Kitobni o'qish: «Русский значит...»
Предисловие
Заснеженные пространства нашей необъятной земли, кажется, были созданы специально для того, чтобы в них можно было легко затеряться. Стоит человеку выйти зимним вечером из тёплого дома, шагнуть за околицу или свернуть с освещённого городского проспекта в глухой двор – и всё, он один на один с бесконечностью. В такие минуты, когда под ногами скрипит наст, а наверху в небе равнодушно мерцают ледяные звёзды, всякий из нас хоть раз задавал себе этот странный, обжигающий морозным воздухом вопрос. Кто мы такие на этой земле? Вопрос этот – не праздная философская забава для сытых умов, не застольная беседа, когда чай уже выпит и делать больше нечего. Это вопрос подлинного выживания, граница между жизнью и смертью самого духа. Народ, забывший или так и не отыскавший ответа на него – это уже не народ. Это просто население. Послушная, рыхлая толпа, текущая по улицам, словно песок сквозь пальцы истории. Такую толпу можно легко обмануть яркими стекляшками, можно продать подороже на ярмарке тщеславия, можно растворить без остатка в чужих обычаях и чужих словах, так что и памяти о ней не останется.
Каждое время приносит свои болезни и свои лекарства, но наша эпоха в этом смысле поистине небывалая. Мы живём в удивительный век, когда у человечества вдруг нашлись ответы на все мыслимые загадки мироздания. В кармане у каждого лежит гладкая, холодная шкатулка – стоит провести по ней пальцем, и всемирная информационная паутина послушно выдаст любую тайну. Можно узнать, каков точный вес сердца синего кита, бьющегося в океанской толще. Можно в ту же секунду выяснить расстояние до самой далёкой галактики, посмотреть, как рождаются сверхновые звёзды или как устроена кровеносная система муравья. Сеть знает всё. Она помнит все даты, все имена, все рецепты и маршруты. Но спросите у этой всевидящей машины о самом главном. Спросите её, кто мы такие. Машина выдаст миллион страниц, словарных статей и пустых рассуждений, но за ними будет стоять лишь глухая, оглушительная пустота. В этой пучине всезнания мы умудрились потерять самих себя.
Произнесите это слово вслух: «русский». Прислушайтесь, как оно звучит. Оно падает тяжело, как медный колокол, и эхо от него расходится долго, тревожа какие-то самые древние, дремучие слои памяти. Слово это сегодня вызывает странную, болезненную дрожь. В нём одновременно сливаются и величайшая гордость, от которой перехватывает дыхание, и внезапный, мучительный стыд, заставляющий отводить глаза. Это явный, безошибочный симптом жестокой болезни – разорванной идентичности. Мы гордимся победами, от которых содрогался мир, гением наших писателей и композиторов, нашим умением стоять насмерть там, где другие сдаются. И тут же спотыкаемся о собственную неустроенность, о вечную нашу привычку ломать собственную жизнь об колено, о грубость и неумение сберечь самое простое человеческое тепло. Мы словно смотрим в треснувшее зеркало, где лицо искажено, перерублено надвое, и никак не можем понять, какая из половин настоящая.
Человек не может долго выносить такой внутренней муки. И потому он судорожно тянется к готовым ответам, к старым платьям, висящим в историческом шкафу. Благо, их там накопилось изрядно. Но вот беда – ни один из этих нарядов больше не приходится впору.
Мы говорим: мы православный народ, Третий Рим, хранители истинной веры. Звучит величественно. Но посмотрите правде в глаза. Крестики носим, куличи весной святим, а в храм заходим разве что свечу поставить перед трудным делом, да и то – как в небесную канцелярию, ради удачи. Тропа к церковному порогу заросла травой повседневной суеты, и вера для большинства стала лишь красивым обрядом, привычкой, лишённой живого внутреннего огня. Этот ответ больше не держит здание.
Тогда мы примеряем другой наряд, кроенный совсем недавно из кумачовой ткани. Мы говорим: мы советские люди, наследники великой империи, победившей фашизм и покорившей космос. В этом много правды и много боли. Тот фундамент действительно был крепок. Но Советского Союза больше нет. Он ушёл под воду, как легендарный град Китеж, оставив на поверхности лишь круги воспоминаний да старые песни. Строить будущее на ностальгии по исчезнувшему государству – занятие столь же бесплодное, как попытки согреться у нарисованного очага. Призрак красной империи бродит среди нас, но в него уже нельзя вдохнуть новую жизнь.
Остаётся последнее прибежище, самое древнее и, пожалуй, самое обманчивое – кровь. Мы пытаемся измерить русскость расовым аршином. Но русская равнина – это исполинский плавильный котел, в котором столетиями кипели и перемешивались судьбы, племена и языки. Здесь течёт и славянская, и татарская, и финно-угорская, и Бог весть ещё какая кровь. Попытаться вычленить здесь «чистую» породу – значит не понимать самой природы нашего существования. Русским становился всяк, кто принимал эту землю, её язык и её тяжелую судьбу как свою собственную. Генетика здесь молчит, она не умеет объяснять дух. Ни один из этих готовых, снятых с полки ответов не способен исцелить нашу расколотую душу.
И вот мы стоим посреди мира с пустыми руками и молчим. А этот смысловой вакуум гораздо опаснее, чем может показаться на первый взгляд. Природа, как известно, не терпит пустоты, а уж человеческая природа – тем более. Представьте себе квартиру, хозяин которой забыл запереть дверь и ушёл в долгие раздумья. Дверь приоткрыта. Как Вы думаете, долго ли она простоит пустой? Совсем скоро в неё войдут без стука. И войдут не благородные гости. Сначала проскользнут ушлые торговцы вниманием – маркетологи, которые быстро объяснят, что счастье измеряется исключительно маркой приобретённой вещи. За ними бесшумно вкатятся холодные, бездушные математические алгоритмы – эти новые бесы современности, счетоводы человеческих душ. Они заботливо подсунут нам именно те картинки, те страхи и ту ненависть, которые заставят нас бездумно кликать по стеклу, продавая своё время и свою волю. А следом потянутся и чужие идеологии, чужие смыслы, переодетые в блестящие одежды прогресса.
Если мы сами не выберем, кто мы такие, этот выбор за нас сделают другие. Нас опишут, классифицируют, повесят бирку и положат на нужное поле на карте в чужой игре. Бесхозный народ – это сырьё для чужих проектов. Это страшная участь, и именно она сегодня стоит у нашего порога, тихо дыша в замочную скважину.
Всё проходит. Время летит, эпохи сменяют одна другую, империи рушатся и возводятся вновь, но та основа, на которой мы стоим, должна быть найдена заново. Иначе не выстоять. Книга, которую Вы сейчас читаете – это не попытка спустить сверху очередной указующий перст. Это не манифест, не свод строгих правил и не пышный политический лозунг, от которых все и так уже порядком устали. Лозунги выцветают на солнце за один сезон.
Эта книга – попытка тихого, пристального поиска. Попытка нащупать живой ответ, вырастающий не из министерских кабинетов, а снизу, из самой глубины нашей обыденной жизни, из кухонных разговоров, из дорожных раздумий под стук вагонных колёс, из того неуловимого чувства, которое возникает, когда смотришь на осенний лес или слушаешь завывание метели за окном. Нам предстоит найти не идеологию. Нам нужно отыскать код.
Он существует, этот русский код. Он скрыт в языке, в нашей привычке к непредсказуемости, в нашей тоске по абсолютной справедливости, в том странном и прекрасном способе, которым мы любим и ненавидим. Он работает тихо, почти незаметно. Так ровно и неумолимо гудит под крышкой вычислительной машины современный кремниевый процессор – его не видно глазу, он не издаёт громких звуков, но именно он заставляет работать весь огромный сложный механизм. Пора снять крышку. Пора вглядеться в то, что заставляет наши сердца биться в одном, ни с чем не сравнимом ритме. Присядьте, скиньте дорожный плащ, придвиньте лампу поближе. Дорога предстоит долгая, но путь этот нам необходимо пройти вместе.
Глава 1. Русский значит…
Произнесите ещё раз это короткое, обманчиво простое слово. Русский. Словно скользишь по гладкому льду, и вдруг – обрыв. Оно застревает в горле странным комом, впивается в гортань жёсткой рыбьей костью. В нём слышится тяжесть гранитных набережных Невы, свист разбойничьего кистеня на лесной дороге, гул церковного колокола в провинциальной глуши и холодный металлический лязг танковых траков. Огромное, неподъёмное, звенящее многовековой славой – и вдруг, если всмотреться в самую его сердцевину сегодня, до пронзительного ужаса пустое. Мы повторяем его, как заклинание, забыв древний язык, на котором оно было составлено.
Соберите под одной крышей десяток неглупых, читающих людей нашего века. Посадите их за один стол. Задайте им этот, в сущности, невинный вопрос. Что значит быть нами? Вы увидите, как немедленно закипит самовар человеческих страстей. Лица покраснеют, в ход пойдут аргументы от Рюрика до последних биржевых сводок. Каждый будет страстно, до хрипоты, с каким-то мстительным наслаждением отстаивать свою личную, выстраданную правду. И каждый в своём священном ослеплении будет абсолютно, безнадёжно глух к соседу. Они будут смотреть прямо в глаза друг другу – и не видеть. Они будут говорить на одном языке – и не понимать ни единого звука.
Это застольное побоище – уже не просто дружеский спор. Это точная, пугающая метафора нашего нынешнего расшатанного Отечества. Мы в точности похожи на исполинский, наделённый от природы чудовищным талантом оркестр, из которого посреди концерта внезапно сбежал дирижёр. Инструменты остались. Навык никуда не делся. Но скрипки в первых рядах истошно, с надрывом тянут тяжёлый надгробный марш по утраченному величию. Медные трубы на балконе яростно надрываются в победной реляции неизвестно кому. А барабаны в глубине сцены, не желая знать никаких нот, исступленно бьют лихую кавказскую лезгинку. Шум стоит до небес. Стены дрожат. Но в этом дьявольском шуме внимательное ухо легко различит леденящую смысловую тишину. Музыки больше нет.
Вглядитесь в лица тех, кто пытается сегодня выкрикнуть свой ответ сквозь этот оркестровый гул. Вот один ударяет по столу костяшками пальцев. Его лицо сурово, душа застёгнута на все пуговицы внутренней дисциплины. Для него русскость всегда была и остаётся неразрывно связанной с понятием службы. Служить государю, порядку, идее, великой неповоротливой системе – вот наш единственный истинный удел, говорит он. Этот архетип выкован топорами петровских плотников и намертво скреплён сургучом бесчисленных канцелярий. Человек здесь – не мера всех вещей, а деталь. Винтик грандиозного государственного механизма. И даже если имперский корабль даст смертельную течь, даже если капитан давно сошёл с ума, а компас сгнил – этот человек будет стоять по колено в ледяной воде, смолить пробоину и с мрачной гордостью тонуть вместе с палубой. Государство для него – божество. Без него мы песчинки на ветру.
Но тут вскакивает другой. Он смеётся над первым почти с презрением. Какая система? Какие циркуляры и кабинеты? Русская душа, по его твёрдому разумению – это дикая азиатская воля. Бескрайняя, заметеленная степь, не знающая ни заборов, ни межевых столбов. Воля, в отличие от скучной европейской свободы, не требует конституций и параграфов. Она требует размаха. Закон написан исключительно для того, чтобы русский человек проявил чудеса изобретательности, его обходя. Знаменитое наше житейское правило «категорически нельзя, но если очень хочется, то, разумеется, можно» – вот тайный девиз этой неукротимой породы. Гнать экипаж по встречной полосе сквозь туман. Спустить нажитое состояние в один вечер ради прихоти. Поставить на кон саму жизнь ради одного только обжигающего глотка беспредельной свободы. Хаос и бунт им ближе, роднее и понятнее любого правильного чертежа.
А в самом темном углу, опершись подбородком на худую ладонь, сидит третий. Глаза его тусклы, в них плещется вековая скорбь. Для него истинно русский – тот, кто безмерно страдает. Это возведённая в абсолют, отточенная до блеска тоска. Своего рода сакральный мазохизм. Такой человек воспринимает боль как единственную аутентичную форму существования, а радость – как досадную пошлость, недостойную мыслящего ума. Наш герой может часами сидеть на краю чёрного обрыва, свесив ноги в абсолютный мрак, долго и сосредоточенно вглядываться в бездну – и искренне, по-детски ждать, что бездна вдруг проявит человеческое радушие и угостит его крепким кофе. Национальная тоска становится для него своеобразным панцирем, щитом от любых активных действий. Пока он красиво страдает, он чувствует свое превосходство над суетным миром.
И ведь фокус в том, что каждый из этой странной троицы по-своему прав. В каждом из нас густо намешано и чиновничье подобострастие перед силой, и отчаянная разбойничья удаль, и тяжёлая, как предгрозовое небо над просёлком, хандра. Беда в том, что, лишённые связующей нити, растащенные по разным углам уставшего сознания, эти черты дают в сумме лишь разрушение.
А теперь оглянитесь на миг за пределы наших застав. Посмотрите, как живут и мыслят иные народы. Остановите на мокром парижском бульваре француза. Он, лукаво сощурившись, без малейшей запинки определит себя через вкус к жизни, свободу мысли и генетическую память о баррикадах. Спросите обитателя заокеанских штатов, выросшего на бензиновых парах и голливудских сказках. Он тотчас вынет из кармана ясный, как серебряная монета, ответ: успех, личный закон, священное право самому ковать своё процветание. Подойдите к сыну Поднебесной – и за его сгорбленной спиной неслышно, но грозно встанут пять тысяч лет гармонии, долга и сыновней почтительности к предкам. Они могут жестоко ошибаться. Они могут казаться нам смешными в своём наивном высокомерии. Но у каждого из них внутри встроен твёрдый, работающий компас. У них есть чеканная формула, с которой они выходят в мир. А когда мы, расправив плечи, пытаемся с вызовом посмотреться в их полированные зеркала – мы не видим своего отражения. Лицо плывёт. Тишина в ответ бьёт по ушам больнее хлёсткой пощёчины.
Многим отчего-то кажется, что этот наш внутренний сквозняк, этот зияющий смысловой вакуум – и есть высшая форма подлинной свободы. Мол, не скованные догмами и правилами, как эти скучные бюргеры, мы летим в пустом холодном пространстве, открытые всем космическим ветрам. Какая наивная, какая непростительно жалкая ошибка.
Вакуум никогда не остаётся пустым надолго. Законы духовной физики не знают жалости и не берут взяток. Природа питает непреодолимое отвращение к пустоте. Если хозяин оставил свой дом без присмотра, беспечно забыв врезать надёжный замок и отправившись на поиски абстрактной истины, внутрь непременно заползут хищные чужаки. Незапертая душа становится проходным двором для бродячих собак.
Мы стали уязвимы, как никогда прежде. Мы сами, добровольно, с каким-то радостным идиотизмом превратились в бездушные пластмассовые флеш-накопители электронной памяти. Отформатированные, девственно чистые, жаждущие информации устройства. И любой случайный прохожий, любой заморский алгоритм, любая хитроумная корпорация может вставить нас в свой порт и записать свой собственный, чужеродный код.
На нас, лишённых собственной корневой защиты, легкомысленно открытых всему сияющему и иностранному, с пугающей методичностью записывают чужие вирусы. И мы принимаем их за чистую монету. Нам умело вживляют чужие страхи о спасении климата, когда у нас самих полстраны тонет в весенней распутице. Нам прививают чужие идеалы картонного потребления, уверяя, что количество вещей в шкафу тождественно количеству счастья в крови. Нам впрыскивают чужие пороки, выдавая их за венец интеллектуального раскрепощения. Мы глотаем эту отраву, даже не пытаясь распробовать её на вкус.
Состояние этого губительного вакуума коварно именно тем, что изнутри он совершенно не похож на звенящее безмолвие. Он замаскирован под оглушительный информационный рыночный гвалт. С утра до ночи экраны в наших руках кричат, поют, пляшут, пугают и развлекают. Мы вбираем в себя этот цветастый мусор без разбору, и этот вечный шум глушит последнюю, самую слабую способность к критическому рассуждению.
Человек, не имеющий внутри твёрдого ответа на вопрос о своём подлинном предназначении, делается катастрофически податлив. Он мягок, как согретый в ладонях воск. Из него при должном умении можно вылепить решительно что угодно. Из него делают покорного, безупречного потребителя блестящей мишуры, спускающего последние деньги на символы мнимого статуса. Его легко превратить в озлобленного разрушителя собственных старинных святынь. Из него мастерят идеального, слепого исполнителя чужой политической воли. Нас можно разобрать на запчасти, как сломанный заводной механизм, и собрать заново по чужому заграничному чертежу. И мы, в своём неведении, ещё и поблагодарим за оказанную честь.
Вот в чём кроется подлинный, не выдуманный писателями трагизм нашего нынешнего положения. Болезнь зашла глубоко, лихорадка уже туманит национальный разум, бросая нас то в жар имперского величия, то в холод самоуничижения. Но пока больной чувствует эту тупую, ноющую боль – он жив. Это замешательство, эти кухонные споры до хрипоты, это чувство, что всё идёт не так – верные признаки того, что сердце всё ещё бьётся.
Глава 2. Потерянные смыслы
Как же вышло, что мы оглохли к собственной мелодии? Ответ кроется не в чьём-то злом умысле, а в самом духе нашего суетливого времени. Мы незаметно для себя вступили в эпоху страшной, разрушительной смысловой инфляции. Подобно тому, как бумажные ассигнации, когда печатный станок работает без удержу днём и ночью, стремительно теряют свою ценность и превращаются в труху, так и смыслы обесценились от своего неисчислимого множества. Их стало слишком много. Они кричат с каждого угла, мерцают на светящихся экранах, продаются по сходной цене в любой книжной лавке. Высокие слова затёрлись до дыр, великие идеи измельчали и превратились в словесный мусор. В прежние времена глубокая мысль ценилась на вес золота, передавалась из уст в уста, за неё шли на каторгу и на эшафот. Нынче же всякий некогда великий смысл стал похож на вчерашнюю бульварную газету – ту самую, пропахшую дешёвой типографской краской, в которую базарная торговка равнодушно заворачивает жирную солёную селёдку. Прочёл, вытер жирные пальцы, да и бросил под ноги.
А ведь ещё двести лет назад, в эпоху медленную и патриархальную, такой болезни попросту не существовало. Мироздание стояло крепко, как дубовый сруб. У человека был один-единственный, ясный и незыблемый смысл существования, прошивавший всю его жизнь от купели до погоста. Этот смысл спускался с самых небес. Вера давала ответ на вопрос о вечности, а государева воля и строгий уклад определяли место всякого на этой земле. Пахарь шёл за плугом, солдат стоял в строю, священник служил обедню, государь нёс тяжесть короны. Небо было крышей, земля – опорой. В этой суровой, а порой и жестокой простоте не оставалось ни малейшей щели для того, чтобы мучиться модным нынче недугом – поиском собственной идентичности. Жизнь могла быть беспросветно тяжёлой, голодной, страшной, но она никогда не была бессмысленной. Крест на груди был не ювелирным украшением, а тяжёлым, надёжным якорем, удерживавшим корабль человеческой души в любой житейский шторм.
Когда этот древний уклад рухнул, похоронив под своими обломками старую империю, на залитом кровью пустыре был воздвигнут новый исполинский проект. Советское государство огнём и железом выковало свой, невиданный доселе большой смысл. Он был жесток, он требовал отречения от прошлого, он брал в залог человеческие жизни целыми миллионами. Но он давал нечто грандиозное взамен. Он давал железобетонное «зачем». Человек, стоявший по колено в ледяной грязи на строительстве Днепрогэса или замерзавший в сибирской тайге, точно знал, что его пот и мука не напрасны. «Мы строим светлое будущее», – стучало в миллионах сердец. Жизнь оставалась неимоверно тяжёлой, быт – скудным, но она была пронизана насквозь жгучим, ослепительным светом великой цели. Огромный красный локомотив летел сквозь историческую метель, и каждый истопник верил, что в конце пути непременно покажется солнце. Это был смысл размером с целую вселенную.
Но и эта эпоха подошла к своему неумолимому финалу. Рухнули красные знамёна, остановились часы на башнях больших нарративов. После крушения начала девяностых годов образовалась звенящая, холодная брешь. На место колоссального общего дела не пришло ничего соразмерного. Старые боги были сброшены с пьедесталов, а новых не завезли.
И тогда наступило наше время. Эпоха микросмыслов. Душа, по самой природе своей выкроенная для полёта и империи, вдруг оказалась заперта в тесной клетке бытового эгоизма. Великие стройки сменились строительством так называемого личного бренда – пустой звенящей раковины тщеславия. Мечты о покорении космоса сжались до размеров двадцатилетней ипотеки за бетонную ячейку на окраине мегаполиса. Стремление к совершенству духа подменили одержимостью плотью – бесконечным тяганием тяжестей в залах, где стены обиты зеркалами, чтобы человек мог без конца любоваться своим одиночеством.
Произошла страшная, непоправимая вещь. Человек раздробился. Он разбился на тысячи мелких, острых осколков. Наш огромный народ, некогда способный двигать горы единым плечом, превратился во множество обособленных частиц, мечущихся в пустоте. Это классическое броуновское движение – суетливое, непрерывное, хаотичное мельтешение миллионов единиц, которые то и дело сталкиваются друг с другом, отскакивают, высекают искры раздражения, но не создают никакой прочной, осязаемой материи. Движения много, а пути нет. Энергия расходуется на взаимное трение, уходя в свисток мелких обывательских страстей.
Довершили этот распад новые технологии, сотворившие невидимые, но прочные стеклянные стены между людьми. Информационные пузыри окончательно лишили нас роскоши общего языка. Ещё недавно люди спорили, но читали одни и те же книги, смотрели одни и те же передачи, стояли на одной земле. Сегодня Вы можете годами жить на одной лестничной клетке с соседом, здороваться по утрам, но обитать в совершенно разных вселенных. Договариваться о будущем можно только при наличии общего фундамента, общей картины мира. А её больше нет. У каждого в кармане светится свой собственный иллюзорный мир. Скоротечные вестники из разнообразных телеграм-каналов ежедневно кроят реальность под вкус конкретного потребителя. У каждого образовалась своя уютная, изолированная от чужих ветров «правда». Миллионы людей сидят, уткнувшись в холодные стёкла экранов, и поглощают только то, что гладит их по шерсти, что подтверждает их собственные страхи и предрассудки. Возникла Вавилонская башня нового типа – не каменная, а цифровая, где все говорят одновременно на максимальной громкости, но никто не слышит соседа на расстоянии вытянутой руки.
А ведь человек – существо стайное. Одиночество для него губительно. Стоя на семи ветрах беззащитной, без этого могучего, спасительного слова «мы», без чувства локтя и общей судьбы, человеческая душа начинает завывать от тоски, как брошенный в зимнем лесу пёс. И чтобы заглушить этот страшный внутренний вой – невыносимый вой по утраченной общности, – человек бросается в любые, даже самые грязные объятия. В отсутствии здорового ядра нации люди с пугающей лёгкостью прибиваются к сектам, отдают умы и сбережения шарлатанам, вступают в радикальные движения, сбиваются в стаи конспирологов и кликуш. Потерянному одиночке решительно всё равно, во что верить – в плоскую землю, в тайные правительства или в скорый конец света. Ему нужен не свет истины, ему нужен жар чужого плеча рядом. Только бы не оставаться одному. Только бы заглушить этот разъедающий грудь вопрос: «Кто я такой?».
И тут во весь свой исполинский рост встаёт главный, самый горький парадокс нашего времени. Парадокс свободы. Пожалуй, за всю долгую, кровавую и прекрасную историю нашей родины мы ещё никогда не были столь свободны, как сегодня. Никто не стоит над душой с кнутом. Ни суровый царь, ни бдительный жандармский офицер, ни всемогущий генеральный секретарь партии с толстым красным карандашом, ни строгий приходской священник не диктуют, какие книги читать, в какие одежды рядиться, кого любить и о чём петь. Перед нами раскинулось бескрайнее поле абсолютной, ничем не скованной воли. Казалось бы – вот он, рай на земле, вдыхай полной грудью.
Но эта бездонная свобода таит в себе страшную западню. Когда тебе дозволено быть решительно кем угодно, когда никакая внешняя сила не формирует твои рамки, ты сталкиваешься с необходимостью лепить себя сам. А это требует колоссального, нечеловеческого напряжения душевных мускулов. И потому абсолютная свобода обернулась для многих трагедией. Возможность «быть кем угодно» на деле с лёгкостью оборачивается кошмаром «быть никем». Размытое пятно вместо портрета. Зеркало, в котором нет отражения, потому что свету не за что зацепиться.
Придётся посмотреть в глаза суровой правде. Смысл существования, эту неуловимую, но самую твёрдую вещь на свете, невозможно приобрести за деньги на распродаже. Его нельзя скачать по воздуху в виде быстрого обновления для ума. Его невозможно скопировать у более успешного соседа. Смысл не возникает из комфорта и сытости. Он производится только усилием, только сопротивлением материала. Он рождается в мучительной боли выбора, в ежеминутной, тяжёлой ответственности за каждое произнесённое слово и сделанный шаг.
Раньше было иначе. Раньше великий, государственный или божественный смысл выдавался сверху. Как солдатский паёк. Буханка чёрного хлеба, фляга воды и чеканная инструкция, за что именно надлежит умереть. Это было сурово, но избавляло от мук сомнения. Сегодня полевая кухня уехала, котлы пусты. Больше никто не раздаст готовых пайков. Времена изменились бесповоротно. Отныне свой смысл нужно добывать самому, как добывают драгоценную руду глубоко под землёй. Взять тяжёлую кирку, спуститься в тёмную, пугающую шахту собственного сердца – и бить по твёрдой породе, сбивая руки в кровь, задыхаясь от пыли и сомнений, пока во мраке не блеснёт золотая жила. Только то, что добыто собственным потом и мукой, остаётся с человеком навсегда. Только из этой выплавленной, очищенной в огне личного усилия руды можно заново сковать тот великий, несокрушимый стержень, который позволит нам вновь назваться настоящим народом.
Глава 3. Где искать?
Итак, кирка ударилась о камень во мраке шахты, и нам предстоит поднять на поверхность ту самую руду, из которой выковывается подлинный смысл. Но как подступиться к этому монолиту? Русская природа, русская душа не терпит плоских, однозначных определений, начертанных по линейке. Чтобы понять её устройство, не нужно штудировать заморские философские трактаты. Достаточно взять в руки простую деревянную игрушку, знакомую каждому с младенчества, ту самую, что пахнет сухим лаком и тёплым деревом. Возьмите матрёшку. Поверните её в руках. С лёгким деревянным скрипом она распадается надвое, открывая внутри точно такую же, но чуть поменьше. А в той – ещё одну. Идентичность нашего народа устроена в точности так же. Её невозможно, убийственно сводить к одному-единственному измерению. Это сложный, неразрывный союз трёх глубинных слоев, трёх вложенных друг в друга оболочек. Каждая из них бесконечно важна. Но ни одна из них не способна удержать полноту жизни в одиночку, если вынуть или сломать остальные.
Раскроем первую, самую глубокую и древнюю сердцевину. Это кровь. Слой первый, базовый, неоспоримый. Это та глубинная летопись, биология, непреклонная генетика и происхождение, переданные нам через поколения. Это голос предков, гудящий в венах. Это физическое сродство с землёй, по которой мы ступаем. Отрицать важность крови глупо – из ничего не рождается что-либо. Кровь – это тяжёлый, гранитный фундамент всякого народа. А всякий строитель знает непреложное правило: без фундамента здание рухнет в первый же весенний паводок, однако жить в самом фундаменте нельзя. Там вечный мрак, там невыносимо холодно, там пахнет сырой землёй и разложением.
Пытаться определить «русскость» исключительно по форме черепа, по разрезу глаз или по чистоте родословной книги – значит обречь себя на добровольное переселение в этот глухой, сырой подвал. Для колоссальной, бескрайней империи, раскинувшейся от балтийских волн до суровых тихоокеанских берегов Дальнего Востока, такой путь равносилен мгновенной смерти. Эта земля веками служила исполинским плавильным тиглем. Попытка вычленить здесь «истинную» кровь и отбраковать остальную неизбежно ведёт к жесточайшему расизму, к кровавой междоусобице и неминуемому распаду. Кровь даёт телу тепло и форму, она есть наше прошлое, наши корни. Но дереву, чтобы дышать и тянуться к небу, недостаточно одних лишь слепых, зарытых в землю корней. Ему нужен воздух.
И здесь мы открываем вторую оболочку нашей матрёшки. Слой второй – культура. Если кровь – это база данных, то культура – это та незримая духовная механика, та хитроумная система, которая заставляет разрозненные элементы работать как единое целое. Культура всегда была и остаётся неизмеримо шире и сильнее простой биологии. Она обладает почти магическим свойством: она берёт гены, разрозненные племена, чужие обычаи – и переплавляет их в раскалённой печи в нечто совершенно новое, монолитное и несокрушимое.
Взгляните на историю: она не терпит лжи. Кто подарил этому народу величайшие строки, кто создал тот самый идеальный русский язык, на котором мы до сих пор признаёмся в любви и проклинаем врагов? Правнук знойного африканского эфиопа. Кто по крупицам, по словечку, по пословице собрал и сохранил бесценный толковый словарь живого великорусского языка, ставший библией нашей речи? Датчанин, сын выходца из холодной Скандинавии. Кто сделал Российскую империю самой грозной и блестящей державой своего века, раздвинув её границы и утвердив величие? Принцесса из крохотного немецкого княжества. И таких примеров – легион.
Именно культура делает нас пронзительно понятными друг другу в толпе, без всякого предъявления паспорта или родословной грамоты. Это она заставляет нас одинаково улыбаться при звуке одной знакомой с детства мелодии. Это она сжимает нам горло общими слезами в дни скорби. Это тот самый невидимый код, благодаря которому случайно брошенная цитата из старого кинофильма или строка полузабытого стихотворения заменяет долгие часы объяснений. Если ты улавливаешь скрытую иронию, если ты чувствуешь двойное дно фразы, если ты понимаешь этот тяжёлый, свинцовый русский подтекст – значит, ты свой. Ты дышишь этим воздухом. Культура – это наше настоящее. Это та среда, в которой душа обретает голос.
Но и этого мало. У нас осталась последняя, самая просторная и самая главная оболочка. Слой третий – контракт. Осознанный, мужественный выбор. Твёрдая человеческая воля.
Можно родиться с идеальной славянской внешностью. Можно с рождения цитировать классиков наизусть и виртуозно играть на балалайке. Но если в час грозного испытания этот румяный носитель прекрасных генов собирает чемоданы, бросает свою землю и уезжает пить сладкие коктейли на чужие тёплые берега, проклиная своё Отечество через безопасный светящийся экран – он больше не русский. Он выписал себя из истории. Он стал туристом, транзитным пассажиром в собственной стране, желающим потреблять её блага, но не желающим нести за неё тяжесть ответственности.
Давайте перенесёмся мыслью в промёрзший, продуваемый всеми ветрами окоп на краю нашей цивилизации. Там сидит человек. Лицо его обветрено, глаза узкие, скулы широкие. Он якут, бурят или татарин. Его предки веками кочевали по бескрайней тайге или степи, знать не зная про великорусские столицы. Но сегодня он здесь. Он держит в руках оружие. Он сжимает зубы под огнём, он делится последним глотком воды с раненым товарищем, и он готов отдать свою единственную, неповторимую жизнь за эту землю, за этот язык, за это право называться нами. И этот узкоглазый солдат в грязном бушлате – в тысячу раз более русский, чем тот холёный турист на безопасном пляже. Потому что он подписал контракт кровью.
Нации и цивилизации никогда не держатся на одной лишь правильной генетике. Они держатся исключительно на договорённости, на суровом и честном негласном обете. Великий Рим пал вовсе не в тот день, когда в его границы хлынули орды варваров и инородцев. Нет, его крушение началось задолго до этого. Рим пал тогда, когда сами коренные римляне, гордые носители древних патрицианских фамилий, расхотели быть римлянами. Когда им стало лень держать тяжёлый гладиус, когда защита родины показалась им слишком грязным и обременительным делом. Они захотели исключительно горячего хлеба и кровавых зрелищ. Они делегировали своё священное право защищать империю наёмникам-варварам. И в тот момент, когда клинок перешёл в чужие руки по договору найма, а не по долгу сердца, Рим умер. Осталась лишь пустая, обречённая скорлупа.
Этот контракт между человеком и его землёй всегда должен быть сугубо двусторонним. Это суровое, взрослое равновесие. Государство, Родина-мать, берёт на себя обязательство давать человеку защиту от внешнего зла, обеспечивать закон, открывать перед ним дороги для роста и созидания. А человек, в свою очередь, отдаёт Отечеству свой честный труд, своё уважение к общим правилам и, если пробьёт роковой час – свою готовность стать перед этой землёй щитом. Выньте из этой конструкции хотя бы одну подпорку, нарушьте хотя бы одно условие – и грандиозное здание начнёт покрываться смертельными трещинами, грозя обрушиться на головы жильцов.
Вот и сложилась наша матрёшка. Кровь – это наши глубокие корни, уходящие во мрак минувших веков, наше прошлое, без которого не зацветёт ни один лист. Культура – это живительный сок, текущий по стволу, это воздух нашего настоящего, делающий нас единым организмом. А контракт, воля, готовность платить личную цену – это наше будущее. Тот вектор, что заставляет древо тянуться вверх, навстречу солнцу и историческим бурям. Невозможно, преступно выкинуть или обесценить хотя бы один из этих слоёв. Только собрав их воедино, только осознав неразрывность этой великой триады, мы сможем наконец встать перед зеркалом истории прямо, не отводя глаз, и с ледяным спокойствием произнести: мы знаем, кто мы такие.
Глава 4. Потомки русов
Если спуститься в подвалы нашей истории, миновав пыльные залы девятнадцатого столетия с их сусальным золотом и сладкими легендами о благостных старцах, то там, в непроглядном мраке раннего Средневековья, мы обнаружим нечто совершенно иное. Там пахнет не ладаном. Там пахнет дёгтем, звериной шкурой, запёкшейся кровью и ледяной речной водой. Чтобы понять, как именно был заключён тот самый первоначальный контракт, скрепивший наш народ и нашу бескрайнюю землю, надлежит отбросить школьные сказки. Надлежит посмотреть в глаза тем суровым людям, которые первыми примерили на себя это тяжёлое имя – Русь.
Мы привыкли думать, обольщённые романтиками былых эпох, будто государство наше началось с некоего возвышенного духовного поиска. Будто сидели славянские племена в дремучих лесах, горевали о своей неорганизованности, а после отправили послов за море искать высшей правды и справедливого суда у варяжских мудрецов. Какая красивая, убаюкивающая неправда. Первые «русские» – варяжские дружины, ступившие на холодные берега северных озёр, – не были ни искателями абсолютной истины, ни проповедниками, ни духовными первопроходцами. Они были людьми совершенно иного, железного склада.
Выражаясь языком нашего прагматичного века, эти северные гости представляли собой не что иное, как блестяще организованную, безжалостную транснациональную корпорацию. Это были профессиональные охотники за удачей, вооружённые до зубов артели, люди без родины и без страха. Они пришли на эти бескрайние дикие пространства не для того, чтобы нести свет цивилизации в лесные чащобы. Они пришли ради торговли. Ради баснословных барышей. Ради арабского серебра, сиявшего в ту пору ярче любого солнца.
Представьте себе карту тогдашней Евразии. Никаких привычных нам государственных границ, никаких таможен и министерств. Вокруг – непроходимая тайга, болота и дикое поле. Единственные дороги, по которым можно было пробраться сквозь эту чащобу – реки. И сквозь всю эту огромную, холодную пустошь пролегал один жизненно важный кровоток, сказочный путь «из варяг в греки». Это была главная торговая артерия мира, грандиозный транзитный коридор, соединявший холодный воинственный Север с утопающим в роскоши, пряностях и шелках Югом – с Царьградом и Халифатом. Контроль над этим маршрутом сулил такие богатства, перед которыми меркли любые легенды. И варяги-русь мыслили не категориями этнического превосходства или национального спасения. Ими двигала абсолютная, безупречно холодная бизнес-логика. Им надлежало взять эту речную магистраль под свой вооружённый контроль, обложить данью местные племена, обеспечить безопасность факторий и бесперебойную работу волоков – тех страшных сухопутных перешейков, где тяжёлые ладьи приходилось тащить по земле на брёвнах.
Именно здесь, на этих волоках, в грязи, под крики надсмотрщиков и лязганье мечей, начала коваться наша изначальная матрица. Варягов было ничтожно мало. Лес был огромен, а речной путь – длинен. Одной лишь силой скандинавских мечей эту махину удержать было невозможно. И корпорация Рюрика начала стремительно, жадно вбирать в себя местный человеческий материал.
Поглядите на любую стоянку у ночного костра где-нибудь на днепровском берегу тысячу лет назад. Кто сидит у огня, жаря на вертеле окровавленный кусок мяса? Вот светловолосый свей, приплывший с берегов сурового фьорда. Рядом с ним чистит оружие местный славянин-кривич, покинувший свою нищую весь ради серебряной гривны. Чуть поодаль сидит скуластый мерянин, лучший следопыт здешних лесов, финно-угр по рождению. А в дозоре на конях гарцуют степные тюркские наёмники. У них разный цвет волос, разные боги, разный разрез глаз. Поначалу они даже понимают друг друга лишь с помощью бранных слов да красноречивых жестов. Но для окрестных племён, взирающих на этот костёр из темноты леса, все они – Русь.
Русь изначально, с самого первого дня своего трудного бытия, строилась как грандиозный многонациональный проект. Никто в княжеской дружине не измерял форму черепа и не требовал свидетельства о чистокровном славянском происхождении. Слово «русский» в те жестокие века означало не национальность. Оно означало принадлежность. Профессию. Статус.
Русским называли того, кто входил в дружину. Того, кто служил киевскому князю. Того, кто принимал его суд, подчинялся его закону – «Русской Правде», – платил налоги в общую казну и стоял в общем строю, прикрывая червленым щитом своего товарища, кем бы тот ни был по крови. Это была высшая каста, спаянная не генами, а общим делом, общей клятвой и пролитой кровью. Иноплеменник, вступивший в дружину, перенявший язык и скрепивший свою верность мечом, становился русом. Славянин, ушедший в глухие леса и отказавшийся платить дань, оставался чужаком – древлянином, радимичем, и врагом.
Здесь скрыт самый главный, самый пронзительный урок нашего минувшего, без которого решительно невозможно понять день сегодняшний. Русская идентичность с самого момента своего зачатия, у самых своих исторических истоков была исключительно функциональной. Не этнической. Не биологической. А функциональной и государственной.
Это и есть наша исходная матрица, вырезанная ножом на мачтовом дереве первой варяжской ладьи. Это тот самый изначальный программный код, который позже позволит крошечному Московскому княжеству вобрать в себя колоссальные пространства от ледяных морей до китайских границ. Империи никогда не строятся на чистоте крови – они строятся на универсальности идеи. Принадлежность через верное служение, а не через происхождение. Через тяжёлую, порой непосильную, но общую ношу.
Тот якут в стылом современном окопе, о котором мы вспоминали ранее, или скуластый татарин, идущий в бой под одним знаменем со смоленским парнем – они не есть некое достижение новомодной политической терпимости. Они суть прямое, неизменное продолжение той самой древней артели. Они – законные наследники тех людей разной крови, что тысячелетие назад сидели у одного костра на днепровском берегу, делили один кусок мяса и говорили на новом, только что рождающемся великом языке.
Попытки вырвать этот стержень, заменить функциональную, служебную принадлежность к государству на узкую, местечковую гордость за чистоту славянской крови – это не просто историческое невежество. Это выстрел в самое сердце нашего тысячелетнего устройства. Это предательство той самой вооружённой корпорации, которая, придя за торговым серебром, сама того не ведая, заложила фундамент государства, способного выдерживать удары любой сокрушительной силы. Мы стали великими именно потому, что научились переплавлять чужую кровь в свою силу, делая вчерашних врагов братьями по оружию. Этот механизм был запущен тогда, в речной грязи волоков. И он безотказно работает до сих пор.
Глава 5. … Православный?
Но железо, как известно, слепо, а сила, не ведающая своей цели, быстро оборачивается прахом. Дружины ковали пространство, купцы считали серебро, топоры стучали о сосновые стволы – молодое, дикое тело государства стремительно наливалось мускулами. Однако телу этому недоставало души. Того самого невидимого, но непреложного стержня, вокруг которого могла бы кристаллизоваться вся эта бурлящая разноязыкая масса. Деревянные языческие боги с их серебряными усами, грозные, требующие крови идолы, стоявшие на днепровских холмах, были богами местного значения. Они были хороши для лесной драки, но безнадёжно малы для строительства великой цивилизации.
И тогда киевский князь Владимир совершил поступок, который нынче назвали бы грандиозным актом государственного переворота – переворота сознания. Легенды, заботливо переписанные монахами в тиши келий, живописуют нам мистические озарения, явленные свыше знамения и благостные слёзы. Оставим эти прекрасные сказания для иконописцев. На деле выбор веры был шагом абсолютно трезвым, политически выверенным, исполненным жестокой, пронзительной прагматики. Это был первый и, пожалуй, самый успешный в нашей истории акт осознанной модернизации. Владимир Красное Солнышко выбирал не просто небесного владыку для своих разрозненных подданных – он с холодной расчетливостью выбирал место Руси в мировой иерархии. Выбирал технологию, культуру, письменность, законы каменного зодчества и геополитические союзы. Он рубил окно в тогдашнюю просвещенную Европу задолго до Петра, принимая эстафету от самого блистательного города тогдашнего мира – Царьграда.
Крещение днепровских вод подарило молодому народу то, чего не способны были дать ни самые острые скандинавские мечи, ни самые свирепые лесные духи. Оно дало колоссальный, сверхчеловеческий смысл. Оно объяснило невыносимую тяжесть бытия. Жизнь на этих бескрайних равнинах, скованных то трескучими морозами, то непролазной весенней распутицей, всегда была полна нужды и ежедневного физического страдания. И вот эта суровая вера вдруг взяла это повседневное страдание – голод, болезни, разорение от набегов – и переплавила его в золото будущего спасения. Страдать стало не просто горько, но и осмысленно. Православие сделалось не просто религией, а безупречной, веками отточенной технологией выживания в условиях, для жизни, в общем-то, мало приспособленных.
Взгляните, как мудро и крепко этот механизм сковал народную жизнь. Вера проросла сквозь быт, структурировав саму ткань существования крестьянской общины. Церковный календарь, неумолимый в своём движении, задавал ритм от посева до жатвы, чередуя дни тяжёлого, чёрного труда со светлыми, звонкими праздниками, не давая человеку надорваться. Исповедь служила глубочайшей, исцеляющей врачебницей души в те века, когда психотерапевтов и в помине не было. Церковная благотворительность, приют у монастырских стен давали шанс выжить убогим и сирым, выполняя роль первого социального лифта. Храм был не просто местом для молитвы – он был центром вселенной для каждого села, местом, где собирались вместе, чтобы почувствовать локоть брата перед лицом вечности.
Но у всякого великого света, как водится, есть своя густая, непроницаемая тень. Вместе с милосердием, вместе с высокой этикой прощения и братолюбия, в кровь нации проникли иные, куда более тяжелые вещества. Идея о том, что всякая власть от Бога, постепенно трансформировалась в глубоко укорененный, парализующий волю фатализм. Зачем сопротивляться, если на то Господня воля? Зачем обустраивать свой земной, ветхий дом, зачем латать протекающую крышу и мостить дороги, если этот мир всё равно обречён, и истинная жизнь начнётся лишь за гробовой чертой? Православный код веками гасил личную инициативу, воспитывая смирение, порой доходящее до рабской покорности перед любым, кто надел мундир или сел в начальственное кресло. Этот код отучил нас просто жить. Отучил радоваться сегодняшнему, земному, скоротечному дню, не испытывая при этом щемящего чувства вины перед лицом вечности.
А затем грянула историческая катастрофа. В далеком тысяча четыреста пятьдесят третьем году неприступный Царьград пал под натиском османских сабель. Двуглавый византийский орёл был сброшен в пыль. И тогда юное, только-только набиравшее силу Московское царство содрогнулось от страшного осознания: мы остались одни. Иноку Филофею суждено было облечь это чувство в чеканную формулу, навсегда перепахавшую наше сознание: «Два Рима пали, третий стоит, а четвёртому не бывать».
С этой минуты родилось русское мессианство. С этой секунды народ поверил, что несёт в своих мозолистых руках единственный, уцелевший в мире факел истинной веры. Что кроме нас защитить свет больше некому. Эта колоссальная, сводящая с ума идея стала источником нашего невиданного величия – она гнала казаков за ледяной Урал, она заставляла солдат идти на штыки с молитвой на устах, она рождала святых и героев. И она же стала корнем наших самых жутких, самоубийственных исторических трагедий, рождая гордыню изоляционизма и подозрительность ко всему чужому.
Шло время. Эпохи сменяли друг друга, как картины в театре. К девятнадцатому веку этот первоначальный код, некогда живой и обжигающий, начал стремительно ломаться. Петровские реформы превратили свободную, дышащую Церковь в очередное министерство – Ведомство православного исповедания. Священник сделался чиновником в рясе, обязанным по закону доносить начальству о государственных преступлениях, услышанных на исповеди. Живой, очищающий огонь веры угас, задутый сквозняками имперских канцелярий. Обряд остался, а дух покинул вызолоченные соборы.
И потому, когда грянул страшный семнадцатый год, мир вздрогнул. Сторонний наблюдатель мог бы спросить с недоумением: как же так вышло, что самый богомольный в мире народ-богоносец вдруг, в одночасье, с яростным улюлюканьем принялся крушить топорами иконостасы и сбрасывать пудовые колокола с родных колоколен? Как вышло, что вчерашние покорные прихожане жгли усадьбы и тащили священников на расстрел в глубокие овраги? Ответ страшен в своей простоте: народ безошибочно, нутром почуял многовековую казённую фальшь. Церковь, слившаяся с государственным аппаратом угнетения, перестала быть матерью и стала жандармом. Бунт против неё был бунтом не против Бога, а против опостылевшей, мёртвой формы.
Но, пережив десятилетия красного террора, пережив глухие годы научного атеизма, первоначальный код никуда не исчез. Он лишь ушёл в глухое, непроницаемое подполье нашего подсознания. Выветрились слова молитв, забылись посты, померкли имена святых. Но матрица осталась нетронутой. Вглядитесь: даже самый закоренелый, воспитанный на советских учебниках атеист, споткнувшись или столкнувшись со страшной вестью, инстинктивно, одними губами шепчет: «О, Господи!»
Мы, как и тысячу лет назад, маниакально ищем высший смысл во всём, что делаем. Нас по-прежнему мутит от идеи простого, сытого мещанского счастья, нам тесно в рамках комфортной буржуазной морали. Нам подавай спасение человечества, прорыв в неведомое, битву добра со злом космического масштаба. В этом наша феноменальная, не знающая аналогов сила – способность к нечеловеческому напряжению ради идеи. И в этом же – наша глубочайшая, незалеченная травма, не позволяющая нам просто обустроить свой быт.
И теперь перед нами встаёт вопрос, быть может, самый трудный за всю нашу историю. Возможен ли новый синтез? Способны ли мы сегодня, в нашем грохочущем машинном веке, взять из этого древнего православного кода самое чистое, самое необходимое: великую этику прощения, деятельное милосердие к оступившемуся, нерушимую духовную вертикаль, не позволяющую человеку оскотиниться? Взять всё это – и навсегда отсечь тяжёлую, пудовую гирю фатализма и рабской покорности?
Возможно ли превратить эту древнюю, тысячелетнюю веру не в мрачное утешение для тех, кто готовится к смерти, а в сверкающий, горячий источник силы для самой жизни? Сделать её не оправданием нашего земного неустройства, а могучим мотором созидания. На этот вопрос не дадут ответа ни в одном кабинете. Ибо ответ на него должен вызреть не в пыльных циркулярах, а в каждом отдельно взятом сердце, бьющемся под этой вечно неспокойной звездой.
Глава 6. … Имперский?
Но одной лишь веры, пусть даже самой истовой и всепоглощающей, оказалось недостаточно, чтобы удержать в берегах колоссальную, слепо ворочающуюся в снегах континентальную мощь. Небесное нуждалось в земной оправе. Православие давало человеку ответ на вопрос, как достойно умереть и спасти душу для вечности, но государству каждую секунду требовался ответ на вопрос совершенно иного свойства – как выжить в беспощадном земном настоящем. Как защитить эти бесконечные, продуваемые ветрами равнины от тяжёлой шведской пехоты, от летучей татарской конницы, от лукавого европейского интриганства? И тогда на историческую сцену с топором в руках и бешеной, непреклонной волей во взоре шагнул государь Пётр Алексеевич. Сквозь болотную топь, сквозь стоны надрывавшихся мужиков и глухой ропот боярства он прорубил не просто окно в Европу. Он выковал и намертво вшил под кожу нашего народа третий великий код. Имперский код. Тотальную, не знающую исключений систему всеобщего служения.
До Петра Русь жила тяглом и родовитостью. При Петре она стала грандиозной военной машиной, гигантской канцелярией и исполинской верфью одновременно. Правила игры изменились с пугающей, жестокой простотой: отныне служили решительно все. От последнего чумазого крестьянина, уходившего в рекруты на двадцать пять лет под барабанный бой, до самого знатного вельможи. Исчезло само понятие частной жизни, исчезло уютное обособленное «я». Осталось только лязгающее, закованное в мундирное сукно государственное «Мы». В этой железной парадигме человек не принадлежал самому себе. Он был деталью машины. Но – и в этом кроется величайшая тайна петровского замысла – именно эта утрата личной свободы парадоксальным образом рождала небывалое, невиданное ранее достоинство.
Империя оказалась самым могучим, самым прожорливым и самым эффективным плавильным котлом в человеческой истории. Ей, по большому счёту, было совершенно безразлично, какие песни пела твоя бабка в колыбели и на каком языке ты молился в детстве. Ты шотландец, волею судеб заброшенный на эти снежные берега? Ты немецкий инженер, грузинский князь, крещёный татарин или безродный еврей из черты оседлости? Империя смотрела сквозь эту шелуху. Она задавала один-единственный, короткий, как выстрел, вопрос: готов ли ты надеть мундир и присягнуть знамени? И если ответ был утвердительным, если человек вставал в строй и проливал кровь за двуглавого орла, свершалось подлинное таинство. Он становился русским. Идентичность ковалась не в тесных генетических лабораториях, а на полях сражений, на капитанских мостиках фрегатов и за столами бесконечных губернских присутствий. Критерием принадлежности к великому народу навсегда стала лояльность. Не кровь, а честно пролитый пот и беспрекословное служение.
Именно это понятие – служба – на долгие столетия стало становым хребтом общества. Оно давало маленькому, конечному, смертному человеку то, чего он не мог купить ни за какие богатства земли: абсолютный смысл бытия. Одинокий гарнизонный офицер, заброшенный в пыльную кавказскую крепость, где от лихорадки и пули горца погибали чаще, чем от старости, знал, что он стоит здесь не просто так. Земский врач, пробирающийся сквозь ночную вьюгу в забытую Богом деревню к тифозному больному, понимал своё предназначение. Их крошечные, хрупкие жизни намертво, стальными клёпками встраивались в вечность великого континентального проекта. Понятие чести мундира стало значить несоизмеримо больше, чем сама биологическая жизнь. Офицеры стрелялись из-за пустякового слова, порочащего полк. Чиновники высшей пробы сходили с ума от невыполненного поручения. Империя жила до тех пор, пока человек в мундире чувствовал, что за его спиной стоит великая идея.
Но у каждого совершенного механизма есть своя усталость металла. И у нашего имперского кода обнаружилась глубокая, чёрная теневая сторона, постепенно сожравшая его изнутри. Служение государству – невидимому, возвышенному, строгому, но справедливому организму – начало незаметно, шаг за шагом подменяться служением конкретному начальнику. Идея общего блага выродилась, истаяла в спёртом воздухе департаментов, превратившись в банальное холопство перед вышестоящим чином. Табель о рангах, задуманная как лестница талантов, превратилась в клетку.
Величие сменилось казёнщиной. Дух выветрился, осталась лишь мёртвая буква циркуляра. Начальник стал царём и богом в своей усадьбе или конторе, а подчинённый – бессловесной вещью. Родилась та самая бессмертная, отвратительная максима русской бюрократии, с которой мы бьёмся до сих пор: «я начальник – ты дурак». И человек в вицмундире, некогда строивший империю, превратился в Акакия Акакиевича, дрожащего над своей жалкой шинелью, раздавленного колёсами равнодушной машины. Служба стала ассоциироваться с унижением, с необходимостью гнуть спину, льстить, заглядывать в глаза столоначальнику и писать бессмысленные отчёты, пока за окном рушится настоящий мир.
Вглядитесь в лица нашей сегодняшней молодёжи. Произнесите при них это великое в прошлом словосочетание – «государева служба». Вы не увидите в их глазах огня. Вы увидите скепсис, скрытую насмешку или брезгливое отвращение. И их трудно судить. Они выросли в эпоху, когда сделка между человеком и системой стала казаться невыгодной и лживой. Они смотрят вокруг и видят, как часто высокие слова о государственном благе служат лишь красивой ширмой для бесстыдного казнокрадства. Они видят бюрократию, разбухшую от собственной важности, паразитов, облепивших ствол старого древа и тянущих из него живые соки. И потому молодые, горячие, полные сил сердца в ужасе отшатываются от идеи служения. Они выбирают укрыться в частной жизни, в рынке, в предпринимательстве, в этом модном иллюзорном бегстве от общей судьбы. Они хотят служить только самим себе.
Но рынок, при всей его арифметической правильности, – холодное, безразличное божество. Он измеряет всё только выгодой. Если мы позволим великому институту служения окончательно умереть, если мы признаем, что каждый теперь живёт лишь ради своего кошелька и комфорта, наше общество в тот же миг неумолимо распадётся на миллиарды равнодушных атомов эгоизма. Страна исчезнет. Ибо никакая рыночная логика не заставит человека войти в пылающий дом, чтобы вытащить оттуда чужого ребёнка. Никакая корпоративная премия не окупит труд хирурга, стоящего двенадцать часов у операционного стола в безнадежной схватке с онкологией. Никакая выгода не погонит учителя в заснеженную глубинку, чтобы там, среди бедности и разрухи, учить местных ребятишек складывать буквы в слова. Рынок не штопает дыры в социальной ткани. Рынок лишь торгует иглами. Там, где кончается выгода, государство распадается на части, если эти части не сшиты суровыми нитками самопожертвования.
А значит, перед нами стоит колоссальная историческая задача: мы обязаны переизобрести саму суть госслужбы. Не отменить её – это было бы самоубийством, – а безжалостно очистить от ржавчины холопства, от мертвечины бумажной волокиты и барского высокомерия. Нам необходимо новое служивое сословие, выкованное из людей иной пробы. И оно уже зарождается, прямо на наших глазах, сквозь асфальт равнодушия.
Посмотрите на волонтёров, стоящих по пояс в ледяной воде во время страшных паводков, спасающих чужих стариков и собак. Посмотрите на врачей, которые неделями не выходят из госпиталей, падая с ног от усталости, но не отходя от тяжелораненых. Посмотрите на тех тихих, незаметных бессребреников в министерских кабинетах, которые, несмотря на мизерное жалованье и цинизм эпохи, продолжают тянуть лямку, выстраивая честную работу институтов. Посмотрите на бойца в окопе, делящего сухарь с товарищем. Эти люди – подлинная элита, новое дворянство нашей земли.
Они служат не начальнику. Они служат смыслу. Они служат людям, стоящим рядом. В этой отдаче себя, в этом тихом ежедневном подвиге скрыта величайшая тайна, которую так трудно понять современному избалованному свободами человеку. Добровольное подчинение себя великой цели, растворение своего крошечного «я» в судьбе ближнего – это и есть высшая, самая чистая форма свободы. Ибо нет на свете тирана страшнее, беспощаднее и мелочнее, чем наше собственное, вечно ненасытное эго. Только вырвавшись за его тесные пределы, только посвятив свою жизнь тому, что больше тебя самого, человек по-настоящему становится русским. И по-настоящему бессмертным.
Глава 7. … Коммунист?
Когда историки, склонные к кабинетной сухости, берутся рассуждать о великом надломе семнадцатого года, они обыкновенно упирают на вещи сугубо материальные. Они кропотливо подсчитывают пулемётные ленты, описывают грязь на солдатских сапогах, истоптавших дворцовые паркеты, и с упоением рассказывают, как лихо отряды матросов занимали мосты, вокзалы и здания телеграфа. Но кирпичные стены, медные провода и чугунные решётки – это лишь театральные декорации. В ту сырую, пронизанную балтийским ветром петроградскую осень большевики совершили нечто неизмеримо более страшное, колоссальное и дерзкое. Они захватили не телеграф. Они совершили беспрецедентный в человеческой истории метафизический переворот. Они захватили сам смысл.
Долгие столетия русский человек, утомлённый тяжестью земного бытия, обращал свой взор к небу, безропотно ожидая Царствия Небесного после телесной смерти. И вдруг на историческую сцену вышли люди в потёртых кожаных куртках, пропахшие махоркой и порохом, и объявили небеса пустыми. Но они не оставили народ в пустоте. Они предложили неслыханное: сдёрнуть Рай с недосягаемых высот и выстроить его здесь, на этой мёрзлой, пропитанной кровью и потом земле. Выстроить без Бога, без царя, опираясь исключительно на мозолистые руки рабочих и крестьян. Это был бунт поистине титанического размаха, восстание против самого мироустройства.
Попробуйте на мгновение охватить умом всю чудовищную, головокружительную дерзость этого замысла. Формула «русский значит советский» стала самым масштабным, самым беспощадным и грандиозным экспериментом над человеческой природой за последние две тысячи лет. Новым правителям было мало изменить границы государства или экономический уклад. Они замахнулись на то, чтобы переплавить саму породу человека в горниле новой идеологии. И, как ни страшно в этом признаться сегодня, на краткий исторический миг этот алхимический опыт увенчался невероятным успехом. Тяжёлая, неграмотная, бездорожная аграрная страна, привыкшая уповать на молитву о дожде и веками ковырявшая землю деревянной сохой, вдруг, сбросив вериги, совершила гигантский прыжок, оказавшись в самом ослепительном авангарде человечества.
Секрет этой трансформации крылся в совершенно новом коде, который был безжалостно вшит в народное сознание. Код этот можно сформулировать одной короткой фразой: «Мы делаем невозможное». То, что для любого европейского ума казалось безумием, для советского человека стремительно стало повседневной привычкой, нормой существования. Полуголодные, измождённые тифом люди при свете коптящих керосиновых ламп постигали грамоту, зачёркивая вековую тьму невежества. Одетые в рваньё строители возводили исполинские плотины поперёк диких непокорных рек и строили заводы-гиганты в безлюдной морозной степи. Этот народ сломал хребет самой страшной, безупречно отлаженной военной машине в истории человечества, остановив немецкую сталь собственным телом. А едва успев отстроить сожжённые дотла города, он вспорол небесную твердь и первым шагнул в тёмную бездну космоса.
Режим постоянного, нечеловеческого подвига стал для страны естественным состоянием. Подвиг перестал быть уделом одиноких античных героев – он превратился в государственную рутину. Взгляните внимательно на пожелтевшую фотографию какого-нибудь советского инженера шестидесятых годов. На нём дешёвый, мешковатый пиджак фабричного пошива, его ботинки давно просят каши, а в кармане звенят лишь медные копейки на трамвай. Но в глазах его горит отблеск далёких галактик. Встретившись лицом к лицу с благополучным, одетым в добротное сукно, сытым американским обывателем, этот инженер смотрел на него вовсе не снизу вверх. И не с завистью нищего к богачу. Он смотрел на него с искренней, неподдельной жалостью. Его взгляд говорил: «Да, у тебя есть блестящий автомобиль, двухэтажный дом и сладкая жевательная резинка. Но ты пуст. А у меня есть мечта, которая больше вселенной. У меня есть звёзды, братство людей и завтрашний день».
В этом обществе на смену всем былым верованиям пришла новая яростная религия – интернационализм. Национальная принадлежность, это древнее чувство племени и крови, была не просто отодвинута на второй план. Слово «Русский» сознательно, жертвенно растворилось в огромном, всеобъемлющем слове «Советский». Новое государство отказывалось судить человека по форме его носа, разрезу глаз или языку предков. Единственным священным мерилом человеческой ценности стало отношение к труду. Шахтёр, рубящий уголь в горячем забое Донбасса, узбекский дехканин, собирающий белый хлопок под испепеляющим солнцем, московский учёный, выводящий формулы за плотно закрытыми дверями секретного института – все они причащались одних святых тайн. Это была секулярная Пятидесятница, где миллионы людей заговорили на одном понятном языке – языке великого созидания. Они чувствовали себя клетками одного колоссального, бессмертного организма.
Но история – безжалостный драматург, не прощающий авторам малейшей фальши. Катастрофическая, роковая ошибка большевистских архитекторов крылась не в экономике и не в военной стратегии. Их главная ошибка была антропологической. В своей слепящей гордыне, поверив в безграничную силу воспитания и пропаганды, они свято уверовали, что могут указом отменить древнюю, сложную и противоречивую человеческую природу. Они полагали, что, вырвав человека из нужды и дав ему высокую идею, они навсегда убьют в нём мелкую зависть, жадность, жажду личного комфорта и обывательское тщеславие.
Они жестоко просчитались. Природа человека оказалась старше любых философских доктрин. Выковать кристально чистого «нового человека», сотканного исключительно из самопожертвования и дум о судьбах мировой революции, так и не удалось. Вместо него сквозь железобетонную идеологию тихо, но неотвратимо проросла живучая трава. Выжил, приспособился и дал буйные всходы старый бессмертный мещанин.
Он притаился в годы большого террора, он сжал зубы в годы великих войн, но как только эпоха напряжения сменилась тихими застойными годами, этот мещанин осторожно поднял голову. Оказалось, что покорителям космоса тоже нужны мягкие югославские гарнитуры. Что вместо полётов к Марсу человек тайно, но страстно грезит о хрустальной вазе в полированном серванте, о французских духах, о дефицитной копчёной колбасе и об отдельной даче за высоким зелёным забором. Эта тихая ползучая неистребимая тоска по буржуазному частному уюту изо дня в день подтачивала стальные конструкции красной империи. Мещанину не потребовалось поднимать вооружённого восстания, не понадобилось брать приступом баррикады. Он попросту, как терпеливый древоточец, изнутри сожрал великую мечту. Фасад ещё какое-то время стоял, украшенный кумачовыми транспарантами, по площадям ещё маршировали колонны, но сердцевина исполинского дерева превратилась в труху. Идея тихо умерла в очередях за импортными сапогами задолго до официального краха.
А затем наступил финал. Государство рассыпалось в прах, тяжёлый красный флаг в последний раз скользнул по флагштоку в холодное зимнее небо девяносто первого года. Но самым страшным в этом крушении была вовсе не потеря территорий, не остановка заводов и не исчезновение привычных институтов власти. Истинной трагедией стала образовавшаяся на месте обрушения гигантская, воющая смысловая пустота.
Проект глобального спасения человечества был внезапно выключен, будто старый рубильник выбило от перенапряжения. А что предложили взамен? Взамен не предложили ничего, кроме свободы торговать и покупать. Вместо Великой Мечты, звавшей за горизонт, народу выдали иллюзию товарного изобилия. Но народ, воспитанный на ледяном воздухе горных вершин, привыкший мыслить категориями бессмертия и космического братства, не способен в одночасье научиться дышать спёртым воздухом вещевого рынка, не испытывая при этом тяжелейшего духовного удушья.
Этот колоссальный, холодный смысловой вакуум, образовавшийся на обломках исчезнувшей империи, зияет до сих пор. Великая мечта мертва, а то, что пришло на её место, оказалось слишком мелким, чтобы заполнить остывшее народное сердце. А фантомная боль по утраченному вселенскому смыслу так и мучает по ночам. И призрак этой нереализованной мощи до сего дня бродит среди нас, требуя прямого и честного ответа на вечный русский вопрос: если мы больше не спасаем мир, то зачем мы вообще нужны этой земле?
Глава 8. Потеря всего
Итак, колоссальное здание рухнуло. И в густой удушливой пыли, поднявшейся над его обломками, надолго померкло солнце. Грянул год девяносто первый – рубеж, отделивший не просто одну историческую эпоху от другой, но разрубивший живую ткань времени надвое. Слишком часто, рассуждая об этом тектоническом сдвиге, принято говорить о крушении государства, о перечёркнутых границах, об остановившихся заводах и потерянных территориях. Но самая страшная, поистине смертельная рана была нанесена не на карту. Трагедия заключалась в стремительном, одночасовом крушении целой системы смыслов. Случилось так, будто огромный, плывущий сквозь историческую бурю корабль вдруг в одну страшную ночь лишился не только капитана и руля, но и системы навигации. Целое поколение проснулось поутру, вышло за порог своих домов и с леденящим ужасом обнаружило, что мира, к жизни в котором их бережно готовили с колыбели, больше не существует. Компас был разбит, стрелка его безумно вращалась, а путеводные звёзды скрылись за плотной пеленой исторического ненастья.
Принято называть то последовавшее за крушением десятилетие «лихими девяностыми», сводя всю боль эпохи к экономическому разграблению и бандитским перестрелкам. Да, заводы распродавались за гроши, фабричные трубы перестали дымить, а национальное богатство, копившееся веками, уплывало за бесценок в неизвестном направлении. Но подлинный ужас заключался в ограблении духовном. В пылу безумного, опьяняющего отрицания прошлого, в яростном желании поскорее разрушить старый, опостылевший идеологический дом, обезумевшая толпа вместе с мусором и пылью выбросила в окно величайшие бесценные сокровища. Вместе с надоевшими партийными лозунгами в грязь дикого рынка полетели могучие научные школы, создававшиеся потом и кровью гениальных мыслителей. Под гусеницы времени попал высочайший, почти религиозный культ знания, когда книга в доме ценилась дороже хрусталя, а фигура учителя была окружена подлинным благоговением. Был осмеян, оплёван и растоптан сам дух коллективизма, то древнее чувство братского локтя, без которого на наших ледяных просторах попросту физически невозможно выжить.
Вспомните эту леденящую кровь картину, если Вы застали те сумрачные годы, или попытайтесь вообразить её. Человек, ещё вчера сидевший в закрытом конструкторском бюро и вычислявший траекторию полёта к далёким планетам, человек, чьим умом двигалась в будущее колоссальная страна, сегодня стоит на грязном, продуваемом ледяным ветром вещевом рынке. Он прячет покрасневшие от мороза руки в карманы старой куртки и с замиранием сердца, с невыносимым, жгучим стыдом предлагает случайным прохожим купить дешёвые турецкие сапоги или китайский ширпотреб. В этот самый момент рушилась не экономика. В этот момент ломался хребет нации. Ум, талант, честность и готовность служить Отечеству внезапно оказались никому не нужным, обесценившимся хламом. А на пьедестал взошли наглость, животная хватка и готовность перешагнуть через ближнего ради хрустящей зелёной купюры.
В условиях этой тотальной, всепоглощающей смысловой разрухи единственным, всевластным хозяином умов стал новый, примитивный нарратив – голое выживание. Когда над головой обрушивается небо, человеку свойственно опускать взгляд к земле, под собственные ноги. Планировать жизнь на годы вперёд стало признаком сумасшествия. Горизонт планирования съёжился, сжался до одной недели, до завтрашнего утра, до следующей скудной получки. Этот ежедневный, выматывающий жилы страх перед завтрашним днём породил совершенно новое, невиданное ранее поколение – поколение безупречных, ледяных циников. Дети, выраставшие в холодных квартирах девяностых, смотрящие в растерянные, виноватые глаза своих родителей, выучили жестокий урок. Они твёрдо усвоили: никому нельзя верить, никакой высокой идеи не существует, а слова о родине, чести и долге – лишь красивая приманка для наивных глупцов. Они научились жить без горизонта, не поднимая глаз к звёздам, ибо звёзды не дают хлеба.
Но природа, как нам хорошо известно, питает непреодолимое отвращение к любой пустоте. Вакуум, образовавшийся в душе огромного народа, не мог долго оставаться незаполненным. Раз выветрился дух великого служения, раз обвалились своды храма высоких смыслов, на опустевшее место немедленно хлынули мутные, зловонные воды хаоса. Некогда читающая, мыслящая, мечтающая нация вдруг обнаружила себя во власти совершенно диких, первобытных «понятий». Воровской закон, правила уголовного мира, выплеснувшиеся из переполненных тюрем и колоний, внезапно стали нормой повседневной жизни. Кожаная куртка с широкими плечами и тяжёлый взгляд исподлобья стали символами нового времени. Правота стала определяться не законом, не совестью и не Божьей правдой, а исключительно толщиной кошелька и грубой, животной силой. Идолом времени стал удачливый бандит, а идеалом жизненного успеха – умение ловко обмануть ближнего, не попавшись при этом в руки правосудия.
Параллельно с этим уголовным мороком на растерянный народ обрушился пёстрый, оглушительный поток дешёвого заморского вещизма. В образовавшуюся духовную брешь с гиканьем ворвался торжествующий, агрессивный западный базар. Точно так же, как когда-то лукавые колонизаторы покупали у дикарей целые континенты за горсть стеклянных бус, так и нам за яркие этикетки, за шипучие сладкие напитки и жевательную резинку попытались продать иллюзию счастья. Очереди в первые заморские закусочные выстраивались километровые, словно это были храмы новой, спасительной веры. Потребительство стало религией. Нам внушили, что свобода – это не возможность мыслить, не право творить свою судьбу, а всего лишь право выбирать из сорока сортов блестящей, но безвкусной колбасы в ярко освещённом супермаркете. И народ, изголодавшийся по простым земным радостям, жадно проглотил эту наживку вместе с крючком.
Апофеозом этого смыслового обнищания стал телевизионный балаган. Светящиеся экраны, некогда показывавшие великое кино и рассказывавшие о тайнах вселенной, превратились в окна, выходящие прямиком в преисподнюю пошлости. В каждый дом, в каждую гостиную полился густой, сладковатый яд. Экстрасенсы, заряжавшие воду через стекло кинескопа, дешёвые балаганные шуты, бесконечные, тягучие иностранные мыльные оперы, отупляющие ток-шоу, где люди с упоением рылись в чужом грязном белье – всё это было призвано заглушить внутреннюю боль, усыпить разум, превратить народ в безвольную жующую толпу. Шум заменил музыку. Судорога заменила танец. Смех сделался пустым и злым, а слёзы – дешёвыми, выдавливаемыми по команде невидимого режиссёра.
Это было время глубочайшего, почти смертельного обморока нашей цивилизации. Время, когда казалось, что точка невозврата пройдена, что древний код окончательно сломан, что великая культура стёрта в порошок, а от колоссального исторического древа остался лишь гниющий пень. Мы потеряли всё: защиту, уважение к себе, великие смыслы, чувство плеча и ясный взор. И всё же – вслушайтесь в тишину под этими руинами. Даже в те страшные, беспросветные годы, когда замерзали города, а по улицам бродили стаи голодных собак, в самой глубине народной души продолжало тлеть едва заметное тепло. Тот самый тысячелетний код, зарытый под тоннами пепла и исторического мусора, упрямо не желал умирать. Ибо истинная сила русского народа познаётся не в годы сытого благополучия, а именно на краю бездны, когда отступать больше некуда, и нужно либо раствориться в небытии, либо сжать зубы, расправить израненные плечи и начать тяжёлый, мучительный подъём из исторической могилы навстречу новому, суровому рассвету.
Глава 9. Русский как телезритель
Холодный, пронизывающий до костей ветер девяностых потихоньку утих. Тоскливый вой на пепелище былой империи внезапно прервался, сменившись сытым убаюкивающим гулом. Наступила новая эпоха, которую лукавые летописцы современности окрестили «тучными нулевыми». Земные недра, словно сжалившись над истерзанным народом, щедро извергли из себя потоки чёрного золота, и на измученные города и веси пролился невиданный финансовый дождь. Засияли витрины, наполнились полки, на вчерашних пустырях с небывалой скоростью начали расти стеклянные дворцы товаров и развлечений. Измождённый, напуганный завтрашним днём обыватель наконец-то смог выдохнуть, расправить сгорбленную спину и досыта накормить своих детей.
Именно в этот момент сытого успокоения над страной взошёл грандиозный ослепительный мираж. Внезапно хлынувшие нефтедоллары сотворили злую насмешливую шутку: они создали полную, почти осязаемую иллюзию того, что мучительный, разрывающий душу вопрос нашей идентичности наконец-то разрешён раз и навсегда. Народу торжественно преподнесли новую, сверкающую глянцем формулу: «Мы – великая энергетическая держава». Как складно, как гордо и весомо звучали эти слова с высоких трибун! Мы поверили, что наши недра – это и есть наша душа, что наше богатство – это и есть наше историческое предназначение. Но за этой роскошной, хрустящей позолоченной обёрткой скрывалась зияющая пустота. Баррель нефти, сколь бы дорого он ни стоил на заморских биржах, не способен заменить нации идею. Нефть можно продать, но за нефть нельзя умереть, ей нельзя молиться, на ней нельзя воспитать благородного юношу. Мы получили потрясающей красоты фасад, за которым не было выстроено ни одного жилого покоя.
А раз душа оставалась пуста, требовалось срочно, безотлагательно заполнить её хоть чем-то, дабы она не начала вновь задавать опасные, неудобные вопросы. И тогда на пьедестал в красном углу каждого дома, каждой городской квартиры и каждой деревенской избы был воздвигнут новый, непререкаемый идол. Телевизор. Из безобидного ящика, передававшего вечерние новости да музыкальные концерты, он превратился в абсолютного диктатора смыслов. Синий катодный свет затопил шестую часть суши, погрузив народ в состояние сладкого вязкого коллективного транса.
Этот светящийся оракул взял на себя непосильную для человека работу – работу по осмыслению бытия. Зачем мучиться сомнениями, зачем искать ответы в книгах или собственной совести, если диктор с поставленным стальным баритоном каждый вечер любезно разложит весь мир по полочкам? Герои на этом экране приобрели черты гипертрофированных античных титанов, враги превратились в жалких, карикатурных злодеев из ярмарочного балагана, а сами человеческие эмоции сделались синтетическими, пластиковыми, выверенными по законам телевизионного жанра. Случилась незаметная, но страшная подмена. Когда смысл транслируется человеку исключительно снаружи, когда ответы подаются уже разжёванными и обильно сдобренными искусственными усилителями вкуса, душа стремительно теряет свой внутренний иммунитет. Она атрофируется, как атрофируются мышцы больного, годами не встающего с пуховой перины.
Мы впали в странное дикое шизофреническое состояние, о котором грядущие историки будут писать с изумлением. Вспомните, как целые семьи, затаив дыхание, утирая искренние слёзы кружевными платками, рыдали над надуманными трагедиями заморских сериальных красавиц. Как искренне, до боли в сердце сопереживали картонным страданиям персонажей бесконечных телевизионных саг. И в это же самое время, буквально за тонкой бетонной стеной их собственной квартиры, в невыносимом, глухом одиночестве медленно угасал одинокий старик-сосед, до которого никому не было решительно никакого дела. Мы отдавали весь жар своего сострадания, всю щедрость русской души теням на стекле, экономя простые человеческие слова для тех, кто находился на расстоянии вытянутой руки.
Мы срывали голоса, болея за виртуальные победы нашей страны на спортивных аренах или музыкальных конкурсах, мы размахивали флагами перед экранами, упиваясь сладким чувством причастности к великому триумфу. А поутру выходили из подъезда и равнодушно, понурив голову, брели через собственный двор, заваленный мусором, заросший репьём и бурьяном, где сиротливо скрипели ржавые, сломанные детские качели. И нам даже не приходило в голову, что обустроить этот самый двор, починить эти самые качели и посадить дерево – это и есть подлинная, не телевизионная любовь к своему Отечеству. Суррогат подменил собой жизнь. Эмоция подменила собой поступок.
Мы сами не заметили, как оказались заперты в дьявольски хитрой ловушке, в глубоком колодце исторической пассивности. Нам милостиво внушили сладкую отравляющую мысль, будто мы все сидим в роскошной бархатной ложе исполинского театра, попивая прохладный коктейль через соломинку, и с комфортом наблюдаем за тем, как вершится большая история. Мы поверили, что история – это спектакль, разыгрываемый где-то далеко, специально обученными людьми в дорогих костюмах, а наше дело – лишь одобрительно хлопать или недовольно свистеть с балкона.
Этот морок, эта современная электронная матрица, опутала нас своими невидимыми, но прочными нитями. Экран бесперебойно питал нас синтетическим гневом, искусственной радостью, поддельной гордостью, методично выкачивая из народа самую драгоценную валюту мироздания – реальную энергию действия. Зачем строить настоящую жизнь, если в любой момент можно нажать кнопку пульта и получить готовую порцию величия прямиком в вену? Зрительный зал длиною в десять тысяч вёрст погрузился в оцепенение, завороженно глядя на пляшущие цветные картинки, забыв о том, что настоящая кровь льётся за пределами съёмочных павильонов, а настоящий пот проливается не в танцевальных шоу.
Но у каждого спектакля, сколь бы искусно он ни был срежиссирован, есть одно неумолимое свойство. Рано или поздно представление заканчивается. И вот наступает та самая неотвратимая секунда. Полночь. Усталый палец ложится на резиновую кнопку пульта. Щелчок. Экран гаснет, превращаясь в мёртвый, холодный чёрный квадрат.
И в этот самый миг, когда исчезают нарисованные страсти, когда смолкают подсадные аплодисменты невидимой массовки и растворяются в небытии громогласные речи политических оракулов, на человека обрушивается тяжёлая, как чугунная плита, абсолютная тишина. Комната наполняется мраком. В чёрном, потухшем зеркале экрана Вы на мгновение видите собственное расплывчатое отражение. Задайте себе этот страшный, режущий по живому вопрос. Кто Вы, когда гаснет свет? Что остается внутри, когда отключается внешнее питание? Что есть Ваша собственная, неотъемлемая суть, помимо тех слов, что вложил в Ваши уши вчерашний вечерний эфир?
Ответ пугает. Сытые нулевые годы, промелькнувшие под аккомпанемент телевизионных шоу и шелест купюр, незаметно совершили страшное преступление: они отучили нас быть авторами собственной жизни. Мы превратились в нацию блестящих, язвительных, всезнающих комментаторов чужой игры. Мы научились виртуозно, с диванным сарказмом обсуждать поступки политиков, промахи генералов, чужие браки и чужие капиталы. Мы знаем, как нужно управлять страной, как тренировать сборную и как лечить болезни – мы знаем всё, пока сидим в мягком кресле перед эфирным алтарём. Но мы катастрофически, до дрожи в коленях разучились выходить на само продуваемое ветрами поле реальности. Разучились брать на себя тяжесть ответственности за хотя бы крошечный шаг.
Этот зрительский паралич, эта телевизионная летаргия души стала нашей новой болезнью. Ибо народ-зритель никогда не создаст великого будущего. Он может лишь дождаться, пока в театре выключат свет, и покорно побрести в темноту к выходу. Чтобы вновь стать народом-творцом, нам предстоит совершить усилие, сравнимое с пробуждением от долгого, тяжёлого сна: навсегда разбить это кривое зеркало, оглянуться на свой заброшенный двор и, засучив рукава, вспомнить, что история пишется не цветными пикселями на экране, а мозолями на руках и кровью горячего, неравнодушного сердца.
Глава 10. Поколение без смысла
Тяжёлый гипнотический сон перед светящимися стёклами не мог длиться вечно. Телевизионный дурман, напитавший отцов иллюзиями величия и дешёвыми страстями, оставил после себя совершенно неожиданное, пугающее наследство. Пока взрослые забывались в виртуальных баталиях и сериальных грёзах, в соседних комнатах, в бледном свете иных, уже карманных экранов неслышно выросло совершенно новое племя. Племя, не похожее ни на кого из прежде живших на этой суровой земле. Первое в нашей сложной, многогранной, кровавой и славной истории поколение, рождённое в условиях абсолютного, химически чистого смыслового вакуума. Поколение без большого повествования.
Бросьте ретроспективный взгляд на их предков. Цепь времён была выкована из тяжёлого, порой раскалённого добела железа смыслов. Прадеды этого юношества шли на эшафоты, сгорали в срубах, терпели немыслимые лишения, намертво прижимая к груди ветхое Евангелие или свято веря в незримый град Китеж. Их деды, опьянённые безумной титанической дерзостью, отреклись от старого Бога ради строительства небывалого земного рая, ради красного знамени и гулкого стука всесоюзных строек – коммунизм был их суровой, требовавшей человеческих жертвоприношений верой. Отцы их, вышвырнутые на ледяной ветер девяностых годов из обрушившейся империи, тоже имели свой, пусть приземлённый, пусть отдающий хищным оскалом, но предельно ясный нарратив: во что бы то ни стало выжить, вырвать кусок хлеба у судьбы и непременно разбогатеть. Каждое из этих поколений горело. В каждом бился пульс яростного, осмысленного желания.
А теперь всмотритесь в лица тех, кто только что переступил порог взрослой жизни. Что они унаследовали? Чем горит их взор? Вы предлагаете им веру предков, Вы рассказываете им о великих свершениях минувших дней, Вы рисуете перед ними горизонты будущего. А в ответ получаете лишь равнодушное пожатие узких плеч. На любой призыв, на любую трагедию, на любую самую горячую проповедь они отвечают одним коротким убийственным междометием: «Ну, и ладно». Или: "Ок". Это не бунт. Это не открытое, честное богоборчество Базаровых или Нечаевых, в которых кипела живая, страстная мысль. Это вежливый непреодолимый нигилизм. Это затяжной, скучающий зевок на краю исторической бездны.
Взрослых, привыкших жить на разрыв аорты, это ледяное спокойствие приводит в неистовство. Они упрекают юношество в лености, в малодушии, в преступном равнодушии к судьбам Отечества. Но не спешите бросать камень в этих детей. Их апатия – вовсе не порок лени. Их испепеляющий цинизм – это не распущенность. Это тяжёлый, многослойный, непробиваемый бронежилет, который они надели на себя инстинктивно, чтобы выжить на смысловых руинах, оставленных им в наследство.
Они наделены пугающе острым, не по годам холодным рассудком. Они оглядываются назад и видят сплошное кладбище преданных идеалов. И их практичный ум задаёт безжалостные вопросы. Зачем рвать жилы, зачем ехать в непролазную тайгу строить новую железную дорогу, если завтра плодами твоих нечеловеческих трудов завладеет ушлый ростовщик, а рельсы продадут на лом? Зачем надрываться на ниве служения государству, если сама система сверху донизу пронизана липкой, неискоренимой фальшью? В конце концов, зачем строить планы на десятилетия, если в этом непредсказуемом, безумном мире завтра может вспыхнуть атомный пожар, или рухнуть на землю незваный метеорит, или явиться незримая моровая язва? Жить в ожидании вечного подвоха, не веря ни единому громкому слову – вот их стратегия спасения. Броня защищает от боли разочарования. Тот, кто ни во что не верит, никогда не будет предан.
Но законы душевной механики неумолимы. Жить в железном панцире, безусловно, безопасно. Однако в нём невозможно дышать полной грудью. Когда из общества изымается тот самый внутренний, объединяющий стержень, тот самый национальный цивилизационный код, о котором мы говорили прежде, общество не обретает лёгкости крыльев. Оно теряет форму. Оно стремительно превращается в холодную бесформенную студенистую массу.
Человек, полностью лишённый внутренней идентичности, отрёкшийся от корней и не видящий будущего – это не свободный скиталец космоса. Это идеальный, мягкий, разогретый пластилин в руках любого расчётливого манипулятора. Эту страшную истину слишком хорошо знают современные торговцы смыслами. Если в юном сердце нет чёткого, выстраданного ответа на вопрос «кто я?», в это сердце можно беспрепятственно вложить любую, самую чудовищную программу. Из этого вежливого, ироничного юноши лёгким движением алгоритмов всемирной паутины можно слепить одержимого фанатика, готового крушить всё на своем пути. Можно вылепить бездумного, покорного потребителя, чьим единственным божеством станет новая модель светящейся шкатулки. Можно выкроить предателя, который даже не поймёт, что совершает предательство, ибо для него родина – лишь случайная точка на карте, где он изволил родиться. Можно сделать раба, не носящего кандалов, но навеки прикованного к экрану. Человек без стержня – это пустой сосуд, покорно наполняющийся той жидкостью, которую в него вольют.
И вот мы становимся свидетелями подлинной бесшумной катастрофы, о которой вопиют нынче лекари человеческих душ. Обратите внимание на сводки психиатрических лечебниц и кабинетов психологов. Среди молодых, физически крепких, сытых людей свирепствует настоящая, беспощадная эпидемия глубочайшей тоски. У них в гардеробах висят тёплые одежды, их столы ломятся от диковинных яств со всего света, их развлекает гигантская мировая индустрия увеселений. Но по утрам эти дети не могут заставить себя подняться с постели. У них нет сил открыть глаза навстречу новому дню. Их физическое тело здорово, но воля их парализована насмерть.
Разгадка этой хвори лежит не в телесных недугах, а в жестоком ментальном голоде. Мы привыкли полагать, будто человеку для жизни необходимы лишь хлеб, вода, кров над головой да крепкий сон. Какое гибельное заблуждение! Потребность в смысле, потребность в великом «зачем» вшита в нашу природу ничуть не менее глубоко, чем жажда или инстинкт размножения. Человеческая психика способна вынести чудовищные, невообразимые физические муки, холод, пытки и лишения, если она озарена светом великой цели. Но лишённая этого света, лишённая смысла психика начинает пожирать саму себя, рассыпаясь в пыль среди абсолютного благополучия. Они задыхаются от смыслового кислородного голодания в комнате, набитой мягкими игрушками и умными приборами.
Казалось бы, картина беспросветна. Кажется, что на этом поколении оборвётся древняя нить, что они бесследно растворятся в цифровом мороке, оставив после себя лишь терабайты пустых изображений да коротких, насмешливых текстовых сообщений. Но в этой мрачной, удушливой апатии парадоксальным образом скрыт луч огромной, почти ослепительной надежды. Ибо у этого равнодушия есть оборотная сторона колоссальной ценности.
Это поколение обладает абсолютно уникальным, безупречным внутренним детектором лжи. Их цинизм сыграл с ними и спасительную шутку. Им категорически невозможно «впарить» фальшивку. Вы не сможете заманить их на баррикады или на стройки века, размахивая побитыми молью знамёнами и читая с трибуны заскорузлые речи, написанные казённым языком. Любой фальшивый пафос, любое театральное закатывание глаз, любая искусственная истерика вызывают у них лишь презрительную усмешку. Они не верят в декларации. Они глухи к идеологическим мантрам, спущенным из высоких кабинетов.
Они поверят только в то, что по-настоящему, осязаемо работает. В то, что не расходится с делом. В то, что подтверждается честным, тихим, ежедневным поступком. Их невозможно обмануть словами о величии, если в их подъезде нассано, разбиты окна, а суд вершится не по правде. Они жаждут подлинности. Жестокой, неприкрытой, суровой подлинности.
И если вдуматься, именно эта жажда правды без примесей может стать нашим общим спасением. Может быть, именно из этого кажущегося ледяного равнодушия, из этого высокомерного «ничего не имеет значения» взойдёт наконец росток настоящего, взрослого, крепкого русского смысла. Смысла, очищенного от театрального пафоса минувших эпох. Смысла, не требующего принесения миллионов жизней на алтарь очередного утопического идола. Смысла, построенного на честном труде, на сбережении своей земли, на глубокой личной ответственности за каждый свой шаг перед вечностью. Если мы найдём те единственно верные, живые слова, которые пройдут через их безжалостный фильтр – они свернут горы. И построят здесь империю духа, прочнее которой ещё не знал этот безумный изменчивый мир.
Глава 11. Чёрная дыра
В чём же главная опасность для нового поколения нигилистов? Истинный диагноз нашего суетливого века, наша чёрная дыра, засасывающая остатки смысла, заключается в тотальном, катастрофическом расколе человеческого внимания.
Взгляните на эту пугающую картину нашего ежедневного быта. Человек нынче ежесекундно распят между тысячей мерцающих мониторов. Он больше не принадлежит самому себе, его взгляд судорожно мечется от одного светящегося прямоугольника к другому. Нервное скольжение пальца по стеклу, короткий, ничего не значащий жест одобрения чужой картинки, немедленный переход к следующей пёстрой кричащей иллюзии – вот рваный, истеричный ритм нынешнего бытия. Этот бесконечный бессмысленный бег утомлённых глаз по поверхности вещей принято именовать новыми научными терминами, но суть его остаётся гибельной. В режиме такого изорванного, судорожного, клипового восприятия рождение подлинного смысла физически невозможно.
Великая мысль, как и глубокое сокровенное чувство, не терпит суеты ярмарочного балагана. Смысл требует абсолютной тишины, долгой сосредоточенности, мучительной концентрации, неспешного вглядывания в самую суть предмета. В мельтешении пёстрых картинок и хлёстких заголовков рождается лишь грязная поверхностная пена.
И здесь вступает в силу безжалостный закон душевного тяготения. Когда у человека иссякают силы на постижение сложного, он неизбежно, по наклонной плоскости скатывается в самое простое. Человеческая природа ленива, она всегда ищет пути наименьшего сопротивления. Ненависть поразительно, пугающе примитивна. Чтобы ненавидеть, не требуется ни хорошего воспитания, ни душевной тонкости, ни терпения. Достаточно лишь указать пальцем на того, кто говорит с иным акцентом, молится иным богам или носит иное платье, и тёмное пещерное чувство послушно вспыхнет в груди пожаром.
Любовь же бесконечно сложна. Она требует ежедневного, выматывающего душевного труда, она заставляет усмирять собственную гордыню, прощать слабости, искать точки соприкосновения там, где пролегает ледяная пропасть непонимания. Точно так же обстоят дела с созиданием и разрушением. Возвести прекрасный каменный храм – это годы бессонных ночей, чертежей, расчётов, укладки тяжёлого камня и кропотливой росписи высоченных сводов. Спалить этот величественный храм дотла – дело одной короткой ночи, одной случайной искры и одного обезумевшего глупца с горящим факелом в руке. Наш расщеплённый, уставший от информационной трескотни разум всё чаще выбирает факел. Просто потому, что на закладку надёжного фундамента у него больше нет ни сил, ни воли.
Этот грандиозный раскол внимания делает миллионы людей абсолютно, младенчески беззащитными перед любой циничной манипуляцией. Способность к критическому рассуждению, к взвешиванию аргументов, к спасительному сомнению исчезает первой. Человек, лишённый привычки мыслить длинными дистанциями, жадно, совершенно не разжёвывая, заглатывает всё, что бесперебойно вливают в его уши хитроумные поводыри людских масс. Произошла самая чудовищная сделка в нашей истории: мы добровольно, за копеечное право потреблять яркие бесплатные развлечения, сдали своё внимание в безраздельную аренду. Мы пустили посторонних в святая святых.
А эти предприимчивые невидимые арендаторы – творцы цифровых алгоритмов, продавцы чужого страха, лукавые ораторы и торговцы воздухом – превратили наш светлый, некогда просторный ментальный дом в грязный прокуренный притон. В нашей собственной голове хозяйничают чужие голоса. Они бесцеремонно расставляют мебель по своему усмотрению, они ежечасно диктуют нам, кого сегодня надлежит горячо любить, а кого надлежит немедленно предать анафеме. Они выкачивают из нас жизненную энергию, оставляя взамен лишь липкое чувство тревоги и бессильной злобы.
Из этой чёрной дыры, неумолимо засасывающей остатки нашего здравомыслия, ведёт лишь одна узкая дорога. Лекарство, которое нам предстоит принять, будет невероятно горьким на вкус. Оно потребует мучительной ломки старых привычек и почти нечеловеческого волевого усилия. Нам надлежит силой, без всяких уступок вырвать ключи от собственного дома у тех, кто нагло завладел ими. Вернуть себе своё внимание.
Это действие подобно спасительному хирургическому вмешательству: нужно начать фильтровать свет мерцающих стёкол смартфонов и уметь вовремя вырвать провода. Отключить, заставить замолчать эти экраны, извергающие потоки нескончаемой бессмысленной злобы. Заставить себя остаться один на один с пугающей, непривычной пустотой нераскрашенного вечера. Создать вокруг себя абсолютную, плотную физическую тишину. Поначалу в этой тишине будет откровенно страшно. В ушах ещё долго будет звенеть эхо чужой информационной трескотни, руки по привычке будут искать спасительный гладкий прямоугольник телефона.
Но постепенно, шаг за шагом, сквозь навязанные мороком страхи и чужую, навязанную пропаганду, начнёт пробиваться нечто давно забытое. Едва слышный, тихий, но самый важный голос на всём белом свете. Ваш собственный голос. Вы услышите ровное биение собственного сердца. Вы расслышите ту самую древнюю, здоровую, живую русскость, которая десятилетиями дремала под тяжёлыми завалами цифрового мусора, терпеливо ожидая часа, когда Вы наконец соизволите её выслушать. И только в этой отвоёванной кристальной тишине мы сможем вспомнить, ради чего нам была дана эта огромная страна и эта скоротечная прекрасная жизнь.
Глава 12. Ложные ориентиры
Когда подлинный свет угасает, а глаза человека, отвыкшие от густой темноты, отчаянно ищут хоть какую-нибудь точку опоры, наступает время блуждающих болотных огней. Истерзанное бессмыслицей сознание, не находя в себе сил для тяжёлой черновой работы по возведению нового внутреннего здания, радостно хватается за яркие дешёвые подделки. Наш рассудок устроен лукаво: не желая признавать собственного банкротства, он охотно соглашается на подмену. И вот вместо живого, трагического, колоссального и прекрасного Отечества мы собственными руками воздвигаем вокруг себя нарядную, кричащую красками сувенирную лавку.
Вглядитесь в этот поразительный горький феномен. Мы, народ, изведавший такие бездны отчаяния и такие высоты духа, какие и не снились просвещённым европейским столицам, народ, чья литература стала нервной системой всего человечества, народ, прорвавший земное притяжение – мы вдруг согласились свести самих себя к набору базарных игрушек. Матрёшки с румяными бессмысленными лицами. Разрисованные деревянные ложки, которыми давно никто не ест. Медведи с балалайками, цветастые косоворотки, надетые поверх чужеземного платья по большим праздникам. Сувенирная Россия. Смехотворная лубочная карикатура на самих себя, услужливо предложенная миру на потребу, но внезапно ставшая для нас самих уютным домиком.
Почему мы так охотно, с такой радостью селимся внутри этого балагана? Отчего так истово гордимся этой картонной декорацией? Ответ прост и оттого ещё более страшен. Быть картонным персонажем – удивительно легко. Подлинная русская культура, настоящий цивилизационный код требует от человека невыносимого душевного труда, самоотречения, вечного стояния перед судом собственной совести. А расписная матрёшка не требует ровным счётом ничего. Достаточно нацепить на себя узорчатый платок, опрокинуть стопку под удалую песню, смахнуть пьяную слезу умиления – и вот ты уже чувствуешь себя причастным к великим корням. Это патриотизм ярмарочного помоста. Подделка, избавляющая от ответственности за грязный подъезд, за брошенных сирот, за собственное невежество. Зачем читать сложнейшие философские труды своих предков, если можно просто купить магнитик на холодильник с изображением берёзы?
Мы оказались в плену у пустых скорлупок. Символы воспарили над реальностью, потеряв с ней всякую связь.
Забудьте про пошлые картонные сувениры. Это красивая обёртка нашего прошлого. Но нам суждено жить сегодня, здесь и сейчас. И если мы не хотим остаться в книгах истории жалкой сноской, описанием поколения бледных теней, нам придётся очнуться. Придётся взять мастерок, подойти к разрушенной стене и начать класть кирпич. В полном молчании. Без высоких речей. Заполняя пустоту вчерашнего дня твёрдостью сегодняшнего поступка. Только так мы сможем доказать, что в наших жилах всё ещё течёт кровь творцов, а не музейных сторожей.
Глава 13. Вера или бренд?
Прогуляйтесь неспешным шагом по шумным, залитым неоновым светом улицам наших просторных мегаполисов. Вглядитесь в лица идущих навстречу, скользните внимательным взглядом по их одеждам. Вы непременно заметите одну поразительную, режущую глаз деталь, ставшую приметой нашего суетливого времени. Золотые, серебряные, обильно усыпанные драгоценными каменьями кресты тяжело и торжественно покачиваются на груди едва ли не каждого второго человека. Ими охотно украшают себя суровые, крепко сбитые мужи с ледяными глазами, чьим ремеслом стало безжалостное извлечение прибыли из слабости ближнего. Их носят на изящных цепочках легкомысленные девы, для которых эта древнейшая святыня – не более чем модное блестящее дополнение к вечернему наряду. Их выставляют напоказ, поверх дорогих крахмальных сорочек, тучные чиновники, благочестиво и размашисто осеняющие себя крестным знамением перед объективами репортёрских камер в дни великих празднеств.
Золото ослепительно блестит на солнце, купола новых, возведённых в рекордные сроки исполинских храмов подавляют своим монументальным великолепием. Внешне всё выглядит так, будто огромная, тяжело дышащая страна вновь, после десятилетий безбожного морока, обрела свою древнюю, утерянную было святость. Кажется, будто Русь снова стала святой.
Но осмельтесь заглянуть под эту сверкающую глянцевую оболочку. Прислушайтесь к тому, что именно бьётся – или, что страшнее, угрюмо молчит – под этим тяжёлым золотым распятием. И Вас неминуемо обдаст ледяным, могильным холодом. Ибо крест на груди при абсолютно пустом, равнодушном, стяжательском или жестоком сердце – это вовсе не православие. Это подмена. Глубочайшая, кощунственная подмена, превратившая величайшую трагедию и величайшее торжество человеческого духа в банальный, легковесный, ходовой культурный бренд.
В нашей странной современности религия подверглась самой изощрённой, самой губительной алхимической метаморфозе. Она перестала быть тем обжигающим, невыносимым огнём, который требует от человека непрестанного мучительного нравственного перерождения, сдирания с себя ветхой кожи эгоизма. Она сделалась удобным, безопасным и социально престижным маркером племенной принадлежности. Нынешнее так называемое благочестие подозрительно комфортно и не требует никаких духовных жертв. Оно сводится к механическому выполнению фольклорных обрядов: обильно окропить святой водой пышный кулич по весне, набрать студёной крещенской воды в пластиковую бадью, с молодецким гиканьем нырнуть в ледяную прорубь под восторженные щелчки фотокамер, да поставить толстую восковую свечу перед старинной иконой в надежде на успешное завершение весьма сомнительной сделки.
В этой удобной, стерильной, сувенирной вере не осталось и следа Нагорной проповеди. В ней не сыскать ни призыва отдать последнюю рубаху просящему, ни божественного повеления любить проклинающих вас. Это больше не живая вера. Это агрессивное потребление идентичности, аккуратно упакованное в ритуальную сверкающую фольгу. Человек покупает себе принадлежность к «великому и светлому», не ударив палец о палец ради очищения собственной души.
Ещё трагичнее и безнадёжнее выглядит картина, когда этот новоявленный национальный бренд начинает тесно, до степени полного неразличения сливаться с тяжёлым государственным механизмом. История нашей многострадальной земли уже преподавала нам этот страшный кровавый урок, но, увы, память человеческая катастрофически коротка, а соблазны земного, осязаемого величия слишком сладки. Вспомните синодальный период ушедшей империи. Вспомните, как Церковь, лишённая патриаршества железной волей царя-реформатора, была жёстко встроена в шестерёнки государственной машины, став обыкновенным канцелярским «ведомством по делам духовным». Она обрела тогда колоссальную административную власть, несметные богатства, земную славу. Храмы возвышались золотыми громадами, хоры гремели на всю просвещённую Европу. Но за этот ослепительный имперский фасад была уплачена непомерная гибельная цена.
Когда алтарь превращается в пристройку к губернаторскому кабинету, когда церковная проповедь начинает до смешного напоминать передовицу правительственной газеты, когда святители превращаются в высокопоставленных государственных чиновников – Церковь безвозвратно теряет свой самый главный, единственный подлинный дар. Она теряет способность говорить правду. Говорить ту самую горькую, неудобную, спасительную пророческую правду в лицо опьянённой своим могуществом власти. И говорить правду заблудшему, озлобленному, нищающему народу.
Священнослужитель, переквалифицировавшийся в специалиста по связям с общественностью или проповедника казённого, спущенного сверху патриотизма, мгновенно перестаёт быть пастырем. Он становится идеологом. А навязанную идеологию простой народ, воспитанный веками страданий, чует за версту. Народ физиологически не прощает фальши. Катастрофа тысяча девятьсот семнадцатого года, когда люди с остервенением рушили вековые святыни, была не случайностью. Это был закономерный, жуткий итог противоестественного слияния креста и меча. Толпа крушила купола именно потому, что в них давно уже не было живой святости – там душно пахло канцелярским сургучом, жандармским надзором и сытым равнодушием. Ужасающий парадокс истории заключается в том, что, пытаясь опереться на государственную длань, пытаясь защитить свою паству полицейской дубинкой и уголовным уложением, живая вера неминуемо подписывает себе смертный приговор. Встраивание духовного в систему мирского пиара убивает самую суть благовестия, обращая живой трепещущий дух в мёртвую пудовую букву.
Здесь пролегает та самая невидимая, но непреодолимая граница, отделяющая истину от ядовитого суррогата. Настоящая, дышащая, кровоточащая вера – это колоссальный, неисчерпаемый источник внутренней силы и несокрушимой, неподкупной этики. Она даёт человеку ту внутреннюю вертикаль, опираясь на которую он способен устоять в самый страшный исторический шторм, когда рушатся государства и пылают города, не потеряв при этом человеческого лица. Она учит милосердию в мире, который переполнен первобытной жестокостью. Она учит прощению там, где толпа требует немедленной, кровавой мести. Она возвышает душу, делая человека больше самого себя.
Но когда религия низводится до уровня примитивного инструмента социального контроля, картина разительно меняется. Целью этого административного инструмента становится вовсе не спасение заплутавшей души, а банальное удержание огромных масс в покорности. Внушить мистический страх, навязать слепое, не рассуждающее послушание, объявить любой бунт против социальной несправедливости тяжелейшим грехом гордыни, легитимизировать власть имущих, какими бы они ни были – вот истинные, скрытые задачи этой поддельной, чиновничьей религии. Разница между этими двумя явлениями поистине космическая. Это разница между живым, горячим, бьющимся сердцем и искусно раскрашенным анатомическим муляжом из воска. Муляж может выглядеть безупречно, в нём строго соблюдены все канонические пропорции, его можно выставлять на всеобщее обозрение, но он никогда не сможет любить, сострадать, плакать и кровоточить. Он абсолютно, безнадежно мёртв.
И когда современному, уставшему, разочарованному человеку предлагают этот мёртвый восковой муляж вместо обжигающего хлеба жизни, он инстинктивно чувствует страшный подвох. Разочарование становится желчным и горьким. Отсюда и проистекает тот холодный, непробиваемый равнодушный цинизм, с которым мы нынче взираем на пышные, многочасовые церковные торжества, исправно транслируемые по всем светящимся экранам в дни больших праздников. Мы видим тяжёлый блеск золотой парчи, слышим переливы бархатных голосов вышколенных хористов, мы наблюдаем безупречную режиссуру действа, но душа наша остаётся глуха, нема и пуста. Ибо, как гласит древняя мудрость, невозможно согреть замерзающие руки у нарисованного очага, какими бы яркими красками он ни был выписан на холсте.
Где же тогда искать этот утраченный, сокровенный живой огонь? Как утолить ту извечную, щемящую русскую тоску по подлинному небесному смыслу, если старинные институты всё чаще предлагают лишь блестящую пустую скорлупу? Ответ на этот вопрос столь же прост, сколь и ошеломителен для тех, кто привык скрупулёзно измерять чужую духовность количеством положенных земных поклонов и толщиной пудовых свечей.
Подлинная высокая духовность всегда была возможна и счастливо существует совершенно вне институциональных оград. Дух дышит там, где пожелает, и не спрашивает разрешения у канцелярий. Выйдите за кованую ограду златоглавого собора на продуваемую ветрами улицу. Посмотрите на самого обыкновенного человека, шагающего по грязному талому мартовскому снегу ранним хмурым утром на свою смену на завод, в больницу или в контору. Вполне возможно, он годами не переступал порога храма. Вполне вероятно, он не знает наизусть ни одной сложной молитвы, путается в догматах и не умеет правильно сложить пальцы для крестного знамения. Но присмотритесь к ткани его ежедневной будничной жизни.
Этот неприметный человек живёт тихо и честно. Он добывает хлеб свой в поте лица, никогда не крадя чужого ни хитростью, ни силой, ни лукавым ростовщичеством. Он не предаёт своих друзей, когда от тех отворачивается слепая удача. Он без свидетелей, без показных пожертвований и хвастливых записей во всемирной паутине, молча делится последним рублём с тем, кто попал в беду. Он кормит бездомную дворнягу, замерзающую у ледяного подъезда. Он находит в себе мужество сжать зубы и промолчать, когда все вокруг травят оступившегося соседа. Он изо дня в день не причиняет сознательного зла и по мере своих скромных, конечных человеческих сил старается хоть немного приумножить количество света и тепла в этом суровом мире.
А теперь поставьте его мысленно, плечом к плечу, рядом с тем ухоженным, благообразным, пышущим здоровьем господином, что только что стоял в первых рядах во время праздничного богослужения. Тем самым господином, который крестился размашисто, истово и картинно, взирая на алтарь влажным от умиления взором, а выйдя за тяжёлые дубовые ворота, тотчас сел в роскошный экипаж и отдал сухой приказ разорить конкурента, пустить по миру чужую семью и выбросить на улицу доверившихся ему людей. Задайте себе один короткий вопрос. Кто из них двоих ближе к вечной правде?
Ответ прост и очевиден всякому не лукавящему перед самим собой сердцу. Тот тихий, нецерковный, живущий исключительно по врождённой совести работяга несёт в себе в тысячу раз больше подлинной, первозданной святости, больше живого духа, чем весь лицемерный сонм расхитителей и бюрократов, трусливо прикрывающихся именем Бога для оправдания своих земных, низменных мерзостей. Нравственный закон внутри нас, диктующий нам не творить подлости – вот единственный непогрешимый храм, чьи невидимые своды никогда не рухнут под ударами истории. И этот внутренний храм не нуждается ни в государственном финансировании, ни в шумных рекламных кампаниях, ни в официальном утверждении высокими инстанциями. Он просто стоит на том камне, имя которому – человечность.
Чтобы скрытая в нашем народе колоссальная нравственная сила вырвалась наружу, чтобы она вновь стала гранитным фундаментом здорового, исцелённого общества, мы должны раз и навсегда отказаться от этой лукавой подмены понятий. Нам надлежит прекратить измерять истинную веру сантиметрами золотых цепочек и высотой построенных колоколен. Пришло время вспомнить тяжёлую, как мельничный жернов, правду: вера – это глагол. Это беспрерывный, тяжелейший, никому не видный ежедневный труд по недопущению скотства внутри самого себя. Только когда религия сбросит с себя мишуру модного бренда, когда она спустится с правительственных трибун в больничные палаты, в замерзающие дома престарелых и в одинокие потерянные души – только тогда она вновь обретёт своё подлинное, великое имя. А до той поры всякий честный человек, живущий по чистой совести, будет оставаться главным хранителем нашего истинного спасения в этом погружающемся во тьму мире.
Глава 14. Золотой век – в прошлом?
Странную, гибельную и необъяснимую привычку приобрёл наш человек за годы бесконечных исторических крушений. Двигаясь вперёд, сквозь густой туман неразгаданного грядущего, он умудряется шагать, почти полностью свернув шею назад. Подобно путнику в тёмном лесу, который до боли в глазах вглядывается в оставленный позади уютный, гаснущий огонёк ночного очага, совершенно не глядя под ноги и неминуемо спотыкаясь о жёсткие корни и падая в ледяные рытвины настоящего.
Оглядываясь назад, мы часто вместо того, чтобы извлекать уроки истории и учиться у предков, забываемся и начинаем рассматривать прошлое не как источник мудрости, а как ориентир, к которому надо стремиться.
Вглядитесь в лица своих современников, прислушайтесь к их речам за вечерним столом. Какую бы эпоху они ни прославляли, к какому бы сословию или политическому толку ни принадлежали, Вы безошибочно уловите в их голосе одну и ту же плачущую, надрывную ноту. Всякая историческая партия свято лелеет свой собственный, непогрешимый, выдуманный рай.
Одни с замиранием сердца грезят о навсегда ушедшей, блистательной Империи. В их воспалённом воображении там вечно кружатся на натёртых паркетах белоснежные бальные платья, благородные, не знающие страха офицеры звенят золотыми шпорами, хрустит за утренним кофе знаменитая французская булка, а крестьяне водят целомудренные хороводы под благовест сорока сороков.
Другие столь же истово молятся на эпоху великого советского проекта. Их Золотой век пахнет тем самым легендарным, незабываемым пломбиром за двадцать копеек. Там двери никогда не запирались на замки, соседи жили одной дружной и безмятежной семьёй, над миром сияла космическая улыбка Гагарина, а государство огромной, заботливой ладонью ограждало каждого от любых жизненных бурь. Находятся даже те, для кого лучезарным Эдемом стали жестокие, залитые кровью и палёным спиртом девяностые годы. Для них это было время пьянящей, дикой свободы, безграничных возможностей, ветра в волосах и дерзких надежд на скорое вхождение в сияющую мировую цивилизацию.
Декорации разнятся. Актёры носят разные костюмы. Но лейтмотив всегда, при любых обстоятельствах звучит одинаково, пугающе однообразно: Золотой век России – уже в прошлом.
Да, были времена, когда наша страна была намного больше, когда мы контролировали полмира, а все остальные страны нас боялись и нам завидовали. Но таких возможностей, как сейчас, не было никогда. Надо смотреть в будущее, а не в прошлое, не пытаться воссоздать тот самый Золотой век, а построить новый - Платиновый, Бриллиантовый – какой угодно! Ведь намного больше возможностей в образе именно будущего, а не прошлого.
А если мы продолжим верить, что всё самое лучшее, самое чистое, самое великое уже случилось где-то там, за линией горизонта, в безвозвратно ушедшем времени – мы подписываем себе смертный приговор как творящей нации. Если Золотой век окончательно миновал, то какой смысл пытаться превзойти его сегодня? Зачем стирать в кровь ладони, закладывая новые города, рожая детей и штурмуя научные высоты? Зачем надрываться, если потолок уже пробит нашими великими прадедами, а мы – лишь их бледные, потускневшие и измельчавшие тени?
Этот миф убивает волю. Он действует как сильный яд, превращая живой пульсирующий народ-строитель в унылую секту реставраторов. Жизнь в режиме бесконечной исторической реставрации унизительна. Мы начинаем ползать на коленях среди величественных руин, бережно склеивая разбитые античные амфоры, смахивая пыль с пьедесталов и бесконечно водя экскурсии по пепелищу. Мы становимся профессиональными плакальщиками, гордящимися тем, что когда-то наши предки жили во дворцах, не замечая, что сами мы при этом ютимся в тесной, покосившейся землянке, пристроенной к дворцовой стене.
Утонув в этой сладкой меланхолии, люди начинают совершать самую нелепую, самую комичную и одновременно трагичную ошибку. Пытаясь воскресить ушедшее величие, они начинают маниакально тащить в современность старую форму. Они полагают, что если пошить детворе юнкерские мундиры, вернуть на площади старые лозунги, переименовать улицы обратно на старинный имперский или, наоборот, советский лад – то великая эпоха тотчас волшебным образом воскреснет. Не воскреснет. Это банальный ярмарочный маскарад. Надев на покойника расшитый золотом кафтан, Вы не заставите его дышать. Форма мертва. Историческое время течёт только в одну сторону, и в одну реку, как бы ни хотелось, дважды войти не дано.
Из нашего поистине великого, потрясающего воображение прошлого надлежит брать вовсе не пыльные театральные реквизиты. Не фасон фуражки, не цвет партийного билета и не форму государственного устройства. Из прошлого необходимо извлечь, аккуратно очистить от пепла и взять с собой в будущее только одно. Живой обжигающий дух.
Нам необходимо заново научиться той феноменальной, яростной, почти религиозной тяге к книге и знанию, которой обладали строители минувших столетий, читавшие при лучине. Нам надлежит взять с собой способность к абсолютной, стальной солидарности – то непостижимое умение стоять спина к спине, делиться последним куском хлеба в пору глубочайших кризисов и нашествий, когда спасение соседа становится важнее собственной жизни. Мы обязаны воскресить генетическую память о сверхусилии. Ту самую национальную черту, позволявшую вытаскивать огромную страну из непролазного болота за волосы, перемалывать вражескую сталь и возводить города там, где не выживают даже волки.
Bepul matn qismi tugad.