Kitobni o'qish: «От 7 до 70»

Shrift:

С тобою, время неистовое,

Я жизнь свою перелистываю.

П. Антокольский, «Надпись на книге»

Предисловие. ЭТА КНИГА НИКОМУ НЕ НУЖНА

В небольшом читальном зале районной библиотеки народу собралось немного. Пришли в основном только свои.

Первым поднялся с места Эдик Стародругов.

– Зачем горбатить спину над письменным столом и ломать мозги у компьютера? – Он обвел собравшихся вопросительным взглядом. – Не лучше ли с друзьями потягивать коньячек на кухне или резаться в преф за ломберным столом? Или, на худой конец, покидать мяч на волейбольной площадке.

– Ну, уж, смотря, кому что, – заметил Наум Оправданский, – одному ром, другому бабу, а третий удовлетворяется и ромовой бабой. Я, к примеру, всю жизнь пивные этикетки собираю. Тоже ничего, интересно.

Сидевший напротив Тигран Критикян сверкнул очками в железной оправе и проскрипел приглушенным басом:

– Эта книга никому не нужна. Никто читать ее не будет. Я пробовал ее подсунуть сначала своей младшей дочке, потом старшей. Первая держала ее, держала и вернула, даже ни разу не раскрыв. Старшая, тоже не читая, отдала книжку какому-то своему приятелю.

Неожиданно где-то в конце зала послышался шум, громкие спорящие голоса, потом кто-то крикнул:

– Это мне она дала книгу посмотреть. – Со стула поднялся молодой мужчина с поднятой над головой книгой. – Я ее читал – чуть было не описался.

– Чего в ней смешного? – обиделся сидевший за столом Авторович.

– Да нет, – обьяснил Неописавшийся читатель, – я взял эту книгу в командировку и так в самолете ею увлекся, что оторваться не мог. Не успел даже в туалет сходить.

– Тогда другое дело, – заулыбался довольный Авторович и повернулся к Критикяну: – Вот видите, что люди говорят.

Но тот снова нахохлился, блеснул кругляшками очков.

– Не знаю, как кому, а мне эта ваша мемо-нудность, простите за грубую простоту, чуть челюсть от зевоты не свернула. – Критикян взял в руки лежавшую на столе книгу, подержал немного, потом положил обратно: – У каждого тоже в жизни много чего любопытного случается, и много всяких баек мы слышим от своих пап и мам. Но это ж не значит, что они кому-то еще интересны, кроме нас самих.

– Да, – подмигнул Авторовичу Эдик Стародругов, – ты, старик, далеко не В.Катаев и не В.Катанян. Хотя тоже все-таки не простой мужик.

– Но эта книжка вовсе не об авторе, – заикнулся от волнения Авторович. – Неужели не понятно? Про «лирического героя» еще в 9-м классе проходят. И, кроме того, разве можно про самого себя писать? Никак нельзя. Волей не волей придуриваешься и привираешь. Перо как-то само уходит в сторону. Это ведь ежу понятно: о живых писать – дохлое дело. Что о них не напишешь, они считают враньем. Я как-то сдуру показал одному своему знакомому пару страничек, его касающихся. Скандал вышел ужасный – он так обиделся, что перестал со мной здороваться.

Наум Оправданский встал из-за стола, подошел к Критикяну.

– А уверены ли Вы, Тигран Тигранович, что Ваши дочки вообще что-нибудь читают? Я вот на этот счет по поводу своих ребят особо не обольщаюсь. Некогда им читать беллетристику, да и неохота. А мемуарные книги – тем более. Я сам-то, помню, молодым удивлялся своей бабушке: ну, чего это она находит интересного в эренбурговских воспоминаниях? Скукота, и только.

– Прав Нема, – откликнулся Эдик Стародругов. – Книжный бум давно откинул тапочки. Когда страна в заднице, то и культура там же. Поглядите, что народ читает, а? Одна чернуха и сексовщина: «Вкус убийства», «Нежное дыхание смерти», «Любовные утехи императрицы», «100 великих любовниц». Кто это написал? Может быть, Булгаков и Платонов или Кафка и Джойс. Увы, сейчас не то время, когда:

 
К литературе тяготея,
По магазинам бегал я.
Хотел купить Хемингуэя,
Но не купил Хемингуя.
 

– А я вот недавно, – похвалился Оправданский, – купил на развале у одного барыги томик «Детской энциклопедии» 1910-го года. Догадайтесь, за сколько. Не поверите – всего за 2 доллара. Представляете? Еще с десяток лет назад за нее не меньше 200 баксов слупили бы.

К разговору подключился молчавший до сих пор степенный и рассудительный Степан Евграфович Наумок:

– У меня тоже весь коридор в стеллажах с книгами. Никто их не читает, ни дети, ни внуки. Куда их теперь девать, не знаю. И все же, думаю, век книги не закончился, – Степан Евграфович снял очки, протер их бумажной салфеткой и водрузил обратно на нос. – Помните, как в свое время театр хоронили кинематографом, потом кино телевидением, а его, в свою очередь, видеопрокатом? Не вышло, не схоронили. Все они, слава Богу, живут и здравствуют, каждый в своем углу. Теперь вот говорят, что новый монстр – компьютер слопает книгу. Нет, не осилит он ее, подавится. Книги будут читать.

Наумок сделал многозначительную паузу, потом обратился к Авторовичу, который подпирал ладонями щеки, покрытые красными пятнами:

– Но уж, извините, только не Вашу. Тут я, увы, Вашим поклонником не являюсь, и вынужден согласиться с Тигран Тигранычем. Скучная эта книга. Какая-то вялая, сухая. Пожалуй, она не написана, а, скорее, составлена, сконструирована, построена. Ну, вроде ваших железяк-изобретений. Однако, те, как я наслышан, куда лучше Вам давались.

– Насчет научных достижений не знаю, не специалист, – снова резанул Критикян. – Может быть, в той узкой области и есть нечто свое, оригинальное. Но вот в литературе… – Критикян покачал головой и вонзил взгляд в Авторовича – Между прочим, знаете, какая главная примета графомана? Читаешь его писанину и думаешь: где-то когда-то что-то такое я уже встречал. Вот эти страницы, например, сделаны под Токареву, а эти – под Довлатова, а там явно пахнет Алешковским. Ни одной самобытной фразы.

– Зря вы так, мужики, – возразил Оправданский. – У Авторовича легкое перо, он пишет свободно, раскованно. Конечно, он не Лев Толстой и даже не Михаил Веллер. Но отдельными местами в его книжке действительно можно зачитаться. А что мне особенно нравится – нет у него никакого нынешнего выпендрежа, вся книга выдержана в хорошем классическом литературном стиле.

– Да зачем он нужен этот стиль? – встрепенулся Критикян. – Вот в журнале «Знамя», например, тоже печатаются воспоминания, но там авторы не выпрыгивают из себя, не пытаются изображать беллетристику. Излагают только факты, просто и безыскусственно.

К критике Критикяна присоединился Наумок.

– Как же нет выпендрежа? – он раздраженно ткнул пальцем в лежавшую перед ним книгу. – Возьмите, хотя бы, это вот предисловие – одна сплошная рисовка. Даже то, что я сейчас говорю, – тоже пустопорожнее выпендривание. – Степан Евграфович достал из кармана брюк носовой платок и громко высморкался. – Или эта выковырка, название, – продолжил он. – «От 7 до 70» – это что за арифметика, почему семь, почему семьдесят?

– Привет от Корней Иваныча Чуковского, – улыбнулся Эдик Стародругов, – «От 2-х до 5-ти» он тоже писал не в юношеском возрасте. Хотя в детство и не впал.

Лоб Авторовича покрылся крупными каплями пота, он стер их тыльной стороной ладони.

– Что ж тут непонятного? – пробормотал он, стараясь удержать пальцами дергавшееся от волнения веко. – Хотя рассказ и начинается до того, как главному герою стукает 7, но начало его самоосознания относится именно к этому возрасту. А заканчивается в 70, потому что именно тогда завершился наиболее активный этап его жизни. Поэтому нулевая глава без номера – как бы вступление, преамбула, а последняя – эпилог, заключение.

– А, что, собственно, плохого в том, что в этой книжке есть интрижка? – срифмовал Оправданский и добавил: – Если театр начинается с вешалки, то книга с названия.

– И с обложки тоже, – добавил Эдик Стародругов. – Она тоже должна быть завлекалкой, а то никто книгу и в руки не возьмет.

К разговору подключился Бернольд Себялюбин. Его благородная седая шевелюра возвысилась над столом и красиво наклонилась в сторону Авторовича.

– Память настаивается на времени, как старое вино, и становится крепче, острее и забористей. Эту сентенцию я сам придумал. – Он со значением посмотрел поверх повернутых к нему голов, потом настроил взгляд на Авторовича. – В этой книге – наше с вами время, каждый может найти в ней свой кусочек памяти, свой собственный, свой частный интерес.

Авторович повеселел, приосанился и произнес с умеренной долей запальчивости:

– Я вот и говорю, книга сделана, как русская матрешка – рассказ в рассказе. Вынимай любой и смотри, каждый по отдельности. Совершенно не обязательно книгу всю читать. Это не роман, общего сюжета нет.

Себялюбин строго посмотрел на Авторовича, не вовремя перебившего его речь, и продолжил:

– Кто-то в этой книжке может увлечься остросюжетностью одних глав, кому-то окажется полезой документальность других. А то, что не все в книге всем интересно, так это обычное дело. Если честно говорить, я в юности даже «Войну и мир» читал по диагонали, философские размышления Толстого меня тогда мало трогали.

Себялюбин обернулся на сидевшего позади него Эдика Стародругова:

– А что, по вашему, когда человек уходит на пенсию, лучше, если он в парке козла забивает или костяшками домино стучит? Я думаю, полезнее, если он воспоминания пишет.

Эдик заерзал на стуле:

– Нет, насчет коньяка я, конечно, немного загнул, – сказал он смущенно. – Если кто может писать – дай ему Бог, пусть пишет. Я-то не умею.

Вдруг с места поднялся Оправданский.

– У меня есть предложение, – заявил он. – Давайте, все же, добавим в эту бочку дегтя еще одну ложку меда. Для этого я предлагаю прежде, чем поставить на нашем сегодняшнем толковище точку, водрузить на нем сначала вопросительный знак. Пусть Предисловие называется «Эта книга никому не нужна?»

– Продуктивная мысль, – одобрил Бернольд Себялюбин. – С этим предложением можно согласиться. Но этого недостаточно. Хотелось бы еще заказать Авторовичу новую книгу. Давайте, и ей придумаем завлекательное название, ну, например, такое: «Восемьдесят с плюсом». Вот с таким большим.

И он согнутой рукой выразительным жестом от локтя показал с каким.

Глава нулевая
ЖЕНЩИНА-ИНЖЕНЕР


ОДЕССА, 1905 год

Яркое южное солнце падало с голубого безоблачного неба и разбивалось вдребезги о разлапистые кроны платанов и акаций. Оно погружалось в густую массу темнозеленой листвы, растворялось в ней и, просачиваясь сквозь мелкое сито ветвей, прыгало по брусчатой мостовой множеством маленьких веселых мячиков.

Они шли по Пушкинской улице, переполненные этим горячим июльским солнцем, этим пахнущим морем и пылью ветерком с Приморского бульвара и острым чуством радостного ожидания чего-то необычного, особого, неизведанного. У их ног лежал только что начавшийся, манящий радужными надеждами и добрыми предчувствиями новый, необьятный и загадочный ХХ век.

Они шли, взявшись за руки, и без перерыва болтали о том, о сем.

– Матушка императрица Екатерина Великая, не была сильна в географии, – изрекал Давид, со значением поглядывая на свою подружку Дору. – Иначе, она бы так не напутала, перенеся сюда из-под болгарской Варны древнегреческий Одессос. Вообще она понаделала немало географических ляпсусов.

О, как он хотел нравиться этой девочке с добрыми умными глазами!

И ей тоже был далеко не безразличен начитанный аккуратный юноша с щегольской тросточкой в руке.

Но как ему намекнуть, чтобы он сбрил свои колкие франтоватые усики?

… А это еще что такое: куда он ее тащит, крепко сжимая ладонь? Она подняла голову, посмотрела вверх. Стенные часы на фронтоне вокзального здания показывали 5 – так и есть, через десять минут подойдет киевский поезд.

– Нет, нет, – нерешительно прошептала она, – не надо сегодня, твой отец еще не дал нам благословения.

Но Давид настойчиво тянул ее к перрону, где уже толпилась встречающая публика. По платформе чинно прохаживались манерные дамы в длинных платьях и больших круглых шляпах с бумажными цветами. Бросая в их сторону торопливые взгляды, пробегали мимо быстрые господа в дорожных котелках, черных костюмах и длинных белых кашне. А поодаль стояли, поглаживая бороды, солидные городовые и степенные носильщики с длинными широкими ремнями на плечах.

Но вот народ встрепенулся, заволновался, рванулся вперед: издали послышался стук колес и пыхтение паровоза. Затем раздался громкий гудок, и к перрону стал медленно приближаться окутанный белым паром первый вагон. Возле него пронзительно взвизгнули трубы духового оркестра, кого-то встречали с музыкой, загремели буфера остановившегося поезда, и разноголосый гул восторженных приветствий, радостных возгласов, криков, смеха и плача повис над платформой.

И никто не обращал внимание на двух влюбленных, приветственно целовавшихся в многолюдной суетливой вокзальной толпе.

А где, спрашивается, им было еще целоваться?


Шляпный магазин Шимона Розумова находился не где-нибудь, а на самой главной улице города, Дерибассовской, в небольшом двухэтажном доме с широкой обрешеченной витриной, закрывавшейся жалюзями, и двустворчатой дверью, обитой железом. Первый этаж занимал торговый зал и пошивочная мастерская со складом и конторой.

Здесь всем распоряжалась старшая дочь хозяина Катя, строгая властная женщина, никого из других своих братьев и сестер к делу не подпускавшая. Сам хозяин большую часть времени проводил наверху в жилой части дома.

Именно там и находилась просторная столовая, где в этот момент происходил непростой разговор между отцом и сыном – тот первый раз привел в дом свою возлюбленную. Впрочем, какой разговор? Это был, скорее, монолог – папаша Розумов любил поговорить.

– Не делай, Видя, такое постное лицо, как-будто у тебя отнимают кусок кугеля с изюмом. Я знаю, что крутится в твоей модно подстриженной головке: "Надоел этот старик, вечно твердит одно и то же." Но, если ты не хочешь – не слушай, не надо. Но не мешай слушать Доре – она-то ведь, наверное, интересуется нашей семьей. К примеру, почему бы ей не узнать, как это я, чистокровный, стопроцентный еврей, имею такую совсем даже нееврейскую фамилию. Могу рассказать. Это очень давняя история. Я открою, тебе, девочка, секрет: моя фамилия – вовсе не моя фамилия. Как так? – удивишься ты, и будешь права. Обьясняю. Во-первых, в хедере я был Розимов, это потом я для благозвучия изменил на вывеске магазина одну букву. Во-вторых, что самое главное, и эта фамилия тоже совсем-таки не моя. Дело в том, что у моего папы, нам бы на долгие годы его мужскую силу, была целая дюжина детей. Но одни только девочки.А хлопцев мой папочка сделал только двоих – Шмаю и меня, Шимона. Кого-то одного должны были забрать в армию на 25 лет, в николаевские солдаты. А другого по закону полагалось оставлять в семье – кормильцем. Вот тут-то наш раввин ребе Йозефл, нам бы на долгие годы его соломонову мудрость, посоветовал отдать меня в усыновление одинокому бездетному купцу Розимову с Маразлиевской улицы. Целых 50 рублей стоила моя гойская фамилия и с нею мое счастливое беззаботное детство. Само собой разумеется, благодаря этому, и мой брат Шмая избежал рекрутчины.

Отец прервал свою речь и строго посмотрел на Давида и Дору, которые чинно сидели напротив за столом и явно скучали, хотя делали благопристойный вид. У них в этот момент был свой особый интерес, и сердить старика, конечно же, ни в коем случае не следовало.

– Между прочим, – продолжал он, улыбнувшись, – против Дорочки я ничего не имею. Даже совсем наоборот. Но вот они… – отец многозначительно показал руками вокруг. – Они все против вашей помолвки. Особенно твоя старшая сестра Кетл. Ведь она взяла весь магазин на себя, набрала силу, и всем управляет. Теперь я – нуль без палочки. Так вот Кетл говорит: "ее отец Лейзер Бейн, коммивояжер, гроша ломаного за дочкой не даст". И вообще, мол, для нашей семьи это мезальянс. Вот почему, если я вам теперь дам благословение, они меня заедят. Подождите немного – у вас же уйма времени, вы же только что кончили гимназию. И не говорите мне за Соломона и Соню, на свадьбе которых вы, кажется, познакомились. Вы и они – две больших разницы. Твой, Дора, старший брат Соломон – вполне уже взрослый молодой человек, финансист, твердо стоит на ногах, хотя еще и не имеет своего собственного дела. Так что я за нашу Сонечку спокоен. А что вы, босяки? У вас пока что ветер в голове, вам еще рано жениться. Не делайте спешку.


Но они спешили. Им хотелось поскорее начать самостоятельную жизнь, хотелось учиться, работать, любить. Дора недавно поступила на математическое отделение Педагогических курсов, но это ей не очень-то нравилось, хотелось чего-то иного, тянуло к инженерии, технике, манил стук фабричных станков и паровозные гудки поездов. А Давид смотрел на нее влюбленными глазами и готов был бежать за ней хоть на край света.

И вскоре этот край в их жизни появился в виде небольшого бельгийского города Льежа. Туда, в Королевский Политехнический университет, собралась поступать ее старшая сестра Роза и еще большая компания молодых евреев – одесситов. Всем им пресловутая процентная норма давала мало шансов получить высшее образование в России. Особенно это касалось девушек, да еще с таким дерзким по тем временам намерением, как у Доры, получить техническое инженерное образование.



КОРОЛЕВА ИЗ УСПЕНСКОГО ПЕРЕУЛКА

В Льеже они жили дружной русской колонией, учились, подрабатывали уроками, изредка даже ходили в театр. Со временем папаша Розумов стал присылать Давиду ежемесячно по 10 рублей (золотых) – их хватало не только на жизнь, кое-что оставалось и для поездок на каникулы во Францию и даже в Швейцарию.

На 3-м курсе, согласно программе, состоялась производственная практика на угольных шахтах Кокриля. Дора была единственной женщиной в группе студентов, приехавших из университета. Шахтеры встретили ее враждебно. "Юбка в шахте – быть беде", – говорили они. Но тут, как и в наши времена, хозяйственные интересы оказывались важнее всего остального.

Еще до появления Доры директор предприятия нацелился взять на работу нескольких малооплачиваемых работниц, а чтобы развеять давний антиженский предрассудок пригласил королеву Елизавету, жену Альберта 1, посетить угольные копи. Для нее приготовили даже специальную ванну, чтобы она могла помыться после спуска в шахту. Однако королева не приехала – повидимому, нашла для себя более важное или приятное занятие. И вместо нее первой женщиной, спустившейся в угольную штольню, была Двойра Бейн, юная студентка – практикантка с технического факультета Льежского государственного университета.


Время шло, и однажды Давид сказал cвоей невесте:

– О, мой Бог, сколько можно ждать? Давай наплюем на эту мою одесскую мишпуху, утрем нос строптивой сестре Катьке и поженимся без всякого там венчания и хупы. Здесь давно уже браки заключаются в мерии.

Дора, тоже не получившая такого уж строгого иудейского воспитания, поколебалась немного, потом взяла напрокат в ателье мод свадебное платье, и в ближайший выходной день они с друзьями отправились в городскую ратушу.

Но тут их поджидала досадная неожиданность. Когда они подошли к мерии, из нее на площадь вышла многочисленная свадебная процессия. Что в этом особенного? Да ничего.

Если бы не одно небольшое обстоятельство, которое буквально парализовало Дору. Дело в том, что навстречу ей под фатой шла согбенная старушка с морщинистым крючконосым лицом и крупной бородавкой на подбородке. А рядом ковылял еще более древний старик, тяжело опиравшийся на большую деревянную клюку.

– Ой, я боюсь! – воскликнула Дора и потянула своего жениха за рукав. – Пойдем назад, это плохая примета.

– Подожди, сейчас узнаем в чем дело, – шепнул Давид, – пусть кто-нибудь сходит, спросит.

Лучше всех знавшая французский Роза побежала вперед и через пару минут вернулась, оживленная, взволнованная.

– Быстрей, бегите, женитесь! – воскликнула она, блестя своими веселыми черными глазами. – Добрый знак подает вам судьба – у этих стариков сегодня 50 –тилетний юбилей, и они, как здесь принято, пришли на свое второе бракосочетание. Считается, кто женится следом за такими юбилярами, тоже в свое время отметит золотую свадьбу.


Это давнее предсказание в точности сбылось. 14 мая 1957 года Давид и Дора, прожив долгую счастливую семейную жизнь, отпраздновали свою золотую свадьбу.

Но до этого было еще и двадцатипятилетие их супружества, на которое, кстати сказать, среди многих других подарков, они получили и один достаточно важный, на мой взгляд, презент: точно в день их серебряной свадьбы, 14 мая 1932 года, Бог подарил им первого внука, то-есть, меня.

О, магия цифр! У моей мамы родился брат, когда ей было 10 лет, а сын, то-есть, я, когда ей стало 20, у меня же самого появилась старшая дочь, когда мне было 30 и младшая, когда стало 40. Десять – двадцать – тридцать – сорок, вот так!

…К сожалению, только два года после золотого юбилея пробыл еще Давид на этом свете, а позже и Дора ушла из жизни, не дожив тоже два года до своего девяностолетия.


Их брак был крепким и счастливым, каким чаще всего он бывает когда в семье главенствует женщина. А Дора действительно была истинным лидером. Она успешно провела семейный корабль через все штормы первой половины ХХ-го века, благополучно, почти без потерь, миновав бури двух революций, четырех войн и даже годы сталинских репрессий.

Дора была по-настоящему умной женщиной. Я, дурашка, все свое детство (и даже юность) считал, что главный у нас в семье дед. Он всегда за обедом сидел на самом почетном месте, ему подавали первую тарелку, никто не начинал есть без его команды. Когда я спрашивал бабушку, можно ли мне пойти погулять или что-то взять, она неизменно отвечала:

– Спроси дедушку.

И очень не скоро, наверно, только тогда, когда сам обзавелся семьей и стал отцом, я понял "who was who".


Но все это было потом, потом, потом…

А пока была суббота 22 октября 1911 года. Мальчишки на Ришельевской продавали газеты и звонкими дискантами старались донести до ушей прохожих заголовки свежих новостей:


– В Неаполь прибывают турецкие беглецы из Триполи, – кричали продавцы газет наодном углу улицы. – Чтобы избежать нападений и оскорблений со стороны итальянцев, беженцы на борту парохода переодеваются в европейские платья.


– Железнодорожная станция Ханькоу захвачена китайскими революционерами, – истошно кричали они на другом углу улицы, – ее вокзал обращен в их главную квартиру.


– Морской министр адмирал Григорович знакомится с планом переоборудования верфи «Общества Николаевских судостроительных заводов», – неслось с третьего угла улицы. И еще, еще:


– Блистательному Морису Метерлинку присуждена премия Нобеля.

– В воскресенье в Москве начинает работу Толстовская выставка.

– В Санкт-Петербурге отмечается 100 лет обществу любителей русской словесности.

– Изобретатель Эдиссон посетил Берлин.

– Первый памятник королю Эдуарду открыт в Лондоне.


…Давид слушал эти возгласы без особого интереса, у него были другие заботы. Он шел по Ришельевской и бережно нес в руках пакет с иллюстрированным субботним приложением к «Одесским новостям», десять экземпляров которого он только что купил. У перекрестка он остановился и в нетерпении еще раз развернул газету.

На самом видном месте красовался портрет элегантной дамы в мехах. Это была Берта Цубер – невеста эрцгерцога Фердинанда-Карла, из-за которой австро-венгерский наследник отказался от своих прав члена императорского дома. Сенсация, как бабочка, прожила всего несколько дней, правда, только для того, чтобы через три года появиться вновь в виде выстрела в Сараево, начавшего 1-ую мировую войну.

Но, конечно же, не из-за этой дамы накупил Давид столько газет. Совсем ради другого.

В том же номере был помещен еще один женский портрет. Госпожу Розумову-Бейн чествовали на общем собрании городского Технического общества, как первую женщину инженера – механика на юге России. Только несколько лет спустя выяснилось, что это была репортерская ошибка. На самом-то деле, Дора была вообще первой жещиной инженером в России, так как лишь через два года после получения ею инженерского звания другие 3 женщины защитили дипломные проекты на высших Политехнических курсах в Петербурге.

Дома на Успенском переулке собрались родственники и друзья. Пришли и Розумовы, включая Катю, старшую сестру Давида – ей пришлось смириться с браком, против которого она раньше так резко выступала. Сели за стол, выпили, закусили. Произнесли тосты и заздравные речи. Это и была по сути дела свадьба – ведь раньше она не получилась.


Но, увы, недолго длился приятный шум вокруг молодой особы, высшее техническое образование которой серьезно осложнялось еврейским происхождением. Предприниматели не спешили брать к себе на службу девушку – «техничку», как-то умудрившуюся пробраться в сферу чисто мужского влияния. С большим трудом ей удалось устроиться чертежницей на Одесский механический и чугунолитейный завод Беллино-Фендериха.

Немного что изменилось для нее и в Петербурге, где им с мужем дали так называемый "Вид на жительство", предоставлявшийся в то время евреям, имевшим высшее образование. В столице молодые инженеры поступили на один из заводов фирмы "Сименск и Гальске", изготовитель слаботочной аппаратуры для телефонной связи. И снова женщину-инженера взяли не в цех, на производство, а простой лаборанткой по измерению характеристик приборов.

Только в 1929 году после переезда в Москву на подьеме сталинской индустриализации ей удалось, наконец, начать свою истинно инженерскую деятельность. И всю свою рабочую жизнь она отдала московскому Электрозаводу.



ВОРОШИЛОВСКИЙ ПРИЗЫВ

В августе 1912 года в Успенском переулке, где жили Бейны, родилась дочь Лора (Елеонора), моя мама. И только через 9 лет, отнятых у того поколения революциями и войнами, появился на свет ее брат Леля (Леонид). Именно ему судьба уготовила через целое поколение восполнить тот пробел в послужном армейском списке нашего рода, который образовался в результате увертки его деда Шимона от военной службы царю – батюшке.

Шел 1939 год, когда укоренившийся в диктаторах Сталин решил, что наступает момент восстановления имперских границ России, потерянных ею в революционных и военных передрягах прошлых двух десятилетий. И в эту же самую временную точку попал призывной возраст скромного интеллигентного мальчика Лели Разумова, только что окончившего среднюю школу и поступившего на первый курс московского института инженеров связи.

Он увлекался астрономией, сделал своими руками телескоп, и по вечерам (о, чудо!) смотрел на Луну. Иногда и мне давал посмотреть в эту удивительную трубу. А за это я залезал для него в нижнее отделение огромного бабушкиного дореволюционного буфета, где умещался тогда с головой, и доставал ему столовой ложкой из большой стеклянной банки вкусное брусничное варенье. Прошло немало времени, пока я догадался, что и сам могу есть эту вкуснятину, а не облизывать только после него ложку.

Но вот грянул так называемый «Ворошиловский» призыв – по нему восемнадцатилетних юношей брали в армию прямо из институтов. Леля сразу попал на Карельский перешеек, где Сталиным только что была затеяна та самая зимняя финская война, в которой погибло столько молодых людей. Слава Богу, Леля вышел из нее целым и невредимым, даже ничего себе не отморозил, в отличие от многих своих сверстникав.

Однако вскоре подоспела пора присоединять к СССР Бессарабию, и его полк спешно был переброшен в молдавский городок Болград. Там до июня 1941 года мой дядя без особых происшествий благополучно охранял новый социалистический порядок на новых западных рубежах родины.

Но тут ударила гроза, от которой три поколения ХХ-го века до сих пор не могут оправиться. Лелина часть в первые же дни войны попала в окружение,"котел", как тогда говорили. С боями она пробилась в Одессу, а потом была переправлена в Крым.

И вот тут везение кончилось – Леля попал в плен.

С еще несколькими красноармейцами его поместили в сарай, закрыли на замок и выставили часового. А утром вывели во двор, построили в шеренгу и заставили спустить штаны – выявляли евреев. Леля назвался татарином, перед этим кто-то ему обьяснил, что у мусульман тоже есть обряд обрезания.

На следующий день к ним в сарай втолкнули еще нескольких пленных, среди которых был один его бывший однополчанин, страшный гад и антисемит. И тогда Леля понял, пока его не выдали, надо смываться. Ночью, попросившись у часового в уборную, стоявшую поодаль, он сбежал.

Бог берег его. Он прошел по территории, оккупированной немцами, почти тысячу километров. Шел один, обходя города и деревни, питался чем придется, копал на огородах картошку, ел сырые зерна пшеницы, овса и ячменя. Смертельная опасность подстерегала его за каждым кустом, каждым поворотом дороги.

Только дойдя до пригородов Брянска, он, наконец, встретил партизанский отряд. Это было подразделение капитана Сабурова, ставшего позже известным командиром знаменитой партизанской армии Ковпака. Этот Сабуров оказался порядочным человеком, он поверил лелиному рассказу об истории его побега из плена (по тем суровым временам было это достаточной редкостью) и взял в свой отряд пулеметчиком.

Два года еще воевал Леля, пока не был ранен в ногу и отправлен самолетом через линию фронта на Большую землю. И все это время возвращались из полевой почты бумажные треугольники с горькой тревожной припиской "пропал без вести".

После госпиталя его постигла судьба почти всех, кто в том или ином качестве побывал тогда на оккупированной территории – он был арестован и отправлен на лесоповал, где валил и разделывал тот самый Брянский лес, в котором совсем недавно партизанил. Но и тут ему помог Бог в лице моей героической мамы, вызволившей брата из лагеря с помощью традиционного российского приема – снятия с пальца в нужный момент золотого кольца перед столом важного начальника.

Так что отмерено было моему дядюшке-бедолаге столько горестей в начале его жизненного пути, что их вполне хватило на всю его последующую жизнь, которая прошла в общем спокойно и размеренно, без особых невзгод. Однако он так был ошарашен всем с ним происшедшим, что долгие годы скрывал (или просто не афишировал) свое партизанское прошлое. Причем даже тогда, когда это совсем уж было ни к чему. По крайней мере, до тех пор, пока Брежнев, наконец-то, официально признал за бывшими партизанами право тоже считаться ветеранами Великой Отечественной войны.

Справедливости ради, надо добавить, что в моей родословной не только с маминой стороны была отдана столь тяжелая дань Богу (Дьяволу) войны. Еще в середине Х1Х века папин дед Яков Зайдман в раннем детстве попал в кантонисты по реестру брянского города Карачева, откуда происходят все мои родичи по отцовской линии.

Вот так распорядилась судьба – этот мой предок Зайдман четверть века прослужил царю и отечеству и, кажется, получил даже Георгиевский крест. Таким образом, вместе с Лелей он отдал долг воинской повинности и за Шимона Розумова, избежавшего в свое время солдатчины. И за меня, и за других наших потомков мужчин.

Думаю, этого вполне достаточно.

Глава первая
ЧЕРНАЯ ТАРЕЛКА


ШУХАРНОЙ МАЛЬЧИШКА

В нашем ведомственном детском саду была одна большая комната, которая служила нам одновременно столовой, спальней, танцевальным залом, читальней и еще чем угодно. У нее были широкие трехстворчатые итальянские окна и паркетный пол, оставшийся еще от старорежимного прошлого. С потолка свисал с потолка зеленый шелковый абажур на проволочном каркасе, а между окнами располагались остекленные канцелярские шкафы с игрушками – дары нашего шефа, Электрозавода.

У стен почти вплотную друг к другу стояли небольшие железные кровати со скрипучими панцирными сетками. На них по вечерам, после отбоя ко сну, было весело качаться и прыгать, но зато по утрам на них же было ужасно больно ворочаться, когда сбивались в сторону тонкие ватные матрацы, и проволочная сетка острыми краями впивалась в наши худенькие детсадовские бока.

Кроме этих нужных и понятных вещей, была еще одна, резко отличавшаяся от всех остальных формой, цветом и, главное, назначением. Она висела на стене над дверью и, казалось, строго следила за каждым, кто входил в комнату, все видела, все замечала, не оставляла без внимания ни одну нашу проделку, ни одну даже самую невинную шалость. Это всевидящее око наблюдало за нами днем и ночью, присутствовало при всех наших играх, учебных и физкультурных занятиях, зорко смотрело за тем, что мы читаем, рисуем, вырезаем, клеим и даже не покидало нас, когда мы ели и спали или даже когда сидели на горшках. Вот почему мы ее неосознанно побаивались и, мягко говоря, недолюбливали.

Но, конечно, больше всего нам хотелось узнать, что там у нее внутри, где в ней сидят те самые тети и дяди, которые поют "Катюшу" и "Калинку-малинку" или рассказывают про "Конька-горбунка" и "Аленький цветочек".

У этого круглого черного предмета на стене было несколько странных непонятных очень трудных названий: репродуктор, радиоточка, тарелка. Последнее вызывало особенное удивление, так как вряд ли кому-нибудь когда-либо удавалось из нее поесть. Это мы установили с достаточной степенью точности, потому что, влезая на стул, доставали ее пальцами и наощупь убеждались: да, эта тарелка сделана из простой черной бумаги, и в нее не то что суп, но и котлету с вермишелью не положишь.

Однако, настоящий эксперимент, поистине, разведка боем, хотя никем специально и не планировался, оказвлся довольно неуклюжим.


Был в нашей старшей группе рыжий вертлявый шухарной мальчишка по имени Кока (наверно, Коля – Николай). И прозвище он носил соответствующее – Петух. Вечно он ко всем приставал, задирался и делал мелкие пакости. Особенно он норовил подкинуть какую-нибудь подлянку тому, кто, как он думал, не двинет ему по носу.

Например, во время обеда, когда все брались за ложки, Кока портил воздух и тут же поднимал руку, обращаясь к воспитательнице с самым невинным видом:

– Агния Петровна, а Сема опять навонял.

И бедного Сему или еще какого-то другого тихоню выводили с позором из-за стола.

Как-то Петух принес в коробке из-под папирос "Беломор" длинного жирного дождевого червя, не знаю даже, где он такого откопал. Вечером перед сном вместе с несколькими своими дружками-подпевалами он подложил червя к тому самому Семе в постель. Потом шутнички улеглись пораньше в кровати и закрылись одеялами с головой. Когда Сема вошел в комнату, из-под одеял слышалось трудно сдерживаемое хихикание. Ничего не подозревавший простодушный Сема подошел к своей кровати, неторопливо разделся и лег. Но, конечно, тут же вскочил, громко крича и плача.

Хохоту было на целый час.


А вот на этот раз от Петуха досталось мне.

Как-то на улице я подобрал потерянную кем-то рогатку. Она была сделана из куска ивовой ветки с привязанной к ее растопыренным концам широкой резинкой от трусов, которая была хоть и старая, но довольно тугая. Когда я принес рогатку в детский сад, мальчишки обступили меня со всех сторон.

– Дай посмотреть, – просили одни.

– Дай потрогать, – говорили другие.

– Давай стрельнем – предлагали третьи.

И только Кока-Петух, ни слова не говоря, нахально вырвал у меня из рук рогатку, повертел ее, пощупал, потянул резинку, а потом достал из необьятных глубин своих карманов небольшой круглый камень.

– Надо жидов стрельнуть, – процедил он сквозь зубы и нацелился на небольшую стайку бойких воробьев, без умолку чирикавших под нашим окном и, как будто нарочно дразнивших Коку, взлетая на подоконник и прыгая перед самым его носом.

Он натянул резинку и долго целился, зажмурив один глаз и водя рогатку за одним из "жидов". Потом он, наконец, выпустил камень, тот полетел в сторону и шлепнулся о землю в таком месте, которое никакого отношения к цели своего полета не имело. Несколько птиц нехотя вспорхнули со своих мест, полетали немного вокруг, потом вернулись обратно, продолжая издевательски весело чирикать.

Кока презрительно взглянул на них, шмыгнул носом, затем с невозмутимым видом снова полез в карман и вытащил оттуда другой камень, побольше предыдущего. Он заправил его в рогатку, опять тщательно прицелился, и…


Но тут произошло нечто совершенно необьяснимое. С тех пор пронеслось много десятилетий, пробежала целая жизнь, но я и сейчас не могу понять, что же тогда случилось. Вместо открытого окна, в которое с таким старанием целился Кока, его камень из рогатки почему-то сделал какую-то немыслимо сложную дугу и полетел совсем в другую сторону. В одно мгновение он достиг абажура, миновал его и, преодолев еще один небольшой отрезок пути, со всей силой врезался… Нет, не в какую-то там пустую стену или дверь и даже не в потолок, а прямо в середину той самой черной тарелки. Раздался треск рвущейся бумаги, посыпались сверху какие-то винтики, гаечки, шайбочки, и только-что громко ворковавшее радио, простуженно захрипело, засипело, а потом совсем смолкло.

– Ой, какой ужас! – воскликнула Агния Петровна, когда вошла в комнату и увидела содеянное. В ее глазах был страх, тревога, отчаяние. Она нагнулась и стала собирать упавшие детали поврежденного репродуктора. При этом ее черное суконное платье туго натянулось, смело обозначив округлые задние формы и высоко оголив длинные жилистые икры ног. Кажется, это было мое первое эротическое наблюдение.

Агния Петровна не решилась сама проводить разбирательство по столь ответственному вопросу и привела к нам строгую неулыбчивую директрису, самоуверенную, неподкупную, прямую и твердую, как сама Правда. Наверно, она была незамужней большевичкой, вроде нашей Фиры Бейн, бабушкиной племянницы. Будучи в войну главврачом госпиталя она отказала своей родной тете в ампуле пенициллина. "Я не могу позволить себе взять лекарство у раненых красноармейцев", – заявила она без всяких сомнений в собственной правоте.

Директриса построила нас в линейку и нависла над нами, заложив руки за спину.

– Ну, так что же, – сказала она, пристально рассматривая каждого сверлящим взглядом, – кто это сделал?

Все молчали, опустив головы и сопя носами.

– Будем играть в молчанку? – повысив голос, продолжала она свое криминальное расследование. – А это что такое, чья эта вещь, кто принес ее в детский сад?

И она достала из-за спины главное вещественное доказательство преступления – мою рогатку. Я вздрогнул от неожиданности: как она попала ей в руки? Ведь рогатка была у Коки – Петуха, неужели он ее бросил? Может быть, от испуга?

Ответ на этот вопрос не заставил себя долго ждать. Оказалось, что маленький поганец, будущий уголовник-пахан или, наоборот, главный судья республики, вовсе не бросил, а ПОДбросил рогатку – он быстро сообразил, что та может его подвести. И, конечно, Петух не побрезговал доносительством. Он поднял голову от пола и, глядя куда-то в сторону, тихо промямлил:

– Это Женька рогатку принес, – и ткнул пальцем в мою сторону.

Агния Петровна, всплеснув руками, удивленно посмотрела на меня и недоверчиво перевела взгляд на Коку. А директриса приказала мне грозным голосом:

– Ну-ка, выйди сюда.

СУДЕБНЫЙ ПРОЦЕСС

И вот я стою перед ней с низко опущенной головой, бледный, жалкий, несчастный, а по моим впалым щекам текут крупные девчоночьи слезы. Всем своим маленьким, худеньким телом, сотрясающимся от беззвучных рыданий, я чувствую свою ничтожность, свою беззащитность. Я плачу не столько из-за этой откровенной кокиной подлости и не из-за обидного молчания других ребят, которые, зная правду, предательски молчат, и даже не из-за вопиющей, директрисиной несправедливости. Я плачу из-за своей собственной полной беспомощности и растерянности. Я себя ненавижу, я себя презираю за то, что не могу осмелиться открыть рот и что-то сказать в свое оправдание.

О, сколько раз потом, в моей последующей жизни, я вел себя точно также, не умея в нужный момент и в нужном месте собрать в кулак волю, позорно терялся и пасовал перед подлостью, грубостью, хамством! И как много я страдал от этого.

…Конечно, позже, когда в детский сад вызвали мою маму, все выяснилось и стало на свое место – справедливось восторжествовала.

Но что мне тогда уже было до этого?


Еще одно, пожалуй, не менее запоминающееся, но и намного более загадочное событие, связанное с черной тарелкой, произошло как-то утром, когда из нее громко на всю комнату сердито кричал строгий мужской голос. Он долго и непонятно что-то доказывал, требовал, утверждал. И Агния Петровна, обычно не очень-то прислушивавшаяся к радиоточке, на этот раз вела себя очень странно. Она сидела посреди комнаты на табуретке, ничего не делала и, стараясь не отвлекаться по сторонам, внимательно слушала то, что говорил дядя по радио.

Всех детей она посадила на пол вокруг себя и велела сидеть смирно. Но это мало кому удавалось. Радио никто не слушал, все ерзали, сопели, переговаривались, хныкали. Только одна девочка, посидев немного тихо и послушав, вдруг спросила громко:

– Про что это сказки рассказывают?

Агния Петровна почему-то вдруг очень испугалась и замахала на девочку рукой.

Вскоре поняв, что заставить нас слушать не удастся, она для уменьшения шума разрешила взять из шкафов игрушки.

Мне опять достался полусломанный вагончик, название которого я осваивал много времени. Сначала я говорил "тлавай", потом "травай" и, наконец, "транвай". Тут я посчитал, что совсем уж справился с трудным словом, но взрослые все равно каждый раз меня поправляли, и я никак не мог понять, что же я неправильно говорю.

Сколько я себя помнил, с самого раннего своего самосознания меня, мальчугана – горожанина, почему-то неумолимо тянуло к этому грохочущему техническому чуду. Воображение большинства других моих сверстников занимали четырехколесные бибикалки – грузовики пятитонки ("петьки") или броневые танки на ребристых лентах – гусеницах, и, конечно, звездастые стальные птицы – аэропланы. А меня, всем на удивление, влекли к себе краснобокие вагоны с низкими ступеньками, на которых в часы пик гроздьями висели пассажиры.

Почему?

Может быть, меня завораживали изящные трамвайные дуги, высекавшие из струн-проводов яркие потоки электрических искр, которые бенгальскими огнями празднично рассыпались на поворотах? Или из-за цветных огоньков, зажигавшихся в ранние зимние вечера над лобовым стеклом, за которым чуть обозначалась форменная фуражка вагоновожатого? Еще не постигнув алфавитной и цифровой премудрости, я уже с гордостью сообщал стоявшей рядом на остановке маме:

– Вон два красных огонька – значит, идет наш, одиннадцатый номер.

Я даже знал, что простой бесцветный огонек означает загадочное, ничего не считающее число – ноль.


Я не помню, сколько времени гремел из репродуктора занудный лающий голос. Час, два, три? Я помню только как трудно было, не вставая ни на минуту, высидеть на полу все эти часы. А больше всего мне запомнились крупные перевитые толстыми синими жилами руки Агнии Петровны, бывшей работницы Электрозавода, которые непривычно для них замерев, неподвижно лежали на ее угловатых коленях. Сосредоточенная, тихая, она была вся – внимание, покорность, страх.

Мне кажется, больше всего на свете она тогда боялась, что кто-то из нас попросится в уборную по-большому. Ведь тогда ей пришлось бы встать и выйти из комнаты, то-есть, нарушить какой-то таинственный обет, который она дала себе, когда уселась слушать радио. А на наши приставания по поводу малой нужды она уже совсем не обращала внимания. Несмотря на многочисленные просьбы то одного, то другого, никому не только выходить, но и вставать не разрешалось. Поэтому под кем-то уже появились на желтом паркете темные мокрые пятна, и невытерпивший виновато скулил и ерзал по полу. От Коки Петуха тоже текла небольшая струйка, и я все ждал, когда он обратится к воспитательнице с чем-то вроде:

– А Сема опять в штаны написал.

Благо, Сема сидел с ним рядом, а я, слава Богу, далеко.

Но на сей раз даже Кока молчал, видно, был сегодня не в настроении, может быть, и на него действовал как-то этот мрачный угрожающий голос, который давил, подавлял, пугал, выкручивал руки, отрывал голову.

Я, конечно, как и все остальные, не только не понимал, но и не интересовался, о чем таком важном вещает грозный дядя в репродукторе. И вообще, было совершенно непонятно, почему, когда он говорил, мы должны были молчать, сидеть тихо, не шуметь и слушать. Что именно он говорил?

Из всего огромного словесного потока, лавиной обрушившегося на наши уши, я уловил только несколько слов. И то лишь потому, что они относились к известным мне животным. Почему-то их очень ругали и обзывали по-всякому. Так, собаки были "бешеными" и "потерявшими стыд и совесть", свиньи – "неблагодарные", акулы какие-то там "капиталистические".


Только много – много лет спустя я сообразил, что тогдашний строгий голос в черной тарелке принадлежал Главному обвинителю на троцкистско-бухаринском судебном процессе Генеральному прокурору Советского Союза Андрею Януарьевичу Вышинскому, а «бешеными собаками» и «грязными свиньями» были фашистские наймиты и подлые гадины Троцкий, Бухарин, Рыков, которых яростно осуждали все честные советские люди. В том числе и очень знаменитые, выступавшие по радио и писавшие гневные письма в газеты:

Троцкистско-бухаринские банды, это отребье человечества, задумали, подготовили и совершили злодейское убийство Сергея Мироновича Кирова, убили Максима Горького, великого русского писателя. Мы помним гнусную физиономию неблагодарной свиньи Бухарина, мы помним с какой злобой он обрушился в дни сьезда писателей на всю советскую литературу, на весь советский народ. Мы заявляем суду, перед которым предстали эти потерявшие стыд и совесть троцкисты и бухаринцы: никакой пощады фашистским наймитам. Мы требуем от советского суда беспощадного приговора бешеным собакам фашистским наймитам. Мы уверены, подлые гадины будут уничтожены.

Соболев, Панферов, Вс.Иванов, Новиков-Прибой, Фадеев, Сельвинский, Вишневский,…

(Союз писателей)

Мясковский, Хачатурян, Шебалин, Чемберджи, Белый,…

(Союз композиторов)

Яблочкина, Москвин, Садовский, Блюменталь-Тамарина, Е.Гельцер

(Всесоюзное Театральное Общество – ВТО)

Газета «Советское искусство», 3 марта 1938 года

И еще:

Народный артист СССР А.Остужев

Велик гнев нашей страны

Народный артист СССР М.Рейзен

Раздавить гадину

Скульптор С.Меркулов

Нет меры народному гневу

Глава вторая
ЗЕЛЕНЫЙ ЗАБОР


ТАЙНА ДЕРЕВЯННОЙ ОГРАДЫ

Это был очень высокий, очень плотный, очень загадочный Зеленый забор. Он был сделан из широких толстых шпунтованных досок, плотно сбитых гвоздями с большими вафельными шляпками. Этот забор наглухо отгораживал наш детский мир от всей прочей взрослой цивилизации.

В то время моя жизнь почти целиком состояла из всяческих запретов. Мне нельзя было ложиться спать после 10 и вставать раньше 8, уходить далеко от дома, даже на соседнюю улицу, и, тем более, нельзя было бегать на пруд, хотя именно этого особенно очень хотелось. Чего только еще я не смел тогда делать!

Все эти ограничения казались несправедливыми, обидными, однако они были неизбежны и потому понятны. Но вот Зеленый забор…

Его тайна всегда оставалась неразгаданной, непостижимой, вечной. Самые высокорослые "дяди Степы" не могли заглянуть за деревянную стену, самые всезнающие знатоки не знали, что скрыто Там . На всем своем протяжении забор нигде не имел ни одной даже самой крохотной щелочки, а его нижняя часть, казалось, уходили так глубоко в землю, что не оставляла никаких вариантов.

Мой довоенный детский быт был тесно связан с этим забором. По утрам я ходил мимо него с дедушкой в магазин или на рынок, вечером вместе с другими ребятами играл здесь в салочки, прятки, колдунчики, городки, фантики. Здесь, когда грянула война и мы уезжали в эвакуацию, я зарыл под черносмородиновым кустом большой клад, куда в картонной коробке из-под обуви спрятал все свои самые главные драгоценности: пять оловянных солдатиков, деревянный кортик с ножнами, камень – "сверкач", черный жестяной пистолет и осовиахимовский значок.

Нас было трое мальчишек, живших поблизости. Из всех я, пожалуй, был главным "утопистом". Когда мы уставали от наших бурных вечерних игр и, набегавшись, устраивались на корточках у забора, удобно прислонившись к нему спиной, я начинал плести небылицы, полные драматизма и фантастики.

Я так увлекался, что забывал о присутствии слушателей. Воображение рисовало удивительные картины, в которых мои обширные познания в геологии, ботанике, спелеологии причудливым образом смешивались с разными сюжетами известных мне сказок и историй. Стараниями моих интеллигентных родителей я был начинанным ребенком, хотя читать еще не умел.

Я видел себя впереди разведывательного отряда, который после долгих поисков нашел потайной лаз в малиннике. Пробравшись сквозь кусты, мы обнаруживали таинственный люк, открывали его и начинали спускаться по крутой каменной лестнице в подземелье. Конечно, я шел впереди. В одной руке у меня был яркий электрический фонарь, как у шахтеров, в другой – длинноствольная скорострельная винтовка. Спустившись по лестнице, мы попадали в начало длинного узкого хода, который как раз и вел Туда. Мы долго шли по скользской бугристой дороге, делали зарубки на мокрых замшелых стенах, с трудом преодолевали крутые подьемы и спуски. И вдруг мы оказывались в большой мрачной пещере. В одном из ее углов была дверь, закрытая занавесом с нарисованным очагом. Конечно, таким, как в доме папы Карло. Я смело шагал вперед, схватывал занавес обеими руками и тянул его на себя. Матерчатый очаг трещал и лопался. А сверху вдруг раздавалось приглушенное злобное рычание. Прямо на меня ползла страшная крыса Шушара.

Обычно в подобных этому местах мое воображение сбавляло ход, буксовало и где-то глубоко в подсознании срабатывали чуткие, но крепкие стражники – тормоза. Я замолкал.

ЦИКЛОПИЧЕСКИЕ ВЫРАЗИТЕЛИ СТАЛИНСКОЙ ЭПОХИ

В другой раз я оказывался командиром стратостата, покоряющего необьятные высоты голубого океана. На мне был круглый гермошлем с надписью «СССР», точно такой, как у тех «сталинских соколов», которые в то время почти каждый день сверкали белозубыми улыбками на первых страницах всех советских газет и журналов. После благополучного перелета через Зеленый забор мы на огромных золотистых шелковых парашютах смело прыгали вниз и опускались на землю там, где это было нужно.

Иногда стратостат замещался самым большим в мире восьмимоторным самолетом АНТ-20 "Максим Горький", который тогда делал показательно-экскурсионные полеты над Москвой. Моя мама, работавшая в те годы в ЦАГИ (Центральный Аэро-Гидродинамический Институт), тоже была награждена билетом на один из таких полетов. И надо же было такому случиться, что именно в тот день я заболел ветрянкой, и ей пришлось сдать билет обратно в Профком.

– Мой сын меня спас, – говорила она позже.

Как раз тот полет был для "Максима Горького" последним – столкнувшись с другим самолетом, он потерял управление, упал и разбился, унеся жизни восьмидесяти пассажиров.


«Максим Горький» был не единственным гигантом-выразителем эпохи строящегося социализма. Еще более одиозную затею предполагалось претворить в жизнь на берегу Москва-реки. Здесь должна была почти на полкилометра взвиться к небу белая пирамида «Дворца советов» – новой архитектурной доминанты столицы мирового коммунизма. Рекорд нью-йоркской статуи Свободы побивал гигантский стальной Ленин, в голове которого помещался зал заседаний, а в пальцах вытянутой руки – смотровые площадки.

Однако, выше заложенного еще перед войной фундамента это циклопическое сооружение так и не поднялось. Строительство было остановлено, потому что в воспаленном воображении Вождя вызрел образ диверсанта, прильнувшего в ленинской длани к оптическому прицелу винтовки, направленной на Кремль.

Осуществление проекта века, повидимому, не состоялось еще и по другой причине. Дворец Советов возводился на месте взорванного перед этим огромного храма Христа Спасителя, который в свою очередь сменил стоявший здесь и тоже снесенный женский монастырь. Настоятельница монастыря, как говорит легенда, прокляла это место на Москворецкой набережной, предсказав, что, кроме болота, тут ничего стоять никогда не будет.

Не потому ли на заложенном еще перед войной фундаменте Дворца Советов по инициативе Хрущева в 60-х годах был разлит открытый плавательный бассейн «Москва»? И долго ли простоит ельцинско-лужковский новодел – храм Христа Спасителя, построенный на том же трухлявом сильно обводненном известняке, лежащем в его основании? Ведь относительно необходимости восстановления этого храма высказывалось не меньше сомнений, чем по поводу Дворца Советов. Его сооружение вызывало немало споров. Вот хотя бы два довольно забавных письма, направленные в 1939 году Молотову.

Дорогой Вячеслав Михайлович!

Вы являетесь председателем комиссии по постройке Дворца Советов и почему-то медлите сообщить, что стройка попала в тупик.. Экспертная комиссия не оказалась жизнеспособной. Архитекторы Иофан, Гельфрейх и Щуко взяли на себя труд этой комиссии, а авторско-творческая проработка взвалена на плечи молодняка-архитекторов. Они ужасаются взваленной на них ответственностью. Молодежь пришла в отчаяние, она думает, что вся эта затея кончится отсидкой в НКВД. А время обнаруживает дефект за дефектом в задуманном проекте.

Сообщу вкратце:

1. Прежде всего, срок создания такого колоссального здания в такой срок нелеп и невозможен. Пантеон строился 50 лет, Нотр Дам в Париже 300 лет, Исаакиевский собор – 100 лет. Разумеется, Дворец Советов, при всем желании, не может быть построен за 5 лет.

2. Здание – большей и лучшей своей частью будет погружено в вечный мрак. Вместо пронизанного светом и воздухом здания, должного быть выражением нашей счастливой радостной жизни – явится, наоборот, крематорием. Самая большая зала должна освещаться электричеством, и подсчет электриков-инженеров выяснил, что если зал будет освещаться только, как в метро, то пойдет на него электроэнергии столько, сколько тратится на всю Москву. Во сколько же обойдется эксплоатация всего здания?

3. Выявлено, что зритель на расстоянии 100 метров не увидит величественную статую тов. Ленина, которая по словам ее создателя тов. Меркулова, должна «вдохновлять своею мощью каждого гражданина, идущего на работу». Затем, по-моему, пришло время удивлять свет пирамидой Хеопса, а именно, в большом зале должны быть поставлены шедевры искусства – статуи тт. Ленина, Сталина и Ваша, как выразителя задуманного.

4. Статуя из нержавеющей стали не будет видна на облачном небе.

5. Рука Ильича, равная 4 метрам, в зимнее время будет подвергаться обледенению сосульками, которые как раз будут падать у входа во Дворец и грозить посетителям ранением и не малым.

6. Увидев альбом небоскребов Америки, убеждаешься, что проект Иофана является далеко не лучшей имитацией американского небоскреба. Почему проект должен выразить стиль Сталинской эпохи антихудожественной постройкой в Америке? Не будет ли по этому поводу насмешек на американской выставке, если будет представлен макет? Почему от Вас утаено, что этот проект – сколок американского небоскреба и кое-что взято от Дворца наций, здание которого общепризнано ублюдком капиталистического искусства современности.

Комсомольская молодежь хотела просить у Вас ауиденции, но будет лучше сделать это в дисциплинарном порядке. Вы сделаете все с присущей Вам справедливостью, тактом и глубоким проникновением в каждое дело, что мы видим каждый день в Вашем управлении громадной страной, как СССР. В Ваших руках наш Дворец Советов, он будет Вами построен, как выразитель нашей эпохи.

С пламенным коммунистическим приветом –

Батурина, член партии с 1906 года.

И еще одно письмо:

«Председателю совета строительства Дворца Советов лично Молотову В.М. от техника-строителя Баканова Н.И.»

Я очень люблю прочитывать печать, где описывают про строительство Дворца Советов. У меня в то время, когда я пишу Вам это письмо, «Спутник агитатора» №9 за май 1939 г. В этом «Спутнике» я узнаю кой-что об истории будущего Дворца Советов.

Дворец Советов будет одним из крупнейших сооружений на земном шаре, высота его будет равна 416 метров, я задался мыслей. Вес Дворца Советов равен 1,5 миллиона тон, одежда его будет из светлосерого гранита, который добывается в Кавказских горах. Мы знаем, что мы должны строить быстро, хорошо и дешево.

У меня зародилась мысль Мыслью этой я хочу поделиться с Вами. Мы крепки и мы должны показать всему миру, как мы можем строить.

Я вношу предложение: перевезти весь строительный материал нашей могучей авиацией, и самое главное – это материал – одежду Дворца Советов светло-серого гранита из Кавказских гор. Там где-то далеко от сердца Родины Москвы, в Кавказских горах, добывается одежда для сердца всего человечества мира, для строительства Дворца Советов.

Одежду эту доставляют молодые сокола по воздуху на самолетах. Караваны самолетов по заданию Совета Строительства без устали днем и ночью выполняют свое задание, прибывают с одеждой на стройку, где их встречает на высоте 200 – 300 метров резиновый ковер. Караваны самолетов пролетают над резиновым ковром, оставляя позади части тела одежды и снова улетая в Кавказские горы. Резиновый ковер по своему телу поглощающий толчки сил сброшенных караванами самолетов, не дает ни малейшего последствия на строительство. "Мы рождены, чтоб сказку сделать былью". Прошу Совет строительства сообщить мне, что можно сделать, тогда, когда это в руках большевиков.

А ТАМ НИЧЕГО НЕ БЫЛО

Мой лучший друг тех времен, Марик, тоже был мечтателем и фантазером. Однако в отличие от меня он в своих представлениях был чистым технократом и видел мир одетым в легированную сталь, алюминий, бетон.

Марикин путь Туда начинался с оптических приборов. Его перископы, установленные в специальном бронированном блиндаже демонстрировали яркие, расцвеченные всеми красками картины. На большом зеленом поле сверкали в лучах солнца белоснежные скаты диковинных самолетов. Они были похожи на огромные крылатые дирижабли со светящимися носами – пиками, от которых в разные стороны расходились радужные круги. На фюзеляжах воздушных кораблей алели большие пятиконечные звезды, а на пологих скатах серебристых крыльев крутились изящные синие пропеллеры. Это была страна крепостей с батареями дальнобойных орудий и торпедных аппаратов, это было государство стратостатов, подводных лодок и аэропланов-бомбардировщиков.


Третьим фантазером был Ленька, большеголовый шустрый мальчишка, который считался у нас большим воображалой. Однако его воображения были совсем неромантичными. Например, он показывал всем простое «86-ое» перо и уверял, что оно из самого Кремля и им писал сам всесоюзный староста дедушка Калинин.

Ленька отличался деловым и суетливым характером. Он был неугомонным, вечно что-нибудь придумывал, куда-то спешил, всегда был занят. Наслушавшись наших сказок, он как-то предложил:

– Эй, вы, братья Гриммы, ладно вам завирать, давайте дело делать. Женька, самый сильный, пусть станет внизу. Марик сядет ему на шею, а я влезу Марику на плечи и достану до самого верха.

С этой программой Ленька носился довольно долго, однако идея медленно "овладевала массами". Нам трудно было переключиться на конкретное дело, которое, как мы подсознательно чувствовали, может приземлить Мечту или даже убить ее.


И все-таки любопытство оказалось сильнее.

Стоял теплый сентябрьский вечер, солнце уже заходило за кроны лохматых сосен, и мы под укровом высоких кустов малины готовили свою экспедицию. После долгих споров было условлено, что операция проводится три раза с таким расчетом, чтобы каждый участник по одному разу мог взглянуть Туда. Ленька, как инициатор предприятия, выторговал себе первый заход.


Бывают в жизни какие-то, может быть, и не очень уж важные кратковременные ощущения, которые почему-то не забываются никогда.

Кажется, я и сейчас чувствую, как сильно впиваются мне ножами в спину острые подошвы марикиных сандалей, как душат, больно сжимая шею, его грязные покрытые ссадинами колени. Я не помню, чтобы когда-либо позже мне пришлось испытать такую сильную физическую нагрузку, хотя, конечно, не раз приходилось поднимать, даже с учетом возраста, куда более тяжелые грузы.

Не знаю, сколько на самом деле все это длилось (мне, конечно, тогда показалось, что прошла целая вечность), но, когда я пошевелился, чтобы посмотреть наверх и узнать, что там Ленька так долго возится, произошло нечто непредвиденное. Вся наша неустойчивая конструкция вдруг пошатнулась, меня резко рвануло куда-то назад, затем раздался оглушительный крик, и ленькино тело упруго шлепнулось о плотную глинистую землю.

Он сидел, прислонившись к забору и обхватив руками коленку, с которой сползала по ноге узенькая струйка крови. Из его глаз, собирая пыль со щек, текли грязные капли слез. Мы помогли ему подняться на ноги, а потом повели домой, заботливо поддерживая за руки с двух сторон.


Ленька хромал целую неделю, хотя в конце ее, мне кажется, больше притворялся. На наши настойчивые вопросы: "Что Там?" он отвечал односложно: "Ничего Там нет". И вообще вспоминать эту историю не хотел. Нам с Мариком показалось, что он стал даже избегать нас.

Однажды мы поймали Леньку возле моего дома и прижали к стенке:

– Говори честно, – потребовал я, – только не ври, ты ведь до верха не достал?

– Чего вы пристали, – отвел тот глаза в сторону, – я же вам говорю: ничего там нет, просто пустырь, свалка. Лежит один мусор какой-то, тряпки, склянки, бутылки. И все.

Он вырвался из наших рук и убежал.

Это было слишком неправильно, чтобы быть правдой. Наверно, Ленька врет. Пусть Там не будет сказочной страны сказочного Буратино, пусть не будет дирижаблей и линкоров, но Что-то же Там должно быть. Иначе – быть не может, не должно. Иначе – рушится весь мир, разваливается какая-то его главная суть, теряется смысл всей жизни.

Конечно, мы не могли Леньке верить, не хотели, поэтому и не верили. Экспедиция, без сомнения, должна была быть повторена. Вероятно, мы добились бы своего, и осуществили до конца свой замысел, если бы не сверхчрезвычайные события, которые перевернули всю нашу жизнь.

"22 июня, ровно в 4 часа

Киев бомбили,

Нам обьявили,

Что началася война."

. Прошло с тех пор много, много лет. Пронеслись годы, прошла целая эпоха. И вот волей случая, а, может быть, специально, приехал я снова в этот старый патриархальный поселок. Я вышел на центральную площадь, раньше казавшуюся такой большой, а теперь оказавшейся такой маленькой. Я обогнул тоже потерявший свою высоту двухэтажный магазин «Продукты – Промтовары» и зашагал по знакомой улице, обсаженной тополями. Теперь она была асфальтирована, и по ней сновали машины.

Я прошел несколько коротких кварталов. Остановился. Что это? Вместо домов – развалины. Обломки бревенчатых стен, хлопающие на ветру обрывки обоев, рваные листы старого кровельного железа.

Сердце мое екнуло – на месте нашего дома тоже громоздились кучи битых кирпичей. Я опоздал.

Груды обломанных досок, голый остов облезлой разрушенной печки с закопченой трубой, густой слой штукатурной пыли. Кажется, вот здесь была наша комната, вот там стояла большая пружинная кровать и швейная машина на чугунных ножках – львиных лапах. А рядом была комната бабушки с дедушкой, там на стене висели жестяные часы – ходики, а в углу стоял массивный старинный буфет с цветными стеклами на дверках. Мне стало очень грустно и защипало глаза.

Развалины тянулись по обе стороны улицы. Мой взгляд пробегал по грудам бревен, досок, по кучам строительного мусора и вдруг споткнулся о решетчатую стрелу подьемного крана. Я прошел еще немного и вздрогнул от неожиданности. Вот чудо!

Среди общего разгрома, среди развалов бревенчатых и кирпичных домов стоял, как и раньше, наш старый добрый Зеленый забор. Конечно, он был уже не таким высоким, не таким плотным и даже не таким зеленым. Он покосился, в некотрых местах совсем упал на землю. Часть его досок было разбито, кривые ржавые гвозди жесткой щетиной торчали на прогнивших перекладинах.

И все же наш Зеленый забор был, он существовал, на зло беспощадному времени. И не где-то там в уголках памяти, в снах, а здесь, наяву. Его можно было потрогать, снова ощутить теплую шершавую неровную поверхность крашеных досок.

Я зашел за забор, туда, где начинался большой пустырь – наше первое детское разочарование. В конце пустыря поднимался под гуськом башеного крана белоснежный корпус нового многоэтажного дома с ровными прямоугольниками окон и балконов. И дальше за ним почти до самого горизонта росли разнокалиберные кубики новостройки. Ярко сверкали на солнце пологие скаты оцинкованных крыш, и тавры телевизионных антен высились над ними. На месте нашего старого одноэтажного поселка строился новый большой городской микрорайон.


Я повернул назад и направился к обломкам прошлого, к старому забору, к разрушенным стенам моего довоенного детства. Ну конечно, только здесь, где встретились в пространстве и времени, связались в один узел прошлое и настоящее, только здесь можно оторваться от той узенькой щели, через которую человеку отроду дано смотреть на мир.

Я подошел к завалам стен и перекрытий, коснулся рукой щербатых обгорелых кирпичей на печной трубе и прижался щекой к косяку обломанной двери. И вдруг все вокруг изменилось. Низкое облачное небо опустилось на верхушки деревьев, на крыши полуразрушенных домов. Потемнело, исчезли очертания строящихся зданий, откуда-то снизу, из земли, распространился какой-то странный мерцающий свет, который с каждой секундой становился все ярче. В его радужном сиянии возник новый сказочный мир.

В нем удивительно смешались разные времена года. Рядом с буйно цветущими багровыми пионами истекал ручьями большой сугроб белого снега, возле поникшей ивы с пожелтевшими листьями зеленел густой куст смородины и расцветала нежными алыми бутонами роза-рогоза. Я с волнением и страхом подошел понюхать цветок моего далекого детства, протянул руку, чтобы его сорвать. Но тут сразу все снова поблекло, на низком небе появились те же вечерние облака, сквозь которые уже начали просвечиваться редкие желтые звезды.

– Скажите, пожалуйста, сколько сейчас времени? – вывел меня из забытья тонкий детский голос. Рядом стоял мальчик – прохожий. Что-то неуловимо знакомое было в его худенькой фигуре, удлиненном бледном личике и короткой довоенной стрижке с треугольной челкой шатеновых волос.

– Без пятнадцати десять, – ответил я ему, взглянув на часы, и зашагал к железнодорожной станции.

Глава третья
ВОЙНА, ЭВАКУАЦИЯ



ДЕТСТВО, РАЗЛОМАННОЕ ПОПОЛАМ

Утро того воскресного дня было солнечным и теплым. Над дачным поселком уже поднялось раннее июньское солнце и било в глаза прямой наводкой. Мы завтракали на террасе за длинным дощатым столом, и мама время от времени проводила со мной воспитательную работу:

– Не чавкай, ешь с закрытыми губами. Помнишь, я тебя учила? Вот посмотри, как надо. И не ерзай на стуле, не вертись, ешь спокойно.

Но я не мог не вертеться, так как с улицы несся призывный клич:

– Женька-а-а! Выходи-и-и!

Это – Вольтик, с соседней дачи.

Вообще-то я был домашним ребенком, и млел от удовольствия, когда все дома (хотя дома, как и сейчас, была только одна мама). Но в данный момент мое сердце принадлежало не ей.

Наконец, я домучил яичницу и вырвался на свободу. Вольтик щелкал курком своего черного жестяного пистолета и бил в нетерпении ногой по нашей калитке.

– Пх-х, пх-х, – стрелял он, – Ура! Война!

Во всех играх он любил командовать и всегда назначал себя главным. Поэтому на сей раз я поспешил опередить его и громко закричал:

– Чур, я – красный. Беги, а то догоню, у меня тачанка и пулемет.

Вольтик перестал стрелять, и, прыгая зачем-то на одной ноге, подскочил ко мне вплотную. Глаза его горели, он был возбужден и задыхался от переполнявшего его восторга.

– Дурак ты! – закричал он громко. – Взаправдашняя война началась! С настоящими фашистами. С немцами. По радио только что передавали. Мой папа сам слышал.

Я не совсем еще понял в чем дело, но мне, конечно, было обидно, что о такой прекрасной вещи Вольт уже знал, а я нет. Опять он меня обставил. На всякий случай я выразил сомнение:

– Врешь ты все. Моя мама все знает, уж она-то сказала бы мне.

Вольтик с глубоким презрением смерил меня взглядом сверху вниз и поднял ладонь ко лбу, как пионер, каковым ему предстояло стать еще нескоро.

– Честное октябренское слово! – сказал он торжественно. – Честное ленинское, честное сталинское, честное слово всех вождей!

После такой серьезной клятвы мне ничего не оставалось, как поверить Вольтику и еще раз признать его верховенство.

Увы, очень скоро все подтвердилось: война действительно началась и стала стремительно набирать темп.

Это она все изменила в моей счастливой довоенной жизни, расколола детство пополам.


Потом была первая ночная тревога. Оглушительно гудели сирены, хлопали входные двери в квартирах, громко кричали дежурные, сгонявшие жильцов на лестничные клетки, надрывно плакали дети. Дрожа от холода и страха, сонные, завернутые в одеяла, мы спустились в низкий сырой подвал нашего дома. Больно стукаясь головами о проходившие повсюду трубы, мы протиснулись в темный пахнущий плесенью угол и долго сидели там, согнувшись, на узких наскоро сбитых грязных пыльных скамейках.


В эвакуацию мы ехали в деревянном дырявом вагоне-теплушке, который то прицепляли, то отцепляли к тому или иному железнодорожному составу-товарняку. Перевозил ли он беженцев и раненных в заволжские города и села, или вез на Урал и в Сибирь оборудование какого-либо машиностроительного завода, все равно тащился он на восток медленно, нудно, с долгими многодневными остановками.

Стояла сильная жара, продукты, взятые из дома, быстро портились, и мой слабый желудок не выдерживал сурового испытания. Ехавший в нашем вагоне с детьми школьный учитель подшучивал над моей мамой:

– Вы, мамаша, не усердствуйте, воздержитесь кормить бедного мальчика, ведь сейчас в нашей повестке дня более сложный вопрос, как бы "минус поесть", чем просто поесть.

Действительно, эта проблема серьезно озадачивала неприспособленных к такого рода трудностям городских мам и бабушек, которые изо всех сил старались помочь своим мучившимся животами детишкам. В ход шли кастрюли, сковородки, тарелки, даже стаканы, и в вагоне стояла страшная вонь, особенно на многочисленных стоянках, когда вагон не продувало.


Дольше всего мы стояли на станции Кинель, где наш вагон загнали в тупик. Здесь на вокзале я впервые увидел плохо говоривших по русски и непривычно одетых мужчин, которые в такую жару носили черные костюмы, пальто и шляпы. С ними было несколько стройных кудрявых девушек в красивых цветастых платьях и ярких золотистых, вишневых и черных туфлях-лодочках на высоких каблуках. Как-то раз мы видели, что одна из девушек подошла к стоявшей на перроне местной тетке с мешком и сняла с себя эти свои лодочки:

– Пани, хлеба можно? – спросила она нерешительно.

Тетка подозрительно осмотрела туфли и после безуспешной попытки заменить ими свои старые стоптанные чоботы, сунула их обратно расплакавшейся девушке. Потом, отойдя несколько шагов, видно, передумала и протянула руку:

– Ладно, давай, чего уж тут. Может, моей малой подойдет.

Положив туфли в мешок, она стала долго в нем рыться. Наконец, вытащила небольшой ломтик хлеба и отдала девушке, та быстро его схватила и побежала прочь, босая и довольная.

Позже я узнал, что эти первые иностранцы, которых я встретил в своей жизни, были евреи-беженцы из захваченной немцами Польши. Большая часть их потом погибла от голода и тифа на широких просторах "гостеприимного" Советского Союза, землю которого они целовали, перебираясь в 40-м году в Белосток через новую государственную границу. Положение этих людей было ужасным: они не имели никаких прав, не попадая ни под какую социальную рубрику сталинского режима. Их нигде не брали на работу, не давали никаких, даже "иждивенческих", карточек. Им не было места нигде, вплоть до лагерей ГУЛАГа, где они по крайней мере имели бы пайку хлеба.

Один из таких беженцев, скрипач варшавского симфонического оркестра, некоторое время приходил к нам домой в Златоусте, мама давала ему кое-какую еду и одежду, что помогало как-то выживать. Но потом он вдруг исчез. Вскоре мы узнали, что, добывая пищу на помойках, он отравился крысиным ядом и умер в cтрашных мучениях.

КУЙБЫШЕВ – ГОРОД КУВЫРКАНЫХ

Огромный душный шумный и замусоренный вокзал в Куйбышеве гудел тысячами детских и женских голосов. Люди сидели и лежали на узлах, мешках, чемоданах, рюкзаках, которые служили им кроватями, обеденными столами, стульями и даже стенами их нехитрых домов, где они проводили многие недели, а то и месяцы.

Это был целый город со своими улицами, площадями, переулками. Он жил своей особой жизнью, почти никак не связанной со всем остальным миром. Здесь знакомились, расходились, встречались, ругались, влюблялись. Здесь были свои детские сады, ясли, школы, поликлиники и больницы. Все население этого города делилось на "кувырканых" и "беженых". Первые, эвакуированные, были в более привилегированном положении и жили под крышей вокзала, а некоторые из них, старожилы, на зависть всем остальным, даже занимали скамейки в бывшем Зале ожидания. Вторые, беженцы, в основном обитали на пыльной привокзальной площади и на перронах.

Над всем этим крикливым разноголосым и разноязычным вавилоном, как лозунг, как голос надежды, как путеводная звезда, висело непонятное, но такое желанное и призывное слово: РАСПРЕДЕЛЕНИЕ. Оно означало очень многое и звучало заклинанием, молитвой. Тот, кто получал заветную белую бумажку с этим словом, сразу поднимался на новую более высокую ступень строгой вокзальной иерархии, становился счастливым обладателем каких-то особо важных благ. Он тут же начинал торопливо складывать свои мешки и чемоданы, а вскоре совсем исчезал в том загадочном завокзальном мире, который носил гордое имя, произносимое почтительно и торжественно: ГОРОД.

Наконец, в руках моей мамы тоже появился этот драгоценный бумажный листок с коряво написанным фиолетовыми чернилами адресом: улица Водников, дом 22.

И вот мы тащим свои узлы по булыжной мостовой, круто спускающейся к Волге от горбатой Хлебной площади с высоким желтым облезлым элеватором. Один квартал, и мы в небольшой комнате старого одноэтажного дома, которая нам предоставлена в порядке "уплотнения" семьи врача, жившего с женой и престарелой матерью.

Но самой моей большой радостью было совершенно невероятное открытие, которое я сделал на следующий день, когда вышел гулять. Случилось так, что на соседней улице, совсем рядом с нами, живет вот уже целую неделю мой старый добрый дачный друг Вольтик. Его папа, как и мой дедушка, тоже получил направление на эвакуацию в Куйбышев, благодаря чему мы и оказались вместе.

Вольтик, как опытный старожил, взялся показать мне окрестности и первым делом повел на свой двор, большой, грязный, закоулистый. В его глубине копошилось несколько мальчишек. Мы подошли к ним.

Мальчишки занимались странным делом. На земле возле стены стоял деревянный ящик – клетка, из которого неслось тихое жалобное мяуканье. Крупный лобастый парень лет четырнадцати ржавым железным прутом бил через щели ящика тощую окровавленную кошку. Задние ноги у нее были перебиты, и она, перетаскивая из угла в угол свое тело, старалась прижиматься к гвоздистым стенкам. Всюду ее настигал быстрый резкий сильный удар, от которого ей все труднее становилось увертываться. Мальчишка старался попасть ей в голову, спину или живот. Но у него это не получалось. Прут каждый раз соскальзывал, царапал и сдирал кожу, оставляя кровавые следы на грязной лохматой шерсти.

Мне стало очень страшно. Я потянул Вольтика за рукав и сказал тихо:

– Пойдем отсюда.

Но тот даже не обернулся. Он стоял, как вкопанный, и затаив дыхание, не отрывая глаз, следил за каждым движением лобастого мальчишки.

Быстро темнело, сумерки опустились на улицу, дома, двор. Кошка кричала все громче, в ее крике слышался ужас, отчаяние, мольба.

Вольтик переступал с ноги на ногу, его щеки от волнения покрылись красными пятнами. Вдруг он рванулся вперед, протиснулся к ящику и схватил парня за руку:

– Дай мне попробовать.

Тот с презрением взглянул на него и ухмыльнулся краем губ:

– Отзынь, малышня, обойдемся без сопливых.

Вольтик деловито оглянулся и, приняв независимый вид, зашел с другой стороны.

– Очень-то и надо, – негромко сказал он, потеряв блеск в глазах и румянец на щеках.

Но развязка наступила раньше, чем кто-либо ее ожидал. Лобастый парень вдруг попал кошке между ребер и проткнул ее насквозь. Она захрипела, задергалась, потянулась и замолкла.

Мальчишки отпрянули от ящика. Наверно, для них всех это было слишком неожиданно и страшно. Перед ними была сама СМЕРТЬ.

Вольтик еще больше надулся, забегал глазами по сторонам.

– Бежим отсюда, – прошептал он мне испуганно.

На следующий день он, захлебываясь от восторга, уже рассказывал другим ребятам из соседнего двора:

– Мы ее с одной стороны – бац, бац. Она в другой угол, кусается, стерва, а ее и там – шарах, прямо по башке. Все-таки кокнули.

А я в тот вечер никак не мог заснуть. Передо мной стояла ужасная кровавая сцена впервые в жизни увиденного убийства. Ночью мне снились мухи. Их было много, черных, жирных. Мы с ребятами ловили их, зажимали в кулаки, потом отрывали крылья и часть ножек. Насмотревшись, как ползают по столу хромые насекомые, мы отрывали им остальные ноги, делая неподвижными беспомощные туловища-куколки, которые судорожно высовывали длинные смешные хоботки.

Ночные сновидения – зеркало дневного бодрствования. И на самом деле, мы, мальчишки, действительно именно так и "препарировали" бедных мух. Откуда бралась эта бездумная жестокость? Может быть, оттого, что взрослые слова – Жизнь, Смерть – были для нас пустым звуком, и детское любопытство не оставляло места для понимания чужой боли? Или оттого, что вообще весь тогдаший мир, охваченный той страшной войной, был наполнен жестокостью, кровью, смертью?

Кстати, в то лето в Куйбышеве мух было несметное количество. Наверно, у них был какой-то "демографический взрыв". Они летали тучами и были буквально везде, включая суп, чай, компот. Как-то в вокзальном буфете мы наблюдали забавную картину. За столиком сидел пожилой раненый красноармеец и в одиночку приканчивал бутылку водки. Воздух был настолько насыщен мухами, что они волей-неволей попадали ему в стакан. Он аккуратно брал их за крылышки, осторожно облизывал (чтоб добро не пропадало), клал рядом со стаканом и, не морщась, допивал до дна.

БЕЙ ЖИДОВ, СПАСАЙ РОССИЮ!

Увы, безжалостность маленьких инквизиторов распространялась не только на животных и насекомых. Доставалось и нам, малышам из первого-второго классов, особенно от нахальных приставучих старшеклассников, не дававших нам проходу ни на улице, ни в школе. Не отягощенные какими-либо принципами морали, они знали только одно жизненное правило: бей слабого. Они могли ни с того, ни с сего стукнуть по голове портфелем или мешком с переобувными ботинками, поддать сзади ногой, больно потянуть за нос и уши или просто дать подзатыльник и ущипнуть.

Я тоже был из разряда Слабых, но меня выручало присутствие Вольтика, который учился уже в четвертом классе и ходил со мной в школу и обратно. Чуть что, он почти всегда оказывался на месте.

Так было и в тот раз, когда на школьный завтрак нам, второклашкам, выдали по большому куску сахарной ваты, присланную детям к ноябрьским праздникам местным сахарозаводом.

Вообще-то я не голодал, как многие другие – в нашей семье были две рабочие и две иждивенческие карточки. Но я помню, мне всегда хотелось есть. А сладости у нас тем более были большой редкостью, даже чай мы часто пили "вприглядку", то-есть, глядя на сахар, а не кладя его в чашку.

Вот почему нежная, тающая во рту полуфабрикатная сахарная вата была для нас тогда не менее изысканным лакомством, чем какие-нибудь довоенные шоколадные "бомбы" или латвийские карамели в ярких обертках-фантиках – самое ценное, что дало нам "воссоединение" Прибалтики.

Тот день был по настоящему праздничным.

Я тут же в классе на большой переменке сжевал половину своей порции сахарной ваты, а остальную часть, завернув в промокашку, оставил «на потом». На школьном дворе, куда я вышел погулять, ко мне привязался долговязый парень из 6-го класса.

– Пойдем пройдемся, – предложил он.

Мы вышли из ворот на улицу и остановились за углом. Здесь парень неожиданно подошел ко мне вплотную, заложил руки за спину и угрожающе промычал:

– Бей жидов, спасай Россию – всем нам будет хорошо.

– Ты что дразнишься? Чего я тебе такого сделал? – испугался я, но тут же понял в чем дело.

– Давай сюда вату, жидюга, – приказал парень, угрожающе сжимая кулаки. Я ничего не ответил и прижался всем телом к забору. Тогда мой обидчик взмахнул рукой и сильно ткнул меня кулаком "под дых". Я скорчился от боли, а он залез ко мне в карман, вытащил скомканную подтаявшую вату и, как ни в чем не бывало, вразвалочку зашагал обратно. Я горько заплакал от щемящей сердце обиды, от боли, от своего позорного бессилия.

Крадучись, чтобы никто меня не заметил, я пробрался на школьный двор и плюхнулся на ближайшую скамейку. Краем глаза я видел, как этот бандит, облизывая пальцы, жрал мою вату. Никто из гулявших во дворе школьников не обращал внимания ни на него, ни на меня.

Я сидел на скамейке, страдал, размазывал ладонью слезы по грязной щеке и не заметил, как ко мне подошел Вольтик. Он посмотрел на меня изучающе, потом сказал:

– Ты чего ревешь? Вот нюни распустил. Это твоя что-ли вата?

– Ага, – ответил я, заревев уже громко.

Вольтик порылся в своем заднем кармане, достал из него большой ржавый болт и протянул мне:

– Вот, на, держи. Если будут приставать, долбани по морде, сразу отстанут.

И тут что-то во мне прорвалось. Я вдруг почувствовал какой-то непривычный приступ злости. Я вскочил со скамейки, в несколько прыжков пересек двор и под удивленные возгласы ребят, как коршун, набросился на дожевывавшего вату парня. Сжимая в кулаке вольтикин болт, я размахнулся и со всей силой стукнул его по уху. Тот, растерявшись от неожиданности, закрыл лицо руками, а я, не останавливаясь, быстрыми движениями стал бить его в грудь, плечи, голову. Наконец, он не выдержал и побежал от меня в сторону школы, а ребята из разных классов, обступив меня со всех сторон, стали расспрашивать, в чем дело. Подошел Вольтик и с гордостью за своего подопечного обьяснил:

– Так ему, гаду, и надо, не будет маленьких обижать.

С тех пор в школе ко мне почти никто не приставал.

А вот другим было хуже.

Больше всех у нас доставалось черноглазому курчавому мальчугану Леве Левковичу с тихим обидчивым характером, которому никак не подходило ни его имя, ни фамилия. Не знаю, что такое в нем позволяло многим шпанистым мальчишкам вечно насмехаться над ним и делать ему разные мелкие гадости. Хотя в ребячьем коллективе обязательно находится такой вот «козлик отпущения», на котором, утверждая себя, маленькие острословы оттачивают свое ослоумие, а агрессивные молодчики тренируют свои кулаки.

Бедный Левкович каждый день приходил домой из школы в синяках, ссадинах и царапинах. Но последней каплей, переполнившей чашу терпения его родителей и поставившей точку в левиной школьной жизни, был совсем уж отвратительный случай.

Уж не знаю, как угораздило Леву по дороге домой из школы попасть в длинную глухую подворотню, которая вела в чужой темный двор. Может быть, он зашел туда, чтобы подтянуть свои вечно спадавшие штаны, доставшиеся ему, кажется, от старшего брата, ушедшего на войну. А, может быть, его туда затащили? Так или иначе, проходя с Вольтиком мимо этого двора, мы услышали доносившийся из подворотни громкий смех и приглушенные всхлипывания. Когда мы зашли внутрь, то увидели несколько фигур, но поначалу даже не поняли в чем дело. Подошли ближе. Их было четверо, этих длинношеих ушастых школьников в коротковатых брюках и пиджаках навырост с подвернутыми рукавами. Двое из них мочились на прижатого к стене щуплого мальчика, стараясь направлять струи ему на голову. Двое других держали его за руки, чтобы не вырывался и не закрывал ладонями лицо. Моча попадала мальчику в глаза, рот, текла по щекам и шее на рубашку, которая была уже совсем мокрая, и все тело его вздрагивало от тихих почти неслышных рыданий. Наверно, перед этим они его здорово отколотили.

Увидев нас и услышав угрожающий крик бросившегося на них Вольтика, мальчишки поспешно запихнули свои орудия пытки в штаны и убежали куда-то в глубину двора. Только теперь мы разглядели в полутьме, что их жертвой был тот самый злополучный Лева Левкович. Мы отвели его в школу, и он истерически разрыдался на глазах нашей классной учительницы. Та была страшно возмущена и тут же пошла к школьному директору, который без особого труда нашел хулиганов. Правда, те не очень-то и скрывались. А один из них, когда его стали ругать, ответил с наглой усмешкой:

– А что это такого мы сделали? Подумаешь, на жиденка пописали.

Ни классная учительница, ни директор ничего ему не ответили. И мальчишкам, кажется, так ничего и не было, даже родителей не вызывали.

Вопрос национальности был одним из самых сложных и таинственных вопросов моего детства.

Очень рано я понял, вернее, мне дали понять, что окружающие делятся не только на мальчиков и девочек, взрослых и детей, но и еще как-то, в первую очередь, на хороших своих и плохих чужих, не таких, как все остальные. Что это было за деление, я не очень-то разбирался, хотя догадывался: связано оно каким-то образом с языком. Хотя, казалось, какие это могут быть отличия, когда все вокруг говорят по русски, значит, они и есть русские.

Правда, мои бабушка с дедушкой, когда хотели от меня что-то скрыть, переходили на какой-то другой непонятный мне язык. Но зато мама и папа, может быть, и понимали бабушку, но говорить так не умели. А вот в большой многодетной семье, жившей в нашем доме на первом этаже, все, даже моя сверстница девочка Сара, постоянно говорили на странном, нерусском, языке.

Как-то, еще пятилетним малышом, я вышел погулять, а во дворе никого из ребят не было. Мне было скучно, и я вдруг придумал чем развлечься. Я подбежал к открытым окнам этих соседей и стал громко кричать:

– Сколько время? Два еврея – третий жид, по веревочке бежит. Веревочка лопнула и жида прихлопнула.

Этой дразнилкой меня нередко дразнили и самого.

Прошло много времени, пока я узнал, что эти "не наши" Исмаиловы были татарами.

Зато теперь, в войну, мне хорошо обьяснили, кто я такой есть.

УРАЛЬСКИЙ ГОРОД ЗЛАТОУСТ

Вскоре мы с мамой переехали на время в небольшой уральский город Златоуст, где мой отец работал на военном заводе, изготовлявшем сабли, кортики и другое холодное оружие.

Город теснился в межгорной долине, окруженной невысокими лесистыми горами, которые спускались к берегу красивого озера Ай и речке с тем же названием. По этому поводу рассказывали такую незамысловатую побасенку. Проезжает через город поезд и останавливается на железнодорожной станции. Пассажир выглядывает в окно и спрашивает стоящую на перроне старушку:

– Бабушка, что это за озеро?

– Ай, – говорит старушка.

– Я спрашиваю, – повторяет приезжий, – как назывется ваше озеро?

– Ай, – отвечает опять старушка.

– Совсем не слышит, старая, – вздыхает пассажир.

В отличие от Куйбышева, население которого в войну увеличилось почти вдвое, Златоуст мало принимал эвакуированных, и у нас в классе иногородних было всего несколько человек. Местные ребята, нам, столичным зазнайкам, казались поразительными невеждами. Например, дожив до своего десяти-двенадцатилетнего возраста, они не знали, что такое метро или детекторный радиоприемник, никогда в жизни не видели электрического утюга и заводного игрушечного автомобиля.

Эти дети никогда не пробовали винограда и мандарин, арбуза и дыни, не представляли себе как выглядят персики и абрикосы. Помню, одному моему однокласснику я обьяснял вкус апельсина с помощью травы, называвшейся Кислицей. Это удивительное растение, росшее повсюду, в зависимости от своей толщины, высоты и возраста напоминало то лимон, то банан, то еще какой-нибудь фрукт.

Но, справедливости ради, надо сказать, что и мы, эвакуированные, тоже многого не знали. Например, что молоко бывает твердым и может продаваться на рынке в виде ледяных лепешек, которые получаются, если молоко налить в тарелки и выставить на мороз – легко догадаться какова была его жирность. И также мы никогда раньше не догадывались, что простая каша под названием "И-го-го-го" (овсяная), которую выдавали в столовой на дом в качестве ДП и УДП (усиленное дополнительное питание), годится для приготовления многих разных блюд, включая замечательные оладушки и даже кисели.

ГОРЬКИЙ ПРИВКУС ПОБЕДЫ

В июне 1943 года мы вернулись в Москву. В городе еще действовал комендантский час, и дежурные, проверявшие по вечерам затемнение, могли запросто подвести под расстрел тех, кто плохо закрывал окна. Пойди, потом докажи, что ты не шпион и не даешь ориентиры вражеским самолетам-разведчикам.

Ночной небосвод еще полосовали прожектора, и то тут, то там повисали в небе большие пузатые аэростаты. Еще был покрыт сверху камуфляжной сеткой Большой театр, Кремль и Главтелеграф на улице Горького, еще поезд метро проходил без остановки мимо станции Кировская, где по слухам находилось правительство, а, может быть, и сам товарищ Сталин.

И все же что-то в мире менялось. Начались занятия в школах и техникумах. Заработало несколько кинотеатров. Открывались столовые, продуктовые и промтоварные (даже книжные) магазины. Заработали рынки. Наш Преображенский быстро завоевал популярность самого "черного" из них. Там можно было приобрести то, о чем раньше и мечтать не приходилось: колбасу, сыр, сосиски, яйца, даже пряники. Особым спросом пользовались иностранные продукты и одежда, начавшие поступать в страну по Ленд-лизу из США. Американская свиная тушенка, яичный порошок, сгущенка, шоколад – этот "джентльменский набор" был символом домашнего благополучия, знаком процветания любой советской семьи.

Правда, зарубежный дефицит можно было получить и "по распределению" на предприятиях. Так, однажды моя осчастливленная своим Профкомом мама получила по промтоварной карточке шикарную американскую кожаную куртку, снятую, повидимому, с плеча какого-то военного летчика. Мы с мамой ее потом попеременно носили много лет.

На Преображенском черном рынке из под полы во всю продавались ворованные на интендантских складах шинели, гимнастерки, пилотки, поясные ремни, суконное белье, армейские продуктовые пайки. А вскоре в больших количествах пошли трофейные товары из Германии. Это были мотоциклы, велосипеды, швейные машинки, фарфоровая и фаянсовая посуда, а, главное, одежда, одежда, одежда. Последняя поражала воображение своим шиком и разнообразием и служила предметом женских вожделений, ссор и обид. Злые языки даже говорили, что видели в театрах офицерских жен, вырядившихся в дамские шелковые комбинации и ночные рубашки, которые они принимали за выходные платья.

Но главное, что отличало тогдашнюю Москву от той, которую мы оставили, уезжая в эвакуацию, и что вселяло надежду, радовало и вдохновляло, были становившиеся все более частыми громкие победные вечерние салюты. Мы выбегали на улицу, задирали кверху головы и при каждом очередном взлете ярких цветных брызг с диким восторгом орали во всю глотку:

– Ура-а-а-а-а! Ура-а-а-а-а!!!

В честь освобождения от немецко-фашистских захватчиков Киева, Минска, Одессы, Варшавы, Будапешта, Праги и, наконец, Берлина.

А вот великий день Победы почему-то запомнился мне почти только одной всеобщей безудержной пьянкой, которая эпидемией охватила улицы города. У нас на Преображенке центром пьяных дебошей был ресторан "Звездочка", возле него демобилизованные солдаты-инвалиды дрались до крови, пуская в дело костыли и палки.

И еще была одна дикая забава: хватали на улице одетого в военную форму человека и втроем-пятером подкидывали вверх. У меня перед глазами до сих пор стоит страшная картина распластанного на булыжной мостовой лейтенанта с разбитой в кровь головой – его три раза подкинули и два раза поймали.

Глава четвертая
БЕЗРОДНЫЕ КОСМОПОЛИТЫ


АРЕСТ СПЕКУЛЯНТКИ

Я сидел за письменым столом и готовился к зкзамену по математике. Но мое внимание было сосредоточено далеко не только на синусах и тангенсах, а почти пополам делилось между котенком Тимой, игравшим носком моей левой ступни, и «банановым лимонным Сингапуром» с патефонной пластинки Вертинского. И вообще впереди было лето, каникулы, дача, речка, лес, велосипед. Кто это так по-дурацки придумал – экзамены в июне?

Неожиданно в комнату вошла мама, только что пришедшая с работы. Она была очень встревожена.

– Что случилось? – спросил я с удивлением. – На тебе лица нет.

– А где бабушка, она не приходила с работы?

Только теперь я вспомнил, что, действительно, целый день не видел бабушку, хотя обычно она в 5 часов приходила с работы домой, а сейчас было уже 7 вечера.

– Да не волнуйся ты, наверное, она зашла в какой-нибудь магазин, – стал я успокаивать маму.

– Нет, нет, столько времени по магазинам не ходят. Даже если стоять в очереди, – задумчиво проговорила она. – Но, главное, эта рожа…

В прихожей стукнула входная дверь и зашаркали шаги деда. Через мгновение он вошел в комнату, бледный, взволнованный, усталый.

– Большая неприятность, – сказал он тихо, ноги его подкосились и он чуть было не упал, если бы не оперся о стену, – сегодня днем Дору арестовали.

Я подскочил к нему, взял под руку, подвел к дивану, усадил, подложив подушку под спину.

– Как это случилось? В чем дело? Арестовали, за что? – я ничего не понимал.

– Так и знала, – сказала мама, – я сразу подумала, что-то случилось, когда увидела, как ухмыляется эта сволочь. Уверена, без Шуры и ее Степика тут не обошлось. Они донесли на нас.

Прошло не так уж много времени, и нам довелось убедиться в правильности маминой догадки. Конечно, дело было в наших соседях по квартире.


В ведомственном доме, принадлежавшем резино-ткацкой фабрике, наша семья жила с 1929 года, когда дедушку перевели сюда главным инженером из Ленинграда. Ему дали шикарную по тому времени квартиру бывшего хозяина фабрики немца Лерха.

Кстати говоря, именно благодаря активности неких предприимчивых французов и немцев и стал фабричным наш окраинный в то время район Москвы. Еще в начале ХХ века они рискнули поместить свои средства в начавшую бурно развиваться российскую текстильную промышленность. Могли ли тогда эти вовсе небогатые Штенманы, Лерхи, Мошера или Пире предположить, что в 1921 году их голыми и босыми выбросят из России, как подлых эксплоататоров – буржуев, врагов рабочего класса?

Теперь бывший хозяйский двухэтажный особняк стал домом № 6 по Суворовской улице Сталинского района города Москвы. Первый этаж, превращенный в общежитие, занимали семейные рабочие, которым в лучшем случае давалось по крохотной темной комнатенке.

И на всех была одна большая кухня с пятью-шестью покрытыми клеенками кухонными столами, где стояли керосинки. Там же на стене висели две ржавые раковины с водопроводными кранами, а за углом в коридоре сильно подванивала единственная на весь этаж грязная вечно засорявшаяся уборная. Правда, во дворе была еще вторая, уличная – деревянный клозет на два очка с выгребной ямой, к ней, как и к первой, каждое утро выстраивалась длинная очередь.


Наша квартира располагалась на втором этаже, ее до поры до времени не затронула коммунистическая реконструкция. В больших комнатах с паркетными полами еще оставались лепные потолки, в углу высился красивый камин, одетый в белую кафельную плитку, а спальню от столовой отделяли деревянные резные перегородки с вставками из цветных стекол.

Однако позже все это было тоже перестроено и подведено под все усредняющий советский стандарт: лепнина снята, камин превращен в обычную дровяную печку, а легкие ажурные перегородки заменены капитальными кирпичными стенами. В хрущевские времена, дом вообще перестроили и превратили в четырехэтажную коробку с маленькими одинаковыми квартирами.

А изначально, кроме трех жилых комнат и широкого коридора, у нас была еще большая кухня с туалетом и огромной ванной комнатой. Вот ее-то после войны дед по собственной инициативе отдал на свою голову одному профсоюзному работнику Степику, вьехавшему в нее со своей женой Шурой. Это сразу превратило нашу отдельную квартиру в коммунальную с общей кухней и уборной и со всеми прочими связанными с этим неприятностями, не исключая доносов в соответствующие органы.

И этот был одним из первых…


– Откуда ты знаешь, что она арестована? – спросила дедушку мама.

– Час назад мне позвонила на работу ее сотрудница Кира из лаборатории и сказала, что об аресте Доры уже знают на заводе.

После этого известия мама вдруг преобразилась. Из сраженной несчастьем слабой женщины она на глазах превратилась в сильного делового человека.

– А ну-ка, нечего тут нюни распускать. Завтра у нас может быть обыск, надо действовать. Женя, идем со мной, – приказала она.

Мы стали вытаскивать из буфета наши многочисленные сьестные запасы, приготовленные к отправке на дачу. Положили их в сумки и, как только стемнело, потащили к уличной уборной. Потом, чтобы никто не видел, по одному входили в кабинку и запирались. В зловонную жижу полетели килограмовые бумажные пакеты и полотняные мешочки с вермишелью, гречкой, манкой, сахаром, лапшой. Пуская фонтаны коричневых брызг, глухо шлепались в воду консервные банки со свиной тушонкой, бычками в томате и сгущенным молоком.

После того, как мы пришли домой, мама переоделась, порылась в комоде, нашла бабушкины документы и направилась к двери.

– Пойду на Лубянку, может, что-нибудь узнаю, – сказала она и ушла.

Мы прождали ее до 2 часов ночи. Можно представить себе, как тяжело дались нам эти мучительно долгие часы.

Но вот в двери заворочался ключ, и вошла мама, опять сникшая, подавленная.

– Все это время я стояла в дикой очереди, в жуткой тесноте и духоте, – cказала она, устало плюхнувшись на стул, – там крохотная комната-приемная и только одно окошко. Пока дойдешь до него, можно с ума сойти, рассказывают такие ужасы, не дай Бог. В сегодняшних списках Разумова не числится. Велели придти завтра, говорят, наверно, не успели еще зарегистрировать.

– Что же делать? – спросил дедушка, нервно перебирая пальцами свою палку.

– Сейчас нам все равно больше делать нечего, – ответила мама, поднимаясь со стула. – Хватит хандрить, надо ложиться спать.

Какой там сон. До самого утра я ворочался в постели, а как только заснул, в окно прорвались первые лучи раннего июньского солнца, и я услышал в соседней комнате громкие взволнованные голоса.

– Я только что встретил на лестничной клетке соседку Исмаилову, ты же знаешь, она живет в одной квартире с милиционершей из 101-го отделения, – говорил дедушка маме, – так вот она по секрету шепнула ей на ухо: "ваша еврейка со второго этажа сидит в милиции, в КПЗ", то-есть, в Камере Предварительного Заключения.

Я вскочил с кровати, сунул ноги в тапочки, подскочил к маме.

– Можно, с тобой? – попросил я, увидев, что она собирается уходить. Мама поколебалась немного, потом, помолчав, сказала:

– Ладно, только быстро одевайся, выпей стакан молока с хлебом, на столе стоит.

МОЯ МИЛИЦИЯ МЕНЯ БЕРЕЖЕТ

101 отделение милиции охватывало своим недремлющим охранным оком довольно большую территорию Сталинского района, тянувшуюся от Преображенской до Семеновской заставы. Теперь это были только названия, а еще перед самой революцией здесь действительно стояли заградительные кавалергарды со шлагбаумами, оберегавшими город от бестаможенного ввоза тифа, холеры, чумы и, конечно, контрабанды.

С начала ХХ века это место стало одним из крупных рабочих предместьев столицы, где на обоих берегах небольшой речки Хапиловки тесно приткнулись друг к другу многие сотни каменных и деревянных домов, бараков, казарм, изб.

В 30-е годы, стараниями сталинской коллективизации и индустриализации, население этого района увеличилось в несколько раз, зримо подтверждая на местном уровне факт планетарного демографического взрыва. Дремавшая здесь веками северо-западная Москва вдруг вспыхнула, раздулась и в один присест схапала близлежащие села Черкизово, Измайлово, Богородское. Вскоре сюда хлынули толпы голодных раскрестьяненных крестьян и из многих других подмосковных деревень и поселков.

До войны социалистическая унификация не успела полностью охватить все стороны московской жизни, и народ на Преображенке пока еще жил очень разношерстный. Среди всех прочих здесь выделялись старообрядцы – они носили длинные густые бороды, а их жены даже в летнюю жару не снимали с головы плотные серые платки. Небольшие дома старообрядцев стояли впритык к бывшему Преображенскому монастырю, где, кстати, до сих пор существует старообрядческая церковь. Это именно здесь с картины Сурикова режет нас фанатичным взглядом героиня церковного Раскола ХУ11 века боярыня Морозова.

И вообще, странное дело: этому, казалось бы, тихому спокойному подмосковному местечку История уготовила очень даже неспокойную судьбу. Ведь Преображенский монастырь был той самой детской обителью Петра 1, где он со своей матерью противостоял своей сестре Софье, правившей в то время государством. Здесь, по берегам Яузы, он водил свои «потешные полки» и отсюда в одних подштанниках на незапряженной лошади бежал в Сокольники от стрельцов, посланных его убить. А после свержения Софьи на Преображенской площади был установлен эшафот, с которого летели на булыжную мостовую головы тех же стрельцов. И не потому ли Петр отказался от старой столицы и построил новую, поскольку никогда не сидел на московском престоле?

Еще больше было на Преображенке татар, семьи которых в отличие от других жителей района имели по четверо – пятеро детей. В нашем доме тоже долгие годы жила такая многодетная семья. Татары работали строителями, дворниками, продавцами в магазинах, многие из них отличались крутым взрывным характером. Наверно, они были потомками татаро-монгольских конников золотоордынского хана Тохтамыша, напавшего на Русь в 1382.

Обращали на себя внимание и тихие трудолюбивые китайцы, они жили здесь с незапамятных времен и держали небольшие ручные прачечные, куда многие жители района носили стирать белье. Куда делись эти соплеменники Маодзедуна – секрет московского НКВД, а, может быть, китайских хунвейбинов и цзауфаней.

В конце пятидесятых 101-му отделению милиции больше всего хлопот доставлял Преображенский вещевой рынок-барахолка. Его уже несколько раз закрывали, но, вопреки всяческим запретам, он продолжал существовать, жить и развиваться по каким-то своим, рыночным, законам, непонятным городским властям. Милиция брала на рынке с поличным воров-карманников, домушников, проституток, бандитов, жуликов.

Однако главной их заботой и их самым важным достижением был массовый отлов так называемых спекулянтов. Этим кодом обозначались тысячи наиболее активных жителей округи. В основном это были шустрые востроносые старики и старухи – простояв в многочасовых магазинных очередях, они втридорога продавали потом на рынке колбасу, мясо, водку, кофточки и платья.

Ими в основном и было переполнено каменное двухэтажное здание милиции, куда мы с мамой пришли искать правду. Спекулянты стояли во дворе большой плотной толпой, и их партиями по пять – семь человек отводили в кабинеты разных милицейских начальников или чаще всего просто выставляли за ворота. А пока они громко негодовали, доказывая свою невиновность, кричали, плакали, ругались, крепко прижимая к себе сумки, мешки и авоськи с непроданным товаром.

Взяв меня за руку, мама прошла мимо этой толпы и решительно открыла дверь с табличкой "Дежурная часть". Здесь в отличие от двора было пусто. По трем стенам стояли длинные деревянные скамейки, а четвертую сторону занимала остекленная стойка, за которой сидел мордастый рыжеватый лейтенант и громко разговаривал по телефону.

– Ничего, ничего, я в субботу выходной. Жди. Приду к тебе. Побалуемся. – Увидев нас, он приложил ладонь к трубке, но кричать не перестал. – Ничего, что старая. Какая ты старая, чего ты? Все нормально. Что, что? Плохо слышно. Да не надо никаких чистых простыней. Не выпендривайся, лучше закуску готовь, огурчики там малосольные, грибочки. Бутылку я сам принесу, у меня стоит початая. Ладно, ладно, кончаю говорить. У меня тут люди.

Положив трубку, лейтенант уставился на нас невидящим взглядом, глубоко погруженным в свои, трудные, но приятные заботы. Как только мы вошли, я сразу узнал его. Да, это был тот самый Данилов. Я дернул маму за рукав и спросил шепотом:

– Ты помнишь его?

– Конечно, это же тот твой "друг". – И добавила задумчиво: – Кажется, нам повезло.

Это случилось зимой, пару лет назад, когда я, как теперь мне казалось, был еще маленьким. Большинство зимних ребячьих игр в нашем дворе были злыми и глупыми. Например, какого-нибудь слабака, неумевшего дать сдачи, могли повалить на землю и «накормить холодком» – то-есть, запихать в рот горсть грязного снега со льдышками. Или заставить лизнуть на морозе железный столб, от которого отодрать язык можно было только с кровью.

В противположность этим диким забавам, кроме, пожалуй, игры в снежки, было еще одно благородное занятие – катание на коньках. Оно отличалось от всего остального тем, что требовало, во-первых, самих коньков, которые были далеко не у всех, а, во-вторых, умения. Надо сказать, я в этом деле преуспевал. У меня были не какие-то там малышовые "снегурки", как у других, а настоящие взрослые "гаги". Правда, они тоже одевались на валенки и привязывались веревкой, которая закручивалась для крепости обыкновенной щепкой.

Со временем у нас, мальчишек, появилась новая мода – использовать тяговую силу автомобилей. Движение на улицах было слабое, машины ходили медленно, и мы, уцепившись за задний бампер легковушки или кузов грузовика, лихо прокатывались на коньках по мостовой несколько десятков метров, а то и целый квартал. Более изобретательные пользовались сделанными специально для этой цели проволочными крюками, ими было очень удобно цепляться.

В тот злополучный день я выпросил у одного из уходивших домой мальчишек с нашего двора именно такой крюк. Он был длинный толстый, изготовленный, наверно, каким-нибудь взрослым умельцем, наверно, специалистом слесарем. Я бережно взял крюк в руки, протер варежкой, очистив от налипшего снега и сказал его владельцу:

– Ты не бойся, ничего с ним не будет, я его не потеряю. Покатаюсь немножко и сразу тебе верну.

– Смотри, осторожнее, не сломай, а то меня папка заругает, – предупредил тот.

Я выкатился на заснеженную оледенелую мостовую и стал ждать. Вот из-за поворота показалась порожняя сильно громыхавшая полуторка со старым подержанным досчатым кузовом. Она медленно, как бы, дразнясь, поехала в мою сторону. Было ясно, что это то самое, что мне нужно. Я прокатился немного рядом, потом заехал машине в тыл и, сильно выбросив крюк вперед, зацепил его за кузов.

О, какое это было наслаждение! Под завистливые взгляды мальчишек и восторженные возгласы девчонок я, гордо подняв голову, проехал мимо нашего дома, потом соседнего, потом еще одного, второго, третьего. Вот уже проплыли мимо магазины "Булочная" и "Продтовары", скрылась из виду кучка смотревших мне вслед ребят, и вдали уже показалась Преображенская площадь. Хватит, пора было возвращаться.

Но что это? О, ужас! Я не мог выдернуть крюк из кузова машины – он застрял в щели между досок. Чем больше я его дергал, тем больше он застревал. Я был в отчаянии. Что делать? Не мог же я бросить чужой крюк. И отцепиться у меня не получалось.

А машина уходила все дальше и дальше от дома и не останавливалась, а только прибавляла ход. Прохожие на тротуаре провожали меня косыми укоризненными взглядами и восклицаниями типа:

– Вот хулиган какой!

– Безобразие!

– И куда это милиция смотрит?

Но она как раз не только смотрела, но в лице некого милицейского чина (как потом выяснилось, лейтенанта) стала перед ветровым стеклом грузовика и замахала руками. Машина остановилась, водитель вылез из кабины, и увидев мою поникшую фигуру и поняв в чем дело, подошел к кузову и выдернул крюк из досок. Он протянул его мне, но настроенный менее миролюбиво милиционер быстро его перехватил, сунул под мышку и громко закричал, время от времени поглядывая на тротуар, где уже начали останавливаться любопытные прохожие.

– Ты понимаешь, негодяй ты этакий, что ты делаешь? – заливисто ругался милиционер. – Ты же, паршивец, подводишь под статью честного советского труженика, водителя автомобиля, передовика производства! Я вот сейчас акт составлю и тебя в колонию отправят, тогда будешь знать, как хулиганить.

Но увидев мой пристальный взгляд, прикованный к торчащему у него из-под мышки крюку и кое-что сообразив, он перестал играть на публику и завершил свою угрозу уже более тихим голосом:

– А эту штуковину, и не думай, ты у меня так просто не получишь. Пусть родители приходят. В 101-ое отделение. Я сегодня до утра дежурю.

Я снял коньки, сунул их за пазуху и, понуро уставившись в землю, поплелся в сторону дома.

Узнав о случившемся, мама сначала заохала, заахала, но затем поняла, что ругать меня особого смысла не имело, так как я уже получил наказание вполне достаточного для меня уровня. Она быстро оделась, взяла сумочку и отправилась в милицию. Через полчаса вернулась, держа в руке тот самый злополучный крюк.

– За те деньги, что я отдала этому подонку, можно было бы тебе сделать десять таких крючков, – сказала мама.

И вот теперь этот самый Данилов, как видно, ничуть с тех пор не продвинувшийся по службе, сидел за стеклянной перегородкой дежурки и смотрел на нас отсутствующим взглядом.

– Говорите, Разумова? – недовольно проворчал он, листая толстую амбарную книгу. – А-а, вот, нашел, есть такая. Арестована, читаю, "за скупку бытового керосина в особо крупных размерах с целью последующей спекуляции". Дело будет передано в прокуратуру.

– Какая же это спекуляция, товарищ лейтенант? – сказала мама. – Мы собираемся переезжать на лето на дачу, а там нет керосиновой лавки. Вот и купили два бутыля. Разве это много?

Она раскрыла свою сумочку и стала там что-то искать.

Такой поворот дела сразу же изменил поведение дежурного милиционера – в его глазах появился интерес, и он, перестав смотреть куда-то вдаль, наконец, удостоил своим вниманием и мою персону. Его глаза забегали от меня к маме и обратно. По-видимому, в его памяти забрезжил какой-то просвет.

– Так, это ваш что-ли пацан? – сказал он, оживившись. – Знакомая личность. – Потом, откровенно пялясь на мамину сумку, понизил голос до шопота:

– Давайте-ка, быстренько бегите бегом, тащите сюда бумагу от профкома, завкома, месткома. Откуда хотите. Пока еще не поздно, попробуем как-то спустить на тормозах это дело.

Вся остальная часть дня прошла в сумасшедшем темпе: звонки бабушкиным сотрудникам, знакомым, начальству – телефонная трубка чуть было не расплавилась. Потом дедушка пошел на Электрозавод и к концу дня вернулся с красиво напечатанным на официальном заводском бланке письмом в милицию. В нем говорилось, что:

"Д.Разумова – старейший работник лабораторииИзоляционных материалов Трансформаторного завода ", что она "инженер -новатор, на ее творческом счете не один десяток научных разработок и рационализаторских предложений ".

К вечеру ее отпустили…

Таким образом, первой женщине инженеру, к счастью, повезло – ей удалось избежать трагической участи других первых – писателей, артистов, партийных работников, «большевиков-ленинцев».

В тот момент мы благодарили судьбу и случай за то, что они так своевременно подослали нам эту соседку, милиционершу, и этого проходимца Данилова.

Но позже стало понятно, что дело далеко не только в них. Пожалуй, более важным было полнейшее ничтожество, тупость и глупость наших соседей-стукачей. Эти идиоты даже не сообразили, что такого рода подметные письма надо посылать не в какую-то там милицию, а в НКВД.

Вот тогда бы…

ЕВРЕИ ВО ВСЕМ ВИНОВАТЫ

И времена для этого как раз наступали самые подходящие. Начиналась целенаправленная планомерная (а какая же могла быть другая при плановом ведении хозяйства?) антисемитская кампания по разоблачению безродных космополитов, прятавшихся за чужими, русскими, фамилиями.

Каждый вечер после ужина мой дед усаживался в кресло и раскрывал газету "Известия", которая три раза в неделю совмещалась в его руках с популярной тогда "Литературкой".

– Как это они умудряются докапываться до того, кто какую раньше носил фамилию? – задавал дед риторический вопрос и сам отвечал, переиначивая старый анекдот: – Наверно, они хорошо изучили еврейские имена и знают, что Григорьев это Гиршевич, Михайлов – Мойшевич, а Акакиев, конечно, – Срульман.

– Не шуточное это дело, – замечала бабушка. – Они еще могут и до нас дотянуться: откуда, мол, у этих еврейцев такая умная кацапская фамилия? Пойди потом доказывай, что она еще от твоего отца. Зря я не оставила себе свою девичью фамилию.

А я про себя думал: ну, какие мы евреи? По-еврейски не говорим, еврейской истории не знаем, религия для нас чужая. Только что в паспорте отметка, да в анкете пятый пункт.

И еще я не понимал, почему так носимся мы с этим антисемитизмом, придаем ему какое-то особое, даже мистическое значение. Чем отличается злое отношение к евреям, от неприязни к азербайджанцам, грузинам, абхазцам и другим "чернопопым", торгующим на рынках мандаринами и лавровым листом? Или, предположим, белых жителей Нью-Йорка к черным афро-американцам? Ведь все они просто-напросто – чужаки в стае.

Только намного позже я начал разбираться, что к чему.

В то время в Москве было только два места, где еврей мог почуствовать себя евреем. Во-первых, это была Большая Хоральная синагога, построенная еще до революции в середине Спасско-Глинищевского переулка, круто спускавшегося с Маросейки. Одно из первых моих посещений «горки», как называли это экзотическое для Москвы того времени место, было связано с приездом знаменитой Голды Меир, когда почти весь переулок был запружен ликующим народом.

Кажется, именно после этого в течение нескольких следующих лет городские власти во время больших еврейских праздников нарочно перекрывали проезд по близлежащей Солянке. В результате весь транспорт шел к синагоге на этот Спасско-Глинищевский переулок, который вовсе не отличался достаточной шириной. Можно себе представить, что там творилось!

Второе место, где я тоже впервые в жизни оказался в однородном еврейском окружении, был Государственный Еврейский Театр (ГОСЕТ). Наследник блестящего театра Грановского, кстати, первого в СССР получившего еще до Большого и МХАТа звание Академического, он ставил в своем здании на Ордынке великолепные спектакли на идиш и имел большой успех у зрителей. Однако после трагической гибели Михоэлса, пышные похороны которого только что прошли, все изменилось. Государственный театр сняли с государственной дотации. В то время это было страшным ударом, так как оставляло артистов без зарплаты, а спектакли без декораций и костюмов. По Москве среди евреев стали распространяться платные абонементы на посещение спектаклей ГОСЕТ,а, чтобы хоть как-то его поддержать. Наша семья тоже купила несколько таких абонементов.

В это тяжелейшее для театра время назло всем врагам-антисемитам артисты возобновили постановку яркого красочного спектакля "Фрейлекс". Для меня, вообще впервые видевшего мюзикл, это было большим событием. Я вдруг узнал, что, оказывается, у евреев есть быстрые задорные танцы, роскошные своеобразные застолья и прекрасные свадебные обряды. Но особенный восторг вызывали у меня мелодичные и задушевные, ритмичные и юморные еврейские песни, отдельные из которых я слышал раньше только на заезженных патефонных пластинках.

А главное, мне посчастливилось в этом самом "Фрейлексе" в роли веселого свата-шадхена увидеть замечательного артиста Зускина, которого я еще раньше открыл для себя в великолепном шоломалейхемовском "Тевье-молочнике". Вскоре вместе с другими евреями-артистами, художниками, писателями, музыкантами Зускин был арестован и сразу же погиб, кажется, даже не в лагере, а в застенках Лубянки.

Потом ГОСЕТ совсем закрыли, отдав его сцену как бы в насмешку московскому театру Сатиры. Так был сделан еще один шаг к новому "окончательному решению еврейского вопроса", но теперь уже путем его ассимиляции…

Впрочем, это только так евреям хотелось думать.

А на самом деле оказалось, что Сталину не терпелось достичь куда более быстрого результата, и он не удержался от применения старых многократно историей проверенных традиционных приемов. Один из них свелся к успешному проведению кампании по разоблачению врачей-отравителей, в результате которой, например, в нашей районной поликлинике не осталось ни одного еврея.

С другой готовившейся в то время сатанинской провокацией мне довелось соприкоснуться, когда я зашел как-то к своему однокласснику Вале Коваленко, жившему в соседнем доме.

Дверь в валину комнату выходила на большую коммунальную кухню, где в тот вечер, впрочем, как и во все другие вечера, восседал на табурете их сосед Палыч, огромного роста мужчина, который был знаменит тем, что мог за 2-3 вечерних часа выдуть целый ящик пива, те-есть, 25 поллитровых бутылок. На этот раз, похоже, он изрядно подкрепил их еще и несколькими чекушками водки.

– Подь сюда, – негромко промычал он, не дав мне незаметно проскочить мимо.

Надо сказать, что относился он ко мне с неизменной благожелательностью.

Особенно после того случая, когда я своевременно упредил разгон, который неизбежно грозил ему со стороны его крикливой жены Клавдии за очередное посещение краснощекой вдовушки Маши, жившей в соседнем подьезде.

В тот раз мы с Валей сидели на кухне, когда вошел с улицы Палыч, еще на пороге сняв со своей лысой головы ушанку. Я бросил взгляд в его сторону и толкнул Валю локтем:

– Глянь-ка, – шепнул я, показав глазами на гладкую палычину макушку, где красным флажком алел яркий след губной помады. Пока он старательно очищал у порога ноги от снега, я тихонько подошел к нему сбоку и посоветовал заодно почистить и лысину.

Вот за эту услугу и причастность к его тайне Палыч и был ко мне благосклонен.

Но теперь, кроме выпивки, он был явно озабочен еще чем-то.

– Подь сюда, – повторил он и заговорчески склонился ко мне, оглянувшись назад и проверив нет ли еще кого-нибудь рядом. – Вчера у нас в Завкоме желающим порезвиться раздавали заточки из арматурной стали. Предупреди своих. Усек?

Я, конечно, тогда ничего не понял и, чтобы поскорее вынырнуть из облака сивушного перегара, окутывавшего Палыча, быстро кивнул головой и поспешно исчез в валиной комнате.

Вспомнил я об этом разговоре только через пару дней, когда по Москве поползли слухи о надвигавшмся погроме и о том, что для спасения от него еврейского населения к вокзалам уже подогнаны длинные составы железнодорожных вагонов.

Наверно, это соответствовало действительности, тем более, что такие акции уже были ранее проверены на чеченцах, ингушах, калмыках и прочих неблагонадежных народах. Возможно, и в данном случае промашки бы не произошло, если бы не смерть вдохновителя всех побед и бед советского народа.

РАСТОЧИТЕЛЬНЫЙ ПРОЕКТИРОВЩИК

На подходе к переселению неугодного народца, кроме артистов, врачей и прочих черезчур умных, преследования настигли наконец и техническую интеллигенцию. Не обошли они и нашу инженерскую семью.

Как-то вечером, выйдя на кухню, я обнаружил на нашем столе рядом с керосинкой помятую "Московскую правду"с жирными карандашными пометками. Я взял газету, вошел в комнату и прочел небольшую заметку под названием "Расточительные проектировщики ". В ней, в частности, говорилось:

"В то время, когда весь наш советский народ самоотвержено трудится над выполнением данных Партии и Правительству обязательств по досрочному выполению сталинской пятилетки в четыре года, по хозяйственному сбережению средств и материалов социалистического производства, кое-где еще находятся отдельные горе-проектировщики, которые позволяют себе расточительно расходовать недопустимо большие суммы народных денег.

Так, в московском Государственном институте редких металлов (Гиредмет) при прямом попустительстве дирекции некий главный инженер проекта Зайдман Александр Давидович запроектировал на заводе в узбекском городе Чирчик дорогостоющую технологическую линию по западногерманскому образцу.

Как сказали вашему корреспонденту в Парткоме института, инженер Зайдман уже не первый раз пытается протащить в свои проекты чуждые нашему советскому обществу западные стандарты и иностранные технические решения. На заседании Партийно-хозяйственного актива Гиредмета была принята резолюция, осуждающая низкопоклонство некоторых инженеров перед Западом. "Пора остановить расточительство, допускаемое безродными космополитами!" – говорилось на заседании Партхозактива."

– Спасибо этому доброхоту Степику, – заметила мама, прочитав газету, – а то мы бы и не знали, что твой папа стал таким знаменитым человеком.

А я тут же схватил пальто, шапку, перчатки и побежал к метро.

Мой отец был незаурядным инженером, известным специалистом в области холодной обработки металов. Он даже заседал по каким-то вопросам у самого Серго Орджоникидзе в Наркомате тяжелой промышленности. Сколько я его помню, он всегда много и увлеченно работал. Вечерами вместо того, чтобы отдохнуть, послушать радио, почитать газету или книгу, он садился с логарифмичекой линейкой или циркулем к письменному столу и делал какие-то расчеты и схемы для очередного левого проекта. Не думаю, что он занимался этим только ради дополнительного заработка. Он просто любил свое дело.

У отца была благородная, этакая импозантная внешность: стройная осанка, гордо посаженная голова с заемом длиных седых волос и большим породистым носом с горбинкой. Он всегда носил чистые белые сорочки, красивые галстуки и строгие темные двубортные костюмы английского покроя. Говорил он медленно, степенно, а главное, обладал ясным здравым умом, что привлекало к нему в институте самых разных людей, приходивших посоветоваться по служебным и даже личным делам.

Для меня папа был главным авторитетом во всех жизненно важных вопросах. Вместе мы решали проблему выбора моей профессии, это он меня отговаривал идти учиться в гуманитарный институт. Я советовался с ним, когда поступал в аспирантуру, когда переходил на очередную новую работу, которую в начале своего рабочего пути менял почти каждые полтора-два года, когда выбирал тему диссертационной работы и даже, когда собирался жениться.

Но характер у отца был, мягко говоря, нелегкий. Он мог неожиданно выйти из себя, накричать и не за что обидеть. Из-за этого у него каждый раз то тут, то там появлялись враги, с которыми он долго не мог никак помириться и сам это тяжело переживал. Домашним тоже от него доставалось, мама часто плакала, они сутками не разговаривали, и обстановка в доме была очень сложная.

…Разводились долго и трудно. Сначала отец устраивал демонстрации, ложился спать на пол, не завтракал и не ужинал дома. Потом, когда развод был оформлен, он выхлопотал себе отдельную жировку на часть площади в нашей комнате, которую перегородили шкафом и буфетом. Мне пришлось преребраться в коридор, в нем забили парадную дверь, и получилась, хотя холодная и сырая, но отдельная, моя первая в жизни, собственная комната.

Позже папа женился и перебрался к своей новой жене в Армянский переулок.

Там стоял огромный девятиэтажный бывший доходный дореволюционный дом, где на последнем этаже (без лифта) располагалась большая коммунальная квартира с 12 комнатами, выходившими в длинный узкий коридор. На входной двери было 12 звонков, за дверью столько же электрических счетчиков, а в двух туалетах по 6 деревянных сидений для унитаза и столько же тряпок для вытирания пола.

Я часто бывал в этом доме, когда меня приглашали и когда меня не звали. Я приходил по праздникам, суботам, воскресеньям, дням рождения и другим семейным торжественным (и не очень) датам. Я бывал там нередко и тогда, когда папа собирал кампанию для игры в преферанс.

Но однажды я не пришел, когда меня ждали специально. У отца был день рождения, и я звонил за неделю, обещав обязательно придти.

Но именно в тот вечер у меня неожиданно появилась острая необходимость в очередном свидании с очередной своей пассией. Сегодня я даже не помню, кто она была, и где я с ней проводил время. Но тогда эта встреча казалась мне крайне важной, даже настолько, что про папин день рождения я просто-напросто забыл. А он долго ждал меня, накрыл стол, поставил бутылку, рюмки, тарелки, купил специально любимый мой шоколадно-вафельный торт. Он ждал меня до 7 часов вечера, потом до 8, до 9. Но я не пришел ни в 10, ни в 11. Отец страшно обиделся и разозлился. В 12 часов ночи он сел к письменному столу и написал большое гневное письмо. Однако потом, по-видимому, остыл и мне не показал.

Я прочел это письмо только после его смерти, и до сих пор испытываю чувство глубокого стыда и сожаления, неисправимой вины и неоплаченного долга, который уже никогда мне не отдать и который до конца моих дней будет лежать тяжелым грузом на сердце.

Папа ушел из жизни, прожив чуть больше года после ухода на пенсию, и этот-то короткий срок только ходил по поликлиникам, запоздало пытаясь поправить здоровье, подорванное вредным образом жизни, неумеренным питанием, постоянными стрессами и чрезмерным курением. Он своими ногами пришел в больницу, а в реанимацию его увезли на каталке. Туда к нему я тоже не пришел. Но хотя бы на этот раз уже не по своей вине.

Но в тот памятный вечер папа был еще в расцвете сил, и настигший его удар, казалось, нисколько не омрачал его существования. Он сидел в кресле, запахнув свой старинный длиннополый халат из мягкого серого сукна и, наполнив маленькие хрустальные рюмки пятизвездным армянским коньяком, смотрел на меня вовсе не такими уж грустными глазами.

– Я бежал к тебе, думал ты убит и подавлен, – сказал я, – но, к моему приятному удивлению, ты не выглядишь более мрачным, чем в тот раз, когда взял пять взяток на мизере.

– Что говорить, сынок, – ответил отец, – конечно, дела мои – далеко не кофе с ликером. Но и не касторка с перцем. Во всяком случае, нос вешать рано, Партхозактив – еще не районный Нарсуд. И понять его вполне можно – «цыпленки тоже хочут жить». Надо отчитаться перед Райкомом, галочку поставить, доложить, что космополита долбанули, задание партии выполнили. Я вчера был у директора, он успокоил, сказал, что тронуть меня не даст. Говорит, придется разжаловать в инженеры и вкатить выговор с занесением в личное дело. Ну, и черт с ними, все равно я буду заниматься теми же своими делами.

К счастью, так и получилось, как сказал директор Гиредмета – отец остался в институте, хотя и на должности простого проектировщика.

Зато маму без всяких статей в газете и даже без особых обьяснений уволили из Бауманского института просто напросто по сокращению штатов. И это несмотря на то, что она работала там всего лишь в исследовательской лаборатории и никогда не занимала никаких преподавательских должностей – на них евреев почти никогда и на пушечный выстрел не подпускали. Боже упаси, это же был идеологический фронт – воспитание молодого поколения строителей социализма, там следовало особо строго подбирать кадры.

Глава пятая
КАК Я НЕ ПОПАЛ К СТАЛИНУ


МАРТ 1953-го

5 марта 1953 года утром на первой паре лекцию по железобетону нашему 3-му курсу читал доцент Шеляпин. Еще осенью, представляясь студентам, он пошутил:

– Мою фамилию легко запомнить. Я не оперный бас Шаляпин и не комсомольский вожак Шелепин. Я нечто совмещенное – Шеляпин.

Этот кентавр, надо отдать ему должное, классно вел свои занятия – говорил понятно, доходчиво, давал возможность записывать формулировки, подробно обьяснял непонятные места. А главное, зачеты принимал без лишней строгости и оценки ставил довольно либерально. Для меня, не очень-то утруждавшего себя домашними заготовками к экзаменационным матчам, такой вариант был весьма подходящим.


В то время я еще не достиг той особой привязанности к Московскому инженерно-строительному институту, которая позже привела меня к повышенной стипендии и даже участию в Студенческом научном обществе. Я попал на гидротехнический факультет этого ВУЗ,а вовсе не по велению сердца, а по чистой случайности.


И в основном из-за той обидной ошибки на выпускном письменном экзамене по литературе. В десятом классе я неплохо учился и был претендентом, если не на золотую, то хотя бы на серебрянную медаль.

А к этому самому главному экзамену я готовился особенно старательно. Но вот не учел, что слово бешеный пишется с одним "н", а не двумя. В других случаях такую ошибочку в сочинениях на аттестат зрелости обычно сами учителя в школе преспокойно исправляли, и в РОНО все проходило, как по маслу – кандидатуры медалистов согласовывались заранее. А я был внеплановым, поэтому в отношении меня была проявлена партийно-комсомольская принципиальность.


Из-за этой проклятой ошибки мне за сочинение поставили четверку, и никакой медали я не получил. Сейчас это кажется ужасной глупостью, но в те времена для награждения выпускника школы даже серебряной медалью по письменной литературе требовалась только пятерка. Население должно было быть поголовно грамотным.

Но в моем случае далеко не все было ясно. Откуда взялась та досадная ошибка? Ведь перед тем, как сдать сочинение, я его три раза проверил и выкинул все подозрительные слова, в которых хотя бы немножко сомневался. Неужели это я так раздухорился из-за того, что писал на тему любимого мною тогда громкого поэта Маяковского – а cлово бешенный с двумя «н» слышилось мне как-то звучнее.

Весьма крайнюю, но по тем временам вполне достоверную догадку высказал мой дядя Яша, папин брат, который удивился, что я сделал ошибку в таком простом слове.

– А может быть, – предположил он, – это сами учителя тебе подлянку кинули, второе "н" подставили, чтобы ты на медаль не прошел. Такое тоже могло быть. Им бы ведь здорово влетело, если бы они еще одного еврея, да еще внепланового, пропустили.

Размышляя об этом случае, я начинаю думать, что эта версия вполне правдоподобна.


Конечно, теперь мне нечего было рассчитывать на поступление в какой-нибудь престижный ВУЗ (по понятиям тех времен) – вход туда абитуриентам с семитскими корнями, даже медалистам, был закрыт.

А я ни на что и не рассчитывал, и с неосознанной наглостью, наивностью и самоуверенностью юнца понес документы в МГУ на отделение журналистики филфака, и тут же получил по физиономии. Странно, что меня тогда никто не остановил – ведь туда в то время даже для медалистов с арийскими кровями было непрохонже. Это было место только для блатных и очень блатных. Или же для таких, как, например, пришедшая в приемную комиссию в один день со мной знаменитая тогда колхозница ударница-звеньевая Паша Ангелина – ко всем почетным грамотам и дипломам ей зачем-то понадобился и университетский диплом. А у меня даже документы не стали смотреть.


Обиженный, униженный и мечтающий о каком-то мифическом литературно-историко-географическом образовании я поперся в Историко-архивный институт, он казался мне вполне подходящим для этого местом. Там и конкурса-то особенно большого не было. Несмотря на это, меня там тоже до экзаменов не допустили. На медицинской комиссии докторша велела сделать двадцать приседаний и, приставив стетоскоп к моей груди, заявила, что я не прохожу по здоровью.

– Ты же сам сказал, что у тебя в детстве была скарлатина, – сказала она, – теперь вот осложнение на сердце. Поэтому у нас тебе противопоказано – архивы, пыль.

Только через несколько лет я понял, куда я, дурак, полез с моим-то носом – в те годы этот ВУЗ принадлежал грозному ведомству, бериевскому МВД.


«Если ты а,ид, то иди в МИИТ, если ты а,гой, то иди в любой» – такая ходила поговорка. Уклоняясь все дальше от намеченного мною еще в детстве столбового гуманитарного пути развития, я пошел в Инженерно-экономический институт.

Но пробыл там всего один семестр и сбежал. По очень серьезной причине, с которой была связана изрядная нервотрепка.

МОЕ ПОДСУДНОЕ ДЕЛО

В те времена такие вузы, как Инженерно-экономический (наравне с просто Экономическим, Финансовым, Педагогическим, Текстильным, Пушным и другими не чисто техническими) традиционно были женскими. Поэтому я сразу же попал в очень щекотливое положение – в моей группе оказались одни девочки.

Нетрудно представить, как мог себя чувствовать в таком обществе семнадцатилетний юноша, почти все 10 лет учебы видевший своих сверстниц только на редких школьных вечерах, где он подпирал спиной стену и заливался густой краской только от одного случайного взгляда какой-нибудь танцующей девицы.

Последствия раздельного обучения проявились на первом же занятии. Девчонки моментально поняли, какой удачный повод повеселиться дает им мое присутствие, и в буквальном смысле не давали мне прохода. То одна из них как бы невзначай задевала меня в коридоре своими упругими грудками, то другая, сидевшая на занятиях рядом, задирала юбку, обнажая круглые розовые коленки. Я краснел, бледнел, сопел и, чтобы ко мне не приставали, садился за первый стол поближе к преподавателю.

Так я стал почти отличником.


Потом покушения на мою невинность стали более опасными. Некая Алла попросила меня помочь ей подготовить домашнее задание по диамату, и, я, крупный знаток марксистско-ленинской философии, однажды вечером оказался с ней вдвоем в отдельной квартире многоэтажного дома, возвышавшегося на Подсосенском переулке рядом с институтом.

Я уж не помню, как это получилось, но после недолгого проникновения в тайны диалектического материализма мы от письменного стола переместились на диван, обнялись, потом наши губы непроизвольно потянулись друг к другу и неожиданно слились в нежном поцелуе. Надо признаться, что у меня это было первый раз. И мне это очень даже понравилось. Я потянулся к Алле снова, потом еще, и еще. Она прижалась ко мне всем телом, закрыла глаза и зашептала что-то невнятное.

Но затем случилось нечто очень странное. Алла вдруг приглушенно застонала, все тело ее задрожало, забилось чуть ли не в конвульсиях, а потом как-то обмякло и затихло. С рваными красными пятнами на щеках, с каплями пота на носу, она резко оттолкнула меня и пересела с дивана на стул.

Нужно ли говорить, как я испугался? Я подумал, что сделал нечто недозволенное. Может быть, слишком сильно прижимал к себе – не сломал ли чего? А, если она вообще какая-то припадочная? Мой богатый сексуальный опыт не позволял мне предположить что-либо другое.

Неожиданно раздался осторожный стук в дверь, затем она приоткрылась. Я поднял глаза и вздрогнул. На пороге стояла… Алла. Нет, не эта, а другая – более полная и менее высокая. Но главное отличие было на лице, под которым четко вырисовывался второй подбородок, а возле глаз, подпираемых мешками, обозначались многочисленные морщины. Сразу становилось ясно,что ждет в будущем ту, с кем я так активно только что целовался.

– Это моя мама, знакомься, – подтвердила мою смелую догадку первая Алла.

– Здрасьте, здрасьте, – красиво прокартавила та, – очень приятно. Мне Аллочка говорила о вас. Сейчас будем пить чай с малиновым вареньем собственного приготовления, из собственного сада. А у ваших родителей тоже, наверно, есть дача?

Вот она моя дурацкая стеснительность, постыдное малодушие, предательская слабохарактерность! Вместо того, чтобы решительно отказаться под любым предлогом ("спасибо, не хочется", "пора домой", "уже поздно", "меня ждут"), я зачем-то уселся за стол, на котором по мановению ока появились тарелки, рюмки, ложки, вилки.

Оказалось, под«чаем», хоть и с вареньем, в этом доме понималось нечто гораздо большее. Стол украсился запотелой бутылкой вина, блюдом – менажницей с салатом оливье, красной рыбой и черной икрой, грибочками, сырокопченой колбасой, ветчиной и сыром.

Но еще больше меня удивило, что ко всей этой вкуснятине, кроме нас троих, припали какие-то откуда-то вдруг появившиеся люди, может быть, соседи или родственники. Они по-свойски быстро уселись за стол, деловито его осмотрели и, не произнося ни слова, стали хорошо выпивать и закусывать. А сидевшая рядом мамаша наклонилась ко мне, и, направив руку в сторону остекленной горки с хрусталем и фарфором, громким шепотом доверительно сообщила:

– Это все мы отсюда уберем, поставим вам софу и комод.

Алла покраснела и потупила взор.


С трудом вырвавшись из этого дома, я, конечно, больше ни разу в нем не появлялся. И в институте старался избегать Аллу, как только мог. Я не смотрел в ее сторону, отводил глаза, когда мы нечаянно встречались взглядами, и обходил ее по дуге, когда видел стоящей с кем-то в коридоре. Однако скоро мне дали понять, что такое поведение предосудительно.

Прошло всего пара недель, и как-то днем, когда я только что пришел из института, зазвонил телефон. Я поднял трубку.

– Вы знакомы с девушкой по имени Алла? – спросил строгий мужской голос и, услышав утвердительный ответ, продолжил: – Только что приходила ее мать и просила меня, как адвоката, представлять ее дело в суде. Она собирается подать исковое заявление об изнасиловании и лишении невинности ее дочери. Это после появления недавнего указа – очень серьезное обвинение. Я вам настоятельно советую найти с ними общий язык, помириться и не доводить дело до суда. Могут устроить показательное рассмотрение и, чтобы другим было не повадно, влепить вам по полной мере. А это, чтобы вам было известно, никак не меньше пяти лет.

Я так растерялся, что потерял не только способность что-либо сообразить, но даже что-либо сказать. Правда, особой надобности в этом и не было, так как в телефонной трубке послышались короткие гудки – слава Богу, я не должен был сразу же отвечать.

Что в таком пиковом положении должен был делать юноша, не имевший ни малейшего представления о юридических, медицинских, или каких-то других научных и житейских премудростях? Пойти за советом к родителям? В данном случае это исключалось: с мамой говорить на такую тему было невозможно, а папа, как назло, был в длительной командировке. Может быть, отравиться, как сделал один наш однокурсник (правда, по совершенно другой причине), или, наоборот, пойти дать этим мерзавкам в морду? Но первое сразу же отпало по его абсолютной нежелательности, а второе по неосуществимости – не пойдешь же драться с женщинами.

О, если бы тогда сподобился я догадаться, что так напугавший меня телефонный звонок был из обычной городской юридической консультации, куда побежала с жалобой на меня шустрая аллина мамаша. Но где уж мне было тогда допереть до того, что меня просто хотели взять на испуг, что бояться мне было абсолютно нечего, и никаких последствий этого "дела" быть не могло?


А пока я нервничал, думал-гадал, жевал мысленную жвачку, не зная, что делать, подоспело одно важное событие, благодаря которому моя проблема, хотя, может быть, и не решилась совсем, но ушла куда-то на задний план. А вскоре она и вообще исчезла за горизонтом, не оставив, как мне кажется и как не странно, никаких существенных следов ни в моей душе, ни в моей памяти.

Помог мне в этом "лучший друг советской молодежи", "отец родной" товарищ Сталин.

СМЕРТЬ ВОЖДЯ

Наш вождь не мог не следовать освященной веками традиции всех восточных империй – начиная аж с Шумерской, они все обязательно строили каналы. Сталин начал их возводить еще до войны: канал Москва-Волга в центре страны, Беломоро-Балтийский на севере. Теперь настала очередь «Великих строек коммунизма» – еще более гигантских каналов, плотин, шлюзов, гидроэлектростанций.

Для осуществления планов Партии все было готово. Существовал многоголовый строительный монстр "Гидроэнергострой", действовали два крупных специальных проектных института: "Гидроэнергопроект" (ГИДЭП) и "Гидропроект" (правда, очень скоро, углубляя монополию, второй поглотил первый). Директором ГИДЕП,а в то время был Н.А.Вознесенский, отец будущего известного поэта – шестидесятника. "Гидропроектом" командовал С.Я. Жук, легендарный гидростроитель, поднятый, как говорили слухи, по указанию самого тов. Сталина из лагерной пыли канала им. Москвы. И до сих пор "Гидропроект" носит имя этого крутого человека, в одночасье превратившегося из простого зэка в крупного руководителя, ставшего в один ряд с И.А.Лихачевым, А.П.Завенягиным и другими знаменитыми хозяйственными полководцами послевоенного промышленного строительства.

Кроме этого существовало и неограниченное количество бесплатной рабочей силы ГУЛАГ,а, что делало осуществимыми практически любые самые одиозные, самые сумасшедшие проекты.

Но помимо рабов нужны были еще, и тоже в большом количестве, надсмотрщики – начальники всех уровней: бригадиры, прорабы, мастера, инженеры.

Вот почему зимой 1950 года в Московском инженерно-строительном институте был обьявлен дополнительный, зимний, набор студентов – специально для подготовки кадров великих коммунистических строек.

Я был одним из первых абитуриентов, прибежавших поступать на Гидротехнический факультет МИСИ им. В.В.Куйбышева.


Вот почему в тот памятный для всей страны день, я сидел в большой 101-ой аудитории здания МИСИ на Разгуляе и слушал лекцию доцента Шеляпина. Между прочим, от почти всех других преподавателей он отличился еще тем, что ни разу ни на одном своем занятии не упомянул имя великого русского ученого Ломоносова. Это было удивительно, так как в те времена никакой новый курс лекций ни по какому предмету не начинался без упоминания этого великого родоначальника и основоположника всех наук. Он оказывался первым создателем почти всего, что не открыли и не разработали другие русские ученые (например, Яблочкин, придумавший лампочку вместо Эдисона, Можайский, создавший самолет еще до братьев Райт или Попов, обошедший Маркони в изобретении радио).

Странным казался нам тогда этот лектор Шеляпин.

А тем утром он явно был в ударе – азартно обьяснял работу железобетонных балок под разными нагрузками, с увлечением рассказывал о конструкциях с предварительно напряженной арматурой. В обычно шумной аудитории на этот раз было тихо, все внимательно слушали лекцию, записывали в тетради формулировки и старательно срисовывали с доски схемы и диаграммы.

Неожиданно, на самом интересном месте, минут за пятнадцать до звонка дверь в аудиторию открылась, и на пороге появилась Тоня Дмитриева – комсорг курса, девица, хотя и эмоциональная, но строгая и непререкаемая в суждениях. Однажды на одном из институтских митингов, посвященных 70-летию товарища Сталина, в конце своей пламенной речи эта комсомолка-комиссарка вошла в экстаз и воскликнула:

– Да здравствует вождь всего прогрессивного человечества, отец и учитель мирового пролетариата, наш дорогой, великий товарищ Сталинчик!

Сегодня Дмитриева была подчеркнута серьезна, ее бледное до синевы лицо выражало глубокую печаль, тревогу, растерянность. Она открыла свой одетый в пурпурный коленкор блокнот с районной комсомольской конференции и низко склонила к нему голову. Потом после короткого молчания негромко произнесла страшную для всех нас фразу:

– Сегодня после тяжелой и продолжительной болезни ушел из жизни Председатель Совета Министров СССР, Секретарь Центрального комитета Коммунистической партии Советского Союза Иосиф Виссарионович Сталин.

Первое, что пришло в голову: все, конец! Конец спокойной мирной жизни, конец беззаботной студенческой лафе. Теперь снова начнется война, та третья мировая, которую до сих пор только благодаря Сталину не удавалось развязать американским империалистам и западногерманским милитаристам. Сразу же загребут в армию, как когда-то на финскую и отечественную со второго курса забрали по "ворошиловскому призыву" моего дядю Лелю. Придется и мне идти воевать. Кровь, раны, госпитали, похоронки.

Я посмотрел вокруг. Все сидели с мрачными лицами, молчали, у девочек на глазах блестели слезы. Потом по мановению руки Тони Дмитриевой все в едином порыве поднялись со своих мест. Постояли минуту, две.

Затем Тоня снова махнула ладонью, все сели, насупившиеся, понурые. Горе, какое горе!

Но тут произошло нечто совершенно непонятное, не укладывавшееся ни в какие наши представления тех времен. Этот самый доцент Шеляпин помолчал немного, а потом, дождавшись пока за Тоней Дмитриевой закроется дверь, как ни в чем не бывало повернулся к доске и сказал:

– Да, вот так… Но давайте-ка продолжим рассмотрение консольных балок. Вернемся к методике расчета арматуры.

Мы недоуменно переглянулись, не зная даже как реагировать на такое невероятное кощунство. Как же так? Случилась катастрофа, мир перевернулся, перед всеми людьми на всей планете разверзлась пропасть, а этот Нешаляпин продолжает разглагольствовать о каких-то там своих консолях-кронштейнах. Как он может, как он смеет? Такая бестактность!

Но вдруг я краем глаза увидел: то один, то другой студент пододвинули к себе поближе конспекты и начали снова списывать с доски формулы и таблицы. А мой приятель Толя Мещанский даже засопел от усердия, перерисовывая схему распределения напряжений в поперечном сечении балки.

После окончания лекции, услышав на переменке, что я возмущаюсь поведением доцента, Толя глубокомысленно заметил:

– Ну, что ты от него хочешь? Он же беспартийный и вообще контра – поговаривают, в войну был в плену. Кроме того, из буржуйской семьи.

Другого обьяснения мы в ту пору найти не могли.

ТАЙНА КРЕМЛЕВСКОГО ДВОРА

Леня Аллилуев в тот день в институт не приходил, не был он и на следующий день. Впрочем, он и раньше не очень-то часто посещал занятия, что, однако, не мешало ему всегда вовремя сдавать курсовые работы и на экзаменах получать твердые четверки.

Это был высокий стройный юноша с благородной породистой внешностью, красивым удлиненным лицом и мягкими зачесанными назад светлокаштановыми волосами. С самого первого дня учебы он мало общался с однокурсниками, ни с кем не заводил дружбы, был тихим и молчаливым. Никто о нем ничего не знал, известно было лишь, что он увлекается радиолюбительством и что у него есть еще младший брат Володя, который тоже не попал учиться туда, куда хотел.

Только к третьему курсу Леня как-то оттаял, стал более разговорчивым, контактным, сдружился с одним – двумя нашими сокурсниками. Наконец, он настолько перестал быть букой, что даже дал себя уговорить предоставить свою квартиру для новогодней попойки. Оказалось, он был единственным из всей нашей группы, у кого дома в это время не было родителей ("они в отьезде", – обьяснил он).


Наступал 1953 год, и под лозунгом «Новый год с новыми девчонками» мы, нахватав где попало каких-то «чувих», поехали к Лене. От метро «Библиотека Ленина» мы прошли по мосту через Москва-реку и увидели справа на набережной огромное тяжеловесное серое здание с многочисленными подьездами. Помню, я обратил тогда внимание на то, что в очень редких окнах этого дома горел свет. Это было странно – ведь наступала новогодняя ночь!

Леня ждал нас на углу. Мы вошли в роскошный отделанный мрамором вестибюль, который вполне мог бы принадлежать какому-нибудь "Дворцу строителей", а не жилому дому. Потом мы поднялись в просторном лифте на пятый этаж и вошли вслед за Леней в широкую прихожую, где стояла многорожковая деревянная вешалка и висело зеркало в овальной золоченой раме.

Особое впечатление произвела на меня большая гостиная с круглой колонной посредине. Ее окружал широкий овальный кожаный диван, на котором, угомонившись под утро, мы заснули вповалку крепким юношеским сном.

В этой комнате, где мы пировали прямо на полу, бросался в глаза большой прямоугольный портрет. На холсте маслом в полный рост была изображена стоящая вполоборота красивая стройная женщина в строгом вечернем платье.


В ту ночь мы и не подозревали, что, хотя и чуть-чуть, но очень опасно прикоснулись к одной из самых страшных тайн тогдашнего кремлевского Двора. Ведь в ту новогоднюю ночь мы побывали в том самом «Доме на набережной», который так ярко описал позже Ю.Трифонов, а женщина на том большом портрете была не кто иная, как та самая застрелившаяся Надежда Аллилуева, жена Сталина. Наш однокурсник Леня был ее родным племянником, и один с братом он жил потому, что его мать Анна Сергеевна по приказу ее державного зятя была отправлена в лагерь, откуда вышла только в 1954 году в психически нездоровом состоянии.

А отец Лени, Станислав Францевич Реденс (кажется, из латышских стрелков), в прошлом видный деятель НКВД, еще раньше погиб в бериевских застенках. Такая же расправа, без сомнения, ждала и Леню с Володей, если бы, как я думаю, не своевременное покровительство со стороны их всесильного тогда кузена Василия Сталина и, главное, если бы не своевременная кончина их великого родственничка.

Дальнейшая судьба Лени Аллилуева ничем не примечательна и мало отличалась от судьбы других моих однокашников. Он окончил вместе со всеми институт, женился на девушке с нашего курса и попал по распределению на работу в институт Гидропроект. Там он и протрубил до самой пенсии, занимался, кажется, проектированием гидротехнических металлоконструкций (затворов гидростанций, шлюзовых ворот и всяких других устройств). Некоторое время он работал в Египте на строительстве Асуанской гидроэлектростанции.

В отличие от своего брата Володи, который позже написал воспоминания, Леня никогда, нигде и никому не говорил о своем происхождении, о своих родителях. Не знаю, была ли это врожденная скрытность характера или заложенное с раннего детства неистребимое чувство страха.

Bepul matn qismi tugad.

8 823,10 s`om

Janrlar va teglar

Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
28 noyabr 2011
Yozilgan sana:
2004
Hajm:
451 Sahifa 19 illyustratsiayalar
Mualliflik huquqi egasi:
Автор
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar