Kitobni o'qish: «Политические сочинения. Том IV. Политические опыты»
Политические сочинения в 5 т. Т. 4.
В соответствии со ст. 1299 и 1301 ГК РФ при устранении ограничений, установленных техническими средствами защиты авторских прав, правообладатель вправе требовать от нарушителя возмещения убытков или выплаты компенсации.
© ООО «ИД «Социум», 2015
* * *
I
Гипотеза развития1
В споре по поводу гипотезы развития, переданном мне недавно одним из друзей моих, один из споривших высказал мнение, что так как мы ни в одном из наших опытов не получаем чего-либо подобного перерождению видов, то ненаучно принимать, чтобы перерождение видов когда-либо имело место. Если бы я присутствовал при этом споре, то, оставляя в стороне такое положение, открытое для критики, я ответил бы, что так как ни в одном из наших опытов мы никогда не встречали сотворенных видов, то точно так же нефилософично принимать, что какие-нибудь виды когда-либо были сотворены.
Те, которые бесцеремонно отвергают теорию развития как недостаточно подтвержденную фактами, кажется, совершенно забывают, что их собственная теория вовсе не подтверждается никакими фактами. Как большая часть людей, держащихся данных верований, они требуют самых строгих доводов от противного верования, принимая в то же время, что их собственное верование не нуждается ни в каких доводах. Мы насчитываем (по Гумбольдту) до 320 000 видов растительных и (по Карпентеру) до 2 000 000 видов животных организмов, рассеянных по поверхности земли; а если прибавим к этому число вымерших видов, то смело можем принять общий итог видов, существовавших и существующих на земле, не менее как в десять миллионов. Какая же будет самая рациональная теория относительно происхождения этих десяти миллионов видов? Вероятно ли, чтобы десять миллионов разновидностей произошли вследствие постоянных изменений, обусловливаемых окружающими обстоятельствами, подобно тому как еще доселе производятся разновидности?
Без сомнения, многие ответят, что для них легче понять, что десять миллионов появились как отдельные творения, нежели понять, что десять миллионов разновидностей произошли путем последовательных изменений. Однако при исследовании окажется, что все подобные господа находятся под влиянием обольщения. Это – один из тех многочисленных случаев, когда люди не верят на самом деле, а скорее верят, что они верят. Они не могут на самом деле понять, чтобы десять миллионов появились как отдельные творения: они думают, что они понимают это. Серьезный взгляд на дело кажется им, что они еще никогда не выяснили себе процесс сотворения даже и одного вида. Если они составили себе определенное понятие о таком процессе, то пусть скажут нам, как создается новый вид и каким образом является он. Ниспадает ли он с облаков? Или мы должны держаться того понятия, что он вырывается из земли? Его члены и внутренности берутся ли разом из всего окружающего? Или мы должны принять старое еврейское понятие, что Бог формует новое творение из глины? Если они скажут, что новое творение не производится ни одним из этих способов, которые слишком нелепы, чтобы им можно было верить, – тогда они должны описать способ, посредством которого новое творение может быть произведено, способ, который бы не казался нелепым. Окажется, что такой способ они не старались постигнуть и не могут постигнуть.
Верующие в «отдельность творений» сочтут, может быть, недобросовестным с нашей стороны требовать от них описания способа, по которому произошли отдельные творения; в таком случае я отвечу, что это требование далеко умереннее того, которое они предлагают защитникам гипотезы развития. От них требуют показать только понятный способ. Они же требуют не только понятного способа, но и действительного способа. Они не говорят: покажи нам, как это может быть; а говорят: покажи нам, как это бывает. Хотя и неразумно ставить им подобный же вопрос, но совершенно основательно было бы потребовать указания не только возможного способа отдельного творения, но и несомненно доказанного способа; такое требование было бы все-таки не больше того, какое они заявляют своим противникам.
Посмотрим теперь, насколько удобнее защищать новое учение, нежели старое. Если бы защитники гипотезы развития могли только показать, что происхождение видов посредством процесса изменения понятно, то они находились бы уже в лучшем положении, нежели их противники. Но они могут сделать гораздо более. Они могут показать, что процесс изменения, который совершался и совершается, производил перемены во всех организмах, подвергавшихся изменяющим влияниям. Хотя, по недостатку фактов, они и не в состоянии указать многочисленные фазисы, через которые прошли существующие виды прежде, нежели достигли настоящего своего состояния, или воспроизвести те влияния, которые были причиной постепенных изменений; однако они могут показать, что все существующие виды, как животные, так и растительные, будучи поставлены в условия, отличные от их прежних условий, немедленно начинают претерпевать некоторые изменения в своем строении, приспособляющие их к новым условиям. Можно показать, что эти изменения происходят и в последующих поколениях до тех пор, пока наконец новые условия не сделаются для них естественными. Эти изменения можно показать на разведении растений, одомашнении животных и на различных человеческих расах. Можно показать, что степени изменения, таким образом происшедшие, бывают часто – как, например, в собаках – значительнее тех изменений, какие принимаются за основу различия видов. Можно показать (о чем еще идет спор), составляют ли некоторые из таких измененных форм только разновидности или же отдельные виды. Можно показать также, что изменения, ежедневно происходящие в нас самих, – навык, приобретаемый долгой практикой, и утрата его, когда практика прекращается, – укрепление страстей, постоянно удовлетворяемых, и ослабление таких, которые подавляются, – развитие всякой способности, телесной, нравственной и умственной, соразмерно ее упражнению, – все это легко объясняется на основании того же принципа. Таким образом можно показать, что во всей органической природе есть известный изменяющий фактор, который сторонниками гипотезы развития признается основой этих специфических различий, – фактор, который хотя действует и медленно, но может с течением времени произвести существенные изменения, если тому благоприятствуют обстоятельства, – фактор, который в течение миллионов лет и под влиянием разнообразнейших условий, принимаемых геологией, должен был, по всей вероятности, произвести известную сумму изменений.
Которая же гипотеза после этого рациональнее? – гипотеза «отдельности творений», которая не имеет фактов для своего доказательства и даже не может быть определенно понята; или гипотеза изменений, которая не только определенно понимается, но находит себе поддержку в привычках каждого существующего организма?
Для тех, кто незнаком с зоологией и кто не знает, до какой степени ясным становится родство между самыми простыми и самыми сложными формами, когда рассмотрены посредствующие формы, кажется очень смешным, чтобы простейшее, при посредстве какого бы то ни было ряда перемен, могло когда-нибудь сделаться млекопитающим. Привыкнув видеть вещи более в их статическом, нежели в динамическом, виде, они никак не в состоянии допустить того факта, что сумма накоплявшихся изменений может мало-помалу быть воспроизведена с течением времени. Удивление, ощущаемое такими людьми при встрече со взрослым человеком, которого они видели в последний раз мальчиком, переходит у них в неверие, когда степень изменения становится больше. Тем не менее на стороне способа, каким можно посредством незаметных изменений перейти к самым различным формам, находится множество свидетельств. Несколько времени тому назад, рассуждая об этом предмете с одним ученым-профессором, я таким образом пояснял свое положение: – Вы не допускаете никакого заметного родства между кругом и гиперболой. Один есть сомкнутая кривая; другая есть бесконечная кривая. У одной все части сходны между собой; у другой – нет и двух частей подобных (за исключением частей симметричных). Одна ограничивает известное пространство, другая вовсе не ограничивает пространства, хотя бы была продолжена до бесконечности. Между тем, как бы ни были противоположны эти кривые во всех своих свойствах, они могут быть связаны рядом посредствующих кривых, из которых ни одна не будет чувствительно отличаться от последующей. Таким образом, если мы будем рассекать конус плоскостью под прямыми углами к его оси, мы получим круг. Если же, вместо совершенно прямых углов, плоскость составит с осью угол в 89˚59', мы будем иметь эллипс, который никакой человеческий глаз, даже при помощи самого точного циркуля, не в состоянии отличить от круга. Уменьшая постепенно угол, эллипс будет сначала делаться едва заметно эксцентрическим, потом явно эксцентрическим и скоро приобретает столь продолговатую форму, что уже не будет представлять никакого явного сходства с кругом. При продолжении этого процесса эллипс незаметно переходит в параболу и, наконец, вследствие дальнейшего уменьшения угла, – в гиперболу. Тут мы получаем четыре различных вида кривой – круг, эллипс, параболу и гиперболу, имеющие свои особенные свойства и отдельные уравнения; но первый и последний из них, будучи совершенно противоположны по природе, связываются между собой как члены одного ряда, получаемые вследствие одного только процесса нечувствительного изменения.
Но слепота тех, кто считает нелепым, чтобы сложные органические формы могли произойти путем преемственных изменений простейших форм, становится поразительною, когда мы припоминаем, что сложные органические формы ежедневно производятся таким образом. Дерево неизмеримо отличается от семени во всех отношениях – по величине, строению, цвету, форме, химическому составу: различие тут до такой степени сильно, что нет возможности указать, между тем и другим, какого бы то ни было рода сходство. Однако в течение нескольких лет одно изменилось в другое – и изменилось с такой постепенностью, что ни в один момент нельзя было сказать: семя теперь перестает быть семенем и становится деревом. Где может быть более сильное различие, как между новорожденным дитятей и маленьким, полупрозрачным, студенистым, сферическим тельцем, составляющим человеческое яйцо? Дитя имеет столь сложное устройство, что для описания его составных частей нужна целая энциклопедия. А зародышевый пузырек так прост, что может быть определен в одной строке. Однако достаточно нескольких месяцев для того, чтобы последний развился в первое, и притом с рядом столь незначительных изменений, что если бы зародыш был исследуем постепенно в каждый из последующих моментов, то и при помощи микроскопа с трудом можно было бы открыть в нем какое-нибудь заметное изменение. Нет ничего странного, если гипотеза, что все существа, не исключая и человека, с течением времени могли развиться из простейшей монады, показалась смешною человеку вовсе не образованному или недостаточно образованному. Но физиологу, который знает, что каждое индивидуальное существо развивается этим путем, который знает, кроме того, что зародыши всех растений и каких бы то ни было животных в самом раннем их состоянии столь сходны между собой, «что нет никакого уловимого различия между ними, по которому можно было бы определить, составляет ли отдельная молекула зародыш нитчатки или дуба, зоофита или человека»2, – такому физиологу затрудняться тут непозволительно. Конечно, если из одной клеточки, при некоторых на нее влияниях, в течение двадцати лет, может развиться человек, то нет ничего нелепого в гипотезе, что, при некоторых других влияниях, в течение миллионов лет, клеточка может дать начало человеческому роду.
В участии, принятом некоторыми учеными в этой борьбе «Закона против Чуда», мы имеем прекрасный пример упорной живучести суеверий. Спросите любого из передовых наших геологов или физиологов, верит ли он в легендарное объяснение сотворения мира, – он сочтет ваш вопрос за обиду. Он или вовсе отвергает это повествование, или принимает его в каком-то неопределенном, неестественном смысле. Между тем одну часть этого повествования он бессознательно принимает, и принимает даже буквально. Откуда он заимствовал понятие об «отдельности творений», которое считает столь основательным и за которое так мужественно сражается? Очевидно, он не может указать никакого другого источника, кроме того мифа, который отвергает. Он не имеет ни одного факта в природе, который мог бы привести в подтверждение своей теории; у него не сложилось также и цепи отвлеченных доктрин, которая могла бы придать значение этой теории. Заставьте его откровенно высказаться, и он должен будет сознаться, что это понятие было вложено в его голову еще с детства, как часть тех рассказов, которые он считает теперь нелепыми. Но почему, отвергая все остальное в этих рассказах, он так ревностно защищает последний их остаток, как будто почерпнутый им из какого-нибудь достоверного источника, – это он затруднится сказать.
II
Прогресс, его закон и причина3
Обыкновенное понятие о прогрессе несколько изменчиво и неопределенно. Иногда под прогрессом разумеют немного более простого возрастания, как в тех случаях, когда дело идет о народе, по отношению к его численности и пространству, занимаемому им. Иногда оно относится к количеству материальных продуктов, как в тех случаях, когда речь идет об успехах земледелия и промышленности. Иногда его видят в улучшении качества этих продуктов, а иногда в новых или усовершенствованных способах, посредствам которых они производятся. Далее, говоря о нравственном или умственном прогрессе, мы относимся к состоянию той личности или того народа, в котором он проявляется; рассуждая же о прогрессе в науке или искусстве, мы имеем в виду известные отвлеченные результаты человеческой мысли и человеческих действий. Обиходное понятие о прогрессе не только более или менее смутно, но и в значительной степени ошибочно. Оно обнимает не столько действительный прогресс, сколько сопровождающие его обстоятельства, не столько сущность его, сколько его тень. Умственный прогресс, замечаемый в ребенке, вырастающем до зрелого человека, или в диком, вырастающем до философа, обыкновенно видят в большем числе познанных фактов и понятых законов; между тем действительный прогресс заключается в тех внутренних изменениях, выражением которых служат увеличивающиеся познания. Социальный прогресс видят в производстве большего количества и большего разнообразия предметов, служащих для удовлетворения человеческих потребностей, в большем ограждении личности и собственности, в расширении свободы действий; между тем как правильно понимаемый социальный прогресс заключается в тех изменениях строения социального организма, которые обусловливают эти последствия. Обиходное понятие о прогрессе есть понятие телеологическое. Все явления рассматриваются с точки зрения человеческого счастья. Только те изменения считаются прогрессом, которые прямо или косвенно стремятся к возвышению человеческого счастья; и считаются они прогрессом только потому, что способствуют этому счастью. Но чтобы правильно понять прогресс, мы должны исследовать сущность этих изменений, рассматривая их независимо от наших интересов.
Например, перестав смотреть на последовательные геологические изменения Земли как на такие, которые сделали ее годною для человеческого обитания, и поэтому видеть в них геологический прогресс, мы должны стараться определить характер, общий этим изменениям, закон, которому все они подчинены. Так же нужно поступать и во всех других случаях. Оставляя в стороне побочные обстоятельства и благодетельные последствия прогресса, спросим себя: что он такое сам по себе?
Относительно прогресса, представляемого развитием каждого индивидуального организма, вопрос разрешен немецкими учеными. Исследования Вольфа, Гёте, фон Бэра утвердили ту истину, что ряд изменений, через которые проходит семя, развиваясь до дерева, или яйцо – до животного, состоит в переходе от однородности строения к его разнородности. В первоначальном состоянии каждый зародыш состоит из вещества, совершенно однообразного как по ткани, так и по химическому своему составу. Первый шаг есть появление различия между двумя частями этого вещества, или, как физиологи называют, дифференцирование. Каждая из этих дифференцировавшихся частей немедленно сама проявляет различия в своих частях, и мало-помалу эти второстепенные дифференцирования становятся столь же определенными, как и первоначальные. Этот процесс повторяется беспрерывно и одновременно во всех частях развивающегося зародыша, и бесконечные дифференцирования производят наконец то сложное сочетание тканей и органов, которое образует зрелое животное или растение. Это история каждого из организмов. Бесспорно доказано уже, что органический процесс состоит в постепенном переходе от однородного к разнородному.
Здесь мы намерены прежде всего показать, что закон органического прогресса есть закон всякого прогресса. Касается ли дело развития Земли или развития жизни на ее поверхности, развития общества, государственного управления, промышленности, торговли, языка, литературы, науки или искусства – всюду происходит то же самое развитие простого в сложное через ряд дифференцирований. Начиная от первых сколько-нибудь заметных изменений и до последних результатов цивилизации, мы находим, что превращение однородного в разнородное есть именно то явление, в котором заключается сущность прогресса.
С целью показать, что если гипотеза туманных масс основательна, то генезис Солнечной системы представляет наглядное доказательство этого закона, допустим, что вещество, из которого состоят Солнце и планеты, находилось некогда в рассеянном виде и что вследствие тяготения атомов произошла постепенная концентрация. По этой гипотезе Солнечная система, при зарождении своем, существовала как среда, пространство которой было неограниченно и которая была почти однородна по плотности, температуре и прочим физическим свойствам. Различие плотности и температуры внутренних и внешних частей массы явилось первым толчком к уплотнению массы. В то же время внутри массы возникло вращательное движение, быстрота которого изменялась соразмерно удалению от центра. Эти дифференцирования возрастали в числе и степени до тех пор, пока не развилась известная нам организованная группа Солнца, планет и спутников, группа, представляющая многочисленные различия как в строении, так и в действиях своих членов. Так, между Солнцем и планетами есть огромное различие в объеме и весе; есть второстепенное различие одной планеты от другой или планет от спутников. Есть столь же резкое различие между Солнцем – телом, почти неподвижным (относительно планет Солнечной системы), и планетами, вращающимися вокруг него с большой быстротой, и второстепенное различие в быстроте и периодах вращения разных планет, и в простых и двойных возмущениях их спутников, двигающихся в одно и то же время вокруг напутствуемого ими тела и вокруг Солнца. Далее, существует большая разница между Солнцем и планетами в отношении температуры; и есть основание предполагать, что планеты и спутники их разнятся между собой как в степени собственной теплоты, так и той, которую они получают от Солнца. Если, вдобавок ко всем этим разнообразным различиям, мы примем еще в соображение, что планеты и спутники разнятся и во взаимных расстояниях между собою, и в расстояниях от главного тела, в наклонении их орбит и осей, во времени вращения вокруг оси, в удельном весе и в физическом строении, – мы увидим, какую высокую степень разнородности представляет Солнечная система сравнительно с той, почти совершенно однородной туманной массой, из которой, как предполагают, возникла эта система.
От этого гипотетического пояснения, которое и должно приниматься только сообразно истинной его ценности, обратимся к более положительному свидетельству. В настоящее время геологами и физиогеографами принято, что Земля представляла вначале массу расплавленного вещества. Если это было действительно так, то вещество это было первоначально однородно в своем составе и, в силу движения разгоряченной жидкости, должно было быть сравнительно однородно и в отношении температуры; оно должно быть окружено атмосферой, состоявшей частью из элементов воздуха и воды, а частью из разных других элементов, превращающихся в газы при высокой температуре. Медленное охлаждение, путем лучеиспускания, до сих пор еще постоянно продолжающееся в размерах, которые невозможно определить, и притом хотя первоначально несравненно более быстрое, нежели теперь, но все-таки требовавшее огромного времени для того, чтобы произвести какую-нибудь решительную перемену, – это охлаждение должно было иметь окончательным результатом отвердение той части, которая наиболее способна была отделять теплоту, – именно поверхности. В тонкой коре, образовавшейся таким образом, представляется нам первое заметное дифференцирование. Дальнейшее охлаждение и зависящее от него утолщение коры, сопровождаемое осаждением всех способных к уплотнению элементов, содержащихся в атмосфере, должны были наконец произвести и сгущение воды, существовавшей сначала в виде пара. Из этого возникло второе существенное дифференцирование, и так как сгущение должно было произойти на самых холодных частях поверхности, именно около полюсов, то таким образом должно было образоваться первое географическое различие в частях Земли. К этим доказательствам возрастающей разнородности, которые хотя и основаны на известных законах материи, но все-таки могут считаться более или менее гипотетическими, геология прибавляет длинный ряд таких, которые были установлены индуктивным путем. Исследования ее показывают, что Земля становилась все более и более разнородной по мере умножения слоев, образующих ее кору; далее, что она становилась все разнороднее и относительно состава этих слоев, из которых последние, образовавшиеся из обломков старых слоев, сделались чрезвычайно сложными через смешение содержавшихся в них материалов и, наконец, что эту разнородность значительно усиливало действие все еще раскаленного ядра Земли на ее поверхность, отчего и произошло не только громадное разнообразие плутонических гор, но и наклонение осаждавшихся слоев под разными углами, образование разрывов, металлических жил и бесконечные неправильности и уклонения. Геологи говорят еще, что размеры возвышений на поверхности Земли изменялись; что древнейшие горные системы наименее высоки и что Анды и Гималаи суть возвышения новейшие; между тем, по всем вероятностям, и на дне океана происходили соответственные изменения. Результатом этих беспрерывных дифференцирований оказывается, что на поверхности Земли нет двух сколько-нибудь значительных пространств, одинаковых между собою в очертании, в геологическом строении или в химическом составе, и что характеристические свойства Земли изменяются почти на каждой миле. Кроме того, не должно забывать, что одновременно с этим происходило и постепенное дифференцирование климата. По мере того как Земля охлаждалась и кора ее твердела, возникали значительные изменения в температуре между более или менее открытыми Солнцу частями ее поверхности. Мало-помалу, соразмерно успехам охлаждения, различия эти выдавались все сильнее, пока не произошли резкие контрасты между странами вечных льдов и снегов, странами, в которых зима и лето царствуют попеременно в периоды, изменяющиеся сообразно широте, и, наконец, странами, где лето следует за летом при едва заметных изменениях. В то же самое время последовательные возвышения и осаждения различных частей земной коры, способствовавшие настоящему неправильному распределению суши и воды, имели тоже следствием различные изменения климата, сверх тех, которые зависят от широты места; того же рода дальнейшие изменения, порождаемые возрастающими различиями в возвышениях, соединили наконец в иных местах арктический, умеренный и тропический климат на расстоянии нескольких миль. Общий же результат всех этих изменений – тот, что не только каждый обширный край имеет свои метеорологические условия, но что даже каждая отдельная местность в крае отличается более или менее от других как относительно этих условий, так и относительно своего строения, очертания и почвы. Итак, степень разнородности между нашей, настоящей, Землей, с ее разнообразной поверхностью, явления которой еще не изведаны ни географами, ни геологами, ни минералогами, ни метеорологами, и расплавленным ядром, из которого она выработалась, достаточно поразительна.
Переходя от самой Земли к растениям и животным, которые жили или живут на ее поверхности, мы находимся в некотором затруднении по недостатку фактов. Что всякий существующий организм развился из простого в сложный, это, конечно, первая из всех признанных истин, и что всякий прежде существовавший организм развивался таким же образом, это – заключение, вывести которое не затруднится ни один физиолог. Но, переходя от индивидуальных форм жизни к жизни вообще и пытаясь исследовать, виден ли тот же самый закон в целом ее проявлении, имеют ли новейшие растения и животные более разнородное строение, нежели древнейшие, и разнороднее ли нынешняя флора и фауна, нежели флора и фауна прошедшего, мы находим такие отрывочные свидетельства, что всякое заключение становится спорным. Принимая в соображение, что три пятых земной поверхности покрыты водой, что значительная часть открытой Земли недоступна геологам или незнакома им; что большая часть остального пространства едва исследована ими самым поверхностным образом; что даже наиболее известные части, как, например, Англия, до того плохо исследованы, что новые ряды слоев открыты были в течение последних четырех лет4 – принимая все это в соображение, становится очевидно невозможным сказать с достоверностью, какие творения существовали в известный период и какие нет. Если еще принять во внимание недолговечность многих низших органических форм, метаморфозы многих осадочных слоев, разрывы, происшедшие в других, то мы найдем еще больше причин не доверять нашим выводам. С одной стороны, неоднократные открытия позвоночных остатков в слоях, в которых их первоначально не предполагали; открытие пресмыкающихся в таких слоях, в которых предполагали только существование рыб; млекопитающих там, где прежде не допускали существ выше пресмыкающихся, – все это ежедневно делает более очевидным, как ничтожно значение отрицательного свидетельства. С другой стороны, столь же ясною становится несостоятельность предположения, будто бы мы открыли самые ранние или хоть подобие ранних органических остатков. Неопровержимым становится, что древнейшие из известных осадочных пород значительно изменялись от действия огня и что еще более древние породы были совершенно преобразованы им. Допустив факт расплавления осадочных слоев, образовавшихся ранее каких-либо из известных нам, мы должны допустить и невозможность определить, когда началось это разрушение осадочных слоев. Таким образом, очевидно, что название палеозоические, будучи придано первейшим из известных нам слоев с ископаемыми остатками, заключает в себе petitio principii5 и что, сколько мы знаем, до нас могли дойти только немногие, последние, главы биологической истории Земли. Поэтому ни с одной из сторон нет заключительных свидетельств. Несмотря на это, мы не можем не думать, что как ни скудны факты, но, взятые вместе, они стремятся показать, что наиболее разнородные организмы развивались в позднейшие геологические периоды и что проявления жизни вообще становились все разнороднее с течением времени. Приведем для пояснения историю позвоночных. Самые ранние известные нам позвоночные остатки – это остатки рыб, а рыбы – самые однородные из позвоночных. Более поздними и разнородными являются пресмыкающиеся. Еще более поздними и еще более разнородными – птицы и млекопитающие. Если нам возразят, что палеозоические остатки, не будучи дельтовыми (estuary) остатками, не должны, по всей вероятности, содержать в себе остатков земных позвоночных, которые, однако, могли существовать в этот период, то мы ответим, что указываем только на главные факты, каковы они есть. Но, во избежание подобных критических замечаний, возьмем только отдел млекопитающих. Самые ранние из известных нам остатков млекопитающих суть остатки маленьких сумчатых, представляющих низший тип млекопитающих; между тем как высший тип, человек, есть тип новейший. Свидетельства того, что фауна позвоночных, как целое, стала гораздо разнороднее, – значительно сильнее. Против аргумента, что фауна позвоночных палеозоического периода, состоящая, сколько мы знаем, единственно из рыб, была менее разнородна, нежели новейшая, заключающая в себе многочисленные роды пресмыкающихся, птиц и млекопитающих, – можно возразить, как и выше, что дельтовые осадки палеозоического периода, если бы мы могли открыть таковые, показали бы, может быть, и другие разряды позвоночных. Но подобного возражения нельзя сделать против аргумента, что, между тем как морские позвоночные палеозоического периода состояли исключительно из хрящевых рыб, – морские позвоночные позднейших периодов заключают в себе многочисленные роды костистых рыб и что, следовательно, новейшая фауна морских позвоночных более разнородна, нежели древнейшая из известных нам. Точно так же нельзя сделать подобного возражения и против факта, что третичные формации заключают в себе остатки гораздо многочисленнейших разрядов и родов млекопитающих, нежели вторичные формации. Если б мы хотели удовольствоваться лучшим из решений вопроса, мы могли бы привести мнение д-ра Карпентера, который говорит, что «общие факты палеонтологии, кажется, утверждают предположение, что один и тот же план можно проследить как в явлениях, которые можно назвать общей жизнью земного шара, так и в индивидуальной жизни каждой формы организованных существ, населяющих его ныне». Или мы могли бы привести как решительное, мнение профессора Оуэна, который полагает, что наиболее ранние образцы каждой группы творений порознь гораздо менее удалялись от общего прототипа, нежели позднейшие; что, взятые отдельно, они были менее несходны с основной формой, общей целой группе, т. е. составляли менее разнородную группу творений. Но из уважения к авторитету, который мы ставим очень высоко и который полагает, что свидетельства, полученные доныне, ни в коем случае не достаточны для произнесения решительного приговора, – мы готовы оставить вопрос нерешенным6.
Проявляется ли или нет переход от однородного к разнородному в биологической истории земного шара, – во всяком случае, он достаточно ясно виден в прогрессе позднейшего и наиболее разнородного творения – в человеке. Столь же справедливо и то, что в период заселения Земли человеческий организм становился все более и более разнородным в образованных частях своего вида и что весь этот вид, как целое, становился разнороднее в силу умножения рас и дифференцирования этих рас одной от другой. В доказательство первого из этих положений мы можем привести факт, что в относительном развитии членов цивилизованный человек гораздо более удаляется от общего типа плацентных млекопитающих, нежели низшие человеческие расы. Часто, при правильно развитом теле и руках, папуас имеет чрезвычайно короткие ноги, напоминая таким образом шимпанзе и гориллу, у которых нет большого различия в размере задних и передних членов. В европейце же бо́льшая длина и массивность ног сделалась чрезвычайно заметной; задние и передние члены стали относительно разнороднее. Далее бо́льший перевес черепных костей над лицевыми поясняет ту же истину. Между позвоночными вообще прогресс выражается увеличивающейся разнородностью в позвоночном столбе и особенно в позвонках, образующих череп, так что высшие формы отличаются относительно бо́льшим объемом костей, покрывающих мозг, и относительно меньшим объемом тех, которые образуют челюсть, и т. д. Эта характеристическая черта, более резкая в человеке, чем в каком-либо другом существе, выдается у европейца резче, чем у дикого. Сверх того, судя по большей обширности и разнообразию выказываемых им способностей, мы можем заключить, что цивилизованный человек имеет также более сложную или более разнородную нервную систему, нежели не цивилизованный; и, действительно, факт этот виден частью в возрастающем отношении размеров мозга к соответствующим нервным узлам, частью в более широком отступлении извилин мозга от симметрии. Если нужно дальнейшее разъяснение, то мы найдем его во всякой детской комнате. Европейское дитя имеет несколько черт, резко сходных с чертами низших человеческих рас, как, например, плоскость крыльев носа, вогнутое переносье, расходящиеся и раскрытые спереди ноздри, форма губ, отсутствие лобной впадины, широкое расстояние между глазами, короткие ноги. А так как процесс развития, путем которого эти черты превращаются в черты взрослого европейца, составляет продолжение перехода от однородного в разнородное, который проявляется в предшествующем развитии зародыша и который допустит всякий анатом, – то можно заключить, что параллельный процесс развития, путем которого те же черты диких рас превратились в черты цивилизованных рас, был тоже продолжением перехода от однородного к разнородному. Истина второго положения – что род человеческий, как целое, стал более разнородным – так очевидна, что едва ли требует пояснения. Всякое этнологическое сочинение свидетельствует об этой истине своими разделениями и подразделениями рас. Даже допустив гипотезу, что род человеческий происходит от нескольких отдельных корней, все-таки остается справедливым, что так как от каждого из этих корней произошли многие, ныне значительно разнящиеся между собой, племена, общность происхождения которых доказана филологическими свидетельствами, то раса, как целое, стала гораздо менее однородна теперь, нежели была прежде. Прибавим к этому, что мы имеем в англо-американцах образец новой разновидности, возникшей в несколько поколений; и, если верить описаниям наблюдателей, будем, вероятно, скоро иметь подобный же образец и в Австралии.
Переходя от индивидуальных форм человечества к роду человеческому, социально организованному, мы находим, что общий закон подтверждается еще более многочисленными примерами. Переход от однородного к разнородному одинаково проявляется как в прогрессе всей цивилизации, так и в прогрессе каждого народа, и продолжается постоянно с возрастающей быстротой. Как мы видим в до сих пор существующих диких племенах, общество в своей первой и низшей форме имеет однородное собрание личностей, имеющих одинаковую власть и одинаковую деятельность; единственное заметное различие обусловливается тут различием пола. Каждый человек – воин, охотник, рыбак, оружейник, строитель; каждая женщина выполняет одинаковые домашние работы. С весьма ранних пор, однако, в процессе социального развития мы находим зарождающееся дифференцирование между управляющими и управляемыми. Что-то вроде старейшинства является, кажется, одновременно с зачатками перехода от состояния отдельно странствующих семейств к состоянию кочующего племени. Авторитет сильнейшего дает себя чувствовать среди диких, как в стаде животных или в толпе школьников. Вначале, однако, авторитет этот неопределен, шаток; им пользуются и другие члены, обладающие приблизительно такой же силой; он не сопровождается каким-либо различием в занятиях или образе жизни: первый правитель сам убивает свою добычу, сам делает свое оружие, сам строит свою хижину и, с экономической точки зрения, ничем не отличается от других членов своего племени. Мало-помалу, по мере возрастания племени, различие между управляющими и управляемыми становится более определенным. Верховная власть становится наследственною в одном семействе; глава этого семейства, перестав сам заботиться о своих нуждах, принимает услуги других и начинает усваивать единственную роль – правителя. Рядом с этим управлением стал возникать сродный ему вид управления – управление религиозное. По свидетельству всех древних памятников и преданий, на самых ранних правителей смотрели как на лицо божественного происхождения. Правила и повеления, высказанные ими при жизни, считаются священными после их смерти и еще прочнее утверждаются их обоготворяемыми преемниками, которые, в свою очередь, вводятся в пантеоны расы для обожания и умилостивления наряду с их предшественниками, из коих древнейший считается верховным богом, а остальные – второстепенными богами. Долгое время эти две сродные формы управления – гражданское и религиозное – продолжают держаться в тесной связи. В течение целого ряда поколений король продолжает быть первосвященником, а священство продолжает состоять из членов царственного рода. В течение многих веков религиозный закон продолжает заключать в себе более или менее значительное количество гражданских указаний, а гражданский закон продолжает более или менее сохранять религиозную санкцию; даже и между наиболее образованными народами эти два правящих деятеля отнюдь не вполне дифференцированы один от другого. Далее, мы находим еще правящего деятеля, имеющего один корень с предыдущими, но постепенно уклоняющегося от них: это обычай и церемониальные обряды. Все почетные титулования составляют первоначально принадлежность бого-государя; потом Бога и государя; еще позднее знатных особ, и, наконец, некоторые из них переходят в отношения равного к равному. Все формы приветственных обращений были вначале выражениями покорности пленных к победителю или подданных к правителю-человеку или Богу; а впоследствии выражения эти стали употребляться для умилостивления второстепенных властей и понемногу опустились до обыкновенных отношений людей. Все виды поклонов были некогда склонением перед монархом или выражением обожания после его смерти. Вслед за тем поклонения стали воздаваться и другим членам божественной расы, а затем некоторые поклоны стали постепенно считаться чем-то должным всякому7. Таким образом, едва только социальная масса, бывшая первоначально однородною, начинает дифференцироваться на управляемую и управляющую части, как последняя уже являет зарождающееся дифференцирование между религиозной и гражданской частями – между церковью и государством; между тем как одновременно от обоих из них начинает дифференцироваться тот, менее определенный, вид управления, который узаконивает наше ежедневное общение с людьми, – вид управления, который, как доказывают геральдические коллегии, книги пэрства и различные церемониймейстеры, не лишен своего рода воплощения. Каждая из отделившихся частей, в свою очередь, подвержена последовательным дифференцированиям. В течение веков возникает, как это произошло и у нас, в высшей степени сложная политическая организация, заключающая в себе монарха, министров, палаты лордов и общин с подчиненными им департаментами, судами, казначействами и т. д., дополняемыми еще в провинциях муниципальными управлениями, управлениями графств, приходскими управлениями, из которых каждое более или менее выработано. Рядом с ними вырастает в высшей степени сложная религиозная организация, с различными своими степенями церковных должностей, от архиепископов до ключарей, с коллегиями, конвокациями, церковными судами и пр.; а ко всему этому должно прибавить постоянно размножающиеся секты индепендентов, имеющие каждая свои общие и местные управления. И в то же время вырабатывается в высшей степени сложная агрегация обычаев, нравов и временных обыкновений, принятых целым обществом и получающих руководящее значение в тех обыденных сношениях между личностями, которые не определены ни гражданским, ни религиозным законом. Сверх того, должно заметить, что эта постоянно возрастающая разнородность правительственных средств каждого народа сопровождалась возрастающей разнородностью правительственных средств различных народов: ибо каждый из них более или менее отличается от другого своей политической системой и законодательством, своими верованиями и религиозными учреждениями, своими обычаями и церемониальными обрядами.
Одновременно с этим происходило другое дифференцирование, в более низкой сфере, – то именно, путем которого масса общины распалась на отдельные классы и отряды рабочих. Между тем как управляющая часть подвергалась сложному развитию, указанному выше, управляемая часть подвергалась одинаково сложному развитию, результатом которого было мелочное распределение труда, характеризующее цивилизованные народы. Нет надобности следить за этим прогрессом от низших его стадий, сквозь кастовые разделения Востока и цеховые корпорации Европы, до выработанной организации производства и распределения, существующей среди нас. Это развитие, начинающееся с племени, члены которого порознь исполняют одну и ту же вещь каждый для себя, кончается образованной общиной, члены которой порознь исполняют различные вещи один для другого; это развитие превращает одинокого производителя какого-либо предмета в собрание производителей, которые, будучи соединены под руководством одного мастера, занимаются отдельными частями производства этого предмета. Но есть еще другие, высшие, фазисы в этом переходе промышленной организации вещества от однородного к разнородному. Долго спустя после того, как произошел уже значительный прогресс между различными классами рабочих, незаметно еще было почти никакого разделения труда между отделенными частями общины: народ продолжает быть сравнительно однородным в том отношении, что в каждой местности отправляются одни и те же занятия. Но по мере того как дороги и другие средства перемещения становятся многочисленнее и лучше, различные местности начинают усваивать себе различные отправления и становятся во взаимную зависимость. Бумагопрядильная мануфактура помещается в одном графстве, суконная – в другом; шелковые материи производятся здесь, кружева там; чулки в одном месте, башмаки в другом; горшечное, железное, ножевое производства избирают себе, наконец, отдельные города; и, в заключение, каждая местность становится более или менее отличною от других по главному роду своих занятий. Мало того: это подразделение отправлений является не только между различными частями одного и того же народа, но и между различными народами. Обмен произведений, который свободная торговля обещает увеличить в такой значительной степени, будет иметь окончательным результатом большую или меньшую степень специализирования промышленности каждого народа. Так что, начиная с дикого племени, почти – если не совсем – однородного в отправлениях своих членов, прогресс шел, и теперь еще идет к экономическому объединению человеческой расы; он становится все более разнородным относительно отдельных отправлений, усвоенных различными народами, отдельных отправлений, усвоенных частями каждого народа, отдельных отправлений, усвоенных многочисленными разрядами производителей и промышленников каждого народа, и отдельные отправлений, усвоенных рабочими, соединившимися в производстве каждого из произведений.
Закон этот, выказывающийся столь ясно в развитии социального организма, так же ясно выказывается и в развитии всех произведений человеческой мысли и человеческих действий, конкретных или абстрактных, реальных или идеальных. Возьмем для первого пояснения язык.
Низшая форма языка есть восклицание, посредством которого целая идея смутно передается одним звуком, как у низших животных. Мы не имеем доказательств, чтобы язык человеческий состоял из одних восклицаний и был, таким образом, строго однороден относительно своих частей речи. Но что язык прошел форму, в которой имена и глаголы составляли единственные его элементы, это факт положительный. В постепенном размножении частей речи из этих двух первоначальных частей, в дифференцировании глаголов на действительные и страдательные, имен на абстрактные и конкретные, в появлении различных наклонений, времен, лиц, чисел и падежей, в образовании вспомогательных глаголов, имен прилагательных, наречий, местоимений, предлогов, членов – в разнообразии тех классов, родов, видов и разновидностей частей речи, которыми образованные расы выражают мелкие оттенки смысла, мы видим переход однородного к разнородному. Другая точка зрения, с которой мы можем проследить развитие языка, это – дифференцирование слов близкого смысла. Физиологи давно открыли истину, что во всех языках слова могут быть сгруппированы в семейства, имеющие общее происхождение. Отдельные названия, происходящие от первоначального корня, в свою очередь, порождают другие названия, тоже потом изменяющиеся. И при помощи быстро возникающих систематических способов образования производных и сложных терминов, выражающих все меньшие различия, развивается наконец целое племя слов, столь разнородных в звуках и значениях, что непосвященному кажется невероятным, чтобы они происходили от общего корня. Между тем от других корней развивались другие такие же племена, пока в результате не образовался язык в шестьдесят и более тысяч слов, несходных между собой и означающих такое же число несходных между собой предметов, качеств и действий. Еще другой путь, которым язык человеческий вообще подвигается от однородного к разнородному, есть размножение языков. Произошли ли все языки от одного корня или от двух и более, как думают некоторые филологи, во всяком случае, ясно, что если большие семейства языков, как, например, индоевропейское, и имеют общее происхождение, то теперь они стали различны между собой вследствие непрерывающегося их расхождения. То же самое распространение рода человеческого по поверхности Земли, которое повело за собою дифференцирование расы, одновременно произвело и дифференцирование языка: это истина, подтверждение которой мы встречаем почти повсюду в особенностях наречий одного и того же народа в отдельных местностях. Итак, прогресс языка человеческого подчиняется одному и тому же закону как в развитии языков, так и в развитии семейств слов, и в развитии частей речи.
Переходя от устного языка к письменному, мы сталкиваемся с отдельными разрядами фактов, которые ведут к одинаковым выводам. Письменный язык сроден с живописью и скульптурой, и вначале все три отрасли были дополнением архитектуры и стояли в прямой связи с первобытной формой всякого правительства – теократией. Упоминая только мимоходом факт, что некоторые варварские племена, как, например, австралийцы и жители Южной Африки, изображают людей и происшествия на стенах подземных пещер, вероятно, считающихся у них священными местами, перейдем прямо к египтянам. У них так же, как и у ассириян, мы находим, что стенная живопись употреблялась для украшения храмов и дворцов (которые, впрочем, были первоначально тождественны); и поэтому она была делом правительства, в таком же смысле, как государственные торжества и религиозные обряды. Далее, она была делом правительства еще и потому, что изображала поклонение Богу, триумфы богогосударя, покорность его подданных и наказание мятежных. Она составляла средство в руках правительства еще и потому, что представляла произведения искусства, уважавшегося народом как священное таинство. Из обыкновенного употребления этих живописных изображений произошло слегка измененное употребление живописных письмен, существовавшее у североамериканских народов, во время их открытия европейцами. Путем сокращений, сходных с теми, которые приняты в нашем письменном языке, наиболее известные из этих фигур были постепенно упрощены; и наконец образовалась целая система символов, большая часть которых имела только весьма слабое сходство с замененными ими изображениями. Предположение, что иероглифы египтян произошли таким образом, подтверждается фактом, что живописные письмена мексиканцев дали, как оказалось, начало подобному же семейству идеографических форм, которые как у мексиканцев, так и у египтян дифференцировались частью в куриалогические, или подражательные, и тропические, или символические, – и те и другие встречаются, однако, рядом в одних и тех же памятниках. В Египте в письменном языке произошло дальнейшее дифференцирование, имевшее результатом образование иератических8 и эписталографических или энхориальных языков; оба произошли из первоначального – иероглифического. В то же время мы видим, что для выражения собственных имен, которых иным способом нельзя было передать, употреблялись фонетические символы; и хотя доказано, что египтяне никогда не доходили до азбучных письмен, однако едва ли можно сомневаться, что эти фонетические символы, употреблявшиеся иногда в помощь идеографическим, были зародышами, из которых выросли азбучные письмена. Отделившись от иероглифов, азбучное письмо, в свою очередь, подверглось многочисленным дифференцированиям, явились разнообразные азбуки, между которыми, однако, все еще можно отыскать большую или меньшую связь. У каждого образованного народа выработалось постепенно, для представления одной и три же группы звуков, несколько групп письменных знаков, употребляемых для различных целей. В заключение, путем еще более значительного дифференцирования, явилось книгопечатание, которое было вполне единообразно вначале и с течением времени сделалось разнообразным.
Между тем как письменный язык проходил первые ступени своего развития, корень его, стенное украшение, дифференцировался в живопись и скульптуру. Представляемые этими украшениями боги, цари, люди и животные были первоначально очерчены врубленными линиями и раскрашены. Чаще всего эти линии так глубоки и предмет, очерченный ими, настолько округлен и отделан в главных чертах, что эти произведения образуют нечто среднее между резной работой и барельефом. В других случаях мы видим улучшения: необделанные пространства между фигурами вырезаны напрочь, сами фигуры прилично выкрашены, так что образуется раскрашенный барельеф.
Реставрированная ассирийская архитектура в Сиденгаме9 представляет этот стиль искусства доведенным до еще большего совершенства, изображенные лица и предметы, хотя все еще варварски раскрашенные, вырезаны с большей точностью и с бо́льшими подробностями: в крылатых львах и быках, поставленных на углах ворот; можно заметить значительный шаг вперед к совершенной скульптурной фигуре, которая, однако, все еще раскрашена и все еще составляет часть здания. Но между тем как в Ассирии мы почти не видим попыток к произведению статуи, в египетском искусстве мы можем проследить постепенное отделение скульптурных фигур от стены. Обозрение коллекций Британского музея ясно показывает это: они дают в то же время случай заметить очевидные следы того, как отдельные статуи берут свое начало из барельефов: это видно не только из того, что почти все они представляют такую связь членов с телом, какая характеризует барельефы, но и из того, что задняя сторона статуи представляет с головы до ног гладкий обрубок, заменивший для статуи прежнюю стену. В Греции повторились те же главные стадии этого прогресса. На фризах греческих храмов мы видим раскрашенные барельефы, изображающие жертвоприношения, сражения, процессии, игры – все с религиозным характером. На фронтонах мы видим раскрашенные скульптурные изображения, более или менее связанные с тимпаном и имеющие предметом своим триумфы богов или героев. Даже дойдя до статуй, положительно отделенных от зданий, мы все еще находим их раскрашенными, и только в последние периоды греческой цивилизации совершилось окончательное дифференцирование скульптуры от живописи. В христианском искусстве мы видим ясные следы параллельного зарождения. Все древнейшие живописные и скульптурные изображения были религиозного характера – представляли Христа, распятие, Святую Деву, Святое семейство, апостолов, святых. Они составляли нераздельные части церковной архитектуры и служили одним из средств к возбуждению набожности, как до сих пор в католических странах. Сверх того, древние скульптурные изображения Христа на кресте, Святой Девы, святых были раскрашены; и достаточно припомнить раскрашенных мадонн и такие же распятия, которые до сих пор в изобилии встречаются в католических церквях и на больших дорогах, чтобы понять тот замечательный факт, что живопись и скульптура продолжают состоять в тесной связи друг с другом там, где продолжается и тесная связь их с их родоначальником. Даже когда христианская скульптура была уже довольно ясно дифференцирована от живописи, то и тогда характер ее оставался все еще религиозным и правительственным; она употреблялась для гробниц в церквях и для статуй королей; между тем как живопись, там, где она не была чисто духовной, употреблялась для украшения дворцов, – но, кроме изображения королевских особ, посвящалась все-таки исключительно освященным легендам. Только в очень недавнее время живопись и скульптура стали чисто светскими искусствами. Только в течение немногих последних столетий живопись разделилась на историческую, пейзажную, морскую, архитектурную, жанровую, живопись животных, так называемую nature morte (изображение неодушевленных предметов) и т. д., а скульптура стала разнородной относительно реальных и идеальных сюжетов, которыми она занимается.
Странно кажется, но тем не менее справедливо, что все формы письменного языка, живописи и скульптуры имеют один общий корень в политико-религиозных украшениях древних храмов и дворцов. Пейзаж, висящий на стене, экземпляр «Times», лежащий на столе, состоят между собой в отдаленном родстве, как ни мало сходства имеют они теперь между собой. Медная ручка двери, только что отворенной почтальоном, сродни не только политипажам10«Лондонской иллюстрации», которую он принес, но и буквам любовной записки, сопровождающей ее. Расписанное окно, молитвенник, на который падает из него свет, и ближайший городской памятник – однокровны. Изображения на наших монетах, вывески над лавками, герб на каретных дверцах и объявления, наклеенные внутри омнибусов, вместе с куклами и обоями произошли по прямой линии от грубых скульптурно-живописных изображений, в которых древние народы представляли триумфы и обожание своих богов-государей. Кажется, нельзя привести другого примера, который бы живее пояснял многообразие и разнородность произведений, могущих с течением времени возникнуть путем последовательных дифференцирований от одного общего корня.
Прежде мы перейдем к другому классу фактов, надо заметить, что развитие однородного в разнородное проявляется не только в отделении живописи и скульптуры от архитектуры, в отделении одной от другой и в большем разнообразии предметов, обнимаемых каждой из этих отраслей, но является и далее в строении каждого отдельного произведения. Новейшая картина или статуя по природе своей гораздо разнороднее древней. Египетская скульптурная фреска представляет все фигуры как будто на одном плане, т. е. на одинаковом расстоянии от глаза, и поэтому менее разнородна, нежели картина, изображающая их как бы на разных расстояниях от глаза. Она представляет все предметы освещенными одинаковой степенью света и, таким образом, менее разнородна, нежели картина, представляющая различные предметы и различные части этих предметов освещенными разными степенями света. Она едва употребляет какие-либо другие краски, кроме основных, и употребляет их в полной силе, и поэтому менее разнородна, нежели картина, которая, вводя основные краски в очень небольшом размере, употребляет бесконечное разнообразие промежуточных цветов, которые все различаются между собою не только по составу и свойствам, но и по силе. Сверх того, мы видим в этих древнейших произведениях большое однообразие концепции. Они постоянно воспроизводят то же распределение фигур, те же действия, положения, лица, костюмы. В Египте способы изображений были так точно определены, что введение чего-нибудь нового считалось святотатством. Ассирийские барельефы представляют такие же свойства. Божества, цари, прислужники, крылатые фигуры и животные, все порознь, представлены в одинаковых положениях, держащими одинаковые орудия, занятыми одним и тем же делом и с одинаковым выражением или с одинаковым отсутствием выражения лица. Если представлена пальмовая роща, то все деревья одинаковы по вышине, все имеют одинаковое число листьев и все стоят на одинаковом расстоянии одно от другого. В изображении воды каждая волна имеет соответственную себе такую же волну, и рыбы, почти всегда одного и того же вида, равномерно распределены на поверхности воды. Бороды царей, богов и крылатых фигур везде одинаковы, как и гривы львов и лошадей. Волосы всюду изображены в одинаковой форме кудрей. Борода царя построена совершенно архитектурно из сложных рядов однообразных волн, перемежающихся с рядом кудрей, проведенным к поперечной линии, и все это распределено с полной правильностью; пучки волос на концах бычьих хвостов изображены везде точь-в-точь одинаково. Мы не будем следить далее за тождественными фактами из первой эпохи христианского искусства, где они также видны, хотя в слабейшей степени: переход к разнородности будет достаточно очевиден, если мы вспомним, что в картинах нашего времени концепция разнообразна до бесконечности; положения, лица, выражения – все разнообразно; второстепенные предметы различаются между собой в величине, форме, положении и строении; даже в мельчайших подробностях есть большая или меньшая разница. Если мы сравним египетскую статую, сидящую совершенно прямо на обрубке, положа руки на колени, с вытянутыми и параллельными пальцами, с глазами, смотрящими прямо вперед, статую, обе стороны которой совершенно симметричны в каждой частности, – со статуей позднейшей греческой или новейшей школы, не симметричной относительно положения головы, тела, членов, расположения волос, одежды, принадлежностей и относительно окружающих ее предметов, – то найдем переход от однородного к разнородному выраженным весьма ясно.
В совместном происхождении и постепенном дифференцировании поэзии, музыки и танцев мы находим другой ряд пояснений. Размер в речи, размер в звуке и размер в движении были вначале частями одного и того же целого, и только с течением времени части эти стали вещами отдельными. У различных, доселе существующих, диких племен мы находим их все еще соединенными. Танцы диких сопровождаются известным монотонным напевом, хлопаньем в ладони, ударами в грубые инструменты; это – мерные движения, мерные слова и мерные звуки. В древнейших памятниках исторических рас мы также находим эти три формы ритмического действия соединенными в религиозных празднествах. Из еврейских книг видно, что торжественная ода, сочиненная Моисеем на победу над египтянами, пелась с аккомпанементом танцев и цимбал. Израильтяне плясали и «при сооружении златого тельца. И так как обыкновенно полагают, что это изображение божества было заимствовано из таинств Аписа11, то, вероятно, и пляски были подражанием египетским пляскам в подобных же случаях». В Греции заметно подобное же отношение: основным типом было там, как, вероятно, и везде, одновременное воспевание и мимическое представление жизни и приключений героя или божества. Спартанские пляски сопровождались гимнами и песнями; и вообще, у греков не было «празднеств или религиозных собраний, которые не сопровождались бы песнями и плясками», так как и те и другие были формами поклонения перед алтарями. Римляне тоже имели священные пляски: из них известны салийские и луперкалианские. Даже в христианских странах, как, например, в Лиможе, в сравнительно недавнее время народ плясал в хоре в честь какого-то святого. Зарождающееся отделение этих некогда соединенных искусств друг от друга и от религии стало рано заметно в Греции. Уклонение от плясок полурелигиозных, полувоинственных, какова была, например, корибантийская, произвело, вероятно, пляску собственно военную, виды которой были различны. Между тем музыка и поэзия, хотя все еще соединенные, понемногу приобретали себе существование, независимое от танцев. Первоначальные греческие поэмы религиозного содержания не читались, а пелись; и хотя вначале песнь поэта сопровождалась танцами хора, впоследствии она стала независимой. Еще позднее, когда поэма дифференцировалась в эпическую и лирическую, когда вошло в обыкновение лирическую поэму петь, а эпическую декламировать, тогда родилась поэзия. Так как в этот же самый период музыкальные инструменты размножились, то можно полагать, что и музыка получила существование, отдельное от слов. И поэзия и музыка стали тогда усваивать себе другие формы, кроме религиозной. Можно привести факты подобного же значения из истории позднейших времен и народов; как, например, обыкновение наших древних менестрелей, которые пели под звуки арфы героические рассказы в стихах, переложенные ими на музыку собственной композиции, соединяя таким образом ныне раздельные роли поэта, композитора, певца и музыканта. Но общее происхождение и постепенное дифференцирование танцев, поэзии и музыки достаточно очевидно и без дальнейших пояснений.
Переход от однородного к разнородному проявляется не только в отделении этих искусств одного от другого и от религии, но также и в умножившихся дифференцированиях, через которые каждое из них впоследствии проходит. Чтобы не останавливаться на бесчисленных родах танцев, которые с течением времени вошли в употребление, и чтобы не распространяться в подробном описании прогресса поэзии, заметного в умножении разных форм размера, рифмы и общего строения, – ограничимся рассмотрением музыки как типа всей группы. Как это можно заключить из обыкновений, доселе существующих у диких народов, первые музыкальные инструменты были, без сомнения, ударные – палки, выдолбленные тыквы, тамтамы – и употреблялись только для обозначения темпа в танцах; в этом постоянном повторении одного и того же звука музыка является нам в самой однородной ее форме. Египтяне имели лиру с тремя струнами. Древнейшая греческая лира была четырехструнная – тетрахорд. В течение нескольких столетии были употребляемы семи- и восьмиструнные лиры. По истечении тысячи лет они достигли «большой системы», в две октавы. Среди всех этих изменений возникла, конечно, и большая разнородность мелодий. Одновременно с этим вошли в употребление различные лады – дорический, ионический, фригийский, эолийский и лидийский, соответствующие нашим тонам; число их, наконец, дошло до пятнадцати. До сих пор, однако, в размере музыки было еще мало разнородности. Так как в течение этого периода инструментальная музыка служила только аккомпанементом вокальной, а вокальная была совершенно подчинена словам; так как певец был в то же время и поэт, поющий свои собственные сочинения и согласовавший длину своих нот со стопами своих стихов, – то из этого неизбежно должно было произойти утомительное однообразие в размере, которое, как говорит д-р Борни, «нельзя было прикрыть никакими средствами мелодии». За недостатком сложного ритма, достигаемого нашими равными тактами и неравными нотами, единственный возможный ритм зависел от количества слогов и, следовательно, необходимо был сравнительно однообразен. Далее, можно заметить, что напев, возникавший таким образом, будучи чем-то вроде речитатива, значительно менее дифференцировался от обыкновенной речи, нежели наше новейшее пение. Несмотря на это, благодаря большему числу употребляемых нот, разнообразию ладов, случайным изменениям в темпе, зависящим от изменений в размере стиха, и умножению музыкальных инструментов, музыка достигла к концу греческой цивилизации значительной разнородности, конечно, не по сравнению с нашей музыкой, но по сравнению с предшествовавшей. Но все-таки, кроме мелодии, не существовало ничего иного: гармония была неизвестна. Только когда христианская церковная музыка достигла некоторого развития, появилась и разноголосая музыка, возникшая путем весьма незаметного дифференцирования. Как ни трудно понять априори, каким образом мог произойти переход от мелодии к гармонии без внезапного скачка, тем не менее несомненно, что так было дело. Обстоятельство, подготовившее путь для этого, состояло в употреблении двух хоров, певших попеременно одну и ту же арию. Впоследствии возник обычай – первоначально порожденный, вероятно, ошибкой, – чтобы второй хор начинал прежде, нежели кончит первый, образуя таким образом фугу. При простых напевах, бывших тогда в употреблении, нет ничего невероятного, что фуга эта была отчасти гармонична; и достаточно было только отчасти гармонической фуги, чтобы удовлетворить слушателей той эпохи, как мы это видим по дошедшим до нас образцам тогдашней музыки. Как только явилась новая идея, сочинение арий, допускавших фугальную гармонию, стало естественно возрастать, как до известной степени оно должно было возрастать и из очередного хорового пения. От фуги же к концертной музыке в две, три, четыре и более партий переход был легок. Не указывая подробно на увеличившиеся усложнения, зависевшие от введения нот различной длины, от умножения тонов, от употребления акцидентов, от разнообразия темпа и т. д., надо только сопоставить музыку, как она есть, и музыку, как она была, чтобы увидеть, как громадно усиление разнородности. Мы увидим это, если, взглянув на музыку в ее целом, переберем различные ее роды и виды, – если мы обратим внимание на разделение ее на вокальную, инструментальную и смешанную; на подразделение ее на музыку для разных голосов и разных инструментов; если мы рассмотрим различные формы духовной музыки, начиная от простого гимна, гласа, канона, мотета, двухорного напева и т. д. до оратории, и еще более многочисленные формы светской музыки, от баллады до серенады и от инструментального соло до симфонии. Эта же самая истина видна и при сравнении какого-нибудь образца первобытной музыки с образцом новейшей, хотя бы с обыкновенной песнью для фортепиано; мы найдем ее сравнительно в высшей степени разнородной не только по разнообразию регистров и длины нот, по числу различных нот, звучащих в одну и ту же минуту в сопровождении голоса, и по различным степеням силы, с которой они издаются инструментом или голосом, но и по перемене тонов, перемене темпа, перемене интонации голоса и многим другим изменениям выражения. Итак, между старинным, монотонным плясовым пением и большой оперой наших дней, с ее бесконечными оркестровыми усложнениями и вокальными комбинациями, контраст в разнородности дошел до таких пределов, что кажется едва вероятным, чтобы первое могло быть предком второй.
В случае надобности можно было бы привести многие дальнейшие пояснения. Обращаясь к тому раннему времени, когда деяния бого-государя повествовались картинными письменами на стенах храмов и дворцов, образуя таким образом грубый вид литературы, мы можем проследить ход литературы через фазисы, в которых, как в еврейских писаниях, она соединяет в одном и том же произведении богословие, космогонию, историю, биографию, гражданский закон, этику, поэзию – до настоящего ее разнородного развития, в котором деление и подразделение ее так многочисленны и так разнообразны, что полная классификация их почти невозможна. Мы можем также проследить развитие науки, начиная с той эпохи, когда она не была еще дифференцирована от искусства и, соединенная с ним, составляла слугу религии. Перейдя к эпохе, в которую науки были так немногочисленны и элементарны, что все вместе обрабатывались одними и теми же философами, мы дошли бы наконец до той эпохи, в которую роды и виды наук так многочисленны, что немногие в состоянии перечесть их и никто не может овладеть в совершенстве хотя бы одним из родов. Мы можем, наконец, точно так же рассмотреть архитектуру, драму, историю одежды. Но читатель, без сомнения, утомился всеми этими пояснениями; и обещание, данное вначале, выполнено. Мы полагаем, что бесспорно доказали, что то, что фон Бэр определил как закон органического развития, есть закон всякого развития. Переход от простого к сложному путем процесса последовательных дифференцирований одинаково виден в самых ранних изменениях Вселенной, до которых мы можем дойти путем умозаключений, и в тех, определить которые мы можем путем индукции; этот переход виден в геологическом и климатическом развитии Земли и в развитии каждого отдельного организма на ее поверхности; он виден в развитии человечества, будет ли оно рассматриваться в цивилизованном индивиде или в массе различных рас; он виден в развитии общества, по отношению к его политической, религиозной или экономической организации; он виден, наконец, в развитии всех бесчисленных конкретных или абстрактных произведений человеческой деятельности, которые составляют обстановку обыденной нашей жизни. Сущность всего прогресса – начиная с отдаленнейших времен прошлого, которых наука имеет хоть какую-нибудь возможность достигнуть, и до вчерашней летучей новости – заключается в превращении однородного в разнородное.
Теперь, из этого единообразия в порядке действий, не можем ли мы заключить о какой-либо основной необходимости, порождающей его? Не можем ли мы разумно искать какого-либо вездесущего принципа, определяющего этот вездесущий процесс вещей? Всеобщность закона не предполагает ли и всеобщую причину?
Возможность проникнуть в эту причину, рассматриваемую как нумен (вещь сама в себе), невозможно допустить. Это значило бы разрешить ту конечную тайну, которая всегда будет переходить за пределы человеческого разума. Но мы все-таки имеем возможность перевести закон всякого прогресса, как он установлен выше, из состояния эмпирического обобщения к состоянию рационального обобщения. Точно так, как оказалось возможным объяснить законы Кеплера, как необходимое следствие закона тяготения, точно так можно истолковать и закон прогресса, в его многообразных проявлениях, как необходимое следствие какого-нибудь столь же всеобщего начала. Как тяготение могло быть поставлено причиной каждой из групп явлений, формулированных Кеплером, точно так и какое-нибудь столь же простое свойство вещей может быть поставлено причиной каждой из групп явлений, формулированных на предыдущих страницах. Мы можем связать все эти разнообразные и сложные развития однородного в разнородное с известными простыми фактами непосредственного опыта, которые, в силу бесконечного повторения, мы считаем необходимыми.
Допустив вероятность существования общей причины и возможность ее формулирования, полезно будет, прежде чем идти далее, рассмотреть, каковы могут быть общие характеристические черты этой причины и где именно следует искать ее. Можно, наверное, предсказать, что она имеет высокую степень общности, что она обща стольким бесконечно разнообразным явлениям. Мы не должны ожидать в ней прямого разрешения той или другой формы прогресса, ибо она равно относится и к таким формам прогресса, которые имеют мало внешнего сходства с какими-либо другими; ее связь с разнообразными разрядами фактов подразумевает и отчуждение ее от какого-либо отдельного разряда фактов. Составляя сущность того, что обусловливает прогресс всякого рода: астрономический, геологический, органический, этнологический, социальный, экономический, художественный и т. д., – причина эта должна быть в связи с каким-нибудь основным свойством, общим всем им, и должна выражаться в терминах этого основного свойства. Одно явное свойство, в котором сходятся все роды прогресса, состоит в том, что все они суть роды изменений, и, следовательно, в некоторых характеристических чертах изменений вообще может быть найдено желанное решение. Мы можем априори предположить, что объяснение этого всеобщего превращения однородного в разнородное лежит в каком-нибудь законе изменений.
Предположив это, разом мы переходим к установлению следующего закона: каждая действующая сила производит более одного изменения – каждая причина производит более одного действия.
Для того чтобы закон этот был правильно понят, должно представить несколько примеров. При ударе одного тела о другое то, что мы обыкновенно называем действием, состоит в изменении положения или движения одного или обоих тел. Но один момент размышления укажет нам, как необдуман и неполон подобный взгляд на вещи. Кроме видимого механического результата, произведен еще звук или, выражаясь точнее, колебание в одном или обоих телах и в окружающем их воздухе: при известных обстоятельствах мы и это называем действием. Сверх того, в воздухе произошло не только колебание, но образовалось и несколько течений, причиненных прохождением тел. Далее, происходит перемещение частиц тела, соседних с точкой их столкновения, – перемещение, доходящее иногда до заметного увеличения плотности тела. Еще далее, увеличение плотности тела сопровождается отделением теплоты. В иных случаях результатом бывает искра, т. е. свет от воспламенения отбитой части; а иногда воспламенение это сопряжено с химическими сочетаниями. Итак, первоначальная, механическая, сила, затраченная при ударе, производит по крайней мере пять, а часто и более, различных родов изменений. Возьмем еще пример – горение свечи. Первоначально является химическое изменение, зависящее от повышения температуры. Процесс соединения, однажды возбужденный посторонней теплотой, порождает беспрестанное образование углекислоты, воды и т. д., что само по себе составляет явление более сложное, нежели посторонняя теплота, первоначально породившая его. Но рядом с этим процессом соединения является теплота, свет; порождается восходящая струя разгоряченных газов; в окружающем воздухе образуются различные течения. Сверх того, разложение одной силы на несколько сил еще не кончается здесь: каждое отдельное произведенное изменение становится, в свою очередь, родоначальником дальнейших изменений. Отделенная углекислота понемногу соединится с каким-либо основанием или, под влиянием солнца, выделит углерод свой листьям какого-нибудь растения. Вода изменит гигрометрическое состояние окружающего воздуха, или если течение горячих газов, содержащих эту воду, придет в соприкосновение с холодным телом, то вода сгустится, изменяя температуру поверхности, покрываемой ею. Отделившаяся теплота растапливает сало свечи и расширяет все, что согревает. Свет, падая на различные вещества, вызывает в них реакции, изменяющие его; таким образом порождаются различные цвета; и все это происходит одновременно с теми второстепенными действиями, которые можно проследить в постоянно умножающихся разветвлениях, пока они не станут слишком мелочными для оценки. То же самое повторяется со всеми изменениями. Нельзя указать ни одного случая, где действующая сила не развила бы различных родов сил и где каждая из новых не развила бы, в свою очередь, новые группы сил. Вообще действие всегда бывает сложнее причины.
Читатель, без сомнения, уже предвидит дальнейший ход нашей аргументации. Это умножение результатов, проявляющееся в каждом из переживаемых нами событий, шло подобным порядком с самого начала и равно истинно как по отношению к величайшим, так и по отношению к самым незначительным явлениям Вселенной. Неизбежное заключение из закона, что всякая действующая сила производит более одного изменения, есть то, что во все времена происходило постоянно возраставшее усложнение вещей. Отправляясь от конечного факта, что всякая причина производит более одного действия, мы легко увидим, что сквозь все творение непременно шло и теперь идет непрерывное превращение однородного в разнородное. Но проследим эту истину подробнее.
Начнем опять с развития Солнечной системы из туманной массы, принимая его по-прежнему за гипотезу, хотя в высшей степени вероятную. Путем взаимного притяжения атомов рассеянной массы, форма которой была несимметрична, возникло, согласно гипотезе, не только сгущение, но и вращение. По мере прогрессивно увеличивавшегося сгущения и быстроты вращения приближение атомов необходимо порождало прогрессивно возвышающуюся температуру. По мере повышения температуры начинает развиваться свет, и, наконец, образуется вращающаяся сфера жидкого вещества, испускающего сильную теплоту и свет: это Солнце. Есть основательные причины предполагать, что вследствие тангенциальной быстроты и зависящей от нее центробежной силы, приобретенной внешними частями сгущающейся туманной массы, должно было произойти периодическое отделение вращающихся колец и что при разрывах этих колец возникают массы, повторяющие в процессе своего сгущения действия первоначальных масс, образуя таким образом планеты и их спутников; вывод этот имеет сильную поддержку в доселе существующих кольцах Сатурна. Если впоследствии подобное происхождение планет будет удовлетворительно доказано, то оно послужит поразительным пояснением тех в высшей степени разнородных действий, которые произведены первоначально однородной причиной; но для нашей настоящей цели достаточно будет указать на тот факт, что путем взаимного притяжения частиц неправильной туманной массы в результате получается сгущение, вращение, теплота и свет.
Заключение, вытекающее из гипотезы туманной массы, есть то, что Земля вначале должна была находиться в раскаленном состоянии; и верна ли или нет гипотеза туманной массы, во всяком случае, эта первоначальная раскаленность Земли теперь доказана индуктивным путем, или если не доказана, то по крайней мере доведена «до такой высокой степени вероятности, что составляет общепринятое геологическое учение». Взглянем прежде всего на астрономические свойства этого некогда расплавленного шара. Результатами его вращения являются сплющенная у полюсов форма его, очередная смена дня и ночи и (под влиянием Луны и в меньшей степени Солнца) приливы и отливы водные и атмосферические. Наклонение его оси производит одновременные и последовательные различия, происходящие на его поверхности, соответственно временам года. Таким образом, размножение действий очевидно. Мы уже упомянули о различных дифференцированиях, зависящих от постепенного охлаждения Земли, каковы образование коры, отвердение газообразных элементов, осаждение воды и т. д.; здесь мы опять обращаемся к ним, собственно, для того, чтобы указать на одновременные действия одной причины – уменьшения теплоты. Обратим, однако, теперь внимание наше на умножившиеся изменения, возникшие впоследствии от продолжительности действия одной этой причины. Охлаждение Земли влечет за собой ее сжатие. Отсюда происходит то, что первоначально образовавшаяся кора немедленно становится слишком обширной для суживающегося ядра и, по невозможности поддерживать самое себя, неизбежно подражает ядру. Но сфероидальная оболочка не может без разрыва достигнуть соприкосновения с находящимися внутри нее меньшим сфероидальным телом: она должна сморщиться, подобно тому как морщится кожа яблока, когда содержимое его уменьшается путем испарения. По мере того как охлаждение увеличивается, кора становится толще, морщины, производимые этим сжатием, должны увеличиваться, возрастая, наконец, до холмов и гор; и последние горные системы, образовавшиеся таким образом, должны быть не только выше, как мы это и видим, но и длиннее, как мы тоже и это видим. Таким образом, оставляя в стороне другие изменяющие силы, мы видим, как велика разнородность поверхности, возникшая от одной причины – потери теплоты, разнородность, аналогии которой телескоп показывает нам на поверхности Марса, которая открывается в несколько иной форме на Луне, где деятельность воды и воздуха не имела места. Но мы должны еще обратить внимание на другой род разнородности на земной поверхности, зависящий от подобной же и одновременной причины. Пока земная кора была еще тонка, не только возвышения, произведенные ее сжатием, должны были быть незначительны, но и углубления между этими возвышениями должны были с большей ровностью лежать на находившемся под ними жидком сфероиде, и вода в тех арктических и антарктических странах, где она впервые сгустилась, должна была распределяться ровно. Но как скоро кора стала толще и приобрела соответственную крепость, линии разрывов, производившихся в ней от времени до времени, должны были встречаться на большем расстоянии друг от друга; промежуточные пространства с меньшим однообразием следовали за сжимающимся ядром; и результатом этого было образование больших площадей суши и воды. Если кто-нибудь, завернув апельсин в тонкую мокрую бумагу и заметив не только то, как незначительные морщинки, но и то, как ровно промежуточные пространства прилегают к поверхности апельсина, – завернет его потом в толстую патронную бумагу и обратит внимание как на большую степень возвышений, так и на гораздо значительнейшие пространства, на которых бумага не касается апельсина, тот объяснит себе факт, что по мере утолщения твердой оболочки земли плоскости возвышений и низменностей должны были увеличиться. Вместо островов, более или менее однородно рассеянных по всеобъемлющему морю, постепенно возникло разнородное распределение материка и океана в таком виде, какой представляется нам теперь. Еще далее это двоякое изменение в пространстве и возвышении суши повело за собой новый род разнородности – разнородность береговых линий. Ровная поверхность, поднявшаяся над океаном, должна была иметь простые, правильные морские берега; но поверхность, усложненная плоскими возвышенностями и пересеченная цепями гор, должна была, поднявшись из океана, иметь чрезвычайно неправильный вид как в главных чертах своих, так и в подробностях. Таково бесконечное накопление геологических и географических результатов, медленно произведенных одной и той же причиной – сжатием Земли.
Переходя от деятельности, которую геологи называют вулканической, к деятельности нептунической и атмосферической, мы видим ту же постоянно возрастающую сложность действий. Разрушающие действия воздуха и воды с самого начала стали изменять все открытые поверхности, производя повсюду различные перемены. Окисления, жар, ветер, мороз, дождь, ледники, реки, приливы и отливы, волны беспрерывно производили дезинтеграции, изменявшиеся в родах и размерах сообразно с местными обстоятельствами. Действуя на гранитную массу, деятели эти редко получают особенно заметное влияние: там причинят отслойку поверхности, а затем груды обломков и валунов; в другом месте, разложив полевой шпат, уносят белую глину вместе с кварцем и слюдой и осаждают их в отдельные русла, речные и морские. Там, где открытая плоскость состоит из нескольких несходных между собой формаций, осадочных или огненных, обнажение производит изменения относительно более разнородные. Различные формации, дезинтегрируясь в различной степени, усложняют неправильность поверхности. Так как равнины, орошаемые различными реками, различны в своем составе, то реки эти уносят в море различную смесь ингредиентов, и таким образом образуются несколько новых слоев различного состава. Здесь мы видим весьмд простое пояснение истины, которую нам сейчас придется проследить в более сложных случаях, а именно: что соразмерно разнородности предмета или предметов, подвергающихся действию какой-либо силы, увеличивается и разнородность результатов, порождаемых ею. Материк сложного строения, представляющий многие, неправильно распределенные слои, поднятый на различные уровни, наклоненный под различными углами, должен, под влиянием одних и тех же обнажающих деятелей, породить бесконечно разнообразные результаты: каждая местность будет изменена различным образом, каждая река должна унести различный род осадков; каждый осадок должен быть различно распределен разветвляющимися течениями, приливами и пр., омывающими изогнутые берега; и это размножение результатов должно быть наиболее значительно там, где усложнение поверхности наиболее значительно.
Здесь мы могли бы показать, как общая истина, что каждая действующая сила производит более одного изменения, подтверждается примерами в высшей степени сложных морских приливов и отливов, океанских течений, ветров, распределения дождя, распределения теплоты и т. д. Но, не останавливаясь на них, рассмотрим, для полнейшего разъяснения этой истины в отношении к неорганическому миру, каковы были бы последствия какого-нибудь обширного космического переворота, положим, хоть затопления Центральной Америки. Непосредственные результаты разрушения были бы сами по себе достаточно сложны. Кроме бесчисленных расчленений слоев, извержений огненных веществ, кроме распространения землетрясений и колебаний на тысячи миль кругом, кроме громких взрывов и выхода газов, – два океана, Атлантический и Тихий, ринулись бы наполнить пустое пространство; последовало бы столкновение громадных волн, которые прошли бы через оба эти океана, производя мириады изменений вдоль их берегов; соответственные атмосферические волны усложнились бы воздушными течениями, окружающими всякую вулканическую струю, и электрическими разряжениями, сопровождающими подобные перевороты. Но эти временные действия были бы незначительны сравнительно с постоянными. Сложные течения Атлантического и Тихого океанов изменились бы в направлении и размере. Распределение теплоты, обусловленное этими морскими течениями, стало бы иным, нежели теперь. Положения изотермических линий изменились бы не только на соседних континентах, но и по всей Европе. Приливы и отливы приняли бы другое направление нежели теперь. Произошло бы большее или меньшее изменение в периодах, силе, направлении и свойствах ветров. Дождь едва ли шел бы тогда в тех же местах и в таком же количестве, как теперь. Словом, со всех сторон, на тысячу миль кругом, метеорологические условия были бы более или менее возмущены. Таким образом, оставляя без внимания бесконечность изменений, произведенных этими переменами климата на флору и фауну, как земную, так и морскую, читатель увидит огромную разнородность результатов, порожденную одной и той же силой, когда сила эта распространяется на поверхность, предварительно уже усложненную, – и легко выведет заключение, что усложнение это с самого начала постоянно увеличивалось.
Прежде чем покажем, что органический прогресс также зависит от того всеобщего закона – что каждая сила производит более одного изменения, – мы должны обратить внимание на проявление этого закона еще в другом виде неорганического прогресса, именно в химическом. Общие причины, породившие разнородность земли в физическом отношении, одновременно породили и ее химическую разнородность. Есть различные основания для предположения, что при крайне высокой степени жара элементы не могут соединяться. Даже при наибольшей степени искусственного жара некоторые весьма сильные химические сродства уничтожаются, как, например, сродство кислорода и водорода; большинство же химических соединений разлагается при гораздо низшей температуре. Но, не настаивая на весьма вероятном предположении, что, когда Земля была в своем первоначальном состоянии раскаленности, химических соединений вовсе не существовало, – для нашей цели достаточно будет указать тот несомненный факт, что соединения, могущие существовать при высших температурах и которые, следовательно, должны были быть первыми из образовавшихся при охлаждении Земли, суть простейшие по своему составу. Закиси, включая в этот разряд щелочи, земли и т. п., представляют в целом самые постоянные из известных нам сложных тел: большинство их противится разложению при высшей степени жара, какую мы можем произвести. Тела эти представляют соединения простейшего рода: они только на одну степень менее однородны, чем сами элементы. Более разнородные, менее постоянные и, следовательно, более новые в истории Земли суть окиси, перекиси, кислоты и т. д., в которых два, три, четыре или более атомов кислорода соединены с одним атомом металла или другого элемента. Большую степень разнородности имеют гидраты, в которых окись водорода (вода), соединенная с окисью какого-либо другого элемента, образует вещество, атомы которого, каждый порознь, заключают в себе по крайней мере четыре основных атома трех различных родов. Еще более разнородны и еще менее постоянны соли, представляющие нам сложные атомы каждый из пяти, шести, семи, восьми, десяти, двенадцати и более атомов трех, если не более, родов. Далее есть гидраты солей еще большей разнородности, подверженные отчасти разложению при гораздо низшей температуре. За ними следуют еще более сложные кислые и двойные соли, коих постоянство еще меньше, и т. д. Не входя, по недостатку места, в подробные обозначения, мы полагаем, что никакой химик не станет отрицать того, что общий закон этих неорганических соединений есть тот, что при равенстве других условий постоянство соединений уменьшается по мере возрастания их сложности. Потом, когда мы переходим к соединениям органической химии, мы находим, что этот общий закон имеет еще дальнейшие приложения: мы видим гораздо большее усложнение и гораздо меньшее постоянство. Один атом альбумина, например, состоит из 482 основных атомов пяти различных родов. Фибрин, еще более сложный по составу, содержит в каждом атоме 298 атомов углерода, 49 – азота, 2 – серы, 228 – водорода и 92 атома кислорода, итого 669 атомов или, выражаясь вернее, паев. И эти два вещества так непостоянны, что разлагаются при самых обыкновенных температурах, как, например, при температуре, потребной для обжаривания куска мяса. Таким образом, очевидно, что настоящая химическая разнородность земной поверхности возникала постепенно, по мере того как позволяло уменьшение теплоты, и что она проявилась в трех формах: 1) в увеличении числа химических соединений; 2) в увеличении числа различных элементов, содержащихся в новейших из этих соединений, и 3) в высших и более разнообразных усложнениях, в которые соединяются эти более многочисленные элементы.
Сказать, что это увеличение химической разнородности зависит только от одной причины – от понижения температуры Земли, значило бы преувеличить дело: ясно, что здесь сопричастны были нептунический и атмосферический деятели и, наконец, самое сродство элементов. Действовавшая причина постоянно была сложной: охлаждение Земли было только самой общей из всех действовавших причин или из всей совокупности условий. Здесь можно заметить, что в различных разрядах рассмотренных выше фактов (за исключением, может быть, первого) и еще более в тех, которые нам сейчас придется рассматривать, причины везде более или менее сложны; несложных причин мы почти вовсе не знаем. Едва ли можно, с логической точностью, приписать какое-либо изменение исключительно одному деятелю, оставляя в стороне постоянные или временные условия, при которых деятель этот только и может произвести известную перемену. Но так как это не имеет существенного влияния на нашу аргументацию, то мы предпочитаем для простоты употреблять везде популярный способ выражения. Может быть, нам заметят далее, что указывать на утрату теплоты, как на причину каких-либо изменений, значит, приписывать эти перемены не силе, а отсутствию силы? Это будет справедливо. В строгом смысле эти изменения должны быть приписываемы тем силам, которые приходят в действие при удалении враждебной силы. Но хотя и есть неточность в выражении, что замерзание воды зависит от утраты ее теплоты, все же из этого не возникает никакого практического заблуждения; точно так же не исказит подобная небрежность выражения и наших положений относительно усложнения действий. В сущности, возражение это заставляет только обратить внимание на тот факт, что не только действие какой-либо силы производит более одного изменения, но и удаление какой-либо силы производит более одного изменения.
Возвращаясь к нити нашего изложения, мы должны теперь проследить, в органическом прогрессе, то же самое вездесущее начало. Но здесь, где развитие однородного в разнородное было впервые замечено, труднее показать, как несколько изменений производятся одной и той же причиной. Развитие семени в растение или яйца в животное так постепенно, между тем как силы, определяющие его, так смешаны и вместе с тем так незаметны, что трудно открыть умножение последствий, столь очевидное в других случаях. Тем не менее, руководимые косвенными свидетельствами, мы можем почти безопасно дойти до заключения, что и здесь закон этот применим. Заметим прежде всего, как многочисленны действия, производимые каким-либо резким изменением на вполне зрелый организм, например на человеческое существо. Какой-нибудь тревожный звук или зрелище, кроме впечатлений на органы чувств и нервов, способны произвести содрогание, крик, искривление лица, дрожь вследствие общего расслабления мускулов, внезапный пот, прилив крови в мозг, за которым последует, может быть, остановка деятельности сердца и обморок. То же происходит в болезнях. Ничтожное количество оспенной материи, введенное в организм, может в серьезном случае произвести в первый период озноб, жар кожи, ускоренный пульс, обложение языка, потерю аппетита, жажду, эпигастрическую тяжесть, рвоту, головную боль, боль в спине и членах, ослабление мускулов, судороги, бред и т. д.; во втором периоде могут явиться: накожная сыпь, зуд, звон в ушах, боль в горле, горловая опухоль, слюнотечение, кашель, охриплость, одышка и т. д., и в третьем периоде – воспалительные отеки, воспаление легких, грудной плевры, понос, воспаление мозга, глаз, рожа и т. д. Каждый из перечисленных симптомов сам по себе более или менее сложен. Лекарства, известного рода пища, улучшение воздуха можно точно так же привести в пример причин, производящих многообразные результаты. Затем, чтобы понять, как и здесь развитие однородного в разнородное порождается несколькими действиями одной причины, надо только иметь в виду, что эти многочисленные изменения, произведенные одной и той же силой на зрелый организм, идут параллельно и в зарождающемся организме. Внешняя теплота и другие деятели, обусловливающие первые усложнения зародыша, действием своим на них вызывают дальнейшие усложнения; действуя на последние, они порождают дальнейшие и многочисленнейшие, и так идет дело беспрерывно; каждый орган, развиваясь, действием своим и противодействием на остальные усложнения способствует зарождению новых усложнений. Первые пульсации сердца зародыша должны одновременно расширить все части. Развитие каждой ткани, отделяя от крови свойственные ей пропорции элементов, должно изменить состав крови и таким образом изменить питание всех остальных тканей. Деятельность сердца, влекущая за собой некоторую трату материалов, необходимо примешивает к крови продукты этого процесса, которые должны иметь влияние на остальную систему и которые, по мнению некоторых, обусловливают даже образование отделительных органов. Нервные связи, установившиеся во внутренностях, должны еще более умножить свои взаимные влияния, и т. д. Основательность этого взгляда получает еще большую вероятность, если мы примем в соображение факт, что один и тот же зародыш может развиться в различные формы, смотря по обстоятельствам. Так, например, в самом раннем периоде зародыш не имеет пола и становится мужским или женским по определению перевеса действующих сил. Далее, положительно достоверно, что из личинки рабочей пчелы выйдет пчелиная матка, если вовремя переменить пищу ее на ту, которой питаются личинки маток. Все эти примеры предполагают, что каждый шаг в зародышных усложнениях происходит от действия случайных сил на прежде уже существовавшие усложнения. Действительно, мы имеем основание априори полагать, что развитие происходит именно таким образом. Теперь известно уже, что ни один зародыш, животный или растительный, не содержит в себе ни малейшего начала, следа или обозначения будущего организма; микроскоп показал, что первый процесс, возникающий в каждом оплодотворенном зародыше, есть процесс повторенных одновременных дроблений, кончающийся образованием массы клеточек, из которых ни одна не проявляет какого-либо специального характера; поэтому нет, кажется, иного исхода, как предположить, что частная организация, существующая в данную минуту в развивающемся зародыше, переводится влиянием внешних деятелей в следующий фазис организации, этот – в дальнейший, пока сквозь постоянно возрастающие усложнения не выработается окончательная форма. Во всяком случае, мы не можем действительно объяснить происхождение какого-либо растения или животного. Мы все еще находимся во мраке по отношению к тем таинственным свойствам, в силу которых зародыш, подчиненный известным влияниям, подвергается специальным изменениям, открывающим ряд превращений. Вся наша цель состоит в том, чтобы показать, что при данном зародыше, обладающем этими таинственными свойствами, развитие из него организма зависит, по всей вероятности, от того умножения действий, которое, как мы видели, составляет причину прогресса вообще, насколько мы доселе проследили это.
Когда, оставляя в стороне развитие отдельных растений и животных, мы переходим к развитию земной флоры и фауны, ход нашей аргументации снова делается ясным и простым. Хотя, как мы сказали в первой части этой статьи, отрывочные факты, собранные палеонтологией, не дают нам достаточного основания для того, чтобы сказать, что в течение геологического времени развились все более разнородные организмы и более разнородные группы организмов, но мы все-таки найдем, что стремление к этим результатам всегда должно было существовать. Мы найдем, что произведение нескольких действий одной причиной, которое, как мы уже показали, постоянно увеличивало физическую разнородность Земли, вело за собой и умножающуюся разнородность ее флоры и фауны как в отдельных особях, так и в целом. Это можно пояснить примером. Положим, что вследствие ряда поднятий, случающихся, как это ныне известно, через долгие промежутки времени, Ост-Индский архипелаг12 шаг за шагом обратился бы в материк и что вдоль оси его возвышения образовалась бы горная цепь. Вследствие первого из этих поднятий растения и животные, населяющие Борнео, Суматру, Новую Гвинею и остальные острова, подверглись бы ряду слегка измененных условий. Климат вообще изменился бы в отношении температуры, влажности и периодических своих изменений; местные же различия были бы значительнее. Эти изменения коснулись бы, может быть, всей флоры и фауны страны. Изменение уровня произвело бы дальнейшие изменения, которые различно проявлялись бы в различных видах и в различных членах одного и того же вида, сообразно удалению их от оси возвышения. Растения, свойственные только морским берегам, вероятно, исчезли бы. Другие, жившие только в болотах при известной степени влажности, если б и пережили переворот, то, вероятно, подверглись бы резким внешним изменениям. Между тем еще более значительные перемены произошли бы в растениях, постепенно распространяющихся по суше, вновь поднятой над морем. Животные, как и насекомые, живущие на этих измененных растениях, сами в некоторой степени изменились бы вследствие перемены пищи и перемены климата; и эти изменения были бы резче там, где вследствие вырождения или исчезновения одного рода растений пищей служил бы другой близкий род, В течение многих поколений, возникших до следующего поднятия, значительные или незначительные изменения, произведенные таким образом в каждом виде, получили бы уже известную стройность, явилось бы более или менее полное применение к новым условиям. Следующее поднятие прибавило бы дальнейшие органические перемены, ведущие за собой более значительные уклонения от первоначальных форм; то же повторялось бы и далее. Но здесь должно заметить, что переворот, бывший результатом этого, состоял бы не в замене тысячью более или менее измененных видов тысячи первоначальных видов; но вместо тысячи первоначальных видов возникло бы несколько тысяч видов, разновидностей или измененных форм. Различные члены каждого вида, распределенного на сколько-нибудь обширном пространстве и постоянно стремящегося заселить вновь открытое пространство, будут подвержены ряду различных изменений. Растений и животных, селящихся около экватора, коснулись бы они не в одинаковой степени с теми, которые селятся далее от него. Селящиеся около новых берегов были бы подвержены изменениям, несходным с теми, которым были бы подвержены селящиеся в горах. Таким образом, каждая первоначальная порода организмов стала бы корнем, от которого расходились бы отдельные породы, более или менее отличающиеся и от корня, и друг от друга; и если б некоторые из них исчезли впоследствии, то, вероятно, некоторые перешли бы в следующий геологический период, так как самое рассеяние их умножило бы шансы их пережить переворот. Изменения происходили бы не только вследствие перемены физических условий и пищи, но в иных случаях и вследствие перемены привычек. Фауна каждого острова, постепенно населяя вновь выступившую из океана сушу, приходила бы иногда в соприкосновение с фаунами других островов, и некоторые члены этих последних фаун стали бы несходны с прежними. Травоядные, встречаясь с новыми хищными зверями, были бы принуждены прибегать к иным способам защиты или спасения, нежели прежде, а вместе с тем и хищные звери изменили бы свои способы преследования и нападения. Мы знаем, что, когда обстоятельства этого требуют, подобные изменения привычек у животных действительно имеют место; а мы знаем, что если новые привычки сделаются господствующими, то они непременно должны в некоторой степени изменить и организацию. Заметим, однако, еще дальнейшее последствие. Тут должно бы возникнуть не только стремление к дифференцированию каждой расы организмов на отдельные расы, но и стремление к произведению в известной степени более высокого организма. Взятые в массе, эти расходящиеся разновидности, бывшие результатом новых физических условий и привычек жизни, проявят изменения весьма неопределенного рода и степени, изменения, которые не составят необходимого шага вперед. Вероятно, в большем числе случаев измененный тип не будет ни более, ни менее разнороден, чем первоначальный. В тех случаях, когда вновь усвоенные привычки жизни проще прежних, результатом будет менее разнородное строение; произойдет отступление назад. Но от времени до времени должно случиться, что какое-нибудь подразделение вида, попадая под такие условия, которые предоставляют ему несколько более сложные отправления и требуют несколько более сложного действия, достигнет в некоторых своих органах дальнейшего дифференцирования в пропорционально слабых степенях и сделается несколько более разнородным. Таким образом, по естественному ходу вещей, от времени до времени будет возникать увеличение разнородности как в земной флоре и фауне, так и в отдельных расах, заключающихся в них. Не вдаваясь в подробные объяснения и допуская обозначения, которых нельзя определить здесь с точностью, мы полагаем, что ясно видно, как геологические изменения постоянно стремились к усложнению форм жизни, отдельно или собирательно рассматриваемых. Те же самые причины, которые повели за собой развитие земной коры от простого к сложному, одновременно повели за собой и параллельное этому развитие жизни на поверхности Земли. В этом случае, как и в предшествующих, мы видим, что превращение однородного в разнородное зависит от того всеобщего принципа, что каждая действующая сила производит более одного изменения.
Дедукция, полученная здесь из утвержденных истин геологии и общих законов жизни, приобретает огромный вес, являясь в гармонии с индукцией, получаемой из непосредственного опыта. Мы знаем, что то же самое размножение рас от одной, которое, по нашему предположению, должно было беспрерывно происходить в геологический период, происходило в человеке и в домашних животных в доисторический и в исторический периоды. Именно то размножение последствий, которое, по нашему заключению, должно было произвести первое, произвело, как мы видим, и последнее. Отдельные причины, как то: голод, теснота народонаселения, война – периодически приводили к дальнейшему расселению человеческого рода и домашних животных; и каждое подобное расселение служило началом новых изменений, новых разновидностей типа. Произошел или нет род человеческий от одного корня, во всяком случае, филология ясно доказывает, что целые группы рас, легко различаемые ныне одна от другой, составляли первоначально одну расу; что расселение одной расы по различным климатам и в среду различных условий существования произвело многие измененные ее формы. То же происходило и с домашними животными. Если в иных случаях (как, например, относительно собак) общее происхождение, может быть, подлежит спору, то в других (как, например, относительно овец или рогатого скота в нашем отечестве) нет сомнения, что местные различия климата, пищи и ухода превратили одну первоначальную породу в многочисленные породы, дошедшие ныне до такого резкого различия, что явились уже неустойчивые помеси. Сверх того, усложнение последствий, проистекающих от отдельных причин, показывает нам и предположенное выше усиление не только общей, но и частной разнородности. Между тем как многие из расходящихся разделений и подразделений человеческой расы подверглись изменениям, не составляющим поступательного движения; между тем как в иных тип даже выродился, – есть и такие, в которых он стал положительно более разнородным. Образованный европеец гораздо далее отклоняется от позвоночного прототипа своего, нежели дикий. Таким образом, как закон, так и причина прогресса, которые, по недостатку свидетельств, могут быть только гипотетически выведены относительно наиболее ранних форм жизни на земном шаре, могут быть основательно доказаны относительно новейших форм13.
Если переход человека к большей разнородности можно объяснить произведением нескольких действий одной причиной, то переход общества к большей разнородности еще лучше объясняется этим. Рассмотрим возрастание какой-либо промышленной организации. Когда случается, что какая-либо личность известного племени проявляет особенную способность к выделке какого-нибудь общеупотребительного предмета, оружия например, которое до тех пор каждый делал сам для себя, – тотчас же возникает стремление к дифференцированию этой личности в делателя этого оружия. Его товарищи – все воины и охотники – сознают преимущество иметь лучшее оружие, какое возможно сделать, и, конечно, будут стараться способствовать тому, чтобы эта искусная личность делала для них оружие. С другой стороны, человек, имеющий не только особенную способность, но и особенную охоту к выделке такого оружия (потому что обыкновенно талант и любовь к занятию идут рядом), расположен к исполнению этих заказов за известное вознаграждение, особенно если при этом удовлетворено и желание его отличиться. Это первое специализирование функций, будучи раз возбуждено, постоянно стремится к тому, чтобы сделаться более определенным. В делателе оружия постоянное занятие порождает увеличение искусства, увеличение превосходства его произведений; в заказчиках же прекращение известных занятий влечет за собой уменьшение искусства. Таким образом, влияния, обусловливающие это разделение труда, возрастают в силе обоими путями; и зарождающаяся разнородность утверждается обыкновенно в целом поколении, если не долее. Заметим теперь, что этот процесс не только дифференцирует социальную массу на две части, одну монополизирующую, или почти монополизирующую, известное производство, и другую, потерявшую привычку, а в некоторой степени и возможность заниматься им, – он стремится притом и к порождению других дифференцирований. Описанный нами переход предполагает введение мены: делателю оружия в каждом случае уплачивают такими предметами, какие он согласен получить в обмен. Но он не будет брать постоянно один и тот же род предметов в обмен. Ему нужны не одни циновки, не одни кожи или рыболовные приборы; ему нужны все эти предметы, и в каждом случае он будет условливаться об особенных, наиболее нужных ему предметах. Что из этого возникает? Если между членами племени есть хотя слабое различие в степени искусства изготовления всех этих различных предметов, как, почти несомненно, и должно быть, то делатель оружия возьмет от каждого тот предмет, в производстве которого отличается потребитель: он будет меняться на циновки с тем, чьи циновки лучше, и будет договариваться о рыболовном приборе с тем, у кого есть лучший. Но променявший свои циновки или свой рыболовный прибор должен сделать другие циновки и приборы для себя, и при этом развивает свою способность в некоторой степени. Результат тот, что небольшие специальности способностей различных членов одного племени стремятся к большей определенности. Последуют ли за сим или нет явные дифференцирования других личностей в производителей отдельных предметов, во всяком случае, ясно, что зарождающиеся дифференцирования происходят во всем племени; одна первоначальная причина производит не только первое двойственное действие, но и несколько второстепенных двойственных действий того же рода, но меньшей степени. Этот процесс, следы которого замечаются в группах школьников, едва ли может произвести продолжительные действия в неустроенном племени; но там, где возрастает оседлая и размножающаяся община, дифференцирования эти становятся постоянными и увеличиваются с каждым поколением. Большее население, обусловливающее и больший запрос на каждый продукт, дает бо́льшую силу производительной деятельности каждого отдельного человека или класса; а это делает специализацию более определенною там, где она уже существует, и утверждает ее там, где она едва зарождается. Увеличивая требование на средства к пропитанию, размножение населения еще более усиливает эти результаты, так как каждый побуждается теснее и теснее ограничиваться тем, что он производит лучше всего и чем он может наиболее выработать. Непосредственно затем подобные же побуждения порождают новые занятия. Способные работники, постоянная цель которых состоит в улучшении их произведений, открывают лучшие способы производства и лучшие материалы. Замена камня бронзой доставила тому, кто первый ввел ее, значительно увеличившийся спрос; так что скоро все время производителя поглощается выделкою бронзы для изготовляемых им предметов, и он должен уступить другим обработку самих предметов, таким образом, выделка бронзы, постепенно дифференцированная от прежде существовавшего занятия, становится отдельным занятием. Обратим теперь внимание на разветвление перемен, следующих за этой переменой. Бронза скоро начинает заменять камень не только в тех предметах, в которых он первоначально употреблялся, но и во многих других – в оружии, инструментах и различной утвари; он влияет таким образом на производства этих предметов. Далее, эта перемена влияет на производства, зависящие от этих орудий, и на предметы этих производств; она изменяет постройки, резьбу, наряды. Далее, она развивает многие новые отрасли промышленности, бывшие до того невозможными по недостатку материала, годного для требуемых инструментов. И все эти перемены производят реакцию на народ – увеличивают его искусство в ручных произведениях, развивают его понимание, его удобства жизни, утончают его привычки и вкусы. Таким образом, развитие однородного общества в разноподное, очевидно, выводится из общего начала – что одна причина производит несколько действий. Пределы нашей статьи не позволяют нам проследить этот процесс в его высших усложнениях; иначе мы показали бы, что локализация отдельных отраслей промышленности в отдельных частях государства, так же как и подробности разделения труда в производстве каждого продукта, обусловливается подобным же путем. Обращаясь к несколько иному разряду пояснений, мы могли бы остановиться на многочисленных изменениях – вещественных, духовных, нравственных, которые произвело книгопечатание, или на еще более обширном ряде изменений, вызванных изобретением пороха. Но, оставляя в стороне промежуточные фазисы общественного развития, возьмем несколько пояснений из новейших и высших его фазисов. Описание действия паровой силы, в многочисленных ее применениях к горному делу, мореплаванию и промышленности разного рода, вовлекло бы нас в бесконечные подробности. Ограничимся последним воплощением паровой силы – локомотивом. Он, как главная основа железных дорог, изменил весь вид стран, весь ход торговли, все привычки народов. Укажем сперва на сложный ряд перемен, предшествующих построению всякой железной дороги (в Англии): предварительные переговоры, митинги, протоколы, производство исследований местности, парламентское рассмотрение, литографирование планов, справки местные и общие, прошение в парламент, занятие специального комитета, первое, второе и третье чтение; каждая из этих ступеней указывает на многочисленные сношения и развитие нескольких различных отраслей занятий – инженеров, инспекторов, литографов, парламентских агентов, маклеров – и создание нескольких других, как, например, общих и специальных промышленных агентов. Укажем на дальнейшие перемены, производимые постройкою железных дорог; уравнения, насыпи, тоннели, разветвления дорог; постройку мостов и станций; возведение полотна, кладку шпал, рельсов; постройку машин, тендеров, платформ и вагонов. Эти процессы, действуя на многочисленные отрасли промышленности, увеличивают ввоз строевого леса, разработку каменоломен, выделку железа, разработку каменноугольных копей, обжигание кирпичей; создают разнообразные специальные отрасли промышленности, о которых еженедельно объявляет газета «Railway Times», и, наконец, пролагают путь ко многим новым отраслям занятий, как то: кондукторов, кочегаров, смазчиков, кладчиков рельсов и пр. Взглянем затем на изменения, еще более многочисленные и сложные, производимые действующими железными дорогами на общество в целом. Учреждаются агентства там, где они прежде не окупались; товары приобретаются из далеких складов, вместо того чтобы приобретаться путем мелочной покупки; употребляются продукты, бывшие прежде недоступными по причине отдаленности. Быстрота и дешевизна перевозки стремятся, кроме того, специализировать, более чем когда-либо, промышленность различных местностей – ограничить каждую мануфактуру теми частями страны, где, вследствие местных условий, она более всего может процветать. Далее, уменьшающаяся стоимость перевозки облегчает распределение продукта, уравнивает цены и средним числом понижает их, делая таким образом различные предметы доступными людям, не имевшим прежде возможности покупать их, увеличивая таким образом удобства и утончая привычки этих людей. В то же время распространяется обычай путешествовать. Сословия, которые до того никогда не помышляли о путешествиях, делают ежегодные поездки на морской берег; посещают родственников, живущих в отдалении; предпринимают небольшие увеселительные путешествия, вынося из всего этого пользу для тела, чувств и ума. Сверх того, скорейшая передача писем и новостей производит дальнейшие изменения – заставляет пульс народа биться быстрее. Появляется бесчисленное множество дешевых изданий, распространяемых посредством продажи на станциях железных дорог, столько же объявлений в вагонах железных дорог; оба средства эти содействуют дальнейшему прогрессу. И все эти бесчисленные перемены, указанные здесь вкратце, порождены изобретением паровой машины. Общественный организм стал более разнородным в силу многих вновь введенных занятий и других, существовавших уже, но теперь более специализированных; цены на произведения повсеместно изменились; каждый торговец более или менее изменил способ ведения своих дел, и все это отразилось на действиях и мыслях едва ли не каждого из людей.
Можно было бы привести бесконечное количество подобных пояснений. Единственный факт, требующий еще внимания, есть тот, что здесь яснее, чем где-либо, подтверждается указанная выше истина, что, чем разнороднее поверхность, на которую действует какая-либо сила, тем сложнее бывают и результаты ее как по числу, так и родам своим. Между тем как у первобытных племен, которым впервые стал известен каучук, он произвел весьма немногие перемены, у нас перемены эти стали так многочисленны и разнообразны, что история их занимает целый том14. В небольшой, однородной общине, населяющей какой-либо из Гебридских островов, употребление электрического телеграфа едва ли произвело бы какие-нибудь результаты; в Англии же результаты эти бесчисленны. Сравнительно простая организация, среди которой жили наши предки пять столетий тому назад, подверглась бы незначительным изменениям вследствие событий, подобных тем, какие мы недавно видели в Кантоне15; в наше же время законодательное постановление, бывшее их результатом, порождает несколько сот сложных изменений, из которых каждое, в свою очередь, сделается родоначальником многочисленных будущих изменений.
Если б место позволяло, мы охотно продолжили бы аргументацию нашу в область более тонких результатов цивилизации. Подобно тому, как мы выше показали, что закон прогресса, подчиняющий себе органический и неорганический миры, управляет также и языком, скульптурой, музыкой и т. д., можно бы здесь показать, что и причина, принятая нами за обусловливающую прогресс, применима и в этих случаях. Мы могли бы подробно доказать, как в науке поступательное движение одной отрасли немедленно подвигает и другие отрасли; как неизмеримо подвинули астрономию открытия в оптике, между тем как другие оптические открытия дали начало микроскопической анатомии и в значительной степени способствовали развитию физиологии; как химия косвенным образом увеличила наши сведения об электричестве и магнетизме, наши знания в биологии и геологии; как электричество произвело реакцию на химию и магнетизм, расширило воззрение наше на свет и теплоту. Ту же самую истину можно было бы проследить и в литературе, в многочисленных влияниях первоначальных мистерий, породивших новейшую драму, которая также имеет разнообразные разветвления, или в беспрестанно размножающихся формах периодической литературы, происшедших от первого газетного листка и с тех пор постоянно действовавших и воздействовавших одна на другую. Влияние, производимое какой-нибудь новой школой живописи, как, например, школой прерафаэлитов16, на другие школы; произведения фотографии, которыми пользуются все роды живописного искусства; сложные результаты новых критических доктрин, какова, например, доктрина Рёскина17, – на всем этом можно было бы подробно остановиться, как на проявлениях подобного же умножения действий одной причины.
Мы смеем думать, что дело наше сделано. Недостатки, неизбежно сопряженные с краткостью изложения, не повредят, надеемся, нашим положениям. Ближайшие определения, в которых могла бы кое-где представиться надобность, не изменили бы выводов. Хотя при исследовании генезиса прогресса мы часто говорили о сложных причинах как о простых, все-таки останется справедливым, что причины эти гораздо менее сложны, нежели их результаты. Критика подробностей не могла бы касаться основного нашего положения. Бесконечные факты служат доказательством того, что всякая форма прогресса идет от однородного к разнородному, – а это происходит потому, что каждая перемена имеет следствием несколько перемен. И замечательно, что там, где факты наиболее доступны и изобильны, там эти истины очевиднее всего.
Однако, чтобы не брать на себя больше, чем доказано, мы должны ограничиться положением, что таковы закон и причины всякого известного нам прогресса. Если гипотеза туманных масс будет когда-нибудь подтверждена, нам станет ясным, что вся Вселенная вообще, так же как и всякий организм, была некогда однородна; что в целом, как и в каждой подробности, она беспрерывно подвигалась к большей разнородности. Тогда можно будет видеть, что в каждом обыденном явлении, как и с самого начала вещей, разложение затраченной силы на несколько сил постоянно производило еще большее усложнение; что возрастание разнородности, произведенное таким образом, все еще продолжается и должно продолжаться еще далее и что, следовательно, прогресс не есть ни дело случая, ни дело, подчиненное воле человеческой, а благотворная необходимость.
Надо прибавить несколько слов касательно онтологического значения нашей аргументации. Вероятно, многие увидят в ней попытку разрешить великие вопросы, затруднявшие философию всех времен. Пусть не обманываются такие читатели. После всего, что сказано, конечная тайна остается такой же тайной, как и прежде. Изложение того, что объяснимо, выставляет только в более сильном свете необъяснимость того, что остается позади. Как бы ни казалось неправдоподобным, но смелая пытливость стремится постоянно к тому, чтобы положить более прочное основание всякой истинной религии. Робкий сектатор, принужденный покидать одно за другим все суеверия своих предков и видя ежедневно дорогие верования свои все более и более потрясаемыми, страшится втайне, что когда-нибудь все вещи будут разъяснены; сообразно этому увеличивается и его боязнь науки, являя таким образом худшее из всех неверий – опасение, что истина может быть нехороша. С другой стороны, искренний приверженец науки, довольствуясь тем, что ему дает очевидность, приобретает при каждом новом исследовании все более глубокое убеждение, что Вселенная есть неразрешимая задача. Как во внешнем, так равно и во внутреннем мире он видит себя среди вечных перемен, ни начала, ни конца которых он не может открыть. Если, проследив весь ход развития вещей, он допустит гипотезу, что всякое вещество существовало некогда в рассеянной форме, то понять, как это сделалось, будет для него все-таки невозможно; равным образом если он станет размышлять о будущем, то не в состоянии означить предела той великой последовательности явлений, которая непрестанно развертывается перед ним. С другой стороны, всматриваясь внутрь себя, он увидит, что оба конца нити его сознания вне его достижения: он не может вспомнить, когда или как началось это сознание, и не может рассмотреть сознание, существующее в текущий момент; ибо только состояние минувшего сознания может стать предметом размышления, а отнюдь не то, которое приходится в данный момент. Обращаясь далее от последовательности внешних или внутренних явлений к сущности их, он так же точно останавливается. Если ему и удастся истолковать все свойства вещей проявлениями силы, то это не объяснит ему, что такое сила; он находит, напротив, что, чем он более о ней думает, тем более приходит в недоумение. Равным образом хотя анализ умственных действий и приведет его наконец к ощущениям как к первоначальному материалу, из которого соткана всякая мысль, но это не подвинет его вперед, ибо он никак не в состоянии понять ощущение. Таким образом он открывает, что элементы как внутреннего, так и внешнего мира равно неизведомы в их основном генезисе и основной природе. Он видит, что споры материалистов и спиритуалистов не более как война слов: обе стороны равно нелепы, потому что обе думают, что понимают то, чего никакой человек не может понять. Во всех направлениях исследования его непременно ставят лицом к лицу с непознаваемым, и он все яснее видит, что это непознаваемое действительно непознаваемо. Он сразу убеждается и в величии и в ничтожности человеческого разума – его власти над всем, что входит в пределы опыта: его немощности во всем, что заходит за пределы опыта. Он чувствует живее, чем кто-либо, полную непостижимость самого простейшего из фактов, распознаваемого в самом себе. Он один истинно видит, что абсолютное знание невозможно. Он один знает, что под всеми вещами скрывается непроницаемая тайна.
III
Обычаи и приличия18
Всякий, кто изучал физиономию политических митингов, заметил, конечно, связь, существующую между демократическими мнениями и особенностями костюма. На всякой демонстрации чартистов, лекции о социализме или Soirée «Друзей Италии» в числе публики, и особенно в числе ораторов, встречаются личности, более или менее резко выдающиеся из толпы. У одного господина пробор на голове сделан не сбоку, а посередине; другой, зачесывая волосы со лба назад, носит прическу, «придающую лицу умное выражение»; третий совершенно отрекся от ножниц, вследствие чего кудри его рассыпаются по плечам. Усы являются в значительном числе; там и сям мелькает эспаньолка; кое-где храбрый нарушитель приличий представляет даже окладистую бороду19. Эта своеобразность прически находит себе поддержку и в различных своеобразностях одежды, представляемых другими членами собрания. Открытая шея à la Byron, квакерские жилеты, изумительно мохнатые плащи, многочисленные странности в покрое и цвете одежды прерывают однообразие, свойственное толпе. Даже в личностях, не представляющих какой-либо резкой особенности, что-нибудь необыкновенное в фасоне или материи их одежды часто указывает, что господа эти мало обращают внимания на указания портных своих относительно господствующего вкуса. А когда собрание начинает расходиться, то разнообразие, представляемое головными уборами, число шапок и изобилие войлочных шляп достаточно доказывают, что если бы все на свете думали одинаково, то тираны наши – черные цилиндрические шляпы – скоро были бы низвергнуты.
Из иностранной корреспонденции наших ежедневных газет видно, что и на континенте существует подобное же родство между политическим недовольством и пренебрежением к обычаям. Красные республиканцы всегда отличались своей растрепанностью. Прусские, австрийские и итальянские власти равно признают известную форму шляп за выражение неприязни и вследствие этого мечут громы свои против них. В иных местах носить блузу значит рисковать попасть в разряд «подозрительных»; в других, чтобы не попасть в полицию, надо остерегаться выходить на улицу иначе как в одежде самых обыкновенных цветов. Таким образом, демократия как у нас, так и в чужих краях стремится к личным особенностям. Эта ассоциация характеристических черт не есть исключительная принадлежность новейшего времени или государственных реформаторов. Она всегда существовала и проявлялась столько же в религиозных волнениях, сколько и в политических. Пуритане, порицавшие длинные локоны кавалеров так же, как и их принципы, стригли свои волосы коротко, отчего и получили название «круглоголовых». Резкая религиозная особенность квакеров сопровождается столь же резкими особенностями в обычаях – относительно одежды, речи и образа приветствия. Первые Моравские братья20не только отличались от других христиан в вере, но и одевались и жили отлично от них. Что связь между политической независимостью и независимостью личного поведения не есть явление, исключительно свойственное нашему времени, видно также из того, что Франклин явился к французскому двору в обыкновенном платье, то же видно в обычае последнего поколения радикалов носить белые шляпы. Природная оригинальность непременно выкажется более чем одним путем. Какой-нибудь кожаный камзол Георга Фокса или какая-нибудь школьная кличка Песталоцци – «чудак Гарри» невольно наводят нас на мысль, что люди, которые в великих делах не следовали по избитой дороге, часто удалялись от нее и в ничтожных вещах. Подобные же доказательства этой истины представляются почти в каждом кругу личностями менее значительными. Мы полагаем, что всякий, перебирая своих знакомых реформаторов и рационалистов, найдет, что большинство их выказывает в одежде или обращении своем известную степень того, что называется эксцентричностью.
Если можно признать факт, что люди, преследующие революционные цели в политике и религии, обыкновенно бывают революционерами и в обычаях, то не менее справедлив и тот факт, что люди, занятие которых заключается в поддержании установленных порядков в государстве и церкви, суть в то же время и люди, наиболее преданные тем социальным формам и постановлениям, которые завещаны нам минувшими поколениями. Обычаи, почти повсеместно исчезнувшие, держатся еще в главной квартире правительства. Монарх наш все еще утверждает парламентские акты на французском языке древних нормандцев, и нормано-французские термины по-прежнему употребляются в законах. Парики, подобные тем, какие мы видим на старинных портретах, и теперь еще можно видеть на головах судей и адвокатов. Королевская стража при Тауэре носит костюм гвардейцев Генриха VII. Университетская одежда настоящего времени весьма мало отличается от той, которую носили вскоре после Реформации. Цветное платье, панталоны до колен, кружевное жабо и манжеты, белые шелковые чулки и башмаки с пряжками – все это составляло некогда обыкновенный наряд джентльмена и сохранилось доселе в придворном костюме. И едва ли надо говорить о том, что на придворных выходах и приемах церемонии предписаны с такой точностью и строгой обязательностью, каких нигде нельзя найти.
Можно ли смотреть на эти два ряда аналогий как на нечто случайное и не имеющее значения? Не основательнее ли заключить, что тут существует некоторое необходимое родство идей? Не следует ли признать существование чего-то вроде конституционного консерватизма и конституционного стремления к перемене? Не представляется ли тут класс людей, упорно держащийся за все старое, и другой класс, столь поклоняющийся прогрессу, что часто новизна признается им за улучшение? Нет разве людей, всегда готовых преклоняться перед существующей властью, какого бы рода она ни была; между тем как другие от всякой власти требуют объяснения причины ее существования и отвергают эту власть, если ей нельзя оправдать свое существование? И не должны ли умы, противопоставленные таким образом, стремиться к тому, чтобы стать конформистами или нонконформистами не только относительно религии и политики, но и относительно других вещей? Повиновение – правительству ли, церковным ли догматам, кодексу ли приличий, утвержденных обществом, – по сущности своей одинаково; то же чувство, которое внушает сопротивление деспотизму правителей, гражданских или духовных, внушает и сопротивление деспотизму общественного мнения. Все постановления, как законодательства и консистории, так и гостиной, все правила, как формальные, так и существенные, имеют один общий характер: все они составляют ограничения свободы человека. «Делай то-то и воздерживайся от того-то» – вот бланки, в которые можно вписать любое из них; и в каждом случае подразумевается, что повиновение доставит награду на земле и райскую жизнь на небе; между тем как за неповиновением последует заключение в тюрьму, изгнание из общества или вечные муки ада – смотря по обстоятельствам. И если все стеснения, как бы они ни назывались и какими бы способами ни проявлялись в действии своем, тождественны, то из этого необходимо следует, что люди, которые терпеливо сносят один род стеснений, будут, вероятно, сносить терпеливо и другой, – и обратно, что люди, которые не подчиняются стеснению вообще, будут стремиться одинаково выразить свое сопротивление во всех направлениях.
Что закон, религия и обычаи состоят, таким образом, в связи между собой, что их взаимные способы действий подходят под одно обобщение, что в известных противоположных характеристических чертах человека они встречают общую поддержку и общие нападения, будет ясно видно, когда мы убедимся, что они имеют одинаковое происхождение. Как бы маловероятным это ни казалось нам теперь, мы все-таки найдем, что власть религии, власть законов и власть обычаев составляли вначале одну общую власть. Как ни невероятно может это показаться теперь, но мы полагаем возможным доказать, что правила этикета, статьи свода законов и заповеди церкви произросли от одного корня. Если мы спустимся к первобытному фетишизму, то ясно увидим, что божество, правитель и церемониймейстер были первоначально тождественны. Для того чтобы утвердить эти положения и показать значение их для последующего рассуждения, необходимо вступить на почву, уже несколько избитую и с первого взгляда как будто не подходящую к нашему предмету. Мы постараемся пройти ее так быстро, как только позволят требования нашей аргументации.
Почти никто не оспаривает тот факт, что самые ранние общественные агрегации управлялись единственно волей сильнейшего21. Не многие, однако, допускают, что сильный человек был зародышем не только монархии, но и понятия о божестве, сколько Карлейль и другие ни старались доказать это. Но если люди, которые не могут поверить этому, отложат в сторону те идеи о божестве и человеке, в которых они воспитаны, и станут изучать первобытные идеи, то они, очевидно, найдут в предлагаемой гипотезе некоторое вероятие. Пусть они вспомнят, что, прежде чем опыт научил людей различать возможное от невозможного, они были готовы по малейшему поводу приписывать какому-нибудь предмету неведомые силы и делать из него кумира; их понятия о человечестве и его способностях были тогда необходимо смутны и без определенных границ. На человека, который, необыкновенной ли силой или хитростью, исполнил то, чего не могли исполнить другие или чего они не понимали, люди смотрели как на человека, отличного от них; и что тут могло предполагаться не только степенное, но и родовое отличие, это видно из верования полинезийцев, что только вожди их имеют душу, и из верования древних перуанцев, что знатные роды их были божественного происхождения. Пусть эти лица вспомнят затем, как грубы были понятия о Боге или, вернее, о богах, господствовавшие в этом периоде и позднее, как конкретно понимались боги за людей особенного вида, в особенных одеждах, как имена их буквально значили «сильный», «разрушитель», «могущественный», как, сообразно со скандинавской мифологией, «священный долг кровомщения» исполнялся самими богами и как они были людьми не только в своей мести, жестокости и ссорах между собой, но и в приписываемых им любовных связях на Земле и в уничтожении яств, приносившихся на их алтари. Прибавим к этому, что в различных мифологиях – греческой, скандинавской и других – древнейшие существа являются исполинами; что, согласно с традиционной генеалогией, боги, полубоги, а иногда и люди происходили от них человеческим способом и что между тем как на Востоке мы слышим о сынах Божиих, которые восхищались красотой земных дев, тевтонские мифы рассказывают о союзах сынов человеческих с дочерьми богов. Пусть эти лица вспомнят также, что вначале идея о смерти значительно отличалась от нашей идеи; что досель еще существуют племена, которые ставят тело покойника на ноги и кладут ему в рот пищу; что у перуанцев устраиваются пиршества, на которых председательствуют мумии умерших инков и на которых, как говорит Прескотт, «этим бесчувственным останкам воздаются почести, как будто в них есть еще дыхание жизни»; что между фиджийскими островитянами есть поверье, что каждого врага надо убивать дважды; что восточные язычники приписывают душе ту же форму, тот же вид, те же члены и те же составные вещества, как жидкие, так и твердые, из которых состоит наше тело, и что у наиболее диких племен существует обычай зарывать в землю вместе с покойником пищу, оружие, уборы вследствие верования, что все это ему понадобится. Наконец, пусть они вспомнят, что «тот свет», по первоначальному понятию, был не более как некоторая отдаленная часть этого света, нечто вроде Елисейских полей, нечто вроде прекрасной рощи, которая доступна даже живым людям и в которую умершие отправляются с надеждой вести там жизнь, сходную в общих чертах с той, какую они вели на Земле. Затем, подведя итог всем таким фактам, как приписывание неведомых сил вождям и врачевателям; верование, что божество имеет человеческие формы, страсти и образ жизни; неясное понятие о различии смерти от жизни, сближение будущей жизни с настоящей, как относительно положения, так и характера ее, – подведя итоги всем этим фактам, не окажется ли неизбежным сделать заключение, что первобытный бог есть умерший вождь: умерший не в нашем смысле, но ушедший, унеся с собой пищу и оружие, в какие-то блаженные страны изобилия, в какую-то обетованную землю, куда он давно уже намеревался вести своих последователей и откуда он скоро за ними придет. Допустив эту гипотезу, мы увидим, что она согласуется со всеми первобытными идеями и обычаями. Так как после обоготворенного вождя царствуют сыновья его, то из этого необходимо следует, что все древнейшие государи считаются происходящими от богов; и этим вполне объясняется факт, что в Ассирии, Египте, у евреев, финикиян и древних бриттов имена государей везде производились от имен богов. Происхождение политеизма из фетишизма путем последовательных переселений расы бого-государей в иной мир, происхождение, поясняемое в греческой мифологии как точной генеалогией богов, так и апофеозом позднейших из них, поддерживается той же гипотезой. Ею же объясняется факт, что в древнейших верах, так же как и в досель существующей вере у таитян, каждое семейство имеет своего духа-хранителя, которым считается обыкновенно один из умерших родственников; духам этим, как второстепенным богам, китайцы и даже русские до сих пор приносят жертвы. Гипотеза эта совершенно согласуется с греческими мифами о войнах богов с титанами и их конечном торжестве и с фактом, что между собственно тевтонскими богами был один, Фрейр22, попавший в их число путем усыновления, «но рожденный от Ванов23, какой-то другой таинственной династии богов, покоренной и уничтоженной более сильной и более воинственной династией Одина». Она гармонирует также с верованием, что для различных стран и народов есть и различные боги, так же как были и различные вожди (что эти боги спорят о верховности, так же как и вожди), и что таким образом является смысл в похвальбе соседственных племен: «Наш Бог больше вашего Бога». Она подтверждается поверьем, повсеместным в ранние времена, что боги выходят из того другого жилища, в котором они обыкновенно обитают, и являются посреди людей, беседуют с ними, помогают им и наказывают их. И здесь становится ясным, что молитвы, воссылавшиеся первобытными народами к их богам о помощи в битвах, были понимаемы буквально, т. е. предполагалось, что боги воротятся из тех стран, где они царствуют, и снова вступят в битву со старыми врагами, против которых они прежде так неумолимо сражались; и достаточно только указать на Илиаду, чтобы напомнить всякому, как положительно верили тогда люди, что ожидания их сбываются24.
Итак, если всякое правительство было вначале правительством одного сильного человека, ставшего кумиром вследствие проявления своего превосходства, то после его смерти – предполагаемого отправления его в давно задуманный поход, в котором его сопровождают его рабы и жены, принесенные в жертву на его могиле, – должно было возникнуть зарождающееся отделение религиозной власти от политической, гражданского закона от духовного. Сын умершего становится поверенным вождем на время его отсутствия; действия его считаются облеченными авторитетом отца; мщение отца призывается на всех, кто не покоряется сыну; повеления отца, давно известные или вновь заявленные сыном, становятся зародышем нравственного кодекса. Факт этот станет еще яснее, если мы вспомним, что самые ранние нравственные кодексы преимущественно настаивают на воинских доблестях и на обязанности истребить какое-нибудь соседственное племя, существование которого оскорбляет божество. С этих пор оба рода власти, вначале связанные вместе в лице владыки и исполнителя, постепенно становятся более и более отличны один от другого. По мере того как опытность возрастает и идеи причинности становятся более определенными, государи теряют свои сверхъестественные атрибуты и, вместо бого-государей, становятся государями божественного происхождения, государями, назначенными Богом, наместниками неба, королями в силу божественного права. Старая теория, однако, долго еще продолжает жить в чувствах человека, хотя по названию она уже исчезает, и «сан короля окружается чем-то столь божественным», что даже теперь многие, видя какого-нибудь государя в первый раз, испытывают тайное изумление, что он оказывается не более как обыкновенным образчиком человечества. Священность, признаваемую за королевским достоинством, стали признавать и за зависящими от него учреждениями – за законодательной властью, за законами; законное и противозаконное считаются синонимом справедливого и несправедливого; авторитет парламента признается безграничным, и постоянная вера в правительственную силу продолжает порождать неосновательные надежды на правительственные распоряжения. Однако политический скептицизм, разрушив обаяние королевского достоинства, продолжает возрастать и обещает довести наконец государство до состояния чисто светского учреждения, постановления которого будут нарушаться в ограниченной сфере, недоступной иной власти, кроме общего желания. С другой стороны, религиозная власть мало-помалу отделялась от гражданской как в существе своем, так и в формах. Как бого-государь диких племен перерождался в светских правителей, с течением веков постепенно терявших священные атрибуты, которые люди им приписывали, так в другом направлении возникало понятие о божестве, которое, бывши вначале человечно во всех своих проявлениях, постепенно утрачивало человеческую вещественность, человеческую форму, человеческие страсти и образ действия, – покуда наконец антропоморфизм не сделался предметом укора. Рядом с этим резким разъединением, в мысли человеческой, божественного правителя от светского шло и соответственное разъединение в житейских кодексах, зависящих от каждого из них. Так как государь считался представителем Бога, правителем, какого иудеи видят в мессии, как и доныне, царь – «наш Бог на земле», то из этого, конечно, следовало, что повеления его считались верховными постановлениями. Но когда люди перестали верить в его сверхъестественное происхождение и природу, повеления его перестали считаться верховными; и таким образом возникло различие между его постановлениями и постановлениями, перешедшими от древних бого-государей, которые с течением времени и по мере возрастания мифов становились все священнее и священнее. Отсюда возникли закон и нравственность; первый становился все конкретнее, второй все абстракт-нее; авторитет первого постоянно уменьшался, авторитет второй постоянно возрастал, представляя вначале одно и то же, они стоят теперь в решительном антагонизме. Рядом с этим шло и разъединение учреждений, управлявших этими двумя кодексами. Покуда они составляли одно целое, государство и церковь естественно составляли тоже одно целое: государь был первосвященником не номинально, а действительно: от него исходили новые повеления, он же был и верховным истолкователем древних повелений. Первосвященники, происходившие из его рода, были, таким образом, просто толкователями повелений своих предков, повелений, которые – как принималось вначале – они помнили или – как принималось впоследствии – узнавали через мнимые свидания с предками. Этот союз, существовавший еще в Средние века, когда власть государей была смешана с властью Папы, когда были епископы-правители, пользовавшиеся всеми правами феодальных баронов, и когда духовенство имело карательную власть, – мало-помалу становился менее тесен. Хотя монархи все еще считаются «защитниками веры» и главами церкви, но они считаются ими только номинально. Хотя епископы все еще имеют гражданскую власть, но она уже не та, которой они прежде пользовались. Протестантизм расшатал связи этого союза; диссидентство давно уже работало над устройством механизма, назначением которого был бы религиозный контроль, совершенно не зависимый от закона; в Америке существует уже отдельная организация для этой цели; и если можно ожидать чего-нибудь от антигосударственной церковной ассоциации или, как она теперь называется, от «Общества освобождения религии от государственного покровительства и власти» («Society of the Liberation of Religion from State Patronage and Control»), то мы будем и в Англии иметь такую же отдельную организацию. Таким образом, как относительно силы своей, так и относительно сущности и формы, политические и нравственные правила все шире и шире расходились от общего своего корня. Возрастающее разделение труда, которое обозначает прогресс общества в других вещах, обозначает его также и в этом разделении правительства на гражданское и религиозное; и если мы обратим внимание на то, как нравственность, составляющая сущность религии вообще, начинает очищаться от связанных с ней верований, то мы можем надеяться, что разделение это будет в окончательном результате доведено еще далее.
Переходя теперь к третьему роду власти – к власти обычаев, мы найдем, что и он тоже, имея общее происхождение с прочими, постепенно достиг своей отдельной сферы и своего специального воплощения. Среди первобытных обществ, где не существовало условных приличий, единственными известными формами вежливости были знаки покорности сильнейшему; так же как единственным законом была его воля и единственной религией – чувство почтения и страха, внушенное его мнимой сверхъестественностью. Первобытные церемонии были способом обращения с бого-государем. Самые обыкновенные наши титулы произведены от имени этих властителей. Все роды поклонов были первоначально формами поклонений, воздававшихся им. Проследим эти истины подробно, начиная от титулов.
Вышеприведенный факт, что имена древнейших государей между различными племенами образовались посредством прибавления известных слогов к именам их богов, – слогов, которые, подобно шотландским Мас и Fitz25, значили, вероятно, «сын» или «происшедший от», – сразу придает смысл слову отец, употребляемому как божественный титул. И, читая у Селгздена, что «имена, составленные из имен божеств, были не только принадлежностью государей, но что и вельможи и наиболее почетные подданные (без сомнения, члены королевской расы) пользовались иногда тем же», мы видим, как слово отец, естественно употреблявшееся ими и умножающимися их потомками, постепенно сделалось титулом, употребляемым народом вообще. Среди народов Европы, у которых еще жива вера в божественное происхождение правителя, отец в этом высшем значении до сих пор составляет еще королевское отличие. Если мы вспомним далее, что божественность, приписываемая вначале государям, была не льстивой фикцией, а предполагаемым фактом, что небесные тела считались особами, жившими некогда между людьми, мы поймем, что названия восточных правителей «Брат Солнца» и пр., вероятно, были выражениями действительного верования и, подобно многим другим вещам, остались в употреблении долго после того, как уже утратили всякий смысл. Мы можем заключить также, что титулы Бога, владыки, божества придавались первобытным правителям в буквальном смысле, что nostra divinttas, приданное римским императорам, и различные священные наименования, носимые монархами, не исключая ныне еще употребляемой фразы: «Our Lord the King», – суть мертвые и отживающие формы того, что некогда было живым фактом. От этих имен: «бог», «отец», «владыка», «божество», принадлежавших первоначально бого-госу-дарю, а потом Богу и государю, ясно можно проследить происхождение самых обыкновенных наших почетных титулов. Есть причины полагать, что титулы эти были первоначально собственными именами. Не только у египтян, где фараон был синонимом короля, и у римлян, где быть цезарем значило быть императором, видим мы, что собственные имена наиболее великих людей передавались их наследникам и становились таким образом именами нарицательными, но и в скандинавской мифологии можно проследить происхождение почетного титула от собственного имени божественного лица. На англосаксонском языке bealdor или baldor значит Lord, и Balder же есть имя любимейших сыновей Одина. Легко понять, каким образом почетные имена эти сделались общими. Родственники первобытных государей, вельможи, которые, как говорит Сельден, носили имена, произведенные от имен богов, что и служило доказательством божественности их расы, необходимо имели долю в эпитетах, подобных Lord, выражающих сверхчеловеческие связи и природу. Постоянно размножающиеся потомки наследовали эти титулы, что мало-помалу сделало их титулами сравнительно обыкновенными. Потом их стали придавать всякому могущественному лицу, отчасти потому, что в те времена, когда люди понимали божество просто как сильнейший род человечества, знатным людям можно было давать божественные названия с весьма небольшим преувеличением; отчасти потому, что чрезвычайно могущественных лиц легко можно было считать непризнанными или незаконными потомками «сильного», «могущественного», «разрушителя»; отчасти же из лести и желания умилостивить таких лиц. По мере постепенного уменьшения суеверия последняя причина стала наконец единственной. И если мы вспомним, что сущность комплимента состоит, как мы ежедневно это слышим, в воздании большего против должного, что в постоянно распространяющемся употреблении титула «esquire», в вечном повторении заискивающим ирландцем слов «your honour» и в названии низшими классами Лондона «джентльменом» каждого угольщика или мусорщика, – мы имеем ежедневные доказательства, как вследствие комплиментов понижается значение титулов; если вспомним, что в варварские времена, когда желание умилостивить было сильнее, действие это также должно было быть сильнее, – мы увидим, что обширное злоупоминание первобытными отличиями возникло совершенно естественно. Отсюда исходят факты, что иудеи называли Ирода Богом; что «отец» в высшем значении был термином, употреблявшимся слугами относительно господ; что слово «Lord» прилагалось всякому значительному или могущественному лицу. Отсюда же происходят факты, что в позднейшие периоды Римской империи всякий человек приветствовал соседа своего названиями Dominus и Rex. Но процесс этот особенно ясно виден в титулах средневековых и в происхождении из них наших новейших титулов. Herr, Don, Signior, Seigneur, Sennor – все были первоначально именами правителей, феодальных владетелей. Путем льстивого употребления этих имен относительно всех, кого по какому-либо поводу можно было считать заслуженными этих имен, и путем последовательного понижения их на все более и более низкие ступени они стали наконец обыкновенными формами обращения. Слова, с которыми прежде раб относился к своему деспотическому владельцу: mein Herr, употребляются теперь в Германии в обращении с простым народом. Испанский титул Don, принадлежавший некогда только аристократам и дворянству, придается теперь всем классам. Точно то же и с Signior в Италии. Seigneur и Monseigneur, сокращенные в Sieur и Monsieur, образовали почтительный термин, на который имеет притязание каждый француз. И представляет ли слово Sire подобное же сокращение Signior’a или нет – во всяком случае, ясно, что, так как титул этот носили многие из старинных французских феодальных владельцев, которые, по словам Сельдена, «предпочитали называться Sire, а не Baron, как, например, Le Sire de Montmorencie, Le Sire de Beaujeu и пр.», и, так как его употребляли обыкновенно относительно монархов, английское слово Sir, происшедшее оттуда, первоначально означало лорда или короля. То же надо сказать и о женских титулах. Lady, означающее, по толкованию Горна Тука, «возвышенная» и придававшееся вначале только немногим, теперь придается всякой образованной женщине. Dame, некогда почетное имя, к которому мы в старых книгах находим присоединенные эпитеты «high-born» и «stately», сделалось ныне, благодаря постепенно расширяющемуся употреблению, выражением относительно презрительным. И если мы проследим сложное ma Dame в его сокращениях – Маdam, ma’am, mam, mum, то найдем, что ответ какой-нибудь горничной «Yes’m» соответствует прежним «Yes my exalted» или «Yes, your highness». Следовательно, происхождение почтенных названий было везде одинаково. То же, что было у иудеев и римлян, было и у новейших европейцев. Проследив обычные слова привета до первоначального их значения lord и king и вспоминая, что в первобытных обществах они придавались только богам и их потомкам, мы приходим к заключению, что простые наши Sir и Monsieur были, в их первоначальном значении, терминами обожания.
Для дальнейшего пояснения этого постепенного упадка титулов и для подтверждения выведенного заключения не лишним будет заметить мимоходом, что старшие из них, как можно было ожидать, более других утратили свой прежний смысл. Так, Master – слово, которое по производству своему и по тождественности родственных ему слов в других языках (франц. maître вместо maister, голл. Muster, русск. мастер, датск. Meester, нем. Meister) оказывается одним из древнейших выражений господства, стало теперь придаваться только детям и, в измененном виде mister, людям, по положению своему стоящим непосредственно над крестьянами. Далее, knight, древнейший из почтенных титулов, стал ныне самым низким; и knight Bachelor, низшая степень рыцарства, есть вместе с тем и самая старинная. Точно то же можно сказать и относительно пэрства: барон есть самое раннее и вместе наименее высокое из его подразделений. Этот постоянный упадок всех почетных названий делал по временам необходимым введение новых титулов для обозначения отличия, которое утрачивалось первоначальными титулами вследствие всеобщности их употребления, точно так, как привычка наша злоупотреблять превосходными степенями прилагательных, ослабив постепенно их силу, вызвала потребность в новых. И если в течение последнего тысячелетия процесс этот имел столь резкие последствия, то легко можно понять, каким образом, в течение предшествующих тысячелетий, титулы богов и полубогов стали употребляться относительно всякого могущественного лица, а наконец и относительно просто уважаемых лиц.
Если от почетных имен мы обратимся к фразам, выражающим почтение, мы и здесь найдем тождественные факты. Восточная манера обращения, употребляемая в отношении обыкновенных людей: – «Я твой раб», «Все, что я имею, – твое», «Я твоя жертва», – приписывает лицу, к которому обращаются, такое же величие, какое выражают Monsieur и ту Lord, т. е. характер всемогущего правителя, столь неизмеримо превосходящего того, кто говорит, что последний должен признать его своим владыкою. Точно то же и с польскими выражениями почтения: «Падаю к ногам вашим», «Целую ваши ноги». В лишенных всякого значения подписях наших на церемонных письмах: «Ваш покорнейший слуга» видно то же самое. Даже простая подпись: «Преданный вам», истолкованная сообразно ее первоначальному значению, выражает отношение раба к господину. Все эти мертвые формы были некогда живыми воплощениями фактов, служили действительными свидетельствами покорности высшей власти; потом они естественно стали употребляться людьми слабыми и трусливыми для умилостивления тех, которые стояли выше их; мало-помалу они стали считаться чем-то должным всякому и, путем постоянно расширявшегося злоупотребления, утратили свое значение, как Sir и Master. Что фразы почтения, подобно титулам, употреблялись вначале только относительно бого-государя, на это указывает факт, что они, подобно титулам же, употреблялись впоследствии как относительно Бога, так и относительно государя. Религиозное поколение всегда в значительной мере состояло из заявлений покорности, признания себя слугами Божьими и совершенного предания себя воле Божьей. Таким образом, и эти обычные фразы почтения имели, подобно титулам, религиозное происхождение. Но в употреблении слова вы как местоимения единственного числа, может быть, наиболее резко проявляется популяризование того, что некогда было высшим отличием. Это обращение во множественном числе к единичному лицу было первоначально почестью, воздававшейся только самым высшим лицам, соответствовало императорскому «мы». Теперь же, будучи придаваемо последовательно все более и более низким классам, оно стало всеобщим. Первобытное ты (thou) употребляется теперь только одной сектой христиан да еще в некоторых уединенных местечках. Вы же, сделавшись общим для всех классов, утратило вместе с тем всякие следы почета, некогда связанного с этим словом.
Но происхождение обычаев из форм покорности и поклонения яснее всего проявляется в способах приветствия людей между собой. Заметим прежде всего значение слов: «привет» и «поклон». У римлян salutatio состояло в ежедневном выражении почтения клиентов и подчиненных их патронам. То же значило оно и у граждан по отношению к войску. Следовательно, самое производство английского salutatio внушает идею покорности. Переходя к частным формам obeisance26(заметим опять это слово), начнем с восточного обыкновения обнажения ног. Первоначально оно было знаком почитания как Бога, так и короля. Моисей, сделавший это перед неопалимой купиной, и магометане, которых по обычаю приводят к присяге над Кораном босоногими, служат примерами первого; а обыкновение персиян снимать обувь, являясь перед лицом своего монарха, поясняет второе. Но, как всегда, эта дань уважения, приносившаяся впоследствии второстепенным сановникам, постепенно спускалась все ниже и ниже. В Индии она представляет обычный знак почтения; в Турции низшие классы турок никогда не являются перед своими начальниками иначе как в чулках; в Японии это обнажение ног составляет обыкновенное приветствие27. Возьмем другой пример. Сельден, описывая церемонии римлян, говорит: «Так как было принято или целовать изображения богов, или, при поклонении им, стоять пред ними, торжественно поднимая правую руку к устам, и затем, сделав ею движение как будто посылается поцелуй, поворачиваться направо (что было самой правильной формой обожания), – то скоро вошло в употребление, что и императорам, стоявшим ближе всех к божествам и почитавшимся иными за божества, стали поклоняться точно таким же образом». Если мы вспомним неуклюжий поклон деревенского школьника, который подносит раскрытую руку к лицу и описывает ею потом полукруг, если мы вспомним, что подобный поклон, употребленный как форма глубокого почитания в селах и местечках, есть, вероятно, остаток феодальных времен, – мы найдем причину предположить, что обыкновенный привет приятелю, замеченному на противоположной стороне улицы, изображает то, что первоначально было выражением обожания. Таким же путем произошли и все формы почтения, выражаемые склонением всего тела. Простереться на земле значило первоначально выразить покорность. Слова Писания: «Вся положил еси под нозе его» и другие, столь внушительные по своему антропоморфизму: «Сказал Господь Господу Моему: седи одесную Меня, доколе положу врагов Твоих в подножие ног Твоих», – подразумевают обычай, ясно выраженный ассирийскими скульптурными изображениями, обычай древних бого-государей Востока попирать ногами побежденных. И если мы обратим внимание на то, что доселе еще существуют дикие, изъявляющие покорность тем, что подставляют шею свою под ногу того, кому покоряются, то нам станет ясно, что всякое падение ниц, особенно сопровождаемое целованием ног, выражало готовность быть попранным, составляло попытку смягчить гнев, говоря знаками: «Топчи меня, если хочешь». Помня далее, что целование ноги Папы или статуи какого-нибудь святого доныне считается в Европе знаком глубочайшего почитания; что падание перед феодальными владельцами было общеупотребительно и что исчезновение этого обычая должно было произойти не вдруг, но путем постепенного изменения формы, – мы имеем повод отнести всякое почтительное склонение к этому глубочайшему из самоунижений тем более что переход тут можно проследить довольно подробно. Поклон русского крестьянина, который нагибает голову до земли, и селям индуса суть сокращенные падения ниц; склонение головы есть короткий селям; кивание есть легкое склонение головы. Если б кто-нибудь затруднился вывести это заключение, то следует обратить внимание на то, что самые низкие поклоны употребляются обыкновенно там, где покорность имеет самый унизительный характер; что и у нас более низкий поклон означает большую степень почтения и, наконец, что склонение и теперь еще употребляется как знак благоговения в наших церквях: католиками – перед алтарями, протестантами – при произнесении имени Христа. Вспомнив все это, всякий найдет достаточно доказательств для того, чтобы увериться, что и поклон наш первоначально тоже был одним из проявлений обожания.
То же самое можно сказать и о curtsy или, как иначе пишут, courtesy (приседание, поклон с отставлением одной ноги назад). Происхождение этого слова от courtoisie (придворное обращение) сразу показывает, что первоначально оно было знаком почтения перед монархом. И если мы вспомним, что коленопреклонение было обыкновенным поклоном подданных своим правителям; что на старинных рукописях и обоях слуги изображаются подающими кушанья на стол своих господ в этой позе; что эту же позу принимают и перед нашей королевой лица, представляющиеся ей, – мы будем вправе заключить, что приседание, как на то указывает и самый процесс его, есть сокращенный акт коленопреклонения. Как слово сократилось из courtoisie в curtsy, так сократилось и самое движение: вместо того чтобы ставить колени на землю, мы только сгибаем их. Далее, сравнивая реверанс какой-нибудь дамы с неуклюжим приседанием деревенской девушки, которое, будучи продолжено, заставило бы ее опуститься наконец на оба колена, мы видим в последнем остаток большего почитания, требовавшегося от рабов. И когда от этого простого коленопреклонения на Западе мы перейдем на Восток и обратим внимание на магометанского богомольца, который не только становится на колени, но и склоняет голову до земли, мы можем заключить, что и приседание также есть исчезающая форма первобытного падения ниц. Дальнейшим свидетельством этого может служить факт, что только недавно исчезло из поклонов мужчин движение, имевшее одинаковое происхождение с приседанием. Отставление ноги назад, которым сопровождаются известные поклоны на сцене и которое всюду почти господствовало в прошлых поколениях, когда «поклонись и шаркни ножкой» шло рядом и на памяти живых еще людей делалось школьниками перед своим учителем и имело последствием вытоптанное место на полу, – довольно ясно изображает движение, обусловливаемое преклонением колен. Столь неловкое движение никогда не могло быть введено умышленно, даже если б и было возможно искусственное введение поклонов. Следовательно, мы должны смотреть на него как на остаток чего-то предшествовавшего, и что это предшествовавшее было чем-то унизительным, об этом можно судить из выражения «Scraping an acquaintance», которое, будучи употребляемо в смысле заискивания милостей низкопоклонством, подразумевает, что the scrape (шарканье, топтание порогов) считалось признаком раболепия, servility.
Рассмотрим, далее, обнажение головы. Почти везде оно было знаком почтения, как в храмах, так и перед властителями; оно и доселе еще сохраняет между нами нечто из своего первобытного значения. Идет ли дождь или град, печет ли солнце, вы должны стоять с непокрытой головой, говоря с монархом, и ни под каким видом не можете накрыть голову в каком-нибудь священном месте. Но, как обыкновенно бывает, церемония эта, служившая вначале знаком покорности богам и государям, с течением времени сделалась простой вежливостью. Снять шляпу значило некогда признать над собой безграничное превосходство другого лица, теперь же это приветствие обращается к очень обыкновенным лицам; и обнажение головы, первоначально назначенное только для входа в «Дом Господень», предписывается теперь вежливостью при входе в дом простого земледельца.
Стояние, как знак уважения, подвергалось таким же распространениям значения. Являясь при употреблении в церкви серединой между унижением, выражающимся в коленопреклонении, и самоугождением, подразумеваемым в сидячем положении, будучи употребляемо при дворах как форма почтения, следующая за более действительными его изъявлениями, это положение употребляется в обыденной жизни как знак уважения, что одинаково видно и из позы слуги перед своим господином и из вставания при выходе посетителя, которое предписывается вежливостью.
Можно было бы ввести в нашу аргументацию много других доказательств, например тот знаменательный факт, что если мы проследим историю доныне существующего закона о первородстве; если смотреть, как он проявляется в шотландских кланах, где не только собственностью, но и управлением владел с самого начала старший сын старшего в роду; если припомнить, что старинные титулы владельцев – Signor, Seigneur, Sennor, Sire, Sieur – все первоначально значили старший, старейший; если убедимся, что на Востоке шейх имеет подобное же значение и что восточные имена священников, как, например, цир, буквально значат старый человек; если, обратившись к еврейским памятникам, убедимся в древности мнения о превосходстве первородных, в значении авторитета старших и в святости памяти о патриархах, и если затем мы вспомним, что в числе божественных титулов есть «Ветхий денми» и «Отец богов и людей», – то мы увидим, что эти факты вполне гармонируют с гипотезой, что первобытный Бог есть первый человек, достаточно великий для того, чтобы перейти в предание, первый, заставивший помнить себя своим могуществом и деяниями; что отсюда с древностью стали неизбежно соединять превосходство и считать старость кровным родством с «могущественным», что таким образом естественно возникло то преобладание старейшего, которое характеризует всю историю, и та теория о вырождении человека, которая живет еще до сих пор. Мы можем, далее, остановиться на фактах, что Lord значит «высокородный» или (так как тот же корень дает слово, означающее небо), может быть, «рожденный небесами»; что, прежде чем слово Sir пошло в употребление, оно так же, как и отец, служило отличием для священника; что worship (поклонение, чествование) первоначально worth-ship, термин почтения, употребляемый даже запросто и относительно судей, есть также термин для действия, которым мы придаем величие или достоинство божеству, так что приписывать человеку worth-ship – значит чествовать его, поклоняться ему. Мы могли бы дать большое значение тому свидетельству, что все древнейшие правления были, в более или менее определенном виде, теоретическими, что у древних восточных народов даже самые обыкновенные формы и обычаи носят на себе следы религиозного влияния. Мы могли бы подкрепить нашу аргументацию относительно происхождения церемониальных обрядов, проследить первоначальное поклонение, выражающееся посыпанием головы прахом, что, вероятно, было символом повержения головы в прах, связью с ним обыкновения, господствующего у некоторых племен, воздавать почесть кому-либо предложением пучка волос, вырванных из головы, что, по-видимому, имеет одинаковое значение со словами: «Я твой раб». Мы могли бы подкрепить эту аргументацию исследованием восточного обыкновения дарить посетителю всякую вещь, которая ему понравится, что довольно ясно выражает, что «все, что я имею, – ваше».
Не распространяясь, однако, об этих и многих других фактах меньшего значения, мы осмеливаемся думать, что представленных свидетельств достаточно для оправдания нашего положения. Если б доказательства были недоступны или односторонни, выводу нашему едва ли можно было бы поверить. Но при многочисленности их как относительно титулов, так и приветственных фраз и поклонов, и при одновременности и однообразии падения всего, свидетельства наши приобретают сильный вес путем взаимного своего подтверждения. Если мы вспомним также, что результаты этого процесса видны не только между различными народами и в различные времена, но что они встречаются и в настоящее время среди нас, мы едва ли станем сомневаться, что процесс этот шел именно так, как указано здесь, и что наши обычные слова, действия и фразы вежливости были первоначально заявлениями покорности перед могуществом другого.
Таким образом, общая доктрина, что все роды правления, которым человек подчинялся, были вначале одним правлением, что политические, религиозные и церемониальные формы власти суть расходящиеся ветви одной общей и неразделимой власти, начинает оказываться состоятельною. Когда, помимо вышеприведенных фактов, мы вспомним, что в восточных преданиях какой-нибудь Немврод равно является во всех видах исполина, государя и божества; когда мы обратимся к образчикам скульптуры, вырытым Лейярдам, и, рассматривая изображения государей, скачущих по неприятельским телам, попирающих пленных и принимающих обожание простертых ниц рабов, заметим, как положения этих государей постоянно согласуются; и, когда мы, наконец, откроем, что и доселе еще у некоторых племен существуют обыденные предрассудки, тождественные с теми, на которые указывают старинные памятники и старинные здания, – мы сознаем вероятность изложенной здесь гипотезы. Мысленно переносясь к той отдаленной эпохе, когда человеческие теории о сущности вещей еще не слагались, и воспроизводя в своем воображении победоносного вождя, смутно изображаемого в древних мифах, поэмах и развалинах, – мы ясно представляем себе, что всякое правило поведения должно исходить из его воли. Будучи вместе и законодателем и судьей, он решает все споры своих подданных, и слова его становятся законом. Страх, внушаемый им, есть зарождающаяся религия; его изречения служат текстом первых ее заповедей. Покорность ему выражается в формах, им предписанных; из этих форм рождаются обычаи. Из слов его, обращающихся в закон, время развивает поклонение существу, личность которого становится все неопределеннее, и ускорение заповедей, все более и более отвлеченных; из форм покорности возникают формы почестей и правила этикета. Сообразно с законом развития всех органических существ, в силу которого общие отправления постепенно распадаются на частные отправления, составляющие их, в социальном организме возникает для удобнейшего выполнения правительственных функций целый снаряд судебных мест, с судьями и адвокатами; национальная церковь, с ее епископами и священниками, и целая система каст, титулов и церемоний, управляемых всей массой общества. Первый преследует и карает явные нарушения; вторая сдерживает до некоторой степени расположение к этим нарушениям; третьи осуждают и наказывают те более незначительные нарушения надлежащего поведения, которые не подлежат ведению первых. Закон и религия управляют поведением в существенных его чертах, обычаи управляют его подробностями. Этот свод более легких ограничений вводится для регулирования тех обычных действий, которые слишком многочисленны и слишком незначительны для официального управления. И если мы рассмотрим, каковы эти ограничения, если мы станем анализировать общеупотребительные слова, фразы и поклоны, мы увидим, что как по происхождению своему, так и по действию вся система эта есть не что иное, как временное правительство, которое люди, приходящие в соприкосновение друг с другом, вводят для того, чтобы лучше управлять взаимными отношениями своими.
Из предположения, что эти различные роды управлений составляют существенно-единую вещь как относительно происхождения своего, так и относительно своей деятельности, можно вывести несколько важных заключений, непосредственно касающихся нашего специального предмета.
Заметим, во-первых, что для всех форм правила существуют не только общее происхождение и назначение, но и общая потребность. Первобытный человек, бьющий медведя и сидящий в засаде против своего неприятеля, по необходимости своего положения, имеет натуру, которую должно обуздывать в каждом ее побуждении. На войне, так же как и на охоте, на него ежедневно влияет занятие, состоящее в том, чтобы приносить другие существа в жертву своим собственным потребностям и страстям. Его характер, завещанный ему предками, которые вели подобную же жизнь, вылился в форму и приспособился к такому существованию. Безграничное себялюбие, страсть видеть мучения, кровожадность, постоянно поддерживаемые в деятельном состоянии, – все это он приносит с собой в общество. Эти расположения ставят его в постоянную опасность столкновения со своим столь же диким соседом. В мелких вещах, так же как и в серьезных, в разговоре, так же как и в деле, он всегда готов к нападению и ежедневно подвергается нападениям людей, имеющих одинаковую с ним натуру. Поэтому только самое суровое управление всеми действиями таких людей может поддержать первоначальное их сближение. Тут нужен правитель строгий, с непреклонной волей, незнакомый с угрызениями совести; тут нужна вера, ужасная в своих угрозах непокорным; нужна самая рабская покорность всякого подчиненного лица. Закон должен быть жесток; религия должна быть сурова; церемонии должны быть строги. Можно было бы пояснить многочисленными примерами из истории одинаковую необходимость каждого отдельного рода этих ограничений. Достаточно будет, однако, указать, что там, где гражданская власть была слаба, размножение воров, убийц и разбойников обличало близость разложения общества; что, когда вследствие испорченности своих служителей религия утратила свое влияние, как это было перед появлением бичующихся, государство находилось в опасности; и это пренебрежение установленными общественными приличиями всегда сопровождало политические революции. Тот, кто сомневается в необходимости правления обычаев, пропорционального по силе своей с существующими политическими и религиозными управлениями, тот убедится в ней, вспомнит, что недавно еще выработанные кодексы общественного поведения не могли удержать людей от уличных ссор и дуэлей в тавернах и что даже теперь у дверей театра, где законы церемониальности не имеют силы, народ проявляет некоторую степень взаимной враждебности в индивидах, которая произвела бы смятение, если бы допускалась во всех общественных сношениях.
Мы находим, как это и можно было ожидать при общем происхождении одинаковой общей деятельности, что эти отдельные правящие деятели действуют в каждую эпоху с одинаковой степенью силы. При китайском деспотизме, стеснительном и бесконечном в своих постановлениях и жестоком требовании их исполнения, – деспотизме, с которым соединяются равно суровый семейный деспотизм старшего в роде, существует система приличий, столь же сложных, сколько и строгих. У них есть трибунал церемоний. Прежде представления ко двору посланники проводят несколько дней в изучении требуемых формальностей. Общественное обращение обременено бесконечными комплиментами и поклонами. Сословные отличия строго определены внешними знаками. И если нужна вещественная мерка уважения, оказываемого общественным постановлениям, то мы имеем ее в пытке, которой подвергаются женщины, сдавливая свои ноги. В Индии, да и вообще на всем Востоке, существует подобная же связь между немилосердной тиранией правителей, ужасами веры, живущей с незапамятных времен, и суровыми стеснениями неизменных обычаев: кастовые учреждения сохраняются доныне неприкосновенными; покрой платья и мебель остаются одинаковыми в течение веков; о самосожжении вдов упоминают Страбон и Диодор Сицилийский; суд все еще творится у ворот дворца, как и в старину; словом, там «всякое обыкновение есть религиозная заповедь и судебное правило». Подобное же сродство явлений представлялось в Европе в Средние века. Пока все ее правительства были самодержавными, покуда феодализм владычествовал, покуда церковь еще не была лишена своего могущества, покуда уголовный кодекс был полон угроз, а ад народной веры полон ужасов, – правила обращения были многочисленнее и строже соблюдаемы, нежели теперь. Различия в одежде означали сословные разделения. Ширина носков мужских башмаков ограничивалась законом; и никто, стоявший ниже определенной ступени общественного положения, не мог носить плащ короче известного числа дюймов. На символы на знаменах и щитах обращалось тщательное внимание. Геральдика была важной отраслью знания. Первородство соблюдалось весьма строго. И различные поклоны, употребляемые нами теперь в сокращении, совершались тогда вполне. Даже и у нас последнее столетие, с его порочной палатой депутатов и малосдерживаемыми монархами, проявляло подобную же силу общественных формальностей. Благородные классы отличались от низших одеждой; дети обращались к родителям со словами: Sir и Madam.
Дальнейшее заключение, естественно следующее за последним и как бы составляющее часть его, есть то, что эти отдельные роды управления ослабевали в одинаковой же степени. Одновременно с упадком влияния духовенства и с уменьшением страха вечных мук, одновременно с ослаблением политической тирании, возрастанием народной власти и улучшением уголовных кодексов шло и то уменьшение формальностей, то исчезновение отличий, которое становится ныне столь явно. Взглянув на домашнюю жизнь, мы легко заметим, что в ней меньше обращают внимания на первенство, нежели прежде. Никто в наше время не оканчивает свидания фразой: «Ваш покорный слуга». Слово Sir, бывшее некогда во всеобщем употреблении, считается теперь признаком дурного воспитания, и в тех случаях, где нужно употребить слова: «Ваше величество» или «Ваше королевское высочество», повторить их два раза в разговоре считается вульгарностью. Мы уже не пьем более официально за здоровье друг друга; и даже чоканье бокалами начинает выходить из употребления. Иностранцы заметили, что англичане снимают шляпы реже, чем какой-либо другой народ в Европе, – замечание, к которому можно присоединить и другое: что англичане самый свободный народ в Европе. Мы уже указали, что это сближение фактов не есть случайное. Титулование и формы приветствия, имея в себе нечто рабское, связанное с их происхождением, выводятся по мере того, как люди сами становятся более независимы и более сочувствуют независимости других. Чувство, внушающее нам отвращение к тем, кто унижается и раболепствует; чувство, заставляющее нас поддерживать собственное достоинство и уважать достоинство других; чувство, ведущее нас все более и более к непренебрежению всеми формами и выражениями, в которых сказывается уважение и подчиненность, – это чувство есть то самое, которое сопротивляется деспотизму власти и укореняет народное правительство, отвергает безусловность церковного авторитета и устанавливает право личного суждения.
Четвертый факт, однородный с предыдущими, есть то, что эти отдельные виды управления не только падают вместе, но и заражают друг друга. Вследствие того же процесса наш (английский) монарх издает от своего имени законы, составленные его министрами с согласия народа, и таким образом он из властелина превращается в исполнительный орган; благодаря тому же процессу служение в церкви заменяется внешнею обрядностью: чтением молитв, поклонением святым и принесением покаяния, – титулы и церемонии, имевшие некогда значение и могущество, становятся пустыми формами. Кольчуги, служившие для отличия людей в битвах, блистают теперь на дверцах карет разбогатевших лавочников. Аксельбант, бывший некогда знаком высшего военного чина, обратился на плече нынешнего лакея в признак рабства. Название Banneret, обозначавшее некогда хотя и пожалованного, но заявившего свои военные достоинства барона, в измененном виде баронета придается теперь всякому, кому благоприятствует фортуна или интерес и дух партий. Достоинству кавалера придается так мало значения, что люди начинают гордиться отказами от этого достоинства. Военное достоинство Escuyer сделалось в нынешнем Esquire вовсе не военной прибавкой к имени.
Но может быть, этот процесс вырождения яснее всего виден в том классе общественных приемов, понимаемых под названием приличий (Fashion), который мы должны разобрать здесь мимоходом. Противопоставленные обычаям (Manners), определяющим обыденные наши действия по отношению к другим людям, приличия определяют обыденные действия наши по отношению к нам самим. Между тем как первые предписывают правила исключительно той стороны нашего поведения, которая непосредственно касается нашего ближнего, вторые предписывают правила исключительно личной стороны нашего поведения, к которой другие люди относятся только как зрители. Разделенные таким образом обычаи и приличия берут свое начало из одного источника: между тем как обычаи порождаются подражанием поведению в отношениях к знатным лицам, приличия порождаются подражанием поведению самих знатных лиц. Между тем как одни порождаются титулами, приветствиями и поклонами, воздаваемыми могущественным людям, другие порождаются привычками и приемами этих людей. Караибка, сдавливающая голову дитяти своего в ту форму, какою отличается голова вождя ее племени; молодой дикарь, делающий на теле своем знаки, подобные рубцам, покрывающим воинов его племени; шотландский горец, усваивающий себе плед, подобный тому, какой носит начальник клана; придворные, представляющие себя седыми или хромыми или обвязывающие шею в подражание своему государю; народ, перенимающий все от придворных, – все равно действуют под влиянием некоторого рода управления, сродного с управлением обычаев и, подобно ему, по сущности своей благотворного. Несмотря на многочисленные нелепости, до которых доводило людей подражание, – от колец, продетых в нос, до серег, от раскрашенных лиц до мушек, от бритых голов до напудренных париков, от подпиленных зубов и выкрашенных ногтей до поясов с погремушками, башмаков с острыми носками и штанов, набитых отрубями, – должно все-таки признать, что так как люди сильные, люди преуспевающие, люди с твердою волею, разумные и своеобразные, достигнувшие высших ступеней в обществе, должны, вообще говоря, оказаться более рассудительными в своих привычках и вкусах, нежели толпа, то подражать им полезно. Мало-помалу, однако, приличия, вырождаясь, подобно всем другим формам правила, почти совсем перестают быть подражанием лучшему и становятся подражанием совсем иному. Как в духовное звание вступают не такие люди, которые имеют специальную способность к сану священника, а такие, которые видят в нем средство для получения доходного места; как законодателями и администраторами люди делаются не в силу их политической проницательности или способности к управлению, а в силу их рождения, богатства и сословных влияний, – так и самоизбравшаяся clique28, которая устанавливает моду, приобретает прерогативу не вследствие силы своей натуры, своего разума или высоты своего достоинства и вкуса, а единственно путем никем не оспаривавшегося завладения. Между посвященными этого круга нельзя найти ни особенно почтенных, ни особенно могущественных, ни особенно образованных, ни особенно изящных людей; не окажется там и людей высокого гения, остроумия или красоты; круг этот далек от того, чтобы превосходить другие, и отличается своей безжизненностью. И обществу приходится сообразоваться в своих обыкновениях, в своей одежде, забавах и пр. не с истинно замечательными людьми, а с этими мнимо замечательными личностями. Естественным последствием всего этого становится то, что обычаи имеют вообще мало или вовсе не имеют той полезности, которую предполагает в них теория приличий. Но вместо постоянного прогресса к большему изяществу и удобству, которого надо бы ожидать, если б общество следовало примеру действительно лучших людей или собственным идеям о приличии, мы видим царство каприза, безрассудности, перемен ради перемен, суетных колебаний от одной крайности к другой. Таким образом, жизнь a la mode, вместо того чтобы быть самой рациональной жизнью, оказывается жизнью под опекою мотов, праздных людей, модисток и портных, франтов и пустых женщин.
Ко всем этим выводам, что различные виды власти, которым подчинен человек, имеют общее происхождение и общую деятельность, вызываются однородными потребностями и сохраняют одинаковую степень силы, вместе падают и вместе заражаются порчей, остается только прибавить, что они вместе становятся и ненужными. Та же сила обстоятельств, которая уже выработала в нас великие перемены, должна необходимо продолжать вырабатывание еще более значительных перемен. Ежедневное укрощение низшей натуры и культура высшей, которые из каннибалов и поклонников дьявола развили филантропов, друзей мира и ненавистников всякого суеверия, не могут не развить из них людей, настолько же превосходящих последних, насколько последние превосходят своих предков. Причины, которые произвели прошлые изменения, действуют и теперь; они должны действовать до тех пор, пока будет еще существовать какая-либо несоразмерность между желаниями человека и требованиями общественного устройства, и должны наконец сделать человека органически приспособленным к общественной жизни. Как теперь не приходится воспрещать людоедство, так со временем не нужно будет воспрещать убийство, воровство и второстепенные преступления нашего уголовного кодекса. Когда человеческая природа дорастет до единства с нравственным законом, в судьях и уложениях не будет больше надобности; когда она самопроизвольно примет верное направление во всех вещах, как сделала теперь в некоторых; в перспективе будущей награды или кары не будет больше надобности; когда приличный образ действий станет инстинктивным, не будет надобности в церемониальных уставах, определяющих формы этого образа действий.
Теперь мы поймем смысл, естественность и необходимость различных эксцентричностей реформаторов, на которые указано было в начале этой статьи. Они не случайны; они не составляют проявлений личного каприза. Напротив того, они суть неизбежный результат закона родства, который пояснен выше. Общность генезиса, деятельности и упадка, которая видна во всех формах стеснения, есть простое проявление факта, указанного нами вначале: что формы эти имеют общего хранителя и общего разрушителя в двух чувствах человеческой природы. Страх перед властью порождает и охраняет их любовь к свободе, подрывает и периодически ослабляет их. Первый защищает деспотизм и утверждает верховность закона, держится старых верований и поддерживает авторитет духовенства, поклоняется титулам и сберегает формы; вторая, ставя справедливость выше законности, периодически упрочивает политическую свободу, подвигает протестантизм, вырабатывает его последствия, отвергает бессмысленные предписания обычая и освобождает человека от мертвых форм. Для истинного реформатора нет ни учреждений, ни верований, которые стояли бы выше критики. Все должно сообразоваться со справедливостью и разумом; ничто не должно спасаться силою своего обаяния. Предоставляя каждому человеку свободу достижения своих целей и удовлетворения своих вкусов, он требует для себя подобной же свободы и не согласен ни на какие ограничения ее, кроме тех, которые обусловливаются подобными же правами других людей. Ему все равно, исходит ли постановление от одного человека или от всех людей, но, если оно нарушает его законную сферу деятельности, он отвергает действительность такого постановления. Тирании, которая захотела бы принудить его к известному покрою одежды или к известному образу поведения, он сопротивляется так же, как и тирании, которая захотела бы ограничить его продажу и куплю или предписать ему его верования. Будет ли это предписываться формальным постановлением законодательства или неформальным требованием общества, будет ли неповиновение наказываться тюремным заключением или косыми взглядами общества и остракизмом, – для реформатора это не имеет значения. Он выскажет свое мнение, несмотря на угрожающее наказание, он нарушит приличия, несмотря на мелкие преследования, которым его подвергнут. Докажите ему, что действия его вредны его ближним, – он остановится. Докажите, что он нарушает их законные требования, – и он изменит свой образ действий. Но покуда вы этого не сделаете, пока вы не докажете ему, что поступки его по существу своему неприличны или неизящны, по существу своему безрассудны, несправедливы или неблагородны, – до тех пор он будет упорствовать.
Иные, правда, утверждают, что такое поведение несправедливо и невеликодушно. Они говорят, что человек не имеет права докучать другим своими фантазиями; что господин, которому он адресует письмо без назначения «Esq.» на адресе, и дама, на вечер которой он является без перчаток, оскорбляются тем, что они считают недостатком уважения или недостатком воспитания; что, следовательно, допускать его эксцентричность можно не иначе как засчет чувств его ближних и что, таким образом, его нонконформизм является просто себялюбием.
На это он отвечает, что такое положение, логически развитое, лишило бы людей всякой свободы. Положим, что каждый должен сообразовать свои действия с общественным, а не со своим вкусом. Если общественное мнение о вещах определилось, то человеческие привычки должны быть установлены раз и навсегда; никто не может усвоить себе других привычек, не греша против общественного мнения и не оскорбляя чужих чувств. Поэтому, если взять эпоху косичек, высоких каблуков, накрахмаленных манжет и коротких панталон, то все должны носить косички, высокие каблуки, накрахмаленные манжеты и пр. до скончания века.
Если станут утверждать, что он не имеет права нарушать формы других для установления своих форм, принося таким образом желания всех в жертву желаниям одного, то он возразит, что на этом основании можно отрицать все политические и религиозные перемены. Разве слова и действия Лютера не были крайне оскорбительны для массы его современников; разве сопротивление Гампдена не было противно окружавшим его поклонникам текущего порядка; разве всякий реформатор не нарушает человеческих предрассудков и не оскорбляет людей своими мнениями? Получив утвердительный ответ, он спрашивает: какое же право имеет реформатор выражать эти мнения? разве он не приносит чувства многих людей в жертву чувствам одного человека? – и таким образом доказывает, что, для того чтобы быть последовательными, противники его должны осудить не только всякий нонконформизм в действиях, но и всякий нонконформизм в мыслях.
Противники возражают, что и его положение тоже можно довести до абсурда. Они говорят, что если человеку позволительно нарушать известные формы, то столь же законно будет с его стороны и нарушение всяких форм, и спрашивают, почему бы не пойти ему на обед в грязной сорочке и небритым, отчего бы ему не плевать на ковер в гостиной и не поднять ног на каминную доску.
Нарушитель приличий отвечает, что возражать таким образом – значит смешивать два весьма различных класса действий, – действий, существенно неприятных окружающим, и действий, которые только случайно неприятны им. Человек, неопрятность которого доходит до оскорбления обоняния его соседа, или человек, который говорит так громко, что беспокоит целое собрание, вполне заслуживает порицаний и, по всей справедливости, может быть исключен обществом из собраний. Но человек, являющийся в сюртуке вместо фрака или в коричневых панталонах вместо черных, оскорбляет не чувства людей и не врожденные их склонности, а просто их предрассудки, ханжество их приличий. Нельзя сказать, чтобы его костюм был менее наряден или существенно менее годен, нежели тот, которого требует обычай; потому что несколькими часами ранее этот костюм нравился. Следовательно, тут оскорбляются мнимым неприличием. Как мало значения имеет в этом деле само платье, видно из того факта, что сто лет тому назад черная одежда показалась бы совершенно неуместной в часы увеселений и что через несколько лет какой-нибудь ныне непринятый покрой одежды будет, может быть, более соответствовать требованиям моды, нежели современный. Таким образом, реформатор объясняет, что он протестует не против естественных ограничений, а против искусственных, и что очевидно, что огонь насмешек и косых взглядов, которому он подвергается, направлен на него только потому, что он не хочет поклоняться идолу, поставленному обществом.
Если его спросят, каким образом мы отличим поведение абсолютно неприятное от поведения, которое неприятно только относительно, он ответит, что это различие явится само собой, если только люди допустят его. Поступки по существу своему противные всегда будут вызывать негодование и всегда будут оставаться исключением так же, как и теперь. Действия же по существу своему непротивные установятся как приличные. Никакое послабление обычаев не введет в употребление грязных сапог и немытых рук, ибо отвращение к неопрятности будет продолжаться, если б даже моду уничтожили завтра. Любовь к одобрению, в силу которой люди теперь так тщательно стараются быть en regie, существовала бы и тогда, заставляла бы их и тогда заботиться о своей внешности, искать одобрений за красивый наряд, уважать естественные законы порядочного поведения, так же как они уважают теперь искусственные. Вся перемена состояла б в том, что вместо отталкивающего однообразия мы имели бы живописное разнообразие. И если б могли встретиться какие-нибудь постановления, относительно которых нельзя было бы решить, основаны ли они на действительности или на условности, то опыт скоро решил бы такой вопрос, если б ему предоставлена была свобода.
Когда наконец прение возвращается – как это часто бывает с прениями – к исходной своей точке и «партия порядка» повторяет, что мятежник приносит чувства других в жертву собственному своеволию, он раз навсегда отвечает, что они сбиваются ложностью своих понятий. Он обвиняет их в деспотизме, который не довольствуется тем, что предоставляет им власть над их собственными поступками и привычками, но требует еще признания их власти над действиями и привычками других, и сетует, что такая власть не признается. Реформатор требует такой же свободы, какой они пользуются; а они хотят предписать ему его поведение, обрезать и выкроить его жизнь по утвержденной ими выкройке и потом обвиняют его в своеволии и своекорыстии за то, что он не хочет спокойно покориться! Он предупреждает их, что будет непременно сопротивляться и что он сделает это не только для сохранения своей собственной независимости, но и для их же блага. Он доказывает им, что они рабы и не сознают этого; что они скованы и целуют свои цепи; что они всю свою жизнь прожили в тюрьме и жалуются, что стены ее рухнули. Он говорит, что считает своей обязанностью упорствовать для того, чтоб освободиться, и, несмотря на настоящие их порицания, предсказывает, что, когда они успокоятся от страха, причиненного им перспективой свободы, они сами будут благодарить его за то, что он помог им освободиться.
Сколь грубым ни будет казаться тон недовольства, сколь обидным ни покажется недовольство, мы не должны пренебрегать подобными истинами из нелюбви к борьбе. Несчастным препятствием всякому нововведению служит то, что, в силу самой своей деятельности, нововводители стоят в положении враждебном; и неприятные манеры, выражения и поступки, порожденные этим антагонизмом, обыкновенно связываются с проповедуемым учением. Забывая совершенно, что – хороша ли или дурна вещь, на которую нападают, – дух распри всегда отталкивает от себя; забывая совершенно, что терпимость в деле злоупотреблений кажется добродушною только по своей пассивности, – масса людей склоняется против передовых взглядов и в пользу отсталых только вследствие обращения с людьми той и другой партии. «Консерватизм, – как говорит Эмерсон, – тих и социален; реформа индивидуальна и повелительна». И это остается справедливым, как бы недостаточна ни была система, которую стараются сохранить, и как бы справедлива ни была реформа, которую стараются провести. Мало того, негодование пуристов усиливается обыкновенно сообразно значительности зла, от которого надо избавиться. Чем безотлагательнее требуемая перемена, тем неумереннее бывает запальчивость ее сторонников. Поэтому никогда не следует смешивать с принципами социального нонконформизма резкость и неприятную самоуверенность тех, которые впервые проводят его в общество.
Самое основательное возражение против несоблюдения приличий основано на его неполитичности с точки зрения прогрессиста. Многие из весьма либеральных и умных людей – обыкновенно те, которые в прежнее время сами выказывали некоторую независимость поведения, – утверждают, что, восставая против мелочей, вы разрушаете возможность содействовать сущности реформы. «Если вы будете эксцентричны в обычаях или одежде, – говорят они, – люди не будут вас слушать. На вас будут смотреть как на чудака, за которым следовать невозможно. Мнения, выражаемые вами о серьезных предметах, выслушивались бы с уважением, если б вы сообразовались с обществом в мелких вещах; а теперь те же самые мнения будут отнесены к числу ваших странностей; и таким образом, расходясь с толпой в мелочах, вы лишаете себя возможности породить в ней раскол в вещах существенных».
Заметив только мимоходом, что это одно из предположений, которые сами обусловливают свое исполнение, что те немногие, которые выказывают неодобрение существующего, кажутся эксцентричными только потому, что многие, не одобряющие его, не выказывают своего неодобрения, и что если б они действовали по своим убеждениям, то заключения, подобного вышеприведенному, нельзя было бы вывести и подобное зло не могло бы существовать, – заметив это, мы возражаем далее, что эти общественные стеснения, формы, требования представляют не ничтожное зло, не мелочи, а одно из величайших зол. Мы не сомневаемся, что, будучи подведены под один итог, они суммою своей превзошли бы сумму всех остальных зол. Если бы мы могли сложить с ними еще беспокойство, издержки, зависть, досаду, недоразумения, потерю времени и потерю удовольствия – все, что эти условия влекут за собой; если б мы могли ясно понять, в какой мере они ежедневно связывают нас и делают нас своими рабами, – мы, может быть, и пришли бы к заключению, что их тирания хуже всякой другой тирании, которой мы бываем подвержены. Взглянем на некоторые из ее вредных результатов, начиная с наименее значительных.
Она производит сумасбродство. Желание быть сотте il faut, лежащее в основании всякого подражания, в обычаях ли, одежде или роде увеселений, есть желание, порождающее мотов и банкротов. Поддерживать известный genre жизни, иметь в аристократической части города дом, отделанный в новейшем вкусе, давать дорогие обеды и блестящие балы – есть проявление честолюбия, естественно порождаемого духом подражания. Нет надобности распространяться об этих сумасбродствах: они были осмеяны легионами писателей и осмеиваются в каждой гостиной. Наше дело состоит здесь только в том, чтобы показать, что уважение к общественным приличиям, считающееся столь похвальным, имеет один корень с этим стремлением не отставать от моды в образе жизни и что при равенстве других условий последнее не может уменьшиться, если первое тоже не уменьшится. Теперь, если мы рассмотрим все, что сумасбродство это влечет за собой; если мы перечтем обманутых поставщиков, скудно содержимых гувернанток, дурно воспитанных детей, обиженных родственников, которым приходится страдать из-за этого; если мы вспомним все беспокойства и различные нравственные проступки, в которые бывает вовлечен человек, предающийся этому сумасбродству, – мы увидим, что это уважение к приличиям совсем не так невинно, как оно кажется.
Далее, оно уменьшает итог общественных сношений. Не говоря о беззаботных или о тех, которым спекуляции доставляют случайную возможность преуспевать в свете в ущерб многим лучшим людям, мы переходим к тому обширнейшему классу людей, которые, будучи достаточно благоразумны и честны для того, чтоб не жить выше своих средств, и при всем том, имея сильное желание быть «порядочными людьми», принуждены ограничивать число всех приемов; и для того, чтобы каждый такой прием гостей мог с наибольшей честью отвечать всем требованиям гостеприимства, людям приходится делать свои приглашения почти без всякого внимания к комфорту или взаимной пригодности гостей между собой. Небольшое число слишком многолюдных собраний, составленных из людей, большей частью незнакомых друг с другом или знакомых весьма мало и не имеющих почти ничего общего во вкусах, заменяют частые небольшие сходки друзей, достаточно близких между собой для того, чтобы их связывали одни и те же узы мысли и сочувствия. Таким образом, количество сношений уменьшается и качество их портится. Вследствие обыкновения делать дорогие приготовления и предлагать дорогое угощение и вследствие того, что делать это для большого числа гостей и изредка стоит меньших издержек и меньших хлопот, нежели делать это часто для немногих гостей, собрания наших небогатых классов делаются столь же редкими, сколько и скучными.
Заметим, далее, что существующие формальности в общественном обращении удаляют многих, ожидающих от него совершенствующего влияния, и заставляют их обращаться к дурным привычкам и связям. Немало найдется людей, и весьма умных, которые с отвращением отказываются от парадных обедов и чопорных вечеров и вместо их ищут общества в клубах, курительных залах и тавернах. «Мне противно толкаться в гостиных, говорить вздор и делать довольную мину, – отвечает любой из них, когда его упрекают в измене гостиной. – К чему мне еще терять время, деньги и хорошее расположение духа? Было время, когда я охотно бежал со службы домой, чтоб переодеться; я гонялся за вышитыми сорочками, терпел узкие сапоги и не заботился о счетах портных и магазинщиков. Теперь я стал умнее. Терпение мое продолжалось довольно долго, ибо хотя я и находил, что каждый вечер проведен был глупо, но я все надеялся, что следующий вечер вознаградит меня. Но теперь я вижу свое заблуждение. Наемные кареты и лайковые перчатки стоят дороже того, что может дать любой бал, или, вернее, издержки стоят того, чтобы бросить все эти выезды. Нет, нет, довольно с меня! К чему я стану платить пять шиллингов за право скучать?» И если мы примем в соображение, что подобный весьма обыкновенный взгляд ведет к бильярдным, к продолжительному сидению за сигарой и пуншем, ко всякого рода увеселительным местам, то является сомнение, не повинны ли в господствующем развращении те строгие приличия, которыми стеснены все наши собрания. Людям необходимы возбуждения всякого рода; лишенные возможности пользоваться высшими, они бросятся на низшие. Это не значит, что люди, предающееся таким образом дурным привычкам, имеют существенно низкие вкусы. Часто бывает совсем наоборот. Из шести-семи близких приятелей, оставляющих в стороне всякие формальности и сидящих свободно вокруг огня, всякий, конечно, с величайшим наслаждением приступит к высшему роду социального общения – к истинному общению мысли и чувства; и если в кругу этом находятся умные и образованные женщины, то это еще более возвысит их удовольствие. Они не хотят, чтобы общество душило долее сухой разговорной шелухой, которую оно предлагает им, потому-то они и бегут с его собраний и ищут людей, с которыми они могут вести длинный разговор, хотя бы и не изящный. Люди, стремящиеся таким образом к существенной духовной симпатии и идущие туда, где они могут найти ее, часто бывают гораздо лучше и неиспорченнее тех, которые довольствуются безжизненностью раздушенных и разодетых светских франтов, людей, не чувствующих потребности сблизиться морально с равными себе созданиями больше, чем это допускается их болтовней за чашкой чая и пустыми ответами на пустые вопросы, людей, которые, не чувствуя этой потребности, доказывают, как они вздорны и бездушны. Правда, что есть и такие, которые избегают гостиных потому, что не умеют вынести ограничений, предписанных истинной утонченностью; правда, что они много выиграли бы, если б ограничения эти коснулись их. Но не менее справедливо и то, что через прибавление к законным ограничениям, основанным на приличии и уважении к другим, целого легиона искусственных стеснений, основанных только на условности, воспитательная дисциплина становится невыносимой и, таким образом, не достигает своей цели. Слишком мелочное управление постоянно разрушает само себя тем, что разгоняет всех, которыми должно было править. И если, таким образом, общество теряет свое благодетельное влияние на всех тех, которые бегут с его увеселений вследствие противной их пустоты или формальности; если люди эти, таким образом, не только лишаются нравственной культуры, которую дало бы им рационально устроенное женское общество, но впадают, за недостатком других развлечений, в привычки и связи, часто кончающиеся игрой и пьянством, – то не должны ли мы сказать, что и тут тоже лежит зло, на которое нельзя смотреть как на ничтожное?
Затем рассмотрим, какое обесцвечивающее действие производят эти различные приготовления и церемонии на удовольствия, которым они должны будто бы служить. Кто из нас, перебирая те случаи, когда он действительно наслаждался высшими общественными удовольствиями, не убедится, что они были вполне неформальны, являлись даже, может быть, совсем невзначай. Как весел дружеский пикник, на котором забываются все приличия, кроме тех, какие предписываются добродушием? Как приятны бывают небольшие, бесцеремонные чтения и подобные им сборища или просто случайные сходки немногих, хорошо знакомых между собой людей! В этих случаях мы можем видеть, как человека оживляет внешность его друга. Щеки пылают, глаза горят, остроумие блещет, даже меланхолики возбуждаются к веселым речам. Является изобилие предметов для разговора; и верные мысли и соответственные им верные слова приходят сами собой. Глубокомыслие сменяется весельем: то идет серьезный разговор, то являются шутки, анекдоты и игривые насмешки. Тут выказываются лучшие стороны каждого из собеседников; лучшие чувства каждого из них возбуждаются к приятной деятельности, и жизнь становится весьма мила. Теперь ступайте одеваться на обед к половине девятого или на вечер к десяти часам; и не забудьте явиться туда в безукоризненном наряде, имея каждый волосок причесанным в совершенстве. Как велика разница! Удовольствие представляется в обратном отношении к приготовлениям. Все эти фигуры, разряженные с такой тщательностью и аккуратностью, кажутся едва живыми. Они заморозили друга друга своим превосходством; и способности ваши чувствуют оцепеняющее действие этой атмосферы, как только вы вошли в залу. Мысли, столь живые и легкие за несколько минут перед тем, исчезли, они внезапно приобрели сверхъестественную силу убегать от вас. Если вы рискнете обратиться с каким-нибудь замечанием к вашему соседу, вы получите пошлый ответ, и тем дело кончится. На какой бы предмет для разговора вы ни напали, он едва переживает полдюжины фраз. Что бы вам ни говорили, ничто не возбуждает в вас живого интереса, и вы чувствуете, что все, что вы станете говорить, выслушается безучастно. Вещи, которые обыкновенно доставляют удовольствие точно каким-то странным чудом, потеряли свою прелесть. Вы любите искусство. Утомленные пустым разговором, вы подходите к столу и находите, что книга с гравюрами и портфель с фотографиями столь же плоски, как и разговор. Вы любите музыку. Однако вы слушаете пение, как бы хорошо оно ни было, с полным равнодушием и говорите «благодарю вас», сознавая в душе, что вы – великий лицемер. Как бы хорошо вы себя ни чувствовали, вы сознаете, что ваши симпатии не допускают полного удовлетворения. Вы видите молодых джентльменов, пробующих, хорошо ли завязан их галстук, тупо озирающихся и размышляющих о том, что им делать. Вы видите дам, тоскливо сидящих в ожидании, чтобы кто-нибудь заговорил с ними, и жалеющих о том, что им нечем занять свои пальцы. Вы видите хозяйку, стоящую около дверей с постоянной искусственной улыбкой на лице и терзающую мозг свой, чтобы найти необходимые бессмыслицы для приветствия входящих гостей. Вы видите бесчисленные черты утомления и неловкости, и если в вас есть хотя сколько-нибудь сочувствия, то они не могут не произвести и в вас чувства уныния. Это заразительная болезнь, делайте что хотите – вы не устоите против всеобщей заразы. Вы боретесь с ней; вы делаете судорожные усилия быть веселым, но ни одна из ваших остроумных выходок или веселых рассказов не в состоянии вызвать что-нибудь, кроме тупой улыбки или принужденного смеха; ум и чувство равно задушены. И когда, наконец, уступая своему отвращению, вы бежите вон, какое облегчение вы чувствуете, выйдя на свежий воздух и видя звезды! Как искренне вы говорите: «Слава Богу, кончено!» – и решаетесь избегать на будущее время всей этой скуки. В чем же, наконец, тайна этой постоянной неудачи и разочарования? Не виноваты ли тут все эти ненужные аксессуары, эти изысканные наряды, эти установленные формы, эти приготовления, сопряженные с такими издержками, эти различные выдумки и устройства, предполагающие столько хлопот и возбуждающие столько ожиданий? Кто, прожив лет тридцать, не знает, что удовольствие скромно и что его надо не преследовать открыто, а поймать невзначай? Звуки уличной шарманки, раздающиеся во время нашей работы, часто бывают приятнее, нежели избраннейшая музыка, исполненная в концерте самыми искусными музыкантами. Одна хорошая картина в окне магазина может доставить более живое удовольствие, нежели целая выставка, которую вы осматриваете с каталогом и карандашом в руке. Покуда мы приготовляем наш сложный наряд для приобретения счастья, счастье уже улетело. Оно слишком воздушно, чтобы его можно было удержать в этих вместилищах, украшенных комплиментами и огороженных этикетом. Чем более мы усложняем его обстановку, тем вернее гоним мы его прочь. Причина этого достаточно ясна. Те высшие чувства, которым служат общественные сношения, чрезвычайно сложного характера; следовательно, произведение их зависит от весьма многих условий; чем многочисленнее условия, тем более представляется возможности нарушить то или другое из них, и чувства остаются, таким образом, невызванными. Нужно большое несчастье для того, чтобы пропал аппетит; но сердечное сочувствие ко всем окружающим может быть подавлено одним взглядом или словом. Отсюда следует, что, чем более ненужных требований сопровождает общественные сношения, тем меньше вероятности, что удовольствие будет достигнуто. Трудно постоянно исполнять все, что необходимо для приятного общения с ближними; но во сколько раз труднее должно быть постоянное выполнение множества несущественного. Есть ли какой-нибудь шанс получить дельный ответ от дамы, думающей о том, что вы, должно быть, очень глупы, если ведете ее к обеду не с той руки? Какую возможность имеете вы завести приятный разговор с господином, который внутренне бесится за то, что его посадили не возле хозяйки? Как бы привычны ни сделались формальности, они необходимо занимают внимание, необходимо умножают случаи к ошибкам, недоразумениям, зависти с той или с другой стороны, необходимо отвлекают все умы от тех мыслей и чувств, которые должны были бы занимать их, необходимо, следовательно, разрушают те условия, при которых только и возможно истинное социальное общение.
В этом-то и состоит роковое зло, которое влекут за собой условные понятия, зло, в сравнении с которым всякое другое второстепенно. Они губят те высшие наслаждения наши, которым думают служить. Все установления равны относительно этого: как полезны и даже необходимы они ни бывают первоначально, под конец они не только перестают быть полезными, но становятся вредны. Между тем как человечество развивается, они остаются неподвижны, ежедневно становятся все более и более механичны и безжизненны и мало-помалу стремятся задушить то, что прежде охраняли. Старые формы правления под конец становятся столь гнетущими, что их должно ниспровергнуть, рискуя даже заменить их царством террора. Старые верования делаются под конец мертвыми формулами, которые не содействуют уже развитию ума, но извращают его и останавливают это развитие; а государственные церкви, управляющие ими, становятся орудиями для поддержания консерватизма субсидиями и для подавления прогресса. Старые системы воспитания, воплощенные в публичных школах и коллегиях, продолжают наполнять головы новых поколений тем, что стало уже относительно бесполезным знанием и что, следовательно, исключает полезное знание. Нет организации какого бы то ни было рода – политической, религиозной, литературной, филантропической, которая, путем своих постоянно умножающихся постановлений, возрастающего богатства, ежегодного увеличения числа служащих и вкрадывающегося покровительства и духа партий, не потеряла бы мало-помалу первоначального своего смысла и не упала бы до степени простого неодушевленного механизма, действующего в пользу частных видов, – механизма, который не только не исполняет своего первоначального назначения, но служит положительной помехой ему. Точно то же происходит и с общественными обычаями. Говорят, что китайцы имеют «напыщенные церемонии, завещанные им незапамятными временами», превращающие общественные сношения в тяжелое бремя. Придворные формы, предписанные монархами для собственного своего возвеличения, всегда и везде кончались тем, что обременяли собственную их жизнь. Так и искусственные приличия столовой и гостиной, по мере того как они становятся многочисленнее и строже, губят то приятное общение, обеспечить которое они первоначально имели целью. Отвращение, с каким люди обыкновенно говорят о «формальном», «чопорном», «церемонном» обществе, предполагает общее признание этого факта; и это признание, логически развитое, подразумевает, что все обычаи общежития, которые основаны не на естественных требованиях, вредны. Мнение, что эти условия губят свои собственные цели, не ново. Свифт, критикуя обычаи своего времени, говорил: «Умные люди часто чувствуют себя гораздо более неловко пред изысканной вежливостью этих утонченных господ, нежели чувствовали бы себя в разговоре с крестьянином или машинистом».
Но это саморазрушительное действие нашего общественного склада заметно не только в мелочах; оно проявляется и в самой его сущности и природе. Наше социальное общение (так, как оно теперь устроено) есть не более как подобие той действительности, которую мы имеем. Чего мы требуем? Сочувственной беседы с подобными нам; беседы, которая состояла бы не из мертвых слов, а была бы проводником живых мыслей и чувств; беседы, в которой говорили бы глаза и лицо и в которой звуки голоса были бы полны значения; беседы, которая не дала бы нам чувствовать себя одинокими, а сблизила бы нас с другими и усилила бы наши ощущения, умножив их ощущениями других. Где этот человек, который не чувствовал бы по временам, как холодны и плоски все эти разговоры о политике и науке, о новых книгах и новых людях и как искреннее выражение сочувствия имеет гораздо более веса, чем все это? Вспомните слова Бэкона: «Толпа не есть общество, и лица не более как картинная галерея, и слова не более как звенящие струны там, где нет людей». Если это справедливо, то истинное общение, в котором люди нуждаются, становится возможным только тогда, когда знакомство обратилось в короткость, а короткость в дружбу. Рационально устроенный кружок должен состоять почти исключительно из людей, связанных кротостью и уважением, и из одного или двух чужих. Какое же безумие лежит в основании всей системы наших больших обедов, наших «назначенных дней», наших вечеров, – собраний, состоящих из многих, никогда прежде не встречавшихся, многих, которые едва обменялись поклонами, многих других хотя и коротко знакомых, но не чувствующих друг к другу ничего, кроме равнодушия, и только нескольких истинных друзей, затерянных в общей массе! Достаточно только взглянуть кругом себя на искусственные выражения лиц, чтобы сразу понять дело. Все замаскированы; какая же симпатия может быть между масками? Что ж удивительного, что втайне каждый жалуется на бессмыслие этих собраний? Что удивительного, что хозяйки дома делают их потому, что они должны делать их, а не потому, чтобы они этого хотели? Что удивительного, что приглашенные идут менее из ожидания удовольствия, нежели из боязни нанести обиду? Все это есть громадная ошибка – организованное разочарование.
Наконец, заметим, что в этом случае, как и во всех других, когда известная организация становится испорченной и недействительной для своей естественной цели, она начинает употребляться для совершенно другой и совершенно противоположной цели. Что служит обыкновенным предлогом этих скучных собраний и посещения их? «Я допускаю, что они весьма бессмысленны и пусты, – ответит вам всякий на ваши критические замечания, – но ведь надо же поддерживать свои связи.» И если бы вам удалось получить от жены этого господина откровенный ответ, то он был бы следующий: «Мне противна суетность эта так же, как и вам; но нам нужно выдать замуж дочерей наших». Один хочет сделать карьеру, приобрести практику, расширить свои дела: он ищет парламентского влияния, доходного места в каком-нибудь графстве, голосов на выборах, должности, ищет положения, милостей, выгод. Другая же думает о женихах и партиях, невестах и приданом. Потеряв всякую цену относительно прямой своей цели – ежедневного сближения людей между собой путем приятных сношений, эти стеснительные способы нашего общежития упорно поддерживаются теперь в виде денежных и матримониальных результатов, косвенно ими производимых.
Кто же после этого скажет, что реформа нашей системы приличий – дело не важное? Видя, как эта система вводит модное сумасбродство, влекущее за собой банкротство и разорение; замечая, в какой значительной мере она ограничивает сумму общений между менее богатыми классами; убеждаясь, что многие из тех, которые наиболее нуждаются в дисциплинировании путем сношений с людьми изящными, удаляются от общества и вступают на опасную и часто роковую дорогу; принимая в расчет множество слабейших зол, происходящих отсюда: усиленный труд, налагаемый роскошью этой системы на всех промышленных и торговых людей, порчу общественного вкуса в одежде и украшениях, производимую тем, что ее нелепости выставляются образцами для подражания, ущерб для здоровья, ясно выражающийся на лицах ее поклонников к концу лондонского сезона, большую смертность между модистками и подобными им лицами, связанную с ежегодными внезапностями моды; прибавив ко всему этому роковое ее преступление: что она обесцвечивает, искушает и убивает то высокое наслаждение, которому она по назначению своему должна служить, наслаждение, которое есть главная цель нашей тяжкой жизненной борьбы, – не должны ли мы заключить, что реформа нашей системы этикета и моды есть дело, только весьма немногим другим делам уступающее в безотлагательной необходимости.
Итак, протестантизм в общественных обычаях необходим. Формы, переставшие служить для облегчения и ставшие препятствием, должны быть уничтожены. Нет недостатка в признаках близкой перемены. Толпы сатириков, предводительствуемые Теккереем, уже несколько лет трудятся над тем, чтобы предать презрению наши поддельные празднества, наши модные глупости; и в своем добродушии большая часть людей смеется над суетностями, на которые поддаются и они и весь свет. Насмешка была всегда революционным агентом. Учреждения, потерявшие корни свои в уважении и вере людей, невозвратно осуждены, и день их гибели недалеко. Приближается время, когда в нашей системе общественных приличий должен совершиться кризис, из которого она выйдет очищенная и сравнительно упрощенная.
Каким образом она дойдет до этого кризиса, этого никто не может достоверно сказать. Путем ли беспрерывных и увеличивающихся индивидуальных протестов, или путем соединения многих отдельных личностей для осуществления и распространения какой-нибудь лучшей системы, это может решить только будущее. Влияние уклонений, действующих поодиночке, кажется при настоящем положении дел недостаточно: будучи подвержены косым взглядам конформистов и укоризне тех даже, которые втайне им сочувствуют, терпя мелкие преследования и будучи не в состоянии доказать какое-либо полезное действие их примера, нонконформисты оказываются склонными мало-помалу оставить попытки свои, как безнадежные. Молодой нарушитель приличий находит под конец, что он слишком дорого платит за свой нонконформизм. Ненавидя, например, все, что носит на себе какой-нибудь остаток рабства, он решается, в порыве независимости, не снимать шляпы ни перед кем. Но он скоро находит, что то, чем он хотел выразить просто общий протест, принимается дамами за личное неуважение. В других случаях тоже ему недостает мужества. Те из его особенностей, которые могут быть приписаны только эксцентричности, не возбуждают в нем сомнений, потому что, вообще, он чувствует себя скорее польщенным, чем обиженным, тем, что на него смотрят как на человека, презирающего общественное мнение. Но если эти особенности могут быть отнесены на счет его невежества, дурного воспитания или бедности, он становится трусом. Как ни ясно доказывает новейшее введение употребления ножа и вилки при рыбных блюдах, что обычай есть рыбу только с помощью вилки и хлеба не имеет в основании своем ничего, кроме каприза29, но он не смеет вполне отречься от этого обычая, пока мода хотя отчасти поддерживает его еще. Хотя он и убежден, что шелковый носовой платок столь же приличен для гостиной, как и белый батистовый, но все-таки он не вполне спокоен, действуя по своему убеждению. Притом же он начинает замечать, что его сопротивление предписанным обычаям влечет за собой неблагоприятные результаты, на которые он не рассчитывает. Он ожидал, что он в значительной мере избавит его от суетного общественного обращения, что им оскорбятся глупцы, а не умные люди, и что это послужит испытанием, путем которого можно будет отличить людей, сто́ящих знакомств, от таких, которые его не стоят. Но оказывается, что глупцы составляют такое значительное большинство, что, оскорбляя их, он сам заграждает себе все пути к достижению до умных людей. Таким образом, он находит, что его нонконформизм часто истолковывается в дурную сторону; что последовательно выдерживать его он может только в редких случаях; что неприятности и невыгоды, сопряженные с ним, превосходят то, что он ожидал, и что шансы сделать тут что-нибудь полезное весьма сомнительны. Поэтому решимость его постепенно слабеет, и он шаг за шагом снова впадает в обычную рутину приличий.
Так как индивидуальные протесты оказываются, таким образом, неудачны, то весьма возможно, что они не произведут ничего положительного до тех пор, пока не возникнет какое-нибудь организованное сопротивление этому невидимому деспотизму, который предписывает нам образ жизни и привычки. Может быть, тирания обычаев и приличий ослабнет вследствие какого-нибудь противодейственного союза, как это было с политической и религиозной тиранией. Первая эмансипация человека от крайностей стеснения как относительно церкви, так и государства были достигнуты массами, связанными общими верованиями или общими политическими убеждениями. То, что оставалось недостигнутым, пока являлись только отдельные отщепенцы или мятежники, было достигнуто, когда многие стали действовать сообща. Очевидно, что эти первые водворения свободы не могли быть достигнуты иным путем, ибо до тех пор, пока чувство личной независимости было слабо, а правление строго, для достижения желанных результатов не могло быть достаточного числа отдельных непокорных. Только в позднейшее время, когда светское и духовное управления стали менее стеснительны, а стремления к личной свободе сильнее, мелкие секты и партии получили возможность бороться против установленных верований и законов; а теперь уж и отдельные личности могут безопасно выказывать свой антагонизм. Неудача индивидуального протеста против принятых обычаев, на которые мы указали выше, заставляет думать, что и в этом случае должен произойти параллельный ряд изменений.
Правда, что lex поп scripta отличается от lex scripta тем, что неписаный закон легче подвергается изменениям и что время от времени он незаметно улучшается. Тем не менее мы находим, что аналогия применима здесь в существенных чертах. В этом случае, как и в других, сущность переворота состоит не в том, чтобы одни стеснения заменить другими, а в том, чтобы ограничить или уничтожить власть, предписывающую эти стеснения. Подобно тому как основное изменение, освященное Реформацией, состояло не в замене одной веры другою, а в непризнании произвола, предписывающего верования; подобно тому как основа изменения, давно уже предпринятого демократией, состоит не в замене одного какого-нибудь частного закона другим, а в замене деспотизма одного свободою всех, – точно так и параллельная перемена, которую должно произвести в том дополнительном управлении, о котором мы говорим, состоит не в том, чтобы вместо нелепых обычаев ввести разумные, но в низложении той тайны безответственной силы, которая налагает на нас эти обычаи, и в поддержании права каждого самому выбирать удобные для себя обычаи. Относительно правил общежития вест-эндская клика30есть наш Папа, и все мы паписты, за исключением некоторых еретиков. На всех решительно возмущающихся падает кара отлучения, со своей длинной цепью неприятных и даже серьезных последствий. Свободу личности, огражденную нашей конституцией и постоянно возрастающую, надо еще высвободить из-под этой утонченной тирании. Право частного суда, вырванного предками нашими у церкви, приходится еще требовать от этого диктатора наших привычек. И, как выше сказано, для того чтобы освободиться от этого идолопоклонничества и суеверного подражания, нужен протестантизм в общественных обычаях. Так как изменение, которого требуется достигнуть, однородно с тем, которое достигнуто уже, то вероятно, что и средства его достижения должны быть подобны прежним. Влияние, которого не могут произвести отдельные отщепенцы, и твердость, которой нам недостает, могут явиться, когда все они соединятся вместе. То гонение, которым свет карает их теперь, потому что в их нонконформизме он видит невежество или неуважение, ослабнет, когда он будет являться результатом принципа. Наказание, заключающееся в отлучении, потеряет свое значение, когда людей этих будет довольно много для того, чтобы они составляли свои собственные кружки. А когда занята будет известная позиция и выдержан удар нападающего, тогда вся сумма тайного отвращения к нашим приличиям, существующего в обществе, получит возможность проявиться с достаточным могуществом для осуществления вожделенного освобождения.
Время одно может решить, таков ли будет этот процесс. Так, общность происхождения, возрастания, верховности и упадка, которую мы проследили во всех родах управления, предполагает таковую же общность и в способах изменения. С другой же стороны, природа часто производит существенно подобные действия совершенно, по-видимому, различными путями. Поэтому невозможно предсказать подробностей.
Взглянем теперь на заключения, которых мы достигли. С одной стороны, управление, первоначально составлявшее одно нераздельное целое и впоследствии подразделенное для лучшего отправления своих функций, должно во всех своих разветвлениях – политическом, религиозном и обрядном – рассматриваться как постоянно благотворное и даже абсолютно необходимое. С другой стороны, управление, во всех его формах, должно рассматриваться как временно исполняющее свою обязанность, обусловленную неспособностью первобытных людей к общественной жизни, а последовательные уменьшения его принудительности в государстве, церкви и обычае должны рассматриваться как ступени к окончательному его исчезновению. Для дополнения понятия необходимо помнить и третий факт, что происхождение, существование и падение всякого правительства, как бы оно ни называлось, одинаково обусловливаются и создаются самим человечеством, которое подчинено им, – из чего можно вывести заключение, что, вообще говоря, ограничения всякого рода не могут существовать долее, нежели они необходимы, и не могут быть разрушены скорее, нежели бы должно быть по естественному ходу вещей. Общество, во всех своих развитиях, подвергается процессу шелушения. Старые формы, которые оно последовательно сбрасывает с себя, были некогда все соединены с ним жизненной связью, служили каждая отдельно предохранительными оболочками, внутри которых развивалась более высокая форма человечества. Они сбрасываются только тогда, когда становятся препятствиями, когда уже образовалась какая-нибудь внутренняя и лучшая оболочка, и завещают нам все, что в них было хорошего. Периодические уничтожения тиранических законов не только не портили, но улучшали отправление правосудия. Мертвые и погребенные верования не унесли с собой тех существенно нравственных элементов, которые они содержали в себе: элементы эти продолжают жить и теперь, освобожденные от язвы суеверия. И все справедливое, доброе и прекрасное, входящее в содержание наших обременительных форм этикета, все это будет жить вечно, когда сами формы будут уже забыты.
IV
Нравственность и политика железных дорог31
Людям, верующим в существенные достоинства политических форм, политика наших обществ железных дорог могла бы служить внушительным уроком. Если есть надобность в заключительном доказательстве того, что самые тщательно составленные уложения не имеют никакой цены, если не представляют воплощения народного характера; если есть надобность в заключительном доказательстве того, что правительственные распоряжения, по ходу своему опережающие век, в деле непременно отстанут и пойдут вровень с ним, – то подобными доказательствами изобилует современная хроника предприятий, основанных на ассоциации капитала. В том виде, в каком утверждаются актом парламента, администрации наших общественных компаний имеют почти чисто демократический характер. Представительная система применяется в них почти без границ. Акционеры выбирают своих директоров, директора выбирают своего представителя; каждый год выбывает известная часть членов комитета, чтобы дать возможность заместить их другими; таким образом, весь административный состав может быть обновлен в промежуток от трех до пяти лет. При всем том не только в каждой из этих торговых корпораций воспроизводятся все характеристические недостатки наших государственных форм – и некоторые даже в сильнейшей степени, – но самый образ правления, хотя номинально остается демократическим, в сущности переиначен так, что делается миниатюрным снимком с нашей национальной конституции. Правление редко проводит в действительности теорию, воздвигающую его на степень совещательного собрания, состоящего из равноправных и равновластных членов, и обыкновенно подпадает под власть какого-либо одного члена, превосходящего остальных хитростью, силой воли или богатством: влиянию такого члена большинство подчиняется до того, что решение каждого вопроса зависит от мнения этого члена. Владельцы акций, вместо того чтобы всегда пользоваться своими правами, обыкновенно пренебрегают ими до того, что права эти делаются мертвой буквой: до того вошло в привычку беспрекословно вторично избирать выбывающих по очереди директоров, а в случае сопротивления они имеют столько средств заставить себя избирать, что правление в действительности превращается в замкнутую корпорацию и малейшая перемена делается возможной только тогда, когда злоупотребление в правлении доходит до таких крайностей, что возбуждает между акционерами революционное волнение. Таким образом, повторяется та же смесь монархического, аристократического и демократического элементов с изменениями, какие обусловливаются обстоятельствами. Самый способ действий, приемы, в сущности, те же, с той только разницей, что копия нередко превосходит оригинал. Так, например, правление обществ железных дорог сплошь да рядом угрожает отказаться от должности, чтобы отстранить какое-нибудь неприятное дознание. Директора не только не думают считать себя служителями акционеров, но возмущаются против всякого указания с их стороны и часто предают желанию сделать какую-нибудь поправку в предложенной мере за выражение недоверия к ним. В полугодичных собраниях председатель отделывается от неприятных разбирательств и возражений замечанием, что если акционерам не угодно доверять ему и его товарищам, то они вольны избрать себе других. С большею частью акционеров подобная уловка оскорбленного достоинства имеет полный успех, и от страха, чтобы интересы всего общества не пострадали от каких-нибудь смут, дозволяются и утверждаются меры, идущие прямо вразрез с желаниями акционеров. Сравнение можно провести еще далее. Если о национальной администрации основательно говорят, что лица, занимающие правительственные должности, рассчитывают на поддержку всех общественных чиновников, то не менее справедливо можно сказать о компаниях на акциях, что директорам в их столкновениях с акционерами много помогают подведомственные им лица. Если в прошлые времена бывали министерства, которые тратили общественные деньги для целей какой-нибудь одной партии, то в настоящее время между дирекциями обществ железных дорог есть такие, которые употребляют капиталы акционеров для борьбы с теми же акционерами. Сходство это доходит до мелочей. Подобно своему правительственному прототипу, у коммерческих ассоциаций есть своя, стоящая больших денег избирательная борьба, которой заведуют избирательные комитеты, употребляющие избирательных агентов; есть свои избирательные интриги, с бесчисленными их незаконными атрибутами, и подчас своя фабрикация подложных голосований. Наконец, как общий результат всего сказанного, следует, что то самое так называемое сословное законодательство, которым обыкновенно попрекают наших государственных людей, постоянно проявляется в действиях этих торговых ассоциаций, хотя и утвержденных на чисто представительных началах.
Последним утверждением мы удивим, вероятно, не одного читателя. Публика вообще, т. е. та часть ее, которая имеет мало или вовсе не имеет прямого интереса в делах, касающихся железных дорог, которая никогда не читает ни одной специальной газеты по этой части и пропускает отчеты о полугодичных собраниях, попадающиеся в ежедневных газетах, пребывает в убеждении, что бесчестные проделки вроде колоссальных мошенничеств, получивших такую громадную известность во время знаменитой мании на спекуляции, теперь уже более не совершаются. Эти доверчивые люди не забыли деяний маклеров и директоров. Они помнят, как разные подставные лица имели акции на 100 000 и даже 200 000 ф. ст.32; как несколько директорских должностей занимались одним лицом, так что один человек в одно и то же время заседал в двадцати трех правлениях; как первоначальные подписки составлялись с помощью подписей, купленных по 10 и по 4 шиллинга за штуку, и носильщики и мальчики-рассыльные подписывали обязательства на такие суммы, как 30 000 или 40 000 ф. ст. Они и теперь расскажут, как некоторые дирекции писали книги своим шифром, делали подложные списки и не вносили своих действий в журнал; как в одном обществе полмиллиона капитала было записано на вымышленные имена; как в другом директора покупали на срок большее число акций, чем было выпущено, и таким образом искусственно поднимали цену их; как во многих других, они перекупали для общества собственные свои акции и стоимость их выплачивали сами себе из денег вкладчиков. Но хотя каждому более или менее известны все эти беззакония, их вообще считают только принадлежностью спекуляций. О новейших же предприятиях предполагают, что они задуманы добросовестно и выполнены по большей части давно учрежденными обществами, и не подозревают того, что при предложениях о постройке боковых линий и продолжении существующих происходят проделки, почти столь же пагубные в своих конечных результатах. По привычке сближать понятие о богатстве с понятием о почтенности, а слово «почтенность» употреблять как синоним слова «нравственность» большей части публики кажется невероятным, чтобы многие из крупных капиталистов и людей с хорошим положением в свете, заведующих делами железных дорог, были способны косвенным образом обогащать себя за счет своих доверителей. Правда, попадается иногда судебный отчет, открывающий какой-нибудь громадный подлог, или передовая статья в «Times», клеймящая поступки каких-нибудь директоров в выражениях, которые читателям кажутся чуть не пасквильными. Но на дела, таким образом выведенные на свет, смотрят как на исключения, и под влиянием того верноподданнического чувства, которое всегда идеализирует людей, облеченных властью, общественное мнение постоянно клонится к убеждению, что если директоров нельзя считать непогрешимыми, то все-таки не очень правдоподобно, чтоб они грешили.
Но подробное и достоверное повествование об управлении и интригах, хотя одного общества железной дороги, скоро положило бы конец подобному заблуждению. В таком повествовании проделки составителей проектов и тайны акционерного рынка заняли бы меньше места, нежели разбор многообразных мошенничеств, совершенных с 1845 г., и история происхождения и развития той хитро сплетенной тактики, посредством которой общества завлекаются в разорительные предприятия, обогащающие небольшое меньшинство в ущерб огромному большинству. В такого рода истории пришлось бы не только подробно описать выходки каких-нибудь отдельных лиц, прославившихся своими ловкими проделками, не только добавить о злодеяниях их сотоварищей, но пришлось бы описать однородные злоупотребления, происходящие в администрациях и других обществ. Из печатных отчетов следственной комиссии, если бы таковую снарядить, оказалось бы, что не далее как несколько лет назад директора одной из наших линий железных дорог разделили между собой 15 000 новых паев в то время, когда акции их общества ходили на бирже с премией; как для первого взноса по этим паям употребили они деньги общества и как на долю одного из них этих взносов досталось более чем 80 000 ф. ст. В таком отчете мы прочли бы историю председателя одного общества, который, тайно потворствуемый секретарем, удержал акций более чем на четверть миллиона, с намерением потребовать их на свой пай, если бы они стали ходить с премией, и который, когда этого не случилось, оставил эти акции невыпущенными на руках акционеров, к великому их убытку. Еще прочли бы мы о директорах, которые делали займы для себя из сумм, назначенных на текущие расходы общества, за низкие проценты, в то время как на бирже учетные проценты были высоки, или брали себе жалованье больше назначенного, внося разность в какой-нибудь незаметный уголок главной книги под рубрикой «Мелкие издержки». Мы бы нашли там описание различных маневров, при помощи которых преступное правление под видом строгого расследования подбирает благоприятную себе ревизионную комиссию, получившую кличку «а whitewashing committee»33. Мы нашли бы там документы, доказывающие, что некоторые правления получали полномочия на проведение нежелательных мер при помощи подтасовки фактов в своих докладах, а иногда полученные ими полномочия на какой-нибудь специальный предмет употребляли на другие. Мы бы убедились, что одно из наших обществ проектировало линию, служащую подъездным путем к его дороге, и добыло себе акционеров, предлагая им гарантированный дивиденд; между тем гарантии эти, признаваемые публикой безусловными, обставлялись такими условиями, что на самом деле никогда не были выполнены. Директора другого общества были уличены в том, что провели меры, выгодные для своей партии, при помощи привилегированных акций, записанных на имя начальников станций, равно как при содействии полномочий от малолетних и не умеющих еще писать детей секретаря общества.
Что злоупотребления, указанные здесь, составляют вовсе не исключение, а результат коренного порока, разветвляющегося по всей нашей системе управления железными дорогами, достаточно доказывается тем простым фактом, что, несмотря на понижение дивидендов, причиненное системою увеличения линий, этой системы продолжали держаться год за годом. Если торговец, расширив свою торговлю, найдет, что барыши его убывают соразмерно этому расширению, то станет ли он, хотя бы даже понуждаемый конкуренцией, делать дальнейшее расширение, рискуя дальнейшими убытками? Станет ли купец, при всем желании подорвать торговлю конкурента, делать последовательные займы под залог своего капитала, платя за каждую сумму, добытую таким образом, проценты более высокие, нежели те, какие он получает, пуская его в оборот? Подобный образ действий до того нелеп, что присоветовать его любому частному лицу считалось бы величайшей дерзостью и оскорблением, а между тем, чем же лучше образ действий, на который директора обществ железных дорог при каждом новом собрании уговаривают своих доверителей? С 1845 г., когда дивиденды наших главных линий стояли на 8–10 %, они, несмотря на постоянно возраставшее обращение, упали с 10 до 5 %, с 8 до 4 %, с 9 до 3 1/4 %, a между тем система расширений, арендований и гарантий постоянно поддерживается, хотя в ней явная причина зла. Не ясно ли, что тут кроется нечто, нуждающееся в объяснении, нечто, не ограничивающееся тем, что доступно взгляду публики вообще? Если найдется кто-нибудь, кого не убедит чудовищный факт несокрушимого упорства в непроизводительной затрате капитала, тот пусть прочтет заманчивые отчеты, на которые поддаются акционеры, разрешая пополнение новых проектов, и потом сравнит их с полученными результатами. Пусть он просмотрит сметы предполагаемых расходов, размеры предполагаемых оборотов и ожидаемых дивидендов по какой-нибудь предлагаемой новой линии, пусть он заметит, насколько владелец акций, до которого был установлен проект, бывает склонен считать предприятие крайне доходным, а затем, по следующему за всем этим понижению акций, пусть измерит всю громадность нанесенного убытка. Не сам ли напрашивается вывод? Ясно, что акционеры не могли поставить себе за правило утверждать предприятия, от которых верно знали, что останутся в убытке. Однако же каждому известно, что все эти новые предприятия, почти без исключения, принесли нам один убыток Следовательно, очевидно, что акционеры были постоянно обманываемы ложными представлениями. Этот вывод можно отклонить разве только предположением, что дирекции и их агенты сами бывали обманываемы; и если бы разногласия между обещанными и действительно последовавшими результатами были только редкой случайностью, то имелось бы некоторое основание к подобному снисходительному воззрению. Но предполагать, чтобы какая бы то ни было администрация впала в целый ряд таких ошибок, нисколько не образумилась бы от бедственных опытов и после дюжины подобных разочарований все-таки продолжала бы завлекать полугодичное собрание акционеров блестящими надеждами, ведущими их прямо к разорению, и предполагать, что все это делалось в простоте сердечной, – это уже значит рассчитывать на чересчур большое легковерие. Даже в том случае, если бы подозрения не возбуждались неопровержимо обличенными беззакониями, то нам кажется, что постоянного понижения в ценности акций железных дорог, непреклонного упорства правлений в системе, причинившей его понижение, и доказанной лживости тех представлений, которыми они побудили акционеров к одобрению этой системы, было бы совершенно достаточно, чтоб навести на убеждение в коренной порочности администраций железных дорог.
Для лучшего понимания существующих злоупотреблений и различных причин, содействующих их порождению, необходим краткий обзор способа развития системы увеличения линий. Одной из первых побудительных причин этой системы было чувство соперничества. Еще не построены были главнейшие линии, как уже между нашими двумя главными обществами возник спор о первенстве. Спор этот в непродолжительном времени перешел в положительный антагонизм, и то же самое побуждение, которое в избирательной и другой подобной борьбе нередко заставляло проматывать целые состояния для одержания победы, значительно способствовало тому, чтобы заставить каждого из двух могущественных соперников приносить неоднократные жертвы скорее, чем остаться побежденным. Такого рода враждебность постоянно побуждает соперничествующие правления к нападениям на территорию одно другого, причем за каждое покушение одной стороны другая отплачивает совершенно тем же, и неприязненное чувство, порождаемое подобными столкновениями, доходит иногда до такого неистовства, что можно бы указать на несколько директоров, которые при голосовании руководятся единственно желанием отомстить противникам. В числе первых способов, которыми важнейшие общества старались укреплять себя и ослаблять своих соперников, были аренда и покупка второстепенных соседних линий. При этом, разумеется, делались предложения и набивались цены с обеих сторон, из чего естественно следовало, что первые такие продажи совершались по ценам, далеко превосходившим действительную стоимость покупаемых линий, и продавцы получали огромные барыши. Что из этого последовало? После нескольких подобных сделок сметливым спекулянтам стало ясно, что выгодно будет строить новые линии при таких условиях, которые заставили бы соперничающие общества отбивать их друг у друга. Получив раз таким образом значительные и легко приобретенные барыши, акционеры только и думали о том, как бы повторить такой приятный процесс, и искали новых участков для произведения дальнейших операций. Даже директорам обществ, платившим такие высокие цены, была личная выгода поощрять подобные обороты, потому что эти люди ясно видели, что, участвуя в одном из этих предприятий на сумму, большую той, какая помещена у них в покупающем обществе, и в то же время употребляя свое влияние в покупающем обществе для доставления новому предприятию хорошей цены или выгодного обеспечения, они этим самым получат огромную пользу, и вся история железных дорог с избытком доказывает, какую важную роль играла эта побудительная причина во всех таких операциях. Стоило только начать, и тогда уже не было недостатка в других влияниях, поощряющих к сооружению боковых линий и продолжению существующих. Возможность постоянно почерпать деньги из капитала общества давала средства к выдаче фальшивых дивидендов, дошедшей одно время до больших размеров. Под влиянием различных побудительных причин расходы, которые должны бы были делаться из доходов, делались из капитала: сооружение и подвижной состав оставались без ремонта или ремонтировались весьма недостаточно, и через это текущие издержки являлись обманчиво незначительными; с другой стороны, условия, заключенные с подрядчиками на долгий срок, давали возможность не вносить в счета разных мелких издержек, в сущности уже сделанных, и таким образом чистые доходы выводились на бумаге гораздо большими, чем были в действительности. Новые предприятия, покровительствуемые при своем появлении перед денежным миром обществами, капитал и дивиденды которых были таким образом искусственно подняты, естественно, встречались благоприятно. Благодаря обаянию родства их с обществами, пользующимися уже доверием, акции их начинали ходить с высокой премией и приносили огромные барыши учредителям. Это обстоятельство было принято к сведению и весьма скоро вошло в систему сооружать побочные линии – «calves» («телята»), как их принято называть на жаргоне строителей, в надежде на такое же, действительное или призрачное, благоденствие и торговать премиями, с которыми выпускались акции. Между тем возник и развился еще второстепенный разряд влияний, тоже немало способствовавший к поощрению неразумных предприятий, а именно интересы судебных ходатаев, инженеров, подрядчиков и других лиц, непосредственно или косвенно участвовавших в построении железных дорог. С методом составления и исполнения новых проектов не могли не освоиться в несколько лет все лица, заинтересованные в этом деле, и не могло не возникнуть между ними единомышленной тактики, составленной с общего согласия для достижения одной общей цели. Таким образом, частью вследствие зависти соперничествующих правлений, частью вследствие алчности акционеров покупаемых линий, частью вследствие бесчестности директоров при составлении проектов, частью вследствие проделок тех, которым предоставляется выполнять проекты, законным образом утвержденные, наконец, частью, если не преимущественно, вследствие обманчивого вида благоденствия, который умели сохранить многие уже установившиеся общества, – разразилась сумасбродная спекуляция 1844 и 1845 гг.34Последовавшие затем бедствия, хотя совсем почти отстранили последнюю из названных нами побудительных причин, не имели почти никакого влияния на остальные. Хотя публика, наученная горьким опытом, уже не так легковерно потворствует спекуляциям, как в прежнее время, но личные интересы, возникшие тогда, остались теми же, как и были; система только еще изощрилась, приняла более сложные и многообразные виды и до сей поры ежедневно ввергает злополучных акционеров в убыточные предприятия.
Прежде чем приступить к разбору существующего положения дел, мы желаем объяснить читателю раз и навсегда, что мы не полагаем, чтобы уровень нравственности лиц, замешанных в эти дела, был заведомо ниже, нежели нравственность общества вообще. Если взять первых попавшихся представителей любого сословия, то окажется, по всей вероятности, что они, поставленные в такое же положение, поступили бы точно так же. Бесспорно, есть директора совершенно бесчестные; но также бесспорно и то, что есть другие, понятия которых о чести далеко превосходят понятия большинства людей. Что же касается остальных, то мы уверены, что они ничем не хуже массы. Об инженерах, парламентских агентах, юристах, подрядчиках и других лицах, участвующих в иного рода предприятиях, можно положительно сказать, что пока они силою привычки доходят до ослабления своих нравственных правил, но было бы слишком строго судить их единственно по тем действиям, в которых их можно основательно укорять. Те, кто не сразу понимает, каким образом в этих запутанных делах самые бесчестные результаты могут быть плодом действий людей, личность которых далеко не соответствует порочности этих результатов, поймут дело по рассмотрению условий, в которые лица эти поставлены. Во-первых, нужно обратить внимание на всем известный факт, что совесть целой корпорации всегда менее щекотлива, нежели совесть отдельной личности, – иными словами, что всякая корпорация не задумается совершить, в виде совокупного акта, такой поступок, на который не решилось бы ни одно из лиц, составляющих ее, если бы оно чувствовало себя лично ответственным за него. При этом можно заметить, что таким сравнительным ослаблением нравственности отличается не только поведение самой корпорации относительно общества, но и поведение общества относительно корпорации. Всегда есть какое-то более или менее ясно сознаваемое понятие, будто для обширного общества почти нечувствительно то, что погубило бы частное лицо, и это понятие постоянно руководит действиями всех правлений железных дорог и подведомственных им лиц, так же как и всех подрядчиков и землевладельцев и других заинтересованных лиц, заставляя их выказывать алчность и отсутствие нравственных правил, чуждые их деятельности вообще. Затем отдаленность и освоенность производимого зла еще значительнее ослабляют чувство, обуздывающее злоупотребления. Действия людей вообще непосредственно определяются представлениями о результатах, которых можно ожидать от них, и принимаемые решения в значительной мере зависят от большей или меньшей ясности, с которой эти результаты могут представиться воображению. Последствие, хорошее или дурное, рисующееся ясно и непосредственно, влияет на образ действий человека гораздо могущественнее, нежели такое последствие, которое нужно проследить через длинный ряд вытекающих одна из другой причин и которое в окончательном результате оказывается не определенным и осязательным, а общим и смутно уловимым. Вот почему в сомнительных сделках на акциях, в запрашивании непомерных цен – поступках, которые приносят огромные выгоды отдельным личностям, не нанося, по-видимому, ущерба никому, и которые в их конечных результатах могут только окольными путями повредить неизвестным лицам, неизвестно где проживающим, можно уличить таких людей, которые, если бы представить им воплощенные результаты их действий, ужаснулись бы нанесенного ими вреда, – людей, которые в частных своих делах, где результаты действительно представляются им в таком осязательном виде, достаточно честны. Далее следует заметить, что виною большей части этих крупных мошенничеств бывает не чудовищная бессовестность какого-нибудь отдельного человека или группы людей, а совокупность личных интересов многих людей и многих групп людей, мелкие проступки которых накоплением своим образуют одно огромное целое. Это совершенно похоже на процесс, вследствие которого какой-нибудь факт, переходя из уст в уста и при каждом повторении подвергаясь легкому преувеличению, возвращается к первому рассказчику в едва узнаваемом виде. Точно так же и тут землевладельцы позволяют себе слегка налегать своим влиянием там, где бы не следовало; члены парламента более или менее протежируют тем или другим лицам, кое-где интригуют, юристы кое-где пронырствуют, инженеры, подрядчики и директора несколько не в меру радеют о своей выгоде, да сметы представляются в немного прикрашенном виде, слегка уменьшая угрожающие невыгоды и увеличивая ожидаемую пользу, – и все это вместе приводит к тому, что акционеры завлекаются в разорительные предприятия отъявленно лживыми представлениями, а на каждого виновного падает только малая доля общей вины. Следовательно, если принять в соображение сравнительную беззастенчивость корпоративной совести, отдаленность и широкое распространение результатов, производимых злоупотреблениями, и смешанное начало этих злоупотреблений, – делается возможным понимать, каким образом в делах железных дорог колоссальные мошенничества могут быть совершаемы людьми, которые, отдельно взятые, стоят по своей нравственности весьма немного ниже или даже вовсе не ниже общего уровня нравственности их среды.
После этих предварительных смягчающих пояснений мы приступаем к подробному изложению различных незаконных влияний, имеющих последствием безрассудную систему расширения и беспрерывное расточение капиталов акционеров.
В первом ряду между этими влияниями стоит своекорыстие землевладельцев. Владетели имений, некогда бывшие главным препятствием предпринимаемым железным дорогам, сделались за последние годы главными их ревнителями. С тех пор как первый проект линии между Ливерпулем и Манчестером разбился об оппозицию землевладельцев, а второй проект уцелел только тем, что держался вдали от усадеб и огибал парки, отгороженные для охоты; с того времени как лондонско-бирмингемское общество, после утверждения его проекта комитетом пэров, принуждено было «задобрить» своих антагонистов поднятием оценки земли с 250 000 до 750 000 ф. ст.; с того времени как парламентский совет поддерживал безосновательное сопротивление самыми вздорными и нелепыми отговорками вроде укоров инженерам за «попирание хлеба вдов» и «разрушение клубничных гряд огородников», – с этого времени, говорим мы, в политике землевладельцев произошел заметный переворот. Да и не в человеческой натуре было бы, чтоб дело было иначе. Когда стало известно, что общества железных дорог обыкновенно дают в виде «платы и вознаграждения за землю» от 4000 до 9000 ф. ст. с мили; что за воображаемые повреждения собственности вознаграждают такими неслыханными суммами; что бо́льшую часть их наследники не раз считали делом совести возвращать; что в одном случае было заплачено 120 000 ф. ст. за землю, оцениваемую в 5000 ф. ст.; когда разнеслись слухи, что производятся значительные вознаграждения в виде даровых акций и т. п., чтобы откупиться от сопротивления землевладельцев; когда стало достоверным фактом, что стоимость имений значительно возвышается от близости к железной дороге, – неудивительно, что помещики сделались деятельными ревнителями тех самых проектов, против которых они некогда восставали с таким ожесточением. Если принять в соображение бесчисленные искушения, которым они подвергались, мы не увидим ничего изумительного ни в том факте, что в 1845 г. они были ревностными членами временных комитетов, ни в том, что влияние их, употребляемое в пользу предприятий, дало им возможность получить за собственные свои земли большие суммы, ни, наконец, в том, что многие их действия довольно трудно оправдать иначе как смотря на них с их точки зрения. Рассказывая нам о помещиках, искавших свидания с инженером какой-нибудь предполагаемой железной дороги, договаривающихся о том, чтобы он выбрал для линии их местность, обещая свою поддержку, если он поступит по их желанию, и угрожая сопротивлением в противном случае, предписывающих, какую именно черту провести через их владения, давая при этом понять, что рассчитывают на хорошую цену, – нам указывают только на особенные проявления известных частных интересов. Когда мы слышим о том, как владетель обширного поместья употребляет влияние, которым он пользуется в качестве председателя правления какого-нибудь общества, на то, чтобы проектировать ответвление, пересекающее его имение на протяжении нескольких миль, и подвергает доверившееся ему общество издержкам, сопряженным с парламентской борьбой, чтобы добиться утверждения этой линии, – мы слышим только о том, что, по всей вероятности, и должно было случиться при данных обстоятельствах. Если в настоящую минуту на рассмотрение публики предлагается линия, задуманная крупным капиталистом и, между прочим, служащая к установлению выгодного для него сообщения с его имениями, причем он уверяет, что составленные по проекту сметы с избытком достаточны, тогда как все инженерное сословие считает их положительно недостаточными, – то мы в этом видим только особенно разительный пример того, какие искаженные представления непременно порождаются личным интересом при подобных условиях. Если мы открываем, что такой-то проект составлен домогательствами местного дворянства и джентри; что изыскания были поручены третьестепенному инженеру, готовому взять их на себя за плату, только что покрывающую его издержки в виду будущих выгод; что начальник изыскания и его агенты приставали к директорам смежной главной линии, чтобы заставить их принять их проект, угрожая, что в противном случае его примет какое-нибудь богатое, соперничествующее с ними общество, требовали денежной ссуды на расходы и добились бы всего этого, если бы не сопротивление акционеров, – то мы только открываем организованную тактику, которая совершенно естественно развивается при подобных побудительных причинах. Во всех этих фактах нет ничего особенно замечательного. Начиная с бесстыдства землевладельца, запросившего 8000 ф. ст. за то, что он наконец отдал за 80 ф. ст., до ежедневно повторяющихся примеров влияния, употребляемого на доставление известному околотку удобств железной дороги, – все эти действия поземельного сословия составляют просто проявления общего уровня нравственного характера, обнаруживающегося под влиянием особых условий. Единственное, что должно останавливать наше внимание, – это то, что есть и многочисленное и могущественное сословие, интересы которого постоянно тянут в сторону расширения железных дорог, не принимая в соображение действительную пользу или вред подобной системы.
Переворот в положении, принятом законодательством в отношении железных дорог, а именно переход от «одной крайности, заключающейся в упорном отвержении проектов или утверждении их только после долгих проволочек, к противоположной крайности – утверждению всех проектов без разбора», совершился одновременно с вышеописанным переворотом. Вряд ли могло быть иначе. Из того, какая значительная часть обеих парламентских палат состоит из представителей землевладельческой общины, непременно должно было последовать повторение в первых той же игры частных интересов, которая проявляется в последней, только в несколько измененном виде и усложненное другими влияниями. Если вспомнить, до какой степени сами законодатели были запутаны в спекуляции во время знаменитой «мании», едва ли можно предположить, чтобы они с тех пор совершенно освободились от влияния личных соображений. Существует один парламентский отчет, доказывающий, что в 1845 г. было 157 членов парламента, имена которых являлись в списках новых обществ на различные суммы, начиная от 291 000 ф. ст. и ниже. Сторонники новых проектов хвалились числом голосов, которым они располагали в палате. Члены палаты общин делались предметом личных домогательств, у пэров, выпрашивали покровительства. В верхней палате публично жаловались, что «почти невозможно набрать присяжных, из которых несколько человек не имели бы сумм, подписанных на ту железную дорогу, пользу которой они призваны признать». Нет сомнения, что подобное положение дел было исключительное, и с тех пор последовало не только уменьшение соблазна, но и заметное приращение чувства честности. Но все-таки нельзя ожидать, чтобы прекратилось действие частных интересов. Нельзя ожидать, чтобы землевладелец, который вне парламента всеми силами старается промыслить железную дорогу для своего округа, после вступления своего в парламент не стал употреблять для той же цели власти, данной ему его новым положением. Нельзя ожидать, чтобы накопление многих таких личных влияний оставило законодательную политику неизменною. Отсюда проистекает тот факт, что влияние, некогда направляемое против утверждения проектов железных дорог, теперь употребляется в пользу их. Отсюда же происходит и другой факт, что комитеты, которым поручается рассмотрение проектов, уже не требуют достоверных доказательств того, что предлагаемой линии действительно предстоит значительная торговля, чтобы дать требуемые полномочия. Этому же, наконец, следует приписать и тот факт, что директора и председатели правлений, занимающие места в палате общин, позволяют себе обязываться от имени своих обществ на продолжение существующих линий и сооружение новых. Мы могли бы назвать одного из членов парламента, который, приобретя выгодно расположенное имение, поручил одному инженеру, также члену парламента, постройку железнодорожной линии, проходящей через его имение. Когда ему удалось получить парламентский акт, разрешающий постройку этой линии (при проведении акта в парламент немалую роль играли влияние как его самого, так и друзей его), он нашел три железнодорожных общества, пожелавших купить у него этот акт. Мы могли бы назвать и другого члена парламента, который проектировал продолжить свою дорогу и получил на это разрешение. Он убедил директоров соседней главной линии, с которыми был в очень близких отношениях, взять акции на половину всего капитала, предназначенного для предполагаемого расширения предприятия, с условием выдавать им 50 % прибыли со всего валового дохода и передавать на главную линию все товары, поступающие для перевозки до тех пор, пока не получится от этой операции 4 % на весь капитал, что, в сущности, было не более как гарантированием 4 %. Однако не единственно из личных видов стали законодатели давать в последние годы неуместное поощрение этим предприятиям. Тут большую роль играли и различные косвенные побудительные причины. Одною из них было желание угодить избирателям. Жители округа, лишенного удобства железной дороги, естественно пристают к своим представителям, чтобы они выхлопотали проведение линии. Представители же нередко сознают, что вторичное их избрание зависит от успешного исполнения этого желания. Даже там, где нет натиска со стороны народа, он есть со стороны их главной политической опоры – крупных землевладельцев, которыми не приходится пренебрегать; местных юристов, друзей, весьма не лишних при выборах, людей, которым железная дорога всегда приносит много дела. Таким образом, даже не имея в виду непосредственных личных целей, члены парламента часто бывают почти насильно вынуждены содействовать проектам, далеко не разумным с точки зрения акционерной или даже национальной. Затем следуют еще менее непосредственные побудительные причины. Там, где не имеются в виду достижения ни личных, ни политических целей, остаются все-таки интересы какого-нибудь родственника, а если не родственника, то хоть приятеля. Там, где нет положительного напора в противную сторону, эти побудительные причины, разумеется, имеют значительный вес. Сверх того, справедливость заставляет сказать и то, что большинство членов парламента до того одержимо убеждением, что сооружение всякой железной дороги есть благодеяние для страны, что для них почти не существует причин сопротивляться подобным влияниям. Правда, акционеры могут понести убыток, но это уже их дело, – публике же представятся новые удобства; избиратели останутся довольны; друзьям будет угождено; может быть, достигнутся и личные цели: понятно, что под влиянием некоторых из этих побуждений или всех их вместе охотно подаются благоприятные голоса. Таким образом, со стороны законодательства так же последовало в последние годы искусственное поощрение к размножению железных дорог.
От парламента к парламентским агентам и ко всему юридическому сословию, сопричастному построению железных дорог, переход легок. Для них составление и выполнение проектов новых линий и разветвлений – вопрос насущный. Всякий, кто изучит процесс добывания парламентского акта, утверждающего новую железную дорогу, или обратит внимание на множество законных формальностей, обусловливаемых проведением работ на железных дорогах, и на большие суммы, появляющиеся в полугодичных отчетах под рубрикой «судебных издержек», – разом поймет, как сильно искушение, которому каждый новый проект подвергает солиситоров, нотариусов и адвокатов. Доказано, что за прошлые годы парламентских расходов приходилось от 650 до 3000 ф. ст. с мили, и бо́льшая часть этих сумм поступила в карманы юридического сословия. В одной парламентской борьбе 57 000 ф. ст. были разделены на шесть человек адвокатов и двадцать человек солиситоров. На недавнем собрании одного из наших обществ было упомянуто, что сумма, истраченная на судебные и парламентские расходы, достигла в течение 9 лет до 480 000 ф. ст., т. е. средним числом 53 500 ф. ст. в год. Имея перед глазами такие факты и десятки подобных им, было бы слишком странно, если бы такой сметливый народ, как юристы, не употреблял всевозможные усилия и проделки для порождения новых предприятий. Действительно, если оглянуться на дела, совершившиеся в 1845 г., можно заподозрить, что юристы не только деятельно помогали новым предприятиям, но сами затевали их. Каждый отчасти слыхал о том, как в эту пору общего возбуждения ежедневно объявляемые проекты часто предлагались местными солиситорами; как эти люди изучали карты, высматривая, где можно провести благовидную линию; как они запутывали местное джентри своими домогательствами, чтобы добиться составления комитетов; как сговаривались с инженерами насчет пробных изысканий; как, благодаря обаянию сумасбродных надежд, охвативших всех в то время, они без большого труда могли составлять общества. Зная все это и зная, что люди, имевшие успех в своих расчетах, вряд ли отвыкают от хитрости и коварства, а скорее с каждым годом более упражняются и совершенствуются в них, мы весьма естественно должны ожидать, что юристы, имеющие дела с железными дорогами, окажутся самыми влиятельными из многочисленных лиц, содействующих завлечению владетелей железных дорог в бедственные предприятия, – и мы не обманемся в этом ожидании. Они большей частью бывают в союзе с инженерами. Со времени предложения до окончательного сооружения новой линии юрист и инженер работают заодно, интересы их совершенно тождественны. В то время как один производит изыскания, другой заготовляет справочную книгу. Местные планы, составленные одним, представляются другим. Объявления землевладельцам и арендаторам, которые пишутся одним, другим рассылаются по принадлежности. Во все время работ они беспрестанно советуются друг с другом о том, как справиться с местной оппозицией и добыть местную поддержку. При составлении отчетов для представления парламенту они по необходимости действуют в согласии. Между тем как во время заседаний комитета один исправно получает свои десять гиней в день за то, чтобы быть под рукою и подавать свои показания, другой извлекает пользу из всех сложных формальностей, сопряженных с проведением парламентского утверждения. Во время производства работ инженер и юрист бывают в частых сношениях и получают одинаковую выгоду от всякого расширения предприятия. Таким образом, в каждом из них естественно возникает понятие, что, помогая другому, он помогает сам себе, и постепенно, с годами, по мере повторений таких операций, и тот и другой совершенно осваиваются с политикой железных дорог, между ними устанавливается вполне организованная система взаимного содействия, – система, приобретающая наибольшую силу от богатства и влияния, с каждым годом накопляемых ими.
В числе проделок солиситоров, устроившихся таким образом, одна из самых замечательных заключается в ловкости, с которою они добиваются проведения в директора кандидатов собственного назначения. Как это ни покажется странным и невероятным, но есть кукольные директора, подающие голос в пользу того или другого только по внушению юристов общества, которых они оказываются креатурами: это факт, который мы приводим из достоверных источников. Добывание таких орудий не представляет никакой трудности. Представляется вакансия директора. Всегда почти есть несколько таких людей, над которыми солиситор, заведующий обширными юридическими делами железной дороги, имеет значительную власть: не только друзья и родственники, но и клиенты и вообще люди, которым он по своему положению может доставить большую пользу или нанести большой вред. Из них он выбирает самого подходящего к его целям, отдавая предпочтение при других равных условиях такому, который живет в провинции поблизости к линии. Открываясь ему в своих намерениях, он указывает ему на различные выгоды, сопряженные с положением директора, на право бесплатного проезда и многочисленные удобства, которые дает это место; на ежегодное содержание фунтов в сто, которое оно приносит, на получаемые от него почет и влияние; на вероятно предстоящие случаи к выгодному помещению капитала и т. д. Если последуют возражения на основании неразумения дел, касающиеся железных дорог, искуситель, для которого в этом-то неразумении и заключается главное условие годности субъекта, отвечает, что он всегда будет под рукою, чтобы руководить им при подаче голоса. Если нареченный кандидат станет отговариваться неимением требуемого количества акций общества, искуситель устраняет затруднение, с готовностью предлагая пополнить недостающую цифру. Поощренный и польщенный таким образом и, может быть, сознавая, между прочим, что отказаться было бы опасно, избранное орудие позволяет внести себя в кандидатский список, а так как полугодичные собрания имеют обыкновение – которому они изменяют только под влиянием сильного негодования, – избирать первое лицо, представленное им власть имеющими, то дело сходит с рук благополучно. То же самое, разумеется, может возобновиться и при последующих случаях, и таким образом юридический агент общества и сообщники его могут располагать достаточным числом голосов, чтобы перетянуть весы на свою сторону.
Далее, к личному интересу и власти главного солиситора нужно прибавить интересы и влияние местных солиситоров, с которыми он в постоянных сношениях. Они тоже получают пользу от новых предприятий; и поэтому изо всех сил стараются подвигать их вперед. Действуя единомышленно со своим начальником, они образуют весьма влиятельный местный штаб. Они неугомонно интригуют в пользу предприятия, они подстрекают и сосредоточивают чувства своих округов; поддерживают соперничество с другими линиями; запугивают местных акционеров молвой об угрожающей конкуренции. Когда вопрос о расширении или нерасширении приходит к голосованию, они набирают голоса по доверенности в пользу расширения. Они употребляют понудительные меры с теми из своих клиентов и родных, у которых есть акции. Мало того, они так глубоко интересуются решением, что иной раз фабрикуют голоса с целью влиять на него.
У нас перед глазами случай, имевший место с местным солиситором, который перед созывом чрезвычайного общего собрания для принятия или непринятия проекта новой ветви перенес часть своих акций на имя нескольких членов своей семьи и таким путем увеличил свои семнадцать голосов до сорока одного, причем все эти голоса он употребил в пользу нового проекта.
Нравственность инженеров, состоящих при железных дорогах, немногим выше нравственности юристов. Грет-джордж-стритские сплетни35богаты постыдными повестями, они рассказывают о том, как такой-то, подобно другим, предшествовавшим ему, подписался под сметами, зная наверное, что они недостаточны; они шутливо намекают на то, что такому-то предоставляется исправлять за начальника всю «черную работу», а именно лжесвидетельствовать вместо него; о таком-то рассказывают, что, когда он подавал свое показание перед комитетом, адвокат объявил ему, что ему не поверят, хотя бы он клялся на коленях. Из того же источника можно узнать, как дешево учредитель известной линии совершил парламентское изыскание, употребляя на это часть штата, состоящего на жалованье у другого общества, в котором он служил в качестве главного инженера. Одного известного члена общества подозревают в настоящее время в том, что он получил подряд на ремонт дороги на известное число лет и за чрезмерную помильную плату. Ходят также слухи о тех громадных барышах, которые имели некоторые светила инженерного искусства в 1845 г. за одно разрешение воспользоваться их именами на объявлениях. Говорят, что большинство доходило до 1000 гиней. Те же сплетни распространяются о важных преимуществах, которыми пользуются инженеры, заседающие в палате общин.
При таком ослаблении нравственного кодекса и значительной степени заинтересованности инженеров в предприятиях железных дорог следует ожидать от них усиленной и не слишком разборчивой на средства деятельности в пользу этих предприятий. В пример энергии и умения, с которыми они подвизаются в пользу новых предприятий, можно бы привести множество фактов.
Недалеко от Лондона есть одно имение, расположенное между двумя железнодорожными линиями; не так давно это имение было куплено одним инженером, который вслед за тем получил парламентский акт на постройку подъездных путей к обеим соседним железнодорожным линиям. Один из этих подъездных путей он отдал в аренду обществу соседней линии и потом сделал то же самое с другим, но не имел успеха. Как бы там ни было, предполагают, что он удвоил стоимость своего имения. Другому известному инженеру удалось провести контрабандой через парламент, в билле о проектируемой железной дороге, одно примечание, которое расширяет в известном округе границы отклонения дороги на несколько миль по обе стороны ее, тогда как обыкновенно отклонение линии допускается лишь в пределах 5 гюнтеровых цепей36с каждой стороны дороги. Эту попытку объясняют теми обстоятельствами, что инженер владел в соседнем округе копями. Между тем под давлением соседних железнодорожных обществ он пользовался своим правом делать большие отклонения. Не особенно давно на одном полугодичном общем собрании двумя инженерами, состоящими на службе общества, были предложены несколько проектов, уже раз отвергнутых акционерами. Несмотря на то что было совершенно ясно, что инженеры действуют в своих личных выгодах, один из них поднял вопрос, другой поддержал, и правление признало некоторые из этих предложений безотлагательными. Предложения были поставлены на очередь, директора их поддержали, но акционеры не согласились и отклонили их. Попытка провести предложения была сделана в третий раз, и в третий раз возникло разногласие; через несколько дней после чрезвычайного собрания, на котором произошел раздор, один из этих инженеров распространил между акционерами брошюру, в которой опровергал все доводы партии несогласных и приводил, со своей стороны, несколько новых положений, хотя это и было поздно. Мало того, он попытался при помощи агентов добиться от акционеров полномочий в пользу своих предложений, и, несмотря на то что был снабжен несколькими полномочиями, на следующем собрании он должен был отказаться от своих пожеланий.
Обратимся теперь к подрядчикам. Железные дороги дали этому разряду людей исполинское развитие не только в отношении численности, но и в отношении громадного богатства, достигнутого некоторыми из них. Прежде ни один подрядчик не брал на свою долю больше какой-нибудь полудюжины миль работы – насыпей, заборов и мостов. В последние же годы стало обыкновенным явлением, что один человек подряжался на постройку целой железной дороги с тем, чтобы сдать ее обществу в надлежащем виде к сроку ее открытия. На это, разумеется, требуются большие капиталы. Получаются и огромные выгоды. А постепенно накопленные таким образом состояния так велики, что есть несколько подрядчиков, из которых каждый имеет средства выстроить по железной дороге на свой счет. Но эти люди так же ненасытны, как все миллионеры, и, пока не отказываются от дел, некоторым образом вынуждены заручаться новыми предприятиями, чтобы их рабочий состав не оставался без занятий. Можно себе представить, какие требуются огромные количества рабочего материала: сотни телег для перевозки земли, сотни лошадей; целые мили временных рельсов и лежней; по крайней мере полдюжины локомотивов и несколько локомобилей; бесчисленное множество орудий; кроме того, громадные запасы строительного леса, кирпича, камня, рельсов и других рабочих припасов, которые приходится покупать на спекуляцию. Оставаться праздным при такой затрате капитала и содержании большого рабочего штата влечет за собою убыток, отчасти косвенный, отчасти же и прямой. Поэтому богатый подрядчик постоянно находится под влиянием сильных побудительных причин, подстрекающих его искать новых работ, и в то же время богатство его дает ему возможность предпринимать их. Вследствие этого нередко случается, что, тогда как прежде общества и инженеры употребляли в дело подрядчиков, теперь подрядчики употребляют в дело инженеров и составляют компании. Многие новейшие предприятия были созданы таким образом; самый гигантский проект, на который до сих пор отваживалась частная предприимчивость, – проект, на осуществление которого нет надежд, – был замышлен известной подрядческой фирмой. В некоторых случаях, как, например, и в этом случае, подобный образ действий, быть может, оказался бы полезным; но в большой части случаев результаты бывают бедственны. Имея в поощрении расширение железных дорог интерес еще больший, чем инженеры и юристы подрядчики часто соединяются с последними в качестве агентов или помощников. Стараниями их производятся на свет такие линии, о которых вперед можно сказать, что они не покроют даже расходов. В последнее время вошло в обыкновение между землевладельцами, негоциантами и другими лично заинтересованными лицами, которые, воображая, что косвенные барыши вознаградят их за тощие дивиденды, сами доставляли часть капитала, нужного для местной железной дороги, но не могут доставить всего, – между такими лицами вошло в обыкновение заключать с каким-нибудь богатым подрядчиком договор, по которому он обязан построить линию, принимая в уплату часть акций – хоть треть всех акций, – и назначать цены за производимые работы по смете, составленной им сообща с инженером. Этим условием подрядчик обеспечивает себя. Ему не было бы никакого расчета принимать в уплату акции, обещающие не более каких-нибудь 2 %, иначе как вознаграждая себя необыкновенно большими барышами на постройке, а назначение цен сообща с таким лицом, интересы которого так же как и его собственные, связаны с выполнением предприятия, обеспечивает ему такие барыши. Между тем тот факт, что нашлись подписчики на весь капитал и подряд на всю линию взят, внушает публике излишнее доверие к проекту; акции начинают ходить по цене гораздо высшей, чем настоящая их стоимость; они раскупаются неосмотрительными лицами; подрядчик время от времени сбывает свои по хорошим ценам, и новые акционеры в конце очутятся пайщиками такой железной дороги, которая оказывается, благодаря дороговизне постройки, еще непроизводительнее, нежели она обещала вначале. И это не единственные случаи, в которых подрядчики получают выгоды такими путями. Они поступают точно так же с предприятиями собственного проектирования. Чтобы достигнуть разрешения, они вписывают в подписные листы большие суммы, зная, что при помощи способов, указанных нами выше, они всегда могут вывернуться. В последнее время этим стали пользоваться так часто, что привлекли внимание комитетов (в парламенте). Один из соучастников такой сделки выразился однажды, что «комитетам захотелось много узнать, но они не узнали того, что укрывалось от них». Между тем и доныне дело это не раскрыто. Если нельзя внести собственных имен в подписные списки на тысячи акций, подрядчики подставляют вместо себя своих десятников и других лиц и делают их номинальными акционерами, тогда как действительные акционеры все-таки они же.
Из директорских злоупотреблений мы уже приводили выше несколько образчиков; можно было бы прибавить еще много примеров. Кроме злоупотреблений, возникающих из непосредственно личных видов, есть еще и различные другие. К последним принадлежит все еще возрастающая общность интересов между правлениями железных дорог и палатой общин. В парламенте заседает восемьдесят один директор, и хотя многие из них принимают весьма малое, или вовсе не принимают участия в делах управляемых ими железных дорог, но есть между ними много деятельных членов разных правлений. Стоит оглянуться на несколько лет и обратить внимание на единогласие, с которым общества поставили за правило своей политики иметь представителей в парламенте, чтобы убедиться, что их побуждало к этому желание обеспечить свои интересы, особенно там, где им угрожала конкуренция. О том, как посвященные хорошо понимают выгоду такой политики, можно судить из того факта, что в некоторых случаях известные лица избираются в члены правлений только потому, что они – члены парламента. Это, разумеется, влечет за собой то, что законодательство, в своих отношениях к железным дорогам, подвергается напору сложных частных влияний, а что эти влияния обыкновенно клонят к облегчению новых предприятий, достаточно очевидно. При этом естественно случается, что директора компаний, не враждующих между собою, меняются обоюдными услугами. Естественно, что они имеют возможность провести кучу новых проектов через комитеты. Сверх того, директора, заседающие в палате общин, не только облегчают утверждение проектов, в которых они заинтересованы, но еще упрашиваются окружающими поддерживать проекты, возникающие с других сторон. Простой здравый смысл приводит к тому заключению, что представители маленьких городов и сельских округов, нуждающихся в удобствах железных дорог, каждодневно сталкиваясь с председателем какого-нибудь общества, имеющего возможность доставить им эти удобства, не упустят случая подвинуться ближе к своей цели. Тот же здравый смысл говорит, что они всячески постараются расположить его в свою пользу закармливанием, одолжениями, лестью – короче, всеми средствами, которыми обыкновенно склоняют людей. Точно так же просто и то, что во многих случаях они должны иметь успех: при помощи целой сети убеждений и искушений они отвлекают его от спокойного решения, и он, введенный таким образом в общество, является представителем влияний, не согласных со своим личным благополучием.
Под влиянием различных побудительных причин – прямого интереса, частной протекции или чувства антагонизма – директора постоянно вовлекают своих доверителей в неразумные предприятия и нередко употребляют непозволительные средства, чтобы побороть оппозицию или увернуться от нее. Акционеры иногда узнают, что их директора обязались перед парламентом на расширения, далеко превышающие те, на какие они были уполномочены; акционеров уверяют, что они обязаны утвердить обещания, сделанные от их имени их агентами. В некоторых случаях в числе вводящих в обман документов, предъявляемых акционерам, чтобы получить от них согласие на новый проект, является перечень прибылей с какого-нибудь уже исполненного ответвления или побочной линии, с которыми предлагаемая новая линия имеет сколько-нибудь сходства. Эти прибыли (не всегда без прикрас) выставляются достаточно значительными и возрастающими, чтобы акционеры могли заключить, что и новый проект представляет хорошее помещение капитала. Между тем не упоминается, что капитал на построение этого ответвления или побочной линии был добыт займами или выпуском облигаций, приносящих более высокий процент, нежели тот, который выдается в дивиденд; не упоминается также и о том, что так как и на новое предприятие капитал будет добываться на таких же основаниях, то годовой процент за долг более чем поглотит годовой доход, таким образом, ничего не подозревающие акционеры, из которых некоторые не имеют понятия о предыдущей деятельности общества, а некоторые не в состоянии разобрать его сложных отчетов, дают свои доверенности или лично подают свои голоса в пользу новых работ, имеющих оказать гибельное влияние на их будущие дивиденды. Для достижения своих целей директора идут иной раз прямо вразрез с установленными правилами. Бывали случаи, что, отдавая отчет о количестве акционеров, подававших голоса при баллотировке, они включали в это число владельцев далеко не вполне оплаченных акций, которые шли за владельцев акций, вполне оплаченных. По временам они проводят важные меры, стараясь не привлекать особого на них внимания, конечно, если это соответствует их предположениям. При определении барышей на капитал общества, предназначенных общим собранием для распределения между акционерами, директора умели включать тысячи акций, по которым выплачивалась небольшая сумма, хотя они и считались за вполне оплаченные.
Bepul matn qismi tugad.