Kitobni o'qish: «Таинства и обыкновения. Проза по случаю»

Shrift:

© 1962 by Flannery O’Connor

© Георгий Осипов, перевод, 2024

© Денис Захаров, вступительная статья, 2024

© ООО «Книгократия», 2024

К признанию и славе задом наперед

В пять лет она научила цыплёнка ходить задом наперёд. Новость об этом просочилась в прессу, и вскоре на ферму к девочке по фамилии О’Коннор приехала съёмочная группа, чтобы сделать репортаж о необычной курочке‐бентамке. Четверть века спустя журналисты вновь посетили деревенский дом в штате Джорджия, на этот раз чтобы записать интервью с подросшей дрессировщицей, чьи рассказы – трагические, странные и ни на кого не похожие, – будут напоминать «литературных цыплят», шествующих задом наперед к признанию и славе.

«Фланнери была безмерно талантлива, – вспоминала писательница Элизабет Хардвик, впервые встретившая О’Коннор в литературной резиденции Яддо, где та работала над дебютным романом. – Эта простая молодая незамужняя девушка выглядела немного болезненно. Говорила она с акцентом уроженки маленького южного городка. Плаксивая, ноющая, но забавная и невероятно одарённая».

Её рассказ‐притча «Хорошего человека найти нелегко», впервые опубликованный в 1953 году, настолько обескураживал и бил наотмашь, что породил целую серию исследований и несколько сотен статейтолкований.

Два сборника рассказов, как и опубликованные романы «Мудрая кровь» (1952) и «Царствие небесное силою берётся» (1960), очень скоро превратили творчество Фланнери О’Коннор в академическую отрасль знаний. Интерпретировать произведения «Софокла в юбке», как стали именовать её рецензенты, брались лучшие умы литературной науки, не говоря уже о простых читателях. А сама она на вопрос «Почему вы пишете?», без всякого смущения отвечала: «Потому что у меня это хорошо получается».

Как автор короткой прозы, Фланнери О’Коннор достигла феноменального успеха в том, что вернула искушённой аудитории способность испытывать шок, а вместе с ним возможность осознавать зло, нашу причастность к нему, и остро чувствовать потребность в искуплении. Критики утверждали, что эта набожная католичка буквально «теологизирует пустоту». Но многие стали воспринимать её творчество как попытку побороть человеческое жестокосердие. Откуда в этой хрупкой голубоглазой девушке взялось понимание такой ответственной миссии?

Источником творчества и внутреннего роста Фланнери О’Коннор стала тяжёлая болезнь, постоянная необходимость смотреть смерти в лицо.

Она родилась 25 марта 1925 года в городе Саванна, штат Джорджия, в религиозной семье. Несмотря на то, что сама она исповедовала католицизм, все её персонажи, – преследуемые испытаниями и обретающие спасение, – протестанты. Она читала много книг по теологии, поскольку верила, что это придаст ей смелости в творчестве.

В детстве она каждое воскресенье посещала проповеди, а по возвращении домой шила наряды для своих цыплят и мечтала стать карикатуристом. Фланнери росла в годы Великой депрессии, что тоже не могло не повлиять на её жизнь. Тяжелая экономическая ситуация привела к трудностям в бизнесе недвижимости её отца. Семья вынужденно перебралась в Атланту, но адаптация на новом месте шла тяжело. Это сказывалось на здоровье кормильца. В 1937 году у отца диагностировали аутоиммунное заболевание – красную волчанку. В феврале 1941 года Эдвард О’Коннор умер в возрасте сорока пяти лет от изнурительных последствий своей болезни. Вдова Реджина Клайн вместе с единственной дочерью обосновались в Милледжвилле, штат Джорджия, – городе, где она сама родилась, и где проживали родители и многочисленные родственники. Фланнери закончила там колледж, а потом уехала в Университет штата Айова изучать писательское мастерство. Она сразу знала, кем хочет стать.

Пол Энгл, руководитель курса, вспоминая первую встречу в 1946 году с мисс О'Коннор, рассказывал, что из‐за южного акцента он не смог разобрать ни слова. «Смутившись, я попросил её записать в блокнот то, что она только что произнесла». Тогда она написала: «Меня зовут Фланнери О’Коннор. Я не журналист. Могу ли я поступить на курсы писательского мастерства?»

Желание стать писателем было настолько сильным, что, по свидетельству того же Энгла, светился даже стул, на котором она сидела в дальнем углу аудитории. Её ироничный взгляд на американскую действительность проявлялся достаточно мрачными сюжетами, которые изрядно пугали её сокурсников. Впоследствии, когда книжные обозреватели будут пенять ей на это, она с улыбкой произнесет: «Когда я вижу, что мои рассказы описывают как историю ужасов, меня это всегда забавляет, потому что рецензенты всегда видят не тот ужас».

Ещё в первый год учебы в Айове популярный альманах «Accent» опубликовал её рассказ «Герань». Вскоре после получения в июне 1947 года степени магистра изящных искусств в области литературы О’Коннор продала рассказ «Поезд» старейшему американскому журналу «Sewanee Review», а «Захват» – известному журналу «Mademoiselle». Престижную премию за короткую прозу им. О’Генри она завоёвывала с завидной регулярностью и, как перспективный автор, получила крупный аванс от издательства за будущую книгу, однако…

5 июля 1958 года на жизнь Фланнери О’Коннор кардинальным образом повлияло открытие, сделанное вскоре после завершения первого романа «Мудрая кровь». Врачи сообщили, что она страдает той же болезнью, которая убила её отца. Эта новость оказала решающее влияние на дальнейшее творчество. Похожие несчастья стали повторяться с героями чуть ли не в каждом её произведении.

Диагноз привязал Фланнери к ферме её матери в Милледжвилле, поскольку болезнь серьёзно ограничила её трудоспособность, в конечном счёте вынудив передвигаться на костылях и ускорив её смерть в возрасте тридцати девяти лет. Она с достоинством и христианским смирением приняла своё положение и стала воспринимать внешние ограничения как способ не отвлекаться от служения музе. Судьбе было угодно оставить её жить на Юге США, в пригороде маленького городка, где время, место и вечность пересеклись за её рабочим столом. Воображаемые герои оживали на страницах причудливых историй, которые отзывались в сердцах миллионов читателей.

Своё одиночество и вынужденную изоляцию она переносила стоически. Фланнери с удовольствием занималась живописью, на свой гонорар подарила матери мула и продолжила коллекционировать всевозможную домашнюю птицу: уток, перепелов, лебедей и павлинов, которых выписывала по почте. Примечательно, что в христианском искусстве павлин символизирует бессмертие души. Фланнери часто признавалась, что эта птица привлекла её инстинктивно. Она даже посвятила павлинам отдельное эссе! А душа… Душа будто чувствовала, что бессмертие в литературе она завоюет благодаря своей прозе – шокирующей, яркой, с неповторимым южным колоритом.

«Моей биографии не суждено появиться только по одной причине: жизнь, проведённая между домом и птицефермой, не слишком увлекательна», – иронизировала писательница. Удивительно, но слова оказались провидческими. При всём обилии монографий, посвящённых её творчеству, первая полноценная биография появилась лишь в 2009 году, то есть почти полвека спустя после смерти О’Коннор 1.

Теперь её многомиллионная армия поклонников точно знает, что она любила пить кока‐колу, смешанную с кофе, ложилась спать в девять вечера, и была знатоком расистских шуток. Когда к ней обратились с просьбой экранизировать один из её рассказов, Фланнери ответила: «Единственное, против чего я бы категорически возражала, – это чтобы кто‐нибудь превратил одного из моих цветных идиотов в героя фильма». Каждый из своих романов она иронично называла «Опус тошнотворный». Но по‐настоящему её тошнило от опусов коллег – Теннесси Уильямса, Трумена Капоте и Карсон Маккаллерс. Что касается Кафки, то она не смогла дочитать его до конца и расстраивалась, когда её сравнивали с ним.

Первый и, возможно, последний поцелуй Фланнери с мужчиной случился в 1954 году. Им оказался молодой симпатичный продавец учебников Эрик Лангкъяер, который так запомнил этот момент: «Когда наши губы соприкоснулись, у меня возникло ощущение, что её рту не хватает упругости, как будто там нет мышечного напряжения, в результате чего мои губы коснулись её зубов, а не губ, и это вызвало неприятное чувство, что‐то вроде memento mori 2, поэтому поцелуи прекратились…У меня было ощущение, что я целую скелет, и в этом смысле опыт был шокирующим». Отсутствие личной жизни не означало, что она презирала отношения и была скупа на чувства. Как раз, наоборот, её тайные привязанности и спектр разнообразных эмоций находили выход в посланиях к друзьям и близким.

Фланнери вела активную переписку и часто отправляла своим корреспондентам павлиньи перья в подарок. Она не чуралась отвечать любому чудаку‐читателю, попросившему растолковать теологический смысл её рассказа или прислать фотографию с автографом. После смерти избранные письма были отобраны её соратниками и опубликованы в 1979 году под заголовком «Привычка быть собой». Эта публикация расширила представления о Фланнери как о духовном наставнике и послужила хорошим ориентиром исследователям для глубокого понимания её необычного творчества.

Сборник писем более чётко подсветил цель О’Коннор – утешать страждущих и огорчать тех, кто привык находиться в зоне комфорта. Делала она это без нотаций и нравоучений, не уходя в религиозные назидания и не превращая послания в проповеди. В этом смысле показательно, что её эпистолярный диалог с представителями «неверующего века» привел к тому, что после прочтения сборника писем некоторые читатели приняли католицизм. Для ревностно верующей католички – это лучшее признание её миссионерской деятельности, для настоящего писателя – идеальное доказательство силы слова.

Представленные в данном сборнике маргиналии, рецензии, тексты лекций – предоставляют российскому читателю уникальную возможность заглянуть в лабораторию великого американского художника. Допускаю, что прочитав рассуждения Фланнери О’Коннор о секретах мастерства, кто‐то из вас почувствует собственное призвание стать писателем. А это, на мой взгляд, не самая плохая перспектива.

Денис Захаров

литературовед, к.и.н.,

исследователь творчества

Трумена Капоте и Харпер Ли

Король пернатых

Опыт, перенесённый мною в пятилетнем возрасте, наложил отпечаток на всю дальнейшую жизнь. Нью‐йоркский филиал новостного агентства Pathé News 3 направил в Саванну репортёра, поручив запечатлеть мою жёлтенькую курочкубентамку 4. Та выделялась своим умением ходить задомнаперёд. Слава о ней просочилась в прессу и привлекла внимание Pathé News. На венце куриной славы моей питомице оставалось только умереть, что она вскоре и сделала.

Начать очерк о павлинах с куриной темы меня вынуждает постоянный вопрос: зачем я развожу павлинов? Вразумительного и краткого ответа у меня нет.

Я стала составлять «коллекцию» кур с того самого дня, когда к нам пожаловал человек от Pathé. Поверхностный вначале интерес окреп и превратился в страстное увлечение. Коллекция требовала регулярного пополнения. Моими фаворитками были особи с разноцветными (один оранжевый, другой зелёный), глазами, вытянутой шеей и кривым гребешком. Я страстно мечтала об экземплярах с тремя крыльями или на трёх лапках, однако ничего в этом роде так и не подвернулось. Мне не давала покоя история петушка, который смог прожить целый месяц без головы, подтверждённая картинкой в книге Роберта Рипли «Хотите верьте, хотите нет» 5. Увы, исследовательская жилка во мне была не столь сильна, чтобы проверить этот феномен экспериментально. Будучи неплохой модисткой, я начала придумывать птичьи наряды. Серому петуху по кличке Полковник Яйцени достался белый пикейный сюртук с зелёным воротником и двумя пуговками сзади. Однако про этих кур агентству Pathe никто не сообщил, и новый фотограф так и не приехал.

Мой выбор, каковы бы ни были его реальные мотивы, в конце концов остановился на павлинах. И подвела меня к ним не наука, а интуиция. Мне ни разу не доводилось ни видеть, ни слышать их вблизи. Имелись перепела и фазаны, стада индюков, семнадцать гусей, дикие утки, японские и польские хохлушки, а также гибрид последних с красным род‐айлендом, но моя коллекция была не полной. Мне было известно, что павлин – священная птица Юноны, супруги Зевса, однако давно спустилась на землю, где, судя по рекламе в «Рыночном бюллетене» (штат Флорида), за двух павлиньих самок трёх лет от роду просили шестьдесят пять долларов. Потратив несколько лет на изучение подобных объявлений втихомолку, в один прекрасный день я показала одно из них матери, обведя карандашом. Помимо самки и самца в придачу, предлагали четверых павлинят семи недель от роду.

– Собираюсь заказать вот это, – заявила я.

– Разве эти, как их… не едят цветы? – спросила мать, прочитав о ком речь.

– Будут есть то же, что и все – комбикорм «Стартена», – успокоила я её.

Первой приехала самка. Погожим октябрьским днём, на поезде Railway Express из города Юстис, штат Флорида. Когда мы с матерью добрались до вокзала, контейнер уже стоял на перроне, и оттуда выглядывала головка с хохолком на неимоверно длинной синей шее. Белые линии под и над каждым глазом придавали птичьей физиономии тревожно‐сосредоточенный вид. Интересно, усомнилась было я, сможет ли это создание, привычное к апельсиновым рощам, освоиться на нашей молочной ферме, ведь здесь не Флорида, а Джорджия. Выпрыгнув из машины, я направилась к перрону. Птица убрала голову.

Дома мы поместили гостью в крытую клеть. Прежний хозяин писал, что в ней надо птицу держать неделю, а то и все десять дней, и лишь затем следует выпустить её на закате неподалёку от будущего гнезда. Ещё предупреждал, что перьев на хвосте у самца будет неполный комплект, потому что в конце лета павлины линяют, принимая прежний вид лишь после Рождества.

Выпустив птиц на волю, я уселась на клетку и стала их рассматривать. С тех пор я наблюдаю за ними с разных мест с тем же восторгом, что и в первый раз, хотя, как мне кажется, умею и следить хладнокровно и судить беспристрастно.

Каким бы скудным ни было хвостовое оперенье купленного мною павлина, вёл он себя так, словно позади у него не только роскошный шлейф, но и целая свита прислуги. Не зная, на что смотреть в тот первый раз, я то и дело переводила взгляд с самца на самку и на четверых малышей, которые, давая мне полную свободу действий, никак не реагировали на моё присутствие в курятнике.

Их отношение ко мне ничуть не изменилось за минувшие годы. Когда у меня есть, чем их угостить, они великодушно едят у меня с ладони, если по‐другому им не поесть. А если нет угощения, я для них пустое место. Эти павлины «мои» только де юре. Де факто это я служу денщиком у пернатой знати, выполняя прихоти каждого клюва. Без ума от первого знакомства, я, помнится, сказала: «Пусть их станет так много, чтобы меня за порогом поджидал хотя бы один». Теперь, стоит только мне выйти во двор, я вижу сразу четверых, а то и пятерых, только они меня в упор не видят, едва узнают. С той высадки павлиньего десанта минуло девять лет. Теперь на моём иждивении сорок клювов. «Нужда – мать изобретений», но рождаются от неё не только разные придумки.

По невзрачному виду павлинёнка трудно представить, каким красавцем он станет, когда подрастёт. Окраской птенцы напоминают крупную и приметную мошкару, снующую вокруг лампы летними вечерами. Выделяется только блеск серых глаз и коричневый хохолок, прорастающий с десятого дня жизни малыша. Вначале он смахивает на протяжённые «усики» на голове жука, затем на ирокез. Через полтора месяца на шее проступают зелёные крапинки, и через какое‐то время самца уже можно отличить от самочки по пятнистой спине. Затем спина самки приобретает равномерную серую окраску и вскоре принимает неизменный вид. Я никогда не считала павлиниху лишённой шарма, хотя у неё нет длинного хвоста и других выдающихся украшений. Пару раз она показалась мне даже привлекательнее самца, более утончённой и хрупкой, что ли, но это мимолётное впечатление быстро прошло. Хвостовое оперение петушка требует двухлетней доработки, и всю дальнейшую жизнь его хозяин ведёт себя так, словно лично разработал раскраску перьев. Первые два года самец похож на тряпичную куклу, сшитую кем‐то, начисто лишённым воображения. Годовалый павлин это желтоватая грудка, пятнистая спина, зелёная, в точности как у матушки, шея, и куцый серый хвост. В течении второго года грудка чернеет, царственная шея становится голубой, а спинка покрывается в дальнейшем непременной «зеленью» вперемешку с позолотой, но хвост по‐прежнему невелик. И только достигнув совершеннолетия на третий год, павлин получает в придачу настоящий павлиний хвост. Который он впредь будет – что ему ещё делать? – прихорашивать, сворачивать и распускать, вышагивая в танце вперёд и даже назад, вопить, когда на хвост наступят, и осмотрительно выгибать при пересечении лужи. Всю оставшуюся жизнь, то есть, в течении примерно тридцати пяти лет.

Впрочем, далеко не всё, что есть у павлина, изумляет красотой, даже когда он вырос. Чёрно‐белые полосы на крыльях он мог заимствовать у плимутрокских кур 6, а кончики крылышек напоминают цветом глину. Длинные тощие ножки отливают сталью, лапы довольно крупные. Кажется, что он надел элегантные бежевые шорты, в которых так любят разгуливать в летнюю пору нынешние плейбои. А поверх сине‐чёрный жилет. Цепочка от часов могла бы органично дополнить ансамбль, но таковая из «жилета» не свисает. Разбирая внешний вид павлина, пока он стоит со свёрнутым хвостом, я нахожу несуразности на фоне целого. Единственное, что спасает эту птицу от осмеяния при нераспущенном хвосте, это её осанка. Расправленный хвост вызывает массу эмоций, но я пока не слышала, чтобы кто‐то при этом смеялся.

Обычно, видя павлина, люди замолкают. Хоть на время, но замолкают. Самец расправляет хвост, исходя интенсивной дрожью до тех пор, пока оперение не начинает распускаться вокруг павлина дугой. Затем, во мгновение ока он поворачивается к публике спиной. Одни принимают этот жест за оскорбление, другие за каприз. А по‐моему, он выражает только одно – павлинье довольство собой с любой стороны. С тех пор как я обзавелась павлинами, по меньшей мере один раз в году ко мне приходит экскурсия первоклассников, познающих жизнь в натуре, и мне приходится слушать привычный дружный гомон: «Ух ты, какие у него подштанники!», когда павлин начинает вертеться. Дети имеют в виду твёрдый серый киль, подпирающий главное украшение птицы, и пух на тамошних чёрных пёрышках достоин пудрить царственный нос Клеопатры или Клитемнестры 7.

Оценив заднюю часть павлина, зритель хочет его обойти, чтобы полюбоваться передней, но птица продолжает вертеться, не позволяя. Здесь лучше стоять неподвижно, покуда она не соизволит повернуться сама. Павлин это сделает, когда сочтёт нужным, и тогда вашим взорам предстанет изумрудно‐бронзовый веер, усеянный целой галактикой звёздных очей. Перед этой картиной теряют дар речи почти все.

«Аминь! Аминь!», прокричала, когда «поворот» произошёл, одна старая негритянка. Подобное я слышала не раз – слов тут не подберёшь. Кто‐то может присвистнуть, но чаще молчат. Водитель с полным кузовом сена заорал: «Уберите эту сволочь!», едва успев затормозить перед павлином, плясавшим посреди дороги. Не припомню случая, когда бы павлин дал проехать грузовику, трактору или автомобилю. Уступать птице дорогу должен транспорт. Никто из моих питомцев не погиб под колёсами, правда, одному отрезало ногу сенокосилкой. Как выяснилось, многие люди страдают врождённым непониманием красоты этих птиц. Пару раз меня спрашивали: «Какой от павлинов вообще прок?» Ответа от меня не получишь – для такого вопроса «велика честь».

Однажды нам прислали монтёра, наладить телефонную связь. Устранив неполадку, этот бугай, придирчиво взирая из‐под жёлтой каски, праздно шатался по двору. Пытался лестью подначивать павлина, на глазах которого чванно вышагивал. Желая, как видно, пополнить свою историю интересных встреч, и без того, судя по его виду, богатую.

– Давай, приятель, – начал он, – изобрази по‐быстрому прямо здесь, опля, живо! Опля, снимочек!

Птица, естественно, команду проигнорировала.

– Чем это он у вас болен? – поинтересовался монтёр.

– Ничем, – ответила я. – Просто не любит торопиться. Вам придётся подождать, только и всего.

Напрасно проторчав рядом с павлином минут пятнадцать, этот кадр забрался в свой грузовичок и завёл мотор. Птица тут же встряхнулась и распустила хвост.

– Эй, постойте! – крикнула я. – Показывает! Оно идёт!

Водитель развернул машину, как раз когда павлин обернулся тоже, представ перед ним с распахнутым хвостом. Шоу прошло идеально. Медленно сдвигая пернатый «планетарий» то вправо, то влево, птица меняла фон, на котором красовались небесные тела, с бронзового – от зелени к бронзе. Я подошла ближе к кабине, чтобы следить за тем, как реагирует на это зрелище телефонных дел мастер.

Он уставился на птицу сосредоточенно и напряжённо, словно читая на расстоянии мелкий шрифт. В мгновение ока павлин убрал свой хвост и чинно удалился.

– Ну и что вы на это скажете? – спросила я не без гордости.

– Таких длиннющих уродливых лап в жизни не видел, – признался мужчина. – Бьюсь об заклад, что этот негодяй перегонит автобус.

Одни искренне поражены зрелищем павлина (даже не распустившего хвост), не подавая вида, других оно раздражает. Вероятно, им кажется, что птица их презирает. Но и сам павлин весьма наблюдательный и придирчивый наблюдатель. Гостей нашей фермы встречает не собачий лай из‐под крыльца, а вопли павлинов, глазеющих на постороннего из травы, из‐за кустов, а то и с крыши, куда они взлетают, чтобы лучше видеть, кто к нам пожаловал. Один из моих питомцев шагнул навстречу машине с людьми, подъехавшими для покупки телёнка. Завидев птицу, седой старик и шестеро белобрысых босых ребятишек сгрудились на краю кузова. Вид степенной фигуры, преградившей путь, их явно обескуражил. Они сидели тихо, пока павлин разглядывал их, с предельным снобизмом откинув головку назад, а его свёрнутый шлейф золотился под солнцем.

– Что оно такое? – насупившись, спросил, наконец, один из малышей. Старик выбрался из машины и уставился на павлина, с изумлением узнавая что‐то ему знакомое.

– Последний раз видел такошнего ещё при жизни дедушки, – признался он, почтительно снимая шляпу. – Когда‐то наши их держали, а теперь нет.

– Что оно такое? – повторил свой вопрос ребёнок тем же капризным тоном.

– Это птичий царь, дети! – ответил старик.

Дети восприняли сообщение молча. Минуту спустя они залезли обратно в машину, продолжая глазеть на павлина с таким насупленным видом, будто старик сказал им правду. Горькую правду.

Большей частью павлины дефилируют весной и летом, когда им есть, что показать. Обычно шествие начинается вскоре после завтрака, с перерывом на полуденную жару, чтобы возобновиться ближе к заходу солнца. У каждого самца имеется любимая площадка, на которой он выступает ежедневно в надежде приманить прохожую курочку. Но, как мне удалось узнать, кого не волнует ходячая роскошь, помимо того электрика, так это самку. Она не видит её в упор. Посмотрит, сморгнёт и тут же отводит взгляд. А кочет всё вертится, распушив дрожащую радугу, шаркая по земле крыльями цвета глины, выгибая шею, разевая клюв и сверкая глазками. А кура тем временем занимается любимым делом, тщательно изучая почву, как будто жучок в траве ей важнее развёрнутой карты мироздания, которая колышется в двух шагах от неё.

Некоторые склонны думать, будто хвост распускает только взрослый самец и только в присутствии самки. Это не так. Едва появившись на свет, цыплёнок уже задирает хвостик размером с ноготь большого пальца, вышагивает, кружится и кивает как трёхлетняя особь, которая делает это с каким‐то основанием. Павлинихи задирают хвост, завидев что‐то подозрительное на земле, или просто когда им нечем заняться на свежем воздухе. Свежий воздух ударяет в павлинью голову, настраивая её обладательницу на спортивный лад. Вот они и пляшут или гоняются друг за другом вчетвером вокруг дерева или куста. А иногда метнётся какая‐то самочка павлина сама за собой, венчая лихорадочную погоню неистовым прыжком, а потом убежит, будто она не при делах.

Самец нередко повышает голос синхронно с подъёмом хвоста. Его лапы как будто улавливают эхо подземных колебаний, пронизывающих его снизу доверху, находя выход в пронзительном крике: И-у-ии!

Меланхоликам этот звук кажется меланхоличным, а истерики слышат в нём истерию. Мне он неизменно напоминал радостное приветствие какому‐то незримому нам парадному кортежу.

Самка не подвержена таким вспышкам. Она ревёт ослиное: «и-а! и-а!» Да и то, когда без него не обойтись. В осенне‐зимнюю пору курочки в основном молчат, если их никакой шум не тревожит. Зато весной и летом, когда ночи коротки, самец, вытягивая шею и откидывая головку, залпом то и дело выдаст семь, а то и восемь воплей подряд, сообщая жителям земли нечто чрезвычайно важное и неотложное.

В ночное время призывные зовы принимают унылое звучание, оглашая собою окрестности. Я давным‐давно разрешила павлинам (ещё своим первым питомцам) гнездиться в кедровнике за домом. Там по‐прежнему обитает пятнадцать, а то и все двадцать особей, но мой первый, пожилой павлин, из города Юстис, штат Флорида, обосновался на крыше амбара, а одноногий инвалид, изувеченный сенокосилкой, облюбовал плоскую крышу сарая возле конюшни. Остальные живут на деревьях близ пруда, несколько в дубовой роще сбоку от фермы, а одного так и не удалось уговорить покинуть водонапорную башню. С облюбованных позиций они и перекликаются друг с другом еженощно. Увидев тревожный сон, павлин кричит «на помощь!», и тогда, со стороны амбара, пруда и рощи отзывается хором всё беспокойное хозяйство:

 
Ли-йон, ли-йон! Ми-йон, ми-йон!
И-йау, и-йау! И-йау, и-йау!
 

Звучит настолько загадочно, что и самому беспокойному соне кажется продолжением его птичьего кошмара.

Говорить правду об этих существах нелегко. Повадки одной птицы, когда она сама по себе, едва заметны, но когда их у тебя сорок штук, то тут уж имеется «положение дел». Я не ошиблась, предсказав, что мои птицы будут питаться «Стратеной», но вместе с ней они поедают и всё остальное. Особо налегая на цветы. Все опасения моей матери, таким образом, подтвердились. Павлин не просто уничтожает цветы, он делает это шаг за шагом, планомерно опустошая клумбу. Даже сытый павлин обязательно откусит и выронит приглянувшийся ему цветочек. Отдавая предпочтение хризантемам и розам в качестве дежурных закусок. Если цветы не пробуждают в нём аппетит, павлин охотно на них садится. А присев, павлин начинает умащивать себя пылью, углубляя избранную точку. Даже курице в цветочной клумбе не место, а павлину тем более – на месте такого «насаждения» образуется не ямка, а целый кратер. Когда павлин купается в пыли, его почти не видно за тучей песка. Обычно тому, кто примчался с метлой наперевес, сквозь круговерть вздымаемой пылищи видны только зелёные перья и глаза‐бусинки, мерцающие сатанинским блаженством.

Напряжённость в отношениях матери с этими птицами возникла с момента их появления на ферме. На первых порах ей приходилось рано утром спешить к розовым кустам с ножницами, чтобы успеть срезать свои «бэнксы» и «гуверы 8» прежде, чем ими позавтракает какой‐нибудь павлин. Теперь эта проблема частично решена благодаря сотням футов проволочных ограждений вокруг цветочных клумб высотой не выше полуметра. Мама полагает, что на высокую изгородь павлины бы кидались, а перепрыгнуть через низкую изгородь у них «ума маловато».

С ней бесполезно спорить. Их проволока не устрашит, говорю я ей, но она твёрдо решила, что так лучше. Помимо декоративных растений, павлины объедают плодовые деревья, что стало причиной некоторой нелюбви к ним моего дяди, который высадил по периметру фиговые деревья из‐за личного неравнодушия к инжиру. «Выгнать гада из фиг!», рокочет он всякий раз, вскакивая с кресла, едва заслышит треск ветвей, и кому‐то приходится выполнять поручение с помощью метлы.

Что ещё любят делать павлины? Проникая на амбарный чердак, они выклёвывают зерна арахиса, так что наш молочник им не благоволит. Так как они охотно едят ещё и свежие овощи, то бесят и его жену.

Ещё павлины любят сидеть, свесив хвост, на столбах и воротах. Павлин на столбе смотрится великолепно. А семерых павлинов на воротах и вовсе не опишешь, правда, воротам от этого пользы мало. Теперь все наши заборы сутулятся в разные стороны, а ворота открываются под углом. Одним словом, единственный, кто мало‐мальски охотно терпит павлинов на ферме, это я. Вероятно, из чувства благодарности пернатая живность одаряет меня быстрым увеличением своего поголовья. По моим подсчётам, их уже около сорока, но я пока ещё не созрела для проведения тщательной переписи. Раньше, перед покупкой птиц, меня убеждали, что разводить павлинов крайне сложно. Увы, это не так. Каждый май курочка гнездится в углу ограды и откладывает от пяти до шести увесистых темно‐жёлтых яичек. С этой поры раз в день самка вылетает из гнезда, как ракета, с пронзительным воплем «и-йау!» Затем, нахохлив и вытянув шею, она дефилирует по двору, оповещая о том, что вскоре предстоит. А я слушаю в смешанных чувствах.

Через двадцать восемь дней самка выводит напоказ пять или шесть воркующих малюток, размером с крупного мотылька. Самец ими не интересуется, разве что клюнет того, кто путается под ногами. Но самка заботливая мать, и большая часть молоди у неё выживает. А тех, кого за зиму не сгубили болезни и хищники (ястреб, лисица, опоссум), видимо, можно устранить только насильственным путём.

Как‐то раз к нам заглянул фермер, у которого мы покупаем столбы для ограды. По рассказам этого человека, когда‐то у него на ферме обитало восемьдесят павлинов. Сообщив об этом, он метнул в мою сторону нервный взгляд.

– По весне, – признался столбовых дел мастер, – мы не слышали даже сказанное про себя. Скажи что‐то не вполголоса, зашумят с тобой в унисон, а то и раньше. Все столбы они нам расшатали. А летом сожрали все помидоры подчистую, прямо с грядок. А следом мускатный виноград. Жена моя сказала так – я выращиваю цветы для себя, а не для курицы, какой бы длины ни был у неё хвост. А осенью, когда они сбрасывают перья, нам приходилось за ними убирать. С нами жила моя бабушка, и ей было восемьдесят шесть, так она тоже сказала – либо они, либо я.

– И кто же ушёл? – спросила я.

– Двадцать штук до сих пор лежат у нас в морозилке.

– И как они на вкус? – спросила я, многозначительно оглядев парочку живых павлинов, слушающих наш диалог.

– Та же курятина, – ответил дядька. – Но есть их приятнее, чем слушать.

Глядя на павлина, я пробовала представить, что он у меня всего один, но рядом пристраивается второй, другой слетает с крыши, ещё пятеро несутся, вытаптывая посаженный вдоль ограды дербенник. Какой‐то павлин орёт на пруду, а молочник в амбаре бранит того, который позарился на коровий корм. «Справимся» – утешаю я моих близких.

Мне не по нраву подолгу думать о чём‐то неприятном. Но временами непреложные факты, как то: стоимость проволоки, дороговизна корма и ежегодный прирост павлиньего поголовья не выходят у меня из головы. С недавних пор я вижу тот же сон: мне в нём пять лет и у меня есть павлин. Приезжает фотограф из НьюЙорка, и накрыт праздничный стол. Коронное блюдо приготовлено из меня. «Хелп! Хелп!», кричу я, и просыпаюсь, пока не разрезали. И изо всех «павлиньих» мест – пруда, амбара и деревьев, на мой вопль дружно откликается птичий хор:

 
Ли-йон, ли-йон, Ми-йон, ми-йон!
И-ау, и-ау! И-ау, и-ау!
 

Меня по доброй воле с этого не сдвинешь – павлинам надо плодиться. Потому что, я это твёрдо знаю, – последнее слово будет за ними.

Писатель и его родина

Среди уймы упрёков, адресуемых современным американским прозаикам, громогласнее всех звучит такой (даже если он и не умнее остальных): обвинение в отказе говорить от имени своей страны. «Кто сегодня говорит за всю Америку?» – вопрошает недавняя передовица в журнале «Лайф». Сделать вывод, что наши писатели, по крайней мере, наиболее одарённые, за неё говорят, у журнала не получилось.

«Цимес» данной публикации – вот уже десять лет наша страна наслаждается беспрецедентным процветанием, опережая другие государства в построении бесклассового общества, а её литераторы продолжают писать так, словно живут в коробках на краю свалки, дожидаясь приёма в богадельню. От нас же в редакторской статье требуют показывать реальные достижения страны и (в заключении в ней незаметно появляются патетические нотки) просят от художника явить «искупительность духовной цели». Мол, ничего так не хватает нашей «тепличной литературе», как «радости жизни, как таковой».

Cказанное в статье вызвало сильное раздражение у многих критиков, спровоцировав ряд ответов, но ни один из известных мне откликов, увы, не рассматривает сей вопрос сугубо с позиции автора, небезразличного к христианской вере, которому, не в меньшей степени, чем издателям «Лайфа», интересна «искупительность духовной цели» 9.

И как себе представляет такой писатель свой «родимый край»? Пишущая братия скорее бы использовала выражение свой «мир», но уместен будет и «край». Слово подойдёт даже лучше, и ассоциаций вызовет больше. В нём заключено всё. От «края», описываемого автором сейчас, его родимых мест и его народа, до «края» как той «настоящей родины», которую писатель с христианскими убеждениями считает чем‐то безусловным и непреходящим. Задел охватывается немалый, так что, если речь идёт не о фантастической прозе, то писателю лучше использовать понятие «край» во множественном числе. Задачей же для писателя, придумывающего свои сюжеты, является объединить всё значения в единую панораму, изобразив конкретные особенности тамошней жизни в правдоподобном для читателя виде.

Немалую роль здесь играет призвание, отбирающее материал: даже тот, который автор может мысленно охватить силой воображения. Писатель свободен в выборе сюжета, но ему не позволено наделять жизнью кого попало. И если речь идёт о писательстве, то живой калека в качестве действующего лица подойдёт, а покойник, у которого всё на месте, нет.

Как никто другой, писатель‐христианин сознаёт, что его дар, каков ни есть, угодил к нему от Бога, и при всей скромности своего дарования он не станет его губить, злоупотребляя им сверх положенной меры.

В самом беспристрастном смысле таких писателей интересует, конечно же, мир, окружающий его непосредственно, а то и вовсе некое место, чьи нравы и обычаи знакомы ему достаточно хорошо, чтобы он с ними работал. Часто утверждается, что несколько вперёд тут ушли южане. Большинству современных читателей порядком опротивели разговоры о южных писателях и литературе Юга, которую многие обозреватели так настойчиво именуют «южной школой». Правда, никто пока не дал ясного ответа, что это за школа и какие авторы к ней относятся. Когда «южная школа» звучит как нечто донельзя добропорядочное, возникает ощущение, что под ней имеют в виду грядку «аграриев», расцветшую в двадцатых годах при университете Вандербилта10. Но куда чаще этим термином призывается, как заклятием, готическая жуть и болезненный интерес ко всему безобразному и гротескному. По‐моему, большинство моих пишущих земляков принято рассматривать как неудачную помесь Эрскина Колдуэлла 11 с Эдгаром По 12.

Как минимум, всем нам, южанам, положено терзаться. Авторы спорной передовицы усматривают причину терзаний в нашей изолированности от остальной Америки. Для многих пишущих южан это, несомненно, что‐то новенькое. Причина скорби, которую немало из нас когда‐то блюли, отнюдь не отчуждённость Юга, а наоборот, недостаточная обособленность от остальной страны, в связи с чем мы с каждым днём всё больше становимся такими как все, избавляясь не только от уймы пороков, но и от немногих добродетелей. Может, оно и не грешное, но всё‐таки терзание.

Манеры и обыкновения так важны для писателя, что ему пойдут любые. Дурные черты – лучше, чем совсем никаких. Мы теряем устоявшиеся привычки, мы постоянно думаем об утраченном, а это, как мне кажется, главный стимул литературного творчества. Писателейдилетантов на Юге больше, чем рек и ручьев. Увлечённому этим родом деятельности незачем уповать на талант. В любой деревушке найдётся хотя бы одна дама, сочиняющая саги на негритянском диалекте. А может и пара‐тройка пожилых джентльменов, у которых на подходе невероятный исторический роман.

Леса тут кишат «местными» литераторами, и для серьёзного сочинителя нет ничего ужаснее, чем пополнить их ряды.

Да он и сам понимает, что единственный способ не стать одним из них, это самоконтроль и соблюдение наших суровых, но дряхлеющих обычаев в свете крайней важности этого дела. А другие заявят, что проклятия регионалов якобы можно избежать, расширив границы самого «региона». Не пиши, как южанин – пиши, как американец. Будь выразителем бескрайних просторов великой страны, которая «переживает беспрецедентное процветание», является «сильнейшей державой в мире» и «почти построила бесклассовое общество». Ну и как тут, лицом к лицу со всем этим преуспеянием и мощью страны без классовых барьеров, можно честному человеку описывать что‐либо, кроме простой радости бытия?

И с этого места писатель христианских убеждений, равно как и тот, у кого они иные, задумывается: а нет ли некой уродливой взаимосвязи между беспрецедентным процветанием и назойливостью запроса на литературу, являющую «радость жизни»? Нельзя ли писателю хотя бы спросить, почему её требуют так истерично, если этой самой радости и без того больше, чем надо в нашей цветущей стране?

Для писателя‐христианина очевидно, что глубинное проникновение в суть дела уже подразумевает нравственную оценку. Когда нам предлагают отображать действительность по данным опросов, то просят таинства отделить от привычек, а видимое – от ви́дения нравственного. Чтобы угостить читателя чем‐то, что его нынешним нравам придётся больше по вкусу.

Нам предлагают регулировать нашу совесть сообразно статистике, то есть, возводя относительное в абсолют. Многим оно, может статься, и «по мерке», при дефиците твёрдой веры в наш век, но для писателякатолика такой «удобной мерки» не бывает и быть не может. Он догадается, что хроническое угодничество приведёт к тому, что у него из‐под пера польётся хлипкое, бесформенное и сентиментальное чтиво, дающее чувство духовной цели для тех, у кого к «духу» примешивается нечто романтическое, и видимость радости для тех, кто не отличает целомудрие от наслаждения. Сочинитель имеет дело с тем, что есть. Но когда то, что собственно есть, определяют данные социологического опроса, адепты Гэллапа13 и Кинси 14 могут спать спокойно.

В самых значительных образцах прозы нравственное чувство автора совпадает с его ощущением драматургии, и я не знаю, как этого добиться, если частью авторского видения не является его нравственное мерило, которым он волен распоряжаться. Мне доводилось слышать, будто христианское вероучение препятствует полёту фантазии, но я на собственном опыте убедилась, насколько это далеко от истины. На самом деле оно раскрепощает нашу наблюдательность. Не будучи сводом правил, определяющих, что именно нам следует замечать в окружающем мире. В авторском стиле оно оставляет, главным образом, следующий след – почтительное отношение к таинству.

«Я пишу про загнивающий холм, потому что презираю гниль», – заявляет Уиндем Льюис в предисловии к сборнику «Гниющий холм» 15. Современные авторы пишут про гниль, потому что она им нравится, гласит расхожее обвинение. Кому‐то, судя по их сочинениям, она действительно по душе, но невозможно не поверить, что кое‐кто пишет о ней, потому что умеет её опознавать такой гнилой, как она есть.

Уместно спросить, отчего же при такой нехватке духовных целей и радостей жизни в нынешней литературе самыми правдивыми кажутся истории, где «радости» маловато? Адресуя сей вопрос в первую очередь своей собственной совести, я замечаю, что рассказы, написанные мной, в основном о людях неимущих, морально и физически искалеченных, о тех, чьи духовные интересы убоги или, как минимум, изувечены, а поступки не особенно убеждают читателя в том, что они наслаждаются жизнью.

Как же так? Ведь я не отвергаю существование духовной цели, и вера моя вполне конкретна. Я смотрю на это с позиции христианского вероучения, означающей для меня, что средоточием смысла жизни является искупление всех наших грехов Спасителем, и всё, что я вижу в мире, соотносится с этим положением. Не верю, что такая позиция может быть половинчатой, равно как и в то, что так уж просто сделать, чтобы в современной прозе она явно сквозила.

Увлечение южан гротеском кое‐кто неодобрительно приписывает их особой фантазии, развитию которой способствуют реалии Юга. У меня есть парочка рассказов, где ни один персонаж не показан причудливо, но при этом читатель не с Юга моментально заклеймил их как нечто уродливо‐карикатурное. Мне трудно поверить, что люди без обиняков ведут себя с нами подобным образом только в одном. С недавних пор пишущим южанам приходится подчёркивать, что Элвиса Пресли изобрели не они, и этот молодец сам по себе куда меньший повод для беспокойства, чем его популярность, вышедшая далеко за пределы южных штатов. Сложным может стать как раз найти что‐нибудь точно не-гротескное, руководствуясь при поиске чёткими критерием, что же именно не уродливо и не карикатурно. По моему личному мнению, писатель, который видит мир в свете христианской веры, как никто другой сможет замечать нелепость, патологию и непотребство. В отдельных случаях такие авторы неосознанно заражены нынешним духом манихейства и страдают от нестыковки веры с опытом своей чувственности, но, мне кажется, куда чаще причиной любопытства к извращениям служит разница во взглядах писателя и его аудитории. Искупление лишено смысла, если поводом для него не служит нечто в той обыденной жизни, какую мы ведём, и уже не один век над нашей культурой господствует светский взгляд, будто такие поводы нам ни к чему.

Прозаик христианского толка находит в современной жизни безобразия, отвратительные ему лично, но сложность его дела – это показать их как отклонение от нормы публике, воспринимающей их как норму. Что, в свою очередь, потребует от него довольно жестких средств воздействия на аудиторию, заведомо настроенную враждебно. Когда вы готовы поверить, что читатели разделяют ваши верования, можно немного расслабиться и перевести разговор в нормальное русло, если же вы видите, что они не созрели, придётся сделать картину пугающе ясной. Надо докрикиваться до тугоухих и стращать полуслепых крупными рисунками, внушающими оторопь.

Если художник слова в этом качестве в нашей стране для нас не приемлем, единственно верным ответом на вопрос «Кто же сегодня говорит от имени Америки?» будет: рекламные агентства. Вот уж кому по плечу во всей красе показать и наше беспрецедентное процветание, и наше почти бесклассовое общество, так, чтобы ни у кого язык не повернулся упрекнуть их в неубедительности. Там же, где писателю ещё доверяют, от него не станут домогаться уверений. Те, кто верит в искусство как форму жизни, а не отмирания, мысля самостоятельно, увидят в прочитанном не тех, какими мы должны быть, а таких, какие мы есть в данное время и при данных обстоятельствах. Не ахти какое, но откровение.

Говоря о родине писателя, мы склонны забывать, что где бы именно ни располагалась его «страна», она в той же мере окружает писателя, в какой находится в его душе. Искусство требует тонкой корректировки внутренних и внешних миров так, чтобы они просвечивали друг сквозь друга без искажений. Познать себя означает познать своё место. И весь остальной мир в придачу, которым ты, как ни чуднÓ это звучит, туда и сослан. Писатель падает в цене и для себя, и для страны, как только перестаёт видеть в ней частицу самого себя, а познать себя – это ведь, в первую очередь, знать, чего тебе мало. Себя соизмерять с истиной, а не наоборот. Первый плод самопознания – смирение, не самая заметная черта любого национального характера.

Святой Кирилл Иерусалимский в назидание «оглашённым» писал: «Змей при пути стережёт мимоходящих, смотри, чтобы не уязвил тебя неверием. Он видит столь много спасаемых и "ищет, кого поглотить" (1‐е Петра 5:8). К Отцу духов ты входишь, но проходишь мимо этого змея. Как же тебе пройти мимо него? <…> Чтобы, если и уязвит, не потерпеть вреда» 16.

Чей бы облик ни принял этот змей, темой всех повествований, как бы ни был глубок их смысл, будет: как пройти мимо и не угодить ему в пасть. И если истории только об этом, то в любую эпоху и в любом краю, чтобы выслушать рассказчика, не отвернувшись от него, нужно немалое мужество.

Гротеск в южной прозе

Единственно ценное, я так думаю, что можно узнать из писательских речей – что именно авторы видели своими глазами, а о чём знают чисто теоретически. Литературные вопросы я решаю совсем в стиле слепой экономки доктора Джонсона, которая наливала чай, опустив в чашку палец 17.

Не те сейчас времена, чтобы наши писатели превозносили друг друга. Такие водились в двадцатые годы при университете Вандербилта, и степень идейного сродства позволяла им публиковать коллективные памфлеты типа: «На том стою»18. В тридцатых тоже встречались авторы «из одной шеренги», что помогало им идти «плечом к плечу», не особо разбредаясь. Но сегодня нет приличных авторов, сплочённых даже некрепкими «узами» и дерзающих заявить, мол, мы говорим от имени поколения, или хоть бы друг за друга. Нынешний писатель говорит строго от своего имени, даже если и сомневается в глубине души, даёт ли ему право на это качество его прозы.

По‐моему, любой автор, описывая свой подход к сочинительству, лелеет надежду показать всем, что, по сути, он отъявленный «реалист», что не так‐то просто для тех из нашей братии, кому обыденные стороны повседневности не особо интересны. Мне стало ясно – если чей‐то персонаж не соответствует образу обычного молодого американца, или даже обычного американского злоумышленника, то, автор, потрудись объяснить, зачем ты его воплотил в книге!

Первым делом писателю придётся давать пояснения по поводу того, чего он не совершал. Ибо даже если сегодня в Америке не заметно литературных школ, кто‐то из критиков придумает таковую на ходу, только чтобы причислить к ней автора. А если вы к тому же и южанин, этот, отягчённый кривотолками ярлык вам приклеят сразу, и придётся избавляться от него, как – сам знаешь. Как я поняла, не важно, для чего вы переносите действие на Юг, в глазах читательской массы вы так и останетесь его бытописателем, о котором судят по тому, насколько его писания соответствуют реалиям тамошней жизни.

Я сто раз подчёркивала, что Джорджия живёт совсем не так, как это показано у меня, по ней не бродят, вырезая целые семьи, беглые каторжники, а продавцы Библий не шныряют в поисках девиц на костылях.

Обществоведение крайне пагубно влияет на отношение народа к беллетристике. Когда я только начинала писать, олицетворением моих личных кошмаров была мифическая «Южная Школа Дегенератов». Всякий раз, когда при мне упоминали эту организацию, я чувствовала себя Кроликом, когда тот прилип к Смоляному Чучелку 19. Когда‐то простые люди вычитывали в книге мораль, и какою бы ни наивной была эта цель, нынешние суррогаты «морали» ещё мельче. По общему мнению, современный роман всецело обращается вокруг общественно‐экономических и психологических сдвигов, которые в нём обязательно надо выразить, или обыденных мелочей, хорошему романисту нужных, лишь для того, чтобы подобраться к чему‐то более сокровенному.

Готорн сознавал свои проблемы и, возможно, предвидел наши, называя себя не романистом, а романтиком 20. Сегодня большинством читателей и критиков установлен единый стандарт «правоверного» романа. Таким подавай реализм факта – в конце концов, скорее не расширяющий, а сужающий горизонты повествования. Единственной приемлемой темой для «значительного» романа этим господам представляется нечто «типичное» – борьба общественных сил, изображаемая так, как оно выглядит и происходит на самом деле. К «характерному» прилагается оптовый обзор тех сторон жизни, о которых романисты викторианской эпохи не могли говорить открытым текстом. Права отделаться от рамок «приличия» писатели добивались на протяжении пяти, а то шести десятилетий. Спору нет, снятие запретов открыло массу возможностей для самовыражения в прозе, но за ним для культуры всегда наступает чёрный день, как только подобные вольности становятся нормой. У писателя нет иных прав, кроме тех, что он вырабатывает сам для себя в творческом процессе. На нас обрушивается девятый вал жалкой писанины, взращённой на дармовых послаблениях. И на том мнении, что вымысел обязан отображать «типичное», а более глубокие методы реализма всё менее доступны пониманию читательской массы.

Автору, пишущему в условных рамках романтического модерна, не обязательно соблюдать каноны ортодоксальной романистики, но пока в написанном им пульсирует жизнь и действуют живые люди, каким бы эксцентричным ни казалось их поведение рядовому читателю, с ними приходится считаться, принимая их правила игры.

Когда разбирают характерные черты современной серьёзной прозы, особенно «южан», часто звучит, причём в уничижительном смысле, слово «гротеск». Ясное дело, давно выяснилось, что северный читатель видит гротеск в каждой вещи южанина, а если он его не видит, тогда это будет реализм. Однако на сей раз мы отбросим сомнительные ярлыки и обратимся к прозе, которую можно назвать гротескной по веским причинам, хотя бы потому, что в это русло её направила воля её автора.

В таких гротескных картинах автор живо изображает ситуации, с которыми в повседневной жизни мы сталкиваемся крайне редко, а рядовой читатель и вовсе ни разу в жизни. Мы обнаруживаем, что он, игнорируя привычные нам, ожидаемые правила реализма, разрушает их взаимосвязь, видим диковинные скачки и пустоты, которым бы не позволил зиять любой рядовой бытописатель. И тем не менее его персонажи сохраняют внутреннюю согласованность даже в отрыве от своего общественного окружения. Вымышленные свойства этих людей уходят от типичных для их среды шаблонов поведения в сторону чего‐то таинственного и неожиданного. И это как раз та форма реализма, с которой мне хотелось бы разобраться.

В сущности, все романисты стремятся описывать то, что есть на самом деле, но «реализм» каждого из них в отдельности зависит от предельной дальновидности при взгляде на действительность, от охвата её крайних рубежей. С каждым веком, начиная с восемнадцатого, общественное мнение всё сильнее тяготело к мысли, будто все загадки и проблемы в конце концов капитулируют перед достижениями науки, и эта идея всё ещё крепко сидит в голове у нынешнего поколения – первого, которое может быть полностью уничтожено как раз благодаря её прогрессу 21.

Если романист в ладах с таким умонастроением, если он уверен, что поступки заранее заданы психологической моделью или состоянием экономики, либо ещё каким предопределяющим фактором, тогда его главной заботой будет кропотливое копирование вещей, касающихся человека непосредственно, наряду с теми стихиями, которые, как ему кажется, контролируют его судьбу. Такому автору по плечу трагический натурализм крупной формы, поскольку тщательное рассмотрение того, что он видит, компенсирует его близорукость.

Если же, напротив, писатель считает нашу жизнь, по сути, неким таинством, рассматривая нас как существ, добровольно отвечающих предзаданным «тварным» законам, тогда всё, что автор видит «на поверхности», любопытно ему лишь как препятствие, мешающее ему пробиться к переживанию сокрытого. Работая в таком режиме, он будет неуклонно продвигать грани собственного творчества к порогу неведомого, поскольку для писателя такого склада история начинается «в глубинах», где «адекватной» мотивации и психологии героев уже нет места, как и иным «заданностям» поведения. Такому писателю куда интереснее не то, что нам понятно, а то, чего мы не поймём.

Что могло бы случиться для него куда важнее того, насколько вероятно это было 22. Ему интересны персонажи, вынужденные реагировать на добро и зло, доверяющиеся тому, что превыше их… Сознают ли они ясно, на что опираются их поступки или нерешительность? В глазах современного человека – и писатель, и его персонаж – два типичных «донкихота», атакующие эфемерные «ветряные мельницы!

Я далека от мысли, что писатель данного типа готов смотреть сквозь пальцы на плоть и кровь мира, потому что таинства интересуют его, мол, в первую очередь. И вымысел и знание жизни имеют общий первоисточник – наши ощущения, от них зависит продуктивность каждого сочинителя. И всё‐таки я верю, что описываемый мною автор станет препарировать зримый и чёткий материал безогляднее. Вплоть до очевидного искажения на свой лад.

Генри Джеймс говорил, что Конрад трудился в своей прозе над тем, что требует самой тщательной отделки 23. Тот, кто пишет в «гротесковой» манере, трудится далеко не столь «тщательно», памятуя, как велика отдалённость того, чем он занят, от «действительности». Он занят поиском единого образа, который свяжет, объединит или воплотит в себе два предмета, один из которых зримо реален, а другой не видно невооружённым глазом. Но автор твёрдо верит и во второй предмет, который для него так же реален, как и тот, что стоит у всех на виду.

Нет нужды подчёркивать, что такая проза будет выглядеть диковато, что ей придётся стать откровенно комичной в силу несуразностей, которые она силится собрать воедино.

Даже герои гротескной прозы не кажутся её автору безобразнее обычных подонков общества, они могут показаться таковыми читающей публике, которая попросит, а то и потребует объяснить причину, по какой он выпускает на свет таких моральных калек. Томас Манн считает гротеск жанром поистине анти‐буржуазным 24, однако я уверена, что у американского читателя получилось ассоциировать гротеск c «сентиментальностью», раз, отзываясь о нём положительно, он, похоже, увязывает его с сочувствием автора своим персонажам.

В наши дни абсолютно необходимым для писателя атрибутом считается его готовность «сострадать». Само это слово складно звучит в чьих угодно устах, и ни одна аннотация на обложке без него не обходится. Раз понятие это никем не «осязаемое», им может спокойно пользоваться каждый. В моём понимании обычно под «сострадать» имеется в виду, что писателю надлежит прощать любые человеческие слабости, раз они человеческие. Расплывчатые контуры такой снисходительности заметно затрудняют неприятие автора чего бы то ни было. Ясно дело – когда гротеск уместен и оправдан, скрытые в нём смысловые и моральные оценки возьмут верх над эмоциями.

В американской словесности девятнадцатого века по большей части «поставщиком» гротеска служила литературная «окраина», чьи нравы смешили жителей «столичных». Однако наши теперешние гротескные герои, при всём их невольном комизме, не замышлялись таковыми, по крайней мере изначально. Над ними словно довлеет невидимое бремя. Их одержимость – уже не их «чуднÓе», а порицаемое. Убеждена, что их пророческий кругозор отражает позицию авторов, которых волнуют вопросы, описанные мною выше. Пророческий дар писателя состоит в том, чтобы видеть, куда тянутся нити от предметов в поле его зрения, и новые смыслы позволяют видеть много дальше. Прозорливец является реалистом на большой дистанции, и в лучших образцах современного гротеска вы обнаружите именно такой, дальновидный реализм.

Всякий раз, когда меня спрашивают о пристрастии южных писателей к «фрикам», я говорю – потому, что мы ещё не разучились их замечать. Чтобы распознать кого‐то ненормального, нужно иметь представление о полноценном человеке, которое для большинства южан по‐прежнему является богословской категорией. Да, такое обобщение опасно делать, и почти всякое мнение о взглядах южан можно столь же обоснованно тут же опровергнуть. Сужу с писательской позиции, и думаю, можно смело сказать – Юг, хотя и едва ли богопомазан, определённо в массе своей богопомешан. Если южанин и не уверен в этом до конца, то мысль о том, что и он создан Господом по образу и подобию, всё равно его немало страшит. Призраки тут бывают суровы и поучительны. Они отбрасывают причудливые тени с книжных страниц. В любом случае, только когда нелепое создание воспринимается как олицетворение того, что «свернули не туда», наш автор прочно утвердился в литературе.

Юг богат хорошими писателями, и это ещё один довод в пользу нашей склонности к несусветному. По‐моему, сигналом к действию писателю служит сочиняемое, а не совершаемое другими. Если твои коллеги так дружно эксплуатируют одну и ту же идиому в одной социальной среде, обособленному автору следует соблюдать предельную осторожность, чтобы не создать скверную копию того, с чем уже разобрались до него. Присутствие среди нас одного только Фолкнера 25 делает непроходимой границу между тем что можно и чего нельзя. Никто не хочет, чтобы его повозка вместе с мулом застряла на рельсах, где мчит курьерский поезд из Чикаго во Флориду 26.

Пишущего южанина всё и вся подталкивают к тому, что бы он смотрел глубже и дальше простых проблем, пока его взор не коснётся обители пророков и поэтов. Говоря, что он пишет романы «романтические», Готорн на самом деле пытался вызволить прозу из тенет социальной зашоренности, развернув её в сторону поэзии. Сдаётся мне, сумрачный романтизм «на отшибе» сросся тут с традицией комического гротеска, и с тем, чему научил наших писателей натурализм. Получилось отсрочить хотя бы ненадолго мутацию южной прозы в то, что имел в виду мистер Ван Вик Брукс 27, мечтая о новой эпохе, когда, соединив местечковую тематику с технической сноровкой, почерпнутой от «новых критиков» южной школы, литература благодаря «магистральной» линии вернёт себе статус духовного пастыря и отражения общественной жизни.

У автора, описываемого мной, литература, отражающая общество, не годится на роль морального лидера. А если у него и получится искусно стать и мерилом и «зерцалом» общества, то придётся прибегнуть к более решительным средствам воздействия, нежели обывательщина и чисто техническая ловкость приёмов.

Мы с вами живём не в те времена, когда реализм, работающий «на дальних дистанциях» 28, понимают и хвалят, даже если он продолжает «генеральную линию» американской словесности. Как только читатель подаёт голос, он требует произведений сбалансированных, способных хоть как‐то выправить увечья нашего времени. Во имя общественного спокойствия, либеральных, а порой и христианских идеалов, литературу делают служанкой своей эпохи.

В этой роли она напоминает мне носильщика‐негра, грохнувшего несессер Генри Джеймса прямо в лужу на выходе из гостиницы в Чарльстоне 29. Писателю потом пришлось всю дорогу в переполненном дилижансе держать испачканную сумку на коленях. Раздосадованный качеством южного сервиса, бедный Джеймс потом писал, мол, наша челядь и вовсе не годна для бытовых услуг от природы. Кто угодно на свете, лишь бы не она. Та же история и с писателем. В должности лакея он будет ставить господский багаж только в лужу.

Романиста характеризует не то, как он «обслужил», а то, как он увидел, и нам нельзя забывать, что ему это надо ещё и передать, а читательская слепота и ограниченность определённо не дадут показать увиденное им во всей полноте. И это ещё одна из причин, усугубляющих тенденцию к гротеску в беллетристике. Писатели, говорящие от имени и в унисон своей эпохи, имеют куда больше удобств и поблажек, нежели те, кто противоречит главенствующим взглядам. Усталому человеку, придя домой вечером, хочется почитать что‐то духоподъёмное, просвещает меня в письме одна пожилая леди из Калифорнии. Чего, похоже, не случилось при знакомстве с любыми моими сочинениями. «Дух» у неё не на том месте, поэтому и не «поднялся», вот что я думаю.

Серьёзному автору нет дела до читателя‐нытика, скажете вы. Но дело‐то есть, потому что ноют они все. Одна старушка, которой не хватает бодрости духа, это ещё ничего, но две сотни с лишком таких старушек – это уже читательский клуб. Когда‐то мне казалось, что можно писать для условной элиты, прошедшей университет и даже выучившейся читать. Потом поняла – публикуйся ты хоть в Botteghe Oscure 30, если рассказы у тебя чего‐то и стоят, рано или поздно получишь письмо от какой‐то старушки из Калифорнии, заключённого федеральной тюрьмы, пациента психбольницы или завсегдатая местной ночлежки, с нытьём – им от тебя мало «позитива».

Они в нём ох как нуждаются. Во всех нас, как в рассказчиках, так и в слушателях, сидит нечто, требующее искупления, шанса снова вознести ввысь тот «дух», который «падает». Нынешний читатель знает, чего ему не хватает, забывая, чего оно может стоить. Его представление о зле либо размыто, либо отсутствует вовсе, чтобы помнить стоимость работ по повторному «вознесению». Читая роман, он жаждет либо поругания чувств, либо «духоподъёмности». Он хочет, чтобы его, как младенца в купель, окунули либо в муляжи клоаки, либо в суррогат невинности.

Мне часто говорили, что идеалом равновесия для романиста является Данте, вполне симметрично поделивший свою территорию между адом, чистилищем и раем 31. Возразить нечего, но столь же безосновательно полагать, будто по методу Данте мы воссоздадим объективную картину нашего времени. Данте жил в тринадцатом веке, когда душевного равновесия достигали религиозной верой в её тогдашнем виде. А у нас теперь двадцатый, век недоверия к ценностям и фактам, сметаемым с пути вместе с эфемерными «убеждениями». Современный автор не черпает равновесие в окружающем мире, он вырабатывает его внутри самого себя.

Готового рецепта литературной непогрешимости не существует, его нет даже у Генри Джеймса, который так пропорционально смешивал элементы традиционного реализма с романтикой в каждой своей книге. Однако последнее слово ещё впереди. Литературные шедевры окажутся не тем, чего хочет публика, и чего требует критика. Это будут романы, интересные прежде всего самому романисту. А романиста интересует то, что никем не описано до него. Оно предъявляет самые высокие запросы, требует максимальной мобилизации ума и таланта, не изменяя своеобразным чертам его призвания. И в творчестве многих из нас над традиционной прозой возобладает поэзия.

Важным вопросом для каждого, кто сделал этот рискованный шаг, будет определение той грани, за которой развенчание оборачивается разрушением, во избежание чего ему понадобится уходить в себя как можно глубже, к потаённым источникам творческой энергии. И этот спуск в глубины своей души и будет экскурсией по его малой родине. Преодолев привычную темень, писатель проникнет в мир, где ему, как исцелённому от слепоты в Евангелии, люди предстанут во всей наготе, словно шагающие деревья. Это начало прозрения, и нам – южанам, следует хотя бы попытаться понять смысл такого откровения, если мы действительно желаем сохранить живые традиции нашей литературы. Отвратительная для меня мысль – а вдруг лет через двадцать южные авторы возьмут, да и перейдут к описанию господ в серых костюмах, не замечая, насколько эти джентльмены безобразнее уродцев, которых мы живописуем сейчас? Отвратно думать о том дне, когда южанин утолит духовную жажду калифорнийской старушки.

1.Речь идёт о работе Brad Gooch «Flannery: A Life of Flannery O'Connor», вышедшей в издательстве Little, Brown and Co. в 2009 году. В отличие от книги Melissa Simpson «Flannery O'Connor: A Biography» (2005), предназначенной для старшеклассников и студентов, монография Брэда Гучи представляет наиболее полное исследование жизни писательницы, рассчитанное на самую широкую аудиторию. Ещё одна книга вышла в региональном издательстве University of Georgia Press в 2022 году Mary Carpenter «A Girl Who Knew Her Own Mind». Она адресована преимущественно подросткам.
2.Помни о смерти (лат.)
3.Pathé News – кинокомпания с главным офисом в Лондоне, выпускавшая в 1910–1970 гг. развлекательные и документальные новостные передачи. Была основана французским кинопромышленником Шарлем Патé (1863–1957), чья продюсерская фирма «Братья Пате» (1896) внесла значимый вклад в развитие и популяризацию киноиндустрии до Первой мировой войны. В конце 1920‐х гг. Пате отошёл от дел и остаток жизни провёл в Монако. После его смерти Pathé News стала частью киноконцерна Warner Bros.*(Здесь и далее значком * помечены примечания научного редактора.)
4.Декоративная порода домашних кур небольшого размера, завезённых в Европу из Индонезии. Названа в честь портового города Бентам (Бантам) на острове Ява, части Голландской Ост Индии – колониального владения Нидерландов в 1800–1949 г.*
5.Роберт Рипли (1890–1949) – американский журналист и художник, создатель популярной журнальной рубрики о тайнах природы и человека «Хотите верьте, хотите нет» (Believe it or not), выходившей с 1918 г., ведущий одноимённой передачи на радио и (в последний год жизни) телевидении, автор одноимённой книги (1929).*
6.Порода домашних кур, выведенная в городе Вустер (штат) Массачусетс в 1869 г., самая распространённая в США до начала Второй мировой войны. Разнообразного, в том числе полосатого окраса.*
7.Египетская царица и мифологическая царица греческого города Аргос, супруга царя Агамемнона.*
8.«Леди Бэнкс» – произрастающий в центральном и западном Китае род шиповников из семейства «розоцветные», в начале XIX в. завезённый в Европу и, позднее, в США. Назван в честь супруги английского ботаника Джозефа Бэнкса (1743–1820) Доротеи (в девичестве Хьюгессен, 1758–1828). «Президент Герберт Гувер» – выведенный в 1931 г. сорт чайно‐гибридных роз, названный в честь президента США Герберта Гувера (1874–1964).*
9.В своих беседах Фланнери О’Коннор неоднократно намекала на этот вызов со стороны редакции «Лайфа». Она утверждала: авторы передовицы никак не могут понять, что акцентирующий духовные ценности писатель может рассматривать американскую реальность в самом чёрном цвете. А тот факт, что мы сегодня сильнейшая и богатейшая держава в мире, не имеет для него ни малейшего смысла. Чем пронзительней свет его веры, тем отчётливей зияют перед ним уродства окружающей жизни. (Прим. переводчика.)
10.«Южные аграрии» – действовавшая в университете Вандербилта (Нэшвилл, штат Теннесси) на юге США группа литераторовпредставителей «Южного Ренессанса», авторов манифеста «Буду стоять на своём: Юг и аграрная (сельская) традиция» (1930). Ведущими фигурами среди аграриев были Джон Рэнсом (1888–1974) и Роберт Уоррен (1905–1989).*
11.Эрскин Колдуэлл (1903–1989) – американский писатель‐реалист, родом с юга США, много переводившийся в советский период.*
12.Эдгар По (1809–1849) – американский писатель‐романтик, творивший в жанре «психологической прозы», автор «готических» рассказов.*
13.Джордж Гэллап (1901–1994) – американский журналист и психолог, создатель и популяризатор методики опросов общественного мнения (первоначально в маркетологических целях), основатель Американского института общественного мнения (1935).*
14.Альфред Кинси (1894–1956) – американский биолог и сексолог, составитель «отчётов Кинси» (1948–1953), получивших скандальную известность после публикации – материалов, которые на основе анонимных опросов описывали многообразие (в том числе «девиантное») сексуального опыта человека.*
15.Уиндэм Льюис (1882–1957) – английский художник и писатель, теоретик «вортицизма», ставшего ответом на манифесты футуристов.*
16.Отрывок из «Предогласительного поучения» раннехристианского богослова IV в., Кирилла, епископа Иерусалимского, приведён по изданию 1822 г., подготовленному Ярославской духовной семинарией. «Оглашённые» (катехумены) – те, кто могут слушать церковные службы и проповеди, но сами ещё не приняли крещение.*
17.Поэтесса Анна Уильямс (1706–1783), частично ослепшая на оба глаза из‐за катаракты, с 1748 г. и до смерти жила на правах экономки в доме английского литератора Сэмюэля Джонсона (1709–1784).*
18.См. наше примечание о «южных аграриях» и их манифесте, в начале предыдущего эссе.*
19.Из сборника Джоэля Харриса (1848–1908) «Сказки дядюшки Римуса» (1881), по мотивам афроамериканского фольклора. Смоляное чучелко было приманкой для братца Кролика.*
20.Отсылка к авторскому предисловию американского писателя Натаниэля Готорна (1804–1864) к роману «Дом о семи фронтонах» (1851), где проводится различие между романом «бытописательным» (novel) и романом «героическим» или «романтическим (romance): «Когда автор называет свою работу романом романтическим (romance), едва ли надо обращать внимание на то, что он хочет притязать на известную широту, как в отделке его, так и в материале. На неё он едва ли чувствовал бы себя обязанным претендовать, если бы признавался, что пишет роман бытописательный. Этот самый, второй род сочинения, как предполагается, нацелен на доскональную достоверность – в отношении не только возможного, но и правдоподобного хода событий в людской жизни» (пер. наш). Свои романы Готорн именовал не novel, а romance.*
21.Вероятно, отсылка к ставшей актуальной в середине XX в. опасности ядерной войны.*
22.Слова possible и probable у Коннор отсылают к пассажу из Готорна (см. прим. выше по тексту) о широких гранях возможного в романе «героического» в ущерб правдоподобию романа «бытописательного».*
23.Слова из эссе «Новый роман» (1914) американского писателя, большую часть жизни прожившего во Франции и Англии, Генри Джеймса (1843–1916), о модернистском романе «Случай» (1913) английского писателя Джозефа Конрада (1857–1924): «Он единственный дал обет работать над произведением так, что оно пройдёт самую тщательную отделку» (a votary of the way to do a thing that shall make it undergo the most doing).*
24.Из эссе немецкого писателя Томаса Манна (1879–1955) о повести Джозефа Конрада (см. пред. прим.) «Тайный агент» (1907).*
25.Уильям Фолкнер (1897–1962) – американский писатель, уроженец города Нью‐Олбани в штате Миссисипи на юге США.*
26.Эта цитата из книги О’Коннор с упоминанием пассажирского поезда Dixie Flyer, который курсировал в 1892–1965 гг. по маршруту от Чикаго до Флориды, стала названием труда о «Южном Ренессансе» американского литературоведа Джозефа Милличэпа: Millichap J. R. Railroads, Culture and Southern Renaissance. Lexington: University Press of Kentucky, 2002.*
27.Ван Вик Брукс (1886–1963) – американский литературный критик.*
28.См. пассаж О’Коннор о «возможном» и «правдоподобном» как символах «реализма» двух родов, выше по тексту. Под «реалистом на больших дистанциях», вероятно, имеется в виду писатель‐романтик, работающий с «возможным».*
29.Эпизод из путевого дневника Генри Джеймса (см. прим. выше) «Сцены американской жизни» (1907). Джеймс отзывался о юге США критически, как о крае «не вполне изжитого рабства».*
30.Botteghe Oscure – выходивший в 1948–1960 гг. престижный литературно‐критический журнал на пяти языках, названный в честь улицы «глухих лавок» в центре Рима (via delle Botteghe Oscure), где располагалась его редакция. Главным редактором был Джорджо Бассани (1916–2000). Из американских писателей, не упомянутых О’Коннор, в журнале публиковались: Торнтон Уайлдер, Эдвард Каммингс, Уоллес Стивенс, Уинстен Оден.*
31.Отсылка к трехчастному делению «Комедии» Данте Алигьери.*

Bepul matn qismi tugad.

Yosh cheklamasi:
0+
Litresda chiqarilgan sana:
18 iyul 2024
Tarjima qilingan sana:
2024
Yozilgan sana:
1962
Hajm:
208 Sahifa 15 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-6050919-6-7
Oldi so'z:
Денис Захаров
Mualliflik huquqi egasi:
Книжный магазин "Циолковский"
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar