Kitobni o'qish: «Третий брат»
В тот же день двое из них шли в селение,
отстоящее стадий на шестьдесят от Иерусалима,
называемое Эммаус;
и разговаривали между собою о всех сих событиях.
И когда они разговаривали и рассуждали между собою,
и Сам Иисус, приблизившись, пошел с ними.
Но глаза их были удержаны, так что они не узнали Его.
<…>
И когда Он возлежал с ними, то, взяв хлеб, благословил,
преломил и подал им.
Тогда открылись у них глаза, и они узнали Его.
Но Он стал невидим для них.
(Лк 24:13–16, 30–31)
Пролог
На подходе к мрачным берегам Сахалина военный катер изрядно кидало среди волн. Остров, недовольный его прибытием, старался всеми силами избавиться от настырного пришельца. Ничего странного, конечно, не было в том, что здесь появилось одно из судов, регулярно курсирующих между материком и северной частью острова. И все же некоторая особенность не могла остаться незамеченной. Катер никого почти не увозил отсюда, но многих доставлял к серому безлюдному каменистому сахалинскому берегу.
Порывистый северо-восточный ветер хлестал борта и, достигая самых укромных уголков на палубе, прорывался в трюм. Нигде, казалось, не скроешься от колючих брызг, поднимаемых хлёсткими ударами моря, бьющего судно и рвущегося внутрь сквозь его иллюминаторы. Суматошные броски катера между волнами дробили на куски сознание спрятавшихся в трюме пассажиров и забирали остатки земного покоя. Внутри не оставалось ничего такого, за что можно было бы удержаться – всё скрипело, стонало и билось друг о друга, как на палубе – лебёдки, орудия и рулевые механизмы.
Стоявший у рубки угрюмый и неразговорчивый мичман в промасленной робе из-под надвинутого почти до самых глаз капюшона пристально вглядывался вдаль.
– Проходим Лаперуза, – отметил он тихо, увидев мерцающую далеко-далеко одинокую звёздочку Крильонского маяка. Дальше к северу погода не обещала ничего хорошего, и, кроме прочего, ветер усиливался. Скорее бы добраться до рейда…
Ближе к северной части острова показался силуэт скалистого западного берега, едва заметного через завесу дождя и морских брызг. Весьма негостеприимный и суровый край как будто предупреждал пришельцев – не подходите близко, а лучше… поворачивайте-ка назад. Издавна пролив Татарский получил характеристику самого «буйного, своенравного и злого в мире». Общее впечатление ныне прибывающих сюда вряд ли украсило бы чеховский портрет Северного Сахалина или безотрадные строки Дорошевича о нём. Ничего более приветливого они предложить бы не смогли, а скорее, лишь добавили бы мрачных тонов.
Остров не желает знать пришельцев. Вдоль его обрывистых берегов практически нет рейдов, а дно – это гладь каменной плиты, на которой никакой якорь не удержит судно во время бури. Похожие на окаменевшие волны, сахалинские сопки, поросшие тайгой, вздымаются над падями – долинами, напоминающими глубокие провалы между волнами, когда на море бушует шторм. Сосны и ели раскачиваются, словно в воде, отклоняясь ближе к вершине, чтобы не провалиться под гребень волны. И вместе они устремляются подальше от безжалостной стихии моря и его солёных брызг, образующих завесу над прибрежными скалами.
А под соснами, наверху сопок, – щемящая тишина. Если прислушаться, ничего, никаких звуков – птицы не поют, и живность, которая есть, молчит. Жутко, как в покинутом доме, – даже духи остерегаются самих себя и потому никого не тревожат. Таков вид северной сахалинской тайги, будто согласившейся с тем, что ей уготовано место на острове-изгое.
По мере продвижения к югу, однако, картина меняется. На смену северной сахалинской сосне приходит лиственница, встречается кедр, кое-где белеют рощицы из берёзы. Она, пришелица из других мест и времён, как будто создана для контраста – необычайно светлы и чисты беленькие берёзовые стволы по сравнению с мрачноватыми красками тёмного хвойного леса.
Расширяются пади, горы спрямляются. Кругом уже не провалы ущелий, а просторные равнины, поросшие вереском. Голова с трудом выдерживает давящий на психику запах, похожий на запах кипариса. Тундру покрывают его заросли, среди которых опять не слышно никаких звуков. Глухой стук дятла редко-редко нарушит покой, а ещё реже прокукует кукушка. Дальше начинается Корсаковский округ Южного Сахалина. Климат мягче, растительное разнообразие шире, легче дышится и не так сумрачно, как на севере острова.
* * *
Увидев маяк на мысе Жонкьер, мичман вздохнул с удовлетворением – спорить с этим странным, недружелюбным островом и его проливом осталось не так долго. Всякое приближение к Сахалину несло с собой ощущение спора, бесконечного и бесплодного. Вероятно, мичман военного катера на маршруте материк – остров знал или догадывался, что этот спор никогда не закончится по той причине, что острову больше не уберечь в тайне всего, что он хранит в своих недрах.
Тайна всегда предпочитает оставаться тайной. Кто прикоснулся к её очертаниям, тот уже не отступится, пока не узнает больше. За ним придёт другой… потом ещё один… и так далее. Наступит время, скажут – ничего тайного здесь больше нет. Тогда случится странное – тайна напомнит о себе… что она есть… та-а-ай-на… И человеку это придётся весьма кстати, потому что без тайны жизнь пуста.
У Александровска-Сахалинского, бывшей царской каторги, взорам наблюдающих предстала знаменитая скальная гряда. Словно три пальца одной руки, три сына одного отца или три листа на одном стебле, над бушующим морем выступили три камня. И название им некогда присвоили самое подходящее – Три Брата. Конечно, есть легенда и то, что положено в таких случаях, но, главным всё же представляется число «три». Где такое видано, чтобы три скалы – Три Брата – прожили вместе многие тысячелетия? Хотя жизнь скалы несопоставима с жизнью человека, однако и камни имеют свой возраст – иногда они «умирают»… медленно и неуклонно. Три Брата выжили. Не потому что они камни, а потому, что хранят тайну. Не два, не один, а три – разве это не сакральное число?
Про двух каменных «братьев» можно было бы сказать – что один, что другой… Равновеликие, оба от большой скалы, что скрыта под водой. И не различишь, «кто» есть «кто». Третий же каменный «брат» даёт понять – тот слева, а этот справа, если стать лицом к заходящему солнцу. Да и порядок есть – один ближе, другой дальше от третьего. Хорошо ли, плохо ли – так начинаются отношения…
Когда погода ясная, светило почивает над «братьями», склоняясь то над одним, то над другим. Как посмотреть, конечно… Иногда так видится, иногда эдак. За которым же из «братьев» зашло солнце? Как кому хочется, так тот и представляет… Да и солнцу не укажешь, за которым «братом» зайти сегодня, за которым – завтра. Само выбирает, какому из них стать между собой и наблюдателем – одним из тех, что с недавнего времени стали во множестве прибывать на Северный Сахалин.
В ту пору передвижение людей с материка совершалось главным образом в сторону малообжитого Северного Сахалина. Приближалось время, когда освоенные японскими концессиями недра должны были вернуться законному владельцу земли. Прибывали русские военные, рабочие, инженеры, их семьи… так что не хватало места для расселения.
* * *
Когда-то, ещё мальчишкой, будущий мичман со своим отцом, тоже моряком, взбирались на Жонкьер а после, стоя на берегу, каждый из них выбирал своего «брата» в ярко-оранжевом ореоле вечернего света. Если станешь прямо, этот, что посредине, принимает на себя больше света и сам будто источает его, покрывая им за собой ближних. Иначе посмотришь – тот, что с краю, перетягивает свет и лишает «братьев» его ореола. Он словно обделяет их, особенно того, что подальше от него. «Ну разве справедливо? – подталкивая отца, спрашивал мальчишка-мичман. – Пусть всем достанется поровну, иначе обидятся друг на друга».
Отец отворачивал своё обветренное лицо и молчал, пока сын теребил его за рукав. Вспоминалась ему одна история, и на душе было тягостно.
В ту давнюю ночь утлая посудина с каторжниками прибивалась к рейду, что находился немного дальше за «братьями». Он был ещё молод и гордился тем, что получил назначение старшим матросом… на старом пароходишке, перевозившем осуждённых на остров.
Шторм, посильней того, что трепал теперь катер с мичманом, не давал тогда шансов подойти к берегу. А возвращаться было уже некуда, да и безнадежно опасно. Так и кружили неподалёку от «братьев» в надежде на то, что хоть немного стихнет ветер и спадёт волна, чтобы приблизиться к рейду. Каторжные лежали вповалку, забившись в угол трюма, уставшие матросы еле ворочались, исполняя команды.
Отчаяние охватывало не только несчастных в трюме, но и престарелого капитана, которому давно уж было пора на берег, да начальство не отпускало. Ну ещё, мол, последний рейс, а там отдохнёшь. Скрепя сердце, брался и выполнял, чтобы… снова получить приказ. Теперь-то он знал наверняка – после этого рейса, покуда выживет, ноги его не будет на пароходе.
Штормить не переставало, а силы были на исходе: сколько ещё – полчаса, час, а там все равно что-то надо делать. «Капитан должен думать прежде о команде, – убеждал себя старик, – а не об отщепенцах, что едва от виселицы убереглись. Если не суждено всем спастись, то вытаскивать будем наших. Шлюпок едва хватит, чтобы матросам спастись, да мне с помощником…»
Едва последняя мысль пришла к нему, стало как-то не по себе. Поёжился капитан в своей робе, стоя на ветру. Только не из-за ветра и холода, а потому, что от мысли той повеяло замогильным холодом. Безразличие зияющей пустоты всасывало его вместе с мыслями, чувствами и капитанским опытом в разрытую под могилу землю. «Сойди на землю и найдёшь покой, – нашёптывало его сознание, – какое тебе дело до шайки каторжников, забившихся в трюм от страха. Бросай их здесь, а сам иди ко мне – в сырую землю…»
Капитан едва очнулся от наваждения. Тут же пришлось отдать приказ, чтобы спускали шлюпки на воду, пароходик уже едва держался под ударами волн. Матросы начали выводить заключённых из трюма. Капитан молча сопровождал каждого из них тяжёлым осмысленным взглядом, в котором было не безразличие, а горел тусклый огонь надежды. Скольких тогда успели вывести, прежде чем пароход накренился на правый бок и стал тонуть?! Последним капитан буквально столкнул в шлюпку старшего матроса – отца нашего мичмана, а сам уже не успел – пароход опрокинуло волной набок и вместе со стоявшими на палубе капитан полетел за борт, а судно пошло ко дну.
Никогда ещё отец не рассказывал мичману историю своего спасения, а теперь, спустившись с мыса Жонкьер и наблюдая заход солнца между Трёх Братьев, они оба молча стояли на каменистом пляже. Его рассказ потряс сына до глубины его детской души. С тех пор и решил он устроить свою жизнь не иначе, как на судне, курсирующем между островом с Тремя Братьями на рейде и континентом, где совсем другие условия и другие люди.
Жизнь его потрепала, и теперь у рубки стоял другой человек, Федор Шульга, – опытный, «огонь и воду» испытавший моряк. И ему было всё равно, сколько кому достанется солнца и за которым из «братьев» оно зайдёт. Солнца он не видел так давно, что позабыл о его существовании. Одно теперь занимало мичмана – скорей бы закончилась вахта. Тогда можно будет завалиться в каюте, свернувшись калачиком, и взять пару часов сладкого сна перед тем, как пробьют склянки.
* * *
Среди многочисленных пассажиров военного катера, непрошено пробивавшегося к суровым северным берегам острова, почти затерялся одинокий мужчина с девочкой лет десяти. Теперь он отделился от общей массы, укрывшейся от непогоды в трюме, и оставил там свою дочь, а сам стоял на палубе рядом с мичманом, вглядываясь в серую беспросветную даль. Одетый в кожаное пальто с высоко поднятым воротником, мужчина напоминал английского детектива с характерным проницательным взглядом и решительностью манер. Ко всему прочему оставалось добавить, что на ремне, перекинутом через левое плечо, сзади у него висел планшет.
С такой внешностью и такими атрибутами не отправляются на военном катере в путешествие без определённой цели. Мужчина имел особое задание, о чём нетрудно было догадаться. Он не скрывал своего положения, впрочем, и внимания не привлекал. Рядом с мичманом этот человек выглядел вполне на своём месте и словно бы готов был подставить тому своё плечо или протянуть руку помощи.
Хотя и выглядел немного по-шпионски, тот мужчина не был ни сотрудником спецслужб, ни особым агентом. Да и задание он получил совсем не военное – мужчина был разведчиком… геолого-разведчиком. Найти месторождение угля, нефти, залежи минералов или руды, примерно таким могло оказаться его «спецзадание». Однако своим видом он производил иное впечатление. Могло ли за всем тем стоять нечто скрытое от посторонних взоров? Почему бы и нет…
Его мысли, между тем, витали в прошлом. Несмотря на жёсткую качку, он оставался невозмутим и сосредоточен лишь на своих воспоминаниях. Словно волны, приходящие из ниоткуда, они наплывали в уме одно за другим. Особенное дело, что некогда потрясло его, заставило и теперь забыть о внешних волнениях.
* * *
Случилось это в летние месяцы, лет пять назад. Николай Сергеевич Лапшин, так звали мужчину в кожаном пальто с поднятым воротником, был впервые назначен начальником партии, в смысле геологической. Вместе с ним на разведку в тайгу отправились приезжие из центра геологи, а с ними – местные. Были рабочие партии – вчерашние школьники в поисках сезонного заработка, студенты и проводник по имени Ильгиз.
Ильгиз-проводник был шофёром грузовичка, доставившего партию к месту её отправления в тайгу. Старый «газон» едва ковылял по разбитой просёлочной дороге, растрясая душу и не вселяя надежд на успешный финиш. В большом кожаном кармане на водительской двери машины лежала потрёпанная книжка, которую Ильгиз аккуратно хранил и непременно доставал почитать, когда ему приходилось ожидать в кабине машины, пока партия разгружала свои пожитки.
Называлась Ильгизова книга «Материализм и эмпириокритицизм» и, как быстро узнали дотошные геологи-студенты, закладка, с которой Ильгиз всегда начинал читать её, оставалась на одной и той же странице все годы, которые он сопровождал разведочные партии в тайге и в горах. Окончившему три класса начальной школы Ильгизу нелегко было управиться с «материализмом», а уж с «эмпириокритицизмом» и подавно! – и всё же старался… как мог.
В аккурат перед самым отправлением появилась некая колоритная фигура, которая бывает в любой партии. Пожилой, но весьма бойкий персонаж, страстный любитель «занзибера», как он называл самогон, Палыч был пьяница, но не запойный. Он обладал изрядным чувством юмора, колоссальным запасом анекдотов и мгновенно становился душой любой компании, особенно студенческой.
В том составе, помнилось Николаю, они оставили машину на дворе крайнего деревенского дома и отправились на горное плато, скрытое между сопками, чтобы взять пробы пород с небольших глубин и после анализа подготовить нужный отчёт по региону. Задание было обычное, и никто слишком не утруждал себя работой, чаше всего собирались у костра и долгими часами сидели, подбрасывая хворост и покуривая самокрутки. Палыч по обыкновению всегда что-то рассказывал, и время от времени голос его перекрывался громкими взрывами хохота.
* * *
В один из таких вечеров бесконечно-протяжный разговор принял странный оттенок – словно бы не желая того, вдруг заговорили о самом наболевшем – кто о чём. А больше всего досталось Палычу – как всегда оказался крайним, когда надо было кого-то во всём обвинить. Ну понятное дело, если ты душа компании, так и отвечай за всё. Единственным человеком, стоявшим поодаль и устранившимся от спора, оказался Николай.
– Чего тут остаётся, – пыхтел Палыч, когда дело зашло так далеко, что молодёжь уже готова была схватиться на кулаках, – наше дело… чтоб начальству всё представить как нужно. Ко-о-г-да ещё русский человек понял, что перед начальником всякий подчинённый должен иметь вид «лихой и придурковатый». Так, глядишь, и сойдёт с рук… разное непотребство…
– А-а, Палыч о своём… лишь бы всё сошло, – один из геологов, крепкий мужчина, приподнялся с пенька, на котором сидел, – а сколько нам тут ещё ковыряться? – пока не посинеем все от холода? Скоро уж мороз, а твоё начальство, Палыч, и ухом не повело, что мы остаёмся без провианта. Чего жрать-то будем, если завтра подвода не придёт!?
– Палыча разделаем на жаркое, – раздались насмешливые голоса, – сначала ляжки ему отпилим, потом бока нарежем… жирка над костром натопим… вот будет пир!
– Э-эх, непутёвые, – глухо ворчал незнамо где уже подвыпивший старик, – куда вам до Палыча?! Ему на вас… хм, наплевать, если хотите… Палыч не в таких переделках бывал! Потом сами попросите… поди-ка договорись без него. Но… Палыч гордый!
– Ладно, чего слушать старого болтуна, – народ не на шутку разошёлся, – тут и правда положение…
– Снаряжать кого-то на базу надо, чтоб разведал там всё и привёз самое нужное…
– М-да, хоть на первое время, а там уж потерпим до следующей подводы.
* * *
Палыч и вправду бывал необходим… как воздух, особенно для курящих, а в партии дымили все. Дымили в основном «Беломором» и посмеивались над Палычем, который все крутил самокрутки. «Табачок-то, – говорил он, – свой… и получше ваших папирос, небось…
Не самого низкого достатка и понаехавшие из столиц геологи могли себе позволить папиросы и… насмешки над стариком. Но, как это водится, приходило время, и всё привычное кончалось, кончались и папиросы. Кончались, конечно, не вовремя, когда до приезда следующей подводы ещё ждать и ждать. Сжав зубы, сначала делали круги, места себе не находя, вокруг ухмылявшегося Палыча. Тот молчал, мол, сами всё поймут. И спустя короткое время, кто-то помоложе не выдерживал: «Ну ладно, старик, чего есть, от щедрот твоих отдели, а? Отсыпь табачку на закруточку…»
Палыч медлил, тянул время, посмеивался в бороду, а в конце концов не отказывал. И вот первый из страдальцев, наконец, сделав затяжку, растягивал рот в блаженной улыбке. «Ну что? – подливал масла в огонь Палыч. – Полегчало? То-то, брат, знай наших, свой-то, он завсегда в кармане, а фабричного надолго не припасёшь!»
Потупив взор, следом за первым потянулись другие. «Э-эх, Палыч, твоя взяла, не дай помереть, курить страсть как хочется!» Тот с расстановкой, не спеша, набивал каждому его закрутку и наставлял: «Зна-а-вай, брат, наших, говаривал ещё дед мой, царство ему небесное, «первые будут последними», вот так вот…»
Геологи, смущаясь и ворча, тянулись к старику, но больше над ним не смеялись, а если кто из молодых начинал язвить по поводу его «козьей ножки», одним красноречивым взглядом затыкали тому рот. Зелен, мол, ещё рассуждать, потерпи с наше – когда курево кончится, тогда поймёшь, что такое самокрутка…
* * *
Вот и теперь, когда подводы не было много дней, Палычевы самокрутки о-ох как пригодились, спасибо старику за мудрость и терпение. Что ж, на ошибках учатся, если, конечно, вновь «не ставить ногу на те же грабли». Ну а с Палычевым «занзибером» соединилась отдельная история. Впрочем, «как две капли воды» похожая на историю с самокруткой.
Где он держал свой «занзибер» и чем разводил, одному ему было ведомо. А теперь, вокруг костра, просто так не высидишь – тянет хоть немного пригубить живительного напитка, чтобы разговор поддержать. Не тут-то было, все запасы давно уничтожены, а подводы – нет как нет. Анекдоты все сказаны-пересказаны, бывалые истории по третьему кругу набили уже оскомину. Ребята сначала загрустили, а потом, не замечая, начали поддевать друг друга.
Вроде мирно и без затей, а вдруг, нет-нет и проскочит у одного что-то недоброе, другой ответит, третий попытается разнять и сам получит как следует. «Пока ещё на словах, – заметил тогда про себя Николай, – но до рукоприкладства может дойти довольно скоро. Надо бы к Палычу подкатить – где он «занзибер» свой прячет, пусть разведёт для ребят хоть по чарке, а то ведь передерутся по трезвянке. Или чего хуже учинят…»
– Палыч, – тихо позвал Николай, отодвинувшись от костра, – Палыч…
– Чего, – встрепенулся тот, словно застигнутый врасплох, – я чего? Ребята разгорячились, хоть бы кто поумней был – дури-то у каждого!
– Я не о том, – сбивчиво шептал Николай, – выручай Палыч… тут до беды… пока нет подводы… подерутся, хм… а то и порешат друг друга сгоряча.
– Э-э-х, правда, начальник, не унять будет.
* * *
До того незадолго и вправду началось. Один из рабочих, что был повыше и посильней других, сидел молча, пока остальные перекидывались между собой словами, похохатывая и огрызаясь на колючие шутки. На него поглядывали с некоторой опаской и не трогали своими замечаниями. Одно за другим – им уже наскучило между собой и как-то невзначай всё же прорвалось, как это бывает, противное зловредное словечко.
– Твоя краля-то небось ждёт не дождётся, а тебя всё нет и нет, – обращаясь к нему, выстрелил вдруг самый шустрый на язык.
– Забыла поди уже, как выглядишь? – хохотнул из темноты Ильгиз-проводник.
– Может перепутала на танцах в сельском клубе, не разобрала, кто прижал её в темноте, – развеселились вокруг костра.
– Э-эх… вернёшься ты к «разбитому корыту», – все увлеклись коварной темой, в темноте не заметив, что адресат их насмешек тяжело задышал и покрылся испариной. – Да и кто разберёт, чего там у них бы-ы-ло…
– Ха-ха-ха, – самый языкатый громко засмеялся, – ясно чего «бы-ы-ло», тут и разбирать нечего…
Крупный парень, не говоря ни слова, круто встал и попытался было схватить за рукав шустрого болтуна, метнувшегося от него в темноту. Неудача ещё больше разозлила его, все кругом недобро засмеялись. Парень ухватил большой полуобгоревший сук из костра и бросился в темноту за своим обидчиком. Все напряжённо всматривались во тьму, но, кроме большого парня с горящей головней в руках, метавшегося по зарослям, никого не видели. Болтун вовремя скрылся, однако обстановку надо было как-то разрядить.
– Ва-а-ах, горячие какие, – быстро забормотал Ильгиз, – не натворили бы чего… оправдайся потом перед начальством в конторе!
– Тут у нас кое-чего нашлось, – Николай к тому времени уже вернулся от палатки вместе Палычем и его «занзибером», – несите-ка воды и кружки!
– Ха, смотрите-ка, у начальника есть запас на самый крайний случай!
– Вот и наступил крайний, – ворчал довольный собой Палыч, – а то передерётесь с голодухи, пока подвода не пришла…
– Как раз кстати распотрошить твои запасы, старик!
– Хорош там по кустам гоняться, давайте сюда, – кричал в темноту Николай.
– Прав начальник, – Палыч уже разливал по кружкам, – «занзиберчику» глотните, вот и помиритесь, петухи!
* * *
Вспоминая давно бывшее, Николай невольно улыбнулся, но тут же посмотрел на стоявшего рядом мичмана, как бы тот не заметил его улыбки. Мичман думал о своём и не обратил внимания на геолога. Так и стояли, глядя вдаль и вспоминая о том, что было скрыто в дальних уголках памяти. У каждого находилось не очень много всего, что могло бы радовать. Больше было разного – такого, от чего веяло беспросветной и унылой тоской.
Завеса дождя между тем рассеялась, и немного посветлело на душе. Стало чуть спокойней и захотелось переброситься с кем-то хоть парой слов. Друг к другу они не стали бы обращаться, потому что оба простояли тут добрых два часа и словно уже обо всём переговорили. Чем удивишь или о чём спросишь того, кто рядом с тобой давно качался под дождём и ветром, проникая в твои суматошные воспоминания как их полноправный участник и свидетель. Нет-нет, нужно кого-нибудь третьего…
И третий не заставил себя ждать. На палубе возник долговязый тип в высоких кожаных ботинках и прорезиненной накидке поверх застёгнутого на все пуговицы пальто. Своей кожаной широкополой шляпой он напоминал то ли художника, то ли репортёра, а некоторые сочли бы его посланником в какой-нибудь позабытой среди песков банановой республике. Странная фигура в не менее странном одеянии… как он попал на военный катер и чего ему было надобно на севере Сахалина? – подобные вопросы напрашивались сами. Но, пока двое наших героев увлеклись своими воспоминаниями, некому было их задать. Теперь, когда воспоминания отошли, настало время переключиться и узнать, кто же был наш третий герой и что занесло его в эти негостеприимные края.
– Мичман, скажите же, когда, наконец, мы прибудем? – в голосе «бананового посланника», боком появившегося на ходившей под ногами палубе, была скука.
– Кто ж разберёт, г-господин х-хороший, – с дореволюционной интонацией буркнул мичман, не посмотрев на вышедшего, – гляди, как штормит.
– Э-э, шторма не видали… на то и учат вас, морские волки, чтоб всю стаю за собой вели… – перебивая ветер, насмешливо прокричала «фигура».
– А вы, товарищ, кто будете? – отозвался Лапшин, с интересом посмотрев на вновь пришедшего.
– Кто есть кто?! – громко изрёк тот, по-философски подняв голову к небу. – Знать бы самому… а узнаешь, так и жить станет незачем.
Альберт Наумович Филонов был тем персонажем, о котором и самый тонкий психолог не смог бы сказать ничего определённого и, тем более, представить его личность тем или иным образом. Своеобразная завеса скрывала его… до поры до времени. И до сих пор ему не представлялось случая оказаться рядом с мичманом и Николаем, которые молчали не оттого, что надоели друг другу, а скорее, просто потому, что ни у кого из них не было желания говорить. Теперь им открылась такая возможность, и каждый из них воспринял её по-своему.
– Не слишком, как вижу, цените вы свою жизнь? – продолжил разговор Николай Сергеевич.
– Ах-м, отнюдь, свою-то как раз весьма…
– У этого, поди, страха-то никогда не бывало, – тихо пробормотал Фёдор, впрочем так, чтобы Филонов слышал его, – не обтёрся с наше, вот и говорит разное…
– А страх, дядя, и правда вещь полезная, – звучно проговорил Филонов, резко повернувшись к мичману, – как же без него?!
– Вместе со страхом приходит уважение, – убеждённо заявил Лапшин, – если оказался вдали от людей, где нет ни парткомов, ни милиции, там сам себе закон. Ну и другим, кто рядом с тобой, надо внушить свой закон, чтобы не удумали чего лишнего.
– А вас, видать, носило по весям, да, небось, ещё и с бригадой каких-нибудь лихих парней, – почти угадал Альберт.
– Носило, не носило, какая разница, – по-деловому рассуждал Лапшин, – главное, чтобы порядок был в коллективе, с кем бы ни довелось оказаться в глуши.
– Или на море… – кивнул Шульга.
– Так-то так, – Филонов покачал головой, – а ежели что эдакое случится? Скажем, прижмёт так, что выбирай – ты или он со своим «законом»! Ну, оказался, гм, в «коллективе» ещё один «начальник», что метит на твоё место. Убрать, одним словом, надо такого, иначе, гм… кранты! Что делать-то будешь, начальник?
– Так и надо – убрать… но тихо, – по-обычному буркнул Фёдор, – а то скинет тебя и всех погубит. Один – капитан, остальные – матросы! Матрос взъерепенился – наказать его, чтоб другим неповадно…
– Вдруг не заметил и упустил момент, – Альберт затевал спор и явно чего-то недоговаривал, – а твоего матроса уже многие слушают, тогда чего?
– Чего-чего… – Николай Сергеевич был твёрд в своих убеждениях, – пока у тебя власть – буйным «дать по мозгам» как следует, и остальные успокоятся. Если партия, к примеру, утратит контроль, страна покатится под откос. Жёстко и справедливо, со страхом и уважением – так только и можно.
– Ха-ха-ха, – громко рассмеялся Филонов, – «жёстко и справедливо»! А ежели кому не за дело, несправедливо, как тому быть? Обидеться? Поклониться со страхом и спрятаться? Этот страх потом на всю жизнь, ничего, кроме страха, и не останется. А закон-то ваш, по-моему, для всех, именно чтоб не боялись! А, «месье Робеспьер»?
– Не знаю, о ком это вы, но чувствую, что-то не так…
– Ах-м, бывает и такое, – неожиданно согласился мичман, – бывает, что по правде-то лучше, чем по закону…
* * *
Филонов попал на катер совсем не случайно, как могло бы показаться сначала. Присутствие здесь этой странной фигуры стало результатом стечения целого ряда внешне благоприятных обстоятельств. Во-первых, он был писатель, во-вторых, прилетел сюда из Ленинграда, а в-третьих, имел поручение от редакции написать повесть по свежим, так сказать, следам. Его повесть должна была стать для одних своего рода успокаивающим эликсиром, а другим предложить хоть какой-то подходящий ответ на их недоумения и утраченные надежды.
Повесть готовились сразу перевести на японский язык и передать в издательство, которое находилось в Нагасаки, неподалёку от городского порта. С японцами вели переписку, и спустя некоторое время решили, что советский писатель подготовит текст, и после перевода его адаптируют японские коллеги, чтобы книга появилась сразу на двух языках – в Ленинграде и в Нагасаки. А затем в качестве подарка книгу хотели преподнести на встрече в посольстве, чтобы помочь загладить острые углы.
В непростой обстановке после отселения японцев из Северного Сахалина, этот шаг культурного обмена как нельзя лучше мог бы сработать на уровне общего недопонимания и взаимных упреков. И, понятное дело, повесть должна была быть написана так, чтобы семьи японцев, кого собирались «выдворить» с Северного Сахалина, хоть в малой степени получили бы компенсацию, так сказать, своего морального ущерба.
За тем переселением, понятное дело, стояли могущественные военные силы, но всё-таки не мешало подумать и о «тылах». Почти каждый работник японских угольных или нефтяных концессий на севере Сахалина имел дом и семью, о будущем которых надо было подумать не только в плане их устройства, но и в душевном смысле. То есть стоило позаботиться, чтобы отселение из своих насиженных мест воспринималось ими как часть совместной программы, которая не должна оставить обид и недобрых воспоминаний.
Сделать подобное произведение поручили Филонову, который прославился своими опусами на болезненные национальные и классовые темы. К примеру, его последнюю книгу в редакции так и прозвали – «азбука интернационала». Как сумел Альберт Наумович повернуть болезненные национальные вопросы? С присущим ему «пограничным юмором» он задевал самое такое… Казалось, вот-вот проговорится, зацепит нечто больное, и… тогда понеслась – не остановишь! Однако нашему герою всегда удавалось «пройти по лезвию ножа».
Не оставляя шансов самому придирчивому критику, Филонов внезапно выводил героев из безысходного тупика, когда напряжение росло – «бикфордов шнур» стремительно горел, и вот-вот всё было готово взлететь на воздух. Тогда ни главному редактору не усидеть, ни партийным бонзам не избежать… И вот удавалось-таки спустить пар, стравить газ и ослабить канат… Потом «главный», едва остыв от горячки, похлопывая по плечу «виновника», приговаривал: «Эк-ка, брат Наумыч… вырулил ты опять! Но чем взял?! Просто ума не приложу! Талантище…»