Kitobni o'qish: «Эдда кота Мурзавецкого (сборник)»

Shrift:

ПУТЬ НА БОДАЙБО…

…закончился на пересечении улиц Лесной и Газопроводной. Семантически правильно, что Газопроводная именно в этом месте распарывала Лесную на две половины. Место было тихое, мягкое, уютное. Его полагалось раскромсать, что и было сделано согласно проекту дурной силы человека, железа и трубы.

Ее отбросило в тишок бурьяна, верного спутника всякой дороги, хоть умной, хоть глупой. С момента, как ее садануло левой фарой так, что глаз принял в себя свет последней звезды, сколько-то времени прошло. Может, минута, может, полторы, а может, и двадцать секунд. Никто ведь не знает, сколько времени уходит на то, чтоб вспомнить это дурное слово Бодайбо, вернее, собрать с неба рассыпанные буквы и сложить их в рядок последним своим дыханием.

А может, все было не так. Потому что как никто не знает ужаса или восторга рождения там или смерти. Все это вещи абсолютно неведомые. Всю жизнь двуногий идиот-человек ставит перед собой черт знает какие задачи – погубить лесную улицу, чтоб набрать машину дров, прыгнуть в небо, чтоб оставить там в нем свой пердячий пар, вспороть брюхо амебы и обнаружить, что она живая. Да мало ли чего может сделать человек, оставаясь кретином в вопросе, кто он есть сам? Зачем и к кому пришел? Кто его звал? Обезьяна ли он или божьими пальцами слеплен? Поэтому оставим это. Примем на веру небо, рассыпанные буквы и последнее усилие девчонки собрать их воедино в дурачье слово Бодайбо.

Васену Таранову хоронили на кладбище, в которое всей своей широкой мордой уперлась улица Газопроводная. Как же ей хотелось, улице, рвануть дальше и по гробам, по гробам, но почему-то ее не пустили, оставив лизать бедные гранитные крайние оградки давно забытых предков.

Улица затихла, но ждала своего часа, когда ей скажут «вперед», и уж тогда она рванется, исторгая из земли кости. Тоже мне проблема.

А пока кладбище тихо приняло в себя Васену, на другом конце в землю был опущен один старичок, зарезанный бритвой в парке во время гулянья. Две могилы – это для нас уже давно никакая не печаль. В одном месте стрельнули, в другом высморкались – и вся недолга. Милиция списала со счета две случайные смерти, от машины и неизвестной руки. На том и истории конец.

Никто у нас людей за людей не считает. Такой мы народ. А может, мы и не народ вовсе? Может быть, мы нечто нечтное? Умирающая неизученная порода? Нелюбопытная к себе самой?

Вот, к примеру, встрепенулась бы (или нет?) эта порода, узнай, что старичок был зарезан девочкой Васеной на ее славном пути отмщения в сторону Бодайбо? А старик, наоборот, пришел сюда замолить старый грех, который, может быть, был оставлен им где-то здесь, а может, и нет. Но пусть не весь грех, а след его старому придурку хотелось найти. Ну, кто этому поверит? Еще месть как-то частично понятна, но замаливать грех?! Да не те мы люди. Сроду ничего не замаливали. Все так живут. Неотмщенные и неотмоленные. Делов…

Все мы – очередь. Все мы – мат и грязь. Все мы – пьянка. Но, будем справедливы, все победим в любой войне, все выживем в экстремале таких оттенков и видов, что другие бы все – сдохли. А мы еще ничего себе, держимся…

На фиг – всех!

Мы про одного, вернее, одну. Девочку, в которой по непонятной причине выросли гнев и возмущение. И она пошла на Бодайбо. Ну, уж если разбираться – так разбираться. Начнем, благословясь, с амебы, которая, зараза такая, имеет свойство делиться, делиться и делиться, не в смысле «на тебе – мне не жалко», а в смысле повторять самою себя до бесконечности. Вот и начнем с далекого, но пока еще видимого начала. С прабабушки Васены Елизаветы, которая родилась в тридцать первом сразу при двух бедах – голодоморе и тюрьме.

У крохотули весом в три двести первое, что было перед еще несоображающими глазками, – это решетки на окнах, а в дверях – человек с ружьем. Вот это меня очень занимает. Просто до смеху! Тюремная больница, раскоряченные беременные и охрана с командой «стрелять» при любой попытке. Тут «любой» особенно интересное, можно сказать, слово. Но попытки не было. Вытолкнув из себя отягощающее бремя, заключенная под номером, не знаю уж каким, тут же отдала богу душу, хотя – кто знает! – может, не богу вовсе, а этому мокрому комочку, с перепугу молчащему, почему ее и взяли за ножки и потрясли как следует, дуру такую, пока не пискнула, а потом уже совсем зашлась криком.

Не надо думать лишнее. Не надо. Девчонку в тюрьме не оставили. На нее дела не было. И ее, завернутую в незнамо что и названную Елизаветой, отдали ее бабушке Катерине. Остановитесь на красоте имен Елизавета, Катерина. Так и хочется подтянуться, но тут же присесть и, сделав книксен, произнести: «Ваше вы наше высочество». Но не будем зацикливаться на прекрасном. Тюремное дитя попало туда, куда попало. К бабушке своей. Которая все слезы выплакала за дочку, у которой ни жизни, ни смерти человеческой не случилось. Лиза попала в саманный домик на две семьи. Их половина смотрела на север, и чтоб девочка видела солнце, бабушка выносила ее во двор, в ту его часть, что не была покрыта тенью. Девочка лежала в цинковом корыте, конечно, не прямо на цинке, а на двух подушках, которым было явно тесно, но время, чтоб считаться с подушками, удобно им или нет, еще не пришло, да и вряд ли придет. О живых еще не научились думать, а уж о такой чепуховине беспокоиться – ума не иметь. Бабушка Катя было не жена, не вдова, то было время многих неопределенных по паспорту женщин, и работала на шахте – гоняла вагонетку с породой, то бишь не с углем, а с пустым камнем. А малышка лежала в цинковом корыте и сосала себе хлебушек, в марлечку завернутый в виде соски. Лежи, дите, почмокивай! Год был трудный, ели всякую дрянь с земли, сыроежки придорожные, крапиву и черные сухари, их, слава богу, было в достатке. Бабушка ни одной недоеденной корочки не выбрасывала, сушила, приговаривая: «Сами не съедим, мышам достанется». Но мышам не доставалось. Все жили плохо.

Но шло время – стали жить получше. Бабушка все толкала вагонетку, внучка после корыта стояла в загородке, где у тех, кто побогаче, жили поросята или птица, а у бабушки рос человек. После работы к бабушке заходила соседка Мила, и бабушка вспоминала дочку и тихонько кляла время.

– Забудь, – говорила ей Мила. – И не очень распускай язык. Смотри, какие у нее ушки на макушке. – И она брала Лизу за уши и трепала их.

– Вот об ней-то душа болит, – плакалась бабушка.

– Ничо! Проскочим! Мы с тобой немытое быдло, что с нас взять.

– Чего это немытое? Я за собой слежу, – обижалась бабушка.

– Да знаю я тебя! Твои штаны, как флаг, всегда на веревке.

«Флаг» – слово известное всем! Стоит свернутый в углу. Осенью и весной его вешают над хатой. Чтоб знали, где живем. Это все еще до войны было. А со временем в клубе заиграли танцы, уже появлялись барышни в фельдеперсовых чулках и отрезных платьях. Но малышке это было еще пока без разницы, ее кормили жидкой кашей на полуводе-полумолоке от соседской коровы. Бабушкина коза как-то быстро сдохла, слабая оказалась телом. Девчонка росла, что называется, никакая. Ножки тоненькие, волосята жидкие, сопли бесконечные, по телу парша. «Я таких детей сроду не видела, в ней же нет жизни». Это баба Катя вспоминала свою толстушку дочь, какой она была до того момента, как за ней пришли. Парень ее где-то что-то ляпнул про голод и матюкнулся про коллективизацию, а она, дура, возьми и подхвати и передай товарищу. «Тюрьма ее съела, – думала бабушка. – Ей нельзя было рожать». Тоже мне мысли, когда вокруг ног уже бродит девчонка, куда ее денешь, какой бумагой спишешь? Она уже не живет в загородке. Бабушка оставляет ее в хате, строго требует, чтоб никому не открывала дверь, кроме Милы. «Если ты увидишь ее в окошко всю, от макушки до пяток. А не так, чтоб голос сказал: «Я – Мила», а ты и отворяешь. Контролируй голос глазами». А тут и случись война. Шла, шла и пришла. Уже стреляли где-то близко, потом все затихло, а к ночи залопотал поселок немецким голосом, а Лизе уже приспичило в третий класс, да заболела корью. Ну и оставили девчонку на год дома. Как-то привычней, а со школой при немцах новые мороки. А тут еще этот хромой шофер стал ухаживать за бабушкой. Ну, как-то так и сладилось бы, но он оказался пьяницей. Пили у них тогда все поголовно, но этот пил, что называется, в черную смерть. Полез пьянющий в машину, ну и с концами: ничего от себя не оставил. А ведь была надежда, что с мужиком, может, и легче будет, с откатки уйдет на работу полегче, вдвоем будут внучку подымать.

– Дура ты, – сказала ей Мила. – В полсотни лет размечталась. Скажи спасибо, что одна.

А вскоре наши вернулись. Как без боя сдали, так без боя и вернулись. Главною мыслью стало – кончит Лиза семилетку, выучится на портниху. ФЗО с таким профилем у них было.

– Какую-никакую юбчонку, – говорила ей бабушка, – сама себе пошьешь. Не говоря о том, если кому что подрубить, простыню или наволочку… Я как знала, машинку «Зингер» берегла пуще глаза.

Бабушка, возвращаясь вечером со второй смены, как раз проходила мимо танцулек и видела в открытые окна клуба другую жизнь, и такое ее разбирало зло, что однажды она не выдержала и запустила в окно камень и успела убежать до чьего-то крика. Ах, как хорошо было бабушке в этот момент! И ей мечталось счастье внучке. Об себе уж какие мысли. Даже четырехлетку не кончила. Но были и другие воспоминания. У счастья бывают странные заходы в жизнь. Может быть, и такой. Для ясности истории скажем. Был у бабушки солдатик с еще первой империалистической – иначе откуда бы взялась дочка, что умерла в тюрьме, – судьбой занесенный на юга России. Говорун и хохотун. Пара анекдотов, пара фокусов на картах – и в шестнадцать лет на сеновал. Без обещаний и всего такого. А потом раз – и исчез. С вечера зачем-то складывал в сумку хлеб и шматок сала. Вот бы ей и спросить зачем? Но ведь дело шло к ночи. К сеновалу! Такому сладкому, что аж заходится все внутри. Но это был последний сеновал, а через девять месяцев родилась дочка, та самая, что умерла в тюрьме родами. Теперь бабушка думает, чем накормить внучку, и радуется, что в доме их не пахнет мужиком. И с войны никто не явится. Но тут же и взрос мужчина. Молодой такой парень, дошел до Берлина и шел теперь обратно. Сам шел с интересом к жизни, к народу, к барышням. До Урала было еще о-го-го. Ему нравился этот путь с войны. Где на день пристанет, где на месяц. Бабушке бы напрячь свою память и примкнуть калитку, ан нет… Она, старая дура, как свою молодость проживает, глядя, как Витек щиплет за задок Лизку. Он же насытился досыта новым для него типом девушки и сказал, что надо «как положено» навестить и родителей, а потом он вернется, и они начнут строить уже свой дом с окнами на юг и посадят сад, и чтоб вишня цвела под окнами. Он такое видел за границей. Заморочил девке голову советский воин, оставил фальшивый адрес, и только его и видели. А когда его и след простыл, поняла Лиза, что не весь ушел старшина, а оставил ей кое-что существенное. Она, дура, обрадовалась и даже отбила телеграмму по оставленному адресу: «Приезжай скорей нас будет ребенок». Для точности скажем – адрес был взят старшиной из головы, но конкретно существовал. Жили, правда, по нему не Ливановы, а Ивановы, и был у них парень, тоже вернувшийся с войны, естественно, подходящего для делания детей возраста. У него мать была с понятиями, ибо росла в поповской семье. Она ухнула в обморок, потому как была уже назначена свадьба сына, а тут такой срам. Парень, что называется, ни сном ни духом. Туда-сюда вертит телеграмму. Шахтерск? Да он сроду даже названия такого не слышал, не то что там быть… Ты чё, мать, зашлась? Какая-то ошибочка вышла. Видишь, Ливанову Виктору, а я кто? Я Виктор, но Иванов. Мать не поверила и спрятала телеграмму, ее нашли уже после ее смерти, но это мы узнаем потом, пока же новая девочка-безотцовщинка сосет марлю с хлебом, даже пузыри идут от ее удовольствия. А бабушка и мама, глядя на нее, выбегают на остановку автобуса, который пустили только-только как раз от станции. Это они ждали Виктора после того, как послали телеграмму в город Троицк, улица Ленина (а кого же еще), дом 16, кв. 2. Виктору Ливанову.

– Ты сама, что ли, писала адрес? – спрашивает уже прабабушка, не уверенная, что Лиза ничего не напутала.

– Вы не знаете, где находится город Троицк? – вежливо спросила Лиза библиотекаршу. Но откуда было той знать? Ее в библиотеку посадила мама, завгороно, сразу после школы. Конечно, мама очень хотела, чтобы дочь поступила учиться, хотя бы в техникум. Но дочка Нюся была из тех девочек, которые боятся на свете всего: молнии – убьет, мужчин – изнасилуют, поездов и машин – задавят, собак – укусят, незнакомых людей – тут уж все, что угодно, и укусят, и задавят, и убьют сразу. Поэтому библиотека, которая располагалась рядом с домом – перешагнула штакетник и дома, – была идеальным местом для Нюси. Опять же люди приходили в библиотеку тихо, деликатно, а шумных мальчишек она просто не пускала. Ее аттестат был единственным подарком для матери. Только по математике, физике и химии ей осмелились выставить тройки, заранее обсудив с начальницей этот вопрос. По всем остальным поставили четверки, а по поведению и физкультуре – пять. Сама завгороно сильными знаниями тоже сроду не отличалась. Ей подфартило с войной, которая поубивала специалистов, а другие уехали в эвакуацию, но так и не вернулись. Она прильнула к горкому партии, но была неэнергична и неинициативна, а гороно – это же не план по добыче угля, это не борьба с послевоенной преступностью. Вот и сделали ее завгороно. Ее долг следить, чтоб воспитание детей шло в нужном русле, чтоб радовались победе, а не обсуждали перебои то с тем, то с этим. Опора ее – директора школ. С них весь спрос. И она ходила по школам, честно трындя про то и это. А если ей говорили, что школу топить нечем и учебников нет, очень сильно обижалась на непонимание. С ее подачи трех директоров, настырных и требовательных, сняли и посадили. Других, которые без претензий, перевели в завхозы. И она поняла, в чем ее сила – в доносе на несогласных. Была бы хоть малепусенькая возможность поставить ее Нюське все пятерки – сделала бы на раз. Но больно тупа была девица. К тому же какая-то больно запуганная. Ходили слухи, что мать ее порет по вечерам, даже как бы слышали визг. Но нет. Чего не было, того не было. Просто девчонка была размазня. Потому и сидела в библиотеке, в которую вообще-то и ходили редко, а чтоб пялились на географическую карту на стене – так это был первый случай. Из ее же школы пришла девчонка, класса на три меньше.

И теперь стали две дуры искать по карте Троицк, ладонями мацая карту.

– Он сам писал адрес, – почти плачет Лиза, – посмотри, – и показывает ту, что и бабушке, а теперь вот Нюсе бумажку с адресом. Нюся вся аж дрожит от любопытства, а это последнее, почему рождается в ней где-то внизу живота и мучает до стона. Но она сдерживается, потому как ей стыдно. Она ведь знает, что у Лизы в животе ребеночек вот-вот, и поиск неизвестного Троицка как-то с ним связан.

И они лапают карту, лапают. А бабушка Катя дома кричит другое: «Пиши письмо, балда, телеграмма – бумажка, могла затеряться. Анюте уже скоро пять месяцев и вся в отца. Не отопрется».

Тут хочется снова сделать «именную» паузу. На имени Анна. Простое имя, другого не скажешь, но и скажешь тоже. Тоже ведь царское имя. Никто не делал это специально, но все несчастные убогие женщины этой семьи носили гордые имена. Анна, Екатерина, Елизавета. Так получилось само по себе, будто нарочно подчеркнуть, в какую бездну можно рухнуть и при царском имени. Как будто нарочно было наговорено: так вам всем и надо, сраные царицы.

Но бабушка с внучкой без именного понятия. Анюту они обозвали в честь анютиных глазок, такой сине-зеленый колер. Но это а пропо. Между прочим, если захочется поразмышлять над превратностями судьбы-индейки.

И бабушка корявыми буквами сама написала письмо уважаемому Виктору Ивановичу. А Лиза, держа в руках девчонку, думала, что сроду не видела никаких документов у мужчины сверху, а вот в слове Троицк засомневалась. При первой встрече он сказал: «Я из уральских шахтерских краев. Копейские мы. Вот посмотрю на будущее, как у вас тут дела идут». Ничего он не смотрел, кроме приятностей барышни, заморочил ей голову словами о ее как бы красоте, что Лиза прямо ошалела: надо же, она и не думала, что она – такая. А вот сейчас вспомнила – Копейск. А в адресе что? Троицк. Снова пошла в библиотеку и снова попросила карту Советского Союза, но поболее. «Ослепла, что ли? – ответила библиотекарша. – Вот новая, вся на стене. Мама говорит, такая только в горкоме». И стала Лиза снова ползать глазами и ладонями по новой карте, как муха в панике по стеклу. Конечно, семилетка у нее была. Серенькая такая, троечная, но большой карты она сроду не видела, в класс приносили маленькую, всю измятую и с оторванной Австралией карту и вешали на гвоздок школьной доски. Объясняя что-то связанное с великими путешествиями, учительница рисовала Австралию мелом в углу доски. Так и учились. Но где жили они, ребята знали хорошо. Это место было обведено жирным карандашом. Встав на цыпочки, Лиза нашла Ростов и речку Дон, там должны были быть и Шахты. А куда теперь, думала она, размазывая пыль.

– Смотри, – сказала Нюся, – какая смешная речка – Увелька.

– Так вот же он, – закричала Лиза. – Вот он, Троицк!

Чепуха, а не расстояние между ними на карте для библиотек и горкомов, все впритык, все едино, как и полагается в великой стране. Конечно, некий просвет в голове у Лизы произошел. Во-первых, военная контузия у Вити была. Она слышала, у оглушенных такое бывает, вместо одного на язык выскакивает другое. Сразу ли он сказал «правильно» – Копейск, или ошибся во второй раз, это неизвестно. Вот с улицей ошибки быть не должно. Улица Ленина – это все равно что маму зовут мама. В общем, карта принесла в сердце Лизы покой и радость. Улица Ленина поставила все на свои места. Бедного Витеньку война ударила в голову. Это поправимо. И, не возвращаясь домой, Лиза отбила аналогичную телеграмму в г. Копейск. Откуда ей было знать, что как бы уже по правильному адресу сроду никаких Ливановых не было.

– Ладно, – говорит уже в свои пятнадцать-шестнадцать правнучка Анюта. – Я знаю, что было дальше. Наизусть знаю… – Передразнивая прабабушку, она тараторит без запятых и точек. Ислалабабаняслалателеграммыичерез– милициюискалакаквводучеловекканулатырас– тешьирастешьбезпонятиячтосиротаасиротская– доляопределяетжизнькрепконакрепкокакма– шиннаястрочкадрык-дрык-дрыквотличиеот– иголки.

Баба Катя кивает головой, да, мол, точно, и стрижет Анюте ногти на ногах, как в детстве, хотя сейчас девке давно уже семнадцать.

– Какой еще педикюр, – закричала на Анюту мать. – Ты что, поблядушка?

Мать – горе всей Анютиной жизни. Если бабушка просто заговаривающаяся дура без понятия о жизни (раньшенахлебушекколбаскуот– дельнуюположуисчаемничеголучшенету), то мать обло, озорно, огромно, стозевно и лайя. Эти слова их заставила выучить училка, мол, такова в России была раньше крепостная история жизни, зарубите себе на носу! Круглые словечки как-то сразу взмахнули крылышками, в момент облепили мать и остались на ней навсегда. Знала бы бедолага Лиза, что она для дочери хуже крепостного права, прибила бы Анюту недрогнувшей рукой. Она ведь лупила ее с младенчества, считая, что этим единственным способом можно воздействовать на природу.

А тут возьми и умри баба Катя. Шла с ведром, остановилась и осыпалась оземь, вылив на себя воду. Лиза была еще дома, ей было во вторую смену в пошивочный цех. Шили робы для шахтеров, грубые такие, из брезентухи. Сказать, что случилось горе, да нет же. Друг на друге жили в пятнадцати метрах комнатенки и кухне шаг туда и обратно. Одна печаль, что теперь ногти на ногах некому будет стричь. Баба Катя в этом смысле всех разбаловала. Ну, в общем, похоронили. В этом смысле все просто, в землю – и точка. Тут главное – равенство, одно для всех. Конечно, сверху можно наворотить всякого, памятники там, лавочки-мавочки, чтоб было где присесть с леечками. Но это уже не принципиально. В сущности, все в одинаковой земле. Мать Лиза настаивала, чтоб Анюта училась дальше. У них как раз открылся педтехникум.

Выучили ее на учительницу младших классов. Хорошо? Да не очень хорошо. В первый же год молодая училка забеременела от десятиклассника-переростка. Город просто раком встал. Все на своем веку город видел: сросшихся младенцев у жены второго секретаря райкома, провалившихся в глубину на ровной земле велосипедистов, горящую маковку церкви и страх, что это сам сатана пришел их прибрать к рукам и теперь по одному из каждого двора кажинный день будет умирать человек. И так и пошло-поехало. Трое померли. Хотя и так бы померли, старые были и больные. Но как-то же надо было объяснить горящую маковку как сатанинский ход, ни у кого же не хватило ума полезть и посмотреть, что там на старухе-церкви огнем зашлось и отчего. В общем, городок небольшой, замшелый, но чудеса и всякие ужасы в нем бывали. Но вот чтоб учительница родила от ученика?! Это было пуще горящей маковки и сросшихся младенцев. Ну конечно, из школы училку турнули, кто ж на такое будет смотреть глазами? Анюта, то бишь Анна Викторовна как-то в беседе с педагогами в свою защиту употребила слово любовь и получила по голове учебником по алгебре от директора школы.

– Ты еще смеешь такие слова говорить? – шипела директор. – Где ты видела, тварь, чтоб учеников любили таким способом? По своей подлой крови судишь?

Вот так родилась лупатая и горластая Васенина мать, которую долго не знали как назвать. Лиза полезла в святцы, а там это имя, господи прости, Домна, ну и промолчала бабушка. «Хай шо хочуть, то и роблят». И назвали грешное дитя модным середины шестидесятых именем – через раз шло – Катей.

– Так это у нас уже было! – сказала баба Лиза. – Ногти нам всем стригла.

Но при чем тут это – если модно. Даже по радио говорили, мол, почти каждую вторую там или третью нарекают Катей. Та, что в могиле, отношения к этому не имеет.

Это уже потом ее внучка в пятом или шестом классе отметила царский след в именах. «Это раньше были царицы, а сейчас всякая шваль напяливает на себя их одежки». Внучка своим именем была довольна. Василиса – имя заколдованных лягушек. Может, сбудется хорошее? И обернется чудом счастья?

Поскольку, окромя чудес, надеяться было не на что, бабка Аня принюхивается к растворимому кофе, оно, сволочь, не пахнет коммунизмом. Зарплата уборщицы – на этом месте оставили Анну, когда юный любовник уехал в Москву и стал студентом – меньше самой меньшей. За ней же, грешницей, следили все по очереди, оберегая от нее старшеклассников. Потом, правда, забылось.

Померла баба Лиза, царство ей небесное. Тихо померла, незаметно, как когда-то ее мать, родив ее. Памяти о себе не оставила даже такой, как стрижка ногтей. Правда, ходили слухи, что она в сшитых ею робах бродит ночами. У нас скажут и не такое.

Катя же так и работала гардеробщицей поликлиники. Это после того, как не поступила в медицинский техникум. Вот уж нет лучше места, где можно оттянуться на больном человечестве во всю силу «лайя».

Васена давно поняла: взять мать замуж мог только идиот или чтоб ног там не было или рук. Васену последние годы собственное происхождение не то чтобы занимало, она его знала, оно ее будоражило… Ну, вот как в детской игре, когда надо переступать через веревочки, туда-сюда, туда-сюда. И случается, что заклинят они тебя, эти заразы, топчешься, топчешься, тянешь ногу вверх – и тянутся за тобой все нити. И как говорил один парень, в таких случаях годится только «понос слов». Однажды ее вырезали из веревок ножницами, и шел этот самый бурный понос слов.

Васена учится, только чтоб от нее отстали. И никто не знает, что девчонка через всю кривизну жизни и матери, и бабки, и дальше глубже и глубже вычертила жирную прямую. Она видела такую на карте железнодорожных путей от Москвы до Иркутска. Черная такая дорога, почти без зигзагов, через горы, реки и долины, мимо странных, но не случайных по названию городов Мама и Бодайбо. И первую голову на пути локомотива «Васена» она отрежет в первый же день. Эта голова – два уха с лысиной в полбашки принадлежит ее отцу. В отличие от ненайденного когда-то Иванова-Ливанова с улицы Ленина лысый человек известен и живет, считай, наискосок, если опять же не вилять, а провести прямую. Он в городе не хвост собачий. Он у них светило-мудило по части зубов и десен.

Бабушка – не мать, эта после родов замолчала на всех сразу именно на эту тему, рассказала Васене, как все было. Значит, дурочка-мать вообразила, а ей это дано, что станет врачом и ни больше ни меньше. Ну и навернулась, конечно, на первом же вступительном. И не то что там тройка, а конкретная пара по конкретной теме «Герои-комсомольцы советской литературы. Идеал и цель». Мать говорила, что написала все правильно, она другого не знала, а это у нее от зубов отлетало. Ну, в общем, отлетело на пару. Но мать еще была настырная. Она узнала, что у стажников конкурса, считай, не было. Их брали за так. И она устроилась в поликлинику гардеробщицей. Имея в виду дорасти до санитарки, а может, и медсестры. «Старалась, – вздыхала бабушка. – Этот ей пообещал. Этот только начинал работу в зубном кабинете. А что такое зубы для человека? Это еда, еда и еще раз еда. А значит, и работа». Правильно, объясняет бабушка Васене, зубные врачи – самые богатые. Рак ты можешь в жизни и не получить или там инфаркт, а зубы всегда при тебе, и без них ты ни тпру ни ну. Бабушка тонкостей отношений дочки и доктора не знала. Правда, кое-что приметила. Катьке вдруг захотелось джинсы, а у них на эту тему был запрет: «С каких таких денег у нас они могут быть?» И дочка вдруг выпали: «А я что, не зарабатываю?» – «Так это же две твои зарплаты на одни штаны, – закричала бабушка, – а у тебя зимнее все на исходе. Пальтишко – срам». Но покладистая и тихая дочка такую дала свечку, что баба Аня, помнящая о своем, пусть и маленьком, педагогическом образовании, сочла возможным дать Катьке оплеуху, получила в ответ визг и крик и, собственно, на этой высокой ноте обиды они и остались навсегда. Как потом вычислила Васена, в эти самые дни «джинсов и напоморде» что-то у матери с врачом и случилось. Видать, он ее пожалел…

Только когда эти чертовы джинсы перестали застегиваться, «эти две дуры» – Васенино выражение – спохватились. И, на Васенино счастье (в смысле, что она все-таки родилась), доктор как бы согласился жениться. Приходил в дом и говорил бабушке, что он не какой-нибудь там пошляк, что у него есть понятия, а также совесть и честь. Бабушка от этих слов сплыла в полную лужу и о такой малости, как регистрация, спросить постеснялась. А тут некстати поспели какие-то курсы по повышению квалификации в области. Доктор сказал, что это важная часть его роста по службе, собрал чемоданишко, и так его и знали. Катька уже была на шестом месяце, когда узнала, что он прислал заявление об уходе. Она тоже получила от него письмо, единственный уличающий документ. Он писал, что в связи с тем, что предстоит ребенок, нужно ехать работать в места, где платят лучше, например, в сторону БАМа или Севера. Есть у него приятель в Бодайбо, как сыр в масле катается. Зовет, говорит, мужики-специалисты очень даже нужны. Ну не могло не торкнуть Васену это дважды возникшее Бодайбо – в письме и на карте. Она попросила у матери фотку отца, но та развела руками, нету, мол… И тогда Васена всколыхнула нижний ящик шифоньера, где лежало прошлое, разные там бумажки и фотографии. И не поверила глазам – мужчин среди них не было. «Сплошной женский род, без мужского, – вдруг открылось Васене. – Ни дедушек, ни прадедушек». Вспомнилась ботаника – размножение почкованием или чем там еще. Стала перебирать свой класс, у половины девчонок отцов не было, но у большинства хоть алименты шли, у нее же – ничего. Почему-то стало стыдно, не понятно почему. Что он сделал для ее будущего, так называемый отец? Он не пошляк какой. Так излагала тему бабушка. Во всяком случае, употребленное слово «пошляк» в связи с доктором врезалось в голову. Не какой-нибудь пошляк… Красиво звучит, между прочим. Васена уже потом, в школе, спросила учительницу литературы: «А что это такое – пошляк?» Она увидела, как занервничала учительница, туда-сюда, зырк-зырк… «Ну, это значит. Это значит… А в каком контексте?» – «А что такое контекст?» – на вопрос вопросом ответила Васена. – «В смысле всей фразы…» – «Я без фразы… Просто слово». – «Хорошо. Но это не по теме… Не будем отвлекаться. Я объясню тебе потом».

Потом не было. Обе забыли, чего хотели.

Слово же стало попадаться чаще и чаще. И всегда было понятно по смыслу. Плохой был смысл. Исчезнувший куда-то в направлении, скажем, Бодайбо доктор и был тем самым пошляком, потому что шляк – палка, а пошляк – это тот, кто бросил палку и вышел вон. Ну, так или близко по смыслу, выуженному самой Васеной из всего ей известного. Оказывается, и она чертила прямую типа Шахтерск – Бодайбо, а потом поняла, что оно – это Бодайбо – и есть смысл ее дальнейшей жизни. Крохотный, ни в чем не повинный в ее жизни городок стал названием цели. В неком Бодайбе она мысленно находила старика-прадедушку с победоносной войны, скороспелого школьника и врача-зубодера времени зацвета социализма, и там, на Бодайбе (условно), она их казнила. Только полное отсутствие на земле этих трех обеспечивало Васене полное дыхание и право жить дальше, где она – естественно! – станет Василисой Премудрой, богатой, счастливой умелицей. Она будет кормить бабку и мать всю их оставшуюся жизнь финским сервелатом и настоящим кофе, а не в жестяной банке. Это для счастливых видений. И еще она купит бабке то, о чем та всю жизнь мечтала, как о счастье: васильковый костюм джерси, чтоб воротник и обшлага были в крупную обвязку, и пуговицы круглые, перламутровые с четырьмя дырочками.

Мать же она будет кормить норвежской семгой, порезанной толсто-толсто, чтоб ее можно было брать руками. И поить грейпфрутовым соком, самым что ни на есть кислым, с маковой сдобой. Матери же она купит джинсовый костюм, отделанный кружевом, и чтоб юбка была из косых клиньев.

Таким был план «Бодайбо».

К тому времени, с которого мы пошли, Васена уже забросила разные письма по розыску. Ответов не было никаких. Тоненький Васенин писк в системе полного человеческого раскардаша был не слышен. И то! Целая держава сыпалась в муть, человеческие особи только успевали хватать разверстым ртом воздух. Плохое время выпало Васене для восстановления справедливости и исправления судьбы. Но кто же из нас бывает помечен счастьем избрания эпохи и страны? Барабан рождений и судеб так давно стоит на автомате, что спроси его, чем он занимается, растеряется барабан и не ответит, а может, скажет, что он водокачка или там мельница. Конечно, и мельница, и водокачка тоже верно. Просто где-то должен быть спрятан смысл, но человек там не звучит гордо. А если подумать, то и с какой такой стати так ему звучать? Чем ему быть гордым? Ну, чем? Васена таких вопросов не задавала, в семнадцать лет они еще не прорастают в девушках из неполных семей с низким материальным уровнем, но нюхом, ощупью она двигалась куда-то туда. Одним словом – в Бодайбо.

Хотя смысла в дороге, да еще столь дальней, не было никакого. Как-то Васена услышала разговор матери и бабушки.

– Я тут этого встретила в центре, ну эту сволочь драную… За какими-то справками приехал. Для пенсии.

По тому как они зашептали, Васена поняла: новость важная и имеет к ней отношение.

– Я ему: подам на тебя и слуплю за все годы. Я не пошляк – это он мне! Слышишь? Я, мол, ее признаю и дам ей фамилие. Пусть обретет красивое восемнадцатилетие. Говна пирога – я ему! Нашел чем одарить, Козлов несчастный. Ты гони денежки по-хорошему. Где ж их взять, хорошие – он мне. Я, можно сказать, инвалид-чернобылец и инвалид-афганец. Соприкасался. Оба два – понимаешь? А не платят ни за то, ни за другое. Мне себя бы прокормить. Про своих законных я молчу, их мать ростит, слава богу, деловая баба. Но я не при ней, зачем ей дважды неубитый. Я сам по себе. Я нищий. Так что с меня только фамилие. Ага! Ага! – я ему. – Чтоб потом тянуть с девчонки на свою старость? Тебе признание сейчас выгодней, так? Он мне – я не навязываюсь. Я не пошляк какой-нибудь.

– А где ж он обретается? – это уже бабушка.

– Да где-то в Сибири.

– Не работает?

– Куда там! Ты б на него глянула. Ему не сорок пять дашь, а сто сорок пять. Трухлявый пень по мне красившее.

Значит, если мать не шутила, его фамилия Козлов. Козлов с неизвестной земли под названием «где-то». Не пошляк какой-нибудь. Вот и снова достало ее это понятно-непонятное слово. Бывает же! И вкус у него есть, и запах, и цвет, а хрен разберет – откуда смысл?! Неужели именно в этом – бросил палку?

«На гору», в центр, ходили в магазин. Считалось, там товар свежее. Все-таки там был административный центр. У дома с тремя колоннами стоял Ленин с протянутой рукой. Говорят, его когда-то хотели завалить, но народ не дал. Пожалел. При чем, мол, тут он, сказал народ, если после него всего натворили невпроворот. И дедушка остался. С протянутой, как у всех, на горе и в низине, рукой. Единство партии и народа состоялось в отдельно взятой точке. Это так выразился их историк. Забубенный дядька, потому что считал историю искажением жизни. Дойдя до любимых мыслей, он начинал нервничать, выпучивать в углах рта пену и мог нечаянно задеть линейкой, отчего бывали слезы и царапины. Васене он говорил так:

– Твоя голова должна быть на другом теле. Голова у тебя мыслью острая, а тело тупое и ленивое. Как будешь жить – головой или телом?

Острая мыслью Васена смеялась в лицо и отвечала:

– Конечно, телом, его же во мне больше.

– Не девка – гвоздь, – смеялся историк и почему-то начинал заводиться с полоборота на Чубайса, Березовского и всех евреев скопом, они у него шли одной строкой, а у Васены после этого могла появиться ни с того ни с сего пятерка по истории. Просто так. За острый ум.

Подслушанный разговор не поколебал Васенину стратегию по имени Бодайбо. А случай резко изменил историю. Помните то, ошибочно адресованное в Троицк письмо? И то, как поповская дочь и мать солдата Иванова спрятала весточку из ниоткуда. Просто так, инстинктивно, по-женски: а вдруг правда где-то родилась у нее внучка или внук? Мало ли что говорит сын? Мог боец и не запомнить такую малость в радости победы. И завалялась эта чертова телеграмма до желтого цвета, а у деда аж руки затряслись, когда он ее нашел. Было же у него, было что-то такое неведомо прекрасное. Он не помнит ни имени там или фамилии, не помнит города, он помнит счастье победы и любви. Такого же больше не было, черт его возьми! Так надо же это найти. Шахты? Шахтерск? Где-то там был… Найдет, если все внутри колошматится! Все померли, а он живой… Для чего-то живой… Вот это главное – для чего-то…

И он решил туда съездить, дурак такой. Как раз гуляли мужики на 9 мая, припоминали девок победы. Как возвращались с войны и в каждом месте им были рады до опупения.

– В сорок седьмом я демобилизовался, – сказал не прадедушка Васены, – и была у меня одна девчоночка-малолетка. Рьяная по этому делу, не сказать. Соки высасывала до капли. Мокрый вставал, как забойщик. Честно скажу – сбежал, понял, что такой силы мне надолго не хватит. Бежал, аж в жопе трещало.

– Ну и дурак, – сказали ему. – От таких женщин мужик не уходит. Это ж смак жизни. Энергетика.

И задумался старик. Получил пенсию, и внутри так засвербело, что купил билет в общий вагон на боковушку. И поехал туда, не знаю куда. Дед приехал в город Шахтерск и ничего не мог вспомнить, потому что сроду тут не был. Покрутился, повертелся. Ну, возьми, дурак, посчитай в уме, сколько лет сейчас той зажигалке! Нет, без ума! Он ходил и искал ту, которую помнил. Как-то слабовато, больше в лёжке, но вот ходил и пялился на молодых, придурок недобитый. А навстречу ему – Васена. Она – наперерез, а он ей – «я очень хорошо вас помню».

– Ты чего, дедушка, спятил? – У нашей девушки с языком все было в порядке, резала бритвой. Сказала, и только ее и видели. Но он пошел следом, увидел какую-то тетку – белье вешала, бабку – порог мела. Зачем они ему? Его ж память колошматит так, что все время приходится штаны спрямлять. Дождался вечера, та девчонка, что приметил, рванула куда-то, он за ней. Понятное дело, на танцы.

Как же он ее бесил, этот старикан, что пытался выделывать коленца, а у него расстегивалась ширинка. Откуда он такой взялся, она вроде всех тут знает. Васена потрогала ножичек, который уже года два всегда имела при себе от всякого хулиганья. Случая достать его не было, ее тут хорошо знали и боялись не ножичка за поясом, а языка бритвенного. Как же все ржали над тем дедком, которого она чихвостила, как хотела. И козел, и гусь сраный, и е…рь старый, и плевать она хотела на возраст – все-таки дедушка слегка поддатый и, в сущности, безобидный, но гусь и козел. Это без вопросов. Но когда он схватил ее за руку, и они оказались за кустом, и старик бормотал какие-то слова про то, что помнит и не забыл, она полоснула его слегка, чтоб отвязался, и он отвязался и упал. «Отлеживайся, старый кретин», – сказала она и, спрятав ножичек, вернулась на круг с ощущением победы. Откуда ей было знать, что чиркнула она метко, по самой что ни на есть сонной жиле, и он так легко умер, что, может, и сам не заметил. А она пошла домой, довольная собой, своим первым шагом на Бодайбо, где такие прекрасные названия Мама и Лена, и Витим, и Байкал, и есть золото, и люди другие, сибирские, по ним немцы не ходили.

Размечталась девушка, а на нее уже пер грузовик, и фара приметила себе место, куда она ей врежет.

Такая вот история про месть глупой девчонки, которая так и не увидела Бодайбо. А так хотелось…

СМЕРТЬ ПОД ЗВУКИ ТАНГО

Взрыв – …внезапное разрушительное расширение изнутри.

В. Даль

Бомба с лицом пионера

Он засмеялся громко и весело. Шарик не понял, поднял голову и гавкнул как бы в пандан смеху. И тогда он подумал, что не помнит, когда смеялся в последний раз вот так громко и от всей души. Когда? Смех оказался сильнее вопросов, и он засмеялся снова, уже удивляясь другому – свойству рта растягиваться и свойству горла дрожать и исходить странным звуком.

Дурак ты, смех. Откуда тебе знать, что он уже три месяца мудохался с тротилом и детонатором, а тут оказался на Горбушке и купил без проблем и почти за так бомбочку с часовым механизмом. Ему даже не мечталось такое чудо. Вон она лежит, красавица. Как тут не рассмеешься над простотой решения. До соплей складывал то да се, а парнишка, такой весь из себя пионер-отличник, возьми и спроси: «А бомба тебе, дед, не нужна?» И не то чтоб тихо, в ухо, а почти в голос, одновременно щебеча что-то свое, детское. Кассета, видите ли, нужна ему до зарезу… Он даже растерялся, он – не пионер. Зашли за будочку… Вон лежит, лапочка, и не надо больше жечь пальцы дураку-самодельщику. Он вспомнил себя в возрасте пионера. Этот в хорошем кашне и с чистыми руками, а он тогда – весь в грязи и саже, и с ребенком, прижавшимся к нему, как к защитнику и надежде. Господи! Я ничего не забыл. Я все помню. Я помню огонь, и кровь, и крики. И ты, боже, мне в этом не указ.

Когда есть главное, остальное пристраивается само собой. Это он знает по жизни. За умной мыслью подтягиваются глуповатенькие, за сильного хватаются слабые. Если на столе лежит бомба, поздно, как теперь говорят, пить боржоми. Он спрятал ее под кровать. Ждать, чтоб случился день бомбы. Иначе зачем был пионер? Не просто же так тот возник на Горбушке, возник и объяснил ему, что и как.

Он уснул крепко и снова видел во сне маму. Как обычно, она шла ему навстречу по аллее, распахнув руки, и он знал, что сейчас попадет в них, но почему-то пробегал сквозь нее с протянутыми, но уже горящими руками. Как всегда, он проснулся в слезах и с мыслью, что много лет нескончаемые слезы после сна – единственное его счастье увидеть маму.

Он сумел заснуть снова, но видел уже собственный смех, мокрый такой, с хриплостью. Шарик на него уже не лаял. Он признал смех кормящего его человека.

Ей же как раз снились слезы. Из сонника, который она обнаружила в столе редакции, со штампом еще библиотеки горкома КПСС, она знала: слезы – к радости. А вот смех, наоборот, к печали. То ли сонник писался в недрах горкома с некой глубокой партийной воспитательной целью, то ли это элементарная правда бытия, в котором хорошее всегда из плохого, а плохое непременно из радости, ибо другого материала творения жизни, кроме того, что под рукой, все равно нет.

Но встала она в надежде на радость. Это важно. Муж уже заварил чай, и она чувствовала – он злится, что она копается где-то там.

– Ты не помнишь, откуда это? – спросила она. – «Во сне он горько плакал…»

– От верблюда, – буркнул муж. Он ведь хотел «спасибо» за чай, за то, что ждал ее, копушу, за то, что сыр порезал тоненько, а она черт знает о чем… Кто плакал? В каком сне?

Уже было ясно: горкомовский сонник с ходу в руку не попадал. А впереди день, и он ей не сулит ничего хорошего. Она-то знает. Муж не в курсе. Он вообще живет мимо нее, но это тот случай, когда линию разъезда давно миновали, но колея у них единственная, свернуть с нее можно только вместе – в кювет там или уж в пропасть.

Не надо об этом думать с утра, мысль о колее хороша к вечеру, ко сну, потискаешь ее, потискаешь и ложишься «в одну колею», все, мол, правильно. Все хорошо. Таня и Ваня – бхай-бхай.

Татьяна шла на работу быстро не потому, что опаздывала, а потому, что быстрой была мысль. Она ее и несла, мысль, что она все скажет своему редактору, бывшему однокурснику, бывшему троечнику, бывшему жалкому типу, которым они, стильные девчонки середины восьмидесятых – джинса и марлевка, но уже и фальшивый бархат, и крупно вязанные шали из Прибалтики, и французский парфюм по вполне доступной студенткам цене, – «гребовали», а надо было ластиться, ластиться. Но кто ж тогда знал?

Тань! Я не помню. Эта «Азу» у Вознесенского про что?

– Это «Оза», идиот, «Оза»… Имя женщины, любимой, между прочим.

– А я что, обязан помнить? Когда было…

Ну, это так. Пример. Можно и другие. Как он остолбенел от книги Моуди «Жизнь после жизни», бегал за каждым и спрашивал ополоумевшим ртом: «Как ты думаешь, это правда? Не! Не может быть. Недоказуемо». Его не обрадовала возможность жизни бесконечной, а напугала до смерти. Мол, как же потом, как? Кто будет объяснять правила? Они все тогда сомневались, крутой материализм далеко от себя не отпускал, но в нем, испуганном, было то самое невысказанное – а вдруг? Тогда как же? Страх, ужас новых условий после жизни.

Сейчас он ее начальник. Сейчас испуг у нее. Та профессия, которой ее учили, воистину оказалась древнейшей и вышла, как ей и полагалось, на панель. В гламурное издание попасть – счастье. Она попала. И вот теперь на грани вылета: не в теме, не понимает, откуда все есть и пошло. «Из причинного места, девушка, из межножья».

– Человека лишали естественного интереса к тайному, сокрытому. А ведь так все просто. Секс – сердцевина жизни. – Это ей он, не знаток «Озы».

– Думай, что говоришь. А где тогда сердце? – Это она, забывавшая, кто горько плакал во сне.

– Не лови на слове. Ты их, слов, безусловно, знаешь больше. Но слова – не знак ума и успеха. Докажи делом. За это я тебе хорошо плачу. – Он теперь весь в таких в выражениях.

И так каждый день. Это нам не нужно, и это тоже, «шпилькам – да, валенкам – нет». Ну, и как ей жить? Как? Если в центре номера «форель, запеченная в слоновьих ушах»? Если ей надо воспеть пожилую певицу, что выходит на сцену в распашонках, едва прикрывающих место, где теперь сердце. На обложку, на обложку! И еще – ракурс снизу, лежа у коротеньких толстых ног. Клево, круто, зашибись! За описание кружевных подштанников платят много: значит, ты в теме, в центре событий. Снизу! Снизу! Чтоб кружевная кромочка наружу…

Все как она и предполагала.

– Татьяна! Предлагаю тебе в последний раз забойную тему. Конкурс красоты. Никакой социалки – убью. Только красота и легкое возбуждение от нее. На финише выйдет Аня Луганская… Ее папа – ты знаешь – наш кормилец. Так что помни это, девушка, каждую минуту своей жизни.

Разве могла прийти в голову мысль, что эти слова – «минута жизни» – станут ключевыми во всем, что произойдет дальше? Было просто отвращение от слов, как и от взгляда, провожавшего ее к выходу. И подлая мыслишка: раз он ее посылает на такое задание, значит, еще не увольнение. И она получит «налик» и купит дочке Варьке долбаные стринги, девчонка комплексует, что у нее не то, что теперь носят. Ивану – ни слова. Он трендит, что на блажь пристало зарабатывать самой, а не стрелять у родителей «пятихатки» и «косари».

Но что значит зарабатывать шестнадцатилетней девчонке? Пробовали устроить ее на почту. Но там ранний разнос, в темном подъезде к ней прицепился мужик, на ходу расстегивая ширинку. Девчонка заорала и бросила ему в лицо все, что несла. За «потраву газет» ее оштрафовали, в результате ничего не заплатили, а мужик – его нашли сразу – сказал, что она сама ему все как есть предложила. И поди докажи. Один на один – ноль результата. Забрали девчонку из почтальонов.

Была проба на «посидеть с ребенком», пока богатая мамочка делает шопинг. Дитя орало как резаное и укусило Варьку почти до крови. Ну, конечно, они с отцом на нее же и напустились – бестолочь, мол, и все такое прочее. Но Татьяна вовремя вспомнила своего младшего брата, которому все было можно, и кусаться тоже, потому что он младшенький и – пойми, дура, – мальчик. Отец от сознания, что у него сын, ходил надутый и поглупел сразу и навсегда. До сих пор живет с ощущением, что дочь – неумеха и нескладеха, а сыночек – хват. Братик-любимец оказался в нужное время в нужном месте – возле нефти, хотя никакой «керосинки» не кончал, обычный инженер-строитель. Нет, она любит удачливого брата, она даже терпит его подначки типа «мы, дураки, университетов не кончали».

– Ну скажи, Танька, тебе Лев Николаевич хоть раз в жизни пригодился по существу или этот твой любимый Антон Павлович? Они научили тебя денежку зарабатывать или хотя бы осветили путь?

– Осветили, – отвечала она. – Я бы тебя сейчас прибила за твою пошлость, а они не разрешают.

– Е-мое! Заслуга! Как это? Непротивление злу насилием? А ты сопротивляйся! Ты мне вмажь хотя бы мыслью, чтоб я зашатался! Нету, Тань, у тебя такой мысли. Но я все равно тебя люблю. За слабость и беззащитность. Рядками сидит в твоей голове классика с единственной мыслью – бедность не порок. Она порок, Танька, порок. И чижолый, чижолый, как беременная слониха.

Так в их обиход вошла беременная слониха как метафора жизни тяжелой и, в сущности, бесперспективной.

Об этом она думала, едучи на этот пресловутый конкурс красоты, праздник новой жизни, жизни-обжираловки и обпиваловки, жизни, где нет слова «стыдно», потому как ракурс единственный – лежа и снизу. Возле Дворца молодежи уже клубился народ, и она расстроилась, что издали ничего не увидит и надо пробиваться в первые ряды, где сверкают пафосные машины и щебечут девицы-красавицы.

Нечего было придуряться слабенькой, она проломила щель в толпе и вышла, считай, на авансцену. Как раз проезжал кортеж, ради которого прижались к обочине менее значительные тачки. Тень всегда точно знает свое место и даже, кажется, счастлива этим. Субординация на этой земле вечна, и взросшее холуйство вечно, и на каждый момент его более чем. В голове закрутилось филологическое образование: слово «вечный» – оно ведь от «вече». Вечный – это вечевой, набатный, тревожный звон, это не от века, который просто срок. Ах, какое классное слово для нашего человека – «срок»! Вот так влезешь в русское слово и погибнешь в нем.

Именно на этих мыслях и случилась всамделишная гибель, прямо на ее глазах. Тонированный «Мерседес» как-то неуклюже и даже беззвучно поднялся в воздух и тут же рухнул уже не «Мерседесом» – кучей железа, стекла и человеческих тел. Людские вопли даже слегка запоздали. В этой мертвой паузе распадающегося «Мерседеса» она все еще разбиралась со словом «вече». Вечный, набатный, всполошенный, сполох – испуг, страх, порух… Отчего у нас так часто в сути слова – беда, горе?..

А кругом уже орали, вопили. Вспыхнул огонь, люди кинулись вспять, давя друг друга. Она же замерла на месте. Почему она не бежит? Ей же страшно, как и всем. Если сейчас еще что-то взорвется… она же совсем рядом. «Я подумаю об этом потом», – сказала она себе. Боже мой! Опять литература: Скарлетт О’Хара.

Но уже оживала некая система порядка, и ее оттеснили статные ребята. И уже была милиция, и нечто в красивом, белом, в цветах и почему-то рваном платье было положено на землю.

И тут возникло это лицо. Худой, аскетический профиль с закушенной губой. Поворот – и уже глаза. В них ужас. Отчаяние. Мука. «Вот эти глаза, – подумала она, – на обложку. Лицо понимающего горе». Она оглянулась, чтобы увидеть других. И нашла то, что нашла, – любопытство! Интерес. И – боже! – злорадство. Распахнутые глаза и рты пожирали остатки машины и людей даже с некоторым восторгом.

А потом ее смело за поставленную ограду. Уже там она обрела слух. И в шепоте людей было то же, что и в глазах. Злорадство! И шепот, как крик. Всего у тебя, богача, выше крыши, а пи…ец тебе, как немытому бомжу. И уже подспудно, потаенно – так, мол, им, олигархам чертовым, и надо, девчонка, конечно, может, и ни при чем… Хотя все они при чем, с младых ногтей при чем, разве что шофер простой человек, семья небось, дети, но все равно – и у него не наша жизнь. С голоду не сдохнут, а тут сосед попал под трамвай, жена – в инсульт, а трое детей уже нищие на всю оставшуюся жизнь, в один момент – никто и звать никак.

Она стала искать лицо того мужчины, с чистым, незамутненным сочувствием. Но его не было. Дальше стоять не имело смысла. Мероприятие было отменено.

Она позвонила в редакцию из автомата.

– Знаю, знаю, – сказал редактор. – Для нас это очень плохо, очень.

– Для нас? – спросила она.

– А! Ну да… Жалко, конечно. Не наше дело искать, кто… Мы хорошо дадим похороны. Три полосы. Такой замысел: лицо живое – и оно же мертвое. Отец и дочь… Нужна большая слеза… Мать, говорят, жива. Спиши с нее слова.

– Ты нормальный? – спросила она.

– Как никогда, – ответил он. – Я сейчас – образец нормы. Сегодня же напишешь слезницу к фоткам. Ребята уже работают. Конкурс твой никуда не денется. Есть интересная мысль… Кто из красавиц был намечен второй? Не тут ли собака порылась?

Газеты уже вечером сообщили: теперь победительницей, скорее всего, станет вторая после покойной Ани Луганской – Вика Скворцова. Ее папа, Скворцов, физик по образованию, а ныне успешный владелец сети ресторанов, в отношениях с Луганским замечен не был, даже как бы не знаком, но за собственную дочку-конкурсантку очень переживал, а жена его еще до всего устроила истерику: мол, дочери Луганского подсуживают, все нечестно, богатый папа всех купил. И все это черным по белому петитом и боргесом во всех газетах.

Смятение… хаос

Вера Николаевна предпочитала, чтобы ее звали Вероникой: Вера-Ника. Получалось красиво, зарубежно. За плечами более чем тридцатилетний стаж работы в школе, где у нее была совсем другая кличка – Максим. Это не из-за Горького, псевдоним которого она произносила слегка не своим голосом, будто она не русская училка, а какая-нибудь мисс Браун из Цинциннати. Имя выходило из нее на вдохе искаженным и даже слегка неузнаваемым. А слово-то элементарное! На нем просто невозможно споткнуться, но поди ж ты…

Но кличка ее была не от писателя, хотя ей хотелось так думать. От пулемета, который у нее лупит по ученикам без ума и разума. Она этого не знала. Считала себя любимицей. Страх принимала за почтение, неулыбчивость за субординацию. Учительство – дело странное. В чем-то мистическое. Никогда не знаешь, где найдешь, а где потеряешь. Горького не любили все ее ученики: и те, что были совсем, совсем раньше, и даже эти, последние, которые ничего читать не хотели и искренне недоумевали – а зачем? От этих она и ушла. Стала репетиторствовать и называть себя Вероникой. И, надо сказать, все ей пошло в масть. За шестьдесят, а тонкая и звонкая, на каблучках, в джинсах и блузочках, которые имели свойство высмыкиваться и даже показывать пупок, вполне сохранившийся. Но это только когда они встречались с Андре, Андреем Ивановичем в простоте, любовником Веры Николаевны. Муж был не в счет. Как и взрослая, уже немолодая дочь. Как и внучка на шпильках и в шортах минимальной длины. При чем тут они все, если Вера Николаевна ощущала себя Вероникой на какие-нибудь совсем незначительные годы. Одно ужасно – денег было все-таки маловато. И Андре был не богатый любовник, он был учителем физики из ее бывшей школы, и у него, идиота, было трое детей.

В то утро у них должно было быть свидание. Муж ушел на свою работу – сторожить автостоянку «буржуинов», а у Андре как раз было «окно» в два урока, благо школа рядом. Вера Николаевна стояла у окна и ждала, когда он появится из-за угла соседнего дома и посмотрит на ее окно, и она сделает ему легко так ручкой, мол, все о’кей. И он ускорит шаг, потому как время дорого.

Когда он вышел из-за угла, тогда и раздался взрыв. Он повернул голову на звук, а она поняла, что грохнуло где-то в районе Дворца молодежи.

– Слышал? – спросила она его на пороге. – Где-то в районе дворца.

– Там сегодня конкурс красоты, – сказал Андре, прижимаясь к ней.

Сладкий миг, который она потом долго носит в себе, восхищаясь молодостью трепета и гордясь этим вечно женским в себе. «А мне ведь уже шестьдесят три, соплячки», – хочется ей крикнуть всем снулым теткам и бабкам, в которых превратились ее сверстницы. Но в этот раз вечно женское сдохло, как и не бывало. Конкурс красоты. На нем должна быть дочь Татьяна. Она позвонила с работы и сказала: «Не ищи меня. Я на конкурсе красоты, а мобильник отдала Варьке». Всем по мобильнику было для них дороговато. «Я-то упрежу всех заранее, – объясняла Татьяна, – где я и на сколько, а эту дуру ищи-свищи, если понадобится».

– Подожди, – нервно сказала Вера Николаевна Андре, – мне не нравится этот взрыв.

– А кому он может нравиться? – резонно ответил он. – Но где нам взять другую страну, где оружием можно затопить океан. Не бери в голову!

Мужчина на пороге хотел любви и еды, того, чего ему хронически не хватало в его жизни. Сорокалетняя жена все еще боялась забеременеть, но презервативов не признавала. А потому «пошел бы ты, Андрюша, на фиг!». И еще: «У нас до зарплаты сто семьдесят рублей. Прошу тебя, не ешь колбасу. На троих мальчишек мы не зарабатываем».

Жена была лор-врач в районной поликлинике. Самая неденежная специальность. За насморк и тонзиллит не приплачивала ни великая нефтяная держава, ни ее сопливый народ. К ней даже очереди не было. Таким был расклад. Вот почему в день, когда он шел к Веронике, он спокойно не ел ни колбасу, ни сыр. Но не надо думать, что в этом был только животный расчет. Ему нравилась Вера Николаевна с давних пор, еще при той власти, которая была отвратительна всей своей сутью, но как-то все-таки кормила. Эта же… Восторженно принятая в начале девяностых – ночь стоял на баррикадах, оставив жену и двух тогда еще маленьких детей, и не было в его жизни более чистых и светлых дней – и эта… Да не эта! Эта вспухла уже потом, кагэбэшная вертикаль. И насмерть проткнула только-только родившуюся надежду на другую жизнь.

С Вероникой они с той самой ночи у Белого дома. Единомышленники. Единоверцы. Сейчас они не вспоминают то время, саднит в сердце. И вот дошло до момента, когда он ждет от своей любимой подруги не только ласки, но и хлебушка с маслом. У нее это всегда. Она хороший репетитор, и муж ее сторожит не какой-нибудь детский сад, а престижную автостоянку. Он был у него там – они дружат, так сказать, еще и домами. Какая у них техника слежения, какая связь со всеми службами, какой, наконец, пистолет у каждого. Подержишь в руках – и уже как бы и мужик. Но мужу Веры Николаевны за семьдесят, старенький, а жена его все еще в соку – откуда что? И история с географией слились в объятии, вот и слава богу!

Он тянет к себе Веронику, у него нет времени реагировать на какой-то там взрыв. Власть любит устраивать потехи, чтоб ее боялись. Андрей Иванович не верит в террористов, он давно знает место рождения жестокости и крови. Хотите, я вам покажу его? – любит он спрашивать в учительской.

– Бросьте, Андрей Иванович! Не вздумайте говорить эти глупости детям. – Так перекусывает тему их директор. Но это ее обязанность. Главное, что она тоже из той ночи возле Белого дома.

– Я сейчас позвоню в редакцию, выясню, где она, и будем завтракать, – говорит Вероника, выходя из его рук и оставляя на его ладонях пусть и не упругие, но теплые и нежные ощущения ее живота. Кофточка таки высмыкнулась.

– Спасибо, – ответила Вероника трубке. И уже Андре: – Она на задании во Дворце молодежи.

– Но взрыв не обязательно там, – ответил он. – В той стороне – не значит там.

– Прости, но я должна туда сходить. Я должна знать, что этот чертов конкурс идет своим чередом. Пока я переодеваюсь, попей чаю. Я все приготовила.

И он поел. Хорошо поел. И буженину, и салат из курицы с сельдереем. И большую чашку чая успел торопливо выпить с берлинским печеньем. Последний его глоток она уже ждала в коридоре. Она прижалась к нему, теплая, близкая, ах, черт возьми этот взрыв! И сказала тихо и нежно:

– Мы наверстаем, Андрюша.

Идти было всего ничего, три двора насквозь. Они вышли как раз к неотложкам. Кто-то кричал, кто-то матерился. Милиция встала плечом к плечу, и видно было только одно: неотложки загружаются плотно.

– Таня! Ты здесь? – тонко крикнула в никуда Вера Николаевна.

– Не кричите, мамаша, – сказал милиционер. – Вам дадут телефон для справок.

Откуда Андрею Ивановичу было знать, что эти слова будут самыми страшными для Веры Николаевны. Что в них она услышит одно – отсутствие надежды. Ибо справка по телефону – это конец. Она как-то вся обвисла. Он понял, что ее надо отвести домой. Он боялся, что уже может не успеть к уроку, он придумывал на ходу причину пропуска, и как-то само собой сложилось: он вышел в «окно» прогуляться, услышал взрыв, пошел на него. Встретил Веру Николаевну, которая искала дочь. Получалась пусть даже искаженная, но правда. А это лучше прямой лжи. И он, ведя едва дышащую возлюбленную, вымеривал в своей версии проценты лжи и правды. Бездарно и стыдно, но главным ведь было сохранить в тайности их связь, ибо эта идущая рядом поникшая в страхе и ужасе женщина вдруг обрела для него какое-то особое, единственное значение, и он забормотал: «Только бы с ней ничего не случилось». – «И я о том же, – пробормотала в ответ Вера Николаевна, – спасибо тебе». Ах ты, боже мой! Он ведь имел в виду не Татьяну, дай бог ей здоровья, а Веронику, Верочку, счастье запоздалое и единственное. Так на смерти, оказывается, может вскрикнуть любовь. А ведь совсем недавно смысл заключался – пардон – в буженине. Пошлость какая! Это был не он, не он. «Вера, Верочка, ну ты не падай, прошу тебя. Может, Тани там и не было вовсе. Сказала одно, а сама занялась другим. Вера! Я чувствую, с ней все в порядке. Ты себя побереги. Я без тебя…»

«Господи, о чем это он! Может, мне это наказание за грех…»

Он остановил женщину, повернул ее к себе и прямо в лицо, в глаза, в губы крикнул: «Я люблю тебя, я не могу без тебя». Кажется, до нее что-то дошло, проникло, она как-то вздрогнула и сказала знобким голосом: «А почему раньше молчал?» Она спросила и ушла, не из рук, из всего ушла, как умерла. Такую – никакую, не живую и не мертвую, – он довел до дома.

На лавочке у подъезда сидела Татьяна. Целехонькая, между прочим. Вера Николаевна схватила ее и зачем-то начала трясти – убедиться, что ли, что кошмара больше нет?

– Бабахнуло, – сказал Андрей Иванович, – а у меня как раз «окно», я и пошел посмотреть, а ваша мама кричит: «Таня! Таня!»

Вера Николаевна смотрела на него как на ненормального. Зачем он врет? А! Понятно. Таня ведь не в курсе. Не в курсе чего? Голова соображала плохо. Дочь рядом – это замечательно, а Андрей Иванович – он тут не к месту. Он ей кто? Любовник? Глупости какие, эти любовники, надо его отправить раз и навсегда.

– Спасибо вам, – сказала Вера Николаевна. – Я ведь так испугалась за тебя, – это она дочери. – Идем домой. Мне надо выпить что-нибудь… А вам еще раз спасибо. – И она отвернулась от Андрея Ивановича, как от чужого, случайного человека. Ну, действительно, не звать же его в гости?

Включенное радио говорило, что от взрыва погибла семья Луганских, сам Луганский и дочь, претендентка на первое место в конкурсе красоты. Жена как-то удачно выпала из машины. Поцарапана, побита, но жива. Больше десяти человек, стоявших рядом, получили незначительные ранения и ушибы, у шофера взорванной машины тяжелая черепно-мозговая травма.

Конкурс перенесен на другое, пока еще неизвестное время. Комментатор сказал, что конкурсы красоты стали у нас взрывоопасными мероприятиями. Если всех пострадавших в связи с ними посчитать, то Аня Луганская войдет уже во вторую десятку жертв. Конечно, кроме девушки, не менее привлекательна для убийства фигура ее отца. Олигарх и все такое… Одним словом, искать преступника надо в его ближнем круге. Мудрость истины – избавьте меня от друзей, а от врагов я избавлюсь и сам – национальный способ выживания в «вертикальной» стране.

– Давай попьем чаю, – сказала Татьяна. – Папа свою чашку не вымыл, это на него не похоже.

– Это я не допила, – ответила Вера Николаевна, забирая чашку Андрея Ивановича у дочери.

Она до сих пор не могла прийти в себя. Вот она – живая дочь. Ничего с ней не случилось. Даже завалященького ушиба нет, но как бы и случилось тоже. Близость края жизни. Всего на шаг, на секунду… «Вам сообщат по телефону». Так просто, элементарно. Возьмут и скажут: «Вашу дочь взорвали». Вера Николаевна вскрикнула, и это было достаточно громко.

– Что с тобой, мама? Успокойся ты ради Христа. Как хорошо, что рядом оказался Андрей Иванович. Привел тебя домой. Молодец. А я была в шоке, не знала куда податься. Уже направилась на работу, да вспомнила, что вы рядом. А тебя нет. Я, конечно, не думала, что ты там… С какой стати? Ну, пошла в магазин, мол, подожду… А тут вы идете. У тебя вид… Я забыла, что я вчера сказала, какое у меня задание. Хорошо, что у Варьки именно сегодня случились сердечные дела, а то бы я тоже дала свечку. Она собиралась за мной увязаться.

Вера Николаевна тупо смотрела в чашку чая. «Что такое сердечные дела? Это может быть близко к смерти? Или это в другом измерении и там нет телефонной связи?» Тут-то и раздался телефонный звонок. Трубку взяла Татьяна.

– Она все еще в шоке, – говорила она. – Я так вам благодарна, что вы оказались рядом и привели ее. Сейчас буду вызванивать папу, чтоб он был с ней. Мне ведь надо возвращаться в редакцию. Они ждут от меня подробности взрыва. Я передам ей, что вы звонили. Спасибо вам еще тысячу раз, дорогой Андрей Иванович!

«С кем это она? – думает Вера Николаевна. – Какой-то Андрей Иванович, наверное, со службы».

– Хорошо, что на твоей работе знают наш телефон, – говорит Вера Николаевна, – мало ли что… Все так зыбко… Так ненадежно… Взрыв – и конец.

Она вздрагивает и хватает Татьяну за рукав. Та видит, как мнется ткань в скрюченных материнских пальцах, у нее всегда были хорошие, ухоженные ногти с красивыми вытянутыми лунками. Эти же пальцы и ногти принадлежали старой женщине. Татьяна выдергивала потихоньку рукав, но мать успевала захватывать его снова и снова. Было странное чувство – неприятной жалости. И еще подлая внутренняя мысль: не придуряется ли мать? Все же в порядке. Интеллигентный человек привел домой, дочь живая и здоровая, кто тебе те, что пострадали? Никто и звать никак. «Я гадина, – думает Татьяна. – Люди же! Молодая девчонка… Какое скотство – это время. Время немеренности. Немеренности денег и жестокости. Самодовольства и тупости. И надо всем – немереная власть ничтожеств…»

Она все-таки вытянула рукав и отвела мать на диван.

– Ложись и лежи. Я позвоню папе. Но мне даже сказать ему нечего – ведь все в порядке. С чего ты так распустилась – я без понятия. Мне надо идти. С меня стребуют слезницу. Погибла моя героиня – дочь Луганского.

– Господи! – говорит мать. – Когда же они наконец кончатся, эти Луганские?

– Они только начинаются, – отвечает Татьяна. – Пришло их время.

– Все наше время – их время, – бормочет мать. Она кладет голову на валик дивана. И Татьяна видит тонкую, как бы сломанную на изгибе старую шею. Она берет подушку и подкладывает под голову матери. Ну вот, теперь по-человечески. Мать уже спала или делала вид. На подушке она обрела спокойное лицо, и шея не выглядела отжатым куском ткани.

– Я пошла, – сказала Татьяна.

Она закрыла дверь в комнату и уже из кухни позвонила отцу. Отец все знал и спросил, не лопнули ли от взрыва стекла в кухне.

– Ну, с какой стати? – рассердилась Татьяна. – Можно подумать, что мы рядом.

– Не скажи, – ответил отец. – У нас грохнули во дворе машину, и у соседа внизу вылетела форточка.

– Все в порядке, – ответила Татьяна. – Мне не нравится мама. Она не в адеквате. Очень эмоциональная девушка. Приходи скорей.

Рукав измят. Хорошо бы прогладить, но некогда. Татьяна заворачивает рукава. Из зеркала на нее смотрит напряженная женщина. Подвернутые рукава придают ей деловой вид и как бы оправдывают напряжение. Напряжение – по делу! С тем Татьяна и уходит. Она идет мимо Дворца молодежи. Там все еще суета. Милиция оцепила все пространство, за которым зеваки. Следы крови выглядят вполне естественно и не вызывают дрожи. Кровь – цвет и вкус нашего времени. Она, современная женщина, к тому же журналистка, отмечает, что высохшие пятна крови выглядят на сером асфальте, можно сказать, даже стильно – бордо и металлик. Надо будет выяснить, чьи это цвета – Версаче, Кензо? Но уж, конечно, не старика Диора. Она напишет, что пятна на асфальте были похожи на проступившую сквозь бетон и цемент кровь самой земли. Такой она, кровь, ссочилась.

Думая об этом придуманном слове, Татьяна произносит «ссучилась» и долго не хочет расставаться со словом, но оно ведь будет явно не в масть. Хотя оно самое точное для этого времени. Все ссучилось! Так хорошо помещалось слово во рту и выходило сквозь стиснутые зубы, вызывая легкое посвистывание.

В редакции ей показали еще мокрые фотографии с подписями. И среди них – тот самый мужчина с горем в глазах. Максим Стрельцов. Он обнимал плачущую девчонку, свою дочь, тоже участницу конкурса. Отвечая на какой-то дурий вопрос репортера, девочка сказала: «Никакой приз не стоит жизни». Что тут возразишь?

Вера Николаевна слышала, как уходила дочь. На секунду вернулся этот ужас возможной потери, но он ушел сразу: с Таней все в порядке. Погибли Луганские! Хорошая для смерти фамилия. Луганские должны погибать. Только вот почему? Она не могла вспомнить, какой у нее к ним счет. Да никакого. У нее не было знакомых Луганских, а это странное торжество в ней – это просто реакция на страх за Татьяну. Татьяна – дочь, Луганские ей никто. И вот на этом месте что-то сбоило и не давало покоя.

Вера Николаевна встала. Голова кружилась, коленки дрожали, а тут так некстати телефонный звонок. Аппарат есть у изголовья дивана, но он молчащий, звонит тот, что на кухне. Она берет трубку, ей кажется, что сейчас ей все разъяснят. Иначе в звонке нет смысла.

– Верочка, родная, как ты?

– Кто это? – спрашивает она.

– Это я. Андре.

– Вы ошиблись номером, – отвечает она. У нее нет знакомых Андре. Бездарное имя. Он что, иностранец? Она кладет трубку. Откуда ей знать, что в учительском туалете плачет сейчас мужчина, который вдруг понял, что без этой пожилой дамы нет смысла жизни, раз – и нет, что с той августовской поры он уже не представлял жизни без нее, что не было ничего лучше их свиданий в «окно», что он готов отдать все за возвращение их встреч, а сейчас он пойдет и кинется ей в ноги.

Вера Николаевна добрела до кухни. Села и положила на стол руки. Пальцы слегка дрожали. Это не имело значения. Был взрыв, но ее дочь не пострадала. Это главное. Что еще? Погибли Луганские, отец и дочь. Это хорошо. Но разве это может быть хорошо? Может! Это правильно. Но с какой стати? Кто они ей? Никто. Она их не знает. Откуда же в ней глубинное, из печенок, торжество?

Открылась дверь и вошел муж. Не поворачивая головы, она знала – он. Еще когда только заскрипел ключ в замке. Седой старик вошел в кухню и сказал: «Татьяна сказала, что ты не в адеквате».

Какое странное, чужое слово. И муж странный. Когда он успел стать таким стариком? Вот он сел напротив, взяв ее руки в свои, смотрит в глаза. Кто-то ей уже смотрел сегодня в глаза… Что за гэбистская манера у людей – смотреть в зрачки?

– Таня была там, – говорит она, но не узнает своего голоса. – Погибли Луганские.

– Кто такие?

– Ты не знаешь, кто такие Луганские? – кричит она.

– А ты знаешь?

– Я? – Она замолкает. Маленькое ликование, без величины и веса, лижет ее изнутри. – Я? Я знаю.

– Ну и кто они?

– Те, которых надо было убить!

– Но там была девочка! Как можно убить девочку?

Легко и беззвучно она сваливается со стула на пол и лежит боком, жалко и беззащитно. Он не знает, что делать. Он брызгает на нее водой. Она открывает глаза, и он волочит ее в комнату, как куль.

Уже лежа на диване, она просит крепкого чаю.

– Надо вызвать неотложку, – говорит он.

– Не вздумай, – отвечает она своим привычным голосом. – Просто кружнулась голова.

Ей действительно лучше. В голове прояснилось. Седой старый муж правилен. Все на своих местах. Таня жива-здорова.

– Там порезана буженина. Тебе ее дать? – спрашивает он из кухни.

– Дать! – отвечает она.

Она не знает, что муж не понимает, когда это она успела купить буженину, если утром к чаю не было ничего, кроме закаменевшего костромского сыра. Значит, выходила еще до всего. Она легкая на ногу, не то что он.

Они пьют чай вместе в комнате, расположив все на табуретке.

– Я тут не понял. О каких Луганских ты меня спрашивала?

– Ни о каких. Забудь. Это моя история. Сама разберусь.

Значит, все правда. Была у него грешная мысль, что у жены кто-то есть или был, что десять лет разницы между ними – это не хвост собачий, а сексуальным гигантом он и смолоду не был, а она до сих пор как натянутая струночка, только пальчиком тронь – зазвенит. Но если не знаешь, то лучше и не знать. А сорок с хвостом лет вместе на дорогу не выкинешь, это не просто срок, почти вышка. Или совсем другое – когда двое прорастают друг в друга, попробуй раздели, где кто. Может, был у нее какой-то Луганский, женщины – существа мстительные.

Высокие и дальние мысли кружили голову старому мужу, и под них хорошо шла буженина. Но ни с какой стороны наличие свежей буженины уже не беспокоило мудрого старика. Не все ли равно, откуда она взялась? Хорошо, что она есть.

Татьяна сделала подписи под снимки. Опять ее задержало лицо Максима Скворцова, как она теперь знает, физика-бизнесмена, дочь которого теперь, скорее всего, станет первой красавицей. Портрет девочки был тоже. Заплаканная, перепуганная мордаха. Никакой красоты – одни нюни. Лицо же отца… Татьяна вдруг подумала: вот позови такой даже не в даль светлую, а за поворот, на склон оврага, – пошла бы не глядя. Но тут же себя окоротила: «Это я так думаю, потому что знаю – не позовет. Я в мыслях храбрая, в делах совсем нет». Как любил повторять преподаватель зарубежной литературы – отнюдь. Его так и звали – Человек-отнюдь. Периферийные ребята спрямили слово для удобства собственного языка и звали его Отнюдя. Глупое слово, но прижилось и даже передалось вослед идущим. «А у нас лекции читает Отнюдя».

«Никуда бы я за ним не пошла, а вот материал о бывшем физике в журнале гламура сделаю».

Редактор сразу не понял.

– Где поп, где приход? – сказал он. – Физика на другой улице.

– Мы же поднимем этим гламур, – ответила она. – Нас прочитают грамотные. Отложат своих Ницше там или Хайдеггеров и узнают, что физики теперь ходят на конкурсы красоты и руководят ресторанами.

– Ты в этом смысле? Ладно, пиши. Тем более если у него дочь – претендентка. Это для нас главное. Но только без наворотов. Просто так, доступно… Любит баньку. Часы предпочитает швейцарские. Ближе к нашему народу, ближе!

К концу рабочего дня Татьяна набрала телефон родителей. Он был катастрофически занят. Решила, что позвонит уже из дома. Вне зоны был и телефон Варьки. Настроение упало на минус. Где она? Где? Ехала со сползшим лицом, просто чувствовала спавший на воротник подбородок.

Вокруг нее в метро стояли мужчины, все как один – не с лицами физиков.

Возле подъезда она увидела Варьку. День парных случаев, подумала она. Варька висела на огромном парне, обхватив его двумя ногами. Хотелось убить дочь за все сразу. За скрюченные на теле амбала ноги – на виду всего дома. За пузыри, которые Варька выдувала изо рта. За тупой, почти мертвый взгляд парня. «Я бы с таким, – подумала Татьяна, – даже в моем преклонном сорокалетии на одном гектаре не села бы… О господи! Что же делать?» И она изо всей силы шлепнула Варьку по обвисшей заднице. Дочь взвизгнула. Парень – как это теперь говорят? – оставался не в теме. Он мертво смотрел на Варьку, мертво – на ее мать.

– Мам, ты че? А мы ждем тебя. Знакомься, это Тим. Он же Укроп, мой друг-единомышленник. Наш вождь – Мэнсон.

Она прокричала это громко. И Татьяна почувствовала, как сдвинулись шторки на окнах, а кое-где даже скрипнули створки, как народ когда-то престижного кооперативного дома, а сейчас заплеванной башни-семиэтажки, в который раз убедился, каким хорошим и правильным было то время, когда они, молодые, приходили сюда смотреть, как выгрызается котлован их будущего жилья. И на тебе. Вот оно, будущее! Мэнсон! Кто, кстати, такой?

Bepul matn qismi tugad.

Yosh cheklamasi:
12+
Litresda chiqarilgan sana:
01 iyun 2010
Yozilgan sana:
2010
Hajm:
210 Sahifa 1 tasvir
ISBN:
978-5-699-41779-7
Mualliflik huquqi egasi:
ФТМ
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar