Kitobni o'qish: «Дело Игаля Амира и Ицхака Рабина»

Shrift:

Предисловие


Эта книга посвящена общественным дискуссиям, которые продолжаются внутри израильского общества вокруг убийства премьер-министра Ицхака Рабина. Меня интересуют не только обстоятельства преступления и последовавшие за ним правовые решения, но и то, как память об этой трагедии стала предметом политического, нравственного и исторического спора.

Перед читателем не академическое исследование, не судебное заключение и не попытка поставить окончательную точку. Это литературно-философское размышление о законе и наказании, исторической памяти, общественной ответственности и границах справедливости.

Глава 1. Плакат


Мой отец пришёл на митинг с плакатом. На картоне - два заявления.

Заповедь Закона: установление справедливой судебной системы в Израиле —

ПРИМЕР ДЛЯ ВСЕГО ЧЕЛОВЕЧЕСТВА!

СВОБОДУ ИГАЛЮ АМИРУ!

Первая строка говорит о суде так, будто речь идёт не о государственном учреждении, а о нравственной обязанности. Вторая называет человека, которого израильский суд признал виновным в убийстве премьер-министра Ицхака Рабина. Согласно обстоятельствам, установленным судом, 4 ноября 1995 года Игаль Амир выстрелил Рабину в спину после митинга в Тель-Авиве, поддерживавшего соглашения Осло и переговорный курс правительства Рабина с Организацией освобождения Палестины. В 1996 году его приговорили к обязательному пожизненному заключению за убийство, шести годам за ранение телохранителя, а позднее — ещё к восьми годам за заговор, исполняемым последовательно.

Если прочитать плакат буквально, строки плохо сочетаются. Как справедливый суд может требовать свободы человеку, осуждённому за убийство избранного главы правительства ради изменения политики выстрелом?

Но мой отец держит этот плакат не потому, что согласен с приговором и просит проявить к осуждённому снисхождение. Он и его друзья считают, что смертельные пули выпустил не Амир. В их версии его оружие было заряжено холостыми патронами, а гибель Рабина стала итогом сорвавшейся политической провокации, которую организовали сотрудники службы общей безопасности «Шабак», отвечавшие за личную охрану премьер-министра. Поэтому следствие, суд и последующие законы они воспринимают не как независимые этапы поиска истины, а как части одной истории сокрытия. Представители семьи Амира публично заявляли о намерении добиваться нового процесса, утверждая, что он пытался стрелять, но Рабин умер не от его пуль.

Эту позицию нельзя честно устранить фразой «суд уже всё решил». Судебное решение обязательно для государства, пока оно не отменено; оно не превращает каждого гражданина в человека, обязанного внутренне считать его истинным. У человека есть право сомневаться в экспертизе, следствии, свидетельских показаниях и в самой добросовестности институтов.

Но право на убеждение не равно доказанности убеждения. Если любой документ заранее объявлен подделкой, любой свидетель — участником сокрытия, а отсутствие новых подтверждений — признаком особой тщательности заговора, спор теряет общий способ отличить доказательство от предположения. Тогда у сторон остаётся только взаимное недоверие. Именно поэтому эта серия статей не будет заново расследовать баллистику, действия охраны, медицинские документы и материалы комиссии Шамгара. Для этого потребовалась бы отдельная работа, которую нельзя заменить публицистической уверенностью.

Здесь принимается более узкая и более строгая рамка. Мы будем разбирать не то, кто на самом деле убил Рабина, а то, что государство сделало с человеком, которого оно уже осудило. Эта рамка не требует считать суд непогрешимым. Она нужна потому, что юридическую власть можно исследовать лишь через решения, которые эта власть формально приняла.

Внутри одной короткой фразы «Свободу Игалю Амиру» скрываются как минимум четыре разных вопроса.

Первый: ошибся ли суд в вопросе о виновности? Ответ на него, если появятся новые проверяемые доказательства, должен привести к пересмотру уголовного дела.

Второй: на каком основании Амир находится в заключении? Ответ здесь даёт приговор 1996 года, вынесенный по законам, существовавшим до совершённого убийства.

Третий: что сделал поздний закон 2001 года? Он не признал Амира виновным заново и не заменил пожизненный срок новым. Он установил специальный режим для пожизненно осуждённого за политико-идеологическое убийство премьер-министра: комиссия не может рекомендовать обычное сокращение срока, а периодическое возвращение к вопросу рассмотрения его помилования - исключено.

Четвёртый: следует ли из критики и возможной отмены этого нового запрета немедленная свобода для Игаля Амира? Нет. Между отменой специального барьера, рекомендацией установить конечный срок, условным освобождением и президентской милостью лежат разные решения разных органов. Позднее мы разберём их по отдельности. Пока достаточно удержать главный водораздел: критиковать закон 2001 года — не значит отрицать приговор и не значит обещать освобождение.

Этот водораздел важен не только для тех, кто уверен в невиновности Амира. Есть люди, которые не оспаривают приговор или оставляют вопрос открытым, но всё равно считают судебную систему Израиля пристрастной и несправедливой. Их вопрос звучит иначе: даже если принять установленную судом версию убийства, вправе ли парламент после приговора менять общий порядок ради одного особенно ненавистного заключённого?

Вопрос становится труднее, а не мягче. Пока разговор строится только на невиновности Амира, защитнику государства достаточно сослаться на приговор. Но приговор не отвечает на то, можно ли после него закрыть для конкретного человека тот путь к индивидуальному рассмотрению помилования, который остаётся открыт для других. Здесь начинается спор не о сочувствии к Амиру, а о границах власти над человеком, которого большинство не склонно щадить.

Справедливость особенно трудно увидеть изнутри собственного лагеря. Семья убитого может слышать в слове «свобода» отмену воздаяния. Сторонник Амира — доказательство того, что правосудие существует только для чужих. Политический противник мирного процесса может воспринимать историю Рабина как свидетельство одной угрозы, а сторонник соглашений Осло — как свидетельство другой. Суд оказывается между этими историями не потому, что может их магически примирить, а потому, что должен объяснять свои решения общим языком даже тем, кто желает их отвергнуть.

Отсюда и смысл первой строки плаката. «Заповедь суда» — не обещание, что суд будет приятен каждому. Это требование, чтобы решение не превращалось в месть победителя, а правило не менялось только потому, что сегодняшний адресат вызывает отвращение. Но такая формула остаётся абстракцией, пока не увидишь, как в реальности пожизненное наказание может перестать быть пожизненным.

18 февраля 2001 года из тюрьмы «Маасиягу» вышел Йорам Скольник. Он был осуждён к обязательному пожизненному заключению за идеологическое убийство и провёл в тюрьме меньше восьми лет. Об этом - следующая глава.

Глава 2. Йорам Скольник


У истории, которая привела к «закону Амира», есть другой центр тяжести. Не Кнессет, не президент и не Верховный суд. Сначала — человек, лежащий лицом к земле со связанными руками.

23 марта 1993 года Муса Абу-Сабха оказался возле поселения Сусия на юге Хевронского нагорья. При нём были нож и граната. Он ранил одного из жителей ножом; двое местных жителей сумели его остановить. Нож отобрали, гранату изъяли, самого Абу-Сабху связали. Рядом находились жители поселения и военнослужащие.

Это не была безоблачная сцена, в которой на мирного прохожего напали без причины. Абу-Сабха пришёл вооружённым и успел ранить человека. Но к следующему эпизоду относится другое обстоятельство: нападение уже прекратилось. Связанный человек не держал в руках ножа, не мог воспользоваться гранатой и был окружён вооружёнными людьми.

Йорам Скольник услышал по радиосвязи, что задержан террорист. Он приехал к месту задержания. Перед ним лежал Абу-Сабха. Скольник выстрелил в него из автомата очередью от бедра; задержанный умер. По материалам дела, после этого Скольник заявил окружающим, что убитый заслужил смерть, что идёт война и что убийство должно послужить примером другим арабам.

В этом случае нет необходимости выбирать между двумя упрощениями. Не следует делать вид, будто Абу-Сабха не представлял опасности до задержания. Но нельзя и называть защитой действие, совершённое после того, как опасность была физически устранена. Право разрешает остановить нападение. Оно не разрешает частному человеку, даже убеждённому, что он действует во имя общего блага, вынести и исполнить смертный приговор над тем, кого другие уже обезвредили.

Эта граница иногда помещается в несколько минут. Пока нападение продолжается, решение приходится принимать под угрозой: кто-то может погибнуть, если не применить силу. Когда нападение завершено, меняется не только фактическая обстановка. Меняется носитель права. Решение о вине и наказании переходит от человека с оружием к следствию и суду.

Именно поэтому суд признал Скольника виновным в убийстве и назначил обязательное пожизненное заключение. В апелляции защита ссылалась на его психическое состояние и утверждала, что оно существенно уменьшало способность понимать поступок или управлять собой. Верховный суд эти доводы не принял. В юридической картине дела это было не необходимое действие на поле боя, а сознательное лишение жизни уже обезвреженного человека.

Скольник не скрывал политический и националистический смысл своего действия. Его слова о «войне» и «примере» важны не как психологический портрет одного человека. Они показывают механизм, который правопорядок должен остановить.

Идеология способна сделать чужую жизнь частью воображаемой схемы. Человек перестаёт видеть перед собой конкретного пленного или задержанного; он видит символ врага, угрозу своей общине, доказательство слабости власти. В таком состоянии наказание кажется не нарушением закона, а восстановлением справедливости. Чем сильнее убеждённость в правоте, тем легче частному человеку представить суд излишней задержкой на пути к очевидному воздаянию.

Эта опасность не принадлежит одному лагерю, одной стране или одной религии. Самосуд почти всегда называет себя необходимым. Его участник редко говорит: «я хочу стать судьёй вместо суда». Он говорит: «суд не понимает опасности», «время не ждёт», «обычные правила слишком слабы для необычного врага». Поэтому институциональный суд нужен не тогда, когда всем безразличен результат, а именно тогда, когда результат кажется очевидным и морально нестерпимым.

В деле Скольника государство сделало то, что должно было сделать: отобрало у частного лица право окончательно решать, кто заслуживает смерти. Суд установил обстоятельства, дал защите возможность спорить, проверил доводы в апелляции и назначил самое тяжёлое обычное наказание. На этом уровне история могла бы закончиться ясной формулой: самосуд запрещён, пожизненное наказание назначено, порядок восстановлен.

Но пожизненное заключение — не всегда конец юридической истории.

В повседневной речи «пожизненно» означает: до смерти. Так его услышит семья убитого. Так его нередко понимает и общество, когда суд произносит приговор. В израильском праве того времени слово имело другой, более сложный практический смысл. Суд назначал срок без установленной календарной даты. После суда президент мог сократить или преобразовать наказание, а комиссия по условно-досрочному освобождению при тюремной службе Израиля — при определённых условиях разрешить условное освобождение.

Ни одна из этих последующих стадий не отменяет суд и не объявляет что он ошибся. Президентская милость не является апелляцией; комиссия не устанавливает, кто был виновен в 1993 году. Они отвечают на другие вопросы: какой срок должно исполнить государство и существует ли риск, который делает преждевременный выход недопустимым.

Это устройство содержит важное человеческое допущение. Приговор фиксирует прошлый поступок, но государство не уверено, что спустя годы человек будет полностью тем же, кем был в день преступления. Оно оставляет пространство для раскаяния, реабилитации, старости, болезни, изменения общественных обстоятельств и для ошибок первоначальной оценки срока. Одновременно оно создаёт риск, что общественно значимый осуждённый будет помилован не потому, что изменился, а потому, что за него смогли громко попросить.

История Скольника важна не только как пример неравенства в отношении к палестинской жертве. Она ставит вопрос о границе милости. Может ли государство после ясного и тяжёлого приговора отпустить человека, если он перестал быть опасным? Должно ли оно при этом вновь учитывать ужас совершённого? И кто вправе дать на это ответ: суд, президент, комиссия или все они в разной последовательности?

В ближайшие годы эти вопросы перестанут быть отвлечёнными. Пожизненный срок Скольника сначала превратят в пятнадцать лет, затем — в одиннадцать лет и три месяца. После этого будет решено, что он может выйти на свободу, проведя в заключении меньше восьми лет.

История связанного человека не объясняет этого решения и не оправдывает его. Она делает его трудным. Если государство, осудившее Скольника за убийство обезвреженного человека, всё-таки разрешило ему выйти, то слово «пожизненно» оказалось началом следующего спора, а не его концом.

Глава 3. Пожизненное или нет?


30 сентября 1997 года президент Израиля Эзер Вейцман превратил пожизненное заключение Йорама Скольника в пятнадцать лет. Через шестнадцать месяцев, 25 января 1999 года, срок сократили ещё раз — до одиннадцати лет и трёх месяцев, считая от ареста.

Для человека, который слышит в слове «пожизненно» одно-единственное обещание, это выглядит как отмена приговора. Но формально приговор не исчез. Суд признал Скольника виновным в убийстве и назначил обязательное пожизненное заключение. Президент воспользовался конституционным полномочием смягчить уже назначенное наказание. После этого перед комиссией по освобождению встал следующий вопрос: может ли человек выйти условно, не отбывая остаток установленного ему срока?

Это три разных действия, и у них разный смысл. Суд смотрит назад: что совершено и какого наказания требует вина. Президент может принять во внимание обстоятельства, которые не помещаются в обычную апелляцию: милость, изменение обстановки, гуманитарные причины, несоразмерность фактического срока. Комиссия смотрит преимущественно вперёд: опасен ли человек сейчас, изменился ли он, можно ли контролировать его жизнь на свободе. В израильском праве эти полномочия не были случайной лазейкой. Они составляли механизм, в котором пожизненный срок мог получить дату, а затем — при строгих условиях — допустить условное освобождение.

Именно поэтому решение о Скольнике стало испытанием. Оно не спрашивало, правильно ли суд назвал убийство убийством. Оно спрашивало, может ли восемь лет фактического заключения стать достаточным итогом пожизненного приговора за сознательное убийство связанного человека.

6 марта 2000 года комиссия впервые разрешила Скольнику условное освобождение. Он не создавал в тюрьме серьёзных дисциплинарных проблем. Комиссия сочла его раскаяние искренним и не увидела достаточных данных, что он вернётся к насилию.

Это решение сразу встретило сопротивление. Юридический советник правительства и депутат Кнессета Зехава Гальон говорили о двух разных опасностях.

Первая относилась к самому Скольнику. Его преступление не было ссорой или импульсивной вспышкой. Он убил обезвреженного человека, объясняя это войной и желанием подать пример. Хорошее поведение в тюрьме ещё не доказывало, что националистическая идея, позволившая ему совершить убийство, исчезла.

Вторая опасность относилась к обществу. Может ли освобождение через восемь лет после умышленного убийства сохранить уважение к обязательному пожизненному наказанию? Не станет ли оно послание обществу, что идеологическое насилие против палестинца фактически оценивается мягче, чем обещает приговор?

В мае 2000 года Верховный суд отменил первое решение комиссии. Но его мотив был уже, чем ожидали противники Скольника. Суд не постановил, что восемь лет сами по себе недостаточны и не объявил тяжесть убийства самостоятельным запретом на освобождение. Он сказал: комиссия слишком поверхностно исследовала будущую опасность. Ей следовало убедительнее показать, что Скольник действительно изменился.

На первый взгляд это была техническая поправка. На деле она отделила два вопроса, которые до того легко сливались в один. Суд потребовал выяснить, каким человеком Скольник выйдет из тюрьмы. Но он оставил открытым другой вопрос: даже если этот человек больше не опасен, вправе ли государство удерживать его из-за смысла слишком ранней свободы?

После первого решения материалы собрали заново. Главный раввин Израиля Элиягу Бакши-Дорон и другие раввины встречались со Скольником, говорили о его раскаянии и были готовы содействовать его возвращению к обычной жизни. Психиатрическая оценка не обнаружила состояния, которое само по себе требовало бы считать его особо опасным. Социальный работник и тюремная служба описывали его поведение положительно. ШАБАК не мог подтвердить, что прежние крайние взгляды полностью исчезли, но участие религиозных авторитетов и план контроля рассматривались как факторы, снижающие риск.

3 января 2001 года комиссия снова разрешила освобождение. Оно не было безусловным. Скольник должен был жить в пределах «зелёной линии», отмечаться в полиции, участвовать в лечении и программе реабилитации; его поведение подлежало новой проверке. Комиссия не сказала, что восемь лет равны справедливой цене убийства. Она сказала более узко: с учётом президентского сокращения срока, новых материалов и ограничений на свободе, дальнейшее заключение не требуется для предотвращения нового вреда.

Именно здесь спор изменился. После второго решения нельзя было просто повторить, что комиссия плохо изучила риск. Теперь нужно было ответить, может ли прошлое преступление само по себе перевесить доказанное изменение человека.

18 февраля 2001 года дело рассмотрел расширенный состав Верховного суда из семи судей. Он сформулировал правило, которого прежде не было в ясной форме.

До этого решения комиссия преимущественно отвечала на два вопроса: исправился ли заключённый и опасен ли он после освобождения? Тяжесть совершённого преступления, разумеется, не исчезала, но её считали учтённой при назначении наказания и при президентском сокращении срока.

После решения появился третий самостоятельный критерий. Даже когда заключённый реабилитирован и не представляет опасности, комиссия может в исключительном случае отказать в освобождении из-за тяжести прошлого преступления и слишком короткого фактического срока. Основанием становятся не только риск, но и ценность человеческой жизни, сдерживающее значение наказания и доверие к правосудию.

Новая доктрина отвечала уже не на вопрос «что он сделает завтра?», а на другой: «что его освобождение скажет обществу об отношении к тяжести совершённого преступления?»

Это новое правило не принесло ожидаемого многими результата. Верховный суд признал, что освобождение Скольника после семи с половиной — восьми лет выглядит как чрезвычайно короткое наказание за умышленное убийство. Он признал общественный интерес законным соображением для комиссии. Но решение об освобождении не отменил.

Причина не состояла в том, что большинство сочло восемь лет достаточным наказанием. Суд не рассматривал дело заново вместо комиссии. Он проверял, стало ли решение комиссии настолько неразумным, что его необходимо отменить. Комиссия собрала новые материалы именно потому, что этого потребовал суд в первый раз; Скольник провёл в тюрьме ещё несколько месяцев; новое правило об общественном интересе только теперь получило ясную форму. В этой ситуации большинство не решилось применить доктрину с полной строгостью к человеку, на деле которого она впервые возникла.

Судьи разошлись не по вопросу о тяжести убийства. Никто не считал его незначительным. Они расходились в понимании того, кто вправе продолжать наказание за прошлое.

Для судьи Мишаэля Хешина восемь лет слишком резко обесценивали человеческую жизнь. Президентское сокращение не отменяло первоначального факта: за сознательное убийство суд назначил пожизненное. Если комиссия разрешает выйти после короткой части сокращённого срока, она должна помнить не только о поведении человека сегодня, но и о значении убитой жизни.

Судья Ицхак Энглард видел опасность в другом. Если комиссия удерживает исправившегося и неопасного человека ради общего послания, она использует его как средство воздействия на других. Воздаяние должен определять суд; президент вправе осуществлять милость; комиссия не должна заново наказывать человека за неизменное прошлое без ясного полномочия законодателя.

Большинство заняло промежуточную позицию. Оно не лишило комиссию права учитывать общественный интерес, но потребовало делать это редко и только в исключительных случаях. Скольник сохранил свободу, а все будущие заключённые получили более строгий критерий.

В этом и заключался водораздел. Прецедентом стало не раннее освобождение Скольника — такие сокращения в Израиле случались и раньше. Новым было право отказать реабилитированному и неопасному человеку потому, что фактически отбытый срок слишком слабо выражает тяжесть прошлого преступления.

18 февраля 2001 года Скольник вышел из тюрьмы «Маасиягу». Лично он выиграл дело. Но история не закончилась его свободой.

Суд оставил государству новый язык для более строгих решений. Теперь комиссия не могла удовлетвориться фразой «человек изменился и не опасен». В исключительном случае она должна была спросить, не станет ли освобождение самостоятельным ущербом для правосудия. Тем самым пожизненное наказание получило ещё один слой: оно могло продолжать требовать исполнения и после того, как вопрос об опасности был решён в пользу заключённого.

Этот результат был неудобен для обеих сторон. Тем, кто считал Скольника опасным, он казался недопустимой мягкостью. Тем, кто видел в условном освобождении средство реабилитации, он открывал путь к тому, что прошлое преступление навсегда перевесит всякое изменение. Но именно такая неудобная середина особенно важна для следующей истории. Она показала Кнессету, что будущий президент, будущая комиссия и даже будущий суд могут принять решение, которое нынешнее общество сочтёт нравственно невыносимым.

Через десять месяцев парламент примет закон, рассчитанный на то, чтобы в одном другом деле эта неопределённость больше не возникла никогда.

Глава 4. Страх будущего


В декабре 2001 года Кнессет обсуждал не только Игаля Амира, сидевшего в тюрьме уже шесть лет. Депутаты мысленно разговаривали с президентом, который будет занимать должность через двадцать или тридцать лет.

Нынешний президент мог обещать, что не сократит срок Амиру. Такое обещание не решало проблему сторонников нового закона. Президент меняется; общественная память слабеет; политическая группа умеет превратить заключённого из преступника в «своего», достойного возвращения. Законодатели хотели не убедить будущего президента отказаться от своих возможных намерений, а сделать обычный путь к иному решению недоступным.

Этот страх не возник из пустоты. Израильская история уже знала пожизненные приговоры, которые через несколько лет превращались в свободу. Каждая такая история отличалась от дела Амира. Вместе они создали политическую память, без которой закон 2001 года трудно понять.

Исраэль Кастнер был одной из самых спорных фигур израильской памяти о Катастрофе. Во время уничтожения венгерских евреев он участвовал в переговорах с нацистами и помог вывезти группу евреев. После войны спор о спасении, сотрудничестве и цене переговоров перерос в громкий процесс. Верховный суд позднее в основном снял с него обвинения, но он до этого решения не дожил.

В марте 1957 года Кастнера застрелили возле его дома. Зеэв Экштейн и Йосеф Менкес получили пожизненные сроки. В 1963 году президент Залман Шазар сократил их наказания, и оба были освобождены, проведя в заключении шесть с половиной лет.

Семь лет не могут рассказать всю историю этого дела. Атмосфера молодого государства, память о Катастрофе, тяжёлый спор вокруг самого Кастнера, политическая борьба и последующий пересмотр прежней общественной оценки — всё это отличало его от других убийств. Но государственная память хранит и более короткую формулу: убийцы политической фигуры получили пожизненное, а потом вышли через шесть с половиной лет.

Для сторонника милости эта история может говорить о способности общества не навсегда замораживать внутренний конфликт. Для противника — о том, как быстро президентское полномочие способно превратить исключительное наказание в результат, который семья убитого сочтёт отрицанием самого приговора.

В начале 1980-х годов «Еврейское подполье» совершало и планировало насильственные акции против палестинцев. Это были взрывы автомобилей палестинских мэров, смертельное нападение на Исламский колледж в Хевроне и планы уничтожить исламские святыни на Храмовой горе. После раскрытия организации трое её участников получили пожизненные сроки.

Затем вокруг них возникло широкое движение поддержки. Их представляли не просто как преступников, а как людей с военным прошлым и заслугами, которые в условиях конфликта перешли границу из патриотических побуждений. Президент Хаим Герцог несколько раз сокращал их сроки; окончательно наказание было установлено в десять лет. В декабре 1990 года последние трое вышли, проведя в тюрьме менее семи лет.

Здесь политическая милость проявляется особенно ясно. Она может быть шансом вернуть радикала к законной жизни. Но она также показывает, что общественная близость способна менять масштаб преступления в глазах власти. Если насилие совершил человек, которого значительная часть большинства воспринимает как «своего», кампания за его освобождение получает силу, которой не будет у чужого.

Этот эпизод не доказывает, что любое последующее строгое наказание еврейского преступника несправедливо. Он ставит более точный вопрос: способно ли государство исправить прежнюю избирательную мягкость, создавая другое избирательное исключение? Или равенство требует общей процедуры, которая одинаково умеет отказать и «своему», и «чужому»?

История не всегда шла к быстрой свободе. В феврале 1983 года Йона Аврушми бросил гранату в участников демонстрации движения «Мир сейчас» в Иерусалиме. Эмиль Грюнцвейг погиб, другие люди были ранены. Аврушми получил пожизненный срок.

В 1995 году президент Эзер Вейцман установил ему конечный срок в двадцать семь лет. Просьбы о более раннем освобождении отклонялись; среди причин учитывались и его сохранявшиеся крайние взгляды. В январе 2011 года Аврушми вышел, отбыв двадцать семь лет.

Это дело нужно держать рядом с ранними освобождениями именно потому, что оно им противоречит. Президентское сокращение пожизненного срока не обязательно означает мягкость. Конечная дата может быть далёкой, а индивидуальная оценка — завершаться многократным отказом. Открытая процедура не обещает заранее ни прощения, ни короткого срока.

В этой разнице скрыта сила института помилования. Он способен различать случаи, людей и прошедшее время. В ней же его слабость: результат зависит от конкретного президента, политической атмосферы, силы общественной кампании и качества индивидуальной оценки. Для одних это необходимая человеческая гибкость; для других — произвол, который нельзя доверять будущему.

В феврале 2001 года Скольник вышел после менее чем восьми лет заключения. Его дело не было первым ранним освобождением, но стало самым свежим и наглядным. Пожизненный срок за идеологическое убийство превратился в несколько решений: президент дважды сократил срок, комиссия разрешила условный выход, Верховный суд не отменил её последнее решение.

Через три месяца после этого Кнессет предварительно поддержал законопроект, направленный на будущую судьбу Игаля Амира. Летом президент Моше Кацав сократил на треть девятимесячное наказание Маргалит Хар-Шефи, осуждённой за непредотвращение убийства Рабина. Её дело не сопоставимо с пожизненным сроком Амира, но в политическом восприятии сторонников законопроекта оно усилило тревогу: даже история, связанная с убийством Рабина, может со временем войти в обычную логику помилований.

Инициатор законопроекта Авшалом Вилан описывал воображаемый расчёт будущего политического убийцы. Если человек знает, что сможет устранить премьер-министра, изменить курс государства, провести несколько десятилетий в тюрьме и затем выйти, разве не становится наказание частью этого расчёта? Ответ Вилана был жёстким: нападающий на демократический порядок должен заранее знать, что заключение продлится до последнего дня.

Этот аргумент нельзя отмести как простой гнев. Он исходит из реальной истории сокращений и из страха, что будущая милость будет не исправлением ошибки, а политической капитуляцией перед насилием. Идеологический убийца может стать для сторонников символом; спустя годы символ часто меняет общественную силу. Кнессет хотел защитить будущую власть от её собственного возможного колебания.

Но именно здесь появляется самая трудная цена исключения. Конституционные полномочия существуют не только для добрых людей настоящего дня. Они существуют потому, что будущее может увидеть обстоятельства, которые настоящее не может заранее перечислить: изменение человека, старость, болезнь, новую информацию, другую общественную ситуацию. Представители Министерства юстиции и аппарата президента предупреждали, что прямой запрет помилования для одного человека затрагивает не просто наказание, а саму конструкцию президентского полномочия.

В окончательном варианте Кнессет не отнял у президента это полномочие прямой поправкой к Основному закону. Он выбрал более сложную технику: для человека, осуждённого за политико-идеологическое убийство премьер-министра, специальная комиссия должна давать отрицательную рекомендацию, а обычный периодический пересмотр не действует. Формальная возможность исключительного президентского решения сохранилась, но обычный маршрут к нему был закрыт.

Постановка вопроса «почему одного убийцу выпустили раньше, а другого нельзя выпускать вовсе?» слишком груба. Дела Кастнера, «Еврейского подполья», Аврушми и Скольника не были одинаковыми. Убийство действующего премьер-министра с целью изменить государственную политику причиняет дополнительный институциональный вред; это различие нельзя стереть одной фразой о равной ценности каждой человеческой жизни.

Но из этой дополнительной тяжести можно сделать разные выводы. Государство вправе установить более высокий минимальный срок, строгие критерии отказа от насилия, особую оценку риска и возможность оставить человека в тюрьме до конца жизни после индивидуального рассмотрения. Или оно может заранее исключить саму возможность положительной рекомендации. Первое решение ужесточает общее правило. Второе говорит, что будущие обстоятельства не должны иметь значения для заранее известной категории.

Именно второй путь выбрал закон 2001 года. Страх Кнессета был не страхом перед одним заключённым в его нынешнем состоянии. Это был страх перед временем: перед будущими президентами, будущими кампаниями, будущей слабостью памяти и будущей готовностью сделать политического убийцу частью обычного процесса помилования.

Чтобы понять, допустима ли такая самозащита демократии, нужно теперь вернуться к первой строке плаката. Почему вообще суд и общий закон могут считаться обязательством, когда частная убеждённость в справедливом наказании кажется сильнее любой процедуры?

Глава 5. Шхем


В библейском рассказе о Шхеме есть преступление, город, который не наказывает сына своего правителя, и расправа, которую совершают люди, решившие заменить отсутствующий суд собой.

Дина, дочь Иакова и Лии, выходит к женщинам этой земли. Шхем — сын местного правителя Хамора — берёт её к себе и насилует; затем просит отца устроить брак. Хамор предлагает семье Иакова породниться и жить вместе. Братья Дины соглашаются на словах, но требуют, чтобы все мужчины города совершили обрезание. На третий день, когда мужчины ослаблены болью, Симеон и Левий убивают всех мужчин города, включая Шхема и Хамора. Остальные сыновья Иакова грабят город.

В рассказе есть две правовые катастрофы. Первая — безнаказанность сына правителя. Шхем совершает насилие, а город не защищает Дину и не судит его. Вторая — расправа братьев. Они не ограничиваются виновным, не устанавливают личную ответственность и не ждут суда. Один преступник становится основанием для коллективной казни.

Иаков не принимает эту расправу как чистое восстановление справедливости. Сразу после неё он упрекает сыновей в том, что они поставили семью под угрозу мести соседей. В конце жизни его оценка становится ещё жёстче: он проклинает их ярость и жестокость. Симеон и Левий отвечают вопросом, который всегда делает самосуд убедительным: можно ли было позволить обращаться с их сестрой как с вещью?

Да, совершено очевидное зло. Да, молчание города перед преступлением сильного человека само похоже на соучастие. Но именно поэтому эта история не может закончиться фразой «братья были правы». Она показывает, как отсутствие суда передаёт власть от безнаказанного правителя человеку, который считает себя вправе наказать всех.

В раввинистической традиции установление судов — диним — входит в число семи заповедей потомков Ноя. Список оформлен в талмудическом трактате «Санхедрин»: не проливать кровь, не грабить, не совершать запрещённых действий и установить суды.

Последний пункт устроен иначе остальных. Запрет убийства обращён к человеку: не убивай. Диним требуют создать институт. Общество должно иметь место, где различают убийство и необходимую оборону, виновного и невиновного, доказательство и слух, наказание и месть. Иначе правило «не убивай» остаётся нравственным убеждением, которое каждый применяет к врагу по собственному усмотрению.

Слово дин можно переводить как «суд», «закон», «судебное решение» или «правовой порядок». Уже в этом скрывается спор: достаточно ли назначить судей, чтобы пресекать тяжкие преступления, или общество обязано создать более широкий порядок собственности, договора, возмещения вреда и публичной власти?

Маймонид отвечал узко и сурово. Потомки Ноя, считал он, должны поставить судей и должностных лиц в каждом крупном городе, чтобы обеспечивать соблюдение остальных универсальных запретов. Так он объяснял и судьбу жителей Шхема: они знали о преступлении сына правителя и не предали его суду, поэтому сами нарушили обязанность поддерживать закон.

В этой мысли есть сила, которая не устарела. Правопорядок существует не тогда, когда на здании висит вывеска «суд», а когда суд способен дотянуться до человека, которого опасно судить. Если обычного похитителя наказывают, а сына правителя — нет, бездействие общества уже становится формой участия в несправедливости.

Но Маймонидова модель не является современным идеалом справедливого процесса. Его система допускает такие способы наказания и доказывания, которые сегодня противоречат презумпции невиновности, праву на защиту и ограничениям публичной власти. Она очень хорошо отвечает на страх безнаказанности сильного; гораздо слабее — на страх ошибочного наказания слабого.

Нахманид возражал именно отсюда. Он не оправдывал Шхема и не объявлял жителей города невинными. Но если все они подлежали смерти только потому, что не судили князя, спрашивал он, почему Иаков осудил Симеона и Левия? Его понимание диним было шире: общество должно иметь правила для повседневной жизни — собственности, торговли, труда, долга, возмещения ущерба, — а не только аппарат для пресечения величайшего зла.

Их спор не надо превращать в современный конституционный процесс, перенесённый в Средние века. Маймонид не был ранним теоретиком независимого суда, а Нахманид не писал каталог прав человека. Но они вместе удерживают два требования, без которых суд распадается. Право должно иметь силу, чтобы не позволять правителю стоять над законом. И оно должно иметь границы, чтобы борьба с преступлением не сделала каждого подозреваемого добычей незаслуженной мести.

Современное государство добавляет к древнему требованию новые предохранители: заранее известный закон, независимый судья, право на защиту, публичность разбирательства, мотивированное решение, апелляцию и возможность нового процесса при появлении существенных оснований. Эти гарантии не делают суд непогрешимым. Они признают, что непогрешимость невозможна, и поэтому создают способы обнаружить и исправить ошибку.

Так меняется смысл слова «справедливый». Недостаточно, чтобы суд наказал человека, которого большинство считает виновным. Нужно ещё, чтобы решение было принято учреждением, наделённым полномочием; по правилу, известному до дела; с возможностью ответить на обвинение; без подгонки процедуры под заранее выбранный итог. Иначе суд легко становится либо укрытием сильного, либо заранее организованной формой мести.

Из этой заповеди не следует заранее ни свобода Амира, ни его пожизненное заключение. Она не решает, достаточны ли тридцать лет за политическое убийство и должен ли человек когда-либо выйти. Она требует более трудного: ни ужас преступления, ни уверенность в собственной правоте не должны позволить частному человеку или государству отказаться от общего, проверяемого порядка.

Первая строка плаката говорит поэтому не о готовом ответе, а о мере, которой следует проверять ответы. Израиль станет примером не тогда, когда назовёт свой суд справедливым, а когда сумеет подчинить собственное возмущение правилам, применимым к тому, кто вызывает наибольшее отвращение.

Но правило существует на бумаге не само по себе. Оно действует лишь до тех пор, пока проигравший способен признать суд арбитром, а не участником враждебной истории. Почему это признание иногда сохраняется даже после болезненного поражения, а иногда исчезает совсем, — следующий вопрос цикла.

Глава 6. Доверие к Суду


Двум незнакомым людям предлагают разделить сто условных единиц. Первый называет долю второго. Второй может принять предложение или отказаться; при отказе никто не получает ничего.

Простейший расчёт говорит: стоит принять любую положительную сумму. Одна единица лучше нуля. Но в опытах с этой «игрой в ультиматум» люди часто отвергают крайне неравное предложение, хотя тем самым наказывают и себя. Они готовы остаться без денег, лишь бы не согласиться с порядком, в котором другой без причины берёт почти всё.

Этот опыт не доказывает, что у человека есть единый врождённый инстинкт справедливости. Отказ может означать достоинство, месть, желание наказать жадность или заботу о собственной репутации. Но он показывает важную вещь: чувство справедливости нельзя свести к выгоде, хотя личное положение неизбежно влияет на то, какое распределение кажется честным.

С судом происходит то же самое, только цена выше. Проигравший не обязательно считает решение несправедливым лишь потому, что проиграл. Иногда он способен признать: правило существовало заранее, его услышали, судья объяснил причины, а неприятный итог всё же не был произволом. Но когда человек видит в процедуре унижение, двойной стандарт или игру сильного, даже выгодное для него решение не возвращает доверия.

Фраза «справедливая судебная система» звучит как согласие. Почти никто не назовёт себя сторонником несправедливого суда. Разногласие начинается, когда нужно решить, чего именно мы ждём от справедливости.

Воздающая справедливость требует, чтобы наказание соответствовало тяжести деяния. В этом языке пожизненное заключение Амира до смерти может казаться единственным соразмерным ответом на политическое убийство.

Процедурная справедливость спрашивает иначе: по какому правилу получен результат, мог ли человек быть услышан, был ли суд нейтрален, доступны ли мотивы и исправление ошибки? Она допускает и пожизненное заключение, и отказ в освобождении, но не допускает подмены разбирательства заранее написанным ответом.

Восстановительная справедливость смотрит вперёд: признал ли человек причинённый вред, отказался ли от насилия, возможна ли его жизнь в обществе и каково место потерпевших в этом процессе. Она не обещает прощения. Руководство ООН прямо описывает восстановительное правосудие как добровольную процедуру участия затронутых сторон, а не как дешёвую замену ответственности.

Наконец, правовая справедливость требует общего, понятного и заранее известного закона. Она особенно настороженно относится к норме, созданной после события для уже известного адресата.

Эти требования способны вести в разные стороны. Можно считать приговор Амиру заслуженным, но сомневаться в поздней специальной норме. Можно требовать индивидуального рассмотрения и быть уверенным, что такое рассмотрение должно закончиться отказом. Можно прежде всего считать ошибочным сам приговор. Пока все эти позиции называют одним словом «справедливость», спорящие слышат друг в друге не другую ценность, а отказ от ценностей вообще.

Психолог Линда Бэбкок с коллегами предлагала участникам исследования одинаковые материалы гражданского дела. Одним заранее говорили, что они будут представлять истца, другим — ответчика. Люди, знавшие роль до чтения, по-разному оценивали вероятный исход и «справедливую» сумму компенсации. Истцы замечали доказательства высокой выплаты, ответчики — доводы в пользу низкой. Разрыв оценок делал договорённость труднее.

Это не значит, что люди сознательно лгут. Они действительно читают факты через роль, которую уже получили. В политическом споре роль иногда выдана ещё раньше: семьёй, религиозной общиной, опытом насилия, памятью о погибших, отношением к Осло, отношением к Верховному суду. Тогда решение о деле Амира воспринимается не как отдельный юридический документ, а как очередной эпизод давно известной истории о «наших» и «чужих».

Израильские данные о доверии к институтам показывают, что нет одного общественного отношения к суду. В Индексе демократии 2025 года Верховному суду доверяли 42 процента еврейских и 40 процентов арабских респондентов; среди светских евреев доверие составляло 66 процентов, среди ультраортодоксов — 3.

Эти цифры не измеряют качество судебных решений. Непопулярный суд может быть принципиальным, а популярный — зависимым. Опрос показывает другое: разные части общества по-разному представляют источник законной власти. Для одних Верховный суд — защита прав от парламентского большинства; для других — институт старой элиты, который ограничивает решения избирателей и не может быть сменён выборами.

Поэтому государство не восстановит доверие к суду одной победой — суда над правительством или правительства над судом. Легитимность появляется, когда правило выглядит общим для тех кто осуждает, и тех кто осуждён - то есть тех, которые ожидают, что институт правосудия настроен работать против них.

Для части сторонников Амира этот разговор о справедливой процедуре начинается слишком поздно. Они считают, что охрана и следствие скрыли настоящее убийство Рабина, а суд закрепил ложную версию. В такой картине ссылка на приговор звучит как круговое доказательство: государство право, потому что оно само подтвердило свою правоту.

Это не просто недовольство проигранным делом. Человек может считать, что суд не ошибся внутри работающей системы, а принадлежит к механизму сокрытия. Тогда поздний закон, ограничения в тюрьме и отказ открыть новое расследование становятся для него не самостоятельными решениями разных органов, а новыми доказательствами единого заговора.

У гражданина есть право на такую убеждённость и на публичное требование пересмотра. Но для изменения правового статуса недостаточно самого убеждения. Нужно назвать новые проверяемые доказательства, показать, какое звено допустило ошибку, и дать процедуре возможность этот довод проверить. Охрана отвечала за безопасность; следствие — за сбор материалов; эксперты — за специальные выводы; суд — за факты и приговор; Кнессет через годы изменил порядок возможного смягчения наказания. Ошибка или преступление одного звена не доказывают автоматически вину всех остальных.

Это разделение не оправдывает государство заранее. Напротив, оно превращает общее обвинение в вопросы, на которые можно ответить: какой документ скрыт, кто отказался его раскрыть, как суд объяснил противоречие, какое новое обстоятельство способно изменить решение? Если никакой документ, свидетель или экспертиза в принципе не могут опровергнуть версию сокрытия, убеждение становится замкнутым. Замкнутость не доказывает его ложность, но не позволяет использовать его как единственное основание государственного решения об освобождении.

Суд нужен не потому, что все ему верят. Он нужен потому, что общество не имеет одной версии фактов, а принудительное решение всё равно должно быть принято. Его обязанность — не запретить сомнение, а создать проверяемый способ принять обязательное решение среди несогласия.

Полностью избавиться от собственной роли невозможно. У потерпевшего есть боль, у осуждённого — интерес к свободе, у судьи — биография, у гражданина — политическая память. Беспристрастность не означает отсутствия всех этих вещей. Она означает способ рассуждать так, чтобы они не превратились в единственный закон.

Самая простая проверка — сформулировать правило до того, как известны имена. Согласились бы мы с тем же порядком, если бы не знали, политик какого лагеря станет жертвой, какую идеологию назовёт убийца и к какой группе будет относиться сам осуждённый? Сохранили бы позицию, если бы общая процедура помогла нашему противнику или, напротив, закончилась отказом нашему союзнику?

Этот тест не запрещает различать преступления. Государство вправе считать политико-идеологическое убийство главы правительства особой категорией вреда. Но тогда оно должно объяснить эту категорию до имени человека, показать её границы и согласиться применить её одинаково к своим и чужим.

Дело Амира — крайний пример этой проверки. Оно заставляет спросить не только «какого результата я хочу?», но и «какое полномочие я признаю за государством, когда оно однажды будет применено против тех, кого я считаю своими?»

Следующая глава переходит от этого психологического теста к самому закону. Имени Амира в статье 30A нет. Но можно ли считать её общим правилом, если парламент уже знал, чью будущую судьбу хочет изменить?

Глава 7. Гай Рабирий


В 100 году до нашей эры Рим был республикой. Императора ещё не существовало. Государством управляли выборные должностные лица, а важнейшие решения обсуждал сенат — совет, состоявший преимущественно из представителей знатных семей.

Одной из выборных должностей была должность народного трибуна. Трибун считался защитником простых граждан: он мог предлагать законы, созывать народное собрание и запрещать решения других должностных лиц. Благодаря этим полномочиям трибун мог стать не только защитником граждан, но и руководителем сильного политического движения. Именно таким трибуном был Луций Аппулей Сатурнин. Он выступал против сенатской аристократии, добивался раздачи земли ветеранам, предлагал снизить цену на зерно и опирался на поддержку городских низов. Его союзником некоторое время был знаменитый полководец Гай Марий, которого несколько раз избирали консулом — одним из двух высших руководителей республики.

Политическая борьба в Риме давно перестала ограничиваться речами и голосованием. Сторонники разных политиков срывали собрания, избивали противников и применяли оружие. Во время выборов сторонники Сатурнина убили Гая Меммия, который претендовал на должность консула и мешал избранию союзника Сатурнина. После этого сенат принял чрезвычайное постановление, известное как senatus consultum ultimum. Его обычная формула предписывала консулам «позаботиться, чтобы государству не был причинён вред».

Смысл этого постановления необходимо понимать точно. Сенат не проводил судебного разбирательства, не устанавливал личную вину Сатурнина и не выносил ему смертный приговор. Сенат объявлял, что республика находится в опасности, и поручал высшим должностным лицам подавить мятеж. Но закон не объяснял, какие именно действия разрешены исполнителям такого поручения и где заканчивается защита государства и начинается незаконная расправа.

Исполнить постановление должен был консул Гай Марий. Это ставило его в тяжёлое положение: ещё недавно Сатурнин был его политическим союзником, а теперь сенат требовал от Мария подавить движение Сатурнина силой. Марий собрал вооружённых сторонников правительства, окружил Сатурнина и его людей на Капитолийском холме и перекрыл им доступ к воде. После непродолжительной осады окружённые сдались. Их не убили во время боя. Они сложили оружие и оказались во власти государства, которое теперь могло провести над ними судебное разбирательство.

Однако суда не произошло. Сатурнина и нескольких его сторонников заперли в здании сената, предположительно для того, чтобы защитить от толпы и впоследствии отдать под суд. Противники Сатурнина забрались на крышу, разобрали черепицу и забросали пленников тяжёлыми обломками. Сатурнин и находившиеся рядом с ним люди погибли.

Так возник главный юридический вопрос этой истории. Даже если Сатурнин действительно организовал политическое насилие, его вина не отменяла необходимость суда. Чрезвычайное постановление разрешало подавить вооружённое сопротивление. Но разрешало ли оно убить гражданина после того, как он сдался и перестал представлять непосредственную угрозу?

В тот момент ответа не последовало. Участников расправы не привлекли к ответственности. Сенат и его сторонники исходили из того, что убийство произошло во время спасения республики и потому не требует отдельного судебного разбирательства.

Прошло тридцать семь лет.

В 63 году до нашей эры народный трибун Тит Лабиен обвинил пожилого сенатора Гая Рабирия в участии в убийстве Сатурнина. Почему обвинение предъявили именно Рабирию, достоверно неизвестно. Он не был главным руководителем расправы и к моменту процесса уже не играл заметной политической роли. По античной традиции, среди погибших сторонников Сатурнина находился дядя Лабиена, поэтому у обвинителя мог существовать и личный мотив. Но процесс имел значение, намного превосходившее судьбу одного старого сенатора.

Лабиен не стал предъявлять Рабирию обычное обвинение в убийстве. При поддержке Юлия Цезаря он возродил древнюю процедуру, которая к тому времени почти исчезла из римской практики. Она называлась perduellio.

Первоначально это понятие обозначало тяжелейшее преступление против римской общины — поведение гражданина, который действует как враг собственного государства. Для рассмотрения такого обвинения назначали двух специальных судей. Процедура возникла в глубокой древности и предусматривала смертную казнь. Выбор именно этого обвинения превращал дело Рабирия в политический процесс. Если бы суд рассматривал обычное убийство, ему пришлось бы прежде всего выяснять, наносил ли Рабирий смертельные удары Сатурнину. Обвинение в perduellio позволяло поставить более широкий вопрос: становится ли гражданин преступником против республики, когда убивает другого гражданина, прикрываясь чрезвычайным постановлением сената?

Двумя судьями назначили Юлия Цезаря и его родственника Луция Юлия Цезаря. Они признали Рабирия виновным. После этого Рабирий воспользовался правом обратиться к народному собранию, которое должно было окончательно решить его судьбу.

Защищал Рабирия Марк Туллий Цицерон, занимавший в тот год должность консула. Цицерон доказывал не только невиновность своего подзащитного. Он защищал право сената и консулов применять силу, когда государству угрожает мятеж. Для Цицерона это был не отвлечённый исторический вопрос. В том же 63 году до нашей эры Рим столкнулся с заговором Луция Сергия Катилины. Цицерон предполагал, что ему самому может понадобиться чрезвычайное постановление сената, чтобы арестовать или казнить участников заговора. Если Рабирия осудили бы за исполнение такого постановления, будущие исполнители могли отказаться подчиняться сенату из страха, что через много лет их также объявят государственными преступниками.

Лабиен и Цезарь добивались противоположного результата. Они хотели показать, что чрезвычайное положение не создаёт для представителей власти пожизненной неприкосновенности. Если гражданина убили без суда, ссылка на спасение республики не должна навсегда закрывать вопрос о законности убийства.

Таким образом, формально Рим решал судьбу Рабирия. Фактически римляне спорили о пределах чрезвычайной власти. Может ли государство защищать себя любыми средствами? Освобождает ли приказ сената исполнителя от личной ответственности? Сохраняет ли обвинённый гражданин право на суд, если правительство объявило его врагом республики?

Народное собрание так и не ответило на эти вопросы.

Для голосования граждане собрались по центуриям — группам, восходившим к древней организации римского войска. Пока проходило такое собрание, на Яникульском холме поднимали военный флаг. В раннюю эпоху этот сигнал означал, что холм охраняется от возможного нападения и граждане могут спокойно голосовать. Если флаг спускали, собрание должно было немедленно прекратить работу. К 63 году до нашей эры реальной военной угрозы с Яникула давно не существовало, но древнее правило продолжало действовать. Претор Квинт Цецилий Метелл Целер, поддерживавший противников обвинения, распорядился спустить флаг. После этого народное собрание обязано было разойтись и уже не могло вынести окончательное решение.

Лабиен имел право начать процедуру заново, но не воспользовался им. Возможно, политическая цель процесса уже была достигнута: сенат получил предупреждение, что ссылка на чрезвычайные полномочия не гарантирует исполнителям вечной безнаказанности. Рабирий избежал окончательного приговора, а спор о границах чрезвычайной власти остался неразрешённым.

Дело Рабирия не является древнеримской копией дела Игаля Амира. В Риме применили старую процедуру к давнему событию, а не приняли новый закон после осуждения конкретного человека. Рабирия обвиняли в участии в убийстве, тогда как статья 30A регулирует возможность будущего сокращения уже назначенного пожизненного наказания. Не совпадают ни обвинения, ни государственное устройство, ни юридические последствия.

Параллель находится на другом уровне.

Процесс Рабирия использовал судьбу одного известного человека, чтобы определить пределы власти на будущее. За вопросом «виновен ли Рабирий?» стоял другой вопрос: «что будет разрешено сенату и его исполнителям во время следующего государственного кризиса?»

В истории статьи 30A конструкция выглядит зеркально. Имя Игаля Амира в законе не написано. Формально Кнессет установил правило для любой будущей ситуации, в которой человек будет осуждён за политически мотивированное убийство премьер-министра. Но закон принимали после убийства Рабина, после приговора Амиру и в ходе открытой дискуссии именно о возможности его будущего освобождения.

Поэтому римская история помогает сформулировать вопрос, но не даёт готового ответа. Когда государство использует судьбу одного человека для создания правила, рассчитанного на будущее, необходимо выяснить, действительно ли возникло общее правовое правило — или общая формулировка только скрывает решение, заранее принятое в отношении конкретного человека.

4 ноября 1995 года был убит Ицхак Рабин, и Амир оказался под стражей.

27 марта 1996 года окружной суд Тель-Авива, исходя из установленных им обстоятельств, признал Амира виновным в убийстве и назначил обязательное пожизненное заключение. Шесть лет добавили за ранение телохранителя; позднее отдельный приговор за заговор установил ещё восемь лет, исполняемых последовательно.

19 декабря 2001 года Кнессет принял поправку к Закону об условном освобождении из заключения. Между приговором и этой поправкой прошло почти шесть лет.

Эти даты нельзя переставлять. Статья 30A не могла стать основанием приговора 1996 года. Она не объявила новое деяние преступлением задним числом и не заменила суд. Если завтра эта норма исчезнет, сам приговор не исчезнет вместе с ней. Но из этого не следует, что поправка была неважной. Для пожизненно осуждённого общий порядок допускал индивидуальное рассмотрение вопроса об установлении конечного срока. В случае политико-идеологического убийства премьер-министра статья 30A предписала специальной комиссии отрицательную рекомендацию и исключила обычное периодическое возвращение к вопросу. Президентское полномочие милости не было вычеркнуто из Основного закона, но нормальный институциональный путь к его применению для этой категории оказался закрыт.

Это не четыре варианта одного слова «освобождение». Приговор устанавливает вину и исходное наказание. Установление срока придаёт пожизненному заключению календарную границу. Условное освобождение позволяет выйти до конца уже определённого срока под контролем. Президентская милость является отдельным индивидуальным полномочием. Статья 30A не вмешалась в каждую из этих стадий одинаково; она заблокировала обычную рекомендацию в одной из них.

Текст статьи описывает категорию. Теоретически она может примениться к будущему человеку, осуждённому за политико-идеологическое убийство премьер-министра. Поэтому это не закон, в котором буквально написано «в деле Игаля Амира запрещается…». Но формальная общность и фактическая цель — не одно и то же. Норма появилась после преступления и после приговора; её признаки необычайно узки; парламентские обсуждения прямо вращались вокруг будущего Амира. Первоначальный проект предлагал даже напрямую изменить Основной закон о президенте и исключить право помилования со стороны президента. После возражений Министерства юстиции и аппарата президента Кнессет выбрал менее прямую конструкцию: полномочие президента осталось в тексте, но комиссия получила обязательство следовать допустимому направлению возможной рекомендации.

Такую норму точнее называть функционально персонализированной. Она не называет человека, однако создана для того, чтобы немедленно изменить его правовое положение, описав класс, который в момент принятия фактически состоял из него одного. Это само по себе ещё не доказывает недопустимость закона. Парламент нередко отвечает на известное событие и одновременно создаёт правило для будущего. Закон о безопасности может появиться после катастрофы, но всё же быть общим. Вопрос здесь другой: достаточно ли будущей применимости, если законодатель уже знает имя человека, на которого норма подействует первой и почти исключительно?

Был ли закон обращён в прошлое?

Сторонник статьи 30A отвечает: нет. Амир получил пожизненное заключение по заранее существовавшему уголовному закону. Пожизненный срок всегда означал возможность провести в тюрьме всю жизнь. Сокращение срока или президентская милость не были частью приговора и не являлись приобретённым правом. Статья 30A регулирует будущее решение комиссии, а не прошлое преступление.

Критик отвечает: формула приговора не исчерпывает реальную тяжесть наказания. До 2001 года у пожизненно осуждённого существовал общий путь к индивидуальному рассмотрению, периодически возвращавший вопрос к компетентному органу. Закон появился после осуждения, описал фактически одного человека и убрал именно этот путь. Значит, он не создал новое преступление задним числом, но ухудшил уже назначенное наказание в содержательном смысле.

Обе позиции удерживают часть правды. Здесь нет классической обратной криминализации: Амир не был осуждён за действие, законность которого изменилась позже. Но есть ретроспективно направленная норма: её юридическое последствие зависит от завершённого преступления и уже вынесенного приговора. Чем ближе возможность пересмотра считать частью реального наказания, тем сильнее аргумент, что эта возможность была отнята после события.

Израильское право в целом относится к обращению закона в прошлое настороженно, потому что оно нарушает предсказуемость и оправданные ожидания. Однако степень запрета зависит от того, что именно закон меняет: состав преступления, формальный срок, имущественные последствия или будущую процедуру. Поэтому в деле Амира спор нельзя честно закрыть одним словом «ретроактивность».

В 2003 году Верховный суд отклонил петицию Авигдора Эскина против закона. Это решение иногда пересказывают как судебное одобрение статьи 30A, но такой пересказ неверен. Петиция была признана преждевременной: Амир в ней не участвовал, а специальная комиссия и президент ещё не приняли конкретного решения, которое можно было бы оспорить. Суд не вынес окончательного ответа о соответствии статьи 30A Основным законам или запрету обратного усиления наказания.

Зато в другом деле, Dobrin v. Israel Prison Service, Верховный суд сформулировал более общий принцип. Разбирая право Амира на передачу спермы для искусственного оплодотворения, он указал: тюрьма отнимает свободу передвижения, но не уничтожает автоматически остальные права; администрация не вправе добавлять к приговору новое лишение лишь потому, что преступление особенно отвратительно. У каждого ограничения должно быть собственное законное и соразмерное основание.

Это не решение о статье 30A и не обещание Амиру свободы. Но оно помогает увидеть предмет спора. Тяжесть политического убийства может оправдывать строгое решение, если его принимает уполномоченный орган по понятному правилу. Вопрос в том, вправе ли государство заранее решить, что никакие будущие обстоятельства не могут даже попасть на весы.

Закон 2001 года не является простым доказательством гнилости всей израильской судебной системы: его создал Кнессет, а не суд. Но он является острым тестом для правового государства. Может ли парламент, защищая демократию, сделать исключение из общего порядка именно для того человека, которого демократия больше всего ненавидит?

Ответ зависит от того, что понимать под демократической самозащитой. Иногда демократия обязана ограничить тех, кто хочет уничтожить её свободами. Но когда эта обязанность даёт право заменить общую процедуру исключением, созданным после известного преступления? На этот вопрос отвечает следующая глава.

Глава 8. Личная месть


Осенью 1965 года израильская демократия столкнулась с вопросом, который не решается одним словом «свобода». На выборах в Кнессет хотела участвовать Социалистическая партия, связанная с движением «Аль-Ард», выступавшим против существования Израиля в сложившемся виде. Центральная избирательная комиссия отказалась зарегистрировать список.

Проблема состояла в том, что закон не давал комиссии ясного полномочия исключать список по этой причине. Судья Хаим Коэн считал, что политически составленная комиссия не вправе сама придумывать основания, по которым можно устранить неудобного конкурента. Самозащита государства необходима, но сначала Кнессет должен создать ясное правило, а суд — проверить его применение.

Большинство Верховного суда решило иначе. Оно признало, что демократия не обязана давать своим врагам избирательный бюллетень как инструмент её уничтожения. Так возникло решение Yeridor: в исключительном случае государство может защищать свой фундаментальный порядок даже там, где закон ещё не успел назвать точный механизм.

Спор не закончился победой одной из формул. Позднее Кнессет закрепил основания для отстранения списка или кандидата в статье 7A Основного закона о Кнессете и предусмотрел судебную проверку решения против отдельного кандидата. Государство сохранило право самозащиты, но постаралось не оставлять его на усмотрение текущего партийного большинства.

В этом движении от Yeridor к статье 7A содержатся две модели демократии. Первая действует из необходимости: порядок в опасности, а закон молчит. Вторая сначала связывает себя общим правилом, чтобы необходимость не стала удобным названием политического произвола.

Карл Лёвенштейн в 1937 году назвал такую идею «воинствующей» или обороняющейся демократией. Свободный порядок может ограничить использование собственных свобод для его уничтожения. Партия не получает безусловного права участвовать в выборах, если её цель — ликвидировать выборы; организация не получает безусловной защиты, если она использует законные формы как прикрытие вооружённой власти.

Эта мысль сильна, пока мера направлена на продолжающуюся угрозу. Запрет организации может уменьшить её способность вербовать сторонников и применять оружие. Отстранение кандидата может предотвратить использование парламента для разрушения конституционного порядка. Ограничение объясняется причинной связью: действие государства должно уменьшать будущую опасность.

Статья 30A устроена сложнее. Она появилась после убийства, после приговора и после многих лет заключения. Её можно понимать как попытку не допустить будущего превращения политического убийцы в символ или участника общественной жизни. Но она также выражает окончательное осуждение прошлого убийства и делает фактическое наказание более жёстким. В ней смешаны профилактика, символическое послание и продолжение воздаяния.

Слово «самозащита» объясняет, почему Кнессет хотел действовать. Оно ещё не доказывает, что запрет будущего индивидуального рассмотрения — необходимое средство. Комиссия могла бы рассмотреть дело и отказать, если опасность, политическое влияние или нераскаяние сохраняются. Тогда защита демократии происходила бы через решение, основанное на нынешних фактах, а не через запрет будущим фактам иметь значение.

В рамках действующего приговора убийство Рабина было направлено на изменение политического курса не через выборы и убеждение, а через устранение избранного главы правительства. Поэтому преступление поразило два объекта: жизнь конкретного человека и возможность граждан менять политику без оружия.

Это различие позволяет защитнику закона ответить на вопрос о равной ценности жизней. Он может сказать: речь не о том, что кровь премьер-министра «краснее» крови другого человека. Речь о дополнительном институциональном вреде. Право и без того различает одинаковый физический вред по его цели: убийство свидетеля, терроризм и бытовой конфликт могут получать разную оценку, не потому что одна жизнь ценнее другой, а потому что атакуются разные общественные блага.

Но объяснение особой тяжести не закрывает вопрос о средстве. Почему исключение касается только премьер-министра, а не президента, судьи Верховного суда, председателя Кнессета, кандидата или лидера оппозиции? Почему дополнительный вред требует не высокого минимума и строгой индивидуальной оценки, а отмены самой возможности этой оценки? Узость категории усиливает подозрение, что её выбрала не общая теория институционального вреда, а уже известная фамилия.

Израильская история знает более резкое обращение закона в прошлое. Закон о наказании нацистов и нацистских пособников 1950 года охватывал преступления против еврейского народа, преступления против человечности и военные преступления, совершённые до появления самого государства и за его пределами. По нему был осуждён Адольф Эйхман.

Верховный суд прямо признавал исключительность этого закона. Оправдание строилось не на отрицании ретроактивности, а на характере деяний: массовое уничтожение людей уже являлось международным преступлением, а обычный территориальный закон не мог охватить действия режима, который сам разрушил право. Закон был принят до обнаружения Эйхмана и описывал исторический класс преступлений, а не менял режим исполнения уже вынесенного израильского приговора.

Эйхман не оправдывает и не опровергает статью 30A автоматически. Он поднимает стандарт аргументации. Чем дальше государство отступает от общности, перспективности и возможности пересмотра, тем точнее оно должно показать уникальность вреда, необходимость выбранного средства и отсутствие менее разрушительной альтернативы.

Демократическое исключение можно проверить пятью вопросами.

Первый: какое благо защищается? В деле политического убийства это не престиж должности, а возможность менять политику без насилия.

Второй: как именно ограничение уменьшает угрозу? Пожизненное заключение лишает человека физической свободы. Но почему индивидуальное рассмотрение через десятилетия само по себе опаснее решения комиссии об отказе?

Третий: существует ли правило заранее и для общего класса? Статья 30A сформулирована без имени и может охватить будущие случаи, но появилась после преступления и очевидно изменила положение уже известного человека.

Четвёртый: сохранено ли независимое индивидуальное решение? В избирательном праве Израиль со временем добавил судебную проверку отстранения кандидата. Статья 30A, напротив, разрешает комиссии установить категорию, но не разрешает ей взвешивать дальнейшие обстоятельства после этого.

Пятый: остаётся ли правило исправимым? Ошибка в виновности требует нового процесса. Но ошибка в оценке опасности, изменение человека и изменение общества требуют возможности снова посмотреть на них, не будучи обязанным изменить результат.

По этим проверкам закон 2001 года выглядит двойственно. Он защищает реальное демократическое благо и выражает публично понятный запрет на политическое убийство. Но его причинная связь с будущей защитой частично символическая; он обращён к завершённому преступлению, функционально персонализирован и исключает обычную переоценку. Он силён как декларация и уязвим как процедура.

Эта уязвимость не означает, что Амир должен быть освобождён. Она означает, что сторонник статьи 30A обязан защищать больше, чем отказ сегодня. Он должен защищать право настоящего поколения связать будущие поколения независимо от раскаяния, возраста, болезни, исчезновения опасности и перемены общественных обстоятельств.

Критик закона, в свою очередь, не может обещать свободу. Он должен признать, что общая процедура способна вновь и вновь закончиться отказом. Что именно следует из возвращения этой процедуры — конечный срок, условное освобождение или продолжение заключения до смерти, — остаётся последним вопросом цикла.

Bepul matn qismi tugad.

29 312,12 s`om
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
13 sentyabr 2026
Yozilgan sana:
2026
Hajm:
287 Sahifa 30 illyustratsiayalar
Mualliflik huquqi egasi:
Автор
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar