Kitobni o'qish: «Могила у северных ворот»

Shrift:

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ЛЁД. Глава 1. Устье Ладожки

Термометр на двери конюшни показывал плюс один. Анна всё-таки щёлкнула по стеклу ногтем, хотя и так видела, что он не врёт: третий день с крыши капало, снег во дворе осел и посерел, а у берега Ладожки, где ещё неделю назад можно было идти по льду рысью, проступила вода.

— Весна, — сказала она Хекле. — В январе. Поздравляю.

Хекла фыркнула и полезла носом к ней в карман, где обычно лежал сухарь.

Лошадей было четыре. Два старых рысака, списанных с ипподрома, летом катали туристов вокруг крепости, а зимой только ели и спали: им было всё равно, какая погода, лишь бы сено давали вовремя. Вороной мерин Сварти, исландец, ленивый и хитрый, стоял в дальнем деннике — просторном стойле, где лошадь ходит без привязи, — и делал вид, что его здесь нет. А в ближнем, у самых ворот, переступала с ноги на ногу Хекла, рыжая кобыла с белёсой, почти льняной гривой. Анна привезла её из Исландии годовалой и до сих пор считала лучшим, что у неё в жизни было.

Она раздала сено, долила воды рысакам — подогреватель в поилке опять выбивал пробки, а электрик из Старой Ладоги вторую неделю обещал зайти, — потом взяла крючок и по очереди подняла Хекле все четыре ноги. Шипы на зимних подковах сидели крепко, только на задней левой один стёрся почти до основания. Анна отметила про себя, что в субботу надо звонить кузнецу.

По-исландски она думала до сих пор. Не всегда: в магазине, на почте, в разговорах с соседками она была обычной русской женщиной тридцати четырёх лет, которая держит лошадей на краю деревни и, по мнению тех же соседок, зря не вышла замуж. Но в конюшне язык переключался сам. Шесть лет она прожила на юге Исландии, под Хеллой, на хозяйстве, где стояла сотня лошадей и куда круглый год ехали туристы со всего света. Приехала туда в двадцать два, на один сезон, с дипломом зоотехника и тремя исландскими словами, а уехала с языком, с Хеклой и с привычкой разговаривать с лошадьми так, как с ними разговаривали там.

Уехала из-за матери. Мать жила в Волхове, в пятиэтажке у самой ГЭС, где Анна выросла, и когда соседка позвонила и сказала про инсульт, Анна купила билет в тот же вечер. Думала — на месяц. Мать прожила дольше, чем обещали врачи, и всё это время Анна моталась между больницей, квартирой и конюшней, которую сняла на краю деревни под Старой Ладогой, чтобы было куда поставить Хеклу. На перевозку кобылы ушло всё, что она скопила в Исландии. После похорон оказалось, что возвращаться некуда: её место под Хеллой давно заняли, а Хекле нравилось здесь.

Летом было хорошо. Туристы из Петербурга приезжали смотреть крепость, и Анна возила их на рысаках вдоль Волхова к сопкам — так здесь называли древние курганы по берегу — и обратно. Каждое лето у крепостных стен ставили лагерь реконструкторы, и две недели по деревне ходили люди в шерстяных платьях, с бронзовыми застёжками на груди и ножами на поясе. Они брали у неё лошадей для конных сцен, платили наличными и за кружкой пива объясняли, что у них всё сделано по находкам, до последней бусины. Анна слушала вполуха. Её занимали не бусины, а то, как эти люди сидят в седле. Сидели они в основном плохо.

Зимой не было никого. Двух девочек из Волхова она учила по субботам, остальное время принадлежало лошадям.

Хекла третий день не выходила из конюшни и начинала скучать: грызла жердь, била копытом в дверь денника. Анна посмотрела на низкое небо, на капель, на мокрый двор и решила, что до крепости и обратно по высокому берегу они пройдут и в такую погоду. Эту дорогу она знала наизусть.

Она оседлала Хеклу, застегнула шлем, сунула телефон в нагрудный карман куртки и вывела кобылу за ворота.

*

Тропа шла по краю береговой террасы, между голым ивняком и обрывом. Внизу лежала Ладожка — узкая, петлистая, в эту зиму почти вся подо льдом, серым и ноздреватым. Снег проседал под копытами. Едва выйдя на ровное, Хекла пошла тёльтом — тем особым исландским ходом, при котором лошадь переставляет ноги по одной и седло под всадником не качается, а плывёт. Анна отпустила повод. Ради этого хода она когда-то и полюбила породу: можно было ехать хоть час, держа в руке полный стакан, и не пролить ни капли. На хозяйстве под Хеллой этим фокусом развлекали туристов, и туристы каждый раз не верили своим глазам.

Впереди, на мысу между Ладожкой и Волховом, поднималась крепость: серые известняковые стены, башни под деревянными шатрами, за стеной — белая церковь Георгия с маленьким куполом, похожим на шлем. Правее, под снегом, горбился вал Земляного городища — того места, откуда, как объясняли туристам экскурсоводы, и началась Ладога. Анна слышала эту экскурсию столько раз, что могла бы вести её сама. Большие дома с очагом посередине, срубы с печами из валунов, мастерские, бусы, арабское серебро. Восьмой век, девятый, десятый. Варяги, словене, чудь. Верилось в это плохо: слишком обыкновенным был сугроб, под которым всё это будто бы лежало.

Одну историю про тех же варягов она запомнила лучше всех экскурсий. Это было в сентябре две тысячи семнадцатого, ещё в Исландии. Утром, в маленькой кухне для работников, Сигга — жена хозяина, крупная, седая, с руками, которые одинаково уверенно держали и повод, и внука, — читала вслух новости с телефона. В Швеции, в могиле, которую раскопали ещё в девятнадцатом веке, лежал воин со всем оружием, какое только можно придумать, и с двумя конями. Полтора века его считали мужчиной. Теперь сделали анализ ДНК, и оказалось, что это женщина. Ей было за тридцать. На коленях у неё нашли игральные фигурки, рядом стояла доска, и учёные решили, что она не просто дралась, а командовала.

— Ну конечно, — сказала Сигга и отложила телефон. — Кто бы сомневался.

К новости прилагался старый рисунок: сидящая фигура в деревянной камере, вокруг щиты, копья, меч, а в ногах, на уступе, два коня. Анна смотрела на коней и почему-то думала не о воительнице, а о том, кто этих коней кормил и чистил. Ниже, в статье, кто-то из учёных сомневался: на костях нет следов ран — какой же это воин?

— Значит, хорошо дралась, — сказала Сигга, и на кухне засмеялись.

Анна тогда засмеялась вместе со всеми. А запомнила из-за коней. Могила была рядом со старой крепостью, на острове посреди шведского озера, в месте под названием Бирка. Название запомнилось само: по-русски так называют ярлычок, который вешают на ключи.

Тропа спустилась к самой воде, туда, где Ладожка перед устьем расширялась и берег становился пологим. Отсюда был виден Волхов — широкий, серый, с тёмными промоинами у дальнего берега. Старики в деревне говорили, что после ГЭС Волхов у Ладоги встаёт плохо, и каждую зиму кто-нибудь из рыбаков проверял это на себе.

Анна придержала Хеклу, собираясь повернуть обратно, и в эту секунду за кустами, совсем близко, взревел мотор.

Снегоход вылетел на тропу сбоку, из ивняка: двое парней в ярких комбинезонах, без шлемов. Он прошёл в трёх метрах, обдал их мокрым снегом и с воем ушёл вверх по склону. Хекла видела в своей жизни трактора, фуры и однажды вертолёт МЧС, но такого не выдержала. Она присела на задние ноги, развернулась на месте и прыгнула — вниз, с береговой бровки, на лёд.

Лёд выдержал. Анна успела подумать именно это — выдержал, — успела сесть глубже и собрать повод, а потом Хекла понесла. Не вверх, к шуму, а прочь от него: по льду вдоль берега, к устью.

— Роулега, — сказала Анна, как говорила всегда, и не услышала собственного голоса. — Роулега, девочка.

По-исландски это значило «тише, спокойно». Хекла знала это слово с годовалого возраста. Сейчас она не слышала ничего.

Разворачивать лошадь на льду было нельзя: на резком повороте Хекла упала бы, и тогда обеим конец. Анна сидела, мягко брала и отдавала повод и считала про себя, как её учили когда-то: раз — взять, два — отдать. Шипы скрежетали по льду. Слева уходил назад высокий берег, справа тянулось пустое серое поле, а впереди поле темнело: становилось сначала серым, потом свинцовым, мокрым, и за ним, совсем близко, лежала чёрная открытая вода Волхова.

Хекла почуяла её раньше, чем Анна. Кобыла сбила ход, попыталась встать, заскользила — и Анна почувствовала, как лёд под ними прогнулся. Не треснул, а именно прогнулся, мягко и тяжело.

Потом раздался звук, похожий на выстрел, и лёд под ними исчез.

*

Холод ударил сразу со всех сторон, и первые секунды Анна не понимала ничего, кроме холода. Вода хлынула за воротник, в рукава, в сапоги, в рот. Её выбросило из седла; что-то огромное и твёрдое прошло рядом и толкнуло в бок — копыто, поняла она потом. Руки сами сделали то, чему их учили: бросить повод, чтобы не запутаться в нём, и схватить гриву. Сбоку, подальше от передних ног.

Хекла плыла. Анна чувствовала под ладонями её шею, сильные рывки, работу мышц и держалась за гриву так, как ни за что в жизни не держалась. Шлем сорвало. Течение, которого не было видно сверху, тянуло их вбок, и когда Анна открыла глаза, над ними был уже не свет, а лёд: мутный, серо-зелёный, бесконечный потолок, вдоль которого вода волокла их обеих.

Думать было некогда и нечем. Грудь горела. Хекла рвалась вверх, упиралась головой в лёд, снова уходила вниз, снова рвалась, и Анна держалась за её гриву, держалась, держалась.

Потом потолок над ними посветлел. Не посерел, а стал другим — зыбким, живым, рыжим. Хекла рванулась к этому свету, и Анну вынесло вместе с ней.

Воздух обжёг горло, как кипяток. Анна закашлялась, глотнула ещё — и увидела, что вокруг темно. Не сумеречно, как полминуты назад, а по-настоящему: над ней стояла чёрная морозная ночь, в небе горели звёзды, а у самой воды, совсем близко, метались живые огни. Не фонари. Факелы.

Кто-то кричал. Слов Анна не понимала — а потом одно слово поняла.

Глава 2. Промоина

— Хон ливир! — кричал мужской голос. — Хон ливир!

Ещё в воде, захлёбываясь и не видя ничего, кроме огня, Анна поняла: «Она жива». Так сказали бы и по-исландски, только чуть иначе — гуще, тяжелее, как говорил бы глубокий старик откуда-нибудь из глухого угла, где язык не менялся со времён саг.

Её схватили за ворот куртки. Потом за руку, потом за другую. Кто-то лёг на лёд и тянул её к себе, кто-то держал его за ноги; её проволокли животом по острой кромке и вытащили на твёрдое. Лёд здесь был совсем другим — толстым, белым, звонким. Анна лежала на нём щекой, кашляла водой и не могла поднять голову.

Мороз взялся за неё сразу. Только что она была просто мокрой, а через несколько вдохов рукава куртки встали колом, волосы на висках захрустели, пальцы перестали сгибаться. Кругом ходили люди — сапоги, полы длинной одежды, мех, огонь. Пахло дымом и лошадьми. Чуть поодаль, у края промоины, фыркали и переступали чьи-то лохматые кони — их, видно, привели сюда на водопой.

Хекла.

Анна приподнялась на локтях. В полынье, в трёх шагах от неё, билась рыжая лошадиная голова: Хекла цеплялась передними ногами за край, лёд обламывался, и она снова уходила в воду по шею. Глаза у неё были белые.

— Лошадь! — закричала Анна по-русски. — Помогите лошади!

Никто не двинулся. Люди смотрели на неё. И тогда из Анны само вырвалось то, что крикнула бы на её месте любая девчонка с хозяйства под Хеллой:

— Хестюрин! Бьяргид хестинум!

«Лошадь. Спасите лошадь». Слово «хест» до них дошло — Анна увидела это по лицам. Кто-то коротко засмеялся, кто-то выругался, а над всеми поднялся женский голос, низкий и спокойный, и по тому, как его слушали, сразу стало ясно, кто здесь решает.

Говорившую Анна не видела — только слышала, как та отдаёт приказы, быстро и коротко, и как люди бегут их исполнять. Принесли верёвки. Седобородый мужчина, широкий, в тяжёлой шубе, лёг у самой кромки, дождался, когда Хекла в очередной раз вынырнет, и ловко набросил ей петлю на шею. Второй петлёй, пониже, захватили грудь за передними ногами. Анна рванулась к ним — «не за шею!» — но её удержали.

Седобородый потянул петлю на шее, и Хекла захрипела.

Анна закричала. А Хекла, вместо того чтобы уйти под воду, вдруг поднялась в ней выше, словно её подтолкнули снизу. Старые конюхи на ипподроме когда-то рассказывали про эту деревенскую науку: провалившуюся лошадь надо придушить, она раздуется, наберёт в себя воздуха и всплывёт. Анна считала это байкой. Теперь байка держала Хеклу на воде у неё на глазах.

Мужчины тянули не прямо, а вбок, вдоль кромки, чтобы лошадь вышла на толстый лёд боком. Тянули все разом, по команде, и командовал женский голос. Хекла выбросила на лёд одну переднюю ногу, потом другую, шипы подков вгрызлись в лёд — никогда ещё Анна так не радовалась этим шипам, — и кобыла, скребя, срываясь, выползла на белое и легла.

Лежала она недолго. Петлю на шее сразу ослабили, и через несколько вдохов Хекла вскочила, шатаясь, расставив ноги, и затряслась всем телом так, что с неё полетели брызги.

Тогда Анна и увидела хозяйку голоса.

Высокая женщина — ростом почти с мужчин вокруг — взяла Хеклу под уздцы и подняла факел, чтобы рассмотреть уздечку. Она долго смотрела на пряжки, на удила, на гладкий синтетический повод. Потом провела ладонью по мокрой шее кобылы, по плечу, по ноге — так трогает лошадь только тот, кто вырос среди лошадей, — и заговорила снова. Анна разобрала всего несколько слов, но по ним, по рукам и по тому, как кинулись исполнять, поняла остальное: водить, не давать стоять, растереть соломой, накрыть, пить не давать, пока не согреется.

Правильно. Всё правильно. Анна хотела сказать это вслух и не смогла: челюсть свело от холода.

— Эту — в тепло, — сказала высокая женщина, не оборачиваясь, и показала подбородком на Анну. — Быстро. Пока жива.

Седобородый поднял Анну через плечо, головой вниз, как поднимают мешок с зерном, и понёс вверх по берегу.

Висеть так было больно и стыдно, но Анна смотрела. Мимо неё, вверх ногами, проплывал берег Ладожки — знакомый изгиб, знакомая крутизна. Только на мысу, где полчаса назад стояли серые стены с башнями и белела церковь, теперь чернело что-то низкое и длинное, без башен, и никакой церкви не было. Не горел ни один фонарь. Не светилось ни одно окно на том берегу Волхова, где всегда светилась деревня. Над низкими тёмными крышами стояли столбы дыма, прямые и неподвижные: так дым стоит только в сильный мороз. Выли собаки.

Мороз. Утром был плюс один.

Анна зажмурилась. «Я ударилась головой, — подумала она очень отчётливо, по слову, будто диктовала. — Ударилась головой о лёд, и мне это кажется».

*

Её внесли в тесную, тёмную, чудовищно жаркую избушку — баню, которую, видно, топили к ночи для своих, — и жар ударил так же сильно, как недавно холод. Пахло дымом, мокрым деревом, берёзовым листом; на стене висели веники. Стены были чёрные, лоснящиеся от копоти. В углу громоздилась груда крупных камней, от которых шёл сухой, звенящий жар. Кто-то плеснул на камни воды из ковша, и избушку заволокло паром.

Женские руки — несколько пар — принялись её раздевать. Руки были быстрые, сильные и не церемонились. Куртку дёргали за полы, пытаясь стащить через голову, пока одна из женщин не нащупала молнию. Она потянула язычок, молния с тихим треском разошлась, и женщина отдёрнула руку. Остальные сгрудились над курткой. Кто-то снова потянул язычок — вверх, вниз, вверх.

— Сама, — прохрипела Анна и не узнала своего голоса. — Дайте, я сама.

Пальцы не слушались. Она всё-таки справилась с остальным: с термобельём, которое женщины щупали и передавали друг другу, с мокрыми бриджами, с сапогами, в которых хлюпала вода. Из нагрудного кармана выпал телефон и стукнулся о пол. Одна из женщин подняла его, повертела — чёрное стекло, гладкий бок — и поднесла к горящей лучине, воткнутой в щель между брёвнами, будто хотела разглядеть, что внутри.

Анна протянула руку. Женщина, помедлив, отдала. Анна нажала кнопку сбоку, подержала. Экран остался чёрным. Она нажала ещё раз, и ещё.

— Вот и всё, — сказала она вслух.

Потом пришла боль. Кровь возвращалась в пальцы, в ступни, в уши, и это было так больно, что Анна заплакала — не от горя, а от боли, некрасиво, в голос. Её уложили на широкую полку, окатили тёплой водой, растёрли чем-то жёстким, и одна из женщин, плотная, в тёмном платке, села рядом и заговорила. Голос у неё был низкий и ровный. Анна слушала и вдруг поняла, что понимает — не всё, но многие слова. «Терпи». «Вода». «Тепло». «Жива, жива». Слова были русские и в то же время не русские: гласные звучали там, где им звучать не полагалось, а где-то, наоборот, пропадали, и от этого речь казалась то песней, то бормотанием.

«Староверы, — подумала Анна. — Какая-нибудь глухая деревня, староверы, реконструкторы…» Мысль была глупая, и она сама это понимала. Реконструкторы не вытаскивают лошадей из полыньи петлёй на шее. Староверы не зимуют без электричества на окраине туристического села. И ни одна деревня на Волхове не может за полчаса пропасть вместе с крепостной стеной, церковью и огнями на том берегу.

Её одели в длинную рубаху из грубого, жёсткого полотна, поверх натянули другую, шерстяную, обмотали голову платком, закутали в овчину и повели — почти понесли — через двор. Мороз после бани показался не таким страшным. В другой избе, тоже тёмной, тоже дымной, с тусклым красным светом из угла, её усадили на лавку у стены и дали в руки деревянную чашку. В чашке было горячее, сладкое, с мёдом и какой-то горьковатой травой. Анна выпила всё до дна и только потом заметила, что руки у неё больше не трясутся.

Женщина в тёмном платке — та, что говорила с ней в бане, — стояла рядом и смотрела. Лет ей было около сорока. Лицо широкое, скуластое, глаза светлые и внимательные. У висков, под платком, покачивались на ремешках металлические кольца.

— Добрава, — сказала она и показала на себя. Потом показала на Анну и замолчала, ожидая.

— Анна.

— Анна, — повторила Добрава так, как повторяют незнакомое слово, чтобы не забыть.

Дверь открылась, впустила клуб морозного пара, и в избу, пригнувшись под низкой притолокой, вошла та самая высокая женщина.

При свете углей её было видно лучше. Молодая — лет двадцати пяти, не больше. Длинный кафтан, отороченный мехом, подпоясан широким поясом с металлическими бляшками; штаны, мягкие сапоги. На поясе — нож и меч. Не на стене, не у слуги в руках, а на поясе, и носила она меч так, как носят вещь, с которой не расстаются. Лицо узкое, обветренное, брови светлые. Она сняла меховую шапку, и на спину упала тугая светлая коса.

Женщина посмотрела на Анну долгим спокойным взглядом, потом сказала что-то Добраве, и та молча вышла.

— Как тебя зовут? — спросила высокая женщина.

Анна поняла: в Исландии спрашивали почти теми же словами.

— Анна.

— Анна. — Женщина помолчала. — Откуда ты, Анна? Ты говоришь так, как говорят на западе, на островах за морем.

«На западе» Анна поняла, про острова за морем догадалась. И ответила то, что из всего, что она могла сказать этим людям, было ближе всего к правде:

— Из Исландии.

Высокая женщина подняла бровь.

— Из Исландии, — сказала она медленно. — Зимой. В нашей реке. На кобыле в железных башмаках с шипами.

Анна молчала. Сказать было нечего.

— Ладно. — Женщина кивнула, будто решила про себя что-то простое. — Завтра расскажешь. Кобыла жива. Мои люди водят её по двору и будут водить, пока не обсохнет.

— Спасибо, — сказала Анна по-исландски. — Ты правильно её вытащила.

Что-то дрогнуло в лице женщины — ещё не улыбка, но уже близко.

— Я знаю, — сказала она. — Меня зовут Вигдис.

Она надела шапку и вышла.

Анна сидела на лавке, завернувшись в овчину, и смотрела на дверь. Из угла тянуло жаром. Дым скапливался под потолком, плотный, сизый, и медленно уходил в узкую прорезь под кровлей. За стеной фыркнула лошадь, и Анна узнала этот звук — узнала бы из тысячи. Хекла. Живая.

Она легла на лавку, как была, в овчине, и уснула раньше, чем успела подумать ещё о чём-нибудь.

Глава 3. Арабское серебро

Проснулась Анна от звука, которого не узнала. Что-то тяжёлое тёрлось о камень — ровно, по кругу, с коротким скрипом на каждом обороте. Она долго смотрела вверх, в сизую муть под потолком, прежде чем поняла: жернова. Два плоских круглых камня, верхний вращают за вставленную палку. Такие стояли в музее в Старой Ладоге, в витрине, рядом с табличкой.

Здесь их вращала девочка лет четырнадцати. Она сидела на полу у стены и крутила быстро и привычно, не глядя на камень, а глядела на Анну — во все глаза.

Изба была тесная. В заднем углу темнела печь, сложенная из валунов и обмазанная глиной, без трубы; из её зева шёл красный свет, а дым поднимался к потолку, стоял там плотным слоем и медленно тянулся к узкой прорези под кровлей. Внизу дышать было можно. Встать во весь рост значило сунуть голову в дым — это Анна поняла ещё вечером. Вдоль стен шли широкие лавки, на них лежали овчины и какие-то свёртки. Под потолком, на жердях, висели пучки сухой травы и связки вяленой рыбы. Пахло дымом, овчиной и кислым молоком.

Анна попробовала сесть, и тело ответило сразу всё. Ныли рёбра — там, где её задело копыто. Саднило горло. Хуже всего были пальцы: распухшие, красные, с твёрдыми, будто чужими кончиками. Когда она попробовала сжать кулак, в них словно вогнали иглы. Уши горели.

Добрава, стоявшая у печи, обернулась на скрип лавки, подошла, взяла её руки в свои, оглядела и сердито цокнула языком. Потом зачерпнула из горшочка чего-то жирного и стала втирать ей в пальцы — медленно, от кончиков к ладони, приговаривая. Анна разобрала «не три» и «пройдёт» и сама удивилась, что поняла эти слова.

Потом Добрава поставила перед ней миску. Ячменная каша, густая, с куском масла, которое расползалось по ней жёлтым пятном. Рядом легла полоска чего-то розоватого, плотного, вяленого. Анна откусила и узнала вкус раньше, чем успела удивиться. Осетрина. Балык. Дома такое продавали в дорогих магазинах, по граммам, и она не покупала его ни разу. Здесь осетриной, похоже, кормили за завтраком всех подряд.

Девочка к тому времени бросила жернова и пересела на лавку напротив. Добрава сказала ей что-то строгое, и та, покраснев, ткнула себя пальцем в грудь:

— Милава.

— Анна.

Милава улыбнулась так, будто ей что-то подарили, и снова уставилась.

Анна ела и смотрела в ответ. На Милаве была длинная рубаха из некрашеного полотна, подпоясанная тканым поясом, а на груди висела нитка бус: жёлтые, синие, зелёные, одна полосатая, как леденец. Стеклянные. Бусы у Добравы были богаче, в два ряда, и среди них на шнурке висела серебряная монета с пробитой дырочкой. Добрава нагнулась к печи, монета качнулась и повернулась к огню — и Анна увидела на ней вязь. Не буквы, а узор, тонкий и текучий, как на восточном ковре.

Арабское серебро.

Слова пришли сами, вместе с голосом экскурсовода — с той интонацией, с которой он каждое лето подводил туристов к витрине: «Большие дома с очагом посередине, срубы с печами из валунов, мастерские, бусы, арабское серебро. Восьмой век, девятый, десятый».

Печь из валунов стояла в трёх шагах от неё. Бусы висели у девочки на груди. Арабская монета покачивалась на шее у женщины, которая только что мазала ей пальцы жиром.

Анна отставила миску.

*

У двери она нашла чью-то овчину и мягкие кожаные башмаки, сунула в них ноги и вышла, пока Добрава не успела её удержать.

Мороз был сухой, ясный, синий. Солнце ещё не поднялось, только над дальним берегом розовела полоса. Двор, обнесённый частоколом из заострённых брёвен, оказался шире, чем казался ночью: две избы, баня, несколько клетей на столбах, длинный низкий сарай, откуда доносились фырканье и стук копыт. Над каждой крышей стоял дым. Над соседними дворами — тоже. Дымы поднимались вдоль всего берега, десятки, прямые и неподвижные.

Она вышла за ворота, к краю обрыва, и остановилась.

Внизу петляла Ладожка — тот же изгиб, те же крутые берега. За мысом начинался Волхов, белый от берега до берега, и по белому тянулась тёмная санная колея, а на ней чернели точки — люди, кони, сани. На мысу, там, где вчера утром стояла крепость с шатровыми башнями, поднималась стена — невысокая, серая, сложенная из плоского камня. Ни башен, ни церкви за ней. Вокруг, по обоим берегам Ладожки, лепились дворы, частоколы, навесы, поленницы, лодки, вытащенные на берег и засыпанные снегом.

Анна знала этот берег всю жизнь. Она узнала бы его с закрытыми глазами — по изгибу реки, по высоте обрыва, по ветру с Волхова. Это была Ладога. Только без всего, что Анна о ней знала: без асфальта и столбов, без церквей, без деревни на том берегу. Без её конюшни, где Сварти и два старых рысака стояли сейчас некормленые и ждали, когда скрипнет дверь.

Вот тогда её и затрясло.

Она думала о глупостях. О том, что в субботу приедут на урок девочки из Волхова, найдут пустой денник и ничего не поймут. О кузнеце, которому она так и не позвонила. Об электрике, который так и не зашёл. Потом о том, что на льду у устья Ладожки найдут пролом, а может, и шлем, и решат, что она утонула. И будут правы. Там она и утонула.

Она стояла, пока не перестала чувствовать лицо.

— Эй! — крикнули сзади, от ворот. — Исландка!

Молодой парень, рыжеватый, лет восемнадцати, с пушком на щеках, махал ей рукой и показывал на сарай. Анна поняла без слов.

*

Конюшня была длинная, низкая, с земляным полом, и пахла навозом, сеном и конским потом. Это был единственный запах здесь, который ничем не отличался от её времени, и Анна вдохнула его так глубоко, как не дышала со вчерашнего дня.

Кони стояли вдоль стены на привязи — лохматые, низкие, разномастные, гнедые и буланые, один вороной, крупнее прочих, с тяжёлой шеей жеребца. Хекла стояла в конце ряда, под чужой попоной, и жевала сено. Увидев Анну, она подняла голову и потянулась мордой к её рукаву.

Анна обняла её за шею и стояла так, пока её не отпустило.

Потом она сделала то, что делала каждое утро: осмотрела лошадь. Ноги холодные, сухие, без отёков. Копыта целы, подковы на месте, шипы тоже. На левом боку ссадина — видно, ободрала о кромку льда. Шерсть свалялась клочьями: её растирали соломой, долго и старательно. Глаз ещё тревожный, но ест, и ест хорошо.

— Это я тебя вытащил, — сказал рыжеватый парень. Он стоял у неё за спиной и явно ждал, когда можно будет это сказать. — За ворот. Меня зовут Халльвард.

Анна поняла «я», «тебя» и «вытащил» и догадалась об остальном. Она обернулась и сказала по-исландски:

— Спасибо, Халльвард.

Халльвард расхохотался — не обидно, а так, как смеются над ребёнком, сказавшим взрослое слово. Видно, «спасибо» у неё прозвучало совсем не так, как говорят здесь.

У входа, на перевёрнутой кадке, сидел седобородый — тот, что нёс её ночью через плечо. Он держал на коленях переднюю ногу гнедого коня и выковыривал ножом что-то из копыта. На Анну он глянул коротко, без улыбки, и вернулся к своему делу. Халльвард шёпотом сообщил, что его зовут Кетиль и что в отряде он старший после хозяйки.

Седло Анны висело на колышке у стены. Его трогали: пряжки подпруги были расстёгнуты и застёгнуты заново, не на ту дырку, а синтетический войлок подкладки примят пальцами до блеска.

— Все ходили смотреть, — сказал Халльвард. — Грим два раза приходил.

— Грим?

— Хозяин. — Халльвард мотнул головой в сторону избы. — Он всё смотрит.

*

Вигдис пришла, когда Анна уже вычистила Хеклу жгутом из соломы, как чистили здесь, и разобрала пальцами колтуны в гриве.

На ней был тот же кафтан, на поясе тот же меч, и при дневном свете она казалась ещё моложе. Она остановилась рядом, оглядела Хеклу от ушей до копыт, потом так же — Анну.

— Жива, — сказала она. Это был не вопрос.

— Жива.

— Тогда рассказывай. Как ты оказалась в реке?

Анна думала об этом с тех пор, как стояла на обрыве. Правду сказать было нельзя: такой правде здесь не поверили бы, а если бы поверили, было бы ещё хуже. Врать было опасно: Анна не знала, о чём здесь можно врать, а о чём нельзя. Она выбрала середину.

— Я ехала по льду. У себя. Кобыла испугалась и понесла. Лёд проломился, нас потащило под ним течением. А вынырнули мы здесь.

— У себя — это в Исландии?

— Далеко отсюда.

Кетиль, не поднимая головы от копыта, сказал что-то, и Халльвард прыснул. Вигдис даже не обернулась.

— Люди Грима говорят, что тебя принесла река, — сказала она. — Мои говорят — Ран. Взяла тебя в своё море и отдала назад: не понравилась ты ей.

Про Ран Анна знала. В Исландии про утонувших рыбаков так и говорили: ушёл к Ран, хозяйке моря, которая собирает утопленников сетью.

— А ты что думаешь? — спросила Анна.

— Я думаю, тебя принесла кобыла. — Вигдис положила ладонь Хекле на шею. — Кобыла плыла, а ты держалась за гриву. Я видела, как ты держалась.

— Так и было.

— Значит, так и было.

Она сказала это спокойно, как говорят о погоде, и Анна поняла, что больше её расспрашивать не будут. По крайней мере, не сегодня.

О себе Вигдис рассказала коротко, словно отвечала на вопрос, которого Анна не задавала. Это Альдейгья — Анна услышала в этом имени Ладогу раньше, чем поняла, что услышала. Они, её люди, двенадцать человек и семнадцать коней, зимуют здесь у Грима, потому что пришли с юга слишком поздно: море уже закрылось. Весной, когда вскроется вода, пойдут на запад, домой. А до того служили на юге, в Гардах, конунгу Ингвару.

«Гардарики», — подумала Анна. Так в исландских сагах и старых стихах называли Русь. Кто такой Ингвар, она не знала.

— Что ты умеешь? — спросила Вигдис.

— Лошадей.

— Лошадей все умеют.

— Не все.

Вигдис посмотрела на неё внимательнее. Потом присела, взяла Хеклу за переднюю ногу — кобыла подала ногу сразу, без спора — и повернула копыто к свету из двери. Долго разглядывала подкову, шляпки гвоздей, шипы.

— Кто ей это сделал?

— Кузнец.

— Какой кузнец делает такое железо? Гвозди один в один, будто их не ковали, а… — Вигдис не нашла слова и искать не стала. Отпустила ногу и выпрямилась. — Ладно. Жить будешь у Добравы. Грим не против — пока. Кобыла стоит с нашими, кормим её мы. А что ты умеешь, посмотрим.

Она ушла. Халльвард смотрел ей вслед так, что Анна отвернулась, чтобы его не смущать.

*

Грима она увидела вечером, в избе, куда он пришёл к ужину. Большой, тяжёлый, с седой бородой, заплетённой в косицу, с серебряным молоточком на шее — молот Тора, Анна узнала его по музейным витринам и по сувенирным лавкам Рейкьявика. Он сел во главе стола, выслушал Добраву, задал Анне несколько вопросов — по-северному, медленно и громко, как говорят с глухими, — и, выслушав исландские ответы, долго молчал. Смотрел он при этом не на неё, а на её руки, на её лицо, на овчину, в которую она куталась. Так смотрят на товар, прикидывая цену.

После ужина Добрава отвела её в угол, открыла сундук и достала одежду: длинную рубаху из толстого полотна, вторую, шерстяную, поверх неё, тканый пояс, чулки из грубой шерсти и платок. С платком она задержалась. Спросила что-то — Анна не поняла. Тогда Добрава показала на свой платок, на кольцо у себя на пальце, потом на Анну.

8 472,42 s`om
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
03 oktyabr 2026
Yozilgan sana:
2026
Hajm:
200 Sahifa 1 tasvir
Mualliflik huquqi egasi:
Автор
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar