Kitobni o'qish: «Россия на распутье»

© Фукуяма Ф. (Fukuyama F.)
© Перевод с английского
© ООО «Издательство Родина», 2022
Об авторе

Фрэнсис Фукуяма (родился в 1952 году) – американский философ, политолог, политический экономист и писатель японского происхождения.
Фукуяма стал известен благодаря книге «Конец истории и последний человек», в которой провозгласил, что распространение либеральных демократий во всем мире может свидетельствовать о конечной точке социокультурной эволюции человечества и стать окончательной формой всемирного правительства.
Победа либерального глобализма знаменует собой окончание «исторических» конфликтов между государствами: «Фундаментально невоинственный характер либерального общественного строя очевиден в необычайно мирных отношениях, которые страны с таким строем поддерживают друг с другом. Либеральные демократии демонстрируют мало недоверия или интереса к господству друг над другом. Они придерживаются одинаковых принципов всеобщего равенства и прав, и поэтому у них нет оснований оспаривать легитимность друг друга». Реальная политика (политика с позиции силы, по определению Фукуямы), соответственно, теряет свое значение. Основным источником взаимодействия между либеральными демократиями останется экономика.
Однако это не означает, что международные конфликты исчезнут раз и навсегда. Дело в том, что во время «триумфального шествия» либеральной демократии мир будет временно поделен на две части: историческую и постисторическую. Последняя будет включать в себя либеральные демократии.
Конфликты между историческими и постисторическими государствами возможны: «Сохранится высокий и даже все возрастающий уровень насилия на этнической и националистической почве, поскольку эти импульсы не исчерпают себя и в постисторическом мире. Палестинцы и курды, сикхи и тамилы, ирландские католики и валлийцы, армяне и азербайджанцы будут копить и лелеять свои обиды. Из этого следует, что на повестке дня останутся и терроризм, и национально-освободительные войны». Однако крупных конфликтов между мирами не предвидится, поскольку для этого нужны крупные государства, находящиеся в рамках истории, но они уходят с исторической арены.
Фукуяма полагает, что в большинстве случаев исторический и постисторические миры будут мало взаимодействовать друг с другом и вести почти параллельное существование. Нефть, иммиграция и вопросы мирового порядка (безопасности) будут возможными точками их соприкосновения. Взаимоотношения между мирами будет развиваться на основе реалистической политики.
В области внутренней политики Фукуяма выступает активным поборником минимальной роли государства в жизни общества (в особенности в экономике). Излишне сильное правительство, по его мнению, приводит к подавлению гражданского общества, деформации рыночных отношений и даже возникновению «преступных сообществ». Однако именно для того чтобы противостоять таким сообществам, Фукуяма допускает усиление роли государства в демократических странах и даже создание «национального либерализма.

Вместо предисловия
Демократическая рецессия
Либерализм в опасности. Основой либеральных обществ являются терпимость к различиям, уважение прав личности и верховенство закона. И все это находится сейчас под угрозой, поскольку мир переживает то, что можно назвать демократической рецессией или даже депрессией. По данным Freedom House, политические права и гражданские свободы во всем мире сокращаются каждый год в течение последних 16 лет. Упадок либерализма проявляется в растущей силе автократий, таких как Китай и Россия, эрозии либеральных – или номинально либеральных – институтов в таких странах, как Венгрия и Турция, и отступлении либеральных демократий в таких странах, как Индия и Соединенные Штаты.
В каждом из этих случаев росту антилиберализма способствовал национализм. Нелиберальные лидеры, их партии и их союзники использовали националистическую риторику в стремлении к более жесткому контролю над своими обществами. Они осуждают своих оппонентов как «элиты, оторванные от жизни», как изнеженных космополитов и глобалистов. Они утверждают, что являются настоящими представителями своих стран и их истинными хранителями. Иногда нелиберальные политики изображают своих либеральных коллег просто карикатурно, как ничего не умеющих людей «не от мира сего». Часто они называют своих либеральных соперников не просто политическими противниками, а чем-то более зловещим: врагами народа.
Сама природа либерализма делает его восприимчивым к таким атакам. Главный фундаментальный принцип, закрепленный в либерализме, – это принцип терпимости: государство не предписывает верования, понятия идентичности человека или любые другие догмы. С момента своего тогда еще слабого появления в семнадцатом веке в качестве организующего принципа политики либерализм намеренно снижал свои политические цели с достижения «хорошей жизни», к чему всегда призывали религии, моральные доктрины или культурные традиции, на сохранение самой жизни в условиях, когда население не может договориться о том, что такое эта самая «хорошая жизнь».
Эта агностическая природа либерализма создает некий духовный вакуум, поскольку люди идут своими путями и испытывают лишь слабое чувство общности. Либеральные политические порядки действительно требуют общих ценностей, таких как терпимость, стремление к компромиссу и здравому смыслу, но они не способствуют сильным эмоциональным связям, характерным для тесно сплоченных религиозных и этно-националистических сообществ. И на самом деле, либеральные общества часто поощряли бесцельную погоню человека за материальным самоудовлетворением.
Самой сильной стороной либерализма остается его существовавший веками прагматизм и его способность создавать разнообразие в плюралистических обществах. Тем не менее, тому разнообразию, с которым могут справиться либеральные общества, тоже существуют пределы. Если достаточное множество людей сами отвергают либеральные ценности и стремятся ограничить основные права других, или если граждане прибегают к насилию, чтобы добиться своего, то либерализм сам по себе не может поддерживать политический порядок. И если общества отходят от либеральных принципов и пытаются основывать свою национальную идентичность на категориях расы, этнической принадлежности, религии или каком-либо другом понимании «хорошей жизни», они провоцируют возвращение к потенциально кровавому конфликту. Мир, полный таких стран, неизменно будет более разделенным, более беспокойным и более жестоким.
Вот почему для либералов тем более важно не отказываться от идеи нации. Им следует признать, что на самом деле ничто не делает универсальность либерализма несовместимой с миром наций-государств. Национальная идентичность податлива, и ее можно формировать так, чтобы она отражала либеральные устремления и одновременно прививала широкой публике чувство общности и цели.
В качестве доказательства непреходящей важности национальной идентичности достаточно взглянуть на проблемы, с которыми столкнулась Россия, начав свою военную спецоперацию на Украине. президент России Владимир Путин заявил, что Украина не имеет своей собственной национальной идентичности, отличной от России, и что страна рухнет сразу же, как только начнется операция. Вместо этого Украина упорно сопротивляется России именно потому, что ее граждане привержены идее независимой, либерально-демократической Украины. Они дали понять, что ее граждане готовы умереть за либеральные идеалы, но только тогда, когда эти идеалы укоренены в стране, которую они могут назвать своей собственной.
Духовный вакуум либерализма
Либеральные общества испытывают большие трудности с тем, чтобы представить своим гражданам позитивное видение национальной идентичности. Теория, лежащая в основе либерализма, сталкивается со сложностями в проведении четких границ вокруг сообществ и объяснении того, чем люди могут располагать внутри и вне этих границ. Это происходит потому, что либеральная теория построена на концепции универсализма. Как утверждается во Всеобщей декларации прав человека: «Все люди рождаются свободными и равными в своем достоинстве и правах». И далее: «Каждый человек имеет право на все права и свободы, изложенные в настоящей
Декларации, без каких бы то ни было различий, таких как раса, цвет кожи, пол, язык, религия, политические или иные убеждения, национальное или социальное происхождение, собственность, место рождения или чего-либо иного». Либералы теоретически озабочены нарушениями прав человека, где бы в мире они ни происходили. Многие либералы не любят окрашенных национальной обособленностью пристрастий националистов и воображают себя «гражданами мира».
Заявление об универсализме иногда трудно согласовать с разделением мира на национальные государства. Например, нет четкой либеральной теории о том, как проводить национальные границы, что представляет собой огромный недостаток либеральной теории, который привел к внутрилиберальным конфликтам на основе сепаратизма в таких регионах, как Каталония, Квебек и Шотландия, и разногласиям по поводу миграционной политики и отношения к беженцам. Популисты, такие как бывший президент США Дональд Трамп, очень эффективно воспользовались этим противоречием между универсалистскими устремлениями либерализма и более узкими притязаниями национализма.
Националисты жалуются на то, что либерализм разрушил узы национального единения и заменил их глобальным космополитизмом, который заботится о людях в далеких странах так же, как и о своих согражданах. Националисты 19 века основывали национальную идентичность на биологии и считали, что национальные сообщества основаны на общем биологическом происхождение. Это продолжает оставаться важной темой и для некоторых современных националистов, таких как премьер-министр Венгрии Виктор Орбан, который определил венгерскую национальную идентичность как основанную на мадьярской этнической принадлежности.
Другие националисты, такие как израильский ученый Йорам Хазони, стремятся пересмотреть этно-национализм 20 века, утверждая, что нации представляют собой объединенные цивилизационные единицы, которые позволяют их членам разделять между собой прочные традиции еды, праздников, языка и тому подобного. Американский консервативный мыслитель Патрик Денин утверждал, что либерализм представляет собой форму «антикультуры», которая растворила все формы долиберальной культуры, используя власть государства для внедрения во все аспекты частной жизни народа и контроля над ними.
Примечательно, что Денин и другие консерваторы порвали с экономическими неолибералами и открыто обвиняли рыночный капитализм в подрыве ценностей семьи, человеческого сообщества и традиций. В результате категории 20 века, которые определяли политических левых и правых с точки зрения экономической идеологии, не вполне соответствуют современной реальности, поскольку правые группы готовы одобрять использование государственной власти для регулирования как общественной жизни, так и экономики.
Существует значительное совпадение в точках зрения между националистами и религиозными консерваторами. Среди главных традиций, которые хотят сохранить современные националисты, присутствуют религиозные. Например, партия «Право и справедливость» в Польше была тесно связана с Польской католической церковью и глубоко восприняла выступления последней против поддерживаемых либеральной Европой абортов и однополых браков. Точно так же религиозные консерваторы часто считают себя патриотами. Это относится, скажем, к американским евангелистам, которые составили ядро движения Трампа «Сделаем Америку снова великой».
Следует признать, что главная идея критики либерализма консерваторами о том, что либеральные общества не обеспечивают прочного общего морального ядра, вокруг которого может быть построено человеческое сообщество, достаточно верна. Но это особенность либерализма, а не его недостаток. Вопрос для консерваторов заключается в том, существует ли реальный способ повернуть время вспять и восстановить более жесткий моральный порядок.
Некоторые американские консерваторы надеются вернуться в воображаемое время, когда практически все в Соединенных Штатах были христианами. Но современные общества гораздо более разнообразны в религиозном отношении, чем во времена религиозных войн в Европе в шестнадцатом веке.
Идея восстановления общей моральной традиции, определяемой религиозными верованиями, бесперспективна. Лидеры, которые надеются добиться такого рода восстановления, такие как Нарендра Моди, индийский националист-премьер-министр, призывают к угнетению и межобщинному насилию. Моди слишком хорошо это знает: он был главным министром западного штата Гуджарат, когда в 2002 году его потрясли межобщинные беспорядки, в результате которых погибли тысячи человек, в основном мусульмане. С 2014 года, когда Моди стал премьер-министром, он и его союзники стремились привязать индийскую национальную идентичность к опорным столбам индуизма и языка хинди, что кардинально отличается от светского плюрализма основателей индийского либерализма.
Никуда без государства
Нелиберальные силы во всем мире будут продолжать использовать призывы к национализму в качестве мощного электорального оружия. У либералов может возникнуть соблазн отвергнуть эту риторику как ура-патриотическую и грубую. Но нацию своим противникам они все равно уступать не должны.
Либерализм с его универсалистскими претензиями может испытывать неловкость в соседстве с кажущимся ограниченным национализмом, но их можно примирить. Цели либерализма полностью совместимы с миром, разделенным на национальные государства. Все общества должны применять силу как для сохранения внутреннего порядка, так и для защиты от внешних врагов. Либеральное общество тоже делает это, создавая сильное государство, но затем ограничивая власть этого государства верховенством закона. Власть государства основана на общественном договоре между независимыми людьми, которые соглашаются отказаться от части своих прав поступать свободно, в обмен на защиту государства. Если мы имеем дело с либеральной демократией, то эта власть узаконена как всеобщим принятием закона, так и всенародными выборами.
Либеральные права бессмысленны, если они не могут быть обеспечены государством, которое, согласно известному определению немецкого социолога Макса Вебера, является законной монополией силы на определенной территории. Территориальная юрисдикция государства обычно соответствует территории, занимаемой группой лиц, подписавших общественный договор. Люди, живущие за пределами этой юрисдикции, тоже могут рассчитывать на уважение своих прав, но государство не всегда обязано обеспечивать им их соблюдение.
Таким образом, государства с четко определенной территориальной юрисдикцией остаются важными политическими игроками, поскольку они единственные могут осуществлять законное применение силы. В современном глобализованном мире власть осуществляется самыми разными институтами, от многонациональных корпораций до некоммерческих групп, от террористических организаций до наднациональных органов, таких как Европейский Союз и Организация Объединенных Наций. И никогда не была более очевидна необходимость международного сотрудничества в решении таких проблем, как глобальное потепление и борьба с пандемиями инфекционных заболеваний.
Но остается фактом то, что одна конкретная форма власти, а именно способность обеспечивать соблюдение правил с помощью угрозы или фактического применения силы, остается под контролем государств-наций. Ни Европейский союз, ни Международная ассоциация воздушного транспорта не используют собственную полицию или армию для обеспечения соблюдения установленных ими правил.
Такие организации по-прежнему зависят от силовых возможностей стран, которые наделили их соответствующими полномочиями. Безусловно, сегодня существует большой свод норм международного права, который во многих областях заменяет право национального уровня.
Подумайте, например, о acquis communautaire (Acquis communautaire – правовая концепция в системе правовых норм ЕС – Прим. ред.) Европейского Союза, который служит своего рода общим правом для регулирования торговли и разрешения споров. Но в конечном счете, международное право по-прежнему опирается на правоприменение на национальном уровне. Когда государства-члены ЕС расходятся во мнениях по важным вопросам политики, как это было во время кризиса евро 2010 года и миграционного кризиса 2015 года, проблемы решаются не европейским законодательством, а относительной властью государств-членов. Иными словами, высшая власть по-прежнему остается прерогативой национальных государств, а это означает, что контроль над властью на этом уровне остается критически важным.
Таким образом, искать противоречие между либеральным универсализмом и потребностью в национальных государствах не следует. Хотя нормативная ценность прав человека может быть универсальной, правоприменительная сила таковой не является. Это дефицитный ресурс, который обязательно применяется на четко ограниченной территории. И либеральное государство имеет полное право предоставлять разные уровни прав гражданам и негражданам, потому что у него нет ресурсов или полномочий для универсальной защиты прав всех людей. Все люди на территории государства пользуются равной защитой закона, но только его граждане являются полноправными участниками общественного договора, обладающими особыми правами и обязанностями, в частности правом голоса.
Тот факт, что государства остаются средоточием силы принуждения, должен вызывать осторожность в отношении предложений о создании новых наднациональных органов и делегировании им такой власти. Либеральные общества накопили несколько сотен лет опыта, изучая, как ограничивать власть на национальном уровне с помощью верховенства закона и законодательных институтов и как уравновешивать власть так, чтобы ее использование отражало общие интересы. Но эти же общества понятия не имеют, как создавать такие институты на глобальном уровне, где, например, глобальный суд или законодательная власть могли бы ограничивать произвольные решения глобального чиновничества. Европейский союз является продуктом самых серьезных до сих пор усилий, направленных на то, чтобы сделать это на региональном уровне. И то в результате получилась довольно неуклюжая система, характеризующаяся чрезмерной слабостью в одних областях (фискальная политика, иностранные дела) и чрезмерной властью в других (экономическое регулирование). Но у Европы по крайней мере есть некая общая история и культурная идентичность, которых нет на глобальном уровне. Международные институты, такие как Международный суд и Международный уголовный суд, продолжают полагаться на государства в обеспечении исполнения их судебных решений.
Немецкий философ Иммануил Кант рисовал в своем воображении «вечный мир», при котором на Земле, заполненной либеральными государствами, международные отношения будут регулироваться посредством закона, а не с помощью силы. К сожалению, спецоперация России на Украине продемонстрировала, что мир еще не достиг этого постисторического момента и что грубая военная сила остается главным гарантом мира для либеральных стран. Поэтому маловероятно, что национальное государство исчезнет как важнейший игрок в глобальной политике.
«Хорошая жизнь»
Консервативная критика либерализма содержит в своей основе разумный скептицизм в отношении того акцента, который делает либерализм на вопросах индивидуальной свободы. Либеральные общества предполагают равенство человеческого достоинства, то самого достоинства, которое основывается на способности человека делать выбор. По этой причине либералы привержены защите этой свободы как основного права человека. Но хотя свобода индивидуума и является фундаментальной либеральной ценностью, это не единственное человеческое благо, которое автоматически превосходит все другие представления о «хорошей жизни».
Сфера того, что считается свободой, со временем неуклонно расширялась от свободы выбора в подчинении тем или иным правилам в рамках существующих моральных рамок, до создания этих правил для себя. Но уважение к человеческой свободе предназначалось для того, чтобы управлять и смягчать конкуренцию глубоко укоренившихся убеждений, а не для того, чтобы просто вытеснять эти убеждения во всей их полноте. Не каждый человек думает, что максимизация его личной свободы является самой важной целью жизни или что разрушение любой существующей формы власти обязательно является хорошей идеей. Многие люди с удовольствием ограничивают свою свободу выбора, принимая религиозные и моральные рамки, связывающие их с другими людьми, или живя в рамках унаследованных цивилизационных традиций. Первая поправка к Конституции США предназначалась для защиты свободы вероисповедания, а не для защиты граждан от религии.
Успешные либеральные общества имеют свою собственную культуру и свое собственное понимание «хорошей жизни», даже если это видение может быть более тонким, чем то, что предлагают общества, связанные одной доктриной. Они не могут быть нейтральными по отношению к ценностям, которые необходимы для поддержания их существования в качестве либеральных обществ. Им необходимо уделять первоочередное внимание духу коллективизма, терпимости и активному участию в общественных делах, если они хотят быть сплоченными. Им нужно ценить инновации, предпринимательство и готовность идти на риск, если они хотят добиться экономического процветания. Общество обращенных внутрь себя личностей, заинтересованных только в максимизации своего личного потребления, вообще не будет обществом.
Государства важны не только потому, что они являются средоточием легитимной власти и инструментами контроля над насилием. Они также являются единственным источником общности людей. С одной стороны, либеральный универсализм бросает вызов природе человеческого общений. Ведь самые сильные узы привязанности человек испытывает к самым близким ему людям, таким как друзья и семья, а по мере расширения этого круга знакомых чувство долга по отношению к ним неизбежно ослабевает.
Но на протяжении веков, наряду с тем, как человеческие общества становились больше и сложнее, границы солидарности резко расширились от семей, деревень и племен до целых стран. Однако до сих пор мало кто любит человечество в целом. Для большинства людей во всем мире страна остается крупнейшей единицей солидарности, к которой они испытывают инстинктивную лояльность. И эта лояльность становится важнейшей опорой легитимности государства и, следовательно, его способности управлять. В некоторых обществах слабая национальная идентичность может иметь катастрофические последствия, как это видно в ряде развивающихся стран, таких как Мьянма и Нигерия, и в некоторых несостоявшихся государствах, таких как Афганистан, Ливия и Сирия.
Конкретика либерального национализма
Этот аргумент может показаться похожим на аргументы Хазони, консервативного израильского ученого, который в своей книге 2018 года «Добродетель национализма» выступает за глобальный порядок, основанный на суверенитете национальных государств. Он делает важное замечание, предостерегая от склонности либеральных стран, таких как Соединенные Штаты, заходить слишком далеко в стремлении переделать остальной мир по своему образу и подобию. Но он ошибается, полагая, что существующие страны являются четко разграниченными цивилизационными единицами, и что мирный глобальный порядок можно построить, приняв их такими, какие они есть. Сегодняшние страны – это социальные конструкции, являющиеся побочным продуктом исторической борьбы, которая часто включала завоевания, насилие, насильственную ассимиляцию и преднамеренное манипулирование цивилизационными символами. Существуют лучшие и худшие формы национальной идентичности, и общества могут выбирать между ними.
Если национальная идентичность основана на фиксированных характеристиках, таких как раса, этническая принадлежность или религиозное наследие, то она становится потенциально не-инклюзивной категорией, нарушающей либеральный принцип равного достоинства. Хотя между потребностью в национальной идентичности и либеральным универсализмом нет обязательного противоречия, тем не менее между двумя этими принципами существует мощная потенциальная точка напряжения. Основанная на фиксированных характеристиках национальная идентичность может превратиться в агрессивный и эксклюзивный национализм, как это произошло в Европе в первой половине двадцатого века.
По этой причине либеральные общества не должны официально признавать группы, основанные на фиксированной идентичности, такой как раса, этническая принадлежность или религиозное наследие. Конечно, бывают, бывают и такие случаи, когда это становится неизбежным, и либеральные принципы не действуют. Во многих частях мира этнические или религиозные группы из поколения в поколение занимали одну и ту же территорию и имеют свои собственные прочные культурные и языковые традиции. На Балканах, Ближнем Востоке, в Южной Азии и Юго-Восточной Азии этническая или религиозная идентичность де-факто является существенной характеристикой большинства людей, и ассимилировать их в более широкую национальную цивилизацию практически нереально.
В принципе можно организовать некую форму либеральной политики вокруг нескольких цивилизационных единиц. Индия, например, признает несколько национальных языков и в прошлом разрешала своим штатам устанавливать собственную политику в отношении систем образования и права. В таких странах, как правило, необходимо наличие федерализма и сопутствующая передача полномочий субнациональным единицам.
Власть может быть формально распределена между различными группами, определяемыми их культурной идентичностью, в структуре, которую политологи называют «консоциональная демократией». Это политическая система, ориентированная на интересы национальных меньшинств, применимая в государстве, разделенном на сегменты по этническим, религиозным, региональным и другим признакам. Один из примеров – Северная Ирландия.
Хотя это сработало достаточно хорошо в Нидерландах, эта практика оказалась катастрофической в таких местах, как Босния, Ирак и Ливан, где группы идентичности оказались запертыми в безысходной борьбе без победителя. В обществах, в которых цивилизационные группы еще не превратились в самоценные единицы, лучше обращаться с гражданами как с индивидуумами, а не как с членами групп идентичности.
Наряду с этим, есть и другие аспекты национальной идентичности, которые могут быть приняты добровольно и, следовательно, более широко распространены, такие как литературные традиции, исторические нарративы, язык, еда и спорт. Каталония, Квебек и Шотландия – все это регионы с отличными историческими и культурными традициями, и все они имеют много сторонников национализма, стремящихся к полному отделению от страны, с которой они связаны. Но нет никаких сомнений в том, что эти регионы продолжали бы оставаться либеральными обществами, уважающими права личности, даже если бы они отделились, как это произошло в Чехии и Словакии после того, как они стали отдельными странами в 1993 году.
Национальная идентичность представляет собой очевидную опасность, но также и определенные возможности. Это социальная конструкция, и ее можно формировать так, чтобы поддерживать либеральные ценности, а не подрывать их. Исторически сложилось так, что многие страны сформировались из разнообразного населения, испытывающего сильное чувство общности, основанное на политических принципах или идеалах, а не на детерминированных групповых категориях. Австралия, Канада, Франция, Индия и Соединенные Штаты – все это страны, которые в последние десятилетия стремились конструировать национальную идентичность на основе политических принципов, а не расы, этнической принадлежности или религии.
Соединенные Штаты прошли долгий и болезненный процесс переосмысления того, что значит быть американцем, постепенно устраняя барьеры на пути к гражданству на основе класса, расы и пола, хотя этот процесс все еще не завершен и претерпел множество неудач. Во Франции выстраивание национальной идентичности началось с Декларации прав человека и гражданина Французской революции, которая установила идеал гражданства, основанный на общем языке и культуре.
В середине двадцатого века Австралия и Канада были странами с преобладающим белым населением и ограничительными законами в отношении иммиграции и гражданства, такими как пресловутая политика «белой Австралии», которая не допускала иммигрантов из Азии. Однако обе эти страны реконструировали свою национальную идентичность на нерасовой основе после 1960-х годов и открылись для массовой иммиграции. Сегодня в обеих странах больше населения, родившегося за границей, причем здесь отмечается гораздо меньший уровень расовой поляризации, чем в США и возрождения белого расизма.
Тем не менее, нельзя недооценивать трудность формирования общей идентичности в резко разделенных демократиях. Большинство современных либеральных обществ были построены на основе исторических наций, чье понимание национальной идентичности было выковано нелиберальными методами. Франция, Германия, Япония и Южная Корея были нациями до того, как стали либеральными демократиями. Соединенные Штаты, как многие отмечали, стали государством еще до того, как стали нацией.
Процесс формирования американской нации в либеральных политических традициях был длительным, трудным и периодически насильственным. Даже сегодня этот процесс оспаривается как левыми, так и правыми с резко противоречащими друг другу нарративами о происхождении страны.
У либерализма будут серьезные проблемы, если люди будут видеть в нем не более чем механизм мирного управления разнообразием без широкого понимания национальной цели. Люди, пережившие насилие, войну и диктатуру, обычно стремятся жить в либеральном обществе, как жили европейцы в период после 1945 года. Но по мере того, как люди привыкают к мирной жизни при либеральном режиме, и воспринимают порядок как должное, они начинают тосковать по той политике, которая направит их к более высоким целям. В 1914 году в Европе почти целое столетие не было разрушительных конфликтов, но массы людей оказались счастливы отправиться на войну, несмотря на огромный материальный прогресс, достигнутый за это время.
Возможно, сегодня мир достиг подобной же точки в истории человечества: в нем не было масштабных межгосударственных войн в течение трех четвертей века, и тем временем наблюдался массовый рост глобального процветания, который привел к столь же масштабным социальным переменам. Европейский союз был создан как противоядие от национализма, приведшего к мировым войнам, и в этом отношении своей успешностью превзошел все ожидания.
Ситуация на Украине
Ситуация на Украине сулит новые беспорядки и насилие впереди. Если Путину удастся сокрушить украинскую независимость и демократию, мир вернется в эпоху агрессивного и нетерпимого национализма. За стремлениями Кремля стоит создание нового мирового порядка, который противостоит либерализму, возникшему после 1991 года, после распада Советского Союза. Путин дал понять, что стремится включить как можно большую часть бывшего Советского Союза, включив Украину, в состав России, создав сферу влияния, которая охватит все восточноевропейские государства, вступившие в НАТО с 1990-х годов.
Это делает войну, ведущую на украинской земле, предметом особого беспокойства для свободного мира. Россия Путина теперь рассматривается не как государство с законными жалобами на расширение НАТО, а как реваншистская страна, которая стремится изменить весь европейский порядок после 1991 года. Или, скорее, это страна, где один лидер одержим тем, что, по его мнению, является исторической несправедливостью, которую он пытается исправить, независимо от того, что это будет стоить его собственному народу.
Однако Путин, вероятно, не ожидал мощной реакции Запада и сильного сопротивления украинского войска. Сейчас (март 2022 г.) можно сделать следующие выводы о дальнейшем развитии событий на Украине и в связи с этим событий в мире.
– Россия движется к полному поражению на Украине. Российское планирование было некомпетентным и основывалось на ошибочном предположении, что украинцы настроены в пользу России и их армия рухнет сразу же после вторжения. Очевидно, что российским солдатам приготовляли парадную форму для парада победы в Киеве вместо дополнительных боеприпасов и пайков. Путин использовал большую часть своей армии в этой операции; у него нет больших резервов, которые он может задействовать. Российские войска застряли на окраинах нескольких украинских городов, где они сталкиваются с огромными проблемами снабжения и постоянными украинскими атаками.
– Обвал операции может быть внезапным и катастрофическим. Полевая армия достигнет точки, где невозможно будет нельзя вести дальнейшие действия, и боевой дух испарится. Это верно, по крайней мере, на севере; русские чувствуют себя лучше на юге, но эти позиции будет трудно сохранить, если север рухнет.
– Пока этого не произойдет, невозможно дипломатическое решение войны. Нет никакого компромисса, приемлемого как для России, так и для Украины, учитывая потери, которые они понесли в это время.
– Решения администрации Байдена не объявлять бесполетную зону или не помогать передаче польских МиГ были хорошими; администрация Байдена не потеряла голову в очень эмоциональный момент. Для украинцев гораздо лучше самостоятельно победить россиян, лишив Москву оправдания, что НАТО напало на них, а также избегая всех очевидных возможностей эскалации. Польские МиГ, в частности, не сильно добавят украинским возможностям. Гораздо важнее непрерывная поставка джавелинов, стингеров, TB2, предметов медицинского назначения, оборудования связи и обмена информацией. Я полагаю, что украинские силы уже пользуются данными разведки НАТО, действующей за пределами Украины.
– Конечно, цена, которую платит Украина, огромна. Но наибольший ущерб наносят ракеты и артиллерия, против которых ни МиГ, ни бесполетная зона не могут ничего сделать. Единственное, что остановит военную операцию, – это поражение русской армии на земле.
– Путин не переживет поражения своей армии. Он получает поддержку, потому что его воспринимают как сильного человека; что он может предложить, когда докажет свою некомпетентность?
– Вторжение уже нанесло огромный ущерб популистам по всему миру, которые до нападения единообразно выражали свои симпатии Путину. Среди них Маттео Сальвини, Жаир Болсонару, Эрик Заммур, Марин Ле Пен, Виктор Орбан и, конечно, Дональд Трамп. Политика войны обнажила все откровенно авторитарные наклонности.
– Поражение России сделает возможным новое рождение свободы и избавит нас от беспорядка, наблюдающегося в связи с упадком мировой демократии. Дух 1989 года сохранится благодаря горстке храбрых украинцев.
Фрэнсис Фукуяма. 2022 г.
Век пессимизма
Двадцатое столетие – теперь уже можно говорить о нем в прошедшем времени – превратило нас в глубоких исторических пессимистов.
Пессимизм двадцатого столетия составляет резкий контраст с оптимизмом предыдущего. Хотя девятнадцатый век Европы начинался в судорогах войн и революций, в основном это было столетие мира и беспрецедентного роста материального благосостояния. Для оптимизма были две крепкие основы. Первая – вера, что современная наука улучшит людям жизнь, победив бедность и болезни. Природа, давний противник человека, будет покорена современной технологией и поставлена на службу счастью людей. Вторая – что свободное демократическое правление будет распространяться, захватывая одну страну за другой. «Дух 1776 года», или идеалы Французской революции, сокрушат тиранов, автократов и суеверных попов. Слепое повиновение власти будет заменено разумным самоуправлением, в котором все люди, равные и свободные, будут подчиняться не хозяевам, а себе самим.
В свете широкого наступления цивилизации даже кровавые войны вроде наполеоновских могли интерпретироваться философами как социально прогрессивные по своим результатам, поскольку они породили распространение республиканской формы правления. Множество теорий, серьезных и не слишком, выдвигались для объяснения того, каким образом история человечества составляет логическое целое и почему отклонения и повороты ее могут быть поняты как шаги к добру современной эры. В 1880 году некто Роберт Маккензи мог написать такое:
«История человечества – это летопись прогресса, летопись накопления знания и роста мудрости, постоянное движение от низшего уровня разума и процветания к высшему. Каждое поколение передает следующему унаследованные им сокровища, измененные к лучшему его собственным опытом, обогащенные плодами всех одержанных им побед… Рост благосостояния человека, избавленный от прихоти своевластных принцев, подлежит теперь благому управлению великих законов Провидения».
В знаменитом одиннадцатом издании Британской энциклопедии, вышедшем в 1910–1911 годах, в статье «Пытки» было сказано следующее: «В том, что касается Европы, вопрос представляет только исторический интерес». В самый канун Первой мировой войны журналист Норман Энджелл выпустил книгу «Великая иллюзия: Изучение отношения между военной мощью и национальной выгодой», в которой утверждал, что свобода торговли сделала территориальные приобретения ненужными и что война стала экономически нецелесообразной.
Своим крайним пессимизмом наше столетие по крайней мере частично обязано той жестокости, с которой реальность разбила эти ранние ожидания. Первая мировая война явилась решающим событием, подорвавшим самоуспокоенность Европы. Конечно, война свергла старый политический порядок, который представляли монархии Германии, Австрии и России, но куда сильнее был ее психологический эффект. Добродетели верности, трудолюбия, бережливости и патриотизма приводили людей на систематическую и бессмысленную бойню для истребления других людей, тем самым дискредитируя весь буржуазный мир, создавший эти ценности. Как объясняет Пауль, молодой герой романа Ремарка «На Западном фронте без перемен»: «Они [учителя] должны были бы помочь нам, восемнадцатилетним, войти в пору зрелости, в мир труда, долга, культуры и прогресса, стать посредниками между нами и нашим будущим… Но как только мы увидели первого убитого, это убеждение развеялось в прах».
Ему вторит молодой американец, который во время вьетнамской войны пришел к выводу, что «нашему поколению верить следует больше, чем их поколению». И осознание, что индустриальный прогресс Европы мог быть обращен на службу войне без морального искупления или морального смысла, привело к резкому отвержению всех попыток найти в истории систему или смысл. Так, известный британский историк Х.А.Л. Фишер мог в 1934 году написать: «Люди более мудрые, чем я, и более образованные различали в истории сюжет, ритм, заранее задуманную систему. Эти гармонии от меня скрыты. Я вижу только поток бедствий, следующих одно за другим, как волны».
* * *
Как потом оказалось, Первая мировая война была только предисловием к новым видам зла, которым предстояло вскоре возникнуть. Если современная наука открыла возможность создавать оружие беспрецедентной разрушительной силы, такое как пулемет и бомбардировщик, то современная политика создала государство беспрецедентной власти, для которого придумано было и новое слово – тоталитаризм. Опираясь на действенные полицейские силы, массовые политические партии и радикальные идеологии, стремившиеся взять под контроль все аспекты человеческой жизни, эти государства нового типа рвались к осуществлению проектов колоссального честолюбия – их не устраивало ничего меньше мирового господства. Акты геноцида, осуществленные тоталитарными режимами гитлеровской Германии и сталинской России, не имели прецедентов в мировой истории, и во многих отношениях лишь современность дала им возможность осуществиться.
Конечно, бывали кровавые тирании и до двадцатого столетия, но Гитлер и Сталин поставили на службу злу современную технику и современную политическую организацию. У «традиционных» тиранов не было технической возможности планировать уничтожение целого класса людей, как евреев в Европе или кулаков в Советском Союзе. Эту работу сделали возможной лишь технический прогресс и общественные движения предыдущего столетия. Войны, развязанные этими тоталитарными государствами, также были войнами нового типа, с массовым уничтожением гражданского населения и экономических ресурсов – отсюда и термин «тотальная война». Чтобы защититься от этой угрозы, либеральным демократиям пришлось применить такие военные методы, как бомбежка Дрездена или Хиросимы, которые в более ранние времена были бы названы массовым убийством.
В девятнадцатом веке теории прогресса связывали человеческое зло с отсталостью. Но пусть сталинизм возник в отсталой, полуевропейской стране, известной своим деспотическим режимом, – зато Холокост произошел в стране с отлично развитой промышленной экономикой и одним из самых культурных и образованных народов в мире. Если такое могло произойти в Германии, почему оно не может случиться в любой другой развитой стране? А если экономическое развитие, образование и культура не дают гарантии от такого явления, как нацизм, то в чем же смысл исторического прогресса?
Опыт двадцатого столетия поставил под большой вопрос заявления о прогрессе на основе науки и техники, поскольку способность технического прогресса улучшать людям жизнь неотделима от параллельного морального прогресса человека. Без этого мощь техники просто будет обращена на цели зла, и человечество станет хуже, чем было прежде. Тотальные войны двадцатого века не были бы возможны, если бы не основные достижения промышленной революции: железо, сталь, двигатель внутреннего сгорания, самолет. А со времен Хиросимы человечество живет под тенью самого страшного научного достижения в истории: ядерного оружия. У фантастического роста экономики, возможность которого создала современная наука, есть и обратная сторона, поскольку этот рост привел к серьезным повреждениям окружающей среды во многих частях света и создал вероятность глобальной экологической катастрофы. Часто утверждают, что глобальная информационная технология и немедленная связь способствуют распространению демократических идеалов, как было в случае освещения СNN на весь мир событий на площади Тяньаньмэнь в 1989 году или последующих революций в Восточной Европе в том же году. Но сама по себе технология связи нейтральна. Реакционные идеи аятоллы Хомейни были ввезены в Иран до революции 1978 года на магнитофонных кассетах, а сами магнитофоны стали доступны населению в результате экономической модернизации, предпринятой шахом. Если бы в тридцатых годах существовали телевидение и спутниковая связь, они бы отлично послужили таким пропагандистам нацизма, как Лени Рифеншталь и Йозеф Геббельс.
* * *
Болезненные события двадцатого века послужили фоном и для глубокого кризиса мысли. Говорить об историческом прогрессе возможно, только если говорящий знает, куда идет человечество. Большинство европейцев девятнадцатого века думали, что прогресс – это движение в сторону демократии. Но в нашем столетии по этому вопросу уже нет консенсуса. Либеральной демократии бросили вызов два главных соперника – фашизм и коммунизм, – предложивших радикально отличные взгляды на хорошее общественное устройство.
В наше время одним из самых явных проявлений пессимизма была почти поголовная вера в то, что жизнеспособная коммунистически тоталитарная альтернатива западной либеральной демократии будет существовать вечно. В семидесятых годах Генри Киссинджер, бывший тогда государственным секретарем, предупреждал своих сограждан: «Сегодня, впервые в нашей истории, мы смотрим в глаза суровой реальности: этот [коммунистический] вызов не исчезнет… Мы должны научиться вести внешнюю политику так, как приходилось вести ее другим государствам много веков: без уклонения и без передышки… Эти условия не переменятся». Согласно Киссинджеру, утопией было бы пытаться реформировать фундаментальные политические и общественные структуры враждебных держав вроде СССР. Политическая зрелость означает умение принимать мир таким, каков он есть, а не таким, каким мы хотим его видеть, а это значит, что надо уживаться с брежневским Советским Союзом. И хотя конфликт между коммунизмом и демократией можно приглушить, ни его, ни вероятность апокалипсической войны исключить до конца нельзя.
Взгляды Киссинджера никак не были уникальны. Почти любой профессионал в области изучения политики вообще и внешней политики в частности верил в вечность коммунизма, и его падение во всем мире в конце восьмидесятых было почти абсолютно неожиданным. Эта слепота была не только результатом влияния идеологической догмы на «бесстрастный» взгляд на события. Она охватила людей любой политической окраски – левых, правых, центр, журналистов, ученых, политиков и Востока, и Запада. Корни этой слепоты уходят куда глубже обыкновенной пристрастности, в необычайный исторический пессимизм, порожденный событиями века.
Конечно, верования в легитимность и вечность коммунизма принимали порой причудливые формы в дни «холодной» войны, уходящие в прошлое. Один талантливый исследователь Советского Союза отстаивал мнение, что Советский Союз под правлением Брежнева достиг того, что автор назвал «институциональным плюрализмом», и утверждал: «Создается впечатление, что советское руководство подвело Советский Союз чуть ли не ближе к духу плюралистской модели американских социальных наук, чем подошли сами Соединенные Штаты». Оказывается, советское общество в догорбачевский период не было «инертно и пассивно; оно было обществом участия почти в любом смысле этого слова», и советские граждане «участвовали» в политике в большей пропорции, чем граждане США.
Имеется в виду, что, несмотря на все очевидные проблемы общества, коммунистические правители выработали «общественный договор» со своими народами – до некоторой степени эта точка зрения пародировалась советским анекдотом: «Мы делаем вид, что работаем, а они делают вид, что нам платят». Эти режимы никогда не были ни продуктивными, ни динамичными, но говорилось, что они правят в определенной степени с общего согласия, потому что обеспечивают безопасность и стабильность. Как писал в 1968 году политолог Сэмюэл Хантингтон:
«В Соединенных Штатах, Великобритании и Советском Союзе формы правления различаются, но во всех трех системах правительство правит. Каждая из этих стран представляет собой политическую общность, где подавляющее большинство народа считает свою политическую систему легитимной. В каждой из них граждане и их лидеры одинаково понимают общественные интересы, традиции и принципы, на которых эта политическая общность строится».
Сам Хантингтон коммунизму не симпатизировал, но считал, будто факты обязывают нас к выводу, что коммунизм сумел за годы своего существования заслужить до некоторой степени одобрение народа.
[Однако] события второй половины двадцатого века пошли в неожиданном направлении. Главным среди сюрпризов, случившихся в недавнем прошлом, был полностью неожиданный крах коммунизма почти по всему миру в конце восьмидесятых. Но такой поворот событий, как бы поразителен он ни был, явился лишь элементом куда более масштабного процесса, развернувшегося после Второй мировой войны. Авторитарные диктатуры всех видов, правые и левые, рушились. В некоторых случаях они освобождали место процветающим и стабильным либеральным демократиям, в других на место авторитаризма приходила нестабильность или иная форма диктатуры. Но вне зависимости от того, возникала или нет либеральная демократия, авторитаризм всех мастей испытывал во всем мире серьезный кризис.
В первую треть двадцатого столетия главной политической новацией явилось создание сильных государств – тоталитарных Германии и России; последние несколько десятилетий показали неимоверную слабость в самом ядре сильных государств. И эта слабость, столь огромная и неожиданная, наводит на мысль, что уроки пессимизма, преподанные историей нашего века, следует переосмыслить с самого начала.
Нелегитимность диктатуры
В ретроспективе мы видим, как было трудно осознать глубину кризиса, в котором диктатуры оказались жертвой ложной веры в способность авторитарных систем вечно поддерживать свое существование, или, говоря более широко, в жизнеспособность сильных государств. Государство либеральной демократии слабо по определению: охрана сферы прав личности означает резкое ограничение власти государства. Авторитарные режимы, как правые, так и левые, наоборот, используют власть государства для проникновения в частную жизнь и контроля се с различными целями – укрепление военной силы, строительство эгалитарного общественного порядка или осуществление резкого экономического роста. То, что теряется при этом в царстве личной свободы, должно быть обретено на уровне национальных целей.
При последнем анализе выясняется, что ключевой слабостью, которая в конце концов и обрушила эти сильные государства, была неспособность к легитимности – то есть кризис на уровне идей. Легитимность – это не справедливость или право в абсолютном смысле; это относительное понятие, существующее в субъективном восприятии людей. Все режимы, способные к эффективным действиям, должны быть основаны на каком-то принципе легитимности. Не бывает диктатора, который правит исключительно «силой», как часто говорилось, например, о Гитлере. Тиран может силой подчинить себе своих детей, стариков, может быть, свою жену, если он физически сильнее их, но вряд ли он сможет управлять таким образом двумя или тремя людьми, и уж тем более не многомиллионным народом.
Когда мы говорим, что такой диктатор, как Гитлер, «правил силой», мы имеем в виду, что пособники Гитлера, в том числе нацистская партия, гестапо и вермахт, были способны физически запугать превосходящее их население. Но почему эти пособники были верны Гитлеру? Уж точно не из-за его способности их физически напугать: эта верность основывалась на вере в его легитимную власть. Аппарат безопасности тоже может управляться запугиванием, но в какой-то точке системы диктатор должен иметь преданных подчиненных, которые верят в легитимность его власти. То же верно относительно самого испорченного и прожженного босса мафии: он не станет капо, если его «семья» не примет на какой-то основе его «легитимности». Как объяснял Сократ в «Республике» Платона, даже в банде грабителей должен существовать какой-то принцип справедливости, на основании которого можно поделить добычу. Легитимность поэтому является краеугольным камнем даже самой несправедливой и кровожадной диктатуры.
Легитимность диктатора может исходить из многих источников: от персональной верности со стороны лелеемой армии до изощренной идеологии, оправдывающей его право на власть. В нашем столетии наиболее важной систематической попыткой организовать логически цельное, правого политического толка, не демократическое и не эгалитарное общество был фашизм. Фашизм – это не «универсальное» учение, как либерализм или коммунизм, поскольку он отрицает существование единого человечества или равенства человеческих прав. Фашистский ультранационализм утверждал, что изначальным источником легитимности является раса или нация, конкретнее – право «расы господ», например немцев, править всеми прочими. Сила и воля превозносились над рассудком или равенством и сами по себе считались правом на власть. Нацистское утверждение о немецком расовом превосходстве должно было быть активно доказано в конфликте с другими культурами. Война, следовательно, являлась положением не патологическим, а нормальным.
Фашизм не просуществовал достаточно долго, чтобы заболеть внутренним кризисом, – он был сокрушен вооруженной силой. Гитлер и оставшиеся его приближенные приняли смерть в своем берлинском бункере, веря до конца в правоту нацистского дела и в легитимность власти Гитлера. Впоследствии привлекательность фашизма была подорвана в глазах многих в результате этого поражения. То есть Гитлер основывал свое право на власть на обещании мирового господства, а вместо этого немцы получили ужасающие разрушения и оккупацию расами, которые считались низшими. Фашизм был крайне привлекателен не только для немцев, но и для многих людей во всем мире, когда это были только факельные шествия и бескровные победы, но становился весьма неприглядным, когда внутренне присущий ему милитаризм доводили до логического конца. Фашизм, можно сказать, страдал от внутреннего противоречия: его упор на милитаризм и войну неизбежно вел к гибельному для него конфликту с международным сообществом. В результате он не мог составить серьезной идеологической конкуренции либеральной демократии после конца Второй мировой войны.
* * *
После поражения Гитлера правой альтернативой либеральной демократии осталась только группа устойчивых, но в конечном счете не последовательных военных диктатур. Большая часть этих режимов не ставила себе более амбициозных целей, чем сохранение традиционного общественного устройства, и главной их слабостью был недостаток приемлемой долговременной базы для легитимности.
Никто из них не мог сформулировать для нации, подобно Гитлеру, последовательную доктрину, которая оправдала бы постоянное авторитарное правление. Все они вынуждены были принять принципы демократии и народного суверенитета и утверждать, что их страны – по разным причинам – к демократии пока не готовы: то ли из-за угрозы со стороны коммунизма и терроризма, то ли из-за экономических неурядиц, оставленных в наследство прежним демократическим режимом.
Каждый такой режим объявлял себя переходным, подготавливающим окончательное возвращение демократии.
Крах Советского Союза
Наверное, не должно удивлять, что авторитарные деятели правого толка потеряли власть из-за идеи демократии. Власть в самых сильных государствах правых была на самом деле довольно ограниченной, когда дело касалось экономики или общества в целом. Их лидеры представляли традиционные социальные группы, которые становились в обществе все более маргинальными, и правящие генералы с полковниками обычно бывали лишены идей и интеллекта. Но как обстоит дело с коммунистическими тоталитарными державами, с левыми? Не переопределили ли они значение термина «сильное государство» и не нашли ли формулу вечно самоподдерживающейся власти?
Тоталитаризм – это концепция, созданная на Западе после Второй мировой войны для описания Советского Союза и нацистской Германии, тираний, весьма отличающихся от традиционных авторитаризмов девятнадцатого столетия. Гитлер и Сталин дерзостью своих политических и общественных стремлений придали новый смысл понятию сильного государства. Традиционный деспотизм наподобие существовавшего во франкистской Испании или представленного в виде различных военных диктатур Латинской Америки никогда не стремился раздавить «гражданское общество» – то есть общественную сферу частных интересов, – а хотел лишь контролировать ее. Ни фалангисты Франко, ни перонистское движение в Аргентине не смогли выработать систематической идеологии и лишь вполсилы старались переменить ценности и умонастроения народа.
А тоталитарное государство строится на явно выраженной идеологии, дающей универсальную точку зрения на человеческую жизнь. Тоталитаризм задается целью уничтожить гражданское общество полностью, установить «тотальный» контроль над жизнью своих граждан. С той минуты, как большевики захватили власть в 1917 году, Советское государство систематически преследовало все возможные конкурирующие источники легитимности в российском обществе, включая политические партии, прессу, профсоюзы, частные предприятия и церковь. Хотя до конца тридцатых годов и оставались некоторые институты, носящие эти имена, это были лишь призраки прошлого, организованные режимом и полностью ему подконтрольные. Осталось общество, члены которого были низведены до «атомов», не связанных ни с какими институтами-посредниками, кроме всемогущего правительства.
Тоталитарное государство надеялось переделать советского человека, изменив структуру его верований и ценностей путем контроля над прессой, образованием и пропагандой. Эта цель распространялась на самые личные и интимные связи человека – на семейные. Юный Павлик Морозов, выдавший своих родителей сталинской полиции, много лет выдвигался режимом в качестве примера для каждого ребенка. Говоря словами Михаила Геллера: «Человеческие отношения, составляющие ткань общества – семья, религия, историческая память, язык, – стали мишенью; общество систематически, и методически атомизировалось, близкие личные связи человека искоренялись и заменялись иными, выбранными и утвержденными для него государством».
В романе Кена Кизи «Полет над гнездом кукушки», вышедшем в 1962 году, приведена иллюстрация тоталитарных надежд. Герои книги – пациенты сумасшедшего дома, живущие инфантильно-бессмысленной жизнью под надзором властной Большой Сестры. Герой романа Мак-Мерфи пытается их освободить, нарушая правила больницы, выводя заключенных-пациентов к свободе. Но в ходе этой попытки он обнаруживает, что среди них нет ни одного, которого держат в больнице против его воли. В конце концов они все от страха перед внешним миром добровольно остаются в стенах больницы под властной защитой Большой Сестры. Это и была конечная цель тоталитаризма; не просто лишить свободы нового советского человека, но заставить его бояться свободы и даже без принуждения признавать свои цепи чем-то благодетельным.
Многие считали, что действенность советского тоталитаризма опиралась на авторитарные традиции русского народа, существовавшие задолго до большевизма. Европейский взгляд на русских, популярный в девятнадцатом веке, изложил французский путешественник Кюстин, который характеризовал их как народ, «приверженный к рабству, который… всерьез воспринимает только террор и властность».
Западная вера в стабильность советской системы основывалась на вере, сознательной или нет, что русский народ в демократии не заинтересован. В конце концов, советская власть не была в 1917 году навязана русским внешней силой, как было в Восточной Европе после Второй мировой войны, и она просуществовала после большевистской революции лет шестьдесят – семьдесят, выдержав голод, беспорядки и вторжение. Это наводило на мысль, что система завоевала себе некоторую легитимность в широких массах и уж точно в правящей элите, поскольку отражала естественную склонность общества к авторитаризму. И западные комментаторы, которое вполне были готовы поверить, что польский народ желал бы сбросить коммунизм, если представится шанс, русскому народу в такой вере отказывали. Иными словами, они считали, что русские – пациенты сумасшедшего дома, которых удерживают не решетки и смирительные рубашки, а собственная тяга к безопасности, порядку, власти и еще некоторым благам, которые советский режим им бросал, – например, имперское величие и статус сверхдержавы. Советское государство выглядело очень сильным, и нигде так сильно, как в глобальном стратегическом соревновании с Соединенными Штатами.
Считалось, что тоталитарное государство может не только вечно длить свое существование, но и размножаться по всему миру, реплицируя себя как вирус. Когда коммунизм был занесен в Восточную Германию, на Кубу, во Вьетнам, в Эфиопию – он всюду появлялся снабженный авангардной партией, централизованными министерствами, полицейским аппаратом и идеологией, охватывающей все стороны жизни. И эти институты действовали независимо от национальных или культурных традиций рассматриваемых стран.
* * *
И что же случилось с этим вечным двигателем механизма власти?
В год 1989-й, двухсотлетнюю годовщину Великой Французской революции и ратификации конституции США, решительный крах коммунизма стал фактором мировой истории. Каким же образом прежние ожидания нас обманули и какие невероятные слабости СССР открылись нам с началом перестройки?
Самой основной слабостью, серьезность которой ускользнула от внимания западных комментаторов, была экономика. Экономические провалы очень болезненно воспринимались в советской системе, поскольку сам режим свою претензию на легитимность основывал на том, что может обеспечить своему народу высокий материальный уровень жизни. Как ни трудно сейчас это вспомнить, но экономический рост фактически рассматривался как сила Советского государства до начала семидесятых: с 1928 по 1955 год ВНП Советского Союза рос темпами от 4,4 до 6,3 % в год и вырос наполовину так же быстро, как рос ВНП США в последующие два десятилетия, так что угроза Хрущева догнать и похоронить Соединенные Штаты казалась вполне реальной.
Но с середины семидесятых годов этот темп замедлился до цифр, равных, по оценке ЦРУ, от 2,0 до 2,3 % в год между 1975–1985 гг. Есть все более ясные свидетельства, что эти цифры серьезно переоценивали рост, не учитывая скрытую инфляцию; многие советские экономисты – сторонники реформ – утверждали, что рост в этот период был от 0,6 до 1,0 % процента в год, если не нулевой. Отсутствие роста ВНП в сочетании с расходами на оборону, ежегодно росшими в начале восьмидесятых на 2–3 % в год, означало, что мирная экономика фактически сокращалась заметными темпами десять лет, предшествовавших приходу к власти Горбачева. Всякий, кому случалось останавливаться в советской гостинице, делать покупки в советском магазине или ездить в советские деревни, где видна была самая настоящая нищета, должен был понять, что в советской экономике имеются весьма серьезные проблемы, не отраженные полностью в официальной статистике.
Важен был способ интерпретации этого экономического кризиса. К концу восьмидесятых годов в советской экономической элите произошла примечательная интеллектуальная революция. Старая гвардия брежневских дней за три-четыре года сменилась горбачевской волной реформистов, таких как Абель Аганбегян, Николай Петраков, Станислав Шаталин, Олег Богомолов, Леонид Абалкин, Григорий Явлинский и Николай Шмелев. Все эти люди понимали – хотя иногда и не до конца, – базовые принципы либеральной экономической теории и были убеждены, что централизованная советская административно-командная система является коренной причиной упадка экономики СССР.
Однако было бы ошибкой интерпретировать последующие события перестройки всего лишь в терминах экономических императивов. Как указывал сам Горбачев, в 1985 году Советский Союз не был в кризисной ситуации, но лишь в «предкризисной». Другие государства переживали куда более серьезные экономические непогоды. Например, в США во время Великой депрессии реальный ВНП страны упал почти на треть, но это не привело к дискредитации американской системы. Серьезная слабость советской экономики иногда признавалась, и запускались разнообразные традиционные реформы, которые должны были остановить спад.
Так что для понимания истинных слабостей советского государства экономические проблемы следует рассматривать в контексте куда более масштабного кризиса – кризиса легитимности всей системы в целом. Экономический провал – это был лишь один из многих провалов советской системы, которые спровоцировали отказ от системы верований и обнажили слабость самой структуры. Главным поражением тоталитаризма оказалась неспособность управлять мыслями. Советские граждане, как выяснилось, все это время сохраняли способность мыслить самостоятельно. Многие понимали, несмотря на годы пропаганды, что их правительство им лжет. Люди помнили зло за личные страдания, перенесенные при сталинизме. Практически в каждой семье погиб кто-то из родственников или друзей при коллективизации, в Большой террор тридцатых годов, на войне, которая обошлась гораздо дороже из-за внешнеполитических ошибок Сталина. Люди знали, что жертвы были осуждены несправедливо и что советский режим так и не принял на себя ответственность за эти страшные преступления.
Люди понимали и то, что в якобы бесклассовом обществе возник новый класс – класс партийных функционеров, столь же коррумпированный и привилегированный, как любой правящий класс старого режима, но куда более лицемерный.
* * *
Массовое разочарование в системе верований, лежащих в основе Советского Союза, не могло случиться за один день, и это заставляет предположить, что тоталитаризм как система рухнул намного раньше восьмидесятых годов. И, конечно, начало конца тоталитаризма можно было бы проследить вплоть до периода, последовавшего за смертью Сталина в 1953 году, когда режим перестал использовать террор без разбора.
После так называемого «секретного доклада» Хрущева в 1956 году и закрытия сталинского ГУЛАГа режим не мог более в проведении своей политики полагаться только на силу и должен был все сильнее прибегать к умасливанию, кооптации и подкупу, чтобы привлечь народ к своим целям. Этот отход от террора в чистом виде был в некотором смысле неизбежен, потому что в сталинской системе ни один руководитель не мог чувствовать себя в безопасности – ни даже главы сталинской полиции Ежов или Берия, которые оба были казнены, ни министр иностранных дел Молотов, у которого жену отправили в лагеря, ни его преемник Хрущев, который живо описывал, как один косой взгляд Сталина заставлял члена Политбюро дрожать за свою жизнь, ни даже сам Сталин, все время опасавшийся заговоров. Демонтаж системы террора, столь смертоносной для ее функционеров, стал поэтому почти неизбежен, как только смерть Сталина дала высшему руководству такую возможность.
Решение советского режима перестать убивать людей без разбора немедленно сдвинуло баланс власти между государством и обществом в пользу последнего и означало, что с этой минуты советское государство уже не контролирует все без исключения стороны жизни советских людей. Потребительский спрос, или черный рынок, или местная политическая машина уже не могли быть просто раздавлены или использованы. До Горбачева целых 20 % советского ВНП производилось на черном рынке или проходило через него полностью вне контроля планирующего центра.
Примером ослабления контроля центра было возникновение различных «мафий» в национальных республиках СССР в шестидесятых – семидесятых годах, таких как «хлопковая мафия», процветавшая в Узбекистане под предводительством первого секретаря коммунистической партии Узбекистана Рашидова. Защищенный личными отношениями с советским президентом Брежневым, его дочерью Галиной и ее мужем Чурбановым (высоким полицейским чиновником в Москве), Рашидов годами мог править коррумпированной бюрократической империей. Эта группа чиновников подделывала документы о производстве хлопка в республике, переводила огромные средства на личные банковские счета и правила местной партийной организацией практически без контроля Москвы. В этот же период процветали мафии всех сортов во всем советском обществе, главным образом в национальных республиках, но также и в таких городах, как Москва и Ленинград.
Такую систему уже нельзя назвать тоталитарной; но это и не форма авторитаризма вроде диктатур Латинской Америки. Наверное, лучший термин для характеристики Советского Союза и Восточной Европы брежневского периода нашел Вацлав Гавел, назвавший эти режимы «посттоталитарными», указывая, что это уже не кровавые полицейские государства тридцатых – сороковых годов, но живут они под тенью прежней тоталитарной практики. Тоталитаризм не сумел убить в этих обществах демократические идеи, но его наследие мешало обществу перейти к демократии.
Существует довод, что пусть даже коммунизм умер, он быстро сменяется нетерпимым и агрессивным национализмом. Преждевременно еще праздновать кончину сильного государства, поскольку там, где коммунистический тоталитаризм не выжил, он попросту сменился националистическим авторитаризмом или даже фашизмом русской или сербской разновидности. В этой части света в ближайшем будущем не будет ни мира, ни демократии, и, согласно данной точке зрения, она будет представлять для существующих западных демократий такую же опасность, как и Советский Союз.
Но не следует удивляться, что не все бывшие коммунистические страны совершают быстрый и безболезненный переход к стабильной демократии. Напротив, удивительно было бы, если бы так случилось. Чтобы возникла стабильная демократия, необходимо преодолеть колоссальные препятствия. Например, старый Советский Союз просто был неспособен к демократизации. СССР с той степенью свободы, чтобы его можно было считать настоящей демократией, немедленно развалился бы по национальным и этническим границам, распался на меньшие государства. Это, конечно, не значит, что отдельные части СССР, в том числе Российская Федерация или Украина, не могут демократизироваться. Но процессу демократизации должен предшествовать болезненный процесс национального размежевания, такой, который не всегда происходит быстро и бескровно.
Bepul matn qismi tugad.