Kitobni o'qish: «Политические сочинения. Том II. Социальная статика»
Политические сочинения в 5 т. Т. 2.
В соответствии со ст. 1299 и 1301 ГК РФ при устранении ограничений, установленных техническими средствами защиты авторских прав, правообладатель вправе требовать от нарушителя возмещения убытков или выплаты компенсации.
© ООО «ИД «Социум», 2014
* * *
Марк Салливан
Предисловие
В конце XX в. может показаться странным, что интерес к политической философии и дискуссиям века XIX-го до сих пор не угасает. Тем не менее это так. Все интересующиеся социальными науками продолжают изучать идеи Герберта Спенсера как в стенах академических учреждений, так и за их пределами.
Нельзя назвать однозначно положительным явлением то, что после краха марксистского государственного социализма в странах Европы и в России поиск социальных, политических и экономических идеалов стал восприниматься как чистый утопизм. Нам осталось обсуждать альтернативы – но не наилучшие из возможных, а «устраивающие большинство». Столетие тому назад ярлык «анархиста» автоматически исключал человека из поля публичных дискуссий, и жертвами этой стигматизации вольно или невольно стали многие последователи Спенсера. Затем для подавления свободы дискуссий и усиления конформности сознания использовали эпитет «коммунист». Сегодня эстафета изгойства перешла к «либералам». Надеюсь, мы все же не вернемся ко временам истерии по поводу «красной угрозы», которую сегодня, видимо, следует назвать «либеральной угрозой».
«Социальная статика» является безусловно либеральным сочинением, причем сочинением в духе классического либерализма. Она посвящена рассмотрению качества свободы и равенства в свободе. В 1850 г., когда «Социальная статика» была издана впервые, Спенсер был восходящей звездой классического либерализма, продолжателем традиций Джона Локка, Адама Смита, Томаса Пейна и Мэри Уоллстоункрафт, и достиг пика своего творчества в одно время с деятельностью Джона Стюарта Милля и Генри Джорджа. В течение XX в. эта традиция постепенно приходила в упадок, поддерживаясь лишь трудами узкого круга «джорджистов», и стала вновь набирать силу благодаря творчеству современных либертарианцев.
Поскольку социальный идеализм ныне признан «утопичным», труды либеральных философов в традиции естественного права часто называют старомодными и приличествующими лишь XIX в. Мы, впрочем, не станем подпадать под влияние этой моды и вспомним слова, произнесенные Генри Джорджем в его речи перед студентами Калифорнийского университета в 1877 г.: «Маколей был прав – если бы в отрицании закона всемирного тяготения можно было отыскать денежный интерес, сегодня даже самые очевидные аксиомы физики нашли бы немало оппонентов».
Книга, которую вы прочтете, не о тяготении; она о других естественных законах, которые занимают умы человечества не одну тысячу лет, – поскольку принятие их существования в любом обществе низвергнет всемогущих, вернет достоинство униженным и «распространит дело свободы по всей земле».
Марк Салливан,июнь 1995 г.
Предисловие автора
к американскому изданию
Автор желает, чтобы новое издание «Социальной статики», которое выпускается теперь в свет для американской публики, не принималось за вполне точное выражение его настоящих взглядов на вещи. Учение, изложенное в этом сочинении четырнадцать лет тому назад, при первоначальном его обнародовании значительно развилось в сознании автора в течение этого времени и в некоторых отношениях даже видоизменилось. Автор и в настоящее время считает справедливыми руководящие начала, развитые на страницах этой книги, но он не во всех случаях разделяет применение этих начал в частностях.
Основные начала нравственности, изложенные в первой части и в начальных главах второй, он считает только предварительным очерком того, что, по его мнению, составляет сущность и истинный смысл нравственных принципов. Во всех тех отношениях, в которых выводы развиты, они по существу верны, но разработаны слишком недостаточно и составляют только часть тех оснований, на которых должна быть построена научная система этики.
Выводы, сделанные во второй части, почти во всех отношениях вполне согласны с современными взглядами автора; но если бы ему пришлось в настоящее время излагать свои мысли по этим предметам, то он в некоторых случаях выразил бы их совершенно иначе. В особенности главы «О правах женщин» и «О правах детей» подверглись бы таким изменениям, которые, сохраняя положения и выводы в прежней их силе, придали бы другой вид их логическому построению.
То же можно сказать и о выводах, сделанных в третьей части. Автор разделяет и до настоящего времени выраженные в ней общие взгляды на политические права, на государственные отправления и на пределы, в которых должна вращаться государственная деятельность. Но если бы ему пришлось излагать все это вновь, он обратил бы несравненно больше внимания на то, что все политические учреждения имеют только временное значение и что вследствие этого некоторые из подобных установлений если и имеют относительные достоинства, то не могут иметь никаких притязаний на абсолютное совершенство.
Если спросят автора, почему он не изменил своего сочинения так, чтобы оно вполне выражало его современные мнения, ему останется ответить, что он не мог бы исполнить этого удовлетворительно, не приложив к нему такого количества труда, которое заставило бы его прекратить на время свои работы над «Системой философии». Если ему удастся достигнуть заключительных томов этой системы, он разовьет в них выводы, относительно которых «Социальная статика» будет только общим очерком.
Лондон16 ноября 1864 года
Предисловие
Тон и способ изложения, принятый местами на последующих страницах, может быть, вызовет замечания критики, потому что он в некоторых отношениях не похож на предшествовавшие ему работы по тому же предмету. Исход дела покажет, благоразумно ли поступил автор, внося нововведения в сферу установленного прежними приемами. Он не отступал от старого без достаточных причин; и если он это делал, то делал именно в том убеждении, что книга предназначена иметь влияние на деятельность людей и что, следовательно, самый лучший способ для ее сочинений – тот, которым всего более достигается такая цель.
Проявления чувства, допущенные местами в этом сочинении, могут неприятно поразить и показаться неуместными при чисто научном изложении; не следует, однако же, упускать из виду, что на той ступени развития, на которой мы находимся, люди редко руководствуются исключительно логическими соображениями. Соображения эти для того, чтобы произвести впечатление, должны быть подкреплены явными или скрытыми обращениями к чувству. Если обращения к чувству дополняют, но не заменяют логических выводов, то против них нельзя сделать никакого основательного возражения. Читатель увидит, что различные выводы, предложенные на его обсуждение в этом сочинении, имеют в своем основании исключительно общее и безличное мышление, и только с этой точки зрения они могут быть рассматриваемы. Если для усиления их впечатления на большинство делаются здесь посредственные обращения к симпатиям, то этим не только не ослабляется, но скорее увеличивается сила аргументов.
Может быть, легкое изложение, допущенное в некоторых случаях, будет признано несоответствующим важности предмета. В оправдание такого приема можно сказать, что сухая сжатость и точность, принятая, по обычаю, в философских сочинениях, порождает в них монотонность, неодолимую для большинства читателей. Автор согласен, что строгое изложение имеет свои преимущества, но он предпочел пожертвовать отчасти этими достоинствами в надежде сделать сочинение интересным для большего числа читателей.
Лондондекабрь 1850 года
Введение
Утилитарная философия
§ 1. «Дайте нам руководителя, – кричат люди философу, – мы хотим вырваться из этой жалкой обстановки, среди которой мы погрязаем. В нашем воображении постоянно зарождаются образы лучшего, и мы скорбим о них, но все наши усилия обратить их в действительность остаются бесплодными. Нас утомляют эти постоянные ошибки; укажите нам пути, которыми мы можем достигнуть исполнения наших желаний».
«Что полезно, то справедливо», – вот один из последних, в числе многих, ответов на этот призыв.
«Совершенно верно, – возражают вопросители, – для божества справедливость и польза, без сомнения, однозначащие выражения; но для нас остается неразрешенным вопрос: которое из них предшествует и которое должно служить выводом. Если согласиться с вашим предположением, что справедливость составляет неизвестную величину, а польза – известную и данную, то предложение ваше может послужить делу. Но в том-то и беда, что горький опыт убедил нас, что обе эти величины одинаково неизвестны и неопределенны. Наконец, в нас зарождается подозрение, что определение справедливости даже легче, чем определение пользы, и что удобнее было бы ваше предложение преобразить в противоположное и выразить так: что справедливо, то полезно».
«Держитесь правила наибольшего счастья для наибольшего числа людей», – так разрешает сомнение другой авторитет.
Ему отвечают, что это точно так же, как и предыдущее, нельзя даже вовсе и называть руководящим правилом: это скорее выражение задачи, подлежащей разрешению. Ваше «наибольшее счастье» – это именно и есть то, что мы так долго и так бесплодно разыскиваем; мы только не давали этого названия предмету наших желаний. Вы не говорите нам ничего нового, вы только придумываете слова, чтобы выразить нашу потребность. То, что вы называете ответом, это наш вопрос, выраженный в обратной форме. Если такова ваша философия, то она, без сомнения, одно суетное и ничтожное разглагольствование; она не более как эхо, повторяющее вопросы.
«Имейте же немного терпения, – возражает моралист, – дайте мне высказать мое мнение о том, каким образом можно обеспечить наибольшее счастье за наибольшим числом из живущих».
«Опять-таки вы не понимаете нашего требования, – восклицают возражающие, – нам нужны не личные мнения, а что-нибудь другое. Этими мнениями мы уже пресытились. Вся масса пустого прожектерства касательно общего блага была основана на личных мнениях; у нас нет ни малейшей гарантии, что ваш план не прибавит нового звена к перечню прежних ошибок. Придумали ли вы способ для составления безошибочного суждения? Если нет, то мы видим одно: что вы настолько же пребываете во тьме, насколько и мы. Совершенно справедливо, что вы приобрели более ясный взгляд на цель, к которой мы должны стремиться; что же касается до пути, которым мы должны идти, то ваше предложение высказать мнение показывает уже, что вы в этом отношении не знаете ничего более определенного, чем мы. Мы сомневаемся в вашем положении, потому что оно не заключает в себе того, в чем мы нуждаемся, т. е. руководителя; мы сомневаемся в нем потому, что оно не указывает ни одного верного способа для обеспечения за нами предмета наших стремлений; мы сомневаемся потому, что оно не создает veto по отношению к ложной политике; оно настолько же допускает хороший, насколько и дурной образ действия, если только действующие признают его ведущим к достижению предписанной цели. Ваши учения о пользе, об общем благе, о наибольшем счастье наибольшего числа людей не заключают в себе единообразного предписания, удобного для применения в практической жизни. Пусть правители будут убеждены (или сумеют подать вид, что они убеждены), что их меры послужат благу общества, и ваша философия останется немой ввиду самого крайнего безрассудства и самых мрачных преступлений. Это не может нас удовлетворить. Мы ищем учения, которое бы нам давало положительный ответ, когда мы спросим его о проступке: «Хорошо это или нет?» Нам не нужно мировоззрения, которое отвечало подобно вам: «Да, это хорошо, если оно способно вас облагодетельствовать». Мы вам будем благодарны, когда вы для нас создадите именно то, чего мы ищем, когда вы нам дадите аксиомы, из которых мы в состоянии будем выводить ряд заключений до тех пор, пока с математической точностью не разрешим все наши затруднения. Если вы не в состоянии дать нам такого мировоззрения, мы должны будем искать его в другом месте».
В свою защиту философы говорят, что такое требование неблагоразумно. Они подвергают сомнению возможность научноточных правил нравственности. Независимо от этого они утверждают, что их система достаточна для практических целей. Они ясно определили цель, к которой следует стремиться. Они изучили пространство, которое лежит между этой целью и нами. Они полагают, что отыскали лучшую дорогу. Наконец, они добровольно приняли на себя роль пионеров. После этого они думают, что ими сделано все, что можно от них требовать, что критику оппозиции они могут считать придирчивой и возражения ее пустыми. Вникнем внимательно в этот спор.
§ 2. Правило, принцип или аксиома имеют значение только тогда, когда слова, которыми они выражены, заключают в себе точно определенную мысль. Это справедливо даже и тогда, когда подобное правило или аксиома будут удовлетворительны в других отношениях. Выражения, употребленные в этом случае, должны иметь в языке точный и притом один и тот же всеми признанный смысл. В противном случае предложение будет подвержено стольким разнообразным толкованиям, что оно утратит всякое право называться правилом. Таким образом, когда философ провозглашал правило «наибольшего счастья для наибольшего числа живущих» и признавал его руководителем общественной нравственности, то он должен был предполагать, что понятие «наибольшего счастья» определяется всем человечеством единообразно и точно.
Такое предложение, однако же, заключало в себе одну из самых злополучных ошибок; мерка, которой люди меряют счастье, бесконечно разнообразна – это факт, доказанный самым осязательным образом. Во все времена, между всеми народами и у каждого класса людей на этот предмет существовали свои особые взгляды. Для странствующего цыгана домашний очаг оседлого человека скучен и отвратителен; швейцарец был бы несчастлив без такого очага. Прогресс необходим для благополучия англосакса; эскимос доволен своей грязной бедностью, не имеет никаких дальнейших желаний и остается тем же, чем он был во времена Тацита. Ирландец находит удовольствие в строю; китайцу нужны процессии и церемонии; вялый и апатичный житель Явы приходит в шумный восторг при виде петушиного боя. Рай еврея – это «град, наполненный златом и драгоценными камнями, обладающий сверхъестественным изобилием в хлебе и вине»; рай турка – это гарем, обитаемый гуриями; рай краснокожего Америки – это «благодатная для охоты местность»; в скандинавском раю каждый день сражение и раны излечиваются чудотворной силой; австралиец надеется, что после смерти он «обгонит белого и будет иметь множество мелкой монеты». Если мы от народов перейдем к отдельным личностям, то увидим, что Людовик XVI признавал «высшим счастьем» размышлять за механическим занятием; а его преемник1 считал таким счастьем – читать, создавая империи. Ликург находил, что для человеческого счастья более всего необходимо полнейшее физическое развитие; Плотин, напротив, был до того идеален в своих стремлениях, что стыдился своего тела. Множество противоречащих ответов, данных греческими мыслителями на вопрос о том, в чем заключается счастье, подавало повод к устаревшим и опошлившимся ныне сравнениям. Но и теперь мы не находим между нами в этом отношении большего единомыслия. Для скупого Эльва копить деньги составляло единственную радость жизни; Дей, человеколюбивый автор «Сандофора и Мертона», находил в раздаче денег единственное приятное из них употребление. Сельское уединение, книги и друг составляют пожелания поэта; хлыщ стремится, напротив, к обширному кругу знатных знакомых, к ложе в опере. Стремления купца и артиста менее всего похожи друг на друга; если бы мы сравнили воздушные замки философа и земледельца, мы бы нашли большую разницу в их архитектуре.
Обобщая эти факты, мы найдем, что личная мера «наибольшего счастья» имеет так же мало определенного, как и другие проявления человеческой природы. Несходство во мнениях по этому предмету между различными нациями достаточно очевидно. Сравнивая современных евреев с евреями времен патриархов, можно убедиться, что идеал благополучия изменяется и в среде той же самой расы. Люди одного общества не согласны между собой по этому вопросу. Наконец, если мы сравним желание жадного школьника со стремлениями презирающего земные блага трансценденталиста, в которого он впоследствии превратится, то не найдем в этом отношении и тени постоянства в одном и том же индивидууме. Можно сказать, что не только каждая эпоха и каждый народ имеют свои понятия о счастье, но едва ли возможно найти двух человек, которые имели бы на этот предмет тождественные взгляды; далее можно утверждать, что понятия об этом предмете различны у одного и того же человека в различные периоды жизни.
Вывод из всего этого довольно прост. Счастье состоит в удовлетворенном состоянии всех способностей. Удовлетворение способности заключается в ее упражнении. Чтобы это упражнение было приятно, необходимо, чтобы оно соответствовало силе способности; недостаточное упражнение производит неудовольствие, чрезмерное – порождает утомление. Итак, для полного счастья необходимо, чтобы все способности упражнялись соразмерно со степенью их развития; идеально совершенное расположение обстоятельств таким образом, чтобы обеспечить именно такое упражнение всех способностей, и порождает меру «наибольшего счастья»; нет, однако же, двух людей, умы которых представляли бы для этого тождественную комбинацию элементов. Двойников нет на свете. У каждого человека желания имеют свой собственный вес. Условия, приспособленные к тому, чтобы породить наибольшее благополучие одного, не могут дать вполне тот же результат по отношению к другому. Следовательно, и понятие о счастье должно изменяться сообразно с характером и расположением людей; ясно, что оно должно изменяться до бесконечности.
Все это приводит нас к неизбежному заключению, что истинное понятие о том, в чем должна заключаться человеческая жизнь, возможно только для идеального человека. Мы можем делать об этом предмете только приблизительно верные заключения; для полного понимания, в чем должны заключаться истинные человеческие стремления, необходимо, чтобы человек, составляющий себе это понятие, имел в своей душе все чувства и способности в совершенно нормальных пропорциях. Поэтому немудрено, если Палеи и Бентамы делали бесплодные попытки создать в этом отношении правильное определение. Вопрос этот заключает в себе одну из тех загадок, в смысл которых люди постоянно стремятся проникнуть, но где они постоянно обрываются. Это та неразрешимая задача, которую созданное воображением древних сфинксоподобное существо задает каждому новому пришельцу для того, чтобы пожрать его, не получив ответа. Тут до сих пор еще не появлялось Эдипа, и нет даже и признаков его будущего появления.
Конечно, можно утверждать, что все это слишком большие тонкости и что для практических целей мы достаточно хорошо понимаем, что значит «наибольшее счастье». Такое мнение, однако, легко, хотя и бесполезно, опровергнуть, потому что спорщикам, высказывающимся подобным образом, нетрудно указать множество вопросов, где людьми менее всего обнаруживается это предполагаемое в них единомыслие. Например:
– Каким образом нужно определить удовлетворение между душевными и телесными потребностями для того, чтобы достигнуть «наибольшего счастья»? Есть предел, до которого счастье увеличивается возвышением душевной деятельности; за этим пределом такая деятельность производит более страданий, чем удовольствия. Где же этот предел? Есть люди, которые, кажется, полагают, что развитие интеллектуальных сил и удовольствия, которые от этого происходят, едва ли могут быть поведены слишком далеко. Другие же утверждают, что в среде образованных классов общества душевное возбуждение зашло уже слишком далеко и что можно было бы достигнуть большей меры удовольствия, если бы больше времени посвящалось удовлетворению животных отправлений. Если придерживаться правила достижения «наибольшего счастья», то необходимо решить, которое из этих мнений заключает в себе истину; затем нужно обозначить точный предел между нормальным употреблением и злоупотреблением каждой способности.
– Что составляет более существенный элемент желаемого счастья – удовлетворение или стремление? Обыкновенно считают несомненным, что счастье заключается в удовлетворении. Удовлетворение считается наиболее существенным для благосостояния. Есть, однако же, люди, которые утверждают, что, не существуй неудовлетворения, мы были бы до сих пор дикими. По их мнению, неудовлетворение – величайший стимул для прогресса. Они утверждают даже, что если бы удовольствие было общим правилом, то общество тотчас же начало бы приходить в упадок. Необходимо согласиться с этими противоречиями.
– Затем, что следует понимать под словом «польза», этим синонимом выражения «наибольшее счастье»? Миллионы отнесут это слово к тем предметам, которые посредственно или непосредственно удовлетворяют телесным потребностям, они заключат его в пределы народной поговорки «помогите наполнить горшок для пищи» («help to get something to put in the pot»). Другие полагают, что умственное развитие носит цель в самом себе, независимо от так называемых практических результатов; они стремятся преподавать астрономию, сравнительную анатомию, этнографию и подобные науки наряду с логикой и метафизикой. Некоторые из римских писателей считали художества положительно вредными, теперь же многие находят полезным занятие поэзией, живописью, скульптурой, декоративным искусством и вообще всем тем, что развивает вкус и делает его утонченным. Существует крайняя партия, которая утверждает, что на одну степень с ними следует поставить музыку, танцы, драматическое искусство и все то, что называется обыкновенно развлечениями. Вместо всей этой разноголосицы мы должны бы иметь единогласие.
– Следует ли нам держаться учения людей, которые находят счастье в том, чтобы в возможно больших размерах пользоваться благами и удовольствиями этой жизни, или мы должны примкнуть к людям, которые ищут его в том, чтобы предвкусить блаженство будущей жизни? Если мы захотим примирить эти два направления и скажем, что нужно стремиться и к тому, и к другому, то в каких же размерах нужно сообразовать свою деятельность с каждым из этих направлений?
– Что должны мы думать о нашем веке, жадном до богатства? Как должны мы смотреть на то, что у нас все время и вся энергия поглощаются деловой жизнью, что ум наш делается рабом для удовлетворения потребностей тела, что мы растрачиваем всю жизнь лишь для того, чтобы приобрести средства жить? Следует ли все это считать наибольшим счастьем и действовать сообразно с таким мнением? Или мы должны руководствоваться предположением, что на все это следует смотреть как на прожорливость куколки, уподобляющей материал для развития насекомого?
Подобных неразрешенных вопросов можно задавать бесконечное множество. Следовательно, с теоретической точки зрения не только невозможно достигнуть согласия относительно средств для доставления людям «наибольшего счастья», но ясно также, что во всех тех случаях, которые требуют определенных понятий об этом наибольшем счастье, люди друг с другом вполне расходятся.
Таким образом, наш кормчий, направляя наш путь к этому так называемому «наибольшему счастью наибольшего числа живущих», не допускает до нашего слуха обетованное слово и не исполняет возбужденных им надежд. То, что он показывает в свой телескоп, это fata morgana2, а не обетованная земля. Истинная пристань, к которой мы стремимся, лежит далеко за горизонтом, и никто еще не видел ее. Она за пределом зрения всякого наблюдателя, как бы он ни был дальнозорок. Не зрение, а вера должна быть нашим руководителем. Мы не можем оставаться без компаса.
§ 3. Основные положения философии пользы даже и тогда имели бы слабые стороны, если бы они не уничтожались неопределенностью их выражений. Если даже предположить, что цель пожеланий, т. е. «наибольшее счастье», правильно понимается, что все одинаково разумеют и его сущность, и его природу, что направление, в котором она находится, удовлетворительно определено, даже и в таком случае остается неразрешенным вопрос, возможно ли человеческому уму, предоставленному самому себе, определить, какими путями он может достигнуть этой цели, и возможна ли для такого определения хоть сколько-нибудь удовлетворительная точность. Ежедневный опыт показывает, что та же самая неопределенность существует как относительно цели, которая должна быть достигнута, так и относительно истинно верных приемов, которые должны быть употреблены для этого достижения, если цель известна.
Во время своего стремления к постепенному достижению различных частей великого целого, которое называется «наибольшим счастьем», люди менее всего имели «удачу»; меры, которые обещали всего больше хорошего, обыкновенно превращались в величайшие ошибки. Возьмем несколько случаев из действительности.
В Баварии было сделано постановление, что ни один брак не может быть дозволен между лицами, не имеющими капитала, за исключением случаев, когда власти убедятся, что желающие жениться «имеют основательную надежду обеспечить своих детей». Такое правило, безо всякого сомнения, имело в виду общественное благо и хотело положить предел легкомысленным союзам и чрезмерному увеличению населения. Цель эту многие политики признают похвальной, а средство они найдут вполне приспособленным к ее достижению. Это, по-видимому, остроумное средство, однако же, менее всего привело к цели; оказалось, что в главном городе государства, в Мюнхене, наполовину родилось незаконных детей!
Весьма важные причины и вполне достаточные основания побудили наше правительство создать на берегах Африки вооруженную силу для того, чтобы воспрепятствовать торговле невольниками. Можно ли было для «наибольшего счастья» найти что-нибудь более существенно необходимое, чем уничтожение этого возмутительного торга? Можно ли было ожидать, что эта цель не была достигнута вполне или отчасти с помощью сорока военных судов, содержание которых стоило ежегодно 700 000 ф. ст.? Результат оказался, однако же, менее всего удовлетворительным. Когда аболиционисты Англии защищали эту меру, они не полагали, что она не только не предупредит торговлю рабами, но что она увеличит ее ужасы, очень мало способствуя уменьшению ее размеров. Им не приходило в голову, что она породит быстрые суда для перевозки негров с палубами, между которыми расстояние – один фут и шесть дюймов3, что люди будут умирать от задушения в таких помещениях, что они произведут ужасные болезни и что из ста человек будет умирать тридцать пять. Им не могло и присниться, что подобное судно, лишившись надежды избегнуть преследования, могло выбросить в море груз из пятисот негров. Могли ли они себе представить, что начальники близ берега, находящегося в блокаде, разочарованные в своих надеждах, велят убить двести мужчин и женщин, насадить их головы на копья и расставить в виде судов, вдоль берега?4 Одним словом, они никогда не предполагали, что им придется говорить за отмену принудительных мер, как они это делают теперь.
Как велики и как очевидны были для работников обещанные им выгоды от ремесленных союзов – это было средство для устранения хозяев! Работники соединялись в промышленное товарищество, выбирали директоров, секретарей, казначеев, нарядчиков и т. д., одним словом, всех лиц, нужных для управления делом; они составляли организацию, приспособленную к справедливому распределению прибылей между членами товарищества. После этого было ясно, что огромные суммы, попадавшие в карманы хозяев, будут распределены между работниками и значительно увеличат их благосостояние. Однако же все попытки применить к делу эту весьма благовидную теорию приводили, так или иначе, к самым жалким ошибкам.
Другой пример представляет собой судьба благодетельного плана, предложенного Бабеджем в его книге «Экономия фабрик». План этот казался и благодетельным для работников, и выгодным для хозяев. По плану этому надлежало составить из фабричных рабочих товарищество, иметь агента для приобретения оптом товаров, которые более всего употреблялись, как-то: чая, сахара, свиного сала и т. д., и продавать их в розницу по тем же ценам, по которым они были приобретены, прикидывая к ним лишь столько, сколько необходимо для вознаграждения агента. После четырнадцатилетнего опыта дело, основанное для осуществления этой мысли, было оставлено с общего согласия всех участвующих; г. Бабедж сознался, что мнение, которое он высказал относительно пользы таких ассоциаций, значительно изменилось после сделанного им опыта; ряд неудач привел к постепенному упадку ассоциацию, сначала быстро развившуюся.
Спитафильдские ткачи представляют нам другой пример подобного рода. Не подлежит сомнению, что им трудно было не поддаться сильному соблазну, который понуждал их добиваться закона 1773 года, назначавшего минимум заработной платы; всем было ясно, что такой закон должен был привести к увеличению благосостояния этих рабочих. К несчастью, ткачи не сообразили, что вследствие этого закона им нельзя было работать по пониженным ценам; они не ожидали, что еще до наступления 1793 года более четырех тысяч станков будет остановлено вследствие того, что промышленность найдет для себя другие пути.
Чтобы оказать нужде помощь, явно необходимую для достижения «наибольшего счастья», английский народ издал более сотни парламентских постановлений, имевших в виду эту цель, и каждый из этих законов был последствием ошибок и неполноты предыдущих. Несмотря на это, и до настоящего времени все недовольны законами о бедных, и, по-видимому, мы более чем когда-либо далеки от приведения их в удовлетворительное положение.
К чему приводить отдельные случаи? Разве опыт всех народов не показывает тщетность эмпирических попыток для приобретения счастья? Разве собрание наших статутов (законов) заключает в себе что-либо иное, кроме перечня подобных несчастных покушений, сделанных наугад? Разве история не есть рассказ о неудачном исходе всех этих мер? Далеко ли мы ушли на этом пути в настоящее время? Разве наше правительство не завалено и в настоящее время работой до того, что можно было бы подумать, что фабрикация законов началась только со вчерашнего дня? Разве оно сделало какой-нибудь очевидный шаг к окончательному установлению социальных порядков? Разве оно не запутывается с каждым годом все более в сетях им же созданного законодательства, и разве оно не вносит с каждым годом все больший беспорядок в эту разнокалиберную массу постановлений? Можно сказать, что каждое новое действие парламента заключает в себе прикрытое признание своей некомпетентности. Нет почти ни одного закона, который бы не был озаглавлен так: «Указ в отмену указа». После слов «так как», которыми эти законы начинаются, следует мотив, который заключает в себе ни более ни менее как историю неудачи прежнего законоположения. Изменения, разъяснения и отмены законов – вот занятия каждого парламентского заседания. Все наши великие парламентские агитации имели целью отмену учреждений, создававшихся для общественного блага. Доказательством могут служить агитации для отмены законов, удалявших католиков от должностей, отмены Test and Corporation Acts; движения в пользу эмансипации католиков, для отмены хлебных законов; в настоящее время к ним можно присовокупить агитацию относительно отделения церкви от государства. История всех этих явлений совершенно единообразна. Сначала затевается закон, потом он испытывается, далее оказывается негодным; тогда в нем делается изменение, и еще раз следует неудача; затем является на свет то бестолковая пачкотня для исправления испорченного дела, то не способные к жизни попытки. Наконец, все отменяется, и является на место старого совершенно новый план, которому предназначено пройти по тому же пути и испытать ту же судьбу.
Философия пользы игнорирует этот мир с его поучительными явлениями. Люди постоянно обманывались при своих попытках обеспечить путем законодательства какую-либо из частей великого целого, называющегося «наибольшим счастьем»; несмотря на это, она продолжает верить беспомощному суждению государственных людей. Она не добивается руководителя; она не имеет эклектического принципа; она не отыскивает узла, чтобы можно было распутать запутанную сеть социального существования и раскрыть его законы. Она предполагает, что правительства, по исследовании явлений, из которых слагается народная жизнь, достаточно приготовлены для всяких полезных мероприятий. Ей кажется философское исследование человеческой жизни столь легким; социальная организация представляется ей такой несложной; побудительные причины, которыми руководствуется народ в своих действиях, по ее мнению, так очевидны, что для представителей так называемой «общественной мудрости» общее исследование этих предметов достаточно, чтобы сделать их способными к изданию законов. Она считает человеческий интеллект компетентным в этом деле. Она считает его способным к точному и верному исследованию проявлений человеческой природы в общественной жизни людей; она полагает, что он может сделать верную оценку свойств общества и отдельных личностей и действия, которое производят на людей религия, обычаи, предрассудки, предубеждения, что он может точно оценить умственное направление века, определить значение случайностей будущего и т. д. Ей кажется, что он может соединить в своем воображении в единое целое все разнообразные явления этого вечно взволнованного, вечно меняющегося моря жизни и почерпнуть из этого целого те познания, те принципы управления, которые сделают его способным решать, какое влияние на людей будет иметь та или другая мера и приведет ли она к «наибольшему счастью наибольшего числа».
Представьте себе, что Ньютон вместо того, чтобы исследовать свойства земли, прямо приступил бы к изучению небесной механики. С телескопом в руках он употребил бы многие годы на определение расстояний небесных тел, их величины, движения, наклонности оси, формы орбиты, возмущения и т. д. Он записал бы эту массу собранных наблюдений и начал бы выводить из них основные законы равновесия планет и звезд. Он копался бы до бесконечности и не пришел бы ни к какому результату.
Не подлежит сомнению, что такой прием исследования не имел бы смысла, но он был бы все-таки гораздо рациональнее попытки раскрыть принципы общественной жизни путем непосредственных наблюдений над этой поражающей своей запутанностью комбинацией, которую называют обществом. Нисколько не удивительно, если законодательство, основанное на теориях, выработанных таким способом, делает ошибки. Скорее можно было бы крайне удивляться, если бы его деятельность оказывалась успешной. Наше понятие о человеке – самое несовершенное, а между тем человек – орудие, которым действует законодательство, и предмет, для которого оно создается. Полное знание отдельно человека было бы, однако же, только первой ступенью для изучения массы людей, называемой обществом. После этого совершенно ясно, что вывод начал истинной философии общественной жизни из бесконечно разветвленных комбинаций всемирного человечества составляет задачу, которая выше способностей ограниченной души, поэтому и составление правил для достижения «наибольшего счастья» на подобном основании недоступно этим способностям.
§ 4. Еще одно возражение, гибельное для философии пользы, заключается в том, что она предполагает вечное существование управления. Несомненная ошибка – предполагать, что управление должно существовать всегда. Учреждение это характеризует известное состояние человеческой цивилизации, оно естественно для известного фазиса человеческого развития. Оно принадлежит к разряду явлений случайных, а не неизбежных.
У бушменов мы находим состояние, предшествующее гражданскому устройству; возможно и такое положение общества, где гражданское устройство угаснет. Оно уже и теперь потеряло отчасти свое значение. Было время, когда история народа состояла из истории его правительства. Теперь мы видим совершенно иное. Когда-то общераспространенный деспотизм был проявлением крайней необходимости в стеснениях. Феодальная система, крепостная зависимость, рабство, – все эти деспотические учреждения суть не что иное, как крайне сильные образы правления, которых необходимость вытекала из испорченности человека. Прогресс по отношению к этим учреждениям приводил во всех случаях к одному и тому же – к ослаблению власти правления. К этой цели направлены и конституционные формы, и политическая свобода, и демократия. Общества, ассоциации, товарищества заключают в себе новые формы для достижения целей, которые в более варварские времена и в странах, стоящих на более низкой ступени цивилизации, нуждаются в деятельности правительства. У нас законодательная власть ослабляется более новыми и могущественными силами – она перестает быть господином и делается слугой. Давление извне достигло теперь того, что уже признается окончательным источником правления. Торжество Лиги против хлебных законов5 – ни более ни менее, как один из самых видных образцов новых приемов управления; значение общественного мнения берет верх над прежним двигателем, над силой. Все это заставляет предполагать, что зависимость законодателя от мыслителя сделается общепризнанным началом. Число приверженцев власти государства уменьшается день ото дня. Даже «Times» видит, что «общественными переменами, окружающими нас, устанавливаются истины, которые менее всего подают законодательной власти повод возгордиться»; она замечает, что «пути, по которым направляется прогресс, зависят не от биллей, предлагаемых в парламенте, не от законов, которые издаются, не от того, что происходит в области политики или государства, а от непосредственной деятельности общества и от той связи, в которой эта деятельность находится с успехами искусств и наук, от природных влияний и многих других подобных причин, вовсе не политического свойства»6.
Таким образом, государственная власть упадает в той же степени, в какой развивается цивилизация. Власть эта необходима для дурных людей, для хороших она излишняя. Это – стеснение, которое создает для себя народная слабость, и стеснение это прямо пропорционально степени слабости. Существование власти доказывает, что еще не пришел конец варварства. Закон для узкого эгоиста – то же, что для дикого зверя клетка. Ограничение необходимо для дикого, для грабителя, для склонного к насилию; для человека справедливого, доброжелательного, великодушного оно излишне. Всякая потребность во внешней силе указывает на болезненное состояние. Тюрьма нужна для преступника, смирительная рубашка – для помешанного, костыли – для хромого, корсет – для страдающего слабостью позвоночного хребта, для бесхарактерного нужен распорядитель, для ограниченного – руководитель; но ничего подобного не нужно для человека, у которого здоровая душа находится в здоровом теле. Тюрьмы были бы излишни, если бы не было воров и убийц. Армии у нас существуют только потому, что тирания господствует теперь на земле. Адвокаты, судьи, присяжные – все орудия закона необходимы только по причине существования плутовства. Судебная власть есть последствие социальной порочности; полиция и преступник – это целое, в котором одна часть служит необходимым дополнением другой. Таким образом, то, что мы называем правительством, есть не что иное, как неизбежное зло.
Каково же должно быть наше мнение о системе нравственности, для которой эти преходящие учреждения служат основанием, которая предполагает их вечными и создает в этом предположении длинный ряд заключений? Материалами для своей постройки она избирает парламентские постановления, а государственных людей обращает в своих зодчих. Таков образ действий философии пользы. Она избирает правительство себе в товарищи, дает ему полное право контроля над своим делом; по мнению этой системы, все должно быть предоставлено суждению правительства; одним словом, она делает из правительства жизненный принцип, существо и душу своего учения. Если Палей утверждает, что интересы всего общества обязательны для каждой его части, то, следовательно, он предполагает существование власти, которая бы определяла, в чем должен заключаться этот интерес всего общества. В другом месте он выражает свою мысль еще яснее: он утверждает, что воля отдельного лица должна уступить, когда дело идет об интересе всей нации; интерес же нации определяется законодательной властью. Бентам выражается еще решительнее. Он утверждает, что счастье отдельных личностей, из которых составляется общество, их радости, их спокойствие и их безопасность – вот единственная цель, которую законодательство должно иметь в виду; законодательство в пределах, в которых это от него зависит, должно заставлять отдельные личности сообразовать свое поведение с этим единственным руководящим правилом. Эти места из сочинений упомянутых философов избраны не произвольно, они вытекают из самого основания, на котором построена их система. По их мнению, «польза» должна вести к благу масс, а не к благу отдельного лица; она должна вести к благу как настоящих, так и будущих поколений. Ясно, при таком положении, что кто-нибудь должен же решать, какие пути должны вести к такому благу. Взгляды на пользу той или другой меры до такой степени различны, что они делают управление существенно необходимым. Относительно запретительных тарифов, государственной церкви, смертной казни, законов о бедных существуют прямо противоположные мнения; способствуют ли эти учреждения общему благу или нет – на этот вопрос даются такие различные ответы, что дело не подвинулось бы ни на шаг до конца времен, если бы в этом нельзя было ничего сделать прежде, чем воспоследует единодушное согласие всех. Если бы независимо от государственной власти каждый приводил в исполнение свои взгляды на то, что он считает лучшим обеспечением для «наибольшего счастья наибольшего числа живущих», в обществе очень скоро водворилось бы безысходное замешательство. Если учение о нравственности основано на правилах, которые при практическом применении порождают споры и противоположные взгляды, то понятно, что необходима для его осуществления известная власть, которая имела бы право окончательного решения, т. е. законодательство. Без такой власти нравственное учение должно оставаться недействительным.
Таким образом, дело ставится вот в какое положение. Система нравственной философии должна заключать в себе собрание истин и руководящих правил для определения направлений человеческой деятельности – правил, приспособленных для руководства как наилучших, так и наихудших членов человеческого рода. Если они истинны, то они должны быть способны руководить человечеством и по достижении наибольшего совершенства, какое мы можем себе представить. Правительство же есть учреждение, порожденное человеческим несовершенством; всеми признано, что учреждение это порождено необходимостью ограждать себя от зла; это – учреждение, от которого можно было бы избавиться, если бы мир был населен несебялюбивыми, добросовестными и доброжелательными людьми; одним словом, это учреждение, несовместимое с упомянутым «крайним пределом человеческого совершенства». После этого можно ли признать систему нравственной философии истинной, если необходимость правительства лежит в основании этой системы?
§ 5. Итак, первое, что можно сказать о философии пользы, – это то, что она не имеет права на научное значение: она не основана на аксиомах, а выражает только задачи, которые подлежат разрешению.
Если даже согласиться, что ее основные положения заключают в себе аксиомы, и в таком случае ими нельзя довольствоваться, потому что они выражены словами, не имеющими единого, всеми признанного смысла.
Если бы философия «пользы» была удовлетворительна во всех других отношениях, то она все-таки будет лишена всякого значения до тех пор, пока для ее практического применения необходимо будет всеведение.
Если мы даже не обратим внимания на все другие возражения, то мы все-таки вынуждены будем отказать в нашем признании учению, которое в одно и то же время стремится создать совершенное и принимает несовершенство себе в основание.
Учение о нравственном чувстве
§ 1. Для того чтобы составить себе правильное понятие об обществе, необходимо исследовать природу индивидуумов, из которых оно состоит. Чтобы понять человечество во всей его сложности, необходимо сначала анализировать отдельные его элементы; для понимания сложного необходимо обратиться к простым составным его частям. Нетрудно понять, что каждое проявление в собрании людей истекает из известного рода свойств отдельного человека. Немного нужно размышления, чтобы понять, что само существование общества доказывает в отдельных его членах известную естественную наклонность к такому союзу. Ясно, что если бы человечество не обладало способностью управлять и подвергаться управлению, то правительство было бы невозможно. До бесконечности сложная организация человеческих отношений выросла под влиянием известных стремлений, существующих в каждом из нас. Религиозные учреждения вызваны были к жизни известными нашими чувствами, к которым они обращаются.
Рассматривая все это со вниманием, мы найдем, что не можем составить себе об этих предметах другого понятия. Проявления личностей в составе общества не могут происходить от случайностей комбинации, они должны быть последствием известных свойств, прирожденных их существу. Совершенно справедливо, что проявления эти вызываются именно соединением людей в одно общество; при этом обнаруживается то, что прежде оставалось незамеченным: общественная жизнь вызывает деятельность способностей, которые оставались в неразвитом состоянии, но очевидно, что она не создает их. Если в отдельных членах общества не существует способности для произведения известного явления общественной жизни, то явление это вовсе не может иметь места.
Во всей природе мы видим тот же самый факт: свойства массы зависят от особенностей каждой из составных ее частей. Дальтон показал нам, что в химических соединениях нескольких элементов сродство существует между отдельными атомами. Вес тела есть не что иное, как сумма силы тяготения всех отдельных его частичек. Твердость куска металла есть произведение силы сцепления всех отдельных его составных частей. Притягательная сила магнита есть сложный результат притягательного свойства каждого отдельного атома, из которых он состоит. Точно так же каждое социальное явление должно иметь своим источником известные свойства индивидуумов. Сила тяготения и химическое сродство скрыты в отдельных частицах и проявляются только тогда, когда атомы эти сближаются друг с другом; точно так же в отдельных личностях известные силы остаются без проявления до тех пор, пока эти люди не приходят в соприкосновение со своими ближними.
Все эти соображения, по-видимому, совершенно излишние, имеют, однако же, большое значение для нашего предмета. Они убеждают нас, что нравственный закон общества точно так же, как и другие его законы, имеет своим источником известные свойства человеческой природы. Они не дозволят нам построить наше учение на основании, которое неизбежно предполагает существование общества, как например, основание «наибольшего счастья наибольшего числа людей». Вместе с тем они показывают, что основные нравственные принципы, которыми должно руководствоваться человечество в составе общества, следует отыскивать у человека в качестве отдельной личности – нравственные силы, на которых основывается социальное равновесие, заключаются в каждом социальном атоме, т. е. в каждом отдельном человеке; если мы хотим понять природу социальных сил и законы социального равновесия, мы должны усмотреть их в устройстве отдельного человека.
§ 2. Если бы мы не имели для еды другого побуждения, кроме выгод и удобств, которые могут от этого происходить, то едва ли можно было бы ожидать, чтобы мы о нашем теле заботились так хорошо, как мы заботимся теперь. Не подлежит никакому сомнению, что если бы мы были лишены того настоятельного стимула, который называется аппетитом, и если бы мы в этом случае должны были руководствоваться исключительно какими-нибудь разумными правилами, то дело вышло бы гораздо менее удовлетворительным. Самая лучшая философия – вполне ясная очевидность преимуществ насыщения – может только самым неудовлетворительным образом заменить чувство голода. Представим себе, что вместо могущественной привязанности, которая заставляет людей питать и защищать своих детей, существует только отвлеченное убеждение, что полезно и необходимо поддерживать население земного шара.
В таком случае весьма легко могло бы быть, что ожидаемая от воспитания детей польза не перевесила бы неприятностей, забот и издержек, сопряженных с воспитанием будущего поколения, и дело кончилось бы быстрым исчезновением рода человеческого. Предположим, что, кроме нужд тела и потребностей расы, все другие требования нашей природы также удовлетворялись бы не иначе, как через посредство и вследствие деятельности нашего интеллекта; предположим, что мы приобретаем собственность, свободу, знания, доброе имя, друзей и пр. не иначе, как по требованию нашего разума. Что же вышло бы из этого? Наши исследования были бы так бесконечны, наши обсуждения так сложны, решения для нас так затруднительны, что вся наша жизнь проходила бы в собирании доказательств, и мы только бы и делали, что взвешивали вероятности пользы и вреда. При таком положении утилитарная философия имела бы за себя важные доводы в природе вещей; она прямо прилагала бы к обществу ту же самую систему, которой руководствовались бы отдельные люди, – систему расчета для определения окончательного результата действий.
Природа в настоящее время поступает совершенно иначе. Для каждого действия, которое нам нужно совершить, мы находим в нас стимул, который называется желанием; чем существеннее для нас действие, тем могущественнее проявляется побуждение к его исполнению, тем больше удовольствия доставляет нам удовлетворение потребности. Стремления к пище, ко сну, к теплу неотразимы и совершенно независимы от предусмотрительного расчета выгод. Продолжение расы обеспечено другими, не менее сильными потребностями; потребностям этим человек следует не только во имя разума, но часто наперекор здравому рассудку. Существование скаредности доказывает, что человек накопляет средства для своего существования не только потому, что он имеет в виду пользу, от этого происходящую. У скряги любовь к приобретению приводит к пренебрежению целями, которым оно должно служить. Точно такой же образ действий природы мы встречаем и по отношению нашего поведения с себе подобными. Для того чтобы мы вели себя по отношению к обществу самым приятным для него образом, мы обладаем любовью к похвалам. Желательно, чтобы сходились между собой в обществе люди, которые всего более созданы друг для друга, и вот мы имеем чувство дружбы. Уважение, которое человек чувствует к тому, кто его превосходит, создано, чтобы обеспечить преобладание лучшего.
Вследствие этого здравый смысл заставляет нас предполагать, что мы найдем подобные же стимулы, которые бы побуждали нас следовать тем правилам, соблюдение которых обыкновенно называется нравственностью. Всякий должен согласиться с тем, что мы для обеспечения нашего телесного благосостояния руководствуемся инстинктами: из инстинктов исходят те домашние отношения, которые приводят к достижению других важных целей; подобные же деятели определяют и общественное поведение и во многих случаях обеспечивают, таким образом, посредственно наше благополучие. Мы видим, что каждый раз, когда можем сводить наши поступки к их источнику, мы находим источником этим естественный стимул; поэтому весьма вероятно, что тот же самый душевный механизм действует и во всех случаях. Если самые существенные потребности нашего существа удовлетворяются путем инстинктивных побуждений, называемых желаниями, то весьма вероятно, что таким же образом удовлетворяются и менее важные. Честное поведение каждого отдельного человека необходимо для общего счастья, поэтому существует стимул, который побуждает к подобному поведению. Одним словом, мы обладаем «нравственным чувством», которое побуждает нас к прямодушию во взаимных отношениях. Вследствие этого честное и искреннее поведение доставляет нам удовольствие, и в нас появляется чувство справедливости.
В опровержение этого вывода замечают, что если бы существовал такой двигатель, которым определялось бы поведение одного человека по отношению к другому, то влияние этого двигателя было бы для нас повсюду заметно. Люди следовали бы предполагаемым внушениям этого нравственного чувства с готовностью, которой мы в них вовсе не замечаем. Между мнениями людей о справедливости и несправедливости действий существовало бы несравненно большее единообразие. Нам не приходилось бы видеть, как мы видим теперь, что один человек или один народ признает добродетелью то, что со стороны другого признается пороком. Малаец хвалится морским разбоем, презираемым всеми цивилизованными племенами. Туг видит исполнение религиозной обязанности в убийстве, перед которым европеец отступает с ужасом; русский находит достоинство в успешном обмане; краснокожий индеец кичится обычаем неумирающей мести – все это дела, которыми среди нас менее всего возможно хвалиться.
Это возражение, по-видимому, весьма сильное; но его ошибочность сделается достаточно ясной, если мы вглядимся в то положение, в которое мы будем поставлены при последовательном его развитии. Никто не будет отрицать инстинкт, о котором было говорено выше и который заставляет нас отыскивать пищу, необходимую для поддержания нашей жизни; никто не будет оспаривать, что инстинкт этот крайне благодетелен и, по всей вероятности, существенно необходим для поддержания нашего бытия. Несмотря на это, проявления такого инстинкта приводят к бесчисленным бедствиям и неудобствам. Всем известно, что аппетит вовсе не может служить правильным руководителем в выборе пищи как по отношению к ее качеству, так и по отношению к количеству. Точно так же невозможно утверждать, чтобы инстинкт этот порождал единообразные побуждения. Стоит только вспомнить бесконечное разнообразие, порождаемое им во мнениях относительно вкуса. Одно указание на обжорство и пьянство может убедить всякого, что побуждения, порождаемые аппетитом, не всегда хороши. На каждом шагу мы встречаем уродливые носы, мертвенные лица, вонючее дыхание, сырые тела; страдания головы, желудка и сердца, кошмары и бесчисленные другие припадки, произведенные расстройством пищеварения, возбуждают беспрерывно наше соболезнование. Столько же неправильных отправлений представляет нас и всеми признанное чувство родительской любви. Благодетельное его действие довольно единообразно в нашей среде; но на Востоке детоубийство в таком же ходу, как и было всегда. Во время классической древности мы встречаем обыкновение предоставлять младенцев на съедение диким зверям. В Спарте все новорожденные, не одобренные комитетом стариков, который заседал для определения их достоинств, бросались в предназначенную для этой цели общественную яму. Если отрицать существование в нас чувства, стремящегося установить правильность и справедливость во взаимных наших отношениях, и основываться при этом на отсутствии единообразия во взглядах людей на нравственность и на слабости и недостаточности в проявлениях этого чувства, то следует также утверждать, что не существует аппетита и родительской привязанности, потому что проявления этих чувств обнаруживаются точно так же неправильно в действиях людей по отношению к пище и к своему потомству. Такое заключение было бы неосновательно в последнем случае; следовательно, его нельзя сделать и в первом. Несмотря на все недостатки в проявлениях нравственного чувства, мы должны допустить, что существование такого чувства и возможно, и вероятно.
§ 3. Мы обладаем таким чувством, и это лучше всего доказывается словами тех, которые утверждают, что его не существует. Без сомнения, странно видеть, как Бентам, выводя свои первоначальные положения, невольно прибегает к оракулу, которого существование он отрицает и осмеивает, когда на него ссылаются другие. Говоря о Шафтсбери, он замечает: «Человек утверждает, что в нем есть орудие, которое должно ему указывать, что справедливо и что несправедливо; орудие это он назвал нравственным чувством; и вот он совершенно спокойно приступает к делу и объявляет об одном, что оно справедливо, а о другом, что нет. На чем же, однако, он основывает свое мнение? Ему, видите ли, это сообщено его нравственным чувством». Однако же и Бентам для своих положений не имеет другого авторитета, кроме того же нравственного чувства, и это – довольно неудобное для него обстоятельство. Если мы это положение предоставим на рассмотрение здравой критики, то скоро раскроем, где тут истина. Сделаем же попытку.
«Итак, вы полагаете, – говорит патриций, – что целью нашего управления должно быть наибольшее счастье наибольшего числа».
«Это наше мнение», – отвечает проситель из плебеев.
«Посмотрим, в чем заключается ваш принцип. Предположим то, что очень часто случается, что люди обнаружили разнородные желания насчет одного и того же предмета; предположим, что посредством известного направления деятельности большинство из них желает получить известную долю счастья; в то же время меньшинство желает получить ту же долю счастья посредством деятельности в совершенно противоположном направлении. Если принцип «наибольшего счастья» должен нами руководить в этом случае, то, следовательно, большинство должно иметь предпочтение?»
«Конечно».
«Итак, если вы, народ, составляете сто, а нас девяносто девять, то предпочтение должно быть для вашего счастья, даже и в том случае, когда наши желания были бы прямо противоположны, когда сумма удовлетворения, полученная каждой личностью той и другой стороны от исполнения ее желания, была бы совершенно одинакова».
«Совершенно так – это вывод из нашей аксиомы».
«Таким образом, вы решаете между двумя партиями на основании численного большинства, а следовательно, вы предполагаете, что счастье каждого члена одной партии столь же важно, как и счастье каждого члена другой».
«Без сомнения».
«Ваше учение в самой простой форме может быть выражено так: «всякий человек имеет одинаковое право на счастье»; применяя это к личностям, я скажу, что вы имеете столько же права на счастье, сколько и я».
«Я имею такое право – это не подлежит сомнению».
«Позвольте вас, однако же, спросить, кто вам сказал, что вы имеете столько же права на счастье, сколько и я?»
«Кто мне это сказал? Я в этом уверен; я это знаю; я это чувствую; я…»
«Это ничего не значит. Укажите мне ваш авторитет. Скажите мне, кто вам это сообщил, как вы в этом убедились, откуда вы это заключили?»
После нескольких попыток рационального объяснения наш проситель вынужден будет сознаться, что у него нет другого авторитета, кроме его собственного чувства – это просто прирожденное его убеждение; другими словами, это сообщено ему его «нравственным чувством».
Правильно ли такое указание нравственного чувства – это не подлежит здесь рассмотрению. Здесь имелось в виду только обнаружить факт, что после внимательного разбора дела даже и ученикам Бентама, при изыскании основания для их системы, останется одно – обратиться к внушениям того же нравственного чувства, которое было ими так осмеяно.
§ 4. Только человек, предубежденный ложной теорией, может не заметить действия подобной способности. Признаки существования этой способности мы находим начиная от самой глубокой древности и до настоящего времени. Признаки эти, по счастью, умножаются, как скоро мы начинаем приближаться к нашим дням. Статьи Великой хартии7 выражают протест нравственного чувства против притеснений и его требования по отношению к водворению справедливости. Его инициатива послужила причиной уничтожения рабства. Нравственное чувство придало Виклефу, Гусу, Лютеру и Кноксу мужество в их борьбе против папства; оно побудило гугенотов, пресвитериан, моравов отстаивать свободу суждения в делах веры8. Оно внушило Мильтону его «опыт о свободе печати»9. Оно направило отцов-пилигримов в Новый Свет. Оно поддерживало последователей Георга Фокса, угрожаемых пенями и тюрьмой. Оно внушало дух сопротивления пресвитерианскому духовенству 1662 г. Оно же в более позднее время породило те чувства, которые подточили и уничтожили политические ограничения по отношению к католикам. Через посредство ораторов, проповедовавших против рабства, оно сломило сопротивление эгоизма, смягчило сердца добрых и способствовало очищению нашей нации. Лучи его теплоты взрастили в нас симпатии к полякам и возбудили в нашей душе негодование против их притеснителей. Долго скапливался в нас возбужденный им жар, шумным взрывом разразился он над старинной несправедливостью и породил кипучую агитацию реформы. Из поднявшегося тогда пламени вылетели искры, которые уничтожили теории протекционистов, и возгорелся свет, который открыл нам истину свободной торговли. Внутренняя сила этого чувства возбудила социальный электрический ток, который разделяет людей на партии, который порождает в народе его положительный и отрицательный полюсы – радикальные и консервативные элементы. Теперь то же чувство порождает ассоциации против государственной церкви и обнаруживает свое действие в разнородных обществах, направленных к увеличению власти народа. Оно строит памятники мученикам политической деятельности, оно агитирует за допущение евреев в парламент, оно распространяет книги о правах женщин, подает петиции против сословного законодательства, угрожает восстать против конскрипции ополчения10, отказывается платить приходские (церковные) сборы, отменяет притеснительные законы о должниках, оплакивает печальные судьбы Италии и вызывает симпатии к венграм11. Из него, как из корня, возрастают наши стремления к социальной правдивости. Оно порождает изречения вроде следующих: «поступай с другими так, как бы ты желал, чтобы поступали с тобой», «честность – лучшая политика», «сначала справедливость, а потом великодушие». Вот его цвет, а плоды его – справедливость, свобода и безопасность.
§ 5. Меня спросят: каким образом чувство может иметь понятие? Каким образом инстинктивное стремление может породить нравственное чувство, способность нравственного смысла? Не заключается ли тут смешения между интеллектуальной деятельностью и ощущением? Дело чувства – получать впечатления, а не определять образ действий; в то же время дело инстинкта – порождать известный образ действий, но не получать впечатления. Между тем в предыдущем изложении способность побуждения и сила представления сосредоточиваются в одном и том же деятеле.
Это замечание может иметь вид весьма серьезного возражения, и если бы нужно было термины «чувство» или «мысль» понимать в точном их значении, оно могло бы привести к решительному опровержению. Но в настоящем случае термин «чувство» выражает то же, что он означает и во многих других, а именно то чувство, с которым инстинкт смотрит на предметы и действия, входящие в его сферу, или, лучше сказать, то суждение об этих действиях и предметах, к которому он побуждает интеллектуальную силу посредством известного рода рефлективного влияния. Объяснить это нужно примером: мы выберем страсть к экономии – она даст нам возможность удовлетворительно разъяснить дело.
Мы найдем, что вместе со стремлением к приобретению собственности она составит то, что мы назовем чувством или смыслом цены собственности. Мы найдем, что сила этого чувства изменяется сообразно силе побуждения. Противопоставим скрягу и расточителя. Преследуемый своим постоянным желанием копить, скряга имеет совершенно ненормальный взгляд на цену денег. Самая крайняя экономия кажется ему добродетелью; самые обыкновенные издержки могут представиться ему предосудительными, а щедрость внушает ему полнейшее отвращение. Все, что способствует увеличению его запаса, кажется ему хорошим; все, что его уменьшает, кажется ему дурным. Если минутная вспышка благородного чувства по какому-нибудь случаю заставит его развязать свой кошелек, то он может быть вполне уверен, что впоследствии будет порицать себя за это как за дурной поступок. С другой стороны, и расточитель не может правильно определять настоящую цену собственности, потому что ему недостает инстинкта приобретения; это не идет к нему, он не имеет для этого надлежащей наклонности. Под влиянием совершенно других чувств он смотрит с презрением на привычки экономии: он в расточительности видит благородное свойство. Теперь ясно, что этот противоположный взгляд на достоинства и недостатки известного поведения проистекает не из рассудка, а из чувства, из способностей ощущения. Если бы рассудок действовал у них не под влиянием желаний и инстинктивных стремлений, то он показал бы им, что в образе действий скряги так же мало мудрости, как и в образе действий расточителя. Действуя же под влиянием инстинктивных желаний, рассудок каждому из них представляет другого дураком, в то время как страсть не дает ему возможности заметить собственное дурачество.
Этот самый закон действует во всех случаях. Каждая наклонность сопровождается чувством справедливости тех действий, которые способствуют ее удовлетворению; она стремится создать понятие о хороших и дурных поступках, которое бы соответствовало тем удовольствиям или страданиям, которые они для нее производят. Если бы она не встречала оппозиции, ей бы действительно удалось распространить убеждения, согласные с ее стремлениями. Но так как наклонности находятся между собой в постоянном противоречии и антагонизм между некоторыми из них продолжается всю жизнь, то из этого выходит прямо соответствующее этим противоречиям противоположное стремление при составлении взглядов на вещи: между этими взглядами является подобное же столкновение и соответствующий ему антагонизм. Вот почему связь, существующую между инстинктом и мнениями, из него вытекающими, можно ясно увидать только тогда, когда одно инстинктивное стремление окончательно преобладает или когда не существует противоположного побуждения инстинкта.
Примененные к нашему предмету, эти факты показывают, каким образом из инстинктивного побуждения действовать в том направлении, которое мы называем справедливым, может произойти понятие, что так должно действовать, и убеждение, которое заставляет эти действия считать хорошими. Этот инстинкт или чувство, которое удовлетворяется справедливым поступком и оскорбляется несправедливым, заставляет нас хвалить справедливое и чувствовать отвращение к дурному; отсюда непосредственно вытекает мнение, что один род поступков добродетелен, а другой – порочен. Возвращаясь к приведенному примеру, мы можем сказать, что если страсть к приобретению собственности сопровождается чувством цены собственности, то страсть к справедливому образу действия сопровождается чувством справедливости. Если мы слово «чувство» употребим исключительно для выражения этого явления, то не будет никакой ошибки, если мы тому же деятелю припишем и способность побуждения, и способность производить понятие.
Здесь нужно опровергнуть еще следующее возражение. Выше было объяснено, что каждое чувство стремится породить понятия о справедливом и несправедливом в пределах своей впечатлительности; нравственность же определяет справедливое по отношению ко всем отраслям нашего поведения, поэтому не следует относить термин «нравственное чувство» к способности одного только порядка. Это совершенно справедливо. Несмотря на это, мы должны принять в соображение, что наше поведение по отношению друг к другу составляет самую важную часть всего нашего поведения и, кроме того, ту часть, в которой мы всего легче способны ошибаться. Способность нравственного чувства исключительно и непосредственно нравственна в своих стремлениях. Кроме того, мы скоро увидим, что одни предписания этого чувства способны быть выраженными в точной форме. Вот почему мы можем продолжать не без некоторого основания употреблять этот термин в вышеизъясненном ограниченном его значении.
§ 6. Если мы предположим в человеке существование способности, побуждающей его к справедливым поступкам относительно себе подобных, если мы предположим, что эта способность порождает в нем известные непосредственные12 взгляды на эти поступки, то должно показаться совершенно правильным, если мы в этих непосредственных внушениях и будем отыскивать элементы для нравственного кодекса. Попытки построить на этом основании нравственный кодекс делались уже от времени до времени. Такие попытки сделаны были Шефтсбери и Хатчесоном в сочинении «о здравом рассудке», Прайсом «о разуме», Кларком в сочинении «о пригодности», Гранвилем Шарпом «о естественной справедливости», «естественном праве», «законах разума», «здравом разуме» и т. д. Попытки всех этих писателей развить философское учение о нравственности были неудачны; но если только вышеизложенные рассуждения справедливы, то следует сказать, что они обратились к настоящему источнику. Хотя им и не удалось систематически и ясно выразить то, что они могли бы из него почерпнуть, но им может быть поставлено в заслугу то, что они сделали попытку. Анализ того, что следует считать справедливым и несправедливым, сделанный на таком основании, нельзя признать ни окончательным, ни самым глубоким. Но мы увидим, что он согласуется с подобным окончательным анализом как в исходной своей точке, так и по результатам.
Против кодексов подобного происхождения возражают, что они во всяком случае не могут иметь никакой цены, потому что у их основных положений нет твердого основания. «Так называемое «нравственное чувство», – говорят возражающие, – не имеет никакого постоянства, не дает никаких единообразных ответов; оно говорит в Европе одно, а в Азии – другое; оно порождает различные понятия об обязанностях в каждом возрасте, в каждой расе, в каждом индивидууме; каким же образом может оно быть надежным основанием для систематического взгляда на нравственность, – а между тем, все признающие его писатели обращаются к нему или посредственно, или непосредственно? – Что может быть нелепее – искать точных правил справедливости в ответах такого шаткого авторитета?»
Если допустить, что невозможно выйти из этого затруднения, если предположить, что не существует никакого способа для извлечения из этого источника нравственной философии, свободной от такого рокового несовершенства, то из этого, однако же, следовало бы только то, что отыскание истины этим путем сопряжено с теми же затруднениями, которые представляются и при всех других предложенных способах. Если признать этого руководителя несостоятельным, потому что его предписания изменчивы и непостоянны, то по той же причине следует отвергнуть и утилитаризм. Если Бентам прав, отвергая «нравственное чувство» на том основании, что оно дает «принципы анархические и произвольные, основанные исключительно на внутренних и личных чувствах», в таком случае его собственные учения должны быть признаны вдвое более шаткими. Разве его идея «наибольшего счастья» не есть произвольная идея? Разве она не основана также исключительно «на внутренних и личных чувствах»? (см. выше). Оставляя даже в стороне все прочее, не следует ли признать, что его идея «наибольшего счастья» – принцип анархический, потому что он допускает беспредельную разноголосицу по отношению к средствам для его осуществления? Всякая утилитарная философия подвержена обвинению в неопределенности, потому что тут приходится все снова обращаться к старому, неразрешенному вопросу: что такое польза? Из каждой газеты мы можем убедиться, что этот вопрос подает повод к бесконечным спорам, оспаривается полезность каждой поставленной цели, оспаривается годность средств к ее достижению. Во всяком случае, по отношению к научной точности, философия, основанная на «нравственном чувстве», нисколько не хуже всех других известных систем.
§ 7. К счастью, она имеет за себя еще одно решительное обстоятельство. Можно вполне согласиться с силой сделанного выше возражения, и это все-таки ни в каком случае не приведет к падению теории. На основании нравственного чувства можно построить учение о нравственности с чисто синтетическими приемами, хотя, по-видимому, это и кажется невозможным; учение это будет такого рода, что оно будет безопасно от всякой подобной критики.
Упомянутые выше ошибки имели своим основанием не сущность учения, а его применение. Те, которыми сделаны были эти ошибки, исходили не из ложного принципа, но не попали на настоящую дорогу при выводе из этого источника отыскиваемых заключений. Писатели школы Шафтсбери ошиблись не по отношению к оракулу, к которому они обращались, но они вступили на ложный путь при выборе метода для истолкования его изречений. Они смешали отправление чувства и рассудка и требовали от чувства то, что должно быть предоставлено разуму. Они были правы, предполагая, что в нас существует известный руководящий инстинкт, который заставляет нас одобрять поступки, называемые хорошими, и чувствовать отвращение к тем, которые мы считаем дурными. Но они не имели никакого основания предполагать, что всякая нравственная задача может быть решена этим инстинктом по вдохновению. Чтобы сделать такое предположение, нужно было утверждать, что нравственное чувство может заменить логику.
Чтобы лучше объяснить этот предмет, мы возьмем аналогичный пример из математики или одной из ее частей – из геометрии. В человеческой душе есть способность составлять себе понятие об измеряемых величинах – понятие это мы для нашей аналогии назовем геометрическим чувством. С помощью этого чувства мы определяем длину линий, величину плоскостей, объем тела и составляем себе понятие об их взаимном отношении. Как скоро мы пожелаем придать научное значение всем сведениям, приобретенным таким образом, мы найдем, что нельзя полагаться на решения геометрического чувства, предоставленного самому себе, потому что оно порождает в различных личностях совершенно несогласные между собой суждения. Если мы сравним эти суждения, то найдем, что есть несколько простых истин, относительно которых мы все согласны. Так, например, «две величины, равные третьей, равны между собой», «целое больше своей части»; соглашаясь с этими положениями, мы их называем аксиомами – эти основные истины познаются нашим геометрическим чувством; опираясь на них, мы найдем, что возможно рядом логическим выводов разрешить все спорные пункты и решать с точностью задачи самого сложного свойства13. Моралисты, которые покусились разрешить все нравственные задачи путем одного нравственного чувства, сделали такую же ошибку, какую бы сделали геометры, если бы они не прибегли к тому методу, о котором сказано выше, и упорно стремились бы разрешить путем геометрического чувства все вопросы, касающиеся линий, углов, четырехугольников, кругов и т. п., если бы они путем одного впечатления старались определить, равны ли три угла треугольника двум прямым или нет, или равняются ли площади подобных многоугольников отношению их сторон, возвышенному в квадратную степень.
Читатель поймет заключение, к которому должна привести эта аналогия; способность составлять себе понятие о первоначальных законах величин имеет то же отношение к математике, какое инстинкт справедливости имеет к системе нравственности. Дело геометрического чувства – создать геометрическую аксиому, из которой логическим путем может быть выведена наука геометрии; точно так же дело нравственного чувства – создать нравственную аксиому, из которой логическим путем можно вывести систему нравственности.
Развивая далее путем сравнения нашу мысль, мы найдем, что в механике создано было множество ложных взглядов, основанных на механическом чувстве, предоставленном самому себе, например, что большие тела падают быстрее, чем малые14, что вода поднимается в насос путем всасывания, что возможно вечное движение; все эти убеждения были опровергнуты синтетическими выводами, сделанными из первоначальных законов вещества, усмотренных механическим чувством. Мы имеем право надеяться, что множество противоположных взглядов на человеческие обязанности, созданных нравственным чувством, предоставленным самому себе, будет устранено научными выводами из известных первоначальных законов человеческой природы, указанных нравственным чувством.
§ 8. Возвращаясь к основаниям учения о нравственном чувстве, мы находим, что есть априористическая причина для отыскания первоначальных принципов общественной нравственности в известных чувствах, силах и способностях отдельной личности. Вполне соответствует этому убеждение, что инстинктивное желание, по всей вероятности, есть главное побуждение всех наших действий, потому что мы находим его источником всех тех наших действий, мотивы которых легко анализировать; поэтому мы должны предположить, что инстинктивным желанием определяется поведение, которое мы называем нравственным точно так же, как и всякий другой образ действий. Сверх того мы находим, что даже великий принцип утилитарной философии предполагает в человеке известное стремление к справедливым отношениям к себе подобным и соответствующее ему понятие о том, в чем эта справедливость заключается. В прошедшей и в настоящей социальной жизни мы встречаем разные явления, которые вполне показывают существование предполагаемого здесь нравственного чувства, и объяснить их какой-либо другой гипотезой невозможно. Предполагая существование такой способности, мы имеем причину думать, что ее внушения способны предоставить надлежащее основание для системы нравственности. На возражение, что изменчивость этих внушений делает их негодными для этой цели, следует ответить, что против оснований всякой другой системы можно сделать, по меньшей мере, то же возражение. Наконец, мы находим, что это затруднение только кажущееся, что оно вовсе не существенно. Несмотря на то, что решения этого нравственного чувства неточны и противоречивы в предоставленных на его усмотрение сложных случаях, оно может быть все-таки способно к произведению верного основного начала, и начало это может быть логическим путем развито до научного учения о нравственности.
Лемма первая
§ 1. С первого взгляда кажется весьма рациональным проверять правило, предложенное для руководства во время общественной деятельности, задавая вопросы вроде следующих: «Какое действие должно произвести это правило? Какие результаты даст эта теория, примененная к делу, если мы возьмем людей таких, какими мы их знаем, а учреждения – какими мы их встречаем в действительности?» Этот прием исследования, который считается весьма здравым, употребляется в весьма многих случаях, когда люди составляют себе понятия о нравственности и политике. Обсуждая известную систему, люди стараются определить, кажется ли она применимой, согласна ли она с тем или другим общественным учреждением, приспособлена ли она к тому, что им известно о человеческой природе. Они составили себе известное понятие о том, что такое человек и чем должно быть общество; и их решение по отношению к каждому нравственному учению зависит от того, согласно ли оно или не согласно с вышеупомянутыми понятиями.
Такой способ разрешения нравственных вопросов, конечно, должен подвергаться той же самой критике, которая оказывается гибельной для утилитарной философии. Мы не способны руководиться в отдельных наших поступках путем взвешивания и определения всех их последствий, и эта неспособность совершенно последовательно должна делать нас не способными к обсуждению основных начал, если мы будем применять к ним ту же методу. Кроме того, есть еще одна причина отвергать подобного рода исследование и признавать его не имеющим основания: оно могло бы иметь значение только тогда, когда бы свойства человечества не изменялись. Если система нравственности принимается или отвергается только потому, что она согласна или не согласна с тем, что мы знаем о людях и вещах, то, следовательно, предполагается, что люди и вещи всегда будут такими же, какими мы их теперь видим. Нелепо мерить изменяющейся мерой. Если существующее человечество должно быть основной мерой для определения истины, то мера эта – т. е. существующее человечество – должна быть неизменна.
Что в нем нет этой неизменности, это достаточно очевидно без всякого доказательства – это так очевидно, что доказывать это могло бы казаться даже смешным. К несчастью, существует такое множество людей, которые по предрассудку придерживаются иного мнения, что нельзя не привести доказательств. Для опровержения их скептицизма нужно привести факты: насколько бы это ни показалось скучным читателю-философу, но нужно на это решиться.
§ 2. Сначала мы рассмотрим невероятность предполагаемого постоянства человеческой природы. Уже давно было замечено, что изменчивость есть закон всех вещей; это замечание одинаково справедливо по отношению к каждому отдельному предмету и ко всей вселенной. Природа в ее бесконечной сложности постоянно стремится к новому развитию. Каждый последовательный результат порождает нового деятеля для изменения в известной степени всех последующих произведений. Всякая новая нить, которая входит в состав бесконечной ткани, сотканной на шумном станке времени, изменяет ее рисунок в более или менее значительной степени. Так было с начала времен. Если мы обратимся к страницам первобытной истории земли, если мы будем разбирать иероглифы, в которых сохранились происшествия неизвестного прошедшего, мы найдем ту же самую вечно возобновляющуюся, никогда не прекращающуюся цепь движений и перемен. Мы видим то же самое и в органической, и в неорганической природе, в разложении старых и в появлении новых комбинаций материи и в постоянно меняющихся формах животной и растительной жизни. Старые формации разлагаются, новые – осаждаются. Леса и болота обращаются в каменноугольные копи, и скала ныне огненного происхождения была когда-то осадочною. Атмосфера меняется, температура понижается, и земля, и море постоянно производят новые породы насекомых, растений и животных. Повсюду произошла метаморфоза, раковины инфузорий15 превратились в мел и в кремень, песок превратился в камень, камень сделался хрящом. Пласты исковерканы внутренними силами, налились моря, земля то поднималась, то опускалась. Там, где-то когда-то бездонный океан катил свои волны, теперь возвышаются покрытые снегом вершины над обширной роскошной страной, исполненной жизни. Там, где когда-то, широко раскинувшись, высились материки, там теперь лишь несколько пустынных коралловых островов указывают на могилу опустившихся в волны гор. То же самое мы видим среди миров. Орбиты изменили свои формы, оси – свое наклонение, небесные тела – свой свет. Неподвижные только по имени звезды постоянно изменяют свое взаимное отношение. От времени до времени внезапно появляются новые, растут и потухают; солнце, планеты и спутники, входящие в состав туманных пятен, в вечно вращательном движении все вместе летят вперед, в неизведанную даль беспредельного пространства.
Странно было бы, если бы среди этого всеобщего движения один человек оставался постоянным и неизменным. Нет, это не так. Он так же подлежит закону беспредельной перемены. Обстоятельства, его окружающие, постоянно меняются, и он постоянно к ним приспосабливается. Бесчисленные степени различий существуют между нагим бездомным дикарем и Шекспирами или Ньютонами цивилизованного государства. Различие между расами по их нравственным и интеллектуальным свойствам не менее значительно, чем различие во внешних формах, в цвете кожи и в чертах лица. Превосходство зрения бушмена, который простым глазом может видеть далее, чем европеец в зрительную трубу, вполне уравновешивается более совершенным умственным зрением жителя Европы. Калмык превосходит белого человека утонченным обонянием, краснокожий индеец – остротой слуха, но это превосходство далеко не так значительно, как превосходство белого в нравственной чуткости. Каждый возраст, каждый народ, каждый климат показывает нам измененную форму человечества; большие или меньшие перемены происходили во все времена и между всеми народами.
Невозможно найти более поразительного примера упорства, с которым люди способны держаться известного убеждения, несмотря на подавляющую массу доказательств противного; а между тем, мнение о единообразии человеческой природы даже преобладает. По-видимому, человеку невозможно употреблять свое зрение и свой слух, не убеждаясь, что человечество бесконечно разнообразно по своим инстинктам, по своим нравственным свойствам, по мнениям, по вкусам, по умственным силам – одним словом, во всех отношениях. Стоит пройти по ближайшему музеуму, чтобы убедиться в действии известных законов изменения. Обратите внимание на уродливые фрески египтян или на китайские картины без теней. Неужели сравнение этой живописи с произведениями европейских артистов не указывает на различную впечатлительность рас? Сравните ваяние Афин, Индостана и Мексики. Неужели у одних нельзя заметить более развитого чувства прекрасного, чем у других? Перейдем к более знаменательным фактам, которые нам передаются историками и путешественниками; что мы должны подумать, когда прочтем, что у греков и римлян существовало божество, которое освящало и защищало всевозможные несправедливости? Или когда мы узнаем, что в Полинезии есть племена, которые полагают, что их боги питаются душами умерших? Свойства людей, на которые указывают подобные понятия о божестве, без сомнения, несколько отличаются от наших! Без сомнения, мы имеем право на некоторое существенное превосходство по сравнению с татарами, которые оставляли слабых родителей на произвол голодной смерти в степи, и над островитянами острова Фиджи, где члены одного и того же семейства должны были ограждаться от взаимных обманов. Англичанин не имеет обыкновения насыщаться поджаренным мясом пленного, подобно караибам16; он не будет есть, подобно жителю Абиссинии, трепещущий кусок ляжки живого быка. Он не в состоянии, подобно краснокожему индейцу, наслаждаться корчами жертвы на костре. Он не способен, подобно жителю Индостана, сжечь свою жену, чтобы она в виде привидения преследовала его врага.
В каком же отношении можно утверждать, что человеческая природа всегда одинакова? Не по отношению ли к рациональности? Почему Анаксагор должен был бежать из своей страны, так как он дозволил себе кощунство, утверждая, что солнце не есть колесница божества Гелиоса, тогда как ребенок часто беспокоит старших вопросом, кто сделал Бога? Не по отношению ли к справедливости? Нет. Скверно обращались в наше время с рабами, но никогда, подобно спартанцам, не возбуждали подкарауливать в засаде и убивать илотов17 для упражнения. Не по отношению ли к честности? Каким же образом мы считаем, что «морской разбой был упражнением, промыслом, славой и добродетелью юношества Скандинавии», в то время как между нами частное пиратство порицается даже во время войны? Не по отношению ли к милосердию? Нисколько: хотя австрийская бойня и обесславила Европу, но она не может быть сравнима с деяниями Чингисхана, который ознаменовал первую свою победу тем, что бросил семьдесят пленных в котлы с кипящей водой; или с поступками Тимура, который велел умертвить сто тысяч пленных индийцев и построить пирамиду из девяноста тысяч человеческих голов в виду дымившихся развалин Багдада; ее нельзя также приравнять к Аттиле, который окончательно уничтожил и срыл семьдесят городов. Или, может быть, между людьми равенство по отношению к мстительности? Менее всего: с одной стороны, мы имеем Бегум Сумро, которая велела одну из своих танцовщиц замуровать в стене и поставить у этого места свою кровать, чтобы она могла слышать предсмертные вопли своей жертвы, а с другой – нашу королеву, которая просила, чтобы человек, стрелявший в нее, не был наказан телесно. Где же между людьми тождество? Мы видели, что его нет в действиях. Но, может быть, в правах и во взглядах на вещи? Наверное, нет. В наше время общество очень дурно приняло бы мужчину или женщину, о которых было бы известно, что они отравили своих врагов; в Италии же было время, когда подобные поступки не внушали презрения. Ни одно семейство в настоящее время не последует примеру Висконти и не выберет змею эмблемой своего герба. В девятнадцатом столетии мы не найдем ничего похожего на германского начальника наемников, который надписал у себя серебряными буквами: «Герцог Вернер, начальник великой дружины, враг милосердия, жалости и Бога».
Зачем искать далеко доказательств человеческой изменчивости? Разве мы не имеем достаточно примеров у себя дома? В прежние времена полагали, что для дворянина совершенно достаточно трубить в рог и ловко держать своего сокола, а учение и научное развитие предоставляли детям народа; в то время люди искали безопасности за толстыми стенами и глубокими рвами, тогда женщины носили кинжалы; можно полагать, что в те времена свойства людей были не вполне такие же, как теперь. Между тем как все номинально исповедовали ту же веру, которую исповедуем мы; пограничный житель всего усерднее обращался к своему молитвеннику, когда он отправлялся в набег; имена святых были боевым кличем; епископы благословляли своих последователей на войну, и умерщвление сарацин считалось верхом благочестия. Не следует ли допустить, что наша природа до известной степени изменилась, если мы ту же самую религию обратили в религию мира, религию филантропических усилий всякого рода, религию миссионерских подвигов, в защитницу умеренности, производящую исследования над участью «рабочего и бедного»? Разве агитация в пользу отмены смертной казни не показывает преобразования в человеческих чувствах с того времени, когда тело Кромвеля было вырыто и его голова воткнута перед Темплом? Разве не заметно перемены с того времени, когда людей колесовали, четвертовали и вешали? Разве не заметно перемены с тех пор, когда был в народе ропот, потому что Стаффорду позволили умереть прежде, чем он увидал собственные свои кишки сожженными перед его глазами, – с того времени, когда скрип виселиц был повсеместен в стране, с того времени, когда церковные двери были покрыты кожами людей, совершивших святотатство? Мы читаем, что Джону Гаукинсу воздавалась почесть за то, что он первый начал торговлю рабами – за это в его гербе прибавлено было «полнегра, связанного надлежащим образом веревкой» – не следует ли заключить, что характер народа с того времени изменился, если мы обратим внимание на то, что в наш век из симпатии к неграм 300 000 человек решились отказаться от употребления всяких произведений Вест-Индии?
Наконец, в самом деле, нужно прийти к тому, что нелепо приводить доказательства для убеждения в подобной истине. Те, которые утверждают неизменяемость человеческой природы, беспрерывно сами себя опровергают. Они постоянно доказывают свою непоследовательность, говоря о различии национальных свойств, об отличительных чертах душевного настроения их друзей и об особенностях в их собственных вкусах и чувствах. Подобные признания, сделанные ими невольно и случайно, совершенно уничтожают их учение. Но даже и в таких признаниях нет необходимости. Для этого не нужно сравнения между обычаями разных рас, между человеком, каков он есть и каким он был, между характерами и талантами различных индивидуумов. Человек, обладающий хоть некоторой проницательностью, убедится в бесконечной изменчивости человечества, делая наблюдения только над самим собой; он меняется сообразно обстоятельствам, изо дня в день и из года в год, в нем изменяются и чувства, и способности, и желания.
§ 3. Если человечество неопределенно изменчиво, то оно не может служить мерой для оценки нравственных истин. Мы видим, что учреждения, которые оказывались неприложимыми в известное время, процветали впоследствии; что законы и обычаи, которые оказывались когда-то спасительными, сделались зловредными, и у нас много оснований предполагать, что подобные изменения будут иметь место и впоследствии. Несообразность с состоянием людей и вещей, которая делает известные принципы, по-видимому, неприменимыми, может впоследствии исчезнуть; принципы, которые в настоящее время кажутся вполне приспособленными к нашему социальному положению, могут впоследствии быть с ним в дисгармонии. Если бы мы сделали ничем не оправдываемое предположение, что природа человеческая, которая до сих пор была изменчивой, впредь останется неизменной, то и в таком случае мы не могли бы опровергать систему этики на том основании, что она несогласна с современным состоянием человечества.
Такое опровержение было бы менее всего основательным; на подобное обнаружившееся несогласие мы не только не можем смотреть с предубеждением, но мы должны его ожидать; мы должны смотреть на него скорее как на доказательство истинности системы, чем как на указание ее ложности. Нелепо ожидать тождественности между абсолютными истинами нравственности и недостатками нравов и характеристических свойств современного состояния! Мы уже сказали выше, что система нравственности заключает в себе собрание правил, способных руководить человечеством в самом совершенном его состоянии, какое мы только можем себе представить. Всеобщее применение его правил предполагает идеальное общество. Каким же образом можно ожидать, чтобы они были в гармонии с идеями, действиями и учреждениями современных людей? Если мы говорим, что люди порочны, слабы, нестойки, то мы просто утверждаем, что они не в состоянии исполнять нравственных правил. «Несовершенство» – это просто другое слово, которое употребляется для обозначения понятия, что поведение не сообразуется с нравственными требованиями. Согласие между истинным учением об обязанностях и несовершенным состоянием человечества невозможно, оно по природе вещей заключает в себе противоречие. Тот, кто в пользу своей системы этики приведет возможность ее полного и немедленного применения, этим самым неизбежно докажет ее ложность. Истинные руководящие принципы для человеческой деятельности делаются применимыми только по мере того, как люди делаются совершенными; выражаясь с более правильной последовательностью мыслей, должно сказать: человек делается тем более совершенным, чем более он способен следовать нравственным правилам.
На последующих страницах мы разовьем учение, которое может быть найдено вполне согласным с учреждениями, среди которых мы живем. Читатель должен приготовиться к тому, что подобное несогласие не только не противоречит их истинности, но делает эту истинность более вероятной.
Лемма вторая
§ 1. Как бы ни была велика неспособность несовершенного человека исполнять совершенный закон, но для него нет другого закона. Перед ним открыта только одна истинная дорога, и он или должен следовать по ней, или переносить последствия своего отступления. Условия существования не переменятся ради его испорченности, не смягчатся ввиду его слабости. Если им нарушены будут эти законы, то для него не сделано будет никакого исключения, и наказание, которое должно следовать, последует неизбежно. «Повинуйся или терпи» – вот вечно снова представляющийся человеку выбор; за отступлением непременно последует кара, тут не бывает помилования.
Между тем мы встречаем любимую поговорку известного рода народной философии, что «нет правила без исключения»; поговорка эта имеет такое же значение, как и все другие поговорки, употребляющиеся наряду с нею. Она окажется довольно справедливой, если ее применить к постановлениям государственной политики, к социальным учреждениям, к правилам карманной мудрости, к законам грамматики, искусств и этикета или к тем общеупотребительным афоризмам, которые в грубой форме выражают опыт ежедневной жизни; но она будет безусловно неверна, если ее применить к основным принципам вещей, общества и людей.
Законы природы, напротив, не имеют исключений. Кажущиеся исключения только кажутся таковыми и не существуют в действительности. Они показывают, что мы или не нашли истинного закона, или не сумели его вполне выразить. Притяжение земли определяется таким образом: «это есть стремление всех свободных тел к центру земли». Против этого делается победоносное возражение: «всех свободных тел, за исключением воздушного шара». Однако же оказывается, что воздушный шар вовсе не составляет исключения. Он поднимается вверх именно вследствие той же силы притяжения, вследствие которой падает камень. Мы не нашли исключения в законе, мы доказали только, что его определение не вполне ему соответствует. Против закона, что упражнение увеличивает силу, мы можем заметить, что если это правило вообще справедливо, то оно несправедливо по отношению к больным и увечным – для этих упражнение может быть гибельным; правило это применимо только к здоровым, и то в известных пределах. Совершенная правда. Но эти ограничения были бы излишни, если бы закон был вполне правильно выражен. Если бы было сказано, что упражнение увеличивает силу во всех тех случаях, когда восстановляющая деятельность способна возместить утраты, произведенные этим упражнением, тогда невозможно было бы отыскать никаких ограничений. Так называемые исключения находятся в нас самих, а не в природе вещей. Они показывают, что закон или ускользает от нашего понимания, или недоступен нашему умению его выразить.
При правильном понимании дела мы придем к убеждению, что прогресс от самого грубого невежества до самой высокой степени просвещения есть не что иное, как восхождение от ступени полного игнорирования законов природы до убеждения, что закон всеобщ и неизбежен. Распространяющийся круг сведений и постоянные индукции все более и более ограничивают старые идеи о специальной причинности. Каждое новое открытие в науке, каждое новое разъяснение аномалий утверждает людей в убеждении, что все явления происходят от общих единообразных сил. Наконец, путем постоянно повторяющихся наблюдений они начинают убеждаться, что действие этих сил не прекращается даже и во избежание самых ужасных переворотов. Они видят, что равновесие атмосферы восстанавливается, несмотря на то что вследствие бури целые флоты погружаются на дно морское. Они видят, что земля не ослабит свою притягательную силу, чтобы спасти деревню от лавины, которая ей угрожает. Они видят, что электричество следует по пути наименьшего сопротивления, несмотря на то что при этом разрушена будет церковь или взлетит на воздух судно. Они видят, что химическое сродство действует, не обращая внимания на то, что этим целый город обращен будет в груду пепла; оно подействует и тогда, когда от извержения огнедышащей горы половина страны будет засыпана и затоплена, и тогда, когда через это погибнут сотни тысяч людей вследствие эпидемии. Всякое приращение в наших знаниях показывает, что постоянство есть существенный признак законов природы. Эта неизменность делает возможным определение с совершенной точностью затмения, отстоящего от нас на целое столетие! По причине такой безусловной неизменности законов природы мы их и находим безусловно хорошими. Сделать мир обитаемым – вот великая задача. Сравнительно малое зло, которое происходит от неизменности действия этих законов, ничтожно, если его сопоставить с бесконечным обеспеченным им благом. Нам нет надобности рассуждать о том, возможно или невозможно было устранить это зло. Для нас довольно знать, что неизменность – это закон, и нам остается только предположить, что это наилучший из всех законов.
§ 2. Такой представляется нам физическая природа, такой же представится и нравственная. Между людьми начинает распространяться убеждение, которое до сих пор оказывалось еще мало установившимся и недостаточно разъясненным; начинают понимать, что и в нравственной жизни существует неразрывная связь между причиной и следствием, неизбежная судьба – «закон, который не изменяется». Сбитые с толку разнообразными и вечно новыми формами человеческой жизни люди, естественно, не могли понять неизменное свойство законов природы. Увеличивающаяся масса сведений постепенно распространяет убеждение, что все, что делается в нравственном мире, в основании своем столь же мало случайно, как и то, что мы видим в мире материальном. Все это идет известным неизбежным путем и под влиянием неизбежных сил. Во все времена эта истина или предчувствовалась, или понималась, и опыт все с большей и большей точностью обрисовывает ее перед нашими глазами. Даже и теперь всякий так или иначе свидетельствует о своем согласии с подобным утверждением. Всякая новая вера служит подтверждением этой истины. Разве нравственные кодексы мусульман, индуистов, буддистов не заключают в себе столько же признаний неизбежной связи между поведением и его результатами? Не говорит ли вам каждый из них: не делайте того или другого, потому что это произведет зло; вам следует делать то-то и то-то, потому что от этого произойдет добро? Признание этого начала очевидно, несмотря на то, что проповедники вышеупомянутых вероучений не сумели от результатов дойти до настоящего их источника и, таким образом, ввели ложь в свое учение нравственности; они ясно обнаружили убеждение, что в человеческих делах существует неизменный закон причинности, что закон этот люди должны изучать и с ним они должны сообразовываться. Самая высшая из известных религий, христианская – разве она не преподает нам то же учение? Разве христианство не учит нас, что известные поступки, наверное, приведут к известным результатам: злые дела поведут к наказанию, добрые – к награде, и что эти вещи неизбежно и неразрывно связаны? Веру в подобный неизбежный закон мы обнаруживаем в ежедневных наших разговорах, в наших правилах жизни, в наставлениях, которые мы даем, в воспитании наших детей, в советах нашим друзьям. Обсуждая вещи и людей, мы инстинктивно восходим к известным признанным нами принципам. Мы предсказываем, что то или другое правило будет иметь хорошие или дурные последствия, потому что мы в нем видим согласие или противоречие известным понятиям о законах жизни, которые нами составлены. Даже мелкий крючкотвор, несмотря на его поверхностный эмпиризм, несмотря на его проповеди презрения ко всем отвлеченным принципам, и тот имеет тайное сознание известных неизменных последствий, вытекающих из предыдущих происшествий; в сущности, он убежден в неизбежной силе той благодетельной необходимости, которая привязывает к каждому действию неизменно однообразный результат. Если бы это было не так, то в чем заключалась бы мысль предлагаемых им мер, его проектов законов? Он вовсе не считает их азартной игрой, которая может произвести и тот и другой результат. Если бы он был такого мнения, он бы легко соглашался со всяким планом. Ясно, что он понимает, что тут действуют постоянные причины, что из каждого обстоятельства и из каждого столкновения обстоятельств выходят неизбежные последствия, что одинаковые условия порождают всегда одинаковые результаты.
Итак, если все уверены в постоянстве подобных второстепенных законов, то они, безо всякого сомнения, должны быть тем более убеждены в неизменности законов основных, на которых зиждется человеческое существование и из которых должны исходить обыденные, необходимые для нас истины. Признавая ветви, мы не можем отвергать корень. Если таково существо вещей, то мы вынуждены признать эту «благодетельную необходимость». Мы не имеем другого выбора. Социальная жизнь или имеет законы, или не имеет их. Если она их не имеет, то не может быть ни порядка, ни определенности, ни системы в ее проявлениях. Если она их имеет, то, подобно другим законам вселенной, они должны быть вечно действующими, точными и неизменными, они не могут иметь исключений.
§ 3. Беспредельно важно для нас удостовериться, в чем законы эти заключаются, и, удостоверившись, повиноваться им безусловно! Если они существуют действительно, то успеха в нашей деятельности мы можем ожидать только тогда, когда им подчинимся. Равновесие может иметь место только в той степени, в которое наше поведение будет согласно с правилами нравственности. Мы можем выстроить наше социальное здание со всевозможным старанием и искусством, мы можем крепко связать его хитро придуманными законами, но если у него во взаимных отношениях нет честных намерений, если оно не построено на справедливых принципах, то оно развалится на части. Идти против законов этики – все равно что пытаться льдом зажечь огонь, пасти скот на камнях, повесить свою шляпу на паутину; ее законы столь же непоколебимы, как и законы природы, против которых мы бы погрешили в этих случаях.
«Однако же все-таки есть исключения, – замечаете вы. – Мы не всегда можем строго следовать отвлеченным принципам. Благоразумные соображения должны при этом также иметь свое значение. Необходимо несколько политиковать».
Когда вы защищаете то или другое исключение, ваши причины, без всякого сомнения, весьма благовидны. Но если в предыдущих рассуждениях есть сколько-нибудь правды, то ни одно нарушение закона не может быть сделано безнаказанно. Обманчивы все эти любимые правила, где мы посредством маленьких отступлений, политикуя, стараемся достигнуть известных желанных благ. Если бы кто-нибудь сказал вам, что он изобрел механическую комбинацию, которая удваивает силу, не уменьшая скорости, вы бы ему ответили, что этого не может быть, что это противно законам материи и что невозможность этого доказана. Такой же ответ получил бы от вас человек, который вздумал бы вас уверять, что он нашел квадратуру круга, что он знает рецепт философского камня, что он может продать вам детскую сорочку, которая не дозволит вам утонуть. Подобные предложения вполне схожи с вышеупомянутыми милыми правилами. Будьте уверены, что они заключают в себе такие же невозможности, как и предложенный вам образ действия, что они точно так же противоречат существенным законам жизни.
Для тех, кто мало верит неосязаемому, будет, конечно, трудно неуклонно следовать принципу, несмотря ни на какую угрожающую опасность, – отказаться от того, что им кажется лучшим, ради убеждения, что только то всего лучше, что до́лжно признать справедливым на основании отвлеченных выводов, сказать: «Я хочу повиноваться закону, несмотря на то что, по-видимому, он в этом случае не прав». Несмотря на это, таким образом следует поступать – это поведение, которое должно быть внушаемо всяким нравственным учением, единственное поведение, которым действительно можно удовлетвориться18.
§ 4. Если мы даже предположим, что известное отдельное действие, несогласное с нравственностью, не только не будет иметь дурных результатов, но даже породит хорошие, то мудрость этого действия все-таки не будет этим доказана. Следует еще обратить внимание на вероятные последствия дурного примера. Палей справедливо замечает, что «дурные последствия действия бывают двоякие: частные и общие», предполагая даже, что в частном случае сделано было добро, зато произведено несравненно большее зло, и открыта дорога к дальнейшему непослушанию. Подобная слабая вера не дает никакой безопасности. Одно нарушение закона оставляет за собой брешь для бесчисленных последующих преступлений. Если первый ложный шаг сделан был, по-видимому, безнаказанно, то неизбежно за ним последуют другие. Не следует верить школьному обещанию: «Я больше так не буду». Сделайте лазейку в принципе, допустив одно исключение, и под разными предлогами столько сквозь нее пройдет исключений, что они сделают самый принцип никуда не годным. Если мы внимательно проследим последствия таких действий, то окажется, что уклонения от нравственности в отдельных случаях под подобными предлогами превратились в источник всех зол, которые нас одолевают. Почти постоянно подобные причины приводятся в оправдание дурных поступков теми, которые их совершили. Сделавший безнравственное дело сознается, что его поступок не согласен с нравственными правилами, которых справедливость он сам признает; он сам разделяет убеждение, что эти нравственные правила в известной степени могут служить лучшим руководителем. Он, однако же, полагает, что его интересы побуждают его от времени до времени делать исключения. Все люди поступают таким образом, и вот результаты.
§ 5. Можем ли мы когда-нибудь быть уверенными, что отступление от нравственности в виде исключения принесет ожидаемое добро? Тот, кто таким образом временно отступает от руководителя, признанного им самим законным, тот не должен забывать, что он возвращается к утилитарной гипотезе, которой ложность выше была доказана. Он изъявляет этим претензию на совершенное знакомство с людьми, с обществом, с учреждениями, с обстоятельствами дела, со всеми сложными и вечно меняющимися явлениями человеческого существования; мало этого, он должен предполагать в себе силу души, которая на основании всех этих данных способна знать, что будет в будущем. Одним словом, он претендует на то всеведение, которое, как мы видели выше, необходимо для успешного применения подобной системы. Он не отступает перед такой громадной нескромностью. Посмотрите же, в какие он себя ставит условия. Он отступает от правила, им самим признаваемого вообще верным руководителем для человеческого поведения, и следует такому, которое очень трудно понять, которого направление неопределенно, которого последствия сомнительны.
Если нужны факты для объяснения нелепости подобного поведения, то их можно найти под руками сколько угодно. Уже выше (см. выше) были даны примеры постоянных ошибок, к которым приводят правила, созданные без помощи нравственных принципов. Теперь мы укажем на несколько фактов, специально относящихся до настоящего предмета, мы приведем случаи, где предполагались благодетельные последствия от образа действия, прямо противоположного подобным принципам; примеры, где людям казалось неудобным идти по пути, провозглашающему честность лучшей политикой, и где они избрали побочную дорожку несправедливости в надежде легче достичь таким образом своих целей.
Порабощение негров служит для этого хорошим примером. Малосовестливые жители колоний рассуждали об этом предмете таким образом, что нельзя было придумать более убедительного, чем их заключения. Тут была и богатая почва, и великолепный климат, и обширный рынок для продажи произведений. Если при этих условиях ввезти и обратить в рабство достаточное число рабочих, то как велики будут выгоды их владельцев! Какой огромный барыш должны будут дать эти работники, если они будут стоить дешево и будут принуждаемы к тяжелой и продолжительной работе! Это был неистощимый источник богатства! Прекрасно: плантаторы начали действовать так, как они думали. Хотя, по их мнению, такой прием и не отличался вполне справедливостью, но настолько, насколько возможно было усмотреть, это была, по-видимому, наилучшая политика. Несмотря на это, их золотые мечты далеко не осуществились. Относительная бедность – удел всех рабовладельческих стран на земле. Хотя Ямайка когда-то доставила нам несколько отъевшихся набобов, зато история Вест-Индии была историей бедности и сетований, несмотря на постоянную помощь и искусственные преимущества. Южные штаты Америки по благосостоянию своему стоят несравненно ниже своих северных соседей – один за другим они вынуждены оставлять рабство вследствие его разорительных результатов. Итак, дело никоим образом не оправдало возлагаемых на него надежд. Раб не принес своему господину ожидаемых больших барышей, несмотря на то что он в некоторых случаях работал шестнадцать часов в сутки, что для его содержания было достаточно в день пинты муки и соленой селедки, что он принуждался к работе розгами. Мало этого, оказалось, что при одинаковых условиях свободный труд гораздо дешевле. Независимо от этого разочарования явились результаты, которых никто не предвидел. Рабство повлекло за собой множество зол болезненного состояния общества; это было царство взаимной ненависти и взаимного страха; всеобщего растления и порочной лени; отчаянных мер и дурно возделанных земель; истощенных почв и заложенных имений; несостоятельностей и бедности. После всего этого ясно, что нравственный закон был бы наилучшим руководителем.
Филипп Валуа обязал служащих на монетном дворе присягой скрывать низкопробность монеты и всячески старался уверять купцов в полновесности золотых и серебряных его денег; при этом он, без сомнения, полагал, что такая мера, несмотря на свою безнравственность, должна принести ему большие выгоды. Таким же образом думали и другие короли, которые в доброе старое время делали то же самое. Они обманулись точно так же, как обманываются все последователи подобных правил. Правда, что их долги уменьшились соразмерно уменьшению цены ходячей монеты, но их доходы уменьшились в том же размере. Между тем, утратив репутацию честности, они впоследствии могли занимать деньги только за сравнительно высокие проценты и должны были платить за увеличившийся риск заимодавца. Они не только потеряли по отношению к своим заимодавцам настолько же, насколько выиграли по отношению к своим должникам, но они поставили себя на будущее время в весьма неблагоприятное положение. После столетнего опыта, купленного дорогой ценой, обычай этот был отвергнут с негодованием, и теперь подобные приемы изгнаны всюду и признаются самоубийственными – они действительно именно настолько самоубийственны, насколько самоубийственны все нарушения правил справедливости.
Вспомним также несчастную попытку нашу воспользоваться насчет наших американских колоний и гибельные результаты, к которым эта попытка привела. Наши правители полагали, что для метрополии будет весьма выгодно, если колонии будут вынуждены торговать при ее посредстве. Исходя из такого убеждения, они не только воспретили поселенцам этих колоний покупать известные произведения у кого-либо, помимо Англии, но они даже отвергали их право производить подобные вещи для себя самих! Как и всегда, подобный прием оказался более чем неудобным. Издержки, необходимые для того, чтобы не быть вынужденным закрыть эту национальную торговую лавочку, оказались столь значительными, что они превзошли доходы. Это были не только потерянные, но хуже, чем потерянные издержки; они показали, что торговля, доставленная стране таким искусственным образом, убыточна для обеих сторон. Затем последовало наказание, сопротивление поселенцев, война за независимость и сто с лишком миллионов, прибавленных к нашим национальным тягостям!
История нашей Ост-Индской компании19 представляет поразительный образец того, каким образом вечные законы природы порождают несостоятельность всякой бесчестности! Эта олигархия, эгоистическая, безразличная в своих приемах, светски мудрая в своей политике и обладавшая неограниченной силой, из году в год неусыпно стремилась к своему возвеличению. Она покоряла одну провинцию за другой; она облагала данью одного государя за другим; она предъявляла непомерные требования к смежным владельцам и отказом пользовалась для открытия неприязненных действий; она сделалась единственным владельцем земли и в виде оброка требовала почти половину всех произведений; она вполне монополизировала торговлю; таким образом, она сделала из себя завоевателя, правителя, поземельного собственника и купца. После того как она соединила в своих руках столько способов извлекать для себя пользу, могла ли она ожидать для себя чего-либо, кроме благосостояния? Какие несказанные богатства должны были стекаться в ее руках в виде добычи от победоносных войн, в виде ренты от миллионов акров земли, в виде дани от зависимых государей, в виде барышей монопольной торговли! Сколько доходов! Какая переполненная богатствами казна! Увы! Компания теперь должна с лишком пятьдесят миллионов фунтов стерлингов.
Запретительные тарифы много раз доказали неполитичность несправедливости. Подобный пример мы уже находим несколько столетий тому назад в истории шерстяной промышленности, но выберем для доказательства более новое дело шелкового производства. Шелковая мануфактура была свободна от иностранного соперничества под защитой – ныне, к счастью, отвергнутой – протекционной системы для национальной промышленности. Искусственно были возвышены цены, и вся нация должна была их платить. Капиталисты, получив таким образом обширный рынок и большие барыши, считали благосостояние свое обеспеченным. Однако же и тут им суждено было разочароваться. Вместо торговли живой и постоянно развивающейся им выпала в удел вялая и ограниченная. Эта отрасль мануфактуры, которая должна была бы быть образцом промышленного величия, послужила примером жалкой бедности, обратившимся в поговорку. При таком грустном положении вещей предложение возвратиться к справедливости путем понижения пошлин должно было показаться совершенной нелепостью. В какой степени должны были быть непрактичными те люди, которые признавали монополию несправедливой и поэтому желали уже совершенно разорившихся производителей подвергнуть новым затруднениям иностранной конкуренции! Можно ли было найти более противоречия со здравым смыслом? Тут, безо всякого сомнения, отвлеченные принципы должны были уступить перед видами политики. Нисколько: даже в этом случае лучшее, что можно было сделать, – это следовать нравственному закону. Восставшие против него были наказаны тем, что собрали вокруг себя злополучие; подчинившиеся ему были отчасти вознаграждены увеличившимся благосостоянием. В течение четырнадцати лет после понижения пошлин торговля более чем удвоилась; в течение это времени она распространилась более, чем в течение целого предшествовавшего столетия. Те, которые за несколько времени перед тем были совершенно неспособны выносить французское соперничество на своих домашних рынках, не только стали конкурировать с ним в заграничной торговле, но большие запасы своих произведений посылали в саму Францию.
Это несколько образчиков, взятых из всемирного опыта. Если мы внимательно проследим результаты всех попыток следовать политике наперекор справедливости, то мы увидим, что они все приводили к подобному же концу. Люди, которые достаточно неблагоразумны, чтобы воображать, что они могут безнаказанно нарушать основные законы справедливости, должны видеть свою будущую участь в подобных злополучиях и неудачах. Основательное исследование покажет нам, что всякое малое зло и всякая великая катастрофа тем или другим путем, но всегда происходит из несправедливости. Денежные кризисы, обманутые надежды по делу южного океана, мании железных дорог, ирландские восстания, французские революции – все эти явления, со всеми сопровождавшими их бедствиями, ни более ни менее как скопившиеся результаты бесчестности. Тяжкий опыт научает слишком поздно каждого человека, что самое мудрое, что он может сделать, – это подчиниться нравственному закону как в национальных, так и в частных своих делах. Даже Наполеон кончил тем, что высказал убеждение, что «нет силы без справедливости», и это несмотря на его кажущийся успех, несмотря на его глубокомысленную государственную мудрость и несмотря на его дальновидную политику.
И все-таки люди всегда читали без пользы этот комментарий нравственного кодекса – его историю, если можно так выразиться. Рассматривая микроскопическими глазами знаки, которыми эта скрижаль написана, они оставляли без внимания великие изображенные в ней факты. Они болтают о государственных интригах, об осадах и сражениях, о придворных скандалах, о преступлениях высоких лиц, о раздорах партий, о рождениях, смертях и браках королей и тому подобном вздоре, и все это вместо того, чтобы собирать факты для разъяснения важнейшего из вопросов – вопроса о законах, которыми определяются народный успех и народные неудачи, равновесие и революции? Они изучают, анализируют и толкуют с видом знатока о мелочах, о ничтожных подробностях, о бесплодных и мишурных явлениях прошлой жизни, о вещах, имеющих только второстепенное значение для человеческого существования; и в то же время они слепы к тем грозным явлениям действительности, которыми каждый век переплетает ткань событий; они не видят этих страшных истин, которые грозно глядят на нас сквозь мрак прошедшего. Среди слоев, осажденных историей, они усердно выбирают ярко-цветные отрывки, хватаются за все светящееся и возбуждающее их любопытство. Как дети, они восхищаются своими блестящими приобретениями, и в то же время богатые источники мудрости, разветвившиеся среди этого ничтожества, остаются в совершенном пренебрежении. Жадно набираются докучливые массы ненужного сора, и в то же время огромное количество драгоценной руды оставляется без внимания, не видят того, что именно следовало бы эксплуатировать и из чего можно было бы извлечь золотые истины.
§ 6. К чему, однако же, это тщательное исследование – следует или не следует допускать исключения в признанных законах этики? Самый вопрос заключает в себе нелепость. Какую мысль выражает человек, если он говорит, что это справедливо в теории, что это верно в принципе, что это истинно в абстракте? Он выражает этим, что признает высказанную мысль согласной с законом природы, до познания которого он дошел тем или другим путем. Если он согласен, что известный поступок справедлив по теории, то ясно, что, по его мнению, это именно тот поступок, который следовало совершить при строгом исполнении обязанности. Если он утверждает, что поступок такой правилен по принципу, то он признает его в гармонии с предписанными нам правилами поведения. Если он называет известное поведение абстрактно истинным или справедливым, то он выражает этим убеждение, что оно ведет по пути к человеческому счастью. Уклонение в этом случае невозможно. Подобное выражение или должно иметь этот смысл, или оно не имеет никакого. Затем, когда он на практике предлагает не следовать правилу, он явно имеет надежду исправить ошибку этого руководителя! Итак, сказав сначала, что такова-то истинная дорога к счастью, он потом выражает мнение, что он знает более близкую. На молчаливое повеление природы «делай это» он отвечает, что, сообразив все обстоятельства, он полагает, что он может поступить лучше! Сомневаться в предупредительности и в действительности законов природы и предполагать с бесконечной самоуверенностью, что человеческое суждение может быть более безошибочным, – вот настоящая неверность, вот истинный атеизм. Когда человек «оставит свою неуместную претензию критиковать великий мир Божий с точки зрения своего кусочка мозга, когда он поймет, что существует действительно истинный закон, хотя закон этот и лежит пока за пределами, доступными его рассудку, что его существо прекрасно, что назначение человека в этом случае состоит только в том, чтобы сообразоваться с законом мира и следовать ему в благоразумном молчании, не оспаривая его, но повинуясь ему, как закону несомненному»20.
§ 7. Повторим результаты всего вышеизложенного. Мы сначала обратили внимание на то, что законы природы отличаются постоянством и всеобщностью, и есть полное основание предполагать то же самое относительно законов нравственных. Затем выведено было заключение, что если это так, то единственное для нас спасение заключается в полном повиновении им, даже несмотря на то, что нам через это, по-видимому, будет угрожать зло. Заключение это подтверждено соображениями, из которых видно, что всякое отступление от принципа с целью избегнуть известного зла будет заключать в себе возвращение к утилитарному учению, которого ошибочность уже доказана. Затем, оно еще подтверждено тем обстоятельством, что бесчисленные попытки упрямой светской мудрости облагодетельствовать путем отступления от нравственных правил все оказались неудачными. Наконец, в подтверждение обращается еще внимание на то, что мнение, будто бы мы можем сделать лучше, отступая от указанного нам пути, заключает в себе странное покушение на всеведение.
По мере того как читатель будет знакомиться с содержанием книги, он все яснее будет видеть причины, почему мы особенно настаивали на необходимости безусловного повиновения. В числе заключений, прямо выводимых из признанных принципов, он, по всей вероятности, встретит такие, которыми будет неприятно поражен. Некоторые из них покажутся ему странными, другие – неприменимыми. Могут встретиться один или два вывода, которые покажутся читателю совершенно несходными с его понятиями о долге. Несмотря на это, если он только признает их логически правильным выводом из основной истины, то ему останется одно – признать их правилами для своего поведения и следовать им без всякого исключения. Если вышеприведенные соображения имеют действительно некоторый вес, то высшая мудрость заключается в том, чтобы вполне и без страха подчиниться тому пути, которым ведет нравственное учение, признанное «отвлеченно справедливым», несмотря на то, что известное применение будет, по-видимому, непрактично, опасно и даже оскорбительно.
Часть первая
I
Определение нравственности
§ 1. Нет никакого установившегося мнения о том, что должна заключать в себе нравственная философия. Моралисты или вовсе не начинали своих изысканий с точного определения того, что им предстояло сделать, или составляли определения весьма неточного свойства. Вместо того, чтобы ограничиться раскрытием и применением, некоторых существенных принципов справедливого поведения, они пытались преподавать правила для всевозможных действий при всевозможных обстоятельствах. При правильном понимании дела предмет исследования окажется ограниченным сравнительно тесными пределами; моралисты, не замечая этого, входили в рассмотрение множества вопросов, которые будут прямо признаны нами лежащими за пределами нашего предмета.
§ 2. Нравственный закон, как уже сказано было выше, должен быть законом совершенного человека – совершенство именно и состоит в следовании этому закону. Мы можем выбирать только между двумя путями. Мы можем утверждать, что нравственность заключает в себе правила поведения, приспособленные к человеку, которого мы видим в действительности, – это закон, который признает существующие недостатки человеческого характера и принимает их в соображение; или мы должны признавать нравственность законом для определения поведения в среде таких людей, какими они должны быть. Относительно первого предположения мы должны сказать, что всякое нравственное учение само осуждает себя, если оно признает существующие недостатки людей и заключает в себе правила, необходимые ради этих недостатков. Поведение, которое объясняется подобной гипотезой недостатков, не может быть наилучшим поведением; следовательно, оно не вполне справедливо, оно не вполне нравственно, и, следовательно, нравственность, которая допускает подобное поведение, не будет вовсе нравственностью именно в том размере, в котором она делает послабление. Избавиться от этого противоречия мы можем только тем, что примем противоположный взгляд и согласимся, что нравственный закон игнорирует все порочные свойства, слабость и неспособность человеческую и предписывает правила поведения для идеального человечества. Только одно чистое и абсолютное прямодушие может входить в его состав. Он должен иметь своим предметом определение отношений, в которых люди должны быть друг к другу, он должен указать принципы действий в нормальном обществе. Он должен стремиться рядом последовательных заключений создать систематическое изложение условий, при которых люди могут жить вместе в полном согласии; но для достижения этой цели ему необходимо принять за основание, что люди эти совершенны. Мы можем назвать эту науку наукой социальной жизни; такая наука точно так же, как и всякая другая, предполагает совершенство в законах, с которыми она имеет дело.
§ 3. При таком взгляде на отвлеченные принципы справедливого поведения и на выводы, которые должны быть сделаны из них, система чистой нравственности не может признавать зла и ни одного из тех условий, которые вытекают из зла. Она вполне игнорирует заблуждения, несправедливости и преступления, она не указывает, что следует делать, если подобные поступки совершены. Она игнорирует преступление закона, потому что она излагает только то, в чем заключается существо закона. Она говорит только: вот начала, на основании которых люди должны действовать; и если начала эти нарушены, то она может сказать только, что они нарушены. Если ее кто-нибудь спросит, что ему следует делать, если его сшибут с ног, то она не даст ответа; она может только ответить, что нападение заключает в себе нарушение закона и порождает ложное отношение. Она не говорит, каким образом нужно обращаться с вором; все, что она говорит, это то, что воровство заключает в себе нарушение социального равновесия. Из нее мы узнаем, что долг заключает в себе нарушение нравственного кодекса; но она не может решить, следует или не следует заключать должника в тюрьму. На все вопросы, которые предполагают известное, предшествовавшее незаконное действие, совершенный закон не может дать ответа, потому что он не признает такого предположения. Таким образом, он не даст ответа на вопросы: следует ли адвокату защищать человека, которого он считает виновным? Должен ли человек не исполнять клятву, которой он обязался сделать что-нибудь дурное? Хорошо ли оглашать дурные поступки нашего ближнего? Стараясь разрешать подобные вопросы чисто нравственными принципами, моралисты пытались сделать невозможное. Это так же нерационально, как если бы они попытались разрешить математическим путем ряд задач, относящихся до изогнутых линий и ломаных кривых, или стали бы выводить из теорем механики лучший способ для приведения в порядок испортившейся машины. Ни один вывод не может почитаться абсолютно истинным, кроме того, который сам основывается на абсолютных истинах. Точность в заключении может иметь место только тогда, когда предложение, из которого оно выведено, само по себе точно. Геометр требует, чтобы прямые линии, с которыми он имеет дело, были действительно прямые; чтобы его круги, эллипсы и параболы согласовались с точными определениями и соответствовали бы вполне и неизменно равнялись определенным величинам. Если вы обратитесь к нему с вопросом, в котором эти условия не соблюдены, он вам скажет, что он не может вам ответить. Таково же положение и философствующего моралиста. Он рассуждает только о прямом человеке. Он определяет свойства прямого человека; он разъясняет, каким образом ведет себя прямой человек; он показывает, в каких отношениях этот человек находится к другим прямым людям; он показывает, каким образом устроено общество прямых людей. Он вынужден вполне игнорировать всякое отступление от совершенной прямизны. Эти отступления не могут быть приняты в число его оснований без того, чтобы не сделать неверными все его заключения. Для него неразрешима задача, в которую кривой человек войдет элементом. Он может выразить свое мнение об этой задаче, может дать приблизительное решение, но более для него ничего невозможно. Его решение – это будет только мнение, оно не будет иметь научного и повелительного характера.
Может быть, здесь будет весьма кстати усилить сделанные выводы, разъяснив существо науки о нравственном человеке примером науки о человеке животном. Физиологию определяют систематическим изложением явлений телесной жизни. Она имеет своим предметом отправления различных органов в нормальном их состоянии. Она разъясняет взаимные отношения частей тела, она указывает их соотносительные функции, показывает, как действуют эти функции и для чего они необходимы. Она освещает взаимную зависимость жизненных отправлений: определяет, каким образом они могут быть удерживаемы в равновесии, и излагает условия совершенного здоровья. Она не признает болезненного состояния и не может решить ни одного из относящихся до него вопросов. Она не дает ответа на вопросы: что служит причиной лихорадки? Какое лучшее средство для излечения простуды? Все это вне ее сферы. Если бы она ответила, то она не была бы уже более физиология, а была бы патология или терапия. Точно то же можно сказать об истинной нравственности – ее довольно правильно можно назвать нравственной физиологией. Ее дело – просто изложить принципы нравственного здоровья. Подобно аналогической с нею науке, она вовсе не касается болезненных действий и расстроенных отправлений. Она имеет дело только с законами нормального человечества и не может признавать несправедливых, растленных и беспорядочных отношений.
Отсюда ясно, что моралисты, которые обсуждали права собственности и несправедливость дуэлей, признавая эти предметы частями той же самой науки, смешали вещи существенно различные. Вопрос: в чем заключаются истинные принципы человеческого поведения? – это предмет одного рода; а вопрос: как следует поступать, когда принципы эти нарушены? – это вопрос другого рода, и весьма от него различный. Допускает ли этот последний вопрос какое-либо решение? Возможно ли развить научную систему нравственной патологии и нравственной терапии – это дело весьма сомнительного свойства. Но как бы то ни было, все-таки весьма ясно, что система чистой этики – предмет совершенно отдельный. Предмет этот и будет рассматриваться таким образом при дальнейших исследованиях.
II
Исчезновение зла
§ 1. Все зло происходит оттого, что устройство предметов не приспособлено к условиям, в которых они существуют. Это справедливо по отношению ко всему живущему. Почему дерево не может развиться на дурной почве? Почему оно чахнет, если оно не имеет света? Почему оно гибнет окончательно, если оно будет перенесено в холодный климат? Все это оттого, что разрушена гармония между его организацией и условиями, в которых оно существует. Опыты, сделанные над домашними животными и в зверинцах, показывают, что страдания, болезни и смерть, причиняемые животным известного рода обращением с ними, все могут быть подводимы под тот же закон. Если доходить до первоначальных причин, то можно убедиться, что каждое страдание, причиненное человеческому телу, начиная от головной боли и до смертельных болезней, начиная от ожога и вывиха и до случайной смерти, причиняется исключительно тем, что тело поставлено было в условия, не соответствующие его силам и свойствам. То же самое можно сказать не только о физическом, но и о нравственном зле. Почему сострадательный человек чувствует скорбь при виде бедствия? Почему холостяк несчастлив, если его средства не позволяют ему жениться? Почему мать оплакивает потерянное ею дитя? Почему эмигрант горюет, оставляя свою родину? Одни страдают оттого, что им приходится проводить жизнь в неприятном занятии, другие – оттого, что вовсе не имеют занятия. Все это объясняется такими же причинами. Какова бы ни была специальная причина зла, но общая причина страдания неизменно одна и та же – это отсутствие согласия между способностью и сферой ее действия.
§ 2. Точно так же справедливо, что зло постоянно стремится к исчезновению. В силу существенного принципа жизни несоответствие между организмом и условиями его существования постоянно исправляется все более; или одно из двух, или оба вместе изменяются постоянно до тех пор, пока они вполне приспособятся друг к другу. Все, что одарено жизненной силой, начиная от первоначальной клеточки и до человека, следует этому закону. Проявления этого закона мы видим при акклиматизации растений, при изменении свойств домашних животных и в различных особенностях нашей собственной породы. Сибирские растения, привыкшие к короткому арктическому лету, поднимаются и цветут в течение нескольких недель, и так же быстро созревают их семена. Под влиянием морозов северной зимы животные умеренного климата получают более густую шерсть и пух и делаются белыми. Борзая собака, перенесенная на горные равнины Анд, не может там охотиться по слабости груди, но в течение поколений она приобретает там лучшие легкие. Скот, который в диком состоянии давал молоко только в течение короткого периода, теперь дает его почти постоянно. Иноходь – бег, не свойственный лошади, но есть в Америке породы, которые бегают таким образом прямо, и их нет надобности к нему приучать.
Люди обнаруживают ту же самую способность приспособливаться. Под влиянием температуры у них меняется цвет кожи; в одном месте они питаются рисом, в другом – китовым жиром; у них увеличиваются органы пищеварения, если они едят непитательную пищу, они приобретают способность долго голодать, если их образ жизни неправильный, и теряют ее, если они постоянно имеют достаточно пищи; в диком состоянии они проворны и ловки – и неповоротливы при городской жизни; когда это требуется условиями их жизни, у них развивается зрение, слух и обоняние – и снова притупляются, когда потребность в них уменьшается. Невозможно сомневаться в том, что все эти перемены делаются для того, чтобы приспособиться к окружающим обстоятельствам. Самый крайний скептик должен сознаться, что действует известный закон приспособления, если он видит, что житель болот существует в атмосфере, которая окажется смертельной для всякого постороннего, что индеец лежит и спит под тропическим солнцем, в то время как его белый господин едва может вздремнуть при спущенных шторах, при охлаждении воздуха водой и т. д., если он видит, как гренландец и неаполитанец удобно питаются каждый своей пищей – китовым жиром и макаронами, и как бы они были несчастны, если бы им пришлось поменяться, если он видит, что и в других случаях имеет место точно такое же приспособление к пище, к климату, к условиям жизни. Мало этого, если он правильно будет объяснять факты, то найдет, что действие подобного закона можно уследить в мельчайших подробностях жизни отдельного человека. Можно заметить, как человеческий организм постепенно приобретает все большую способность противодействовать вредным влияниям, если наблюдать пьяницу, которому постоянно нужно все более выпивать спиртных напитков для того, чтобы быть пьяным, или человека, употребляющего опиум, который постоянно должен принимать все бо́льшие дозы для того, чтобы испытывать те же самые впечатления. Точно так же могут заметить те, которые курят, нюхают табак или часто принимают лекарства. Всякое постоянное изменение в состоянии и в способностях тела может быть объясняемо тем же самым принципом.
Точно такой же общий закон, какой существует для физической изменяемости тела, существует и для нравственной. Разнообразные изменения способностей и наклонностей, которые в течение времени встречаются у индейской, африканской, монгольской и кавказской рас и у их различных подразделений, должны быть все приписаны наклонности приспособляться в каждом случае к окружающим обстоятельствам. Вышеприведенные примеры значительных противоположностей в свойствах людей, принадлежащих к разным нациям и к разным эпохам, не допускают другого объяснения. Откуда происходят все эти отступления от общего первоначального типа? Чем же они произведены, если не произведены способностью людей приспособляться к обстоятельствам?
Нет данных, которыми бы возможно было это учение опровергнуть на сколько-нибудь твердом основании; все опровергавшие употребляли доказательства, которые скорее могут служить в пользу справедливости этого мнения. Даже те, которые имеют крайнее предубеждение против теории беспредельной способности человека к приспособлению, постоянно невольно обнаруживают свою веру в нее. Они это делают каждый раз, когда различия национальных свойств приписывают различию в обычаях и в социальном устройстве, – каждый раз, когда они говорят о силе привычки, каждый раз, когда они обсуждают влияние, которое известная мера может иметь на общественную нравственность. То же они делают и тогда, когда советуют упражняться для увеличения своей способности к какому-нибудь делу, и тогда, когда они известные занятия признают способствующими развитию, а другие – понижающими нравственный уровень, и, наконец, тогда, когда они защищают известную систему нравственной дисциплины. Они обнаруживают согласие с этим учением каждый раз, когда они проповедуют, что добродетель всегда кончает тем, что возбуждает к себе симпатию, и когда они предостерегают от продолжительного поощрения порочных наклонностей.
Если мы ближе рассмотрим дело, то убедимся, что даже невозможно себе представить другого порядка вещей. Мы должны принять одно из трех предположений. Или мы должны утверждать, что существо человека вовсе не изменяется от влияний или, как мы выражаемся, от действующей на него обстановки; или мы должны полагать, что оно постоянно стремится сделаться все более и более несоответствующим этой обстановке; или, наконец, что оно приспособляется к ней. Если справедливо первое положение, то все способы воспитания и управления, все социальные реформы, все приемы, посредством которых предполагается действовать на людей, окажутся совершенно бесполезными, потому что они не могут иметь вовсе никакого влияния. Если второе предположение справедливо, то человека нужно приучать к порочности для того, чтобы сделать его добродетельным, и наоборот. Так как оба эти предположения нелепы, то мы должны принять третье.
§ 3. Мы должны иметь в виду, во-первых, что все зло происходит оттого, что устройство предмета не приспособлено к условиям, в которых он существует; и, во-вторых, что везде, где существует такое несоответствие, оно постоянно уменьшается через изменение предмета, приспособляющегося к условиям, и тогда мы будем способны понять настоящее положение человеческого рода!
Увеличение населения сделало необходимым то состояние, которое мы называем обществом. Люди, которые живут в этом состоянии, страдают от многих зол. Принимая вышеизложенную гипотезу, мы должны заключать, что их свойства не вполне приспособлены к такому состоянию.
В каком же отношении они не приспособлены? Какие же особенные свойства требуются для человека от положения его в обществе?
Требуется, чтобы каждая отдельная личность имела только такие желания, которые могут быть вполне удовлетворены, не уменьшая точно такого же полного удовлетворения всех желаний всякой другой личности. Если желания каждого человека не ограничены таким образом, то или все будут иметь желания неудовлетворенные, или некоторые получат удовлетворение за счет других. И в том, и в другом случае неизбежно последует страдание, и люди окажутся не приспособленными к обстоятельствам.
Но почему же люди не приспособлены к жизни в обществе?
Исключительно потому, что они отчасти еще имеют свойства, приспособленные к жизни в состоянии, предшествовавшем обществу. Человек не приспособлен к обществу во всех тех случаях, где в нем остаются еще свойства, приспособленные к его первобытной хищнической жизни. Обстоятельства прежней его жизни требовали, чтобы он жертвовал благосостоянием других для своего собственного; современная его обстановка требует совершенно другого. Он настолько именно не способен к жизни в обществе, насколько прежние свойства в нем остались неистребленными. Вот где причина всех проступков людей по отношению друг к другу: она действует и в людоедстве караиба, и в злодеяниях и корыстных действиях, которыми мы окружены. Преступления, через которые наполняются наши тюрьмы, мошенничества в торговле, ссоры между народами и между различными классами общества, испорченность учреждений, зависть и недоверие между сословиями, салонные скандалы – все вытекает из того же источника.
Обсуждая современное состояние человеческого рода, мы должны прийти к заключению, что люди в первобытном состоянии нуждались в нравственном настроении, которое приспособляло бы их к их положению, и что они нуждаются в другом, чтобы приспособиться к их теперешней жизни; что они находились, находятся и долго еще будут находиться в состоянии приспособления. Под словом «цивилизация» мы разумеем приспособление, которое уже имело место. Изменения, которые называются прогрессом, составляют постепенные переходы к нему. Вера в способность человеческой природы к усовершенствованию приводит к убеждению, что силой этого прогресса люди, наконец, придут к тому, что они совершенно приспособятся к своим теперешним формам жизни.
§ 4. Если вышеприведенные заключения действительно убедительны, то выраженная здесь надежда должна считаться основательной. Она не может иметь претензию на бесспорность, пока подтверждена только свидетельствами, взятыми из истории. Если сделано было наблюдение, что до сих пор прогресс был правилом, и если из этого выведено заключение, что прогресс будет правилом и на будущее время, то это, конечно, может быть названо только благовидной мыслью. Но если будет доказано, что этот прогресс происходит от действия всеобщего закона, что в силу этого закона он должен продолжаться до тех пор, пока достигнуто будет совершенство, то будущий факт достижения совершенства из области вероятностей будет уже перенесен в область несомненного. Если кто-нибудь в этом сомневается, пусть он укажет, где тут ошибка. Вот постепенный вывод заключения.
Всякое несовершенство заключается в недостатке приспособления к условиям существования.
Этот недостаток должен заключаться или в чрезмерности одного или нескольких свойств, или недостаточности также одного или нескольких свойств, или в том и другом вместе.
Чрезмерна та способность, для которой условия существования не представляют достаточного круга деятельности; неудовлетворительна та способность, от которой условия существования требуют более, чем она может совершить.
Существенный принцип жизни заключается в том, что способность, которая по обстоятельствам не имеет полного круга деятельности, ослабляется; а способность, от которой требуется усиление деятельности, возрастает.
Это ослабление и возрастание должно продолжаться до тех пор, пока будет существовать чрезмерность и недостаточность.
Наконец, всякая чрезмерность и всякая недостаточность должны исчезнуть, т. е. всякая неприспособленность должна прекратиться, и всякое несовершенство должно найти свой конец.
Таким образом, окончательное развитие идеального человека логически достоверно, оно так же достоверно, как всякое другое заключение, которому мы доверяем безусловно – как мы верим, например, заключению, что все люди смертны. Откуда мы заключаем, что все люди смертны? Исключительно из того обстоятельства, что в бесчисленном множестве предыдущих случаев смерть единообразно имела место. Точно таким же образом опыт всех народов и всех времен, опыт, который выразился в употребительных правилах, поговорках, нравственных сентенциях, опыт, который доказывается биографиями и историей, убеждает, что органы, способности, силы и свойства всяких наименований растут от употребления и ослабляются от бездействия, поэтому выводится заключение, что это явление будет иметь место и впоследствии. Если это заключение несомненно, то не подлежит сомнению и сделанный из него вывод, что человечество, наконец, совершенно приспособится к условиям своей жизни.
Следовательно, прогресс есть не случайность, а необходимость. Цивилизация не есть что-нибудь искусственное, но это необходимое условие мирового существования, точно так же, как и развитие зародыша и цветка. Изменения, последовавшие в человечестве, имеющие место до сих пор, вытекают из закона, которому подчиняется вся органическая природа. Если род человеческий будет продолжать свое существование и устройство вещей останется такое же, то эти изменения должны кончиться совершенством. Точно так же несомненно, что человек сделается совершенным, как несомненно то, что одинокое дерево разрастается, а дерево в группе развивается менее, как несомненно то, что то же самое животное принимает формы возовой и скаковой лошади, смотря по тому, чего требуют условия ее жизни – силы или скорости, как несомненно, что рука кузнеца крепнет, а кожа на руках земледельца толстеет, как несомненно, что глаз матроса делается дальнозорким, а глаз ученого – близоруким; это так же бесспорно, как бесспорно, что слепой приобретает более совершенное осязание, что канцелярист выучивается скоро писать и считать; что музыкант открывает ошибку в полутоне там, где другие слышат только смешение звуков; оно бесспорно, как бесспорно, что страсть развивается от послабления и уменьшается от стеснений, что внутреннее сознание добра и зла делается инертным, как скоро на него не обращают внимания, и деятельным, когда ему следуют; оно верно, как верно, что воспитание имеет действительное влияние на человека, что выражения «привычка», «обычай», «обыкновение» имеют действительный смысл. Точно так же верно и то, что человеческие свойства будут вполне приспособлены к общественной жизни, что исчезнет все то, что мы называем злом и безнравственностью.
III
Божественная идея и условия ее осуществления
§ 1. Если бы Бентам, не предлагая свою идею «наибольшего счастья» в виде правила для человеческого поведения, стал просто утверждать, что наибольшее счастье – цель творения, то его положение было бы довольно верно. Почти все люди так или иначе утверждают то же самое. Были, однако же, времена, когда подобное убеждение было вовсе не всеобщим. Если бы такое положение было высказано Симеону Столпнику, когда он стоял на своем столбе, то он, вероятно, с ним бы не согласился. Вероятно, хлысты XIII столетия (флагелланты21) также думали иначе. Возможно предположить, что и до настоящего времени факиры Индии придерживаются противного мнения. Справедливо, что дикий аскетизм приписывает божеству такое же варварство, каким он сам отличается, и представляет себе, что оно может находить наслаждение в человеческих жертвах; правда, что и в нашей среде сохранился еще тот же взгляд, и выражается он в постах и покаяниях; несмотря на это, немногие между цивилизованными народами способны отвергать, что человеческое благополучие вполне согласно с желанием Божьим: может быть, такого народа даже и вовсе не найдется. Учение это преподается всеми нашими религиозными проповедниками; его придерживаются все писатели о нравственности; его, без сомнения, можно рассматривать как общепринятую истину.
Большая разница между мнением, что наибольшее счастье есть цель творения, и мнением, что наибольшее счастье есть непосредственная цель человека. Роковая ошибка утилитарной философии состояла в том, что она смешала эти положения. Философы этой школы упустили из виду, что истина тут имеет две стороны – божественную и человеческую и что весьма важно определить, которую из них мы будем рассматривать. Наибольшее счастье и нравственность – это лицевая и оборотная сторона одного и того же заявления; то, что написано на одной стороне, недоступно нашему анализу; то, что написано на другой, мы довольно удобно можем анализировать.
Оставив метафоры и говоря философским языком, мы можем сказать, что наше дело должно состоять в определении условий, с которыми нам следует сообразоваться для того, чтобы наибольшее счастье могло быть достигнуто. Мы не должны основываться на предположениях, делать то или другое, потому что это кажется нам полезным; но мы должны разрешить, каково действительно должно быть наше поведение для того, чтобы оно привело к желаемому концу. В природе вещей должны быть, безо всякого сомнения, известные, точные и определенные предварительные условия для успеха. Человек – это видимое и осязаемое существо, имеющее свойства. В условиях, которые его окружают, существует известного рода неизменная необходимость. Жизнь зависит от выполнения известных особенных отправлений, а счастье есть известного рода жизнь. Не подлежит сомнению, что, если мы хотим знать, как должен жить человек среди этих данных условий для того, чтобы жизнь его привела к результату наибольшего счастья, мы должны сначала определить, в чем заключается существо этих условий. Если мы хотим разрешить эту задачу, то мы можем сделать это, обращаясь только к существенным ее условиям и подчиняясь им. Предполагать, что мы можем не знать этих условий и не обращать на них внимания, а достигнуть успеха путем каких-нибудь случайных соображений – это полнейшая нелепость. Желаемая цель может быть достигнута только одним путем. Путь этот должен зависеть от основных, необходимых условий нашего положения. Если мы хотим открыть этот путь, то должны сначала определить эти необходимые условия.
§ 2. Во главе тут стоит непреложный факт – это жизнь среди общества. Вследствие рокового хода вещей люди размножались до тех пор, пока они были вынуждены жить более или менее в виду друг у друга. Такое размножение необходимо для достижения наибольшей массы жизни на земле, и потому кажется весьма вероятным, что такое предварительное условие необходимо для достижения наибольшей суммы счастья. Как бы то ни было, но мы находим этот порядок в действительности; мы поставлены в необходимость существовать в этих условиях; и, следовательно, мы должны рассматривать такое положение как одно из условий, с которым нам следует сообразовываться и которое нам необходимо признать, создавая для себя правила к достижению наибольшего счастья.
В жизни общественной круг деятельности каждой личности ограничивается сферой деятельности других личностей; из этого следует, что люди, которые хотят создать наибольшую сумму счастья, должны быть такими людьми, из которых каждый может получить полное благополучие в своей сфере деятельности, не уменьшая сферу деятельности, необходимую другим для достижения их счастья. Ясно, что если все эти люди или кто-нибудь из них не может достигнуть полного счастья, не стесняя сферы деятельности одного или нескольких из остающихся людей, то он или сам не получит полного счастья, или кто-нибудь или несколько остальных людей будут лишены такого благополучия; следовательно, при подобных обстоятельствах общая сумма счастья не может достигнуть наибольших размеров, доступных нашему пониманию, т. е. осуществление наибольшего счастья сделается невозможным. Вот первое из условий, необходимых для достижения наибольшего счастья, которое создается неизбежностью общественной жизни для человека. Исполнение этого условия мы выражаем словом справедливость.
Рядом с этим – самым существенным – условием мы находим дополнительное, подобного же рода. Мы видим, что люди могут вести себя так, что их поведение будет производить в других болезненные ощущения, хотя они этим и не будут ограничивать сферу их деятельности. Если кто-нибудь имеет чувства, которые побуждают его поступать таким образом, то ясно, что общий размер счастья не будет так велик, каким бы он был, если бы люди были лишены подобных чувств. Итак, для достижения наибольшего счастья человек должен быть так устроен, чтобы он мог вполне удовлетворить всем требованиям своей природы, не только не уменьшая сферу деятельности других людей, но и не производя для других людей несчастья ни прямым, ни посредственным путем. Мы тотчас увидим, что это условие следует вполне отделять от предыдущего. Соблюдение этого условия можно назвать отрицательным облаготворением, или отрицательным проявлением симпатии.
Есть еще одно требование, исполнение которого неопределенно увеличит счастье, происходящее от осуществления вышеизложенных условий. Как скоро известный род существ будет устроен таким образом, что каждая отдельная особь будет в состоянии вполне удовлетворять всем своим желаниям, не уменьшая удовлетворения, получаемого другими особями, то мы будем иметь состояние, при котором сумма отдельного счастья особи достигнет наибольших доступных нашему пониманию размеров. Но если эти самые существа будут устроены таким образом, что каждое из них, кроме приятных ощущений, получаемых от личного удовлетворения, будет еще участвовать посредством сочувствия в приятных ощущениях, получаемых другими, то общая сумма их счастья значительно увеличится. Итак, к первоначальному требованию, что всякий должен быть способен приобретать для себя полное счастье, не уменьшая счастья других, мы должны присоединить новое – а именно, что всякий должен быть способен к такому душевному настроению, при котором вид чужого счастья увеличивал бы его собственное. Удовлетворение этому условию можно назвать положительным облаготворением, или положительным проявлением симпатии.
Наконец, для произведения наибольшего счастья требуется соблюдение еще одного условия: каждый, выполняя надлежащим образом вышеизложенные условия, должен еще делать все, что необходимо для увеличения его собственного частного счастья.
Итак, вот эти необходимые условия. Они основаны не на каком-нибудь мнении, но на неизменных фактах. Отвергать их невозможно, потому что всякое другое положение будет противоречить самому себе. Не существует иной возможности: создания, которые должны осуществить божественную идею, должны быть именно таким образом устроены. Каждый человек должен соответствовать этим условиям прежде, чем наибольшее счастье может быть осуществлено; каждый шаг, приближающий к наибольшему счастью, предполагает предварительный шаг к удовлетворению этим условиям. Системы управления и культуры, которые их игнорируют, необходимо должны быть нелепыми в своем существе. Сообразно своему соответствию или разногласию с этими условиями, все, что сюда относится, должно считаться хорошим или дурным, правильным или ошибочным. Нам нет надобности запутываться в исследованиях о пользе каждой меры путем определения всех ее крайних результатов с их бесконечными разветвлениями; это дело, за которое и приниматься нелепо. Мы должны только исследовать, соответствует ли известная мера вполне вышеизложенным основным условиям или нет, и мы должны быть уверены, что ее годность или негодность будет прямо определяться этим. Все наши обязанности заключаются в том, чтобы мы старались жить согласно с этими необходимыми условиями. Хорошо, если мы находим удовольствие, поступая таким образом; если мы его не находим, мы должны добиваться того, чтобы его найти. Наибольшего счастья можно достигнуть только тогда, когда его условиям подвергаются охотно, потому что ограничение желаний порождает стремление к неисполнению этих условий и причиняет этим страдание или уменьшение наибольшего счастья. Кроме того, мы должны приучиться к исполнению этих условий так скоро, как только это для нас возможно. Жизнь в обществе составляет необходимость. Условия наибольшего счастья при таком состоянии неизменны. Изменяться могут только наши свойства. Итак, они должны быть приспособлены к этим условиям. Всякое нравственное учение, всякая нравственная дисциплина должны стремиться к ускорению этого процесса.
§ 3. Против вышеизложенной классификации условий, необходимых для наибольшего счастья, можно возразить, что она до известной степени искусственна. Можно утверждать, что различие между справедливостью и проявлениями симпатии (или облаготворением) не может быть оправдано, потому что они незаметно переходят друг в друга. Можно возразить, что нет никакой существенной разницы между правильным образом действий по отношению к другим и по отношению к себе самому, потому что действия, которые обыкновенно рассматриваются как поступки чисто частные, в сущности имеют такое влияние на других, что они через это приобретают характер публичных; в пример можно привести влияние пьянства и самоубийства. Можно также доказывать, что всякая нравственность должна рассматриваться как частное дело, потому что для нормально организованного и нравственного человека справедливое поведение по отношению к другим совпадает с требованиями его собственной природы.
В каждом из этих мнений много справедливого, и нельзя отрицать, что при окончательном анализе все вышеизложенные различия должны исчезнуть. Не следует упускать из виду, что подобные возражения можно сделать по отношению ко всякой классификации. На таком же основании можно утверждать, что законы теплоты не следует отделять от законов механики, потому что теплота, примененная к воде, порождает механическую силу. По таким же причинам оптика должна быть объединена с химией, потому что при фотографическом процессе свет делается химическим деятелем. Так как мускулы сокращаются под влиянием гальванического тока, то следует из физиологии и из электричества составить одну науку. Мы не должны даже различать растительную жизнь от животной, потому что они исходят из одного общего начала и по отношению к низшим организациям трудно решить, к которому из этих двух подразделений они принадлежат. Поэтому или нужно допустить, что ботаника и зоология должны быть рассматриваемы как одна наука и что все разграничения между естественными науками должны быть уничтожены, или следует допустить аналогическую классификацию и в науках нравственных. Следует допустить, что хотя подобные разграничения в известном смысле искусственны, но они составляют неизбежное начало для всякого систематического исследования. Ограниченная сила понимания заставляет нас разделять на группы явления природы и изучать каждую группу отдельно. Та же самая ограниченность вынуждает нас к отделению поступков людей, имеющих место при непосредственных сношениях друг с другом, от таких, которые не приводят их в столкновение. Отделение это должно иметь место, несмотря на невозможность точного разграничения. Разрабатывая одно из этих отделений, развивая принципы справедливого поведения по отношению к другим, окажется необходимым опять-таки сделать разграничение точно так же, как сделано было выше, и отделить основной и самый настоятельный принцип от второстепенного и менее настоятельного. Такое разграничение придется сделать несмотря на то, что они исходят из одного корня.
§ 4. Так как осуществление божественной идеи сводится к исполнению известных условий, то наука нравственности должна подробно разъяснить, каким образом следует направить жизнь для того, чтобы она согласовалась с этими условиями. На основании каждой из бесспорных истин этого порядка может быть построен целый ряд выводов, прямо относящихся к ежедневным нашим поступкам; или, наоборот, каждый поступок находится в известном отношении к этим истинам. Тем или другим путем всегда будет возможно разрешить вопрос, согласуется ли известный поступок с этими истинами или нет. Когда сделан ряд таких выводов и разрешен ряд таких задач, тогда дело моралиста кончено.
Из каждой подобной аксиомы может и, как уже объяснено было выше, должен быть сделан отдельный ряд выводов. Выводы, относящиеся к каждой из этих аксиом, составляют независимые части нравственной науки и должны быть развиты в порядке естественной своей последовательности. Вследствие этого наше внимание будет теперь ограничено первой и самой существенной из этих истин. Личная и частная нравственность не войдет в состав того, что будет изложено на последующих страницах, так как она отделена нами от социальной и публичной. Тут равным образом не будет разъясняться ничего, относящегося до того, что выше названо было терминами положительного и отрицательного проявления симпатии22. Мы теперь займемся различными выводами из первоначального условия наибольшего счастья – из того условия, которого соблюдение обозначается вообще словом справедливость. Цель наша – развить из этого условия систему справедливости; обозначить пределы круга деятельности каждого человека, разделяющие его от подобных сфер других людей; определить отношения, которые необходимо произойдут от признания подобных разграничений; другими словами, здесь мы разовьем принципы социальной статики.
Часть вторая
IV
Первоначальный источник основного начала
§ 1. Может быть, априористические соображения, изложенные в предшествующих главах, многим покажутся слишком отвлеченными для ясного понимания. Впрочем, можно и не обращаться к таким отвлечениям и все-таки найти путь к основному началу нравственной науки, из которого мы теперь будем делать наши выводы. Путь этот мы желаем указать в настоящем изложении. Исходя снова от признанной уже истины, что счастье человеческое заключает в себе волю Божию, мы вглядимся в средства, приличные для достижения этого счастья, и рассмотрим, какие ими предполагаются условия.
Счастье есть известное состояние сознания. Это состояние производится действием на сознание известных видоизменяющих его влияний – известных возбуждений. Всякое возбуждение сознания мы называем ощущением. Следовательно, те возбуждения, которые составляют счастье, должны быть ощущениями.
Каким образом мы получаем ощущения? Ощущения получаются нами путем так называемых способностей. Не подлежит сомнению, что человек не может видеть без глаз. Точно так же не подлежит сомнению, что он не может получить какого бы то ни было рода впечатление, если он не одарен силой, способной к восприятию этого впечатления, т. е. если он не имеет соответствующей ему способности. Все душевные состояния, которые мы называем чувствами и идеями, суть ни более ни менее, как возбуждения сознания посредством подобных способностей – это ощущения, которые производятся в сознании этими способностями.
Затем следует вопрос: при каких обстоятельствах способности производят те ощущения, из которых состоит счастье? Ответ: если их упражняют. Всякое удовольствие происходит от деятельности одной или многих из этих способностей. Приятное ощущение соединяется со здоровым отправлением всякой духовной и телесной способности. Это приятное ощущение можно получить только тогда, когда совершается отправление, т. е. когда соответствующая ему способность упражняется. Каждая способность в свою очередь доставляет свое особое ощущение, и сумма этих ощущений составляет счастье.
Все это может быть выражено вкратце таким образом. Желание показывает потребность в известного рода ощущении. Ощущение может быть произведено только упражнением способности. Итак, всякое желание может быть удовлетворено только деятельностью способности. Счастье состоит в надлежащем удовлетворении всех желаний, следовательно, счастье состоит в надлежащем упражнении всех способностей.
§ 2. Если Бог желает человеческого счастья, а человеческое счастье можно получить только упражнением способностей, то, следовательно, Бог желает, чтобы человек упражнял свои способности. Итак, обязанность человека – упражнять свои способности, потому что обязанность требует исполнения воли Божией. Обязанность человека упражнять свои способности доказывается еще тем, что, пренебрегая этим упражнением, он навлекает на себя страдание. Нормальная деятельность каждой способности производит удовольствие, а постоянное отсутствие деятельности – тяжкое ощущение. Точно так, как желудок ощущает голод, когда ему нужно переварить пищу, так же всякий душевный и телесный деятель чувствует голод, когда ему нужна деятельность, для которой он предназначен. Если мы не удовлетворим желание способности пищеварения, то мы произведем страдание, и точно такое же страдание мы произведем, если не удовлетворим требованиям всякой другой способности; страдание это будет пропорционально значению способности. Так как Бог желает человеческого счастья, то, следовательно, поведение, которое производит несчастье, противно Его воле. Потому не упражнять своих способностей – значит действовать против Его воли. Этим путем мы опять приходим к тому, что упражнение способностей есть воля Божия и обязанность человеческая.
Исполнение этой обязанности неизбежно предполагает свободу действий. Человек не может упражнять своих способностей, не имея известной степени простора. Он должен иметь свободу движения, свободу видеть, чувствовать, говорить и действовать; он должен иметь свободу приобретать пищу, одежду, кров и удовлетворять всем потребностям своей природы. Он не должен быть стесняем при исполнении всего того, что посредственно или непосредственно требуется для надлежащего удовлетворения каждой из его духовных или телесных нужд. Без этого он не может исполнять своей обязанности или воли Божией. Если он не может исполнять воли Божией без такой свободы, то, следовательно, Бог приказывает ему взять эту свободу. Итак, он имеет божеское уполномочие требовать эту свободу. Бог предназначил его для этой свободы, следовательно, он имеет на нее право.
Кажется, нет возможности избегнуть такого заключения. Повторим ряд выводов, которым мы до него доходим. Бог желает человеческого счастья. Человеческое счастье может быть достигнуто только упражнением всех способностей. Следовательно, Бог желает, чтобы человек упражнял свои способности. Но для того, чтобы упражнять свои способности, ему нужна свобода делать все, к чему его естественным образом побуждают способности. Итак, Бог желает, чтобы он имел эту свободу. Следовательно, он имеет право на эту свободу.
§ 3. Это право принадлежит, однако же, не только одному, но всем. Все имеют способности. Все обязаны исполнять волю Божию, т. е. упражнять их. Следовательно, все должны иметь свободу делать то, что необходимо для их упражнения. Итак, все должны иметь право на свободу действий.
Таким образом, неизбежно является ограничение. Если все люди имеют одинаковое право на свободу, необходимую для упражнения их способностей, то свобода каждого должна быть ограничена одинаковой свободой всех. Если, преследуя свои цели, два индивидуума сталкиваются между собой, то движения каждого из них остаются свободными лишь настолько, насколько они не стесняются подобными же движениями другого. Условия существования, в которые мы поставлены, не представляют полного простора для нестесненной деятельности всех; но все так устроены, что имеют одинаковое право на неограниченную деятельность, следовательно, остается одно из неизбежных ограничений: уделить каждому по равной части. Таким образом, мы приходим к основному положению, что каждый человек может требовать полнейшую свободу для упражнения своих способностей, если свобода эта совместна с подобной же свободой каждого другого человека.
§ 4. При одностороннем взгляде закон этот может показаться подлежащим опровержению. Может показаться более удобным ограничить право каждого человека упражнять свои способности тем условием, чтобы он не вредил никому другому, чтобы он не причинял никому другому страдания. Хотя, на первый взгляд, подобное выражение закона кажется также удовлетворительным, но оно допускает ложные выводы. Справедливо, что люди не могут употреблять своих способностей, оскорбляя друг друга, если они хотят удовлетворить условиям наибольшего счастья, постановленным в предыдущей главе. Но несправедливо, что всякий, во избежание страданий другого, должен воздерживаться от полного упражнения своих способностей; а следует достигнуть, чтобы у каждого способности были таковы, чтобы их полное упражнение не стесняло другого. В этом именно и заключается различие. Причинение страданий может иметь две причины. С одной стороны, ненормально устроенный человек может сделать что-нибудь неприятное для нормальных чувств его соседа, в этом случае он поступает дурно; с другой – поведение нормально устроенного человека может ожесточить ненормальные чувства его соседей. В этом случае недостаток не со стороны его поведения, а со стороны свойств его соседей. При таких обстоятельствах надлежащее отправление его способностей справедливо, хотя оно и причиняет страдание; и исправление зла должно заключаться в изменении тех ненормальных чувств, которыми страдание причинено.
Возьмем несколько примеров для объяснения этого различия. Честный человек открывает мошенника в своем друге, которого он считал хорошей личностью. У него есть известные возвышенные инстинкты, которые внушают ему отвращение к мошенничеству. Он дает полную свободу этим инстинктам и прекращает знакомство с недостойным. Хотя он таким образом и причиняет страдание, но не преступает закона. Зло не должно быть приписано неправильному употреблению его способностей, но безнравственности человека, который страдает. Протестант в католической стране отказывается обнажать свою голову, когда проходит процессия с пасхальным агнцем. Повинуясь таким образом внушению известного чувства, он возбуждает неудовольствие в зрителях; если бы приведенное выше выражение закона было правильно, его бы следовало за это порицать. Но вина тут не на его стороне, а на стороне тех, которые оскорбляются. Вина заключается не в том, что он обнаруживает таким образом свое убеждение, а в том, что они обладают такой деспотической нетерпимостью по отношению к убеждениям других. Сын женится, к крайнему неудовольствию своего отца и своего семейства, на женщине во всех отношениях прекрасной, но не имеющей приданого. Следуя таким образом стремлениям своей природы, он может причинить много горя своим родственникам; но из этого не следует, что его поведение дурно, скорее следует, что те чувства дурны, которые оскорблены его поведением.
Подобные случаи встречаются постоянно, стеснять тут деятельность способности для того, чтобы не причинить страдания другим, значило бы останавливать правильное отправление способностей в одних людях для того, чтобы допустить неправильное их отправление в остальных. Сверх этого, соблюдение подобного правила не предупреждает страдания, хотя это и кажется с первого раза. Человек, который стесняет себя таким образом, чтобы не причинить страдания своим ближним, сам страдает. Которая-нибудь сторона должна страдать, и остается решить, которая из двух. Должен ли протестант, чтобы не оскорбить духа нетерпимости своего соседа, католика, показывать благоговение перед тем, чего он не уважает, выражать таким образом ложь и оскорблять свою потребность добросовестности? Или ему следует дать свободу здоровому чувству искренности и независимости и оскорбить нездоровое ханжество? Следует ли честному человеку подавлять чувства, которые делают его честным, из опасения, чтобы их проявление не причинило страдания негодяю? Или ему следует уважать свои благородные чувства и оскорблять низкие чувства другого? В этих случаях ясно, что никто не может затрудниться в выборе. Рассмотрим дело в самом его существе. Вспомним общий закон жизни, что упражнение или удовлетворение способностей увеличивает их силу, и, наоборот, их стеснение и причинение им страданий ослабляет их. Отсюда следует, что, если действие нормальной способности стесняется для того, чтобы предупредить страдание ненормальных способностей других людей, эти ненормальные способности сохраняют всю свою деятельность и силу, а нормальные ослабляются и делаются ненормальными. При противоположных обстоятельствах нормальные способности остаются в своей силе, а ненормальные ослабляются и делаются более нормальными. В первом случае страдание вредно, потому что оно замедляет появление таких форм человеческой природы, при которых способности каждого могут иметь полную свободу действий, не стесняя подобные же способности всех. Во втором случае страдание благодетельно, потому что оно приближается к подобным формам. На основании всего вышеизложенного нужно признать правильным только первый способ выражения закона, так как он непосредственно вытекает из условий социального существования; всякое изменение в выражениях, подобное вышеизложенному, неизбежно приведет во многих случаях к образу действий, абсолютно вредному.
Мы, однако же, допускаем несовершенство в выражениях противоположного свойства, если говорим, что каждый человек должен иметь полную свободу упражнять свои способности, если только он не стесняет этим подобной же свободы другого. Мы найдем, что во многих случаях вышеприведенный способ выражения более соответствует предмету. Существует много случаев, из которых другие лица могут быть оскорблены действием способностей, а закон о равномерной свободе все-таки не будет нарушен. Человек может вести себя нелюбезно, может употреблять грубые выражения, может беспокоить отвратительными привычками. Кто оскорбляет таким образом нормальные чувства, тот явно уменьшает счастье. Если мы скажем, что всякий может упражнять свои способности только до тех пор, пока он не причиняет другому страдание, то мы этим воспрещаем подобное поведение. Но если мы требуем только, чтобы свобода каждого была ограничена равной свободой всех, то мы его не воспрещаем, потому что тот, кто таким образом упражняет свои способности, не мешает другим действовать точно так же и в тех же самых размерах. Каким образом можем мы выйти из этого затруднения? Ни одно из выражений закона не удовлетворяет нашим требованиям, а мы все-таки должны выбрать одно из них. Которое следует выбрать и почему?
По весьма основательной причине мы должны выбрать первоначальное. Ограничивая свободу каждого равной свободой всех, мы исключаем обширный разряд неправильных действий, но оставляем не исключенными некоторые из них. Ограничивая свободу каждого необходимостью не причинять другим страданий, мы исключаем все эти неправильные действия, но воспрещаем вместе с тем и много правильных. Одно не отделяет всего, другое отделяет слишком много. Одно заключает в себе отрицательную, а другое – положительную ошибку. Ясно, что мы должны принять то, в котором есть отрицательная ошибка, потому что его недостатки могут быть исправлены дополнительным законом. Здесь мы видим необходимость сделанного выше различия между справедливостью и отрицательным облаготворением, или отрицательным проявлением симпатии – различие это мы делаем постоянно в жизни. Справедливость полагает первый ряд границ для упражнения способностей, и эти ограничения совершенно правильны всюду, куда они достигают. Отрицательное облаготворение, или отрицательное проявление симпатии, полагает другой ряд подобных границ. Все недостатки первых пополняются последними. Оба эти закона в существе своем различны, и мы видели, что попытка дать им одно выражение приводит к роковым ошибкам.
§ 5. Против всего сказанного, по всей вероятности, будет сделано еще одно возражение. Под неограниченной свободой упражнять свои способности нужно понимать полную свободу делать все, к чему побуждают способности, или, другими словами, делать все, что лицо желает. Итак, можно сказать, что если лицо имеет свободу исполнить все свои желания, если только оно не переступает границу, за пределами которой лежит свобода действий других, то, следовательно, оно может беспрепятственно вредить самому себе: оно может напиваться пьяным или совершить самоубийство. Против этого можно, во-первых, ответить то же, что уже было сказано выше: если закон в настоящем случае признает известного рода действия безнравственными и воспрещает их, то из этого вовсе не следует, что он вне этих действий считает всякую безнравственность законной. Ограничение, поставленное им для свободной деятельности способностей, хотя и должно быть признано самым существенным, но оно не единственное; оно не должно мешать другим дальнейшим границам свободы. Явившееся здесь затруднение уже показывает, что существует потребность в дальнейших ограничениях.
Следует, однако же, заметить, что эти дополнительные ограничения несравненно меньшей важности, чем основной закон. Они при существующих обстоятельствах не способны, подобно этому закону, к строго научному развитию; относящееся до них учение может быть развито только на основании высших форм полезности. Границы, поставленные свободе каждого человека подобной же свободой каждого другого, почти всегда могут быть определены с точностью; каковы бы ни были условия, но относительные размеры свободы, требуемой людьми, могут быть сравниваемы, и равенство или неравенство между этими размерами может быть определено. Если же мы сделаем предположение, что человек не должен иметь свободы вредить самому себе и что он, за исключением случаев вроде вышеприведенных, не должен иметь свободы делать то, что причиняет несчастье его соседям, и если мы из этих предложений начнем делать выводы, то запутаемся среди таких сложных определений удовольствий и страданий, что точность наших заключений подвергнется очевидной опасности. Не подлежит сомнению, что гораздо легче определить последствия известного действия по отношению к себе самому или к другому, чем определить окончательный результат известных общественных мер по отношению к целой нации; поэтому в частной жизни относительно менее опасно руководиться соображениями полезности. Но совершенно справедливо также, что даже тут можно достигнуть благонадежных заключений только в меньшей части случаев. Во-первых, для нас часто невозможно определить, какие последствия возьмут перевес, дурные или хорошие; затем, мы часто не можем сказать, в каком состоянии находятся способности, подвергающиеся страданию – в нормальном или в ненормальном. Например, хотя совершенно ясно, что пьянство есть вредное упражнение способностей, так как оно производит более страданий, чем удовольствия, но вовсе не ясно, где тут граница между пригодным и вредным для нас; вовсе не ясно, где граница между полезной и вредной интеллектуальной деятельностью; невозможно определить меру преимуществ, которая может оправдать человека, если он подвергнет себя вредному для него климату или образу жизни. Во всех этих случаях вопрос идет о счастье, и ложный путь тут нельзя допускать по тем же причинам, как и относительно пьянства. Если бы по отношению к частным поступкам даже можно было определить, преобладают ли благодетельные их последствия над страданиями, то затем оставалось бы еще одно затруднение: мы не можем с точностью различать страдания вредные от страданий полезных. Так как мы теперь не вполне приспособлены к условиям нашей жизни, то неизбежно должны происходить страдания от ограничения способностей, слишком деятельных, и от чрезмерного напряжения тех, которые слишком слабы для своего назначения. Так как подобные страдания необходимы для развития совершенного человека, то действия, от которых они происходят, не могут быть осуждаемы. Ясно, что искусный труд необходим для произведения наибольшего счастья, но приобретение этой ловкости так тягостно для нецивилизованного человека, что только самая строгая дисциплина может его к этому принудить. Только по истечении многих лет утомительного труда мы можем достигнуть той степени интеллектуального развития, которая требуется нашим современным о́бразам жизни; может быть, нет возможности привить ее расе иначе, как пожертвовать отчасти и временно телесным здоровьем. Осуществление божественной идеи требует заселения всех обитаемых местностей, а такое заселение предполагает приспособление человечества к разнородным климатам; приспособление это не может иметь места без значительных страданий. Вот случаи, в которых свобода человеческая не может быть ограничена необходимостью не причинять себе вреда. Такое ограничение должно остановить приближение наше к наибольшему счастью. Выше мы видели, что бывают случаи, где, по подобным же причинам, человеческая свобода не может быть ограничена необходимостью не причинять страданий другим. Здесь мы должны обратить внимание на то обстоятельство, что не имеем ни одного верного способа для того, чтобы отличить приведенные здесь два рода человеческих действий от случаев, в которых поступки, уменьшающие наше счастье и счастье других людей, вредны и непосредственно, и в окончательном своем результате, а потому должны быть признаны дурными. Мы вполне неспособны решать относительно каждого отдельного поступка, будет ли он согласен с устройством совершенного человека или нет, потому что мы не в состоянии определить это устройство в его частностях; мы не можем сказать размер отдельных способностей, из которых идеальный человек состоит; мы можем определять его устройство только в общих чертах; можем только указать известные законы, с которыми действие его способностей должно сообразовываться. Выражаясь проще, мы можем сказать, что при определении рассматриваемых здесь двух дополнительных ограничений человеческой деятельности суждение должно быть основано на понятии о счастье; счастье же в настоящее время мы можем определять только в общем, а не в частном смысле, а потому ограничения эти не могут быть развиты научным путем. Ограничения эти в отвлеченной форме совершенно правильны, и они в точности были бы соблюдаемы идеальным человеком – однако же они до тех пор не могут получить удобоприменимого выражения, пока не будет существовать идеальный человек.
§ 6. Теперь мы дошли до важной истины, касающейся этого предмета, именно – той истины, что определение границы между поступками, которые приносят посредственную пользу, хотя они в известных отношениях и временно причиняют страдание нам самим или другим людям, и теми, которые неизбежны и всегда вредны, возможно будет только впоследствии, и то только тогда, когда каждый будет пользоваться полной свободой, ограниченной исключительно такой же свободой всех. Понятно, что неприспособление способностей к их назначениям, от которого происходят все роды зла, должно состоять или в излишествах, или в недостатках. Ясно также, что в длинном ряду занимающих нас теперь случаев нет ни одного пути, кроме опыта, которым можно было бы различить действие способностей, производящее страдание, потому что они перешли за пределы нормальности своей силы, от действия, заставляющего страдать, потому что они недостаточны для нормальных условий. Для надлежащего же применения опытного метода в этом случае необходимо, чтобы каждый человек обладал наибольшей свободой, согласной с такой же свободой всех других людей. Если мы ходу нашей мысли дадим обратное движение, то можем сказать, что хотя второстепенные условия наибольшего счастья и могут быть действительно определены, но для их практического применения требуется подробное знакомство с окончательными условиями телесного и душевного устройства человека; такое подробное знакомство для нас недоступно, поэтому мы должны признавать закон о равной свободе единственным законом, который постановляет ясные для нас пределы для деятельности и способностей, и знать, что другие ограничения сами дадут себя почувствовать, и, на основании закона о приспособлении, впоследствии дело дойдет до полного с ними согласования.
Когда будут следовать этому направлению, то число действий, причиняющих вредные страдания, будет постоянно уменьшаться, а те, которые производят страдания благодетельные, будут продолжаться до тех пор, пока они перестанут возбуждать страдания. Все это может быть объяснено несколькими примерами. Склонность дикого к увлечениям, которая заставляет его действовать под влиянием первого впечатления, постепенно уступает природе цивилизованного человека, способного жертвовать настоящим благом в ожидании большего в будущем. Такое преобразование сопровождается многими страданиями. Но так как это изменение требуется необходимыми условиями социальной жизни, то недостаток способности самообладания постоянно влечет за собой строгие наказания; таким образом обеспечивается постоянное стремление всех к приобретению этой способности, хотя стремление это для них неприятно. Такое стремление приводит хотя медленным, но верным путем к успеху. У людей иногда преобладают чрезмерные инстинктивные стремления к пище; стремления эти постоянно причиняют много телесных, а порой и душевных страданий, но поэтому они неизбежно сопровождаются таким стремлением к воздержанию, которое должно постоянно сдерживать инстинкт и, наконец, привести его к нормальным размерам23. То, что ясно обнаруживается в этих простых случаях, точно так же неизбежно имеет место в случаях сложных, для которых выше приведены примеры и где хорошие и дурные результаты труднее соразмерить и взвесить. В этих последних случаях для рассудка невозможно определять относительные степени удовольствий и страданий, которые произойдут вследствие известных направлений деятельности; но такое определение делается по опыту и бессознательно самими инстинктивными свойствами человека.
Человек инстинктивно начнет избегать того направления, которое вообще производит более страданий или, говоря другими словами, грешить в больших размерах против неизбежных условий существования, и будет искать того, которое грешит менее. Обращаясь к действиям, при которых мы приходим в непосредственные отношения к другим людям, мы найдем, что и тут должно случиться то же самое; действия, которые никому не причиняют неудовольствия, будут постоянно возобновляться, и соответствующие им способности будут развиваться. Напротив, действия, которые должны неизбежно произвести дурное впечатление на наших соседей, обыкновенно должны будут отразиться на нас самих неприятной реакцией; эта реакция, в среднем уровне, породит все-таки известную степень ограничения – ограничение это в окончательном результате все-таки должно произвести свое действие на инстинктивное желание, которым оно порождается. Здесь следует обратить внимание на то, что имелось в виду разъяснить в настоящем случае, а именно: во время всего вышеизложенного процесса влияния на человеческую деятельность, которые производят только временные и преходящие страдания, должны привести к совершенно другим результатам, чем влияния, которые производят страдания неизбежные, потому что они действуют на нормальные способности и не могут быть устранены приспособлением. Поведение, которое оскорбляет неизбежные, т. е. нормальные чувства других, должно неизбежно подвергнуться ограничению и уменьшению своих размеров, как это и было объяснено выше; но нет необходимости, чтобы то же самое случилось с поведением, которое оскорбляет только случайные и преходящие чувства, например, предрассудки, чувства каст; напротив, если такой образ действий вытекает из неизбежных чувств, то он будет постоянно продолжаться в ущерб чувствам случайным до окончательного их уничтожения. Если люди обращаются друг с другом таким образом, что в природе каждого оскорбляется какой-нибудь существенный элемент и если им всем по очереди приходится переносить происходящее от этого страдание, то должна родиться между ними наклонность сократить инстинктивное желание, которое заставляет их действовать таким образом. Если вместо этого они будут постоянно оскорблять друг в друге несущественные их элементы, свойственные только преходящему порядку вещей, и будут побуждаться к такому образу действий стимулами, необходимыми постоянно, то несущественные элементы должны дойти до окончательного уничтожения. Таким образом со временем сама собой разъяснится путаница между неизбежными и условными чувствами, между неизбежными и условными положениями и между такими чувствами и положениями, которые отчасти неизбежны и отчасти условны. Условные чувства должны будут уступить неизбежным положениям, а условные положения – неизбежным чувствам. Когда путем такого процесса произойдет полное приспособление устройства человека к условиям его жизни, тогда последует и полное разделение поступков на существенно вредные и существенно полезные.
Итак, мы находим, что единственное условие, необходимое для произведения окончательного подчинения этим второстепенным ограничениям правильного поведения, заключается в возможности свободно сталкиваться с этими границами; необходимо, чтобы мы могли беспрепятственно давать волю стремлениям нашей природы во всех направлениях до тех пор, пока не будет сделано нами все необходимое для нашего благополучия и истинные пределы полезной деятельности не дадут себя почувствовать. Только после этого возможно будет обозначить эти границы и создать для них применимый на деле свод постановлений об обязанностях. Этим еще более объясняется высшее значение нашего первоначального закона о свободе каждого, ограниченной только равной свободой всех, потому что свобода действий способностей, которая им требуется, должна предшествовать развитию вышеупомянутой дополнительной нравственности и неизбежна для того, чтобы ее законы определились. Если будем рассматривать первоначальный закон с этой точки зрения, то мы можем почти утверждать, что первоначальный закон есть единственный закон, потому что мы находим, что в числе разнородных условий наибольшего счастья это есть единственное, которое способно в настоящее время получить систематическое развитие. Далее мы находим, что если будут сообразовываться с этим законом, то этим в окончательном результате будет обеспечено следование и другим законам.
§ 7. Нужно, однако же, согласиться, что полное развитие требования этого закона равной свободы ставит нас, по-видимому, в затруднительное положение в тех случаях, когда эти второстепенные границы деятельности наших способностей нарушены без всякого сомнения. Пьянством, грубостью манер нарушается и наше собственное счастье, и счастье других. Такое нарушение не только временное, но неизбежное. Если мы будем утверждать, что человек имеет право делать все, что он хочет, до тех пор, пока он будет уважать такую же свободу всякого другого, то мы под этим подразумеваем, что он должен иметь свободу напиваться пьяным и вести себя грубо; таким образом, мы впадаем в непоследовательность и должны утверждать, что человеку следует иметь свободу делать вещи, существенно разрушающие счастье.
Относительно этого затруднения можно сказать только то, что оно, по-видимому, происходит отчасти от невозможности признания несовершенного состояния со стороны совершенного закона и отчасти от недостаточности нашего умения выражаться. Недостаток этой способности уже был объяснен выше примерами. Нам остается только воспользоваться таким положением вещей как можно лучше. Ясно, что для нас остается один исход: мы должны объявить человека свободным упражнять свои способности, потому что без этой свободы невозможно исполнение Божией воли. Понятно также, что мы должны признать разнородные границы этой свободы необходимыми для осуществления наибольшего счастья – мы не имеем другого выбора. Мы должны также первое и главнейшее из этих ограничений развить идеально: мы не можем поступить иначе, потому что уже видели выше, что развитие других ограничений для нас в настоящее время невозможно. Против последствий, происходящих от пренебрежения этими второстепенными ограничениями, мы должны ограждать себя, как сумеем лучше. Недостаток научных выводов в этом случае мы должны заменять заключениями, взятыми из опыта и наблюдений.
§ 8. Наконец, мы имеем на своей стороне еще то обстоятельство, что ни одно из этих несовершенств не может повредить правильности заключений, которыми мы теперь займемся. Свобода действий составляет первое и самое существенное условие для упражнения способностей; поэтому она составляет первое и самое существенное условие счастья. Если это самое существенное из условий применяется не к одному, а ко многим людям, то оно требует свободы каждого, ограниченной равной свободой (§ 3). Отсюда следует, что свобода каждого, ограниченная равной свободой всех, есть правило, на основании которого общество должно быть устроено. Свобода есть предварительное условие для нормальной жизни отдельного человека; равная свобода делается предварительным условием нормальной жизни в обществе. Если этот закон равной свободы есть основной закон для правильных отношений между людьми, то мы не можем нарушать его, оправдываясь желанием исполнить какой-либо закон второстепенный.
Далее мы найдем, что если мы из этого первоначального ограничения для деятельности способностей разовьем ряд практических правил, то для нас невозможно будет признать какие-либо второстепенные границы, не нарушая ограничений первоначальных. В чем должно заключаться признание второстепенных ограничений? Оно должно заключаться в установлении в нашем общественном устройстве известных дальнейших ограничений деятельности способностей независимо от тех, которые устанавливаются законом равной свободы. Каким же образом эти дальнейшие ограничения могут быть приведены в исполнение? Ясно, что исполнителями будут люди. Люди, которые будут вынуждать такое исполнение, поступая таким образом, должны неизбежно требовать для себя бо́льших размеров свободы, чем предоставляется тем, которые принуждаются. Одним словом, они должны преступить первоначальный закон для того, чтобы заставить других исполнять второстепенные.
Итак, выводя отсюда заключения о правильном устройстве общества, мы можем смело признавать полную свободу для каждого, ограничивая ее только равной свободой всех. Мало этого – мы должны этого требовать. Оставляя в стороне другие ограничения, мы никоим образом не повредим точности наших заключений до тех пор, пока ограничимся выводами из основного закона для определения справедливых отношений между людьми. Между тем мы не можем включить эти ограничения в число оснований для наших выводов, не искажая наших заключений. Нам в настоящее время не остается ничего более, как игнорировать эти ограничения и оставить до другого раза изложение тех неполных разъяснений, которые возможны для нас в настоящее время.
V
Второстепенный источник основного начала
§ 1. Мы исследовали, каким образом должна быть осуществлена божественная идея наибольшего счастья; мы нашли, что она должна быть осуществлена путем упражнения способностей; мы узнали, что для достижения своей цели это упражнение способностей должно получить известные ограничения. Теперь пойдем далее в нашем исследовании и посмотрим, нет ли в самом человеке основания, чтобы требовать подобное упражнение, и нет ли в нем стимула, который заставляет его уважать подобные ограничения. Ясно, что-нибудь подобное необходимо должно существовать для выполнения цели творения. Было бы вполне несогласно с общим законом нашего устройства, если бы в нас не существовало никакой силы, которая бы удерживала нас от надлежащего употребления наших способностей, кроме отвлеченных соображений, вроде изложенных в предыдущей главе. Выше было объяснено, что человек управляется совершенно другими двигателями, а не интеллектуальными. Направление его деятельности не представлено случайности философского исследования. Следовательно, мы можем надеяться, что найдем известного деятеля, специально предназначенного для различения правильного и ненормального отправления способностей и для их направления.
§ 2. Читатель уже понял, что этот деятель – нравственное чувство, существование которого доказано выше достаточными основаниями. Возможно также, что им уже сделано заключение, что та основная истина, которую должно внушить нам нравственное чувство и из которой разум должен развить научную нравственность, заключается именно в первоначальном и существенно-основном законе, которым признается свобода каждого, ограниченная равной свободой всех.
Правильность этого заключения подтверждается различными доказательствами, которые и будут нами теперь рассмотрены. На первом месте тут стоит факт, что в душу человеческую из того или другого источника постоянно прокрадываются понятия, которые с большей или меньшей полнотой выражают эту истину. Совершенно независимо от анализа и исследований, подобных сделанному выше, люди постоянно обнаруживают наклонность утверждать равенство человеческих прав. Эта наклонность обнаруживалась во все времена, но в особенности очевидной она делается по мере приближения к настоящему. В нашей истории мы можем открыть признаки ее существования уже при Эдуарде I, у которого в призывных листах говорилось: «То, что касается всех, должно быть одобрено всеми – это весьма справедливое правило». До какой степени наши учреждения находились под влиянием этого правила, видно из принципа, признанного судом, что «все равны перед законом». «Все люди по природе вещей равны» (разумеется, только по отношению к их правам): такое учение утверждалось не только филантропами вроде Гранвиля-Шарпа, но и такими людьми, как сэр Роберт Филмер; известный когда-то защитник неограниченной монархии, он говорит: «Гейворт, Блэквуд, Барклей и другие храбро отстаивали права королей и единогласно допускали естественную свободу и равенство людей». Далее мы находим в акте об объявлении американской независимости, что «все люди имеют одинаковое право на жизнь, свободу и преследование своего счастья». «Каждый человек имеет равные права со всяким другим человеком на голос при составлении законов, которым должны повиноваться все» – таково было руководящее правило движения «всеобщей подачи голосов». Локк в своем «Трактате о правлении» также выражает такого рода мнение: «Нет ничего более очевидного, чем то, что существа одной и той же породы и вида, при своем рождении без различия получая одинаковые природные преимущества и используя одни и те же способности, должны также быть равными между собой без какого-либо подчинения или подавления»24. Те, которые желают знать еще другие авторитеты, выразившие то же самое убеждение, могут прибавить сюда имена судьи Блэкстона и «добросовестного Гукера».
То, что говорится и делается в ежедневной жизни, постоянно выражает инстинктивное убеждение подобного же рода. Мы считаем подобное убеждение всеобще признанным, когда мы обращаемся к чувству справедливости людей. В минуту гнева убеждение это проглядывает в выражениях вроде следующих: «как бы это вам понравилось?», «вам-то что от этого?», «я имею такое же право, как и вы!» и т. д. Похвалы, которые мы расточаем свободе, преисполнены этого убеждения; оно придает горечь нашим нападкам на притеснителей человечества. Вера в равенство человеческих прав так в нас непосредственна, что она выражается смыслом слов нашего языка. Слово equity (справедливость) и слово equal (равный, равенство) происходят от одного и того же корня; слово equity буквально значит равенство.
Кроме того, ясно, что сила подобного убеждения постоянно увеличивается. Правильный взгляд на вещи показывает нам, что развитие человека от степени дикости до состояния цивилизации есть развитие господства этого убеждения. Законы, чувства и обычаи цивилизованного общества всегда более отличаются от варварских тем, что они находятся в большей гармонии с идеей равенства. В другом месте было объяснено, до какой степени это убеждение было полезно посредством своего влияния на происшествия былых времен. Если мы вспомним политические движения, которые имели успех в течение последних лет, если мы обратим внимание на те, которые происходят вокруг нас в настоящее время, мы найдем, что они почти все находятся под сильным влиянием подобных убеждений. Вникая в обстоятельства, при которых происходили последние европейские революции, читая введения к созданным ими новым институциям, нельзя не заметить, что убеждение в равенстве людей в настоящее время сильнее и более распространено, чем когда-либо.
Постоянная жизнь и возрастание этого убеждения менее всего лишены смысла. Это был бы странный путь для объяснения социальных явлений, если бы кто-нибудь не придавал никакого значения не только постоянному появлению вновь этого убеждения, но и тому обстоятельству, что оно появляется все более и более часто в законах, в книгах, в народных движениях и в революциях. Если мы будем анализировать убеждения и верования, то найдем, что они все в известной степени зависят от нашего душевного устройства: временные убеждения и верования зависят от временных свойств нашей природы, постоянные – от постоянных. Если мы найдем, что вера, подобная убеждению в равной свободе всех людей, не только проявляется постоянно, но с каждым днем распространяется все более, то мы имеем полное основание заключить, что она соответствует известному существенному свойству нашего нравственного устройства. Мы в этом взгляде утверждаемся еще более, когда находим, что такое убеждение вполне соответствует основному условию для осуществления наибольшего счастья, рассмотренному выше, и что постоянное развитие такой веры находится в полной гармонии с законом о приспособляемости, который должен привести к наибольшему счастью.
На основании всего вышеизложенного мы создаем здесь для себя следующую гипотезу. Собранные здесь данные приводят нас к заключению, что в человеке существует свойство, которое мы можем назвать инстинктом личных прав; это чувство заставляет его требовать для себя столько же естественных преимуществ, сколько требуют и другие, это чувство заставляет его защищаться против всякого покушения ворваться в ту сферу, которую он признает сферой своей естественной свободы. В силу такого стимула отдельные личности стремятся, в качестве единиц всей социальной массы, стать в подобные же отношения, как и атомы материи, из которых каждый имеет окружающую его отталкивающую и притягивающую атмосферу. В окончательном своем результате социальное равновесие, по всей вероятности, будет зависеть от надлежащего равновесия этих сил.
§ 3. Существует, однако же, господствующий класс так называемых философов-политиков, которые относятся с презрением к убеждению, что люди имеют естественные права, предшествующие тем, которые признаны правительствами. Последовательность заставляет поступать таким образом учеников Бентама. Вследствие этого они насилуют скрытые и инстинктивные свои убеждения и смело вовсе отвергают существование естественных прав. Несмотря на это, они постоянно невольно обнаруживают веру в учения, которые ими открыто отвергаются. Они постоянно дозволяют себе неосторожность толковать о справедливости, в особенности когда дело касается их самих, и они рассуждают об этом точно так же, как и их противники. Они делают различие между законом и естественной справедливостью точно так же, как это делается другими. Они восхваляют честность и прямодушие, как будто бы они полагают, что это нечто более, чем пустые слова. Когда их ограбят, или нападут на них, или когда их несправедливо арестуют, они обнаруживают то же самое негодование, ту же самую решимость сопротивляться нападающим, произносить те же самые обвинения в насилии, те же самые громкие требования возмездия, как и самые строгие защитники естественных прав людей. Для объяснения такой непоследовательности они утверждают, что чувства, обнаруживаемые таким образом, не более как результат постепенно приобретенного убеждения, что известный род действий имеет последствия благодетельные, а от другого рода происходит зло. Симпатии и антипатии, которые порождаются таким образом, обнаруживаются, по их мнению, в виде любви к справедливости и ненависти к несправедливости. Против этого предположения выше сделано было возражение, что столь же благоразумно было бы заключить, что голод происходит от убеждения в пользе еды или что любовь к детям происходит от желания поддержать род человеческий!
Все это приводит к забавному результату: оказывается, что позиция, на которой расположились эти философы и с которой они с таким самодовольством осыпали противников сарказмами, есть не что иное, как мина, предназначенная теми же противниками для уничтожения обширного сооруженного на ней здания ложных заключений. Принцип «наибольшего счастья для наибольшего числа людей» – этот принцип, имеющий такой солидный вид, ждет только того, чтобы к нему поднесли свечу, и вот происходит взрыв, и он разражается поразительным заключением, что все люди имеют равное право на счастье – заключением несравненно более революционного и нивелирующего свойства, чем все те, на которые они нападали с таким презрением25.
Итак, мы видим, что инстинкт личных прав постоянно обнаруживается во мнениях и учреждениях; далее мы находим, что попытка объяснить его указания приобретенным опытом приводит к нелепости; наконец, оказывается, что основные правила тех, которые резче всех отвергают его существование, не что иное, как другого рода проявления того же инстинкта. Мы имеем самые сильные доказательства его существования, какие только можно иметь – они основаны на свидетельствах всех партий. Во всем этом мы находим достаточное оправдание для того, чтобы считать его существование удовлетворительно доказанным.
§ 4. Можно задать такой вопрос: для чего нужно чувство, которое бы побуждало людей требовать свободу действий, необходимую для надлежащего упражнения способностей, и которое бы заставляло их противодействовать нарушениям этой свободы? Разве для этого недостаточно побуждений со стороны отдельных способностей, которые требуют деятельности и не могут быть иначе удовлетворены? Нет потребности в особенном побуждении, когда все остальные возбудители вместе должны заставлять человека делать то же самое.
Это возражение вовсе не так значительно, как оно кажется. Если бы при отсутствии предположенного здесь чувства каждая отдельная способность в свою очередь побуждала своего обладателя противиться ограничению ее сферы действий, то не оказалось бы все-таки никакого стимула для воспрепятствования ограничения свободы такой способности, которая находится в инертном состоянии и требует, чтобы оставлено было незанятое поле для ее будущей деятельности. Можно возразить, что для того, чтобы защитить подобную способность, достаточно сознания, что будут иметь место случаи, когда такая свобода сделается для нее необходимой. Такое возражение очень благовидно, но оно несогласно с фактами. После исследования мы увидим, что не каждая отдельная способность одарена необходимой для нее предусмотрительностью и заботится о будущем своем удовлетворении; напротив, мы находим, что забота об удовлетворении в будущем всех способностей вообще составляет дело свойств, исключительно для этого предназначенных. Чтобы разъяснить себе этот предмет, мы еще раз обратимся к сравнению с инстинктом приобретения. Мы видим, что инстинктивное стремление к пище, к одежде, к жилищу и многие другие инстинкты, для удовлетворения которых служит собственность, не в состоянии побудить к накоплению имущества, необходимого для постоянного их удовлетворения, в случае отсутствия инстинкта приобретения. Каждый из этих инстинктов, когда он возбужден, заставляет принимать меры к его удовлетворению в настоящем, но не побуждает накоплять средства для его обеспечения в будущем. Чтобы побуждать к этому человека, необходима известная доля инстинкта приобретения, который требует собственного своего удовлетворения и только по этому случаю обеспечивает средства к удовлетворению других инстинктов. То же самое имеет место и по отношению к свободе действий. Мы показали, что каждая отдельная способность не заботится об обеспечении себе необходимого для ее удовлетворения запаса; точно так же она не стремится к обеспечению для себя свойственной ей сферы деятельности. Для накопления общего запаса, необходимого для человека, существует особая способность; точно так же существует особая способность для обеспечения необходимой человеку сферы деятельности. Отношение, в котором эти две способности находятся ко всем прочим, может быть, всего яснее выразится, если мы скажем, что назначение одной из этих способностей состоит в том, чтобы скопить материал, над которым все прочие способности могут упражнять свою деятельность, а назначение другой способности заключается в охранении свободы движения, посредством которой материал собирается и потребляется.
§ 5. Инстинкт личных прав – это инстинкт чисто своекорыстный, который побуждает каждого человека требовать и защищать лишь свою собственную свободу деятельности. После этого остается еще разрешить вопрос: откуда берется у нас понятие о правах других людей?
Путь к разрешению этого сомнения открыт Адамом Смитом в его «Теории нравственных чувств»; цель этого сочинения заключается в том, чтобы показать, что надлежащее направление в нашем поведении по отношению друг к другу обеспечивается способностью, которой отправление заключается в том, что она возбуждает в каждом существе те же самые ощущения, какие обнаруживаются окружающими; эта способность порождает в человеке настроение чувств, однородное со страстями, одушевляющими других, или, как выражается Смит, «производит сочувственные ощущения»; короче сказать, это – способность, которую обыкновенно называют симпатией. Для объяснения, каким образом проявляется этот деятель, он приводит случаи вроде следующих: «Люди слабого сложения, с чувствительными нервами жалуются, что при виде ран и нарывов, которые показываются нищими публично на улицах, они испытывают неприятное ощущение и что-то вроде зуда в соответствующих частях их собственного тела». «При виде больных глаз люди самого крепкого сложения часто ощущают весьма чувствительную боль в собственных глазах». «Наша радость при освобождении от страданий интересующих нас героев трагедий и романов такая же искренняя, как и наша печаль при виде их страданий; наше сочувствие к их бедствиям настолько же действительно, как и наше участие в их счастье». «Мы чувствуем стыд при виде грубых и наглых поступков другого человека, хотя он сам, по-видимому, вовсе не понимает неловкости своего поведения».
К этим фактам, приведенным Адамом Смитом, можно присовокупить много других, столь же убедительных: люди – в особенности женщины – вздрагивают и вскрикивают при виде случившегося с другими; люди, не привыкшие к хирургическим операциям, падают часто в обморок, если они при них присутствуют. Между солдатами, которые строем присутствуют при телесном наказании, обыкновенно некоторые падают в рядах. Один мальчик умер при виде казни. Мы все испытали неприятное ощущение стыда, производимое в нас ошибками и замешательством раздражительного оратора. Вероятно, каждый когда-нибудь в своей жизни испытал чувство ужаса при виде другого на краю пропасти. Мы замечаем также и взаимное действие этой способности. Мы не можем удержаться, чтобы не присоединиться к радости наших друзей даже тогда, когда мы не знаем причины. Дети, к крайнему их неудовольствию, часто вынуждены смеяться среди горя и слез только потому, что они видят смех вокруг себя. Все это и многие тому подобные факты подтверждают слова Бёрка, что «симпатия должна быть рассматриваема как род превращения, которое ставит нас на место другого человека и заставляет нас во многих отношениях чувствовать то же, что он чувствует».
Адам Смит приписывает влиянию такой способности наши благотворительные действия; он утверждает, что желание освободиться от страданий, доставляемых нам видом бедствия, заставляет нас помогать чужой нужде; мы стараемся делать других счастливыми, потому что сами при этом разделяем их счастье. Такое учение, по-видимому, весьма удовлетворительно. Оказывается, однако же, что им упущено одно из самых существенных применений этой способности. Смит не знал о существовании стимула, который побуждает людей отстаивать свои справедливые требования, и не мог видеть, что уважение к подобным же требованиям других людей может быть объяснено тем же путем. Он не заметил, что чувство справедливости есть не что иное, как возбуждение симпатического ощущения в инстинкте личного права, род рефлективного действия этого инстинкта. Если этот инстинкт существует и если гипотеза Адама Смита верна, то все это должно происходить именно таким образом. Вот источник того, что мы называем мучениями совести – этого чувства, которое тревожит людей, совершивших бесчестные поступки. Это – орудие, посредством которого мы получаем ощущение удовольствия, когда мы воздаем другому то, что ему следует. Из этих двух способностей проистекает негодование, которое мы ощущаем при рассказах о политических притеснениях, и скрежет зубов, с которым мы читаем о варварствах торговцев рабами.
Выше было объяснено, что хотя и следует отделять справедливость от благотворения, но что эти чувства происходят от одного корня; читатель видит теперь, что этот общий корень есть симпатия. Все действия, подходящие под понятие справедливости, все те, которые мы называем честными, прямодушными, правдивыми и т. д., проистекают из симпатического возбуждения инстинкта личных прав, а те, которые происходят из благодушия, например, милосердие и внимательность, имеют своим источником симпатическое возбуждение одного или нескольких других чувств.
§ 6. В подтверждение этого учения можно привести множество частных примеров. Если правда, что человеческие понятия о справедливости порождаются изложенным путем, то должно оказаться, что при одинаковых условиях те люди будут иметь самое сильное сочувствие к правам своих соседей, у которых все более развито чувство собственных своих прав. Таким образом, можно поверить в это учение и убедиться в его справедливости, если подобный факт подтвердится наблюдениями, и, наоборот, понять его ложность, если он не подтвердится. Сделаем опыт.
Первый пример в этом случае нам представит Братство Друзей26. С тех пор как они появились во времена Карла I, члены этого общества постоянно выказывали замечательную решительность при защите личной свободы. Такое свойство они обнаружили во время постоянного своего сопротивления духовным властям. Они упорно и успешно отражали преследования, постоянно отказывались платить приходские сборы; их религиозные убеждения не допускали даже священства. Посмотрите, каким образом чувство, обнаруживающееся в этих частностях, показало себя в своих симпатических проявлениях. Пенн и его последователи были единственными переселенцами, которые хотя бы отчасти признавали права первобытных жителей на занятую ими землю. Из этой же секты вышли филантропы, начавшие агитацию для отмены торговли рабами, и те, которые вели ее с наибольшей энергией. В числе сумасшедших домов York Retreat был одним из первых, если не первым, который принял избегающую принуждения методу лечения душевных болезней. Уже с давних пор квакеры публично восставали против несправедливости и жестокости войны. С одной стороны, они отличаются твердостью при защите своих прав, а с другой – не менее того замечательны честным своим поведением.
Если мы сравним свойства английской нации с другими племенами, то найдем еще пример для объяснения нашей мысли. Мы вообще отличаемся нашей ревнивой любовью к свободе и твердостью, с которой мы ограждаем свои права. В то же самое время мы не менее отличаемся и большей справедливостью в нашем поведении. Если наше поведение по отношению к первобытным жителям страны, где мы селились, менее всего похвально, то оно все-таки никогда не доходило до такой низости, какой отличались испанцы и другие народы. Всюду английские купцы отличаются своей добросовестностью и любовью к честности. Мы замечаем более развитое чувство справедливости, чем у других народов, даже в самых грубых слоях нашего населения; оно обнаруживается, например, в запрещении бить лежачего. В течение последнего времени, когда между всеми народами возникли громкие и постоянно возраставшие требования относительно равенства политических прав, мы в качестве целой нации показали более других внимания к чужим правам и сделали попытку повсеместно на земле уничтожить рабство.
Мы находим равным образом, что те, которые не имеют достаточно развитого чувства справедливости относительно себя самих, не понимают также, в чем должна заключаться справедливость по отношению к другим. Это давно было замечено всеми. Один из современных наших писателей выразил эту мысль таким образом: тиран есть не что иное, как раб, вывороченный наизнанку. В прежние времена феодальные владельцы были зависимыми людьми по отношению к своему королю и деспотами по отношению к зависимым от них людям. В наше время (1850 г.) русский дворянин в одно и то же время раб своего автократа и автократ по отношению к своим рабам. Замечено даже школьными мальчиками, что буян легче всякого другого способен покориться большему буяну. Мы постоянно видим, что те, которые льстят сильным, заносчивы со своими подчиненными. Что «освобожденные рабы превосходят всех других рабовладельцев жестокостью и притеснениями»27 – это истина, подтверждаемая многочисленными свидетельствами. При удобном случае раболепные натуры превращаются в тиранов – в подтверждение мы видим факт, что негры часто ловятся и продаются их собственными королями.
Таким образом, мы находим, что предложенное здесь учение подтверждается и прямым, и обратным путем. Следует, однако же, сделать одно ограничение. Нет необходимой связи между чувством того, что следует нам, и чувством того, что следует другим. Симпатия и инстинкт права не всегда имеют равную силу, точно так же как и все другие способности человеческие. Одна из этих способностей может иметь нормальный размер, в то время как другая будет почти отсутствовать. Человек, который лишен чувства симпатии, может иметь достаточный стимул для отстаивания собственных прав и не будет показывать никакого соответствующего ему уважения к правам себе подобных. Так как инстинкт прав – чисто эгоистический инстинкт, то он побуждает своего обладателя поддерживать только собственные свои преимущества. Желание вести себя справедливо относительно других порождается только симпатическим возбуждением; когда нет симпатии, то и подобное инстинктивное желание невозможно. Но этим не изменяется общее положение, что если симпатия существует в обыкновенном размере, то уважение к чужим правам будет более или менее значительно, смотря по тому, будет ли инстинкт личных прав силен или слаб. Можно сделать несомненное заключение, что в среднем уровне чувство справедливости людей по отношению к себе и по отношению к другим постоянно пропорционально.
§ 7. Изложенное здесь душевное настроение доказывается далее тем, что существуют некоторые особенные взгляды в области нравственности, происхождение которых объясняется именно существованием такого душевного расположения и которые вполне соответствуют отвлеченным выводам, сделанным в предыдущей главе. Мы находим в нас убеждение, которое мы не в состоянии достаточно оправдать; убеждение это поселяет в нас мысль, что мы должны иметь свободу делать, если нам заблагорассудится, некоторые вещи, несмотря на то, что они достойны порицания. Человек чувствует, что он имеет право, если захочет, изуродовать свои члены или разрушить свою собственность, хотя бы через это значительно уменьшилось его счастье. Хотя мы и порицаем недостаток внимания к несчастному должнику, однако же, мы находим, что жестокий заимодавец имеет – на основании строгой справедливости – право на последний грош должника. Несмотря на наше отвращение к эгоизму человека, который не соглашается устроить в известном случае по-дружески и безобидно, мы не можем, однако же, отрицать, что он имеет полное право отказать нам. Если справедлива сделанная здесь гипотеза, то такие взгляды должны происходить из инстинкта личного права, в одном случае – непосредственно, а в других – через симпатию. Взгляды эти совершенно согласны с выведенными выше заключениями. Мы находили, что закон равной свободы есть основной закон. Мы признавали, что постановленные им ограничения для деятельности авторитетнее всех других ограничений. Далее мы пришли к убеждению, что при настоящем нашем состоянии приспособляемости неправильно устанавливать какие-либо другие определенные границы для свободы действий, кроме равной свободы других. Такое соответствие между нашими инстинктивными понятиями и выше выведенными заключениями увеличивает вероятность постановленной здесь гипотезы.
§ 8. После этого, кажется, должно быть совершенно ясно, что мы носим в себе душевный механизм, который дает нам возможность понять существенные требования для достижения наибольшего счастья и порождает стимулы движения по такому направлению. Общие начала нашего устройства заставляют нас предполагать, что стремление к этой цели обеспечено именно таким образом. Мы в другом месте показали вероятность существования нравственного чувства; в этом-то нравственном чувстве мы и видим деятеля, явно соответствующего такому назначению, а в первоначальном условии наибольшего счастья мы открываем ту аксиому, которую нравственное чувство должно было нам внушить. Человек обладает чувством, которое должно породить эту аксиому; это доказывается более или менее полным ее выражением, сделанным непосредственно, так сказать, инстинктивно, в политических догматах, законах и в поговорках ежедневной жизни. Кроме того, в существовании этого чувства может убедить тот факт, что люди, которые отвергают порождаемый им взгляд на вещи, обнаруживают, однако, тот же самый взгляд, но только в замаскированном и искаженном виде. Путем аналогического сравнения со стимулом к приобретению мы убеждаемся, что стимул для поддержания свободы действий, по всей вероятности, существенно необходим для полноты человеческого устройства. Мы можем объяснить себе, каким образом стимул охранения свободы деятельности может породить внимание к такой же свободе других людей, если мы распространим на него учение Адама Смита о симпатии; множество фактов соединяются для доказательства, что наше чувство справедливости действительно вытекает из симпатического возбуждения этого инстинкта. Наконец, мы находим, что убеждения, порождаемые в нас предположенным здесь путем, соответствуют результатам отвлеченного мышления не только по отношению права каждого лица упражнять свои способности и соответствующей ему границе этого права, но и по отношению особой святости этого права и его границ.
VI
Основной принцип
§ 1. Различными путями мы приходим к тому же самому заключению. Мы должны признать, что закон справедливых социальных отношений заключается в правиле, что «каждый человек способен делать все, что он хочет, если он не нарушает равной свободы другого человека». К этому положению мы придем, если будем выводить наши заключения из единственных неизменных условий, при которых божественная идея наибольшего счастья может быть осуществлена; сюда же приведут нас и заключения, основанные на устройстве человека, если его считать совокупностью известных способностей; тот же результат мы получим, если будем прислушиваться к внушениям известных душевных деятелей, которые, по-видимому, предназначены для того, чтобы руководить нами в этом случае. Хотя может существовать потребность в дальнейшем ограничении свободы действий, но мы видели, что при правильном устройстве общества нельзя признать этих дальнейших ограничений. Эти дальнейшие ограничения должны всегда быть предоставлены в своем применении частному и личному усмотрению. Следовательно, мы должны принять закон о равной свободе во всем его объеме и признать его законом, на котором правильная система справедливости должна быть основана.
§ 2. Многие, может быть, возразят против этого основного начала, утверждая, что если оно должно иметь свойства аксиомы, т. е. неоспоримой истины, если оно должно рассматриваться таким образом при выводе из него заключений, то оно должно быть признано всеми; а между тем такого общего признания не существует.
Факт, приведенный выше, что были и есть люди, недоступные для этого основного начала, не подлежит никакому сомнению. Аристотель, вероятно, не согласился бы с ним, потому что находил, что «варвары предназначены природой для рабства, и что это положение ясно само по себе». Его, вероятно, оспаривал бы и кардинал Юлиан28, который находил, что «мысль быть честным в своем слове по отношению к неверным ужасна для благочестивого сердца». Аббат Гиберт так же едва ли мог разделять подобное учение. В своих проповедях он называл свободные города Франции «ненавистными общинами, где рабы против закона и справедливости освобождаются от власти своих господ». Может быть, его не приняли бы и горцы, которые в 1748 году сопротивлялись своему освобождению посредством отмены наследственной юрисдикции. Если истина этого основного начала не ясна сама по себе для всех, то этим она еще вовсе не опровергается. Бушмен может считать только до трех, а арифметика все-таки существует; мы имеем вычисление функций, с помощью которого находим новые планеты. Неспособность дикого понимать основные истины чисел не есть доказательство против их существования, не заключает в себе препятствия к их открытию и развитию; равным образом и то обстоятельство, что не все признают закон равной свободы основной истиной этики, не может помешать ему быть таковым.
Это различие нравственных взглядов людей не только не составляет препятствия на нашем пути, но оно разъясняет учение, изложенное выше. Во второй главе было объяснено, что первобытная обстановка человека требовала, чтобы «он жертвовал благосостоянием других существ ради своего собственного», а обстоятельства жизни, в которых он живет теперь, требуют, чтобы «каждая личность имела только такие желания, которые могут быть вполне удовлетворены, не стесняя способности других личностей получать такое же удовлетворение». Было указано, что в силу закона приспособляемости устройство человека переходит от формы, приноровленной для условий прежнего его существования, к форме, приспособленной к его современной жизни. Приспособление к теперешним условиям жизни обеспечивается развитием тех двух способностей, общая деятельность которых порождает то, что мы называем нравственным чувством. Стимул, заставляющий нас сообразовываться с законом равной свободы, пропорционален силе симпатии и инстинкта личных прав. Стимул этот порождает объясненным выше способом соответствующую ему веру в упомянутый закон. Вот почему как подчинение этому закону, так и признание его истины возможно только после того, как процесс приспособления сделал уже значительные успехи. По той же причине нельзя ожидать, чтобы в первое время социального развития можно было найти сколько-нибудь всеобщее признание этой истины.
§ 3. К собранным выше прямым свидетельствам, доказывающим существование нашего основного начала, можно еще присовокупить множество посредственных доказательств путем нелепостей, к которым приводит нас отрицание этой истины. Тот, кто утверждает неверность закона равной свободы, кто уверяет, что люди не имеют равных прав, может выбирать только между двумя путями. Он должен сказать или то, что люди вовсе не имеют прав, или что они имеют права неравные. Рассмотрим эти положения.
В первых рядах между теми, которые вовсе отвергают права людей, стоит тот же самый сэр Роберт Филмер, о котором мы говорили выше. Он высказывает положение, что «люди не свободны по своей природе». Создав такое положение, он без труда находит свой путь к заключению, что единственный пригодный для людей образ правления – это неограниченная монархия. Если люди не свободны по своей природе, т. е. если они не имеют от природы никаких прав, то права может иметь только тот, кому они даны Богом. После этого заключения только один шаг до «божественного права королей». В последнее время, однако же, сделалось совершенно ясно, что это божественное право королей приводит к божественному праву всякого, кому удалось захватить власть. На основании такого положения никто не может занять место верховного правителя против воли Божией, а следовательно, всякий, кто достиг этого, имеет на своей стороне Божеский авторитет, несмотря на то, будут ли им для этого употреблены честные или бесчестные средства, будет ли он законным государем или узурпатором. Следовательно, сказать, что люди не свободны по своей природе, – это значит сказать, что хотя люди и не имеют прав, но тот, кто может захватить власть и незаконно принуждать других к повиновению, тот имеет право поступать таким образом!
§ 4. Это учение порождает для разделяющих его еще более важное затруднение. Если мы возвратимся к тому, что было сказано в главе четвертой, то мы найдем, что отказывать людям в правах – это значит оскорблять божество. Мы видели, что если человек имеет какое-нибудь право, то право это может состоять только в том, что предназначено ему Богом. Сказать, что человек не имеет права на свободу действий, – это значит сказать, что не было воли Божией для приобретения им этого права. Без свободы действий человек, однако же, не может удовлетворять своим желаниям. Следовательно, нет Божией воли на то, чтобы он им удовлетворял. Неудовлетворение желаниям производит бедствия. Следовательно, промысел Божий состоит в том, чтобы человек бедствовал. После такого нелепого вывода можно, безо всякого сомнения, считать это положение опровергнутым.
§ 5. Если мы примем другое положение, т. е. то, что права людей не равны, то мы можем оправдать его только одним желанием обеспечить превосходство лучшего. Немало такого любезного народа, который на возражения против общественного неравенства отвечает известным изречением, которое начинается фразой «порядок есть первый закон неба» и кончается заключением «некоторые суть и должны быть больше остальных». Основываясь на этом правиле, они с забавной непоследовательностью защищают условные различия. Не осмеливаясь «первый закон неба» предоставить себе самим, они стараются поддержать его искусственными подразделениями. Они опасаются, что желанный «порядок» не может удержаться, если за ним не будут наблюдать; таким образом эти, «которым следует быть больше остальных», избираются путем официальных вдохновений, распределяются по рангам и снабжаются ярлыками сообразно их относительному достоинству.
Этот народ, со всеми ему подобными, считающий права людей неравными, относится к обширному классу людей, которые способны обожать учреждение и не понимать его ничтожества. Они верят только внешности, они не признают никаких других сил, кроме тех, которые установлены, для них нужны решения через подачу голосов, авторитет, чин и т. п. Самая малая доза проницательности, однако же, показала бы им, что величие не нуждается в покровительстве с их стороны. Истинное превосходство приобретет для себя значение без искусственной помощи. Удалите эти меры, расстраивающие естественный ход вещей, и влияние каждого человека на остальных будет вполне соответствовать его естественным силам. Предоставьте вещи их естественному течению, и если человек имеет в себе нечто возвышающее его над общим уровнем, он неизбежно внушит к себе уважение и повиновение.
§ 6. Если мы даже допустим, что для обеспечения превосходства лучшего свобода действий должна быть распределена между людьми сообразно их достоинствам, то защитники первенства прав все-таки не выдвинули бы этим вперед свою идею. Затем оставался бы еще вопрос: каким образом определить относительное достоинство? Где мера, которой мы могли бы измерять относительное значение различных родов и степеней способностей? Мы не можем обращаться к общественному мнению, потому что оно не единообразно. И если бы оно было единообразно, то нет причины думать, что оно правильно. Напротив, если что-нибудь можно вывести из окружающих нас явлений, то мы найдем, что его оценка весьма ошибочная. Можно ли надеяться на суждение людей, которые подписывают гудзоновские свидетельства и оставляют первоначального изобретателя железных дорог29 на произвол смерти в бедственном положении? Разве способны решать вопрос о величии люди, которые украшают столы своих салонов копией с грамоты на царское достоинство Бёрка, которые прочитывают списки представляющихся при дворе, занимаются сплетнями высшего общества, которым приятнее производить свое происхождение от какого-нибудь барона – разбойника, от какого-нибудь Фрон де Бёф30, чем от Уатта или Аркрайта? Можно ли сколько-нибудь положиться на решения авторитета, который воздвигнул с полдюжины общественных памятников своим Веллингтонам и ни одного – своим Шекспирам, Ньютонам и Бэконам? Какой это авторитет, который сторожу при палате общин назначает 74 ф. ст. в год – более, чем королевскому астроному? По мнению Джонсона, «самую лучшую славу каждого народа составляют его писатели», а у нас писатели почитаются несравненно менее, чем титулованный народ; писатели наших руководящих журналов неизвестны, и несравненно более уважения оказывается Ротшильдам и Берингам, чем Фарадеям и Оуэнам.
Если оценка относительных достоинств, сделанная общественным мнением, оказывается в такой степени неверной, то где же найти оценку, достойную доверия? Ясно, что если свобода каждого должна изменяться с его достоинством, то нужно сначала найти удовлетворительный способ определения этого достоинства, а затем уже сделается возможным установить какие-либо правильные отношения между людьми. Кто же укажет нам такой способ?
§ 7. Если мы сделаем еще одну уступку, если мы допустим, что относительное право на требования людей может быть справедливо определено, то и в таком случае невозможно было бы привести в исполнение это учение о неравенстве. Нам пришлось бы найти правило для распределения между людьми долей преимуществ. Какого рода постепенность этих преимуществ даст нам возможность уделять каждому то, что ему следует? Какая единица меры должна быть употреблена для этого рода распределения? Положим, что права торговца будут выражаться числом десять с дробью. Какое число будет представлять право доктора? Свобода банкира насколько должна быть обширнее свободы швеи? Даны два артиста, один из них вдвое искуснее другого; следует найти предел, до которого каждый из них может упражнять свои способности? Как величие первого министра относится к значению мальчишки-идиота, так относится полная свобода действий к желаемому здесь ответу. Вот немногие из бесчисленных подобных вопросов. Когда будет найден способ для их разрешения, тогда будет и время рассматривать учение о неравенстве прав.
§ 8. Теперь мы должны эти отрицательные основания присоединить к положительным причинам, заставляющим нас утверждать, что каждый человек должен иметь свободу делать все, что он хочет, пока он не нарушает равной свободы другого человека. Мы не можем принять ни одного из путей, по которому нам придется идти, если мы отвергнем это основное начало. Учение о том, что люди не имеют естественных прав, приводит нас к жалким заключениям, что сила дает право и что божество есть существо недоброжелательное. Сказать же, что люди имеют неравные права – это значит утверждать две вещи невозможные: сначала то, что мы способны определять размеры человеческих достоинств, а затем – что мы можем после такого определения отмерить каждому надлежащую пропорцию следующих ему преимуществ.
Bepul matn qismi tugad.