши аккуратной стопкой сложил папки на столе, кашлянул, прочищая горло, и, глядя в пространство, заговорил ровно и спокойно; Богдану показалось, что это спокойствие дается ему нелегко.

– Девять лет назад Ордусь подписала с Европейским Союзом и Североамериканскими Штатами договор о совместных работах по противудействию астероидной опасности. Одно время тема сия стала довольно популярной в средствах всенародного оповещения, и многие ученые тоже склонны были несколько… м-м… сгущать краски. Согласно договору, пробные изыскания каждая страна начинала сама. Планировалось, что силы и средства участников сосредоточатся впоследствии на том направлении, каковое посулит наибольший успех, а о работах, ведущихся на первом этапе, стороны договорились просто информировать друг друга. Поначалу большинство пошло по накатанному и довольно примитивному пути: ракетно-ядерному. Фантазии хватало лишь на варьирование идеи расстрела грозящего Земле небесного тела водородными зарядами повышенной мощности. Однако научный центр в Дубино… – Трусецкий взглянул на Богдана и сказал как бы специально для него, тем самым подразумевая, что князя-то заподозрить в подобном незнании ему никак не приходило в голову. – Вы, вероятно, слышали об этом знаменитом научном городке, расположенном к северу от Мосыкэ?

– Конечно, – сдержанно ответил Богдан, прекрасно поняв тактичный маневр начальника Управления казенных мастерских. – В отрочестве я был неравнодушен к тайнам мироздания и к тем, кто старается их постигнуть…

– Славно, – сказал князь. – Тогда вам будет легче уразуметь предмет моего беспокойства.

И снова Богдана будто обдало порывом ветра, дунувшего с ледяных полей Суомского залива. Чутье не подвело его. Слово сказано, слово княжеское… Беспокойство имеет место.

– Ученые наши пошли непроторенной дорогой и в течение пяти лет создали устройство, каковое способно было, по их расчетам, прямо с Земли уничтожать даже весьма массивные тела чисто энергетическим воздействием. Я не буду сейчас утомлять вас научными подробностями… все потребное, чтобы разобраться, у меня с собой, – и Трусецкий похлопал ладонью по лежащим на столе папкам, – но ожидалось, что изделие сможет преобразовывать вещество астероида непосредственно в пространство, точнее – в никому не опасный космический вакуум.

Трусецкий перевел дух. Бесстрастный Гадаборцев продолжал неподвижно сидеть с полуприкрытыми глазами, и Богдану отчего-то стало жаль симпатичного силовика.

– Однако даже первый опыт поставить не успели. Наши зарубежные сотоварищи по противуастероидной программе, своевременно получив от нас, как то и предусматривалось договором, предварительные сведения о новой разработке, углядели в ней изготовление принципиально нового средства всенародного истребления, то бишь – нарушение основополагающих статей международного права. Определенный смысл в этом, конечно, был. Но странно было б пытаться измыслить эффективное средство уничтожения объектов, которые никогда еще земной техникой не уничтожались, и ухитриться не создать при этом принципиально нового средства уничтожения!

Против воли Трусецкий начал горячиться, голос его напрягся и зазвенел; видимо, начальник Управления принимал все эти перипетии близко к сердцу и очень переживал за то относительно давнее дело.

– Нам намекнули, что обвинения в разработке оружия будут сняты, если Ордусь ознакомит экспертов стран-партнеров со всеми подробностями нового проекта. Мы отказались это сделать. Честно говоря, я не понимаю подобной политики! Хуже всего – половинчатость! Или надо было не информировать партнеров хотя бы до проведения опытов, которые либо подтвердили бы правоту дубинской группы, либо опровергли – или уж открыть карты и продолжить работы всем миром. Работы-то интереснейшие! Какую проблему бросили! Какие усилия псу под хвост пошли! Но князь Фотий…

– Да будет он трижды благословен, – веско напомнил Сосипатр Второй, и Трусецкий сразу осекся – будто на бегу вдруг налетел на стену. Несколько мгновений он не мог вымолвить ни слова, потом сник и в замешательстве пробормотал:

– Ну да, конечно… Да… В общем, работы были прекращены, образец устройства сдан в институтский музей… Изыскания по программе по-прежнему ведутся, но исключительно в традиционном русле. И, должен сказать, достаточно вяло. Астероидная опасность перестала волновать и казаться актуальной. Мода прошла. У меня все.

– Понятно, – мягко сказал князь, глядя Трусецкому прямо в лицо; своим подчеркнуто спокойным и даже ласковым тоном он явно давал понять, что понимает обуревавшие ученого чувства и не ставит их ему в вину. Помолчал мгновение. Повернулся к Богдану. – Вам, Богдан Рухович, предстоит, я полагаю, тщательно ознакомиться с принесенными Ильей Петровичем документами.

Богдан молча кивнул; он по-прежнему ничего не понимал.

– Серик Жусупович, – немного помолчав, обратился князь ко второму из приглашенных, – доложите нам, пожалуйста, о дальнейшей судьбе изделия «Снег».

Гадаборцев подобрался. Ему явно было не по себе.

– Музей института ядерных исследований был образован одновременно с самим институтом, – нехотя проговорил он. – То бишь почти полвека назад. Скопилось там преизрядное количество устройств, образцов и приборов. Охраняется он, так сказать, соответственно. Однако полгода назад опытный образец изделия «Снег» пропал. Должен заметить, это первый и покамест последний такой случай в истории музея. Когда именно произошло хищение, выяснить не удалось. Но сие малосущественно. Были праздничные дни, и потому в шестерицу, например, или в отчий день осуществилась покража, не суть важно. Во-первых, основной подозреваемый с самого начала был один. Во-вторых, только сделалось известно о начале следствия, как раз он и пришел с повинной. Затем он с готовностью участвовал во всех следственных мероприятиях. Показал все предельно точно и исчерпывающе, так что никаких оснований, так сказать, сомневаться в его словах не было. Это в-третьих.

Гадаборцев сделал паузу и слегка поерзал на стуле, будто стараясь усесться поудобнее. По лицу его Богдан так и не понял, удалось ему это или нет.

– Преступником оказался один из наиболее обещающих молодых ученых института. Он на общественных началах выполнял роль, так сказать, хранителя музея. Понятно, что он пользовался полной свободой посещения. Оттого совершить покражу ему не составило особого труда. Он рассказал, что похитил образец изделия «Снег», поскольку давно уж пребывал в беспокойстве: а ну как прибор попадет в нечистые, так сказать, руки и будет использован в преступных целях. Сразу после похищения он расплавил изделие в муфельной печи в подвале института. По его показаниям были найдены выброшенные на институтскую свалку остатки прибора. Представляли они собой бесформенный ком застывшего расплава. Но химический анализ и ряд иных мер показали, что сей, так сказать, хлам с высокой степенью вероятия действительно может являться остатками изделия «Снег». Это с одной стороны. С другой – все прочие следственно-розыскные мероприятия убеждали, что института прибор, по всей видимости, не покидал. С течением времени стало ясно, что даже слухов, будто он где-то появился, кто-то его видел или о нем слышал, не возникло. Вся ордусская зарубежная агентура в течение нескольких… кгхм… В общем, ни к партнерам нашим, ни тем паче к каким-либо международным разбойникам прибор не поступил. Это точно. Это я даю, так сказать, голову на отсечение.

– Мы это учтем, – мягко сказал князь и улыбнулся.

Начальник внутренней охраны смог лишь бледно улыбнуться ему в ответ, благодарный за то, что владыка шуткой постарался хотя бы малость развеять тягостную атмосферу и облегчить ему, Гадаборцеву, неприятную задачу – подробно рассказывать на столь высоком уровне о столь нелепом промахе его службы. То, что опытный образец таких удивительных свойств оказался утерян, можно даже сказать – погублен, косвенно ложилось на репутацию начальника внутренней охраны черным пятном. Вспоминать о тех событиях Гадаборцеву, конечно, было и тяжело, и досадно.

– Медицинская экспертиза сочла запятнавшего себя разрушительством ученого психически вполне, так сказать, здоровым. Но предъявить ему смогли лишь весьма легкое обвинение. Стоимость аппарата была, конечно, довольно велика. Но, поскольку ученый не воспользовался похищенным в корыстных целях, для личного или, так сказать, семейного обогащения, обвинить его согласно стоимости, как за действительную покражу, было юридически невозможно. Обвинение пыталось построить дело на том, что ценность прибора не измеряется его материальной стоимостью, ибо создан он был с совершенно особой целью для выполнения совершенно исключительных задач. Но защитник совершенно справедливо указал, что в момент похищения прибор не использовался. Более того, он вовсе ни разу не был использован для выполнения этих самых исключительных задач. Да и впредь такое использование никак не ожидалось. Стало быть, статья двести семидесятая Танского кодекса – а как раз на нее пытался сослаться обвинитель – оказалась неприменима22. Наказание было определено всего лишь за совершение действия, которого не следовало совершать – бу ин дэ вэй в тяжелом варианте23. Суд приговорил преступника к восьмидесяти прутнякам, но, приняв во внимание, что руководствовался он побуждениями, так сказать, благородными, приговор вынесли условно. Другое дело – изменение отношения коллег к преступнику. С ним перестали здороваться. С ним никто не хотел вместе работать. Через седмицу ученый уволился из института и уехал.

– И где он сейчас? – спросил князь негромко.

Гадаборцев помедлил.

– Не могу сказать точно, не готов, – честно признался он. – Мне помнится, он уехал в другой улус, по-моему – в Цветущую Средину…

– Ах, вот куда… – уронил князь.

Разговор прервался. Князь размышлял. Остальные ждали.

– Постарайтесь это выяснить в ближайшее время, – сказал наконец Сосипатр.

– Слушаюсь, княже. Приступить немедленно?

– Чуть повремените, – сказал князь.

Он неторопливо оглядел собравшихся и так же неторопливо начал:

– Нынче, около полутора часов назад, мне позвонили из командного центра нашей спутниковой группировки. Ее командующий не смог сюда приехать, чтобы отчитаться по форме, но у него есть на это уважительная причина: сейчас он лично руководит срочным перенацеливанием ряда спутников на слежение за определенными участками нашей собственной страны и за небом. С учетом произошедшего события. Не повторится ли… Собственно, то, что произошло, заметили случайно.

Князь помедлил. Вряд ли это было стремление к театральной эффектности: его и так слушали затаив дыхание. Богдан подумал, что Сосипатр просто-напросто ищет, как рассказать покороче.

– В космическом пространстве довольно много искусственного мусора, – сказал князь. – Специально за всем этим барахлом никто, конечно, не следит, но время от времени оно попадает в поле зрения. Так вот. На высоте полутора тысяч ли24 над Землею два часа назад был уничтожен болтавшийся на орбите уже с десяток лет отработавший отсек одной из ранних ракет. Не сбит, не разрушен, а именно преобразован в вакуум. Как меня заверили специалисты, спектр излучения, сопровождавшего преобразование, практически совпадает с тем, какой мог бы ожидаться при воздействии на материальный объект посредством изделия «Снег».

Тихо стало так, что, казалось, еще чуть прислушаться – и можно расслышать истошно воющие в сотнях ли от столицы, на командном пункте космических войск, тревожные сирены.

– Я сей же час снесся с Ханбалыком, – продолжал Сосипатр Второй, – и меня заверили, что ни в одном улусе, кроме Александрийского, работ, подобных той, о коей вы столь любезно нас нынче проинформировали, – князь сделал едва заметный вежливый кивок в сторону начальника Управления казенных мастерских, – никогда не велось. И теперь не ведется. В то же время…

Князь встал. Очень неторопливо и спокойно пересек зал Бдений, подошел к его противуположной окнам стене и нажал незаметную кнопку. Стена разъехалась, показав взглядам присутствующих большую карту Ордуси.

– …В то же время, – заговорил князь, стоя у карты, – можно с уверенностью сказать, что воздействие было произведено не из-за рубежа. Канал энергетического удара может быть только прямым, не правда ли, еч Трусецкий?

– Сущая правда, княже, – сипло ответил цзиньши и, достав носовой платок, промокнул лоб.

– Несложные расчеты показывают, что источник воздействия находился где-то здесь. – Князь протянул руку к карте и небрежно обвел почти правильный круг. – Отнюдь не на территории наших закордонных соседей. Вот здесь.

– Дубино сюда не попадает, – быстро сказал Гадаборцев.

– Сюда много чего не попадает, – вскользь заметил князь, закрыл карту и молча вернулся к столу. Тон его показался Богдану странным. Будто владыка намекал на некий конкретный пункт, не попавший в очерченный им круг, но по каким-то причинам не хотел называть его. Лицо князя сделалось усталым и опустошенным. А в глазах начальника внешней охраны вдруг проскочила искра смутной, но ошеломляющей догадки. Сейчас с него можно было писать аллегорическое полотно под названием «Да неужто?!». Гадаборцев открыл было рот, но князь опередил его; снова посмотрев на Богдана, он просительно сказал:

– Я очень бы хотел, Богдан Рухович, чтобы вы разобрались с этим делом.

Богдан не смог сдержать удивления.

– Я?!

– Именно вы, – кротко, но твердо повторил князь.

– Отчего ж я? То есть… Я не отказываюсь, я просто хочу понять… Это совершенно не в круге моих…

– По нескольким причинам я выбрал вас. Формально это в какой-то степени недосмотр вашего ведомства. В свете происшедшего кажется вполне вероятным, что опытный образец изделия не был уничтожен, а следовательно, человека осудили за преступление, которого он не совершал. Или, напротив, не осудили за преступление, которое он совершил – если он все же похитил образец, но не уничтожил, а передал кому-то другому. Во всяком случае, налицо судебная ошибка.

– Понимаю… – проговорил Богдан.

– Нет-нет, это чисто формальный повод, он самый неважный. Куда важнее в данном случае то, что вы – самый добросердечный из работников, приближенных к престолу. Это факт. То, что вы с вашим характером смогли подняться столь высоко – само по себе чудо… или промысел Божий… – С этими словами князь размашисто и деловито, как и все, что он делал, осенил себя крестным знамением. – Но коли так, было бы непростительным грехом с моей стороны не воспользоваться столь редкостной возможностью. Я не умаляю, поймите меня правильно, вашей проницательности, она давно вошла в легенды, но… Я не исключаю, что тут понадобятся не столько дедуктивные способности, сколько такт. Скорее всего, вам придется действовать на территории других улусов, а я не хочу передоверять это дело общеимперским учреждениям. Во всяком случае, пока. В конце концов, это мы напортачили – нам и исправлять. К тому же ведь и полной уверенности, что сработал именно образец, похищенный из музея в Дубино, у нас нет. Боюсь, вам придется заняться столь важным расследованием скорее неофициально. Чисто по-человечески.

– Чего же тут бояться? – не сдержался Богдан. – По-моему, это лучший способ…

Глаза князя чуть потеплели. Он переглянулся с остальными сановниками, потом снова взглянул на Богдана.

– Вот видите, – сказал он. – Прошу вас, Богдан Рухович. Это не для виртуозов из внутренней охраны. Они, разумеется, будут с вами на связи, а в случае необходимости мы на самом высоком уровне будем налаживать взаимодействие с аналогичными службами других улусов, но… Лучшей кандидатуры, чем вы, мне не найти.

Богдан выпрямился на стуле и глубоко вздохнул, собираясь с мыслями. Решительно поправил очки.

– Мне действительно понадобятся, княже, принесенные драгоценным преждерожденным Трусецким документы, – сказал он. – Возможно, и многие другие… Я могу взять их домой на ночь?

– Лучше, если бы вы ознакомились с ними здесь, – ответил князь. – Перед уходом вы оставите их дворцовому секретчику, а поутру он с фельдъегерями разошлет их куда следует. – Он помолчал. Ободряюще улыбнулся Богдану. – Я могу расценивать вашу реплику как согласие, еч Оуянцев?

– Конечно, – ответил Богдан. – Не знаю уж, какие такие легенды ходят о моей проницательности, по-моему, княже, вы, простите, просто пожелали что-то приятное мне сказать, чтобы подсластить это странное поручение, однако…

Гадаборцев, не сдержавшись, крякнул, но Богдан сделал вид, что не услышал.

– …Однако ж я чувствую тут какую-то несправедливость. То ли уже совершенную, то ли вот-вот готовую совершиться.

Князь встал.

– Благодарю, – сказал он. – Бог вам в помощь, Богдан Рухович. С завтрашнего дня официально вы считаетесь в отпуске и занимаетесь только этим делом. Еч Гадаборцев и его ведомство подключатся к вам и окажут любую помощь по первому вашему требованию. Вы слышали, еч Гадаборцев?

Начальник Управления внутренней охраны несколько раз кивнул.

– Но постарайтесь обойтись без этого, – добавил Сосипатр.

– Постараюсь, – ответил Богдан. – Но у меня еще вопрос, княже.

Сосипатр, шагнувший было к двери под портретами, остановился.

– Да?

– Кроме Ордуси, никто небесного явления не заметил? – спросил Богдан.

Князь ответил не сразу.

– В корень смотрите, еч Оуянцев, – медленно и задумчиво проговорил он наконец. – В корень… – Еще помолчал. – Конечно, вероятность того, что вспышку заметили не мы одни, велика. И понять, что она значит, наши партнеры вполне в состоянии, раз уж их в свое время ознакомили с некоторыми принципами работы изделия. Спектр излучения характерный… Если бы они заметили и поняли произошедшее, они обязательно завалили бы нас протестами. Ведь дело выглядит так, будто Ордусь произвела испытание космического оружия нового поколения, не уведомив мировое сообщество, противу всех договоров… Но протестов пока нет.

– Ну и слава Богу, – с искренним облегчением сказал Богдан и перекрестился.

Князь внимательно заглянул ему в глаза.

– Это может значить либо то, что наши партнеры не заметили вспышки, либо нечто иное.

– Что?

Князь отвернулся. Несколько мгновений длилась томительная пауза, а потом, поняв, что властелин более не скажет ни слова, подал голос Гадаборцев.

– То, что они знают: прибор не у нас. На нашей территории, но не у нас. И надеются добраться до него раньше.

– Истинно глаголете, еч Гадаборцев, – глухо, не поворачиваясь, бросил князь и быстро вышел из зала Внутренних Бдений.

Дверь под портретами Конфуция и Александра беззвучно открылась, потом беззвучно закрылась – и главы ведомств остались втроем.

Трусецкий, приподнявшись, обеими ладонями двинул через стол в сторону Богдана свои папки. Богдан на глаз оценил их пухлость. Нет, ничего. Не больше чем на час. Но тут Гадаборцев нагнулся и достал из глубин своего портфеля еще одну папку.

– Это тоже вам, – сказал он, протягивая ее Богдану.

Богдан молча поправил очки.

…Оставшись один, он первым делом позвонил Фирузе и предупредил, что задержится еще часа на полтора («Ох, Богдан… с Ангелинкой, получается, вы опять не увидитесь, ей уж спать пора… Она так по тебе скучает…» – «Я понимаю, родная, но что делать… Ну, скоро выходные…»).

Потом он приступил к делу.

Документы оставили у Богдана настораживающее чувство недоговоренности. Информация собственно по теме была хоть и сжатой, но исчерпывающей; однако чего-то Богдан там не находил, мерещилось ему дальше каждого последнего листа каждой из папок недосказанное – и, поразмыслив об этом странном ощущении, минфа решил: оно могло возникнуть оттого, что он уже заподозрил нечто, начал исподволь предощущать продолжение того информационного узора, который свили в его сознании скупые строки документов, только еще не отдает себе в том отчета. Во всяком случае, уже понятно было, на что уйдет весь завтрашний день или, ввиду явной спешности дела, хотя бы его первая половина – на сбор дополнительных сведений. И вовсе не об изделии «Снег», и даже не о его удивительной судьбе, нет – о людях, судьбы коих слились с судьбой изделия воедино…

Автором идеи был Мордехай Ванюшин, один из величайших физиков современности, внесший в свое время неоценимый вклад в создание ордусского атомного оружия. После того как император наложил запрет на испытания, Ванюшин отошел от практических работ – казалось, навсегда. В предоставленных Богдану нынче бумагах ничего о том не говорилось, но минфа, при всем обилии происходящих в империи разнообразных событий, уследить за коими было невозможно даже самому добросовестному работнику, слышал краем уха, что великий физик вел в последние годы весьма изумительный образ жизни – однако ж наукою заниматься продолжал, и, когда его удалось привлечь к работам в Дубино, сполна использовал и свои способности, и свои прежние теоретические наработки.

Пригодились и его ранние, казалось бы, очень далекие от практических нужд, работы по барионной асимметрии Вселенной, и блестящие идеи относительно глюонных взаимодействий и каких-то, прости Господи, очарованных кварков… Энергетическое воздействие, распространяясь, кстати сказать, со скоростью света, провоцировало в уничтожаемом объекте жуткие и весьма загадочные процессы, в миниатюре повторяющие тот самый Большой взрыв, что породил Вселенную.

Однако поскольку цель хоть и могла оказаться достаточно массивной и крупной (порядка предельно больших астероидов вроде Паллады или даже Цереры), она никоим образом не могла быть по плотности хотя бы как-то уподоблена невообразимо сверхплотной первоматерии, каковая, лопнув, создала мир, а стало быть, и масса ее была на много-много порядков ниже – и потому никаких вселенских катаклизмов ожидать при взрыве не приходилось. Преобразование объекта порождало лишь энное количество элементарных частиц в энном объеме энергетически напряженного (и потому отчего-то называемого физиками ложным) вакуума; частицы почти мгновенно взаимодействовали друг с другом, превращаясь в необнаружимо малую щепоть космической пыли, и, как понял Богдан, тем самым ложный вакуум превращался в обычный, ничем не отличимый от той, в общем-то, далеко не пустой, но вполне безобидной пустоты, что заполняет пространство между планетами и звездами.

При этом поле воздействия конфигурировалось так, чтобы реакция шла главным образом не в стороны от преобразуемого объекта, а внутрь, от поверхности к центру. Тем попутно решались сразу две существенные задачи: сводился почти к нулю выброс вовне радиации, сопровождающей взрыв, и использовалась для подпитки преобразования энергия самого же преобразования; поток еще не успевших прореагировать частиц оказывал колоссальное давление на внутренние слои разрушаемого объекта, сжимая их и разогревая – и уже сам, без участия исчерпавшего свою энергию внешнего запала, вовлекал их в процесс.

Видимо, Ванюшин использовал тут свою старую идею рентгеновской имплозии, которая позволила ему много лет назад нащупать единственно верные принципы создания ордусской термоядерной бомбы. В данном случае осуществление этой идеи приводило к тому, что, во-первых, процесс оказывался замкнутым, экологически совершенно чистым, а во-вторых, запальное воздействие почти не требовало затрат земной энергии: для выстрела потребно было примерно столько же электричества, сколько поглощают в течение одной-двух минут огромные и, сказать по совести, – страшенные прожектора, воздвигнутые на колоссальных стальных мачтах вокруг стадионов, когда освещают, скажем, футбольную игру.

Когда Богдан во все это, как сумел, вник, у него волосы дыбом встали.

«Этой штукой прямо из кармана… – подумал он и тут же поправился, еще раз заглянув в чертеж изделия, где проставлены были размеры. – Ну, не из кармана, но из портфеля или рюкзака – можно планеты сшибать! Господи, до чего наука дошла! И это они о нашей, понимаешь ли, безопасности пекутся! Да где те астероиды? А это – вот оно, уже тут!»

И в то же время ему до слез жалко стало Ванюшина и его сотрудников. Создать такое – и ни разу не испытать, не удостовериться, что сработает, не получить подтверждения, что столь новые и блестящие, столь фундаментальные идеи верны! Можно себе представить, как им было обидно и горько…

Понятно, отчего так встревожились в свое время соседи Ордуси, едва узнав о сути проводившихся в империи изысканий. Такой рывок никак не мог оставить их равнодушными, когда грозил совершиться односторонне. Конечно, если бы подобный прорыв совершили они, добрые наши соседи, партнеры по мировому хозяйствованию, – их переживания оказались бы совсем иными, тут и к даосу не ходи.

Понятно стало и то, отчего пошли теперь адские волнения на высшем уровне. Было с чего так переживать Гадаборцеву. Этакое – да не уберечь… Наверное, подумал Богдан, знавший человеческую природу несколько лучше физики, работники внутренней охраны, разбиравшиеся с похищением, рады-радешеньки были увериться: представленный им ком действительно есть остатки прибора. Такой результат расследования был для них наилучшим. То есть, может статься, устройство и впрямь было расплавлено – однако поверили в это следователи, надо полагать, очень охотно.

Но и поведение преступника, раньше казавшееся Богдану психологически совершенно невозможным, предстало теперь в ином свете и начало выглядеть более достоверным. Прекрасный специалист, один из создателей изделия, лучше многих других представляющий себе его сокрушительную, не имеющую никаких подобий в мировой оружейной практике силу, видя прибор постоянно у себя под боком, мог заболеть едва ли не манией, каковую даже самый сведущий душезнатец, однако ж, не отнес бы к действительным недугам. Желание обезопасить мир от подобного оружия, обратившееся навязчивой идеей… Да, оно могло вызвать странности в поведении.

А вот с самим преступлением теперь было не очень ясно.

Молодого физика, хранителя музея, звали Семен Семеныч Гречкосей. Двенадцать лет назад он окончил Александрийское великое училище25, проявил незаурядные, прямо-таки выдающиеся способности и был распределен в Дубино, чем очень гордился и чему на ту пору очень радовался.

Если бы нам дано было знать будущее…

Гречкосей стал в Дубино одним из лучших учеников и – если пренебречь разницей в возрасте – друзей в общем-то трудно сходившегося с людьми Мордехая Ванюшина. После того как работы по проекту «Снег» были свернуты и Ванюшин уехал в родной улус, Гречкосею ни много ни мало предложили занять его место, возглавить группу, переориентированную после закрытия противуастероидных изысканий на исследование возможностей воздействия на свойства пространства; но Гречкосей отказался. Примечательна была мотивировка: он счел себя недостойным занять место учителя.

Принципы сяо, почтительности сына к отцу и ученика к учителю, были, отметил Богдан, для Гречкосея святы.

Нашел Богдан и ряд иных свидетельств того, что Семен Семенович относился к Ванюшину с огромным, лишь исключительно порядочному человеку свойственным уважением и даже преклонением.

И вообще все характеристики, начиная с данных в великом училище и кончая затребованными во время следствия, твердили и гвоздили, будто сговорившись, одно и то же: добрый, отзывчивый, честный, ответственный, почтительный… Даже несколько не от мира сего… Словом, цзюньцзы, благородный муж без изъяна.

Но ежели, паче чаяния, жизненные обстоятельства совершат кувырок…

Идеальный кандидат на совершение несообразных поступков из лучших побуждений.

Среди множества малосущественных – или, по крайней мере, таковыми сейчас казавшихся – подробностей, коими изобиловали принесенные Гадаборцевым документы, Богдан отметил три существенных обстоятельства.

Первое. Незадолго до хищения Дубинский институт посетил после более чем трехлетнего перерыва сам Ванюшин. Он – как всегда, в сопровождении целого сонмища не оставлявших его в покое зарубежных журналистов и репортеров, – разъезжал по Ордуси с выступлениями, уделяя основное внимание ее научным центрам. Минфа скорее по дотошности своей, нежели ожидая узнать что-либо важное, ознакомился с тематикою выступлений – и лишь брови поднял, не веря глазам своим. Перечитал строки выписки еще раз. Покачал головой. Завтра придется заняться этим по-настоящему…

Доклад, прочитанный Мордехаем в Дубино, назывался: «Худая роль ютаев в создании оружия всенародного истребления в Ордуси и за рубежом».

«Ничего себе! – подумал Богдан. – Хотелось бы знать, сколько народу пришло послушать бывшего коллегу… А прессу, интересно, в зал пустили? В институт, вообще-то, посторонним вход заказан… Под окнами дежурили с микрофонами?»

Вопросы не были праздными. Ведомству Богдана, собственно, следовало бы знать об этом уже тогда. Но то повышенное чувство такта, с которым этический надзор решал свои задачи, бережность к людям и особенностям их ума и характера, которые подчас кажутся окружающим странными и даже предосудительными, но никакого прямого человеконарушения не содержат, – все это, быть может, порою мешало авторитетному учреждению вовремя распознавать ростки несообразного и дурного. И если ни одному из прямо вовлеченных в некое событие людей не показалось, что событие сие требует вмешательства беспристрастного государства и его холодных и твердых, подобных медленно крутящим друг друга шестерням, законов, если люди эти предпочли разбираться с несообразностью сами, по собственной совести, или вовсе закрыть на нее глаза – Бог им судья; как может государство вмешиваться в межчеловеческие отношения, покуда люди сами о том не просят?

Никоим образом не может. И по этическим соображениям, да и по чисто организационным, информационным: откуда государству знать, что с людьми происходит, как не от самих этих людей? Неоткуда. Не шпионов же в собственную страну засылать!

Все вроде правильно… да нет – все действительно правильно! Только так, и никак иначе. Но зато порой вдруг, казалось бы, случайно и по совершенно другому поводу всплывает этакое…

«Мне нужен текст его доклада», – отметил себе Богдан.

Второе. Свидетели, сами не отдавая, по всей видимости, себе отчета в важности того, что сообщали, как один отметили одну странность: после приезда Ванюшина в Дубино он и Гречкосей буквально не расставались; и учитель, и ученик явно соскучились друг по другу и два дня были неразлучны. А вот в день отъезда Ванюшина Гречкосей даже не пришел того проводить, и когда его спросили, отчего он не почтил уважаемого человека, столь много для него сделавшего, Семен Семенович ничего не ответил. Весь последний день пребывания Ванюшина в Дубино их с Гречкосеем ни разу не видели вместе. Совсем.

«Надо узнать точно, в какой день Ванюшин делал в институте доклад, – отметил себе Богдан. – Совпадает ли охлаждение между учеником и учителем по времени с общественным мероприятием или одно с другим не связано?»

И третье. Музей института, откуда украли образец изделия «Снег», был открыт отнюдь не всякий день. А посещался и того реже. Ученые, по горло занятые интересной и важной работой, предпочитали ее, а не образцы и модели десяти- и двадцатилетней давности – которые вдобавок многие из них сами же и творили во времена оны и, стало быть, знали как свои пять пальцев. В музей либо заглядывали самые что ни на есть новички, либо посещали официальные лица и коллективы: выехавшие на говорильную встречу к избирателям думские бояре, проверяющие отопление водопроводчики и так далее.

Другими словами, временной промежуток, когда могло быть совершено хищение, разрастался до бесконечности – куда больше двух дней, упомянутых Гадаборцевым. В сущности, следствие так и не выяснило доподлинно, кто и когда видел прибор в последний раз. И хватились-то его, возможно, далеко не сразу – отсутствие экспоната было обнаружено почти случайно, когда музей осматривал специально приехавший в Дубино, чтобы лучше прочувствовать дух научного поиска и великих умственных свершений, известный писатель-документалист Мефодий Далдыбаев, собиравший материал для своей новой эпопеи «И загудели атомы». Видимо, подобная оплошка объяснялась тем, что подозреваемый сразу пришел с повинной, и точное время хищения показалось не столь важным. Поэтому следствие, судя по всему, и приняло сразу на веру слова Гречкосея: «Третьего дня я…»

Продолжая обдумывать прочитанное, а паче того – оставшееся между строк, Богдан сдал папки дежурному вэйвэю26, споро вскочившему при его появлении и поклонившемуся в пояс, расписался в тетради учета секретных документов и, скрепив свою подпись висевшей на поясе личной печатью, двинулся к выходу. И тут в его кармане зазвонил телефон.

«Фирузе, – подумал минфа с раскаянием. Он задержался не на час и даже не на полтора, а на два с половиною. – Бедная моя…»

Но это оказался Гадаборцев.

– Драг еч Оуянцев?

– Слушаю вас.

Голос у начальника внутренней охраны был какой-то настороженный.

– Вы… простите за беспокойство… уже ознакомились с документами? – спросил он.

Богдану показалось, что спросить Гадаборцев хотел совсем не об этом.

– Только что закончил, – ответил Богдан.

– Ага… А я тем временем выяснил… – сказал Гадаборцев. – Гречкосей после суда сказал родителям, что хочет уехать «куда подальше» – и уехал действительно неблизко, в Цветущую Средину. Науку он бросил, так сказать, напрочь. Наверное, это для ордусского умственного потенциала потеря. Сейчас он работает… вы не поверите, драг еч… сменным чинильщиком на канатной дороге в горах Сяншань. Может, вы бывали там, или понаслышке ведаете: то бывшие охотничьи угодья древних ханьских императоров, ныне парк культуры и отдыха под Ханбалыком. Члены императорской семьи парк по-прежнему частенько посещают, но в последние сто лет уже, так сказать, на общих основаниях… Рычаги дергает наш физик на верхней станции дороги, кабинки проверяет по мере надобности… с гаечным ключом в руках… Вот так.

– Очаровательно, – сказал Богдан. – Талантов у нас, конечно, много, но не настолько, чтобы этак вот ими разбрасываться, вы не находите, еч Гадаборцев? Еще бы он с лотка укропом торговал!

– А что тут можно было поделать? Ему и так приговор вынесли мягкий – дальше некуда…

– Это я понял, – сказал Богдан. Прижимая трубку к уху плечом, он открыл очередную дверь и вышел на ярко освещенное привратными фонарями крыльцо павильона. Колкий ветер, летящий из черноты над заливом, весь полный сорванных с торосов искр, закрутился вокруг пол его скупо расшитого золотом теплого, с меховой подбивкой халата. Стоянка была за углом; Богдан перехватил трубку рукой и остановился под прикрытием стены, чтобы договорить – видно было, что обширную открытую площадку стоянки вихри прометают с особой свирепостью.

– А уж над научным сообществом и его реакциями мы не властны.

– Ну, само по себе это неплохо…

– Да, – согласился Гадаборцев, – но иногда, честное слово, так и хочется на них шикнуть: что ж вы делаете! А еще считаете себя умней всех!

– М-да… – неопределенно сказал Богдан.

Гадаборцев умолк и некоторое время лишь дышал в трубку. Потом осторожно сказал:

– Вы, небось, моих копателей олухами сочли? По документам-то судя?

Богдан несколько опешил от такого вызова на откровенность.

– Как вам сказать… – уклончиво вымолвил он, лихорадочно подыскивая сообразный ответ.

Вотще.

– Есть люди, – так и не дождавшись продолжения, осторожно проговорил Гадаборцев, и Богдан понял, что собеседник подбирает слова с предельной тщательностью, – даже тень присутствия которых делает работу невероятно трудной. Боюсь, вам это еще…

– Ванюшин? – повинуясь какому-то наитию, наугад спросил Богдан.

– Быстро вы, – с удовлетворением отозвался начальник внутренней охраны; в голосе его чувствовалось облегчение. – Ну, тогда помогай вам Небо…

И он отключился.

В столь поздний час на дворцовой стоянке оставалось не так уж много повозок. Зябко ежась, Богдан пошел к своей; полагавшийся ему теперь по рангу водитель – и как, бедный, не заснул тут, сидя в одиночестве весь вечер? – загодя усмотрев минфа, поспешно отложил какой-то яркий журнал, выскочил наружу и предупредительно распахнул перед Богданом дверцу.

– Простите, еч Филипп, – сказал Богдан покаянно. – Дела…

– Я понимаю, драг прер еч Богдан, – с сочувствием ответил молодой водитель, возвращаясь на свое место. – Домой?

– Да уж да, – сказал Богдан и несколько раз кивнул.

Богдану в таких ситуациях всегда было неловко. Он предпочел бы и теперь ездить сам, на стареньком и верном своем «хиусе», сносу не знавшем, – но положение обязывало. А вскоре минфа понял, что не только в сообразных церемониях дело. Времени теперь ему не хватало столь сугубо, что частенько лишь в повозке, едучи с одного места на другое, Богдан и мог ознакомиться с бумагами, знание коих там, куда он направлялся, ему непременно бы потребовалось. Сиди он сам за рулем – четвертина дел бы встала. Ужасно, но что поделаешь…

Однако была тут еще одна дополнительная издевка судьбы, о коей Богдан и рассказать-то никому не мог, а потому вынужден был все носить в себе, за семью печатями. Волею случая ему достался по штату роскошный небесно-голубой «тариэль», точь-в-точь какой он когда-то подарил Жанне и какой вынужден был просто-напросто продать, когда она ушла.

Впервые увидевши повозку, выделенную ему на период службы в высокой и почетной должности начальника Управления этического надзора, Богдан на несколько мгновений ослабел коленями. Ему показалось, что это та самая повозка; показалось, будто он даже замечает мизерную, незаметную постороннему глазу царапинку, однажды посаженную на крыло Жанной. До сих пор в кабине словно бы пахло ее духами…

Поэтому, едва усаживаясь на просторное сиденье, столь непохожее на твердые, не очень-то ловкие седалища «хиуса», он накидывался на те или иные документы, в которые требовалось (а порой и не очень) срочно (а порой и не срочно) вникнуть и принять по ним какое-то решение (а может, просто принять их к сведению)… Это помогало отвлечься. Иначе, с пустыми-то руками и не загроможденной штабелями и поленницами дел головой, душою Богдан неудержимо соскальзывал в прошлое.

Впрочем, если бы дело было только в повозке!

Он так и не смог отлепиться от той любви.

Сколько лет прошло, да и случилось все сумбурно, и длилось недолго… Расскажи Богдану кто в юности, что на сердце могут остаться столь незаживающие раны, – он бы, верно, не поверил, счел сантиментами из романтических книжек, а то и глянул бы на рассказчика брезгливо: экий нюня! Может, дело было в последней встрече – полыхнувшей, как молния, и незабываемо загадочной; то ли была Жанна, то ли не было, то ли человек приходил, то ли нет… Но на бесовщину валить ответственность – невместно, и не в принципах Богдана то было: минфа всегда полагал, что ежели смог что хорошее человек – то беспременно с Божьей помощью, а коли нет – то сам виноват и никто кроме. А может, и все то лето, проведенное вместе с задорной и нежной маленькой гокэ27, было не от мира сего? Наваждение, греза?

Когда столь несообразные мысли закрадывались Богдану в голову, он успевал одернуть себя: полно глупости молоть, все, мол, куда приземленней; воистину, жизнь порою ведет себя причудливее любой грезы. Только вот потом реальные причуды жизни и впрямь зыбят ее нескончаемой грезой, от коей и рад бы избавиться, да не в силах; стоит попасть в ее вихревой поток, уже не выбраться – твердые, надежные берега проносятся мимо все быстрее, становятся все неразличимей, все туманней, все ненужней. Тугой перехлест непримиримых и необоримых желаний, обожание и вина, понимание невозможности и горькое осознание того, как скудно все, что досягаемо, и как без невозможного пусто, вся эта нежданно разинувшаяся топка страстей, это гулкое солнечное горение – казались теперь единственно полной человеческой жизнью. Когда пожар угас, а раскрошенные бытом уголья остыли и поседели, от жизни остались лишь обязанности и дела.

И ничего Богдан не мог поделать. Невозможно избавиться от того, чем не владеешь. Нельзя уйти от той, которой нет, не в силах человеческих расстаться с тем, кто отсутствует… Все было только в нем самом. Память, совесть, нежность… Как от этого освободишься? А ежели и удастся каким-то чудом – то перестанешь быть человеком. Кто ты без памяти, без совести, без нежности? Камень. Пепел, труха.

Шло время, и в этой не замутненной реальностью памяти Жанна становилась все моложе, все прекрасней, все влюбленней и преданней. Умом Богдан понимал, что этот образ уже, наверное, мало общего имеет с нею, даже с нею тогдашней – и уж подавно с тем нынешним человеком по имени Жанна, который жил ведь и по сию пору где-то вдали (если только и впрямь она не была лисицею – но в это слишком простое наваждение Богдан не верил). Человек этот занимался своими делами, любил кого-то и, возможно, изменял кому-то, наверное, рожал и растил детей, работал в своей Сорбонне, писал, конечно, высокоученые статьи да книги про Ордусь, защищал диссертацию… потел на тренажерах для сохранения фигуры, лечил зубы, опрокидываясь в зубоврачебном кресле и с широко открытым ртом подставляясь тонко свиристящей бормашине, капризно выбирал новые туфли, примеряя то те, то эти, то опять те, принимал порою таблетки от головной боли или слабительное; и, уж конечно, частенько бросал кому-то с раздражением: отстань, не мешай, я занята; или: ну перестань говорить глупости; или даже немудряще: ты не прав. В памяти Богдана ничего подобного не было. Только сабельные росчерки падучих звезд в головокружительно распахнутом августовском небе, только тихие радуги рассветных облаков, только шелест пахучих берез, сиявших светлыми, как любовь, стволами… только страстный стон и крик, только лепет пересохших, распухших от поцелуев губ… только невесомая, летящая радость бесед обо всем, потому что не просто телами, но и душами они стали едины и оттого понимали друг друга с полуслова.

Память расцветала гигантскими бледными бутонами, как мутант, и высасывала из реальности соки. А рядом была милая, верная Фирузе, самый родной человек на свете – со всеми недостатками, свойственными тому, кто существует на самом деле. Живая, помаленьку стареющая вместе с ним, с Богданом. Ей могло в нем что-то не нравиться, она могла быть усталой, или раздраженной, или удрученной чем-то, не имеющим к персоне мужа ни малейшего отношения… И он ведь тоже мог. Они были равны. Богдан любил ее, и она любила его, но они были два отдельных сгустка белка; они мирно петляли неподалеку друг от друга в прозрачном и тесном аквариуме общей жизни, но как бы близко ни подплывали один к другому – всегда оставалась холодящая прослойка воды.

Богдану начали сниться странные, с продолжением сны. Седмицу спустя он мог увидеть сон, который начинался с того, чем кончился предыдущий. Сны были про Жанну. Иногда про то, что они, случайно встретившись, заговорили как добрые друзья и легко простили друг друга. Иногда про то, что она вернулась, и, обнаженная, целует его, и просит любви. Иногда про то, что с нею что-то случилось дурное, а он не в силах помочь – увяз тут, как муха на липучке, в казенных делах, а она там в своей Франции погибает. Иногда про то, что у них – ребенок, а Богдан даже не знает об этом, и не узнает никогда; а она так презирает бывшего мужа, что не рассказывает сыну, кто его отец и где, и над мальчиком потешаются сверстники, а ему нечем ответить… И Богдан просыпался, давясь горловым криком от безнадежности и тоски, – и пугая тихо спавшую рядом, ни в чем не повинную жену.

Понимала ли Фирузе, что с ним происходит? Чувствовала ли? Он не знал. Они никогда не говорили ни о чем подобном. Наверное, это было правильно – обсуждать имеет смысл лишь то, с чем можно что-то общими усилиями поделать; а тут даже самая преданная любовь со стороны не в состоянии согреть и спасти. Все внутри души.

Но однажды, месяца три назад, Богдан, вернувшись из присутствия раньше обычного – Ангелина в школе, Фирузе на работе (она преподавала теперь компьютерную премудрость и даже мужу сумела попутно втолковать многое из того, что так и не сумел ему объяснить в свое время нетерпеливый Баг), – нашел на столике у кресла оставленный раскрытым Коран. Это само по себе было странно – Фирузе очень аккуратно обращалась со священной книгой, да и, сказать по совести, вряд ли она стала бы сама, для себя, читать ее в переводе на русское наречие. А тут был именно Коран на русском, жена когда-то купила его Богдану в подарок – хотя минфа так пока и не удосужился прочесть его целиком. Но закрывая толстый, благоухавший книжной святостью том, Богдан непроизвольно увидел мелькнувшие перед глазами строки – и у него будто ледышкой провели по сердцу; рывком сжавшись, оно замерло и не сразу сумело вновь упруго разжаться. Богдан судорожно удержал готовые сомкнуться листы и прочел еще раз, уж медленнее: «Вы не можете быть одинаково расположенным к женам своим, хотя бы этого и желали вы; поэтому и не привязывайтесь к ним всею привязанностью, так чтобы они не оставались при вас в каком-то недоумении»28.

Что это значило? Неужто Фирузе уловила его темную затяжную хандру, но с чуть высокомерной мусульманской снисходительностью к христианам, не способным, дескать, уразуметь, что лучше уж взять в дом вторую жену, чем разрываться между семьей и любовницей, решила, будто любимый муж попросту завел себе кого-то на стороне?

А может, она все понимала и пыталась помочь ему хоть так?

Или, может, это всего лишь его чувство вины обострило мнительность, а жена просто-напросто взяла первое попавшееся под руку издание и, сидя в любимом своем кресле, чуток полистала великую книгу перед уходом на работу, и в этом пустяковом домашнем событии не содержалось никакого послания мужу, никакой шифровки?

Богдан порадовал своего водителя тем, что завтра и впредь до особого распоряжения он свободен, и отпустил повозку. Медленно побрел по лестнице вверх. Достал ключи.

«Надо потише, Фирузе, наверное, уже легла…»

– …А ты почему не спишь?

– Не хочу, – откладывая книгу, ответила Фирузе так удивленно, словно Богдан несказанно ее изумил, предположив, что она умеет спать. Встала. – Ты голодный?

– Очень, – виновато сказал Богдан.

Багатур Лобо

Александрия Невская,
полгода назад и позже

Ничто не предвещало беды.

Казалось, во Вселенной, какой ее знал Багатур Лобо, воцарилась гармония – относительная, как все сущее, хрупкая, как все прекрасное, – обусловленная многими, простыми, сложными и непреодолимыми причинами и обстоятельствами, но единственно возможная: он, Баг, она, студентка-принцесса29, и ничего, казалось Багу, не подозревающий мир со своим внешним кипением, страстями и событиями.

После памятного приема в честь начала нового тысячелетия, где Баг и Судья Ди сидели в первых рядах почетных императорских гостей в Запретном городе, в самом сердце Ханбалыка30, прошло каких-то полтора месяца – и Цао Чунь-лянь как ни в чем не бывало вернулась к своим однокашникам по Александрийскому великому училищу. Баг ждал ее появления с нетерпением: гадал – вернется или нет; вернулась. Теперь уж ланчжун31 и вовсе перестал сомневаться, что Чунь-лянь и есть принцесса Чжу Ли – так велико было меж ними сходство, так ясно читались в досужих разговорах между нею и другими студентами некоторые мелкие детали, кои никак не могла столь непринужденно знать ханеянка Цао Чунь-лянь; да она и не скрывалась особенно.

Как-то Баг предложил Чунь-лянь остаться после занятий для дополнительной беседы: в ходе подготовки курсового изыскания девушка так кстати задала сложный вопрос, касающийся некоторых тонкостей работы с электронными архивами – и во время беседы ланчжун, словно бы невзначай, задумавшись, совсем случайно обронил: «Видите ли, принцесса Чжу…» – а Чунь-лянь лишь на миг высоко подняла брови да мимолетно улыбнулась; и не выразила протеста. Не стала отрицать. Не открестилась от титула.

После этого, само собой, воцарилось настороженное молчание: зашедший столь далеко Баг, вцепившись в сигару, судорожно придумывал, как быть дальше – он-то полагал, что студентка ответит: ах, что вы, драг прер еч, вы меня с кем-то путаете! да разве такое возможно? нет-нет! – а Чунь-лянь, изо всех сил стараясь сохранить серьезное выражение лица, ждала, как же ее преподаватель выкрутится, и лишь веселые смешинки притаились в уголках ее прекрасных глаз.

Баг выкрутился – конечно! – принял вид, будто ничего не произошло. После паузы он спокойно продолжил объяснение, лишь на мгновение отвернувшись, дабы смахнуть пот со лба. Чунь-лянь слушала как всегда внимательно, ничего не записывая – память у нее была просто удивительная, – но смешинки все зрели и зрели, множились; наконец, девушка не выдержала и, опустив голову и прикрыв лицо веером, тихонько рассмеялась. Баг никак не отреагировал, хотя сердце стучало бешено; притворился, боясь расплескать чувства, будто так и надо – хихикать в веер над его словами. И мысленно поблагодарил Гуаньинь32, что они с принцессой наедине и никто всего этого не видит и не слышит.

Потом, когда ланчжун закончил речи, студентка, подхватив сумку с книгами, направилась к выходу – а он неотрывно смотрел ей в спину – и, уже взявшись за дверную ручку, вдруг порывисто обернулась и произнесла:

– Я не сказала «да»…

Это были первые ее слова с того момента, как Баг назвал девушку принцессой.

Ланчжун почувствовал, что ему не хватает воздуха; забыв дышать, он смотрел на нее в немом смятении.

– …Но и не сказала «нет», – закончила тем временем улыбающаяся Чунь-лянь и выскользнула из кабинета. Только дверь хлопнула.

Тем вечером Баг встречался в «Алаверды» с Богданом – был канун дня человекоохранителя, – и Богдан не уставал дивиться тому, сколь нынче разговорчив и улыбчив его друг.

И поскакали дни, полные тонких приятных полунамеков и прочих милых пустяков вроде скрываемых от мира случайных соприкосновений рук. Чунь-лянь успешно переходила с курса на курс, а Баг все время был рядом, ибо студентка неизменно записывалась на все спецкурсы, которые вел ланчжун. А с четвертого курса Цао Чунь-лянь попросила, чтобы Баг еще и руководил ее курсовыми изысканиями. Теперь Баг был счастлив полностью. Ну, почти.

Нет, мысли о чем-то большем его, в общем-то, не посещали: ведь то была принцесса, обитательница немыслимых горних высей, о которых Баг не смел и мечтать; с ланчжуна было довольно сознания, что предмет его молчаливого обожания учится здесь, в Александрии Невской, и несомненно, теперь уже несомненно, из-за него: ведь Ханбалыкское великое училище было не менее славным, нежели Александрийское, а тамошнее отделение законоведения и подавно слыло первым в Ордуси. Однако принцесса привычным с детства равнинам предпочла ненастную Александрию – какие, спрашивается, нужны еще доказательства?

За три дня до своего очередного дня рождения принцесса Чжу Ли пригласила Бага в харчевню «Алаверды», что на углу проспекта Всеобъемлющего Спокойствия и улицы Малых Лошадей, – лишь его одного, больше приглашенных не было. С сообразным поклоном протягивая ланчжуну длинный узкий конверт, она тихо добавила, что должна будет вскорости отбыть на время в Ханбалык и потому предлагает провести скромное празднество в Александрии заранее, совсем неофициально; Баг не спросил, зачем в Ханбалык – и так ясно; эти понятные обоим, но не высказанные словами недомолвки «ты знаешь, что я знаю, что ты знаешь, что я знаю, что ты…» стали непременной составляющей их необычных отношений. «Я непременно буду, – ответно поклонился Баг. – Благодарю вас за оказанную честь, драгоценная преждерожденная». Принцесса наморщила носик, удрученно вздохнула – и Баг тут же поправился, но так же тихо, как и она: «Еч Ли». И быстро подмигнул.

А потом человекоохранитель сообразил, чего на самом деле стоило принцессе это приглашение: ведь отмечать день рождения до наступления действительной даты – поступок почти отчаянный; праздновать годовщину появления на свет заранее – это искушать судьбу, ведь та может, осерчав, не позволить гордецу дожить до наступления настоящей годовщины. Принцесса рисковала жизнью ради того, чтобы встретить свой праздник вдвоем с ним, с Багом!

В тот вечер Ябан-ага, хозяин харчевни «Алаверды», был по-настоящему рад за своего стародавнего посетителя: Баг приходил к нему с разными женщинами – Ябан-ага помнил как минимум пятерых, – но никогда еще ланчжун не выглядел столь умиротворенно-счастливым. Он и его спутница возникли в полумраке харчевни словно из воздуха – даже дверной колокольчик не звякнул, – и оказались за самым дальним столиком в самом темном углу, а когда харчевник подошел спросить, что, мол, угодно преждерожденным, те поначалу не заметили его появления; потом Баг встрепенулся и, не отрывая взгляда от принцессы, невпопад сделал какой-то умопомрачительный, нелепый заказ. Ябан-ага лишь крякнул в удивлении, но покорно, даже и не поворчав толком, отошел: видел, что дорогие гости слишком увлечены друг другом. Вот и хорошо, вот и ладно. Харчевник понимал в своем деле и потому ни одно из потребованного Багом несообразного набора блюд на столе так и не появилось, а возникли другие – сообразные моменту, легкие и тающие во рту; этого, впрочем, никто кроме Ябан-аги, похоже, так не оценил.

Назавтра принцесса улетела в Ханбалык – Баг смотрел потом в новостях придворные торжества в честь ее дня рождения, и каждый взгляд, который принцесса Чжу Ли бросала в камеру, казался ланчжуну адресованным ему и только ему… Рядом развалился вдоволь напившийся пива Судья Ди33, он тоже поглядывал на экран – может, и коту мерещилось, что принцесса обращается к нему?

Через седмицу принцесса вернулась, и все снова стало хорошо, и возобновились сладостные недомолвки общей тайны. Потом был выпускной вечер – студентка Цао Чунь-лянь окончила великое училище с отличием и выразила желание продолжить обучение в качестве кандидата на степень цзюйжэня; наставником ее стал, разумеется, ланчжун Багатур Лобо.

Однажды принцесса и Баг как-то очень непринужденно, естественно перешли на «ты»…

И тут все стало плохо. Очень плохо.

…Известие о скоропостижной, на шестьдесят шестом году жизни, кончине царствующего императора Чжу Пу-вэя обрушилось на Бага точно ком талого снега с весенней крыши. Сидя на именной табуретке в заведении Ябан-аги, он как раз ел вечерние цзяоцзы и, запивая их холодным пивом «Великая Ордусь», думал о хорошем, то есть о принцессе: скоро они должны были посетить великого александрийского оружейника Никиту Галактионовича Шнырь-Ковайло, на всю страну прославившегося удивительным искусством в изготовлении боевых ножей в полтора чи длиной34, у Бага самого было четыре таких ножа; и тут к нему на подгибающихся ногах подошел харчевник и, бледнея на глазах, сообщил ужасную новость.

Баг едва не подавился пивом. Конечно, сообщения о том, что августейшему владыке в последнее время нездоровится, что его пользуют лучшие придворные лекари, часто появлялись в средствах всенародного оповещения; люди вообще имеют обыкновение время от времени хворать, особенно в преклонном возрасте, но это же сам император…

– Не понимаю… – горестно тянул внезапно ставший худым и нескладным Ябан-ага. – Как же так, драг прер Лобо?! Неужто ж несообразно лечили батюшку-то нашего? – Казалось, харчевник вот-вот заплачет.

И неудивительно: в Ордуси Чжу Пу-вэя любили. Император, известный не только своей прозорливой мудростью и неспешной твердостью, но и страстью к изучению биологии приматов моря, правил страной более тридцати лет и для нескольких поколений давно стал неотделимым от Ордуси символом ее надежности и неколебимого спокойствия. Тем неожиданней стала смерть Чжу Пу-вэя, хотя каждый в глубине души понимает, что все люди смертны…

В «Алаверды» установилась гулкая тишина – лишь с полминуты, по инерции, из колонок продолжали литься тихие звуки пипы35, но и они смолкли, когда Ябан-ага судорожно, несколько раз промахнувшись, надавил дрожащим пальцем на нужную кнопку, – немногочисленные посетители потерянно переглядывались, а кто-то в углу схватился за мобильный телефон и что-то бормотал скороговоркой невидимому собеседнику.

Вспомнил о телефоне и Баг – рванул из-за пазухи трубку, торопливо набрал номер принцессы.

– Еч Ли… – Сейчас было не до церемоний и не до посторонних ушей. – Ты… уже знаешь?

– Да, – в тихом голосе принцессы, противу ожиданий, не было слез. – Мне сообщили час назад… Тромбоз коронарных сосудов. Все так внезапно… Не беспокойся, – предвосхитила она следующий вопрос Бага. – Со мной все в порядке.

– Я сейчас же приеду!

– Нет, – она сказала это так, что Баг понял: приезжать не следует. Какие-то новые, незнакомые нотки внезапно услышал ланчжун в голосе милой и непосредственной, сметливой и проницательной студентки Цао Чунь-лянь. В ее интонациях прорезалась непривычная властность. Холодная, отстраненная. – Приезжать не следует. Если хочешь… – Тут властность куда-то на мгновение пропала, и голос дрогнул. – Если хочешь – проводи меня. Будь на воздухолетном вокзале через час.

Баг все мгновенно понял: ведь умер не просто ее отец, которого принцесса горячо любила, но император, и это последнее обстоятельство налагало на Чжу Ли совершенно иные, новые обязательства, выходящие далеко за круг обязанностей обычной – пусть и очень даже необычной! – студентки. Сейчас в ее жизни не было места открытым проявлениям каких-либо чувств, кроме дочерних. Да, так и должно быть, подумал Баг. Но как ему было жаль эту упорно мечтающую идти своим собственным путем, настойчивую и своенравную, но все равно столь хрупкую и, в сущности, так легко ранимую девочку! Он представил себе, как она, в окружении столпившихся свитских с траурными лицами, изо всех сил старается не зарыдать в голос, ведь теперь ей важней всего сохранить лицо…

Баг примчался на воздухолетный вокзал через двадцать семь минут. Так и есть – обычные полеты были отложены на полтора часа, ибо отбывал спецрейс на Ханбалык.

К тому времени, когда наконец появилась принцесса, во рту у Бага было мерзко от табака, на душе – отвратительно от скверных предчувствий. А когда Чжу Ли, властно махнув рукой своим даже в трауре сохранявшим почтенную важность сопровождавшим, одна неторопливо двинулась к нему, Баг помчался навстречу; они сошлись в центре громадного, облицованного гранитом опустелого зала. Баг остановился за шаг от принцессы, она встала тоже – неестественно бледное лицо без малейших признаков румянца, явственно наметившиеся тени под глазами, да и сами глаза: черные, бездонные, наполненные неизбежностью горя; ни капли косметических средств, простое и просторное ослепительно-белое одеяние36, больше похожее на балахон… Принцесса протянула руку – внезапно хрупкую и очень холодную; Баг осторожно сжал ее пальцы.

– Прощайте, еч Баг, – внезапно сказала Чжу Ли и, пока ошарашенный ланчжун пытался осмыслить слово «прощайте» (почему «прощайте»? почему не «до свидания»? ведь есть и большому трауру предел!), преодолела последнее разделявшее их расстояние, легко поднялась на носки и невесомо коснулась щеки человекоохранителя сухими губами. – Спасибо за все. Я была здесь так счастлива… – Решительно повернувшись, Чжу Ли заскользила по сверкающему полу к створу врат, где брала начало бегучая дорожка: тук-тук-тук – звучали в гулкой тишине ее каблучки. Но принцесса остановилась еще на миг, обернулась – точь-в-точь как тогда, с веером и студенческой сумкой, в самом начале! – и добавила столь тихо, что даже Баг ее едва расслышал, а остальные уж никак не могли: – Слишком долго мы ждали…

Баг чуть не умер.

Свитские, шелестя снежно-белыми траурными шелками, торопливо устремились вослед принцессе; дорожка понесла их – неподвижные фигуры становились все меньше, меньше, и в этом зрелище было что-то невыразимо безысходное, словно их уносила сама судьба; еще несколько мгновений – и, кроме Бага и нескольких застывших у стен служащих да пары вэйбинов воздухолетной охраны, в зале отбытия никого не осталось.

Баг машинально прижал ладонь к щеке – к тому месту, которого коснулась губами принцесса, – и, не видя ничего вокруг, пошел прочь. В голове пойманным мотыльком билась мысль: почему «прощайте»? почему?!

Всю ночь он не сомкнул глаз: метался по квартире и не выключал телевизор – ждал новостей. Судья Ди следил за хозяином с оружейного шкапа: кот понимал еще далеко не все в хитросплетениях жизни, но на всякий случай забрался повыше.

Особенных новостей не было: дипломатические представители держав выразили соболезнование… Главы государств скорбят вместе с ордусянами… Принцесса Чжу Ли прибыла в Ханбалык из загородного имения… Тридцать шесть лет просвещенного правления августейшего Сына Неба Чжу Пу-вэя… К Тайюаньскому хоу посланы гонцы чрезвычайной важности… Столица оделась в траур…

К Тайюаньскому хоу посланы гонцы чрезвычайной важности.

«Вот оно», – подумал Баг, и ужасная догадка молнией вспыхнула в голове: сразу стало понятно это самое загадочное «прощайте»; Баг остановился как вкопанный, а потом медленно сел на пол.

Конечно.

И – кончено.

Чжу Цинь-гуй, Тайюаньский хоу, племянник покойного императора, три года назад официально провозглашенный наследником престола, за две седмицы до внезапной кончины дяди окончательно и бесповоротно порвал с суетным миром: отрекся ото всех титулов, отказался от должностей и удалился в дервишскую обитель под Асланiвом, чтобы, полностью предавшись служению Аллаху, вымолить таким образом Чжу Пу-вэю долгие годы жизни; посылать теперь к Тайюаньскому хоу гонцов было делом исключительно формальным и заранее обреченным на неуспех, ибо уход от мира наследника престола хоть и произошел тихо, буднично и вне пристального внимания средств всенародного оповещения, но то был уход окончательный; пронырливым журналистам стало известно, что наследник, еще обитая в миру, совершенно разочаровался в себе как возможном владыке империи, а в последнее время и вовсе отошел от дел, объясняя это главным образом сознанием собственной неспособности и оттого боязнью не помочь, а навредить. «Небо не вручает Мандат на правление кому попало», – вот что однажды сказал Цинь-гуй.

Баг хорошо помнил наследника – Тайюаньский хоу произвел на ланчжуна впечатление человека деятельного, имеющего по всем вопросам свое, хорошо продуманное мнение, но, видно, как раз в ту пору Чжу Цинь-гуй впервые усомнился в своем праве на Небесный мандат. Он тогда – из лучших побуждений – едва не совершил большую и чреватую бедствиями политическую ошибку; только по счастливому стечению обстоятельств Богдан и Баг сумели ту ошибку предотвратить. Время, похоже, усугубило недоверие наследника к себе: Тайюаньский хоу счел себя недостойным не то что трона, но даже самой незначительной должности, связанной с управлением людьми. В итоге Чжу Цинь-гуй выбрал жизнь духовную. Что же до отца его, Чжу Ган-вэя, брата опочившего императора, то этот весьма достойный, но с младых ногтей глубоко чуждый мыслям о власти человек целиком посвятил себя изучению нематод и отличался столь чудовищной рассеянностью, что, если бы не полагающиеся ему по его положению преданные слуги, рано или поздно умер бы от истощения: забывать о еде за разглядыванием в увеличительное стекло очередного уникального экземпляра глисточка или угрицы, занося в толстую книгу одному ему понятные результаты наблюдений, было для императорского брата столь же естественно, как для снега таять под лучами набирающего силу весеннего солнца. Понятно, что никто и никогда не рассматривал Чжу Ган-вэя в качестве будущего Сына Неба. Об отпрысках бывшего Тайюаньского хоу тоже говорить всерьез не приходилось: ведь старшему из них только-только сравнялось десять лет.

Баг с ужасом понял, что у императорского двора, попавшего после смерти Чжу Пу-вэя в весьма затруднительное положение, не осталось никакого другого выхода, кроме как провозгласить правление опекунского совета – до тех пор, пока кто-нибудь из трех сыновей ушедшего от мира Чжу Цинь-гуя не только войдет в тот возраст, когда придет пора надевать, как говорится, шапку37, но и явит соответствующие таланты, так что само Небо пошлет благовещий знак своего выбора. До того августейших мальчиков надлежало пестовать и наставлять как равновероятных будущих владык громадной империи – и в любом случае это займет годы и годы.

Баг отчетливо понял, что именно принцесса Чжу Ли, неоднократно являвшая качества, присущие истинному правителю, должна теперь принять – быть может, вместе с цзайсяном38 – роль опекуна при малолетних наследниках. Больше просто некому, а принцесса – уж это-то Баг знал очень хорошо! – обладает столь сильно развитым чувством долга, что ей и на миг не придет в голову уклониться от, как это называлось в древности, обязанностей правления из-за бамбукового занавеса. Она, верно, все поняла сразу, едва ей доложили о смерти родителя! Вот отчего голос принцессы звучал столь отстраненно и даже холодно: Чжу Ли мыслями наверняка была там, в Запретном городе, и почти физически ощущала всю ту громадную тяжесть ответственности, которая через каких-то восемь часов перелета ляжет на ее не очень-то приспособленные для того хрупкие плечи.

Баг стиснул голову.

Да, именно: кончено.

Все кончено.

Теперь он никогда в жизни не коснется ее руки, не заглянет в глубину ее поразительных глаз, не будет запросто сидеть с нею рядом за одним столом и вылавливать для нее из суповой миски самые вкусные кусочки… Не скажет ей «ты»… Даже если они встретятся когда-нибудь на том или ином парадном приеме – не приведи, однако, милостивая Гуаньинь этакому случиться теперь! – никогда уже он ее не наставит грубовато и нежно, как любящий, но суровый учитель: «Вот что, еч Ли, ты бы не совалась поперед батьки в пекло…»

Она сунулась в пекло. Пекло управления великой страной. Из него нет возврата.

– М-р-р-р-р… – раздалось совсем рядом.

Баг, не глядя, протянул руку и положил ладонь на голову Судьи Ди. Кот сидел смирно. Баг знал: Судья сейчас смотрит на него, пристально, в упор смотрит – и пытается понять, что же такого страшного случилось вдруг с хозяином, что он, бестолково поджав под себя одну ногу, сидит посреди комнаты в нелепой позе, а по щеке его течет одинокая – маленькая и такая чуждая – слезинка…

Прекрасно понимая, что между ним, простым, хотя, быть может, и весьма заслуженным тружеником человекоохранения, и принцессой, пусть бесконечно милой, понимающей и живой, но все ж таки небожительницей, мало что возможно, Баг тем не менее все это время неосознанно хранил детскую надежду: а вдруг?..

Той ночью в душе Бага что-то словно надломилось.

Ланчжун начал хандрить, стал угрюмым и еще более неразговорчивым, несообразно много курил. Тоска точила Бага изнутри, и он не знал от нее ни спасения, ни лекарства – не помогали ни тайцзицюань, ни обращения к духам, ни посещения храма Света Будды. С виду Баг по-прежнему был собой, ни словом, ни звуком не выдавая своего смятения окружающим; даже Богдан ни о чем не догадывался. Хотя, наверно, и чувствовал что-то – таково уж было природное свойство минфа Оуянцева-Сю, ибо могучим даром к тонкому сопереживанию наградило его Небо… Да почти наверняка чувствовал, но дальше вопроса «у тебя все в порядке, еч?» тактично не шел, умолкал, хотя и смотрел вопросительно, и Баг, честно признаться, был за то благодарен другу, ибо не хотел, не мог позволить жалеть себя – даже Богдану.

Баг постановил для себя спать без снов. Он хотел изгнать сны вовсе, расстаться с ними – и выбросить из жизни, казавшейся ему теперь никчемной и, главное, бесцельной, тонкую иглу, занозой воткнувшуюся в сердце. Пусть даже вместе с сердцем. Он взял за обыкновение возвращаться домой из Управления внешней охраны через винную лавку, где каждый вечер покупал непременное пиво, а по мере необходимости и бутылку эрготоу наивысшей крепости; необходимость же случалась, как только запас сего напитка в его холодильном шкапу заканчивался. Поднявшись на свой десятый этаж, Баг высовывал из лифта нос и, если не видел на лестничной площадке соседа – сюцая Елюя, или еще кого встречного, быстро, юркой мышкой проскальзывал в квартиру, а коли сюцай маячил на площадке, то делал вид, будто ошибся этажом, и жал на первую попавшуюся кнопку, дабы незаметно вернуться позднее.

Дома, задав корм и пиво Судье Ди и приготовив нехитрую закуску – маринованную острую капусту да мелко порезанное вяленое остро перченное мясо, – Баг садился на диван напротив телевизионного экрана (купил себе «Бескрайний горизонт» во всю стену), откупоривал пиво, наливал в специальную чарку (он завел себе особую чарку: приобрел дорогой набор из шести штук и в тот же вечер переколотил подкованным каблуком пять из них, себе оставив лишь одну) холодный эрготоу – да, Баг взял за правило не согревать ароматный напиток, а охлаждать, до изморози на бутылке, – и смотрел все подряд, механически переключая каналы, а чарка следовала за чаркой и бутылка пива за бутылкой… Постепенно спускалась ночь, перед глазами плыли радужные круги, лежащий на коленях и уютно мурлыкающий Судья Ди начинал непринужденно двоиться – и тогда Баг с трудом вставал. Бросив на столе все как есть, он трудно вышагивал к ложу, разбрасывая по пути одежду, падал в жесткую подушку лицом и проваливался в черную бездну забытья без сновидений, надежд и чувств – чтобы утром, когда пробьет колокол на Часовой башне, вновь восстать к жизни, принять пару пилюль от головной боли (их Баг теперь все время держал у изголовья), выйти в одних шароварах и босиком, невзирая на время года, на террасу и безрадостно отработать там утренний комплекс тайцзицюань. Сделавши финальный выдох и хмуро кивнув занимавшемуся на соседней террасе Елюю, Баг топал в душ, где чередовал обжигающе холодную воду с не менее обжигающе горячей до той поры, пока голова не прояснялась настолько, что, едучи в повозке на службу, он в силах был открыть «Керулен» и, проглядев сведения о текущих делах, подготовиться к тому, чтобы начать сегодня с того, на чем закончил вчера.

Нельзя сказать, чтобы Баг был рад тому, что с ним происходило, – скорее, нет: как-то раз он, ужасаясь, попытался обойтись без ставшего привычным огненного снотворного – и под утро проснулся в слезах. Это было невероятно, невозможно! Это было унизительнее отупения и головной боли. Да чтобы он, Багатур «Тайфэн» Лобо, плакал во сне как ребенок!

Вечером того дня он вытравливал сны с особой тщательностью и наутро опоздал в Управление на целых полчаса: было очень трудно, почти невозможно подняться с ложа. А днем ему вдруг позвонил Богдан и странным голосом – пожалуй, скорее встревоженным – в очередной раз поинтересовался, все ли в порядке, и предложил посидеть, как раньше, у Ябан-аги. Баг отказался, сославшись на крайнюю занятость; на самом деле он просто боялся Богдана – подозревал, что друг все прочитает по его лицу.

На следующий день он впервые в жизни не пошел на службу и впервые вместо тайцзицюань утром выпил пива. Жить стало легче. Из Управления, конечно, звонили; Баг сослался на недомогание, а потом выбрался на террасу, уселся там прямо на каменные плиты и сам не заметил, как заснул.

Ближе к вечеру Баг, не таясь и даже с вызовом, – но никто так и не пристал к нему с расспросами, – спустился в ближайшую скобяную лавку и купил там плоскую фляжку из тех, что любители подлёдной рыбной ловли берут с собой, наполнив согревающим в мороз винным зельем. Он выбрал себе фляжку красивую и дорогую: посеребренную, отделанную тисненой кожей со стилизованным иероглифом «долголетие», объемом в полшэна39 – и, столь же вызывающе поглядывая по сторонам, вернулся домой. Теперь фляжка с эрготоу стала неизменным спутником ланчжуна; она сопровождала Бага везде: дома, в Управлении, на местах происшествий, в тех редких случаях, когда он шел куда-то еще.

Да, он по-прежнему служил в Управлении – и по-прежнему отказывался от повышения по службе, и по-прежнему числился одним из лучших александрийских разыскников; вот только теперь эта заслуженная слава заиграла новыми красками: наряду с бесшабашной храбростью Баг стал проявлять несвойственную ему ранее жесткость и даже жестокость. С сослуживцами и начальством он держался сдержанно-официально и очень отстраненно; выполнял все действующие предписания от и до и педантично следовал уложениям, но не более; когда доходило до деятельно-разыскных мероприятий, был быстр и неостановим, и в Управлении за глаза его все чаще звали уже не «Великий, непреоборимый ветер» – «Тайфэн», а «Тефэн» – «Стальной ветер». Прежний Багатур «Тайфэн» Лобо был мягче, деликатней; нынешний же, не задумываясь, крушил двери, если какой-то скорпион хотел отгородиться ими от неизбежного наказания, ломал активно сопротивляющимся подданным руки, а иногда и ноги, а прочих без разговоров укладывал носом в пол… Словом, и впрямь проносился как неразборчиво опасный ураган.

Неизменный начальник Бага шилан40 Алимагомедов довольно быстро отметил все эти граничащие с несообразностью странности и как-то, вызвав подчиненного в свой прокуренный кабинет, весьма долго беседовал о том и о сем, не зная, как половчей перейти к главному, а именно – к своему беспокойству, к неприятному ощущению, что с Багатуром Лобо, человеком в общем-то славным и бесхитростным, происходят какие-то пугающие его, шилана, перемены. Да, задержания, да, результаты – но вот вчера, к примеру: силовой захват подданного, поставлявшего в харчевни города поддельные, из невесть чьего мяса, баоцзы41 якобы известнейших тяньцзиньских сортов. Да, человеконарушитель признал себя заблужденцем, сидит в остроге и ждет справедливого суда, но зачем при задержании нужно было заставлять его есть эти самые баоцзы, причем в замороженном виде?! Нет, вроде бы все правильно: в погоне за сиюминутной выгодой преступник искривил прямое и последовал гнутому – так сам первым и отведай собственное варево, но… как-то это уж слишком. Как-то немного через край. «Что именно?» – спокойно поинтересовался ланчжун, преувеличенно прямо сидя на стуле с неудобной сучковатой спинкой. «Да вот с этими баоцзы…» – «Но они же поддельные». – «Поддельные». – «Простые люди могли отравиться. И урон какой честному имени поваров! Я бы вообще ему весь его запас скормил. Чтоб неповадно было». – «Но, драг еч, этот подданный… он ведь тоже человек!» – «Скорпион он, три Яньло42 ему повсеместно». – «Ну хорошо… А за что ты двух подручных-то его? Руки повывихивал?» – «Не надо стоять на пути правосудия».

С некоторых пор это стало любимой Баговой фразой. Он честно предупреждал очередного заблужденца: не стой на пути у правосудия – ну а ежели тот не внимал…

И так тянулись дни его.

…Вскоре шилан отправил Бага в отпуск. Принудительно. Нет, ланчжун не сломал более обычного рук или, скажем, ног – в этом смысле среднестатистические показатели человекоохранителя были весьма устойчивы, – но опытный шилан нутром чуял, что Баг достиг предела внутреннего напряжения, проистекающего из неведомых ему, шилану, причин; что еще немного, и Баг совершит нечто такое, на что закрыть глаза будет никак невозможно, а потому, не рассуждая долго, выписал человекоохранителю за счет Управления путевку с полным пансионом, а также и билеты на сказочный остров Хайнань и в приказном порядке направил подчиненного отдыхать от трудов под тропическим солнышком. Баг хлебнул в туалете эрготоу, зажевал ароматной смолой и легко покорился: приказ есть приказ, – но особого удовольствия не испытал, хотя дело было зимой, а это самое неприятное в Александрии Невской время; все, что ланчжуна хоть как-то еще занимало в жизни – это служба, а вне ее Баг маялся и совершенно не знал, куда себя девать. Да и Судья Ди отбился от рук: вслед за хозяином, только немного позднее, фувэйбин43 пустился в свой собственный кошачий загул, сутками не появляясь дома, а однажды пришел вечером – грязный и с порванным ухом. Баг дал коту пива, а ухо обработал эрготоу и зашил как умел. Потом отправился на улицу и косвенным образом проведал, что Судья Ди вступил в неравное сражение с огромным мраморным догом, имевшим несчастье на него гавкнуть – от полноты чувств, не иначе, – и даже вышел из стычки победителем: дог позорно бежал, волоча на поводке причитающего хозяина, а кот, выгнувши спину, распушив хвост и занося задние лапы вбок, преследовал их неспешной рысцой до самых дверей, выводя устрашающие боевые рулады. Баг сделал Судье выговор – и удостоился недоуменного взгляда: а сам-то?

Баг хмыкнул – и задумался. Действительно: а сам-то? Нет, до того, чтобы бросаться на тех, кто невзначай на него гавкнет, Баг явственно еще не дошел, но ведь третьего дня жесточайшим образом излупцевал же ножнами великовозрастного недоросля, взявшего скверную привычку отнимать карманные чохи у тех, кто младше и слабей! Хотя мог бы ограничиться тем, что, взяв балбеса за ухо, отвести в ближайший участок и там чин по чину сдать вэйбинам, дабы дело получило законный ход: приговор – малые прутняки, уведомление в квартале и последующее молчаливое осуждение соседей. Это куда как действенно – ан нет же, Баг ножнами заменил и прутняки, и вэйбинов, и общественное порицание. Некоторое сомнение шевельнулось в душе у ланчжуна, и он, поглаживая победительного Судью Ди по свежевымытой шерсти, на всякий случай коротко приложился к заветной фляжке – стало спокойнее.

На Хайнане Баг провел вполне бестолковые три седмицы: мало ел, много пил, сдружился с местными макаками, на всю Ордусь знаменитыми своим замечательным образом жизни в этом земном раю, а заодно последовательно познакомился с тремя, по одной на седмицу, отдыхающими девами (во всему видать, весьма высокопрофессиональными и довольно-таки высокопоставленными сяоцзе44) из Ханбалыка и других крупных городов Цветущей Середины; познакомился, надо признать, не без некоторого удовольствия, но, однако же, и безо всяких далеко идущих планов, прекрасно понимая, что, стоит лишь девам исчезнуть из его поля зрения, как воспоминания о любой растворятся подобно предрассветной дымке. Ланчжун имел у девушек большой успех как днем, так и, надо отметить, ночью – ибо неистово, ровно жизнь кончилась, отдавал мимолетным подругам весь свой нерастраченный любовный пыл. В результате одна из них, по имени Лань-ин, симпатичная ханеянка с забавными ямочками на щеках и старомодной прямой челочкой, вообразила себе невесть что, и Багу пришлось скрываться аж на другом конце острова, выжидая, пока девушка уедет, – в эти два дня Баг сделался особенно мрачен и даже срубил пару невысоких, незначащих пальм: его грызло осознание неправильности, несообразности происходящего, полного несоответствия ни представлениям Бага о себе, ни его возрасту (все же не мальчик!), ни тому, что он считал достойным в отношениях между мужчиной и женщиной. Но спасительная фляжка была всегда под рукой, а пополнить ее содержимое в случае необходимости не представлялось проблемой; Судья Ди тоже не терял времени даром – отдыхал масштабно и со вкусом: в один прекрасный день Баг увидел своего питомца вольготно развалившимся на куче сухих пальмовых листьев в окружении ни много ни мало шести хвостатых возлюбленных. И, похоже, все они смотрели на Судью, возвышавшегося среди них, южанок, диковинным рыжим сугробом, – с безграничным обожанием…

Однако утром следующего дня кот вернулся к Багу какой-то странно опустошенный: подошел к гамаку – Баг лежал в гамаке, натянутом между двумя пальмами, – чинно уселся и уставился на неторопливо покуривавшего хозяина. «Что? – мельком спросил Баг, витая мыслями в клубах эрготоу. – Внимательно слушаю тебя, хвостатый преждерожденный». Кот по давней привычке, само собой, ничего не сказал, но смотрел выразительно, не отворачиваясь – и такая в его глазах была тоска, что Баг даже протрезвел немного.

Но…

Потом он вернулся в холод и снег Александрии – и вновь потянулись привычные дни, увенчанные неизменным пивом с эрготоу. Опять звонил Богдан; каждый раз находить отговорки и избегать встреч становилось все труднее, особенно по праздникам; Баг и сам толком не понимал, отчего он это делает. Однажды Богдан пришел к нему домой – без приглашения, не предупредив, и Баг, прокравшись на цыпочках к двери, некоторое время осторожно наблюдал через глазок, как недоумевающий минфа терзает кнопку звонка; так и не открыл, и Богдан ушел, оглядываясь с еще большим недоумением. Потом последовало несколько электронных писем; Баг отписывался – скупо и немногословно: извини, очень занят, как-нибудь потом… Баг все ждал, что минфа нанесет ему визит прямо в Управление, но обошлось – ланчжун с облегчением решил, что Богдан наконец обиделся. На всякий случай Баг перестал посещать любимую харчевню «Алаверды» и обедал и ужинал теперь если не дома, то вдалеке от привычных мест.

Он остался с работой один на один.

После очередного ураганно-стального задержания шилан пригласил Бага в кабинет и, отбросив церемонии, спросил в лоб: «Что с тобой, драг еч?» – «Ничего, – отвечал ланчжун. – Со мной все в порядке». На столе перед Алимагомедовым рассыпанной карточной колодой валялись издалека узнаваемые несчетные жалобные листы. «А нос вчера зачем человеку сломал?» – «Он стоял на пути правосудия». «Кто?! – заорал шилан, зардевшись ровно свекла, уперся обеими руками в стол и привстал в своем кресле. – Нос?!» Баг счел за лучшее не отвечать. Алимагомедов некоторое время тягостно молчал, потом сел и, глядя куда-то за Багово плечо, медленно проговорил официальным голосом: «Ланчжун Багатур Лобо, с этого момента вы временно отстраняетесь от деятельно-разыскной службы и направляетесь в неоплачиваемый отпуск до дальнейших распоряжений». После чего вернулся к своим бумагам столь выразительно, будто добавил: все, свободен.

Баг поднялся и деревянным шагом вышел из кабинета. Он не видел, каким взглядом – полным великого сожаления и глубокого сострадания – смотрел в его застывшую спину Алимагомедов, пока ланчжун шел к дверям. Не видел встречных, пока шел по коридорам Управления и пытался осознать, что же сейчас, собственно, произошло: кажется, его, Багатура «Тайфэна» Лобо, после стольких лет службы фактически изгнали из рядов человекоохранителей, ибо как еще надлежит истолковывать «неоплачиваемый отпуск»? Да, именно так. Бывшему человекоохранителю даже в голову не пришло спросить за что – Баг и сам прекрасно знал ответ на этот вопрос.

Теперь у него не стало даже любимой работы.

Баг равнодушно сдал дела Кармелю Захарову, молодому и очень способному фуланчжуну45, появившемуся в Управлении внешней охраны полтора года назад, отчасти своему ученику. Кармель был подавлен, хотя и изо всех сил старался это скрыть: для него происходящее стало чем-то сродни светопреставлению – ведь на его глазах рушилась легенда человекоохранения, из Управления уходил, спокойно, будто так и должно быть, один из лучших умельцев, о котором из уст в уста передавали истории одна другой невероятнее… Напоследок Баг сгреб в картонную коробку многочисленные награды, украшавшие ранее его кабинет, сгреб небрежно, словно металлический мусор, лишь на мгновение задержавшись перед стоявшим отдельно золотым шлемом-наголовником в виде оскалившейся тигриной головы с выпученными рубиновыми глазами – знаком гвардейского звания Высокой Подпорки Государства, пожалованного ему троном за благополучное разрешение дела в Асланiве, а потом с коротким вздохом прибрал в коробку и шлем, хлопнул по плечу обалдевшего Захарова, сказал ему: «Удачи!» – и, взяв коробку под мышку, поспешно вышел.

Душа его рыдала навзрыд.

Придя домой и швырнув у дверей тяжело брякнувшую коробку с наградами, Баг вошел в гостиную, привычно убрал меч в оружейный шкап и тупо встал у окна. За окном исходила последними силами зима, и, глядя на косо несущиеся вослед ветру снежинки, верно уж последние в этом году, Баг механически вытащил из-за пазухи фляжку, открыл и поднес к пересохшим искусанным губам – но пить так и не стал. Вновь оделся и вновь вышел под летящий снег.

Баг не помнил, где бродил в тот вечер и как оказался на углу улицы Больших Лошадей, это вышло само собой. Лишь когда в толпе спешащих домой служащих он заметил вдруг Йошку Гачеву, мимолетную, вовсе незначащую знакомую, которую не видел один Будда знает сколько времени, – его память будто снова включили. Баг внезапно смутился, да что там, запаниковал, подумал: «Милостивая Гуаньинь, зачем я здесь? зачем?! что я делаю?!» – хотел незаметно повернуться и уйти, но было поздно: Йошка с радостно-удивленным «ой» уже бежала к нему, стрекоча каблучками, – узнала…

В конце концов, после роскошного ужина, они очутились в Йошкиной одинокой квартирке: нет, она так и не вышла замуж, у нее пока были совсем другие жизненные планы, хотя наметанный глаз сыщика сразу увидел в жилище девушки недвусмысленные знаки пребывания иных мужчин. Баг был робок и скован – не то что на Хайнане: отводил глаза, стараясь не смотреть в боковой разрез модного Йошкиного халата, беззастенчиво и в то же время наивно открывавший ее стройную ногу, невпопад мямлил, не зная, под каким бы предлогом выйти из комнаты и хлебнуть как следует эрготоу; ланчжун крепился, ибо подозревал, что, поступи он подобным образом и вернись, благоухая мосыковской особой, беспечный разговор о том о сем тут же потеряет всю свою непринужденность, а ему так приятно было сидеть на мягком диване, вдыхая незнакомый, но будоражащий запах чужой женщины – гостьи из, казалось бы, столь давно прошедших дней, что их вроде и не было вовсе; он сидел, курил, смущенно поддакивал и думал: как же хорошо, что ты такая болтунья, Йошка, как же хорошо…

Это было как наваждение: вдруг посреди какой-то очередной Йошкиной фразы, как раз на изломе гласной в очередном «здо-о-орово!», Баг вдруг отчетливо понял, что уже кучу дней, успевших сложиться в седмицы и месяцы, он прожил – просуществовал – совершенно неправильно; что эта жизнь – да жизнь ли?! – была вовсе не его, Багатура Лобо, жизнью; что эрготоу на самом деле ни от чего не спасает и что ему очень и очень плохо, – и внезапно посреди очередной глубокой затяжки исчезла, словно рассеявшийся морок, сокрушающая его тоска. Баг даже окурок сигары из пальцев выронил – так неожиданно пришло к нему это озарение, так быстро пробежали перед глазами, восстанавливаясь, смазанные картинки прошлого, и когда Йошка с возгласом «ой-ой» нагнулась поднять окурок, опередил девушку на какую-то долю мгновения и успел первым; лица их оказались совсем рядом, Йошка взглянула ему в глаза – и застыла с открытым ртом: видимо, Баг даже в лице переменился. Ланчжун, на ощупь отправив сигару в пепельницу, осторожно погладил деву по щеке и нежно поцеловал в лоб – Йошка не успела отпрянуть, – поднялся, сказал: «Спасибо вам, Йошка Гачева. Большое спасибо!» – и как-то незаметно выкатился вон, оставив сяоцзе хлопать ресницами над недопитым жасминовым чаем в одиночестве, ибо прозвучало в его голосе что-то такое, такое…

На лестнице Баг улыбнулся – широко и впервые за долгое время действительно искренне, от души – и, насвистывая давно уже немодную песенку про «доктор едет-едет сквозь снежную равнину, порошок заветный людям он везет», пошел к цзипучэ…

Там же,
первица

Утром следующего дня Баг проснулся как обычно, в семь, и осознал себя в непривычном состоянии умиротворения: он помнил, что ему снились сны – на ночь ланчжун не принял снотворного по испытанному временем рецепту, – но в тех снах не было ни тоски, ни боли. Баг с мечом в руке бодро выскочил на террасу и, презрев мокрый, достававший до щиколоток снег, с полчаса ожесточенно рубил воздух, расплескивая босыми ногами холодную жижу и чувствуя, как тело наполняется былой легкостью, ушедшей, казалось, навсегда. Он даже бросил взгляд на соседскую террасу – пустую: видно, такая погода была еще не для Елюя; однако же от острого глаза человекоохранителя (пусть и в неоплачиваемом отпуске) не укрылось мелькнувшее меж штор лицо сюцая, и Баг, отсалютовав ему мечом, помчался в душ. По пути взгляд его зацепился за лежавшую у ложа фляжку – и Баг, чуть умерив бег, стремительно подхватил ее. Стоя под горячим потоком воды и отфыркиваясь, он некоторое время смотрел на зажатую в руке посудину, гладил ее приятные черненые выпуклости, водил пальцем по впадине иероглифа «долголетие», а потом, решительно скрутив крышку, перевернул вверх дном: остатки эрготоу, смешиваясь с водой, устремились в сток.

Баг позавтракал вчерашней маньтоу и заварил себе «Золотого пуэра»: он не знал еще, что будет делать дальше, но чувствовал – чай ему жизненно необходим. Под ногами заинтересованно крутился, напоминая о себе утробным мявканьем, Судья Ди; Баг открыл ему банку корюшки, про себя отметив, что с кошачьей едой дело тоже обстоит неважно: в холодильнике отчетливо просматривались всего две банки той самой корюшки, а еще – подозрительно выглядящие бычки в томате, которые кот не жаловал. Надо будет прикупить чего-то более сообразного.

Чашка ароматного чая вместе с сигаретой – сухой до хруста, сыплющей табачные крошки, – показались Багу неожиданно прекрасными, и он решил, что, пока не допьет весь чайник, о будущем думать не будет. Да в конце-то концов!..

В дверь позвонили.

Впервые за многие дни Баг не прокрался ко входу аки тать в нощи, дабы осторожно посмотреть в глазок: кто это там пожаловал, – а, совершенно не таясь, распахнул дверь и даже слегка улыбнулся при этом.

На лестнице обнаружился сюцай Елюй. Молодой человек выглядел взволнованным, на румяном его лице блуждала нерешительная улыбка; в руке сюцай сжимал несколько листков.

– Драгоценный преждерожденный Лобо! – торопясь, затараторил Елюй. Казалось, он спешит выговориться, пока дверь не захлопнулась перед его носом. – Извините, что беспокою вас в довольно ранний час… Ой, что-то я… – Сюцай окончательно смешался. – Доброе утро, драгоценный преждерожденный Лобо.

– И я рад вас видеть, – кивнул ланчжун. – Утро действительно неплохое… Да вы проходите, проходите!

Елюй осторожно переступил порог: все же он никогда не был у Бага; любопытно покосившись на стоявшую в прихожей коробку, обошел ее и, оглянувшись – Баг взмахнул рукой: вперед, вперед! – вступил в гостиную.

– Чаю? – спросил Баг.

– О, если вас это не затруднит, драгоценный преждерожденный… – Сюцай сел на предложенный стул и чинно сложил руки на коленях. – Я вовсе не задержу вас…

– Что вы говорите? – вернувшийся из кухни Баг поставил перед Елюем чашку и взялся за чайник.

– Я, видите ли… – сосед снова замялся. – Ну, просто…

– Говорите как есть, драг еч. Мы же с вами не посторонние, – подбодрил его ланчжун.

– Да, спасибо… – Сюцай поднес чашку к губам, пригубил; на лице явственно отразилось удовольствие. – Золотой?

– Точно, – подтвердил Баг и с легкой смешинкой в глазах уставился на Елюя. Как странно, думал он. Похоже, мы поменялись ролями: раньше я его направлял на истинный путь, а сегодня, похоже, сосед решил вернуть долг. – Так что вы говорите?..

– Да я, собственно… – Елюй слишком резко поставил чашку. – Ой. Извините… Собственно, вот… – И он протянул свои бумаги Багу.

На первом листе красовался большой портрет Судьи Ди: в полный кошачий рост, во всей, так сказать, красе. Дальше шел мелкий текст, и, погрузившись в него, ланчжун с удивлением узнал, что вот уже сколько лет делит одну квартиру с не просто абы каким помоечным котом, но с представителем древнего и, по хвостатым меркам, весьма знатного рода, ведущего начало от дворцовых, живших на полном государственном довольствии кошек александрийских князей; настоящее, так сказать, родовое имя Судьи было настолько длинным, что Баг сразу махнул рукой: на то, чтобы когда-нибудь правильно оттитуловать своего питомца без бумажки или хотя бы вскользь все эти имена запомнить, его никогда бы не хватило. Не так все оказалось просто в кошачьей табели о рангах.

– Вы понимаете? – взволнованно спросил Елюй, когда Баг перевернул последний лист.

– Ну… – протянул, стараясь скрыть удивление, Баг. – Кажется, понимаю. Вы, драг еч, хотите сказать, что этот вот, – указал он на старательно вылизывавшего вытянутую вверх заднюю лапу Судью Ди, – вот этот вот кот, как там… – Баг заглянул в бумагу. – Котофей-Берендей-Мирополк-Владибор и так далее – он вроде как практически кошачий князь?

– Именно! Именно, драгоценный преждерожденный! – возликовал сюцай. – Я как впервые его увидел, – Елюй глубоко поклонился в сторону кота, но тот, полностью поглощенный утренним туалетом, этого не заметил, – так сразу почувствовал: в жилах этого хвостатого преждерожденного определенно течет яшмовая кровь! Во-первых, какая стать, – сюцай взялся загибать пальцы. – Во-вторых, редкий для… э-э-э… кота ум! Сообразительность, драгоценный единочаятель Лобо! Сообразительность прямо ошеломляющая! В третьих, я имел счастье наблюдать сего… э-э-э… кота в течение длительного времени, и для меня совершенно несомненны стали его крайне деликатные манеры, кои свойственны особам высокородных скорее по происхождению, но не по воспитанию.

– Гм… – Баг поднялся, подошел к Судье Ди и стал пристально его разглядывать. Кот прервал туалет, но лапу не опустил, а внимательно уставился на хозяина, всем своим видом говоря: ну что? теперь понял наконец? и какая при этом разница, кто как умывается и какое место себе вылизывает? – Ну, Мирополк-Владибор и так далее, что ты нам на это скажешь?

– Мр-р-р… – сказал на это Судья Ди и вернулся к прерванному занятию.

– Да-а-а-а… Штука… – опускаясь на стул, задумчиво почесал подбородок Баг и с отвращением ощутил под пальцами пятидневную щетину. – И что же теперь? – вопросительно поднял он глаза на Елюя.

– Ну… – Тот пожал плечами и более уверенно взялся за чашку. – Я считал, вы должны знать… – Сюцай смутился. – Я никак не мог удержаться от попытки доставить вам, драгоценный преждерожденный единочаятель, толику удовольствия, а быть может, и радости… В последнее время я сделал такие успехи в работе с электронными базами данных! Оказывается, и у наших четвероногих друзей есть родословные. Не только у кошек и собак. Попадаются, знаете ли, даже знатные хомяки…

– И давно вы… ну… все это?..

Сюцай кивнул.

– Давно. Примерно с полгода назад… – Тут Елюй снова замялся и с каким-то новым выражением робко взглянул на Бага. – Прошу нижайше прощения у драгоценного преждерожденного, что не решился доложить о своих открытиях раньше, но… раньше вы были… – Он смущенно уткнулся в чашку, а Баг чудом не покраснел. – Раньше мне никак не предоставлялось удобного случая, поскольку вы, драгоценный единочаятель, были загружены важной работой, а я, ничтожный, не осмеливался вас тревожить, – все ж таки найдя способ выкрутиться из неловкой ситуации, с видимым облегчением протараторил сюцай.

Баг некоторое время молчал, собираясь с духом: видит Будда, а он-то в наивности своей думал, что надежно отгородился от внешнего мира крепкой дверью своей квартиры!

– Спасибо вам, драг еч, – сказал он с чувством. – Спасибо, – повторил он, крепко пожимая Елюю руку. – Я восхищаюсь вами. Правда.

– Ну что вы, драг еч Лобо… Что вы… Ведь еще наш Учитель говорил: тот, кто пренебрегает чаяниями ближнего, никогда не возвысится до чувств благородного мужа, а тот, кто понял ближних, не может оставаться равнодушен к соседям.

Баг посмотрел юнцу в глаза и ясно понял все то, что осталось за пределом слов: да, сюцай Елюй все это время видел, что с ланчжуном происходит дурное, что соседу плохо, и был рядом… быть может, именно Елюй затащил в квартиру и уложил в кровать геройского человекоохранителя Багатура «Тайфэна» Лобо, когда однажды непомерное количество эрготоу свалило того у двери в собственное жилище… Ланчжун не был уверен – лишь подозревал, – но провал в памяти имел место: последнее, что он помнил, были дверь и ключ, бессильно выпавший из трясущейся руки. Баг шатко присел, зашарил по полу, не нашел, а вставать уж не осталось сил, – но проснулся человекоохранитель утром в родной постели…

Почему Багу все это раньше не пришло в голову?..

Оставшись вновь с котом наедине, Баг долго смотрел новоявленному князю в глаза. Тот некоторое время выдерживал взгляд, нервно подергивая кончиком хвоста, потом высокомерно отвернулся.

– Вон ты как… – пробормотал Баг.

Ну конечно. Вчера казавшийся беспородным кот вдруг оказался особой высоких кровей. А он, Баг, как был, так и остался беспородным ланчжуном. Кот имел полное право смотреть свысока. Багу припомнилось, каким на Хайнане кот вернулся домой после загула: морда вроде гордая – а в глазах пустота; мол, чем гордиться-то? Теперь понятно, что именно было не так. Ну какие-то кошки… попавшиеся на пути. Много кошек. Много – не мало, да все равно не те.

Некоторое время Баг размышлял.

– Я не собираюсь посягать на ваш образ жизни, драгоценный преждерожденный, – объявил он потом. – Упаси Будда. Однако долг есть долг. Вот и документы у меня тут… – Ланчжун пошелестел бумагами.

Не понимаю, о чем это ты, чуть дрогнув спиной, с легким презрением выказал всеми отпущенными ему природой средствами Судья Ди. Документы какие-то. Пиво давай!

Баг, более не тратясь на слова, присел к «Керулену», привычно зашуршал клавиатурой – и вскоре окончательно почувствовал себя в своей тарелке: он, человекоохранитель высочайшего класса, вел важное расследование, от которого зависела судьба… Судьба кота, да. А кот что – не человек? Не полноправный подданный империи? Ведь не пренебрегает же он корнями, как некоторые! Вот и подвеску на ошейник ему выдали. Фувэйбин к тому же. Знатный кот и – имеет право.

К вечеру, когда Баг, закинув руки за голову, с удовольствием распрямил спину и протяжно, точно вынырнув из глубины, вздохнул, на столе перед ним лежали девять еще немного теплых, только что распечатанных цветных фотографий девяти самых породистых кошек империи. Имена, местожительство, возраст, родословные…

Когда он, присев на пол рядом с Судьей, выложил снимки у него под носом, тот потянулся понюхать фотографии, но потом брезгливо отвернулся: пахло химией.

– Тебе бы только корюшку жрать, бездельник, – непочтительно сказал Баг. – Смотри внимательно! У тебя открылись радужные перспективы.

Судья не отреагировал на столь вопиющее нарушение сообразных церемоний при обращении к высокородному лицу княжеских кровей: видимо, свежеобретенный титул был коту до лампочки. Его гораздо больше корюшка интересовала. Да отсутствие ставшего столь привычным пива.

Баг зашел в непочтительности еще дальше и сгреб кота за шиворот; сызнова развернул мордой к фотографиям: ну-ка, смотри как следует! Судья, прижав уши, несколько мгновений пялился на хвостатых красавиц недоверчиво, даже как-то брезгливо, точно Баг поставил перед ним блюдце с тухлятиной, а вкусных крабов в собственном соку сожрал сам. Потом перевел взгляд на хозяина. В его глазах отчетливо читалось: ты уверен, что это надо?

– Надо, Ди, – твердо сказал Баг. – Надо. Великое постоянство необходимо поддерживать. Благородный муж руководствуется не тягою к удовольствиям, а стремлением выполнить свой долг наилучшим образом.

Судья Ди сардонически склонил голову набок: из-за каких ерундовых выдумок вы, люди, изнашиваете попусту свою драгоценную нервную систему! Вы что, не понимаете, что нервные клетки не восстанавливаются?

– Род не должен пресекаться, – продолжил увещевания Баг. – А такой род, как твой, – особенно. Представь, что через сорок или шестьдесят лет кто-то вспомнит о тебе с благоговением и захочет, чтобы его хвостатый преждерожденный мог породниться с твоим потомством. А где оно, это потомство? Фьють! Ищи-свищи! Лови всех бездомных драных котов подряд и проводи генетический разбор? Хватит с тебя помоечных побед. В жизни должен быть смысл.

Во взгляде кота проступила некоторая задумчивость. Похоже, мысль о том, что через ого-го сколько лет кто-то будет проводить столь масштабные деятельно-разыскные мероприятия с целью с ним породниться, Судье Ди польстила. Кот размышлял, уже не пытаясь отвернуться или удрать.

– Вспомни покойного владыку нашего Чжу Пу-вэя. Если бы император и императрица родили побольше детей, среди них вполне мог бы оказаться мальчик, и принцессе Чжу не понадобилось бы бросать любимую работу. Это ты в состоянии уразуметь, хвостатый преждерожденный?

Кот вздохнул. Это был, конечно, неотразимый довод. И все же неприязненный кошачий взгляд вопрошал: а как же свобода? Как со свободой будет в этом светлом и весьма полезном, исполненном служению долгу будущем?

– Еще великий Учитель наш Конфуций бился над вопросом, как достичь наилучшего соотношения свободы и долга в жизни, – задумчиво сказал Баг, уже не увещевая, но просто приглашая хвостатого коллегу поразмыслить над этой вечной проблемою вместе, и выпустил его загривок. Кот наскоро чесанул задней лапой за ухом. – И всякий человек с тех пор, в общем, всю свою жизнь занят тем же.

Судья Ди обреченно чихнул. Мол, ну, если уж сам Конфуций…

– Выбирай, – велел Баг.

Судья снизошел посмотреть на фотографии повнимательней. Подрагивая пышными усами, настороженно и тщательно обнюхал каждую, слегка отстранился, снова поглядел… И наконец прицельно ударил лапой.

Баг торопливо выдернул фотографию, на которой остались следы когтей, боясь, что кот передумает или начнет мудрить: нет, не эту, а вон ту… а то и просто порвет все в клочья. С князя станется.

А Судья Ди, сделав тяжкий выбор, еще раз чихнул – все же фотографии были довольно свежие, а потом, убедившись, что более его не задерживают, бодро потрусил в кухню, наивно полагая, что уж теперь-то никакой долг не встанет между ним и обильной вкусной едой.

– Беседер-бат-Шломо-Махарозэт… – начал было читать имя избранницы Баг, но не сдюжил, и только посмотрел коту вослед с укоризной. – Ну, ты выбрал…

Возмущенный Судья между тем поспешно вернулся и требовательно заявил: «Мяу!» Всякий труд должен вознаграждаться. Да и вечер уже. А корюшка была утром. И где же, извините, заслуженная – заработанная! – разнообразная еда, не говоря про пиво? А что имя кошки тебе, вероломный хозяин, кажется странным, так это все, в сущности, не моя инициатива. Где еда?!

– Что за наречие, интересно? – задумчиво, не обращая внимания на кошачьи претензии, пробормотал Баг и услышал в ответ очередной возмущенный мяв. – Ну ладно, ладно, высокородный преждерожденный, – миролюбиво сказал ланчжун, поднимаясь на ноги. – Сегодня у нас на ужин… – Он открыл холодильник. – Ага… Рыба толстолобик ордусский. В собственном соку. Ты как насчет толстолобика? – Судья Ди выразил полное непротивление толстолобику и затряс хвостом: давай его сюда. – Держи… – Баг снова взглянул на короткие строчки под портретом. – Ага… Место жительства: Тебризский улус, город Теплис Теплисского уезда… Никогда не бывал в тех краях.

Не откладывая дела в долгий ящик, Баг принялся прикидывать, что надо взять с собой и, бродя по комнатам, даже запел нечто старинное, странным образом вдруг всплывшее в памяти:

– Значит, нам туда дорога, значит, нам туда дорога… На Тепли-ис!..

Он будто отдавал принцессе последний долг. Будто не просто смирялся с неизбежным, а сам отводил свою возлюбленную туда, где ей надлежало быть. Последний долг принцессе.

А может быть, себе.

К часу отъезда в Теплис Баг не пил уже без малого полседмицы…

Теплис, караван-сарай «Сакурвело»,
пятница, утро

В последний раз Баг опустил руки – отпустил, позволив им упасть, – и застыл подобно неживому куску камня. Глубоко, всем животом вдохнув, смежил веки, вызывая перед мысленным взором умиротворяющий лик милостивой бодхисаттвы Гуаньинь, а потом медленно, до самого донышка надсадно выдохнул – и открыл глаза. Здесь, в южном городе Теплисе, не было часовой башни, как в хмурой северной Александрии Невской, но внутренние часы и без нее говорили Багу: пора. И ровно в подтверждение, совсем рядом пронзительно, затейливо, с коленцами закричал муэдзин, призывая правоверных на молитву, а вдалеке – будто вторя призыву, понесся дробный колокольный перезвон, возвещая для христиан начало утренней службы.

У широкого окна, в свободном от небрежно задернутых тяжелых шелковых занавесей проеме, рыжим столбиком вытянулся Судья Ди. Задние лапы на стуле, передние на подоконнике, треугольные уши – одно надорванное, будто молью траченное – прозрачно светятся в лучах встающего из-за гор солнца. Кот внимательно изучал заоконный мир, кажется, забыв дышать то ли от восторга, то ли от любопытства, то ли от преждевременно накатившей весенней комы. Он так и стоял на задних лапах, когда Баг пробудился от умиротворенного, как в старые добрые времена, сна, и не шевельнулся, даже когда тот принялся за непременные утренние упражнения; он лишь чуть заметно дернул ухом, когда ланчжун покончил с тайцзицюань, о чем возвестил мощный выдох, больше похожий на ленивый рык сытого тигра. Судья Ди весь был где-то там, за окном, среди солнечных зайчиков и задорного чириканья суматошно празднующих весну воробьев.

Радиоприемник на стенке тихо завывал голосом известного на всю Ордусь певца-дервиша Нусрата Фатеха Али-Хана – вел-повторял завораживающую медитационную композицию; напев тек неспешно, то переходя в хор, то возвышаясь соло, и была в нем вековечная мощь жизни, все рано или поздно расставляющей на сообразные места.

Баг смахнул с кончика носа каплю пота и шагнул к окну, встал рядом с котом.

– Ну что там, Ди?

Кот не обратил на него ровным счетом никакого внимания, лишь еще раз – уже отчетливее и с явным раздражением – дернул ухом, а потом повел хвостом: отстань. Было во всем этом что-то удивительно смахивающее на презрение; Баг тяжело вздохнул, покоряясь простой кошачьей правде, провел ладонью по лбу и некоторое время тупо смотрел на увлажнившуюся ладонь – будто надеялся выискать что-то важное, даже оправдательное; выискать и предъявить Судье Ди.

Вотще.

Ничего такого на ладони не усматривалось. А были там привычные линии, которые искушенные в искусстве хиромантии люди читают словно открытую книгу, но Багу они ровным счетом ничего не говорили: эта книга для него оставалась закрытой. И Баг, уронив на пол легкий тренировочный халат, пошел в душ.

Вода освежила его, смыла пот и остатки сна. Принесла, как всегда, успокоение, и Баг даже усмехнулся, впервые за утро: вспомнил, что еще великий Конфуций в двадцать второй главе «Бесед и суждений» указывал на то, что коту, который стремится к главному, и лютой зимой – весна. В Александрии и впрямь еще зима – а тут, среди соплеменных хребтов, любо-дорого! «С окрестных гор уже снега, как Тариэлы – на врага, несутся бурными ручьями; а мы стоим за калачами…» М-да. Баг не помнил, как у великого Рустава Низамиева дальше. Здесь, где снега действительно уж и в помине нет, хвостатого преждерожденного явно пробрало. Почуял, опять почуял хвостатый старичок неодолимый зов природы. Да, наверное, старичок, ведь только у Багатура «Тайфэна» Лобо Судья Ди жил уже который год… Однако, по всем признакам, кот в самом расцвете сил. В самом, так сказать, соку. Котище. Думаю, не опоздаем. Самое время. И по возрасту, и по времени года.

Конечно, Баг слышал, что вообще-то полагается иначе: не котов к кошкам возить, а, наоборот, кошек к котам – принято опасаться, что изможденные чистотой крови хвостатые преждерожденные мужеска пола могут в незнакомой обстановке опростоволоситься и тем порушить чаемые хозяевами межкотные отношения, ведущие к продолжению благородного рода, то есть, проще говоря, к появлению породистых котят. Но Баг, во-первых, полагал совершенно несообразным беспокоить незнакомых людей где-то аж в Тебризском улусе неожиданной просьбой бросить все и ради его прихоти сорваться в Александрию, а во-вторых, ему самому хотелось развеяться и посмотреть новые места – империя велика, а жизнь коротка; и в-третьих, честный человекоохранитель был железно, до глубины души уверен, что Судья не спасует нигде и ни при каких обстоятельствах.

Тщательно, до красноты вытершись, Баг оделся и позвонил из прихожей в гостиничную харчевню: распорядился о завтраке для себя и для кота. Возвратился в комнату. Судья Ди, видимо, расслышавший слово «завтрак», встетил хозяина на пороге, сказал ему «мр-р-р-р…», что Баг истолковал как приветствие, а потом, поняв, что завтраком пока не пахнет, вернулся к окну и тяжелым прыжком вновь взлетел на подоконник.

1.Дошедшие до нас списки «Лунь юя» («Суждений и бесед») насчитывают двадцать глав. Если читатель помнит, все эпиграфы к первым шести томам «Евразийской симфонии» обозначены Х. ван Зайчиком как взятые из двадцать второй главы. По свидетельству древних комментаторов, глава эта представляла собою квинтэссенцию конфуцианской мудрости и была написана Учителем собственноручно за несколько месяцев до кончины. Она считалась утерянной еще во времена царствования Цинь Ши-хуанди (221–209 гг. до н. э.), во время его знаменитых гонений на конфуцианскую ученость. Однако память о ее существовании сохранилась в истории, а потому переводчики не могут исключить, что в руки Х. ван Зайчика и впрямь попал где-либо уцелевший список этого легендарного текста. Иное дело – настоящий эпиграф. О том, что «Лунь юй» имел еще и двадцать третью главу, никаких упоминаний в источниках не сохранилось – это переводчики могут заявить с полной ответственностью. Вначале, что греха таить, увидев в тексте великого еврокитайского гуманиста иероглифы эр ши сань () вместо привычных эр ши эр (), т. е. «23», а не «22», переводчики решили, что в текст просто вкралась опечатка. Однако и стилистика эпиграфа, и его концептуальные, содержательные моменты столь же отличаются от двадцать второй главы (известной нам, правда, лишь по эпиграфам из первых двух цзюаней эпопеи да еще из «Дела поющего бамбука»), сколь и сам настоящий роман – от предыдущих цзюаней серии. Переводчики считают крайне маловероятным, что данный текст может принадлежать двадцать второй главе «Лунь юя», следовательно, об опечатке здесь и речи нет. Остается, таким образом, либо принять на веру то, что написал здесь сам Х. ван Зайчик, либо проявить вопиющее неуважение к замечательному писателю и голословно, не имея ни малейших доказательств собственной правоты и руководствуясь лишь абсолютизацией своего незнания, обвинить ван Зайчика в мистификации (здесь и далее – примеч. переводчиков).
2.Имеется в виду одна из библейских историй, согласно которой вавилонский царь Навуходоносор несколько ночей подряд видел один и тот же страшный вещий сон, но наутро, вполне осознавая его огромную важность, был не в состоянии вспомнить его содержание. Никто из мудрецов не мог ему помочь. И лишь один из величайших пророков – Даниил – не только сумел рассказать царю содержание сна, но и объяснил его значение. См.: Дан. 2:1–47.
3.Ютаями в Китае спокон веку называли евреев. Ютай, или, полностью, ютайжэнь () – это, несомненно, в первую очередь транскрипционное обозначение. Однако при желании оно может читаться и по смыслу. Первый иероглиф значит «все еще», «несмотря ни на что», «вопреки», «по-прежнему». Второй употребляется в китайском языке крайне часто и входит, например, составной частью в такие известные слова, как «тайфэн» (в японском чтении «тайфун») – «великий ветер». Третий же иероглиф – это «человек», «люди». Таким образом, в целом «ютайжэнь» значит: «как ни крути – великий народ» или, если выразиться несколько по-ютайски, – «таки великий народ».
4.Исх. 1:9–10. Основные библейские пассажи, которые так или иначе затрагиваются в размышлениях и высказываниях героя пролога ввиду их большой важности для понимания всего романа приведены переводчиками в максимально концентрированной форме в приложении 1.
5.«И сказал еще Бог Моисею… Когда пойдете, то пойдете не с пустыми руками: каждая женщина выпросит у соседки своей и у живущей в доме ее вещей серебряных и вещей золотых, и одежд, и вы нарядите ими и сыновей ваших и дочерей ваших, и оберете Египтян» – Исх. 3:15, 21–22.
6.Досл.: «сын заповеди». Так называется момент религиозного совершеннолетия, наступающего у мальчиков в 13 лет. По достижении этого возраста человек становится правоспособным, обязанным исполнять все заповеди и религиозные обязанности, и сам отвечает за себя и свои грехи перед Всевышним.
7.Адмор – величальный титул признанного религиозного авторитета, употреблявшийся в том числе и применительно к высшим лицам общин, преимущественно хасидских. Представляет собою аббревиатуру выражения «адонейну, морейну вэ-рабэйну» – «господин, учитель и наставник наш».
8.Строго говоря, ударение в этом слове ставится на последнем слоге – но что взять с польских ребятишек? Имеются в виду кожаные коробочки с написанными на пергаменте отрывками Торы, которые закрепляются во время утренней молитвы на лбу и на левой руке, напротив сердца.
9.Переводчики еще раз настоятельно рекомендуют читателям прочесть приложение 1.
10.Дабы не отягощать читателя не слишком-то нужной ему информацией, здесь переводчики считают своей обязанностью указать лишь: достаточно близким аналогом данного буддийского выражения в русском языке – близким, разумеется, лишь по ситуациям употребления и передаваемым чувствам – является наше обычное «О Господи!».
11.Хаггада (агада) – сказание (ивр.). Ритуальный текст, читаемый накануне или во время того или иного праздника. Например, во время пасхи (песаха) – праздника, установленного в честь спасения народа Израиля из египетского пленения,– читается хаггада об исходе из Египта.
12.Двенадцатый месяц еврейского лунного календаря. Он длится 29 дней и приходится на вторую половину февраля – первую половину марта.
13.Принятая в Ордуси система обращения друг к другу не раз разъяснялась в предыдущих томах эпопеи Х. ван Зайчика. «Еч» – сокращение от «единочаятель» (тунчжи ). В современном китайском слово «тунчжи» применяется в качестве обращения одного члена Компартии к другому и стандартно переводится на русский язык как «товарищ». Однако в отличие от слова «товарищ», изначально означающего партнера в том или ином занятии (зачастую торговом) и фактически синонимичного слову «подельщик», китайское «тунчжи» обозначает людей, имеющих одинаковые стремления, идеалы, чаяния. «Преждерожденный», или сокращенно «прер» – еще более уважительное, чем «тунчжи», обращение; по-китайски оно выглядит как «сяньшэн» ). Дословно этот бином значит «тот, кто родился прежде меня», но в современном языке выражает высокую степень уважительности безотносительно к действительному соотношению возрастов. На европейские языки термин «сяньшэн» и его японский аналог «сэнсэй» соответственно контексту переводятся то как «учитель», то как «господин». Однако переводчики полагают, что между «господином» и «преждерожденным» не меньшая разница, нежели между «товарищем» и «единочаятелем». В редких случаях, когда говорящий хочет предельно подчеркнуть свое уважение к собеседнику, он может добавить еще и «драгоценный» (баогуй ), или даже «драгоценнояшмовый» (баоюй ). Однако между близкими, давно друг друга знающими людьми, либо, например, между коллегами в деловой обстановке (тем более в напряженно деловой, например, во время деятельно-разыскных мероприятий, или же, храни нас Небо от таких ужасов, на поле боя), полное титулование, конечно, не применяется, и люди предпочитают называть друг друга «еч», прер еч» и пр. Полномасштабное вежливое обращение в неофициальной обстановке, таким образом, выглядит как «драг прер еч» (гуйсяньтун ).
14.Описанное Х. ван Зайчиком государство в целом официально именовалось Цветущей Ордусью (по-китайски – Хуася Оуэрдусы ) и состояло, насколько переводчики могут судить, из собственно китайских территорий, неофициально называвшихся Цветущей Срединой (Чжунхуа ), а также Внешней Ордуси, подразделенной на семь (уже с Иерусалимским) улусов. Название страны весьма значимо: Хуася – традиционный китайский топоним, который можно понять по-русски как «Процветающая огромность» или «Цветущая, [будто] летом», а иероглифы, составляющие выражение Оуэрдусы, переводятся как «Пахать [землю] (т. е., в широком смысле, вообще трудиться) вдвоем, на равных – и держать под контролем свое низменное [эгоистичное, корыстное]».
15.Спасибо (ивр.).
16.Минфа () – ученая степень Богдана, высшая юридическая ученая степень в традиционном Китае. В переводе «минфа» значит «проникший в [смысл] законов». Данная степень существовала в Китае по крайней мере со времени династии Хань, то есть с начала нашей эры.
17.Досл: «джиповая повозка» (). Первые два иероглифа являются не более чем транскрипцией слова «джип», а третий – видовым окончанием названий всех колесных средств транспорта, напр: «паровоз» – «огненная повозка», т.е. «хочэ» (), и т.д.
18.Маршрут, которым великий еврокитайский гуманист провел своих героев, легко реконструируется в реальном Тель-Авиве: улица Буграшова, улица бен Иехуды (действительно!), улица Менделе. Казалось бы, разница так невелика…
19.Вэйбин () – букв.: «охранник». Низшие исполнительные чины Управления внешней охраны.
20.Цзиньши () – высшая из трех ученая степень в традиционном Китае. Ей предшествовали начальная и средняя степени – соответственно сюцай () и цзюйжэнь (). Судя по тому, что в текстах Х. ван Зайчика постоянно фигурируют традиционные для старого Китая ученые степени, они были несколько переосмыслены великим еврокитайским гуманистом и в своем ордусском варианте должны в общем и целом соответствовать магистру (сюцай), кандидату (цзюйжэнь) и доктору (цзиньши) наук.
21.Учреждение с таким названием (шаофцузянь ) существовало в Китае еще со времен по меньшей мере династии Суй (581–618). Оно ведало изготовлением церемониальных предметов и ритуального оружия.
22.В ст. 270 «Тан люй шу и» речь идет о хищении жертвенных объектов. Только до и после жертвоприношения наказание определялось исходя из того, какую стоимость имел тот или иной предмет. Как только предмет был выбран для поднесения духам среди прочих аналогичных, его похищение наказывалось много тяжелее, чем в соответствии с его ценой. Похищение, совершенное после того, как предмет попадал в место поднесения духам, наказывалось еще строже. Наконец, если похититель ухитрялся украсть жертвенный предмет, когда на нем пребывали духи, наказание достигало максимума. По окончании жертвоприношения наказание за хищение вновь ступенчато уменьшалось. Эти весьма логичные положения были, судя по тому, что мы здесь у Х. ван Зайчика читаем, инкорпорированы в ордусское право и распространены на все предметы государственной важности, функции которых не постоянны, а периодичны.
23.О неположенных, ненадлежащих действиях (бу ин дэ вэй ) говорится в ст. 450 Танского кодекса. Танские юристы разработали ее специально для преступлений малой тяжести, которые в силу их многочисленности и разнообразия невозможно было исчерпывающе предвидеть, чтобы предписать соответствующие им меры наказания. Неположенные действия были разбиты на две группы: легкие и тяжелые; первые наказывались сорока ударами прутняков, вторые – восьмьюдесятью. Прерогативами без обращения в высшие инстанции отнести те или иные действия к неположенным и тем более счесть их легкими или тяжелыми обладали низшие администраторы, отправлявшие судебную власть на местах. Впрочем, в качестве примеров в кодексе упоминаются некоторые из неположенных действий. К ним кодекс относит, например, обманное сообщение постороннему человеку о том, будто умерли его отец или мать, безосновательное устное заявление о желании поднять государственный мятеж, хотя на самом деле никаких приготовлений к мятежу не предпринималось, и так далее.
24.Ли () – мера длины, около полукилометра.
25.Великое училище, дасюэ () – то есть, говоря попросту, университет.
26.Вэйвэй () – так назывался в Китае при ранних династиях начальник охраны ворот императорского дворца.
27.Как не раз разъяснялось в предыдущих томах эпопеи, всех иностранцев в Ордуси, следуя древней китайской традиции, на протяжении многих веков называли варварами, однако в последние десятилетия, избегая употреблять этот не вполне корректно звучащий термин, людей, по тем или иным причинам приезжающих в Ордусь из-за границы, именуют гокэ (), т.е. «гостями страны».
28.Коран. «Жены», аят 128.
29.Принцесса императорского рода, персонаж всех предыдущих шести опубликованных в русском переводе «Дел».
30.Эти события, как и печальная история наследника Чжу Цинь-гуя, подробно описаны Х. ван Зайчиком в «Деле Судьи Ди».
31.Досл.: «молодец посредине» (). Приблизительно название этой должности можно перевести как «начальник отдела в министерстве».
32.Божество милосердия в пантеоне китайского простонародного буддизма.
33.Исполненный всяческих достоинств и совершивший немало подвигов кот Багатура Лобо – постоянный персонаж предыдущих томов эпопеи Х. ван Зайчика.
34.Около сорока пяти сантиметров.
35.Старинный китайский струнный музыкальный инструмент с очень грустным, даже щемящим звучанием.
36.Белый цвет в Китае исстари считался траурным. Сколько можно судить, в разных улусах Ордуси в печальные дни траура соблюдались по большей части местные, а то и смешанные, нормы (стоит лишь вспомнить бело-черное, ханьско-славянское, одеяние Стаси в «Деле победившей обезьяны»). Но, конечно, принцесса императорской крови и ее окружение блюли древний обычай в неприкосновенности.
37.Х. ван Зайчик, по всей видимости, имеет в виду достижение совершеннолетия; по крайней мере, в старом Китае выражение «надеть шапку» в отношении юноши означало именно это, а совершеннолетним юноша считался в пятнадцать лет и с этого возраста получал право носить взрослые головной убор и прическу.
38.Обычно на европейские языки термин цзайсян () переводится словами «канцлер», «премьер», «первый министр». В «Деле незалежных дервишей», например, Багатур Лобо называет германским цзайсяном Бисмарка.
39.Переводчики считают, что в данном случае под шэном имеется в виду один метрический литр.
40.Досл.: «молодец-помощник» (). Вторая по важности должность в аппарате Палат (министерств) после шаншу – «министра». Обычно переводится как «заместитель министра», «вице-директор» и т. д.
41.Род паровых пельменей; ближайший аналог – манты.
42.Яньло, или князь Яньло (Яньло-ван) – владыка загробного мира в пантеоне богов китайского простонародного буддизма.
43.Фувэйбин () – букв.: «тот, кто дан вэйбину в дополнение», «заместитель вэйбина». Приблизительным аналогом могут служить, например, помощники шерифа в Североамериканских Соединенных Штатах, на тот или иной срок назначаемые шерифом в случае необходимости и наделяемые – в пределах срока – всеми соответствующими властными полномочиями. Можно припомнить и более близких нам по культуре храбрых дружинников с красными повязками на рукавах… Должность фувэйбина кот Багатура Лобо получил за доблесть и достижения на поприще человекоохранения.
44.Сяоцзе () – досл.: «маленькая старшая сестра» (обратите внимание на изысканную вежливость этого обращения: маленькая, но старшая!); служит эквивалентом нашего «барышня», «девонька», «молодая госпожа» и пр.; это же слово служит в современном китайском эквивалентом английскому «мисс» (). Так обращаются и к обслуге женского пола: к официанткам, горничным, стюардессам и пр. Смысловой веер этого термина широк и гибок. Читателю, быть может, известно из «Дела лис-оборотней», что так в Ордуси с некоторых пор стали называть молодых деловых девушек, служивших в различного типа офисах и конторах.
45.Термин, построенный аналогично уже проанализированному выше фувэйбину. Заместитель ланчжуна.

Bepul matn qismi tugad.

58 849,56 s`om
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
22 dekabr 2025
Tarjima qilingan sana:
2025
Yozilgan sana:
2025
Hajm:
588 Sahifa 48 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-389-31779-6
Mualliflik huquqi egasi:
Азбука
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar