Kitobni o'qish: «Россия и кочевники. От древности до революции»

Shrift:

Рецензенты: д. и. н., ведущий специалист Государственного архива Российской Федерации М.В. Монгуш, д. и. н., ведущий научный сотрудник Института востоковедения РАН К.В. Орлова


Знак информационной продукции 12+


© Синицын Ф.Л., 2021

© ООО «Издательство «Вече», 2021

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2021


ООО «Издательство «Вече»

http://www.veche.ru

Введение

Кочевничество[1], которое возникло в начале I тыс. до н.э. в отдельных областях пустынно-степных областей Евразии, является и типом хозяйства, и образом жизни[2], связанным в основном со скотоводством[3]. Само существование кочевников зависит от мобильности в поисках источников воды и растительности: поэтически говоря, кочевники «идут за дождем». Где бы на земном шаре ни обитали кочевники, их жизнь и хозяйственная деятельность чрезвычайно схожи[4], что дает нам право говорить о существовании особой, не похожей на другие, кочевой цивилизации.

В ходе истории произошла «консервация» состава кочевых обществ. За отдельными исключениями, они перестали пополняться за счет притока новых групп[5]. Поэтому сложилось так, что кочевые народы, будучи малочисленными, осваивали огромные по размерам территории степей и полупустынь.

Кочевание имеет существенные отличия от такого вида жизнедеятельности и экономики, как отгонное скотоводство, т.к. в рамках последнего передвигаются со стадами только непосредственно работоспособные мужчины-пастухи, а их семьи постоянно живут в селениях[6], т.е. являются оседлыми людьми[7].

К настоящему времени многие кочевые народы полностью или по большей части перешли на оседлость. Тенденция к добровольному оседанию или полуоседанию возникла еще в Новое время. Так, уже в XVII в. у забайкальских бурят существовали все типы жилого комплекса[8]. У казахов постепенно возрастало оседание в присырдарьинских городах и селениях[9]. В ХХ в. полукочевое скотоводческое население Судана без всякого принуждения стало делить год на фазы миграции и оседания (во влажные годы расширяется земледелие, а в засушливые – люди возвращаются к скотоводству)[10]. Однако главную роль в переходе значительной части кочевников мира на оседлость сыграли административные меры, принятые в ХХ в. во многих странах, включая СССР[11].

Тем не менее часть населения земного шара продолжает вести кочевой образ жизни. В настоящее время численность кочевников и полукочевников в мире составляет оценочно более 20 млн чел. Однако дело даже не в их количестве, а в том, что кочевые народы по-прежнему занимают и осваивают значительные по своему размеру территории – север и отдельные части центра Евразии, пустыню Сахара, Сахель, Аравийскую пустыню, центральную часть Австралийского континента.

Проблема, исследованию которой посвящена эта книга, – выявление особенностей кочевой цивилизации, взаимодействия «оседлого» государства[12] и кочевых народов на примере дореволюционной истории России – весьма актуальна. Во-первых, в современном мире кочевники все чаще сталкиваются с интересами оседлого населения и «оседлых» государств. Во-вторых, обострилась проблема миграции и соответственно реализации права человека на свободу передвижения (именно она всегда была одной из главных проблем во взаимоотношениях кочевников и «оседлого» государства). В-третьих, в некоторых странах остро встала проблема дефицита земельных ресурсов (земельный вопрос является одной из главных проблем в отношениях кочевников и оседлых).

Кроме того, особенности отношений между государством и человеком наиболее выпукло проявляются в процессе взаимодействия таких цивилизационно разных субъектов, как «оседлое» государство и кочевники.

В то же время многие вопросы, касающиеся особенностей кочевой цивилизации, взаимодействия «оседлых» государств и кочевников, вызывают среди ученых спорные и даже диаметрально противоположные оценки (об этом будет подробнее рассказано в первой главе книги), что говорит о необходимости продолжить изучение этих проблем.

Автор выражает глубокую благодарность Д.А. Аманжоловой, М.В. Монгуш и К.В. Орловой за ценные советы и замечания, сотрудникам Агинского филиала Государственного архива Забайкальского края, Государственного архива Забайкальского края, Научного архива Института этнографии и антропологии РАН, Государственного архива РФ, Российского государственного архива социально-политической истории, Российского государственного военного архива и Российского государственного исторического архива – за содействие в поиске документальных материалов, использованных для работы над книгой.

Глава I
Кочевники и их взаимодействие с «оседлым» государством

Терминология

Терминология, касающаяся жизни кочевых обществ, сложилась не сразу и до сих пор является дискуссионной. До революции русский этнограф и географ Д.А. Клеменц выделял три формы кочевания – таборную (круглый год, в основном в южных странах), циклическую (у части казахов, в Забайкалье и Монголии), горную («вертикальное» кочевание на Алтае и Тянь-Шане, отчасти в Забайкалье и Туве). При циклическом кочевании почти везде зимнее место кочевья было собственностью семьи (здесь мы видим сходство с оседлым образом жизни. – Ф.С.), а летнее – принадлежало всему роду или его части. Кроме того, выделялся еще четвертый тип кочевников: «бродячие люди», вообще не связанные с какой-либо территорией. К этой категории относили, например, цыган[13].

Тем не менее в дореволюционный период в России надлежащая терминология для описания кочевничества разработана не была. Сохранялась эта проблема и в первые годы советской власти. Экономист А.Н. Донич писал, что, согласно употреблявшимся тогда определениям, могли быть признаны «кочевниками» многие не имевшие к ним никакого отношения люди – бродяги, старатели, отходники, коммивояжеры и даже дачники. В связи с этим Академия наук СССР в 1920-е гг. разработала такие определения:

«Бродячий быт – постоянное перемещение хозяйств с их семьями и имуществом по обширной территории».

«Кочевой быт – скотоводческое (в основе) хозяйство, характеризующееся правильными периодическими передвижениями населения, вместе со своими передвижными жилищами, на пространстве определенной территории, в целях найти пастбища для своего скота».

«Полукочевой быт – переходная система хозяйства – создание запасов сена, исключающее необходимость зимних перекочевок, наличие постоянных, непереносного типа жилищ, обычно зимних, начатки земледелия».

«Оседло-кочевой быт – скотоводческое хозяйство с более или менее развитым земледелием, с сохранением и использованием переносного жилища и с сохранением традиций родового быта»[14].

Кроме того, использовалась также градация кочевничества в зависимости от дальности перемещений отдельно взятой семьи скотоводов[15].

Позднее, в 1970-е гг., В.В. Грайворонский дал трехчленное деление кочевых хозяйств: кочевые, полукочевые (находятся на одном зимнике 3—4 месяца), полуоседлые (меняют место стоянки не более 2—3 раз в год; на зимниках, как правило, имеются стационарные постройки)[16].

В следующем десятилетии С.А. Плетнева выделила три формы или стадии кочевого общества. Первая стадия – кочевание в течение всего года. Обычно это происходит, когда население вынуждено уходить с насиженных мест для завоевания новых территорий (т.е. идет нашествие кочевников). Социальный строй у таких кочевников – военная демократия. Типичный пример – государство Чингисхана.

Вторая стадия – полукочевая и полуоседлая. У кочевников возникает родовая и семейная собственность на землю, что ограничивает территорию кочевания. Происходит разделение на богатых и бедных. Бедняки оседают на землю и начинают заниматься земледелием. Постепенно появляется раннее классовое общество. Формируются объединения государственного типа, а их войны – уже не нашествия, а набеги. Идет формирование этнических общностей с единым языком.

Третья стадия – оседлая и земледельческая со значительно развитым отгонным скотоводством. Кочует только богатая аристократическая верхушка со свитой. Общество – классовое с развитой иерархией, образуются государства. Формируются устойчивые этнические общности, превращающиеся в народы. Развивается высокая культура. К государствам такой стадии С.А. Плетнева относила Киргизский, Кимакский, Уйгурский, Хазарский каганаты и Дунайскую Болгарию (до принятия ею христианства)[17].

Характерно, что само понимание кочевничества как явления отличалось в разных странах и регионах. Так, на Аравийском полуострове и в Казахстане, которые известны обширностью территорий, «истинными» кочевниками считали только тех, кто совершал перекочевки на тысячу и более километров в год. Тех, кто мигрировал на более короткие расстояния, называли полукочевниками. В других местах – например, в Туркмении, Турции и частично в Иране – кочевниками называли людей, перемещавшихся на гораздо меньшие расстояния – немногие сотни километров, а полукочевниками – на десятки или пару сотен километров[18].

Терминология, связанная с оседанием кочевников, в некоторой степени также остается дискуссионной, однако общий смысл термина «оседание» всегда один – переход кочевников на оседлый (стационарный) образ жизни. Обычно выделяют три вида оседания: спонтанное (стихийное), принудительное и поощрительное (стимулируемое[19] – прежде всего, государством). На наш взгляд, первое из них является «истинным» оседанием, другие же виды перехода на оседлость следует именовать не «оседание», а «обоседление» или «перевод на оседлость».

Изучение кочевых обществ

К исследованию жизни кочевников наука имеет как минимум два основных подхода, которые по-разному интерпретируют типичные черты кочевого общества[20]: первый связан с рассмотрением истории как однонаправленного, одномерного процесса развития (такой подход характерен для марксистско-ленинского учения). В рамках второго подхода за основу взята жизнь многочисленных крупных социальных систем («цивилизаций»)[21], т.е. постулируется «многомерность» исторического процесса.

Первый подход закономерно превалировал в СССР, где попытки определить уровень развития общественного строя кочевников предпринимались уже в начале 1920-х гг.[22] Однако для марксистской теории исторического прогресса неподвижный, подчас застойный, а также непредсказуемый номадизм стал крепким орешком[23]. Поэтому советские ученые разработали концепцию «кочевого феодализма», чтобы «втиснуть» кочевое общество в рамки марксистской теории общественно-экономических формаций и классовой борьбы.

Одним из главных авторов этой теории, разработанной в середине 1930-х гг., был известный востоковед Б.Я. Владимирцов. Теория базировалась на том, что у кочевников существовали феодальные отношения на основе права собственности на скот (а не на землю, как у оседлых), и при этом они длительное время сочетались с сильными патриархально-родовыми пережитками. Понятие «патриархально-феодальные отношения» стало, как правило, трактоваться как равнозначное «феодальным классовым отношениям» (которые были у «оседлых»). Объединенная научная сессия АН СССР и Академий наук республик Средней Азии и Казахстана, которая состоялась в Ташкенте в 1954 г., закрепила на последующие десятилетия практически полное господство в отечественной литературе этой концепции[24]. (Так, в 1971 г. Дж.С. Бактыгулов писал, что «советская власть застала киргизских кочевников и полукочевников на стадии феодального строя»[25].)

Тем не менее некоторые советские ученые выступали против этой теории. Г.Е. Марков считал, что «у кочевников отсутствовала феодальная собственность на средства производства и по большей части отсутствовали феодальные производственные отношения»[26]. По мнению С.Е. Толыбекова, полный переход кочевников к развитому феодализму не мог быть завершен без перехода к оседлости и земледелию». Он критиковал сторонников теории «кочевого феодализма» за то, что они «не видят разницы между кочевым скотоводством и многоотраслевым сельским хозяйством»[27]. Противники теории «кочевого феодализма» приводили в качестве аргумента то, что, например, у казахов и киргизов не было правящего феодального класса, а было только «родовое общество»[28]. Обсуждались также другие концепции – в частности, «предклассовая» и «раннеклассовая» (раннегосударственная)[29].

После прекращения диктата марксистско-ленинской идеологии теория «кочевого феодализма» утратила ведущие позиции. Ныне распространена богатая палитра мнений об общественном строе кочевников-скотоводов. Наиболее активными оказались попытки обосновать особый путь развития их обществ[30]. Так, Н.Н. Крадин сделал вывод, что «кочевники не укладываются полностью ни в одну из моделей доиндустриальных общественно-экономических формаций, традиционно выделяемых исследователями». Он отметил, что «о феодализме как особой формации… можно говорить лишь применительно к средневековой Европе»[31]. Таким образом, кочевая цивилизация действительно выпадает из марксистской схемы общественно-экономических формаций.

Мнение об «особом пути» кочевых обществ исходит из уже упомянутого цивилизационного подхода, который был разработан еще в XIX в. Его творцами и сторонниками были Дж. Вико, Н.Я. Данилевский, О. Шпенглер, А. Тойнби, П. Сорокин. Исторический процесс воспринимается в рамках такого подхода как мозаичная картина не связанных преемственностью самостоятельных цивилизаций – для каждой характерны свои индивидуальные черты и своя собственная жизнь[32]. Цивилизация здесь воспринимается как обозначение определенного типа культуры, но не уровня развития этой культуры[33]. Таким образом, этот подход позволяет избежать деления на «развитые» и «отсталые» народы, которое может привести к шовинизму и расизму.

Дифференциация между культурой и цивилизацией очень важна именно для изучения кочевых народов[34]. А.М. Буровский отмечал, что «использовать тезис Энгельса о цивилизации как определенном уровне развития общества сложно», т.к. «следует сначала определить, по каким признакам вообще можно судить о развитии общества», тем более если речь идет о «столь разных типах обществ, как земледельческие и скотоводческие»[35].

Тем не менее Н.Н. Крадин сделал вывод, что у цивилизационного подхода есть слабые стороны. Во-первых, хотя отдельные цивилизации были выделены и описаны, но объективные критерии, по которым это было сделано, не сформулированы. Во-вторых, неверно отождествление цивилизаций с живыми организмами, чем грешили некоторые сторонники этого подхода. В-третьих, причины генезиса и упадка разных цивилизаций различны. В-четвертых, цивилизационная уникальность не противоречит возможности распространения на любую цивилизацию универсальных общеисторических закономерностей («осевое время», «глобализация»)[36].

Однако, несмотря на то что до сих пор нет общепринятого определения понятия «цивилизация», оно повсеместно и широко используется, причем не только в специальной научной литературе, но и в школьных учебниках. Таким образом, научный консенсус насчет того, что существуют цивилизации – самые крупные общности, на которые только и может делиться мир, давно сложился и уже превратился в хрестоматийную данность[37].

В приложении к проблеме кочевничества интересна позиция известного американского ученого (российского происхождения) П. Сорокина. Если для других сторонников «цивилизационной теории» (Н.Я. Данилевского, О. Шпенглера, А. Тойнби) кочевничество – это явление давно минувших эпох, то П. Сорокин фактически заново «обнаружил» монгольскую цивилизацию как самоценное явление и освободил цивилизационную картину современного мира от номадофобии[38]. В этом П. Сорокин смыкался с представителями «евразийства».

Как известно, «евразийское» движение зародилось в 1920-х гг. в среде русской эмиграции и в каком-то смысле являлось наследником дореволюционного славянофильства. «Евразийцы» с большим вниманием относились к кочевникам Евразии. Один из идеологов этого движения, П.Н. Савицкий, считал, что «в отношении к прочим культурным мирам Старого Света кочевой мир является миром срединным», а Великая евразийская степь – «это как бы Средиземное море континентальных пространств». Он писал о цивилизационной важности кочевников для России, так как не «западноевропейское ощущение моря», а «монгольское ощущение континента» ощущается «в русских “землепроходцах”, в размахе русских завоеваний и освоений»[39]. (Интересно, что примерно такие же выводы об антагонизме западноевропейской «морской» и евразийской «континентальной» цивилизаций делал один из основоположников «геополитики» К. Хаусхофер.)

Еще одним видным представителем евразийского течения был известный историк Л.Н. Гумилев, чья теория «пассионарных толчков» как двигателей истории широко известна. Стоит отметить также взгляды якутского ученого Г.В. Ксенофонтова, который выделял единую степную скотоводческую культуру центра Евразии в качестве «общечеловеческого складочного центра»[40]. Такие взгляды не устарели – так, в начале XXI в. А.С. Железняков высказал мнение, что вокруг Монголии сложился гигантский регион с общей историей, охватывающий многие территории современных России и Китая. В этом регионе переплетаются три цивилизации – русская, китайская и монгольская[41].

В то же время другие ученые фактически отрицают существование кочевой цивилизации. В.В. Грайворонский сделал вывод, что не бывает чисто кочевых обществ, а у них всегда есть элементы оседлости и земледелия[42]. Как отмечала С.А. Плетнева, кочевники мигрировали круглогодично только в периоды нашествий, а уже на второй стадии развития (самой распространенной в степях) начинали оседать на землю и заниматься земледелием. Таким образом, «кочевнический способ ведения хозяйства не мог существовать оторванно от земледельческого», и «без комплексного земледельческо-скотоводческого хозяйства не может быть государства»[43].

Проблема, что было сначала, – оседлость или кочевание, является не просто дискуссионной, но по сути напоминает парадоксальный вопрос – «курица или яйцо». Дж. Блэйни сделал вывод, что «до ранней фазы поднятия моря кочевники доминировали на земле»[44]. К.М. Тахтарев писал, что все народы мира изначально были кочевниками или полукочевниками (он приводил в пример полуоседлый образ жизни славян)[45]. Л.С. Гребнев отмечает, что кочевой образ жизни – «исторически первый, а оседлый – как производный от него, что видно даже по самому слову “оседлость”: седло – это прежде всего важный предмет кочевого быта»[46]. (С этим утверждением можно поспорить, т.к. очевидно, что оба эти слова – «оседлость» и «седло» – изначально происходят от глагола «сидеть».)

Г.Е. Марков считал, что переход людей от земледелия к кочеванию не мог иметь места, т.к. он «означал бы регресс в социальном, хозяйственном и культурном отношениях»[47]. С.А. Плетнева отмечала, что такое бывало, но происходило «только тогда, когда земледельцы сами были недавние кочевники»[48], т.е. еще помнили о своем кочевом прошлом.

Другое мнение высказывал П.Н. Савицкий – он считал, что кочевание произошло как «отрыв от оседлости, знакомой и раннему, и позднему каменному веку». Этот отрыв случился из-за притяжения, «которое должны были оказывать на оседлого (у воды) скотовода травянистые водоразделы». В конце концов, скотовод решил «“все свое” положить на повозки – с тем чтобы отныне, в поисках травы и воды, стать независимым от оседлости»[49]. А. Тойнби также полагал, что «часть евразийцев, оставив непригодные для жизни оазисы… отправилась в путь вместе со своими семьями и стадами… Они, оказавшись в открытой степи, охваченной засухой, полностью отказались от земледелия… и стали заниматься скотоводством»[50]. По мнению Д. Снита, скотоводческое кочевание зародилось в Евразии много позже появления там земледелия[51].

Как отмечает Р.С. Хакимов, тюрки в период своего формирования скорее всего сочетали земледелие с полукочевым образом жизни, и лишь потом отдельные их племена стали чисто кочевыми[52]. М.О. Абсеметов и В.П. Зиновьев сделали вывод, что казахи в прошлом сначала были земледельцами, а потом перешли к кочеванию, причем вынужденно, «в целях физического и экономического выживания», после чего «память о земледельческом, оседлом прошлом сохранялась в сознании народа»[53].

Некоторые ученые говорят о том, что «деление этносов на кочевые и оседлые в целом довольно условно»[54] и что «непроходимой пропасти между ними не было»[55]. С.Г. Кляшторный и Т.И. Султанов писали, что переход племен и народов от кочевой к земледельческо-городской цивилизации и обратно – это «явление нормальное в истории»[56]. Л.С. Гребнев сделал вывод, что даже у русских и других народов Центральной России по целому ряду причин (много невозделанной земли и много соседей-кочевников, не всегда мирных) переход к устоявшейся, оседлой жизни так и не завершился. Он привел в качестве доказательства этого тезиса столыпинские переселения целых деревень в начале ХХ в. и освоение целины в середине ХХ в.: «Вряд ли очень уж оседлых людей удалось бы убедить ехать за тысячи километров»[57].

Действительно, у восточных славян издревле отмечалась «неполная оседлость на основе земледелия». Такой образ жизни сохранялся и позднее. Для Российского государства он был даже полезен – в частности, для колонизации свободных земель. В некоторых местностях Сибири у русских сложилось хозяйство со значительной долей скотоводства и неполной оседлостью, близкой к полукочевничеству. На Кубани в конце XVIII в. переселенные туда запорожцы начинали с преимущественно скотоводческого кочевания. У донских казаков до середины XIX в. так же были заметны остатки этого культурного комплекса. Очевидцы отмечали, что «в летнюю пору казаки делаются совершенно кочевым народом»[58].

С другой стороны, С.А. Плетнева считала, что «полукочевничество» среди оседлых народов касалось только некоторых групп людей, «выброшенных» земледельцами из своей среды в степь (обычно это происходило на пограничье). На Руси такими были «бродники», в России – казаки, которые «проникались духом кочевой жизни, теми традициями “всадничества”, которые существовали и культивировались в степях»[59].

Особенности кочевой цивилизации

Кочевые общества имеют свои особенности, которые не оспаривают, пожалуй, большинство ученых. Во-первых, это экологическая приспособленность. Кочевники освоили огромные пространства, не подходящие для земледелия и в целом имеющие неблагоприятные природные условия[60]. Они смогли наиболее рационально и стабильно использовать сухие степи, полупустыни, пустыни и кормить на них гораздо более обширное население, чем это смогли бы сделать земледельцы[61].

Кочевники адаптировались к циклическим засухам и сопровождающему их голоду[62], выработав способность эксплуатировать скудные, «лоскутные» ресурсы. Может показаться абсурдным, но это факт: иногда, чем больше на определенной территории находится кочевых скотоводов, тем лучше они могут пережить климатические катастрофы – например, пыльные бури и засухи (как это было в Сахеле в начале 1970-х гг.)[63].

Кочевое общество лучше, чем многие другие, умеет жить в равновесии с природой[64], не нарушая экологический баланс. Мало того, умеренное вмешательство человека – выкашивание травы с целью заготовки сена, выпас скота – даже приводит к процветанию растительности (на ходу травоядные не успевают съесть всю траву сразу, а скусывают лишь верхушки растений)[65].

Однако есть и обратная сторона «слияния» кочевников с природой – их сильная зависимость от стихии. Падеж скота во время гололедицы (джут, зуд) и эпизоотии – постоянные спутники кочевого общества[66].

Во-вторых, кочевые общества отличаются отсутствием права частной собственности на землю (в «оседлом» понимании этого института). Постоянные миграции не давали возможности установить чьи-либо права на ту или иную территорию, хотя и не делали ее «свободной» и «никому не принадлежащей»[67]. Определенными пастбищами пользовались конкретные кочевые общества или отдельные хозяйства – в пределах своих племенных границ (хотя иногда и нарушали их)[68]. Так, казахи-кочевники «имели рыхлую, но все-таки заметную связь с территорией», мигрируя по определенным маршрутам[69].

Не было у кочевников и недвижимой собственности (в «оседлом» понимании), т.к. «никто не видел никакой выгоды в том, чтобы прочно утвердиться в каком-нибудь определенном месте степи»[70]. Ценность представляли только скот и движимые вещи (повозки, юрты и пр.)[71].

В то же время отсутствие частной собственности на землю вызывало проблемы. При кочевом скотоводстве для существования человека требуется значительно больше земли, чем в условиях земледельческого хозяйства. Поэтому в определенные периоды у кочевых народов за землю (т.е. за хорошие пастбища. – Ф.С.) шла самая острая борьба[72].

В-третьих, закономерно, что кочевникам присуще неприятие оседлости, восприятие ее как «тяжелой и бедной жизни» – в противоположность высокой престижности кочевания, отказ от которого равен потере свободы и представляется совершенно невозможным[73]. Так, в Персии временно осевшие под давлением властей кочевники иногда возобновляли миграцию (когда государство «отпускало вожжи») даже без запаса скота и соответственно возвращения к скотоводству[74] – только чтобы опять вести привычный мобильный образ жизни.

Оседлое существование казалось кочевникам унижением[75], они презирали оседлый образ жизни земледельцев и горожан[76], выражая «одинаково гордое презрение ко всем, кто не живет под шатрами: ремесленникам, торговцам, земледельцам»[77]. У крымских татар в XVII в. было проклятьем «пожелание жить по-христиански оседло и нюхать собственные нечистоты». Ненцы-кочевники до сих пор совершают ритуальное очищение «нибтара» после посещения поселка[78]. Шейхи трансиорданских бедуинов в XIX в. отвечали османским властям, что «умрут, если будут вынуждены оставаться на одном месте два месяца»[79].

В-четвертых, кочевникам присуща повышенная воинственность – это прекрасные воины, практически постоянно находящиеся в боевой готовности. Важную роль в мировой истории сыграла военная сила кочевников[80], которые превосходили оседлых по военной организации[81] (по крайней мере, пока не появилась артиллерия), хотя и были меньше их по численности. Один из основоположников евразийства, П.Н. Савицкий, писал, что «кочевой мир опоясан рядами укрепленных линий», которые «показывают, насколько окраинные страны должны были считаться с военной силой степняков»[82]. Хотя многие кочевники могли «жить совершенно спокойно и мирно… гнушаясь войной и насилием»[83], однако там, где среди скотоводов получило широкое распространение оружие, например в Сомали, Южном Судане и прилегающих районах Эфиопии и Кении, вооруженные конфликты продолжаются до настоящего времени[84].

В целом кочевники существенно повлияли на ход исторического процесса, особенно на начальных его этапах, заложив в той или иной степени основы многих государств и цивилизаций. Важную роль сыграло кочевничество в процессе этнокультурного взаимовлияния народов Евразии и Африки[85].

В-пятых, для кочевого общества характерен родовой строй, т.е. оно базируется на основе кровно-родственных связей[86], на мифе об общем прародителе и единодушном признании общей принадлежности к расширенной родственной группе. Известный культуролог Б. Малиновский усматривал функцию родовой (клановой) системы в том, что она умножает число человеческих связей, пронизывающих все племя-нацию в целом. Это делает обмен услугами, идеями и благами более широким, чем в сообществе, организованном просто по принципу расширенных семей и соседских групп[87].

У кочевников принадлежность к роду имела первостепенное значение. В дореволюционный период русские ученые утверждали, что «техническая база скотоводства такова, что адекватным ей общественным строем является именно родовой строй». Они считали, что т.к. при кочевом образе жизни невозможно возникновение государств и частной собственности на землю, то только родовой строй дает кочевникам возможность использовать общинное землевладение[88], т.е. совместную эксплуатацию пастбищ.

Фактически родовые связи для кочевников – это своебразный аналог низовых государственных структур. Эти связи обеспечивают властителям контроль над населением, иначе оно будет «неуловимым». В то же время, с точки зрения «оседлого» государства, его кочевое население практически не вовлечено в жизнь страны, особенно по сравнению с оседлыми жителями. Для кочевого общества власть «родовых авторитетов» сильнее власти «оседлого» государства. Последнее часто не было способно контролировать отношения внутри родов, а также между родами и между кочевыми этносами.

В советский период некоторые ученые считали, что родовая структура общества имеет много общего с социализмом. Даже бытовало мнение о «бесклассовости» малых народов Севера и поэтому готовности их к «самостоятельному переходу к современным социалистическим формам». Считалось, что «первобытные» производственные объединения кочевников («артели») – это «готовые, сложившиеся колхозы»[89]. Однако до революции некоторые ученые были другого мнения, полагая, что, наоборот, именно «ненормальная форма землевладения», основанная на родовом праве, породила у кочевников «неравномерность и неправильность в распределении земли между населением»[90].

Родовой строй у кочевников был достаточно устойчивым. Д.А. Клеменц писал, что «уничтожить… родовой быт – нельзя»[91]. Так, у казахов и при советской власти – в 1920-е гг. – в большинстве аулов происходила не классовая (как считали власти), а именно родовая борьба[92]. Родовые связи по сей день играют большую роль как у кочевых этносов, так и у многих других народов, ранее практиковавших кочевание.

Достижения кочевников

Если относительно перечисленных выше особенностей кочевой цивилизации у большинства исследователей сложился консенсус, то вопрос о ее достижениях вызывает дискуссии. Многие ученые высоко оценивают эти достижения, считая, что кочевников нельзя назвать ни примитивными, ни отсталыми[93] (иногда лишь говорят о том, что у кочевых обществ – «поздняя эволюция»[94]). По мнению Д. Снита, археологические исследования доказали, что кочевничество не является «тупиком». Он напоминал, что древнегреческая концепция «номада» не подразумевала, что последний ведет более примитивный образ жизни: так, Геродот описывал мобильное скотоводство с точки зрения открытий и инноваций[95].

Е.Н. Бадмаева сделала вывод, что кочевники сформировали эффективный социальный механизм адаптации, уникальную культуру и развитую систему ценностей[96]. А. Араим считал, что некоторые обычаи, традиции и культурные ценности кочевников превосходят оные в «наиболее продвинутых и прогрессивных обществах» (очевидно, имелись в виду страны европейской цивилизации. – Ф.С.). К таковым относятся в том числе «социальная солидарность, жертва ради общественного блага, уважение прав общества, священности человека, лидерства и полное сотрудничество между индивидуумами для защиты общества». А. Араим полагал, что эти ценности могли бы решить «проблемы западного общества, которые проистекают из доминирования материалистических ценностей»[97].

Некоторые ученые уверены, что кочевая цивилизация является достаточно устойчивой, автономной и функциональной[98] – по крайней мере, до того как в нее проникнут капиталистические отношения[99]. Так, система обычного права у казахов и киргизов сохранялась в малоизменном виде в течение многих веков, вплоть до 1930-х гг.[100]

Устойчивой была и кочевая экономика – накопление прибавочного продукта в скотоводческих обществах происходило гораздо интенсивнее, чем у оседлых земледельцев[101]. К.М. Тахтарев считал, что у кочевников не было потребности в рабах, «тем более что скотоводческий труд сравнительно легок и даже приятен. Труд земледельца, наоборот, часто очень тяжел»[102] (и поэтому в «оседлых» обществах процветало рабовладение). Д.А. Клеменц писал, что кочевой быт давал человеку много свободного времени[103], которого совершенно не было у земледельцев (особенно в весенне-летне-осенний период).

Э.Дж. Апсаматова сделала вывод о социальной устойчивости кочевого общества, в котором не было «лишних» людей, подобных «западным» люмпенам, не было разрыва между богатством и бедностью; оно было коллективистским и не знало эксплуатации оседло-земледельческого и тем более западнокапиталистического типа[104].

Даже А. Тойнби, считавший кочевничество «тупиковым» типом цивилизации, признавал, что кочевники, осваивая тяжелые, непригодные пространства, «развили в себе интуицию, самообладание, физическую и нравственную выносливость». Он сделал вывод, что одомашнивание животных (чем занимались кочевники) – это искусство более высокое, чем культивирование растений («пастух – больший виртуоз, чем земледелец»)[105]. Д.А. Клеменц не рассматривал земледелие как априори высшую форму культуры и отмечал, что иногда «и чистокровный земледелец остается на примитивной ступени развития». По его мнению, то, что «кочевой быт не вывелся даже в самых культурных странах», подтверждает его необходимость «для культурных обществ, как подспорье жизни»[106].

В то же время многие ученые дали кочевой цивилизации противоположную оценку. Во-первых, они отмечали отсталость и примитивность кочевого общества[107], его оторванность «от мировой цивилизации», «жалкое существование», «постепенное вымирание»[108]. Такие воззрения были свойственны, пожалуй, большинству советских исследователей, хотя были распространены и в дореволюционной России[109], и на Западе, и присутствуют сейчас. Так, Н.Я. Данилевский считал, что кочевники «задержались на ранней стадии и… остались на положении этнографического материала, используемого творческими народами для обогащения своих цивилизаций». Общность кочевников Внутренней Азии у Н.Я. Данилевского представлена давно сгинувшей в качестве «негативного творца истории»[110]. Р. Груссе писал, что кочевники – это «варварство», а оседлые государства – «цивилизация»[111]. Ученые также подчеркивают такие негативные стороны кочевого общества, как «трайбализм, межплеменная отчужденность»[112] и «сильная зависимость от природы»[113].

Во-вторых, отмечаются неперспективность, тупиковость[114], невозможность развития кочевого общества, несовместимость его с прогрессом, а также неспособность достигнуть «превращения раннего государства в последующие формы государственного устройства»[115]. Так, российская официальная историография ХIХ в. относила кочевые народы к разряду «неисторических»[116]. В дальнейшем многие сторонники обеих основных теорий развития человеческого общества (однолинейной и цивилизационной) фактически придерживались такого же мнения. Г.Е. Марков и С.А. Плетнева считали, что в любом случае итогом существования кочевого общества является его переход на оседлость и распад. Сторонники теории модернизации традиционного общества (А.Г. Вишневский, Б.Н. Миронов и др.) отмечали, что кочевое общество неумолимо переходит к современному (индустриальному). Согласно этой теории кочевая система хозяйства сначала уступила полукочевой, а затем и вовсе приобрела отгонный характер[117], т.е. кочевники перестали быть таковыми.

По мнению С.Е. Толыбекова, «при кочевом скотоводстве отсутствует промежуток свободного времени между периодом производства и рабочим периодом, дающий возможность заниматься ремеслом, как при земледелии» (здесь видно категорическое противоречие с мнением Д.А. Клеменца о том, что у кочевника было много свободного времени. – Ф.С.). С.Е. Толыбеков подчеркивал, что «при таком образе жизни почти все были неграмотными, серьезно заниматься наукой и искусством было невозможно, не могло произойти и отделения умственного труда от физического»[118]. Б.Н. Семевский полагал, что в условиях кочевой жизни «неизбежно было сохранение и национального неравенства»[119] (в первую очередь, с оседлыми народами).

В-третьих, ученые говорят о неэффективности, нестабильности и ограниченности кочевой экономики[120], низком уровне производительных сил кочевников[121], их неспособности «использовать высокое естественное плодородие… своих бескрайних степей как средство труда»[122]. Д.В. Кузнецов сделал вывод, что скотоводческо-кочевое хозяйство не может обеспечить стабильное благосостояние кочевника: скоропортящиеся продукты животноводства не поддаются накоплению, а без него невозможны расширенное производство и вообще хозяйственный прогресс[123]. А.П. Килин отмечает, что, например, у цыган кочевание не способствовало их значительному обогащению[124]. Т. Хаяши писал, что государство, которое базировалось только на кочевом производстве, существовать не могло. Поэтому кочевые империи стояли перед необходимостью расширять свою экономическую деятельность (набеги, торговля, сельское хозяйство, ремесла)[125].

Кроме того, учеными отмечена чрезмерная трудоемкость кочевого скотоводства, которое определено как «беспрерывный процесс затраты труда»[126]. Е.И. Кычанов сделал вывод, что кочевники достаточно широко использовали труд рабов[127], что также говорит о трудоемкости кочевой экономики (и противоречит упомянутому выше мнению К.М. Тахтарева).

С другой стороны, фигурирует мнение о «лени» и «праздности» кочевников – так, В. Остафьев писал о их «нелюбви и презрении ко всякому физическому труду, неспособности к нему»[128] (очевидно, труд скотовода им всерьез не воспринимался).

Особый интерес в этом аспекте представляют воззрения А. Тойнби. Он считал, что кочевники – это одна из «задержанных цивилизаций», которая «родилась в результате ответа на вызов природной среды» (сухой степи, полупустыни или пустыни), но затем «была остановлена в своем развитии». А. Тойнби не рассматривал кочевников как примитивных, однако считал, что «у них нет истории». Он находил сходство между «ордой кочевников» и рыболовецким или торговым флотом, а также морскими пиратами, которые бродили туда-сюда в поисках добычи.

А. Тойнби полагал, что «ужасные физические условия, которые им (кочевникам. – Ф.С.) удалось покорить, сделали их в результате не хозяевами, а рабами степи… Наладив контакт со степью, кочевники утратили связь с миром… Они встали на порочный путь, ведущий от гуманизма к анимализму, – путь, обратный тому, что проделало человечество»[129]. Кочевники Внутренней Азии в концепции А. Тойнби – это давно вымершая цивилизация. По его логике, нынешние обитатели этого региона представляют собой «осколки прошлого»[130].

Характерно, что в СССР концепция А. Тойнби подверглась критике. Вопреки его мнению советские ученые считали, что «кочевые народы являются народами историческими», лучшим доказательством чего они признавали «всю… историю Монголии и монголов» (т.е. тех самых жителей Внутренней Азии. – Ф.С.). Однако в то же время советская историография смыкалась с А. Тойнби во мнении о «тупиковости» кочевничества и в уверенности, что в мире все должно развиваться. Тем не менее советские ученые не хотели это сходство мнений признавать из-за «империалистической», по их мнению, основы теории А. Тойнби, которая служила колониализму[131].

Одним из спорных вопросов остается проблема наличия у кочевников государства. Е.И. Кычанов сделал вывод, что на пространстве Великой евразийской степи такие государства были. Они имели «кочевой центр», государственные органы управления и местную администрацию, фиксированные границы и территорию. Правитель государства осуществлял суверенную власть над подвластной ему территорией, распределял пастбища, регулировал их использование. Во всех кочевых государствах практиковалось налогообложение[132]. К.А. Пищулина на основе анализа роли городов в жизни Казахского ханства развенчала миф о примитивном, племенном характере государств, созданных кочевниками[133].

По мнению сторонников концепции кочевого государства, последнее имело свои особенности. Во-первых, это недолговечность, обусловленная высокой мобильностью, воинственностью кочевников, борьбой за власть и сепаратизмом[134]. Если земледельческие государства часто воссоздавались даже после гибели, то кочевые – нет (вместо этого у подвижных скотоводов в том или ином виде возрождалась общинно-кочевая организация)[135].

Во-вторых, кочевому государству принадлежало монопольное право собственности на землю (что закономерно в условиях отсутствия института частной собственности на землю). Государство осуществляло это право через регулирование процесса кочевания[136].

В-третьих, кочевые государства испытывали трудности с налогообложением своего высокомобильного населения, поэтому дань часто собиралась единовременно с вождя племени или предводителя рода (клана). Примерно то же самое можно сказать об организации армии: здесь не существовало регулярной или наемной армии в европейском смысле слова. Весь народ и был армией. Каждый клан самостоятельно вооружал и обучал воинов[137].

В то же время многие ученые отрицают существование кочевой государственности. В XVIII и XIX вв. европейские мыслители, среди которых были известные философы И. Кант и Г. Гегель, сделали вывод, что кочевые народы не имели не только собственной государственности, но даже и своей истории[138] (здесь видим сходство с концепцией А. Тойнби). Советский историк С.Е. Толыбеков писал, что Казахское ханство в XVII—XVIII вв. было «неустойчивым полугосударственным объединением», находившимся на «начальной стадии развития государственности, сохранявшей в себе еще признаки “военной демократии”»[139]. Некоторые современные ученые – например, киргизская исследовательница Э.Дж. Апсаматова – считают, что у кочевников преобладал начальный этап развития государственности (протогосударство и раннее государство), а кочевой способ производства в целом не способствовал формированию развитого государства[140].

К этой точке зрения примыкает мнение о решающей роли соседства и контакта с оседлыми народами в формировании государства у кочевников[141]. И. Кант усматривал истоки кочевой государственности в конфликте между кочевниками и земледельцами. А.О. Гомбоев сделал вывод, что «степень централизации кочевников была прямо пропорциональна величине земледельческой цивилизации», соседствовавшей с ними. Так, например, в Восточной Европе «государствоподобные структуры» кочевников находились на окраинах античных государств, Византии и Руси[142].

С другой стороны, Т. Барфилд, признавая решающую роль соседства с оседлыми, имел более высокое мнение о кочевых государствах. Он считал, что кочевники не «заимствовали» у оседлых государство, а скорее были вынуждены развивать свою, особую форму государственной организации, чтобы эффективно вести дела с более крупными и более высокоорганизованными оседло-земледельческими соседями[143]. П. Голден отмечал, что, с точки зрения самих кочевников, они достигали наибольшего успеха, когда управлялись минимально навязчивыми надплеменными государственными структурами, способными получать доступ к продукции политически фрагментированного и слабого в военном отношении оседлого мира[144].

С вопросом о существовании кочевого государства связан аналогичный вопрос о кочевых империях. Очевидно, это был чисто центральноазиатский феномен[145] (империи гуннов, Чингисхана и пр.). Согласно определению, которое дал Н.Н. Крадин, «кочевая империя» – это «кочевое общество, организованное по военно-иерархическому принципу, занимающее относительно большое пространство и получающее необходимые ресурсы, как правило, посредством внешней эксплуатации (грабежей, войн и контрибуций, вымогания “подарков”, неэквивалентной торговли, данничества и т.д.)». Одним из вариантов создания кочевых империй был и относительно мирный – образование их из сегментов уже существовавших более крупных «мировых» империй номадов – тюркской и монгольской[146]. (Россия в основном имела дело именно с этими кочевыми народами и их государствами.)

Выделяются три модели кочевых империй: типичные (кочевники и земледельцы сосуществуют на расстоянии), даннические (земледельцы зависят от кочевников), завоевательные (номады захватывают земледельческое общество и переселяются на его территорию)[147].

Как только кочевая империя утверждалась в евразийских степях, она тяготела к подчинению собственному контролю всей степной зоны, равно как и частей прилегающей лесостепной территории[148]. Кочевники в этом случае выступали как «класс-этнос» и «ксенократическая» политическая система. С точки зрения соседних земледельческих цивилизаций, такие кочевые общества воспринимались как самостоятельные субъекты международных политических отношений[149].

Как любое кочевое государство, империи, созданные кочевниками, отличались неустойчивостью. А. Тойнби писал, что «обычно история таких империй начинается с резкой демонстрации власти, которая затем быстро деградирует и распадается. Средняя продолжительность жизни таких империй… не более трех поколений, то есть 120 лет… С утратой стимула (т.е. нашествия, захвата. – Ф.С.) начинает исчезать и сила», происходит «деградация и упадок»[150]. А.М. Буровский отмечал, что обычно «периферия империи неизбежно развивается быстрее центра, и в конечном счете империя разваливается в вихре центробежных движений». Однако «кочевые империи, похоже, не доживали [даже] до этой стадии»[151]. Н.Н. Крадин выделил основные причины, которые приводили к кризису и распаду империй номадов: природные явления, внешнеполитические факторы, разного рода внутренние обстоятельства[152].

Еще одна характеристика кочевых империй, которую отмечал Г.Е. Марков, – то, что они являются по своей сути «эфемерными военно-политическими образованиями», которые едва ли можно считать государствами – в частности, из-за отсутствия собственного экономического базиса (т.к. существовали они за счет дани от вассальных «оседлых» обществ и государств)[153]. Н.Н. Крадин сделал вывод, что «кочевые империи… имели автократический и государствоподобный вид снаружи, но оставались коллективистскими и племенными внутри», и большинство кочевых империй не могут быть однозначно интерпретировано ни как вождество, ни как государство. Он ввел определение кочевой империи как «суперсложного вождества»[154].

Переход кочевников на оседлость

Массовый переход кочевников к оседлому образу жизни обычно происходит двумя путями. Первый – это насильственное вытеснение кочевников и полукочевников с освоенных ими пастбищных территорий. Второй – добровольное оседание[155]. Исследование второго пути оседания часто вызывает у ученых дискуссии.

Традиционной и очевидной причиной добровольного оседания кочевников считается разорение, обнищание, которое почти всегда приводило к прекращению кочевания, поскольку для него необходимы не только пастбища, но и, само собой, определенное количество скота[156]. Однако есть и другое мнение – что начинали оседать, наоборот, «наиболее зажиточные и могущественные» кочевники – «в наиболее удобных для этого местах, устраивая в них постоянные поселки и захватывая окружающие земли для ведения своего хозяйства»[157]. Так, в Средней Азии все богатые люди жили оседло в оазисах, а кочевали только «жители бедных районов»[158], а у цыган именно наиболее зажиточные еще до 1917 г. перешли на оседлый образ жизни, стали собственниками недвижимости, дали детям образование[159].

Второй причиной оседания ученые считают близость оседлого мира и связь с ним[160]. Кочевники, находясь в районах, смежных с земледельческой полосой, постепенно переходили на оседлость – например, так было у тюрок в Семиречье и Хорезме[161]. В тех случаях, когда кочевники после победы над оседлыми занимали их земли, происходило довольно быстрое (одно-два поколения) слияние тех и других, и основная масса кочевников стремительно переходила к земледелию (так было у болгар и венгров)[162]. Кроме того, оседанию кочевников способствовала миграция земледельческого населения на «кочевые» территории[163].

В качестве третьей причины оседания ученые указывают внутренние аспекты жизни кочевого общества. Во-первых, развитие земледелия (хотя и не сразу, т.к. первоначально земледелие тоже имело кочевой характер). Во-вторых, в местах, в которых особенно часто собирались соплеменники для решения своих общественных дел, нередко устраивались более постоянные поселения, служившие местопребыванием старейшин, жрецов и пр.[164] В-третьих, к оседлости вели деградация пастбищ и потеря кочевниками пастушеских навыков[165]. В-четвертых, влиял демографический фактор – давление естественного прироста населения на территорию[166]. Одной из спорных причин оседания является урбанизация. Так, по мнению К. Хамфри, в России и Китае, несмотря на общий рост как оседания кочевников, так и урбанизации, эти процессы разделены и имели разные причины и последствия[167].

Наличие у самих кочевников городских поселений остается спорным вопросом. Многие ученые разделяют мнение, что кочевники в городах не нуждались. Н.Н. Крадин сделал вывод, что в степи города возникали только с завоеванием кочевниками оседло-земледельческих обществ (управление завоеванными земледельцами требовало, чтобы кочевая администрация тоже перешла на оседлость)[168]. По мнению А.М. Буровского, Каракорум и Сарай-Бату[169] «не были нужны скотоводческому населению и запустели сразу, как только потеряли свое политическое значение»[170]. Таким образом, города в кочевых государствах строились фактически только для нужд, связанных с наличием в этих государствах оседлого населения.

Н.Н. Крадин также отмечает, что «кочевников, привыкших к обширным пространствам, стесняли тесные дома горожан, и они, как правило, не любили городов». Тюрки даже выработали своеобразную антиурбанистическую доктрину, утверждавшую, что их мобильный образ жизни был самым действенным стратегическим оружием против Китая[171]. Известно, что когда каган Восточно-Тюркского каганата Бильге-хан Богю (716—734) вознамерился построить город, огражденный стенами, как у китайцев, соправитель этого каганата Кюль-тегин стал протестовать против этого: «Хотя население каганата меньше, чем одной провинции Китая, каганат равен этой стране по военной мощи, потому что его люди – это кочевые воины, а если жители каганата будут полагаться на огражденный стенами город, они не смогут противостоять китайской армии»[172].

Однако есть у ученых и другое мнение. Как отмечает Е.И. Кычанов, все кочевники и полукочевники строили города, которые становились в степи «как бы островками оседлого мира»[173]. Р.С. Хакимов сделал вывод, что кочевая культура предполагала в качестве дополнения не только земледелие, но и города, в которых сосредоточивалась торговля и высокая культура[174]. Так, в пришедшем на смену Восточно-Тюркскому каганату Уйгурском каганате его правитель Моян-чур (747—759) приказал его оседлым жителям – согдийцам и китайцам – построить два окруженных стенами города – Орду-Балык и Бай-Балык[175].

Спорным вопросом, связанным с проблемой оседания, является наличие у кочевников земледелия. Многие ученые говорят об этом утвердительно[176]. Земледелие у кочевников было экстенсивным (как и животноводство). Член-корреспондент Вольного экономического общества В. Кузнецов до революции писал об особенностях казахского земледелия: «Поля… не удабривают, а сняв с поля несколько хлебов, предоставляют ему самому удабриваться в течение десятков лет. Обилие земли дает возможность вести так дело»[177]. Кроме того, историки находят и внешние причины, которые мешали кочевникам достойно развивать земледелие, – например, что на территории Казахстана эта тенденция, «с древности постоянно пробивающая себе дорогу, сдерживалась крупными событиями внешнего, военно-политического порядка» (например, нашествием Чингисхана)[178].

Однако есть и другое мнение – что кочевники предпочитали развивать земледельческий сектор экономики не сами, а путем включения в состав своего социума мигрантов из соседних оседло-земледельческих государств либо посредством угона в плен земледельческого населения[179]. Так, в Синьцзяне, где превалировало пастбищное кочевничество, всегда имелось и окраинное сельское хозяйство, однако эти поля культивировались в интересах кочевников их подданными, данниками или наемными людьми, взятыми из оседлых общин[180]. Киданьская империя Ляо (907—1125) специально захватила для таких целей несколько провинций на севере Китая. Аналогичные процессы шли в западной части Евразийской степи у протобулгар и хазар. В Уйгурском каганате правящий класс предпочитал выгодную торговлю, а не рискованные набеги, и поэтому, когда каган Идигянь (759—780) решил вторгнуться в Китай, он был свергнут и убит – однако отказ от набегов привел к прекращению «поставки» земледельцев в каганат[181], что, возможно, и стало одной из причин снижения мощи этого государства.

Дискуссионным остается вопрос о неотвратимости и прогрессивности оседания. Многие ученые разделяют мнение, что оседание имело именно такой характер[182] во все исторические периоды[183], и оно не только избавило «кочевников от постоянных неудобств жизни»[184], но без него «кочевые народы не могли перейти ни к рабовладельческому, ни к феодальному обществу»[185]. В.М. Викторин и Э.Ш. Идрисов сделали вывод, что «переход к полуоседлости – первый крупный шаг к модернизации прежнего жизненного уклада и обретению нового»[186]. Действительно, именно «век модернизации», с ростом национальных государств и ужесточением регулирования землевладения, заставил скотоводов задуматься о фиксировании своих прав на землю[187], что стало предпосылкой для оседания.

Тем не менее в советский период некоторые ученые полагали, что не всякое оседание кочевников «прогрессивно». В.В. Грайворонский приводил в пример «непроизводительное оседание» 100 тыс. лам в монастырях дореволюционной Монголии и безуспешные попытки насильственного обоседления кочевников в Иране в 1920—1930-е гг.[188] С.И. Ильясов писал, что «прогрессивным» является только «переход на оседлость, если он сопровождается изменением в способе производства, переходом к общественной собственности» (как это было сделано в СССР)[189].

С другой стороны, многие ученые считают, что оседание кочевников – это явление вынужденное[190] и/или не массовое. В. Остафьев писал, что у казахов «земледелец-пахарь – слово презрительное, означающее человека самого последнего, самого низкого», и «только самое безвыходное положение может заставить степного пастуха обратиться в пахаря»[191]. Н.Н. Крадин сделал вывод, что «осевшие скотоводы являлись самой попираемой стратой и при первой же возможности старались вновь обзавестить скотом и начать кочевать»[192]. Ю.И. Дробышев отмечает, что любой степной правитель, рискнувший принудить к земледелию своих подданных, «наверняка встретил бы сильный отпор»[193].

По мнению Н.Э. Масанова, советская кампания по обоседлению кочевников, реализованная в 1930-е гг., напрочь опровергает утверждения о дореволюционном массовом оседании казахов. Он считал, что если оно и имело место, то только на периферии кочевого мира[194]. А.П. Килин отмечает, что сопротивление оседлости со стороны цыган в советское время нельзя объяснить «исключительно целями наживы»: это действительно была «сила традиции; сложившийся на протяжении десятилетий, если не столетий, уклад жизни»[195]. Л. Бенсон и И. Сванберг выявили, что в Синьцзяне кочевникам всегда была доступна возможность перейти на оседлость, однако местные казахи не делали это массово, т.к. это повлекло бы отказ от многих элементов, фундаментальных для их идентичности[196].

Ученые сделали вывод о наличии существенных социально-экономических и политических препятствий для оседания кочевников. Г.Е. Марков выделял как минимум два таковых: во-первых, благоприятные для земледелия области были по большей части освоены, и там существовали государственные образования. Во-вторых, против оседания выступала верхушка кочевого общества, которая не хотела потерять свою вооруженную силу, состоявшую из племенного ополчения[197]. В-третьих, как отмечают Т.Н. Биче-оол и Л.К. Монгуш, переход на оседлость требует «изменений не только в бытовой культуре, но и… всей системы ценностей, основанной на традиционном мировоззрении»[198].

Относительно последствий оседания ученые имеют разные мнения. С.А. Давыдов сделал вывод, что в древности «переход от кочевого образа жизни к оседлости сопровождался бурным развитием в экономической, социальной и культурной сферах жизнедеятельности древнего общества»[199]. Г. Батнасан отмечал, что процесс оседания скотоводов оказывал в целом положительное влияние на общее развитие сельского хозяйства[200]. Однако Р. Бленч считает, что оседание не обязательно влечет за собой какое-либо увеличение производства и повышение продовольственной безопасности – напротив, оно может привести к распространению проблем безработицы и голода в другие регионы[201].

Оседлые и кочевники

В целом в отношениях между «оседлым» государством и его населением (земледельцами), с одной стороны, и кочевниками и их государствами, с другой, можно выделить четыре основных типа: враждебные, союзнические, даннические, вассальные[202].

Среди ученых наиболее распространено мнение о перманентной враждебности оседлой и кочевой цивилизации, их противостоянии, «полярной оппозиции»[203], «столкновении двух разных миров, двух эпох, двух миросозерцаний». Считается, что оседлому «ни в чем нельзя сойтись с кочевником»[204], он «чувствует в номадах естественного врага»: «с одной стороны – революционность, изменчивость, неустойчивость, с другой – консерватизм, стабильность, покой»[205]. Конфликт между кочевниками и оседлыми восходит к самым ранним письменным свидетельствам и мифически символизируется во многих культурах[206].

Это столкновение родилось не из желания кочевников завоевать и удержать землю, а из их нужды иметь относительно свободный доступ к продукции оседлого мира[207]. Однако затем номады, по тем или иным причинам потерявшие свои земли в степях, стали пытаться занять пограничные земли «оседлых» государств под пастбища[208]. Вызванные этим конфликты до сих пор отличаются наибольшей сложностью урегулирования, поскольку обе стороны (потомки скотоводческих и оседло-земледельческих этнических групп) убеждены в принадлежности спорных территорий прежде всего им – на основе справедливости, исторического права и здравого смысла[209].

С.А. Плетнева писала о том, что кочевники несли оседлым «разруху, бедствия, разорение, гибель»[210]. Р. Груссе видел причины агрессии со стороны кочевников в тяжелых условиях их жизни: «Сообщества земледельцев, которые возделывали хорошую желтую почву Северного Китая, сады Ирана или богатые черноземы Киева, были окружены поясом бедной пастушеской земли, где часто превалировали ужасные погодные условия и каждые десять лет иссякали источники воды, чахла трава, умирал скот и вместе с ним – сами кочевники. В этих условиях периодические нападения кочевников на земледельческие районы были законом природы»[211].

Характерно, что обе стороны пытались манипулировать друг другом. Так, Китай и Византия понимали, что более выгодно (и более важно с точки зрения перспектив торговли) подкупить кочевников, чем вести войну с такими сильными врагами. Китаю часто удавалось контролировать поведение кочевников путем открытия или закрытия приграничных рынков[212].

Многие ученые считают, что между земледельческой и кочевой цивилизациями есть существенная «социокультурная дистанция»[213]. Во-первых, ее обусловила география проживания[214]. П.Н. Савицкий писал о том, что контрасту культур кочевников Монголии и оседлых китайцев соответствует контраст географический: «Влажный муссонный умеренно-теплый Китай с мягкой и непродолжительной зимой и сухая… Монголия, с невыносимой жарой летом и сильнейшими, сопровождаемыми ветром морозами зимой»[215]. С этим же аспектом связано и разное отношение оседлых и кочевых людей к природе. Американский исследователь Д. Ворстер отмечал, что «культура современного западного человека покоится на вере, что он автономен в природе» и неподконтролен ей. Западные люди потеряли «чувство близкой зависимости от окружающей среды»[216], которое, в свою очередь, сохранялось у кочевников.

Во-вторых, оседлые и кочевники ведут разный образ жизни («привязанность» и «мобильность»). Кочевник должен мигрировать, тогда как земледелец старается как можно меньше отлучаться со своего поля[217]. Особенно ярко и даже трагически эта разница выразилась в крепостничестве, при котором крестьянин был законодательно «прикреплен» к земле[218].

В-третьих, у оседлых и кочевников – разные типы экономики[219]. Ф. Барт считал, что именно различия в экономике более всего важны для понимания отношений между кочевниками и оседлыми[220]. Кочевое скотоводство исключало оседлый образ жизни, развитие земледелия, появление населенных пунктов[221]. Земледелие и собирательство-охота (у аборигенов Австралии, например) – экономические системы, по выражению Дж. Блэйни, вообще «разные, как коммунизм и капитализм»[222]. Г.Н. Черданцев писал, что «скотовод-кочевник является… “естественным врагом” оседлого земледельца. Кочевое скотоводческое хозяйство требует простора, и там, где завелись посевы, нет места для выпаса и прогона скота, который их потравит»[223]. Здесь можно привести в пример рознь, возникшую в начале ХХ в. между кочевыми и оседлыми казахами, осознавшими, «вместо былой родовой солидарности, коренную противоположность своих стремлений и интересов: что одному полезно, то другому смерть»[224].

В-четвертых, отличаются традиционные системы социальной организации. Как выявил П.И. Кушнер, у земледельцев родовые группы создают довольно устойчивую систему, основанную на общем пользовании общественными угодьями. У скотоводов большие семейные группы входят между собою в самые разнообразные сочетания, носящие временный характер. Однако в итоге «земледелец вскоре забывает о своих родственных связях за пределами родовой общины, а… у скотоводов родовые связи сохраняются дольше, родовые обычаи выполняются тщательнее»[225].

Наиболее тесный контакт кочевников с оседлыми возникает, когда «кочевые» территории входят в состав «оседлого» государства. Многие ученые говорят об изначальной враждебности последнего к кочевникам[226]. Правители «оседлых» государств «видели в самом кочевом образе жизни альтернативу окаменелым формам государств, не терпящих альтернатив»[227]. Кочевники воспринимались как «неприятные соседи», с трудом предсказуемые, «стихийные и непостоянные», притом «ежеминутно меняющие» свое настроение и стиль действий[228]. Конечно, для такого отношения были основания: многие страны в течение веков постоянно находились под угрозой нашествий и набегов кочевников.

Можно выделить ряд конкретных факторов изначальной враждебности «оседлого» государства по отношению к кочевникам. Во-первых, психология, менталитет кочевого общества несовместимы с представлениями «оседлого» государства о реализации его власти над населением[229]. А. Араим писал, что «кочевники отвергают и ненавидят государственный контроль»[230]. В свою очередь, «оседлая» власть из-за постоянной мобильности кочевников и не могла их в достаточной мере контролировать, тем более что они могли уйти за границу (отличить простое передвижение кочевников в рамках кочевого образа жизни и окончательный уход из страны практически невозможны[231]). Для самих же кочевников способность легко перемещать свои семьи и стада всегда «имела существенное политическое значение. Когда номадам угрожало нападение со стороны оседлых армий, они исчезали, так что захватчик не находил ничего, кроме пустой равнины с облаком пыли на горизонте»[232]. Таким образом, и в рамках «оседлого» государства кочевники фактически были «неуловимыми» для властей.

Во-вторых, традиционно воинственные – можно сказать, постоянно отмобилизованные – кочевые общества оспаривали монополию государства на владение и использование вооруженных сил[233].

В-третьих, для «оседлого» государства неприемлемо отсутствие моральной и материальной привязанности кочевника к конкретной стране: «Кочевник непринужденно преодолевает границы… “все свое носит с собой”, в том числе жилище, стадо и имущество, поэтому он всегда и всюду дома, в какой бы стране в пределах своей кочевой ойкумены ни оказался»[234]. Перемещения кочевника жестко сокращают его приверженность государству[235], т.к. он всегда может найти себе «новый дом»[236]. А.Х. Сидику писал, что «у скотовода нет родины. Политические границы существуют для него только в той мере, в какой текущие условия по той или иной причине угрожают его свободе или безопасности»[237].

В-четвертых, с точки зрения «оседлого» государства, кочевники захватили непомерно обширные территории. Дореволюционный ученый В. Вощинин считал, что «в “кочевую” земля обратилась только потому, что не осталась “оседлой”», и поэтому, если оставить кочевникам только ту территорию, которая им действительно нужна, «то в разряд оседлых отошла бы добрая треть кочевых» земель[238]. Тогда же, до революции, депутат Государственной Думы от Оренбургской губернии Т.И. Седельников отмечал, что требование казахов-кочевников о «“вечной собственности” на все… земли не выдерживает никакой критики… Степь, при мало-мальски устойчивом и культурном хозяйстве, легко будет в состоянии прокормить гораздо больше людей, чем сейчас, при отсталых формах хозяйства, она прокармливает голов скота»[239]. Кроме того, посягательство кочевников на сельскохозяйственные земли не раз приводило к экономическим потерям для «оседлого» государства[240].

Считается, что для самих кочевников вхождение в состав «оседлого» государства обычно влекло тяжелые последствия. С.Г. Кляшторный и Т.И. Султанов писали о фактической невозможности равного сосуществования кочевников и оседлых в рамках одной государственности: «Один [мир] должен был подчинить себе другой»[241]. Кроме того, это ударяло и по доходам кочевников – они более не могли собирать дань[242], право на сбор которой монополизировало «оседлое» государство. Еще один осложняющий положение кочевников аспект состоит в том, что «оседлое» государство и его оседлое население цивилизационно едины, а кочевники чужды им.

Реакция кочевников на действия «оседлого» государства, которые их не устраивали, часто была резкой. Кочевники, с их военными традициями и высокой мобильностью, исторически не были лояльными подданными «оседлых» государств[243]. Они противодействовали государственным мероприятиям, нарушавшим вековые устои номадизма и систему кочевого хозяйства[244], а сильное давление на них могло привести к откочевке за пределы страны или применению ответного насилия[245]. Так, на Ближнем Востоке кочевые народы часто поддерживали протестные движения и легко вовлекались в противостояние правящим режимам[246].

Вопрос о том, чья вина превалирует в противостоянии «оседлого» государства и кочевой цивилизации, конечно, является дискуссионным. Часто в конфликте вина в той или иной степени лежит на обоих его участниках. Тем не менее можно сказать, что изначально кочевники чаще всего выступали в роли завоевателей[247] или беззастенчиво терроризировали своих оседлых соседей[248]. Однако в нападениях кочевников на оседлое население (межцивилизационных конфликтах) была интересная особенность, которая отличала их от конфликтов внутри цивилизаций. Кочевники Евразии вовсе не стремились к непосредственному завоеванию земледельческих территорий, а ставили своей целью «эксплуатировать соседей-земледельцев исключительно на расстоянии»[249]. Ведь захват «оседлых» территорий мог вызвать внутри самого кочевого общества чрезмерные политические, социальные и экономические изменения, которые привели бы к оседанию кочевников и привязыванию их правящего класса к определенной территории[250], что означало бы конец этого кочевого общества.

Однако в Новое время активную сторону в столкновении цивилизаций, в основном, заняли оседлые. Началось их наступление на земли кочевников. «Оседлые» государства стремились освоить «кочевые» земли, включая даже малопродуктивные или неудобно расположенные, однако все же пригодные для полеводства[251]. При этом для «оседлого» государства – например, Российской империи – новоприобретенные «кочевые» земли казались «пустыми пространствами, не принадлежащими никому». Эта территория должна была стать интегральной частью государства, быть заселена и обработана[252].

В то же время ученые говорят и о сотрудничестве кочевых и оседлых народов и государств, о наличии между ними постоянных и разносторонних связей[253], их «прочном взаимодействии»[254]. Формы сотрудничества оседлых и кочевников включали в том числе военные союзы и установление родственных связей между правящими домами[255]. По мнению Э.С. Кульпина-Губайдуллина, сосуществование двух цивилизаций вполне достижимо. Он отмечал, что, «во-первых, склонность к грабежу как историческая черта характера кочевника и способ его существования сильно преувеличены» и, «во-вторых, в истории имеются примеры и объединения интересов земледельцев и кочевников в одном государстве». В пример можно привести Болгарское государство хана Аспаруха, где сосуществовали и затем перемешались тюрки и славяне, и Цинскую империю, где правили маньчжуры (изначально они были кочевниками)[256]. Как пишет А.Н. Ямсков, сотрудничество оседлых и кочевников возможно при определенных условиях – если и те и другие занимают разные экологические ниши и поэтому не соперничают друг с другом из-за контроля над доступом к средствам существования[257].

У ученых нет единого мнения о том, кто (оседлые или кочевники) больше был заинтересован в сосуществовании. Согласно одной точке зрения, это были кочевники, которые «нуждались в оседлых обществах как своего рода гарантийном фонде, необходимом для их жизнеобеспечения»[258]. Им нужен был доступ к товарам, производимым оседлыми, – продуктам питания (зерно) и изделиям промышленности (шелковые и другие ткани, оружие). Хотя оседлое общество могло прожить без кочевников, кочевники жили бы очень бедно, если бы были лишены контакта с оседлыми. П. Голден сделал вывод, что «исторически кочевое общество постоянно старалось открыть дверь оседлому обществу… но не наоборот»[259].

Однако С.А. Плетнева придерживалась другого мнения – она считала, что кочевники менее заинтересованы в сотрудничестве, чем оседлые, которые всегда ратовали за мирное сосуществование. Китай, Византия и Русь стремились к союзническим отношениям с кочевниками для максимального использования военной силы последних. Кочевники же хотели мира только в ситуациях, когда они явно уступали в силе своим соседям[260]. П. Голден в некоторой мере соглашался с мнением о стремлении оседлых к миру, которое было обусловлено тем, что война с кочевниками даже для сильных государств была «рискованной и дорогой кампанией в степи против неуловимого врага»[261].

В качестве итога отношений между оседлой и кочевой цивилизациями многие ученые констатируют поражение и отмирание кочевничества – в первую очередь, по причине стратегической слабости кочевой цивилизации перед «оседлым» государством. Кочевые общества по сравнению с оседлыми имеют более «простую» социально-экономическую организацию и не способны конкурировать с ними[262]. «Оседлые» государства развивались, а кочевники оставались прежними[263] и постепенно теряли свое былое преимущество. «Реконкиста» оседлых цивилизаций[264], осуществленная в Новое время, не в последнюю очередь была связана с тем, что после появления артиллерии кочевники утратили свое военное превосходство[265]. В XIX в. Великая степь – когда-то стержень евразийской истории – стала объектом китайско-русского и англо-русского соперничества за господство в Центральной Азии и на подходах к Индии[266], и кочевники тоже превратились из исторического субъекта в объект. В ХХ в. появилась авиация, и тогда кочевые общества окончательно утратили свои военные преимущества[267].

В целом историческая перспектива практически всегда оставалась за земледельцами, которые «сжигали» кочевников в своем «ассимиляционном котле». П.П. Толочко считал, что «этническое преимущество оседлых народов объясняется их органическим единством со своей землей»[268]. Кроме того, когда кочевники попадали под власть «оседлого» государства, к последнему переходило и право верховного суверенитета на «кочевые» земли, вследствие чего стала возникать частная собственность на землю[269], которая является атрибутом оседлой, а не кочевой цивилизации. Это было первой ласточкой неминуемой ликвидации или как минимум кардинального сокращения кочевничества в рамках «оседлого» государства.

Отношения между Россией и кочевниками

Одним из спорных вопросов до сих пор является воздействие кочевников на развитие Древней Руси. Во-первых, есть мнение о противостоянии кочевых народов степей и Руси и отсутствии «симбиоза» между ними (особенно между Русью и Золотой Ордой). П.П. Толочко сделал вывод, что «если суммировать приобретения и потери от тысячелетнего взаимодействия славян и Руси со своими степными соседями, окажется, что потери были неизмеримо бóльшими»[270].

Во-вторых, существует «центристская» точка зрения о полезности накопленного восточными славянами опыта взаимодействия с кочевниками, который «позволил им пережить монгольское нашествие и ордынское иго»[271]. Ю.В. Любимов отмечал, что Россия всегда желала «видеть кочевников своими постоянными союзниками или, по крайней мере, предсказуемыми и верными соседями»[272].

В-третьих, историки говорят о близком сотрудничестве кочевников и Руси и даже преемственности России от Монгольской империи Чингисхана[273]. Они отмечают наличие «схожих черт кочевых империй и империи Древнерусской», у которых были «тесное соседство и взаимодействие, ментальная близость, схожесть социально-экономического развития». Эти аспекты позволили «Древней Руси достаточно быстро адаптироваться к политической системе Золотоордынского государства». В период зависимости от Орды у Северо-Восточной Руси усилились «черты, свойственные именно кочевым цивилизациям», что, как считает Т.В. Любчанская, и позволило исследователям говорить о Московии как о «неомонгольском» государстве[274].

Спорным вопросом остается оценка присоединения «кочевых» территорий к России. П.Н. Савицкий считал этот процесс положительным, поскольку, «пережив в начальные века развития влияние степных народов как влияние внешнее, ныне народ российский сам как бы охватывает степь»[275], т.е. фактически приобщился к кочевой цивилизации. По мнению Ш. Мухамединой, Россия сыграла «решающую роль… в переходе кочевого мира на новый уровень цивилизационного развития», а «кочевой мир стал органической частью многонационального российского общества»[276]. Н.Б. Нарбаев отмечал, что, присоединив к себе Степь, Россия осуществила «процесс формирования единого евразийского географического и административно-правового пространства страны»[277].

Историки, разделяющие такую точку зрения, отмечают, что, например, вхождение Казахстана в состав России привело к «установлению относительной (в сравнении с предшествовавшими эпохами) внешнеполитической стабилизации»[278], т.к. усилиями российского самодержавия была обеспечена государственная централизация казахского номадного социума[279]. Присоединение Казахстана к России спасло казахов «от массового порабощения отсталой Джунгарией… положило начало разложению в казахских степях родового быта и переходу казахов от кочевой жизни к оседлости, приобщило их к передовой европейской культуре и науке»[280]. Ряд казахских ученых и политиков отмечают, что если бы казахи полностью попали под власть не России, а Бухарского эмирата и Кокандского ханства, то они прекратили бы свое существование как этнос[281].

Многие ученые разделяют точку зрения, что присоединение «кочевых» территорий было неизбежной необходимостью для России. Ее развитие они рассматривали как историю страны, которая постоянно колонизируется (выражение В.О. Ключевского), и основным содержанием этой колонизации считали длительную борьбу русского народа с кочевыми народами[282]. Г.В. Вернадский сделал вывод, что «урок, который извлекли русские из монгольского ига, состоял в том, что безопасность от кочевого Востока может быть обретена лишь через контроль над всей Евразией»[283].

С этой точкой зрения связано мнение о цивилизаторской миссии России. А. Тойнби высоко оценивал «поход» России на Степь, который «позволил впервые за всю историю цивилизаций оседлому обществу не просто выстоять в борьбе против евразийских кочевников и даже не просто побить их… но и достичь действительной победы, завоевав номадические земли, изменив лицо ландшафта и преобразовав в конце концов кочевые пастбища в крестьянские поля, а стойбища – в оседлые деревни»[284]. В. Остафьев считал, что «колонизация степи нашими русскими переселенцами-крестьянами бесспорно имела громадное влияние на всю внутреннюю жизнь степи и на самого кочевника» как «одна из самых разумных мер культурного влияния на дикую природу и на не менее дикое население»[285]. В. Вощинин писал, что Туркестан будет «освоен» русскими, как ранее была освоена Сибирь[286]. По мнению М. Ларюэль, на основе таких воззрений среди русского населения Казахстана возник «миф о первопроходцах» (аналог с подобными мифами в США и французским мифом об освоении Алжира): «Своим пóтом и кровью поселенец превратил бывшую пустыню в цивилизованную страну. До его появления степные территории считались покинутыми и безлюдными»[287].

Многие ученые опровергают ленинское утверждение о том, что Россия была «тюрьмой народов». Н.В. Михайлова и В.А. Михайлов сделали вывод, что к XVII в. в России сложилась четкая система взаимоотношений с вошедшими в состав страны народами, которая основывалась на проявлении гибкости в отношении местного населения, предоставлении привилегий правящей верхушке, пресечении межнациональной и религиозной розни. В России никогда не ставилась задача истребления народов. Уникальным явлением, по сравнению со многими империями Запада, было инкорпорирование в правящую элиту страны элиты присоединенных или завоеванных народов. Ни одна из империй Европы не могла сравниться с Россией в толерантном отношении к другим народам, которым был открыт достаточно широкий по меркам того времени доступ в органы власти и управления. Россия не только не считала свои национальные окраины источниками дохода, а, напротив, тратила на их развитие деньги, заработанные в Великороссии[288].

В то же время, присутствуют и критические мнения о политике России в отношении кочевых народов. Еще до революции Д.А. Клеменц порицал российскую власть за изъятие лучших земель у кочевников в пользу переселенцев, указывая, что «подобный способ действий… чужд нашим понятиям и традициям равенства права на жизнь всех русских подданных»[289].

Советская оценка дореволюционного процесса колонизации «кочевых» регионов была, в основном, отрицательной (особенно в 1920-е – 1930-е гг.). Этот процесс называли «переселенческой вакханалией», а его методы и цели обрисовывали как «эксплуатацию… колонии», «оттеснение, выселение в пустыню», «ограбление», которые привели к тому, что, например, у казахов «скотоводческое хозяйство неизбежно падало, а земледельческое не могло развиваться»[290]. П. Погорельский утверждал, что в «кочевых» районах России шли процессы, очень напоминавшие те, что происходили в США, «где воинствующий капитализм фермеров также сгонял с земель и уничтожал аборигенов, расчищая себе почву». Правда, он признавал, что Россия не проводила политику уничтожения коренных народов, однако пытался объяснить это «приграничностью районов, слабостью царского правительства» и тем, что «оно не закончило еще завоевательного наступления дальше на Восток»[291].

Советские ученые также, в основном, отрицательно оценивали процесс оседания кочевых народов в Российской империи. Они считали, что тогда шло искусственное сдерживание, торможение оседания[292] (оно в СССР считалось благом и проявлением прогресса). С другой стороны, ученые признавали, что «царизм своей колониальной политикой отчасти способствовал стихийному оседанию кочевников»[293] из-за их «земельного утеснения»[294].

Интересно, что в советский период борьба мнений о политике России в «кочевых» регионах вылилась в дискуссию об «абсолютном» или «относительном (меньшем) зле». В 1920-е гг. «главный историк СССР» М.Н. Покровский придерживался позиции, что присоединение национальных регионов к России было «абсолютным злом». Такое же мнение в 1930-е и в начале 1940-х гг. разделяла группа историков, объединившаяся вокруг А.М. Панкратовой. Этот подход нашел отчетливое выражение в труде «История Казахской ССР», изданном в 1943 г.

Однако представители другой группы ученых во главе с Е.В. Тарле говорили о необходимости пересмотра концепции «абсолютного зла». Власть поддержала их и подвергла жесткому осуждению позицию А.М. Панкратовой. В докладной записке Комиссии партконтроля от 30 января 1944 г. говорилось, что книга «История Казахской ССР» «пользы не принесет», а также «может стать оружием в руках казахских националистов», т.к. «взаимоотношения казахского и русского народа выглядят только как враждебные». В мае 1944 г. секретарь ЦК КП(б) Узбекистана У.Ю. Юсупов подверг авторов «Истории Казахской ССР» критике за то, что они «рассматривают колонизацию Казахстана как абсолютное зло», «приукрашивают и идеализируют экономическое и культурное развитие казахского народа до завоевания Казахстана царской Россией»[295].

В постсоветский период ряд ученых продолжают критиковать дореволюционную политику. С.Г. Кляшторный и Т.И. Султанов, притом что они отмечали положительные стороны присоединения Казахстана к России, говорили и об отрицательных последствиях этого процесса, в том числе о «трагическом разрушении устоявшегося общественного строя и порядков… резком ухудшении благосостояния казахского народа… заметном уменьшении численности коренного населения Казахстана»[296]. Е.Н. Черных отмечал, что Казахстан и Средняя Азия сказали «нет» Советскому Союзу и отпали от него, т.к. «поверженный всегда испытывает отвратное чувство униженности, и оно поселяется в нем надолго»[297]. (Это мнение является весьма спорным, т.к. инициаторами роспуска СССР, как известно, были не эти республики, а власти России, Украины и Белоруссии.)

В зарубежной историографии мнение о жесткой политике России по отношению к кочевникам наиболее заметно. М. Пейн писал о «зловещем царском режиме и его презрении к кочевникам»[298]. М. Гаммер отмечал «бóльшую беспощадность России по сравнению с другими европейскими державами (а также некоторыми, хотя и не всеми… азиатскими)». Он считал, что «основная причина этой беспощадности заключается в том, что… российское отношение (в отличие от политики) к кочевникам – московское, имперское и советское – было почти одинаково негативным»[299].

В настоящее время некоторые казахские историки отчасти разделяют точку зрения об «абсолютном зле». Они считают, что казахские ханы «желали только оборонительного союза с русскими, их действия не имели поддержки со стороны народа и основной массы казахской знати». Потеря суверенитета казахами трактуется как вынужденное решение, принятое аристократией, а не народом, и мотивированное исключительно наличием еще большей внешней угрозы со стороны Джунгарского ханства[300].

Постановка проблемы

История России, которая с древности взаимодействовала с кочевой цивилизацией, предоставляет большие возможности для исследования ряда дискуссионных вопросов, которые были обозначены нами выше. В рамках этой книги мы, во-первых, определим особенности кочевой цивилизации, проявившиеся в рамках ее взаимоотношений с Российским государством (во всех его формах с IX в. по начало XX в.).

Во-вторых, на примере контактов между Россией и кочевниками выясним, насколько возможным является сосуществование («симбиоз») «оседлого» государства и кочевых народов.

В-третьих, оценим переход кочевников на оседлость как аспект взаимоотношений между ними и «оседлым» государством (Россией).

В-четвертых, проанализируем отдельные спорные вопросы в истории взаимоотношений дореволюционной России и кочевых народов.

Глава II
Взаимодействие с кочевниками в IX—XVIII вв.

Древняя Русь, Московское государство и кочевники (IX – первая половина XV в.)

Этническая территория славян издревле граничила с Великой евразийской степью, которая простирается от Румынии до Китая. По степи, которая в течение нескольких тысячелетий была колыбелью кочевничества[301], кочевники с востока волна за волной приходили в Европу. Характерно, что взаимодействие славян с первыми известными кочевниками – гуннами, аварами и булгарами – характеризовалось скорее не враждой, а сосуществованием, «симбиозом», которое в том числе проявлялось в соседском, чересполосном расселении[302]. На Балканах этот «симбиоз» выразился еще сильнее, приведя к формированию славянского болгарского этноса – из местных славян и пришедших с востока тюрок-булгар.

В южной части Руси, непосредственно граничащей с Великой степью, появление славян точно можно датировать VIII в.[303] В IX в. их земли подверглись набегам венгров, которые перекочевывали с Урала в Центральную Европу. В этот же период Хазарский каганат – могущественное государство, созданное кочевниками-тюрками, пришедшими из Центральной Азии[304], – подчинил себе ряд восточнославянских племен (полян, северян, радимичей, вятичей), живших в юго-восточной полосе земель от Киева до Мурома. В этих пограничных регионах появились поселения, в которых жили как славяне, так и представители кочевых народов[305].

После захвата Киева варягами в конце IX в. юго-восточная полоса славянских земель была освобождена от хазарской зависимости. Однако угроза со стороны Хазарии оставалась сильной, до тех пор пока в 965—969 гг. князь Святослав Игоревич не разгромил это государство[306]. Хотя нельзя полностью согласиться с мнением Г.В. Вернадского, что после этого «Русь распространила свой контроль на Крым, Азов, Дон и Нижнюю Волгу»[307], некоторая часть этих территорий действительно попала под русское владычество. Хазарская крепость Саркел, расположенная на Дону, в 400 км от южной границы Руси, была включена в состав Русского государства как удаленный эксклав под названием Белая Вежа. На обеих берегах Керченского пролива – месте, где сходятся Крым, Кавказ и Великая степь, – было создано русское Тмутараканское княжество. Это был первый опыт столь далекого выхода Руси в Степь.

Однако, как часто бывает, это событие имело противоречивые последствия. Разгром Хазарии, сдерживавшей кочевые орды, идущие из глубин Азии, отдал прилегавшую к Руси часть степи в руки кочевников[308]. Сначала там появились тюрки-огузы – печенеги (с ними Русь впервые столкнулась еще в 915 г.), торки и берендеи. Затем, в середине XI в., огузов теснит новая тюркская волна – кипчаки (половцы)[309]. Идут постоянные набеги кочевников на Русь, вооруженные конфликты с ними. Русь постепенно утрачивает контроль над Степью – так, в конце XI в. была оставлена Тмутаракань.

Соседство с кочевниками, конечно, были отягчающим обстоятельством в жизни Руси. Постоянные набеги со стороны юго-востока подтачивали ее силы. Однако для международных отношений это препятствие не было непреодолимым, и Русь через земли кочевников поддерживала отношения с христианскими государствами Закавказья и Сирией[310].

На Европейском Севере положение для Руси было намного более благоприятным, и она смогла присоединить ряд «кочевых» территорий. С XIII в. были номинально подчинены Новгороду часть земель саамов и Югра, где кочевали ненцы[311]. Кочевники, охотники и собиратели «северных окраин» редко угрожали оседлому миру Руси и, по выражению Ю. Слезкина, в российской истории по большей части «оставались невидимыми»[312].

В целом киевский период истории Руси характеризовался разобщенностью среди кочевников и их относительной слабостью. Страдая от половцев, русские, тем не менее, в этот период не подвергались реальной опасности быть побежденными ими. В начале XII в. князья Святополк Изяславич и Владимир Мономах разгромили половцев и вытеснили их за Дон и Волгу. Постепенно, к рубежу XII и XIII вв., происходит некоторое сближение Руси и половцев. Заключаются династические браки, некоторые половцы принимают православие, возникает определенный русско-половецкий «симбиоз». Тем не менее в итоге Русь все равно была вынуждена отступить обратно в лесостепную и лесную зоны[313]. Последний русский оплот внутри Великой степи – крепость Белая Вежа – был покинут в 1117 г. после набега половцев.

В то же время часть печенегов, торков и берендеев, гонимая половцами, в конце XI в. приняла вассалитет Руси и переселилась на ее территорию, где стала переходить к оседлости. Они получили название «черные клобуки» (В.И. Марков назвал их «тюркские конфедераты Руси»)[314]. В следующие десятилетия переход на Русь из степей становится массовым (интересно, что подобный процесс оседания печенегов, торков и берендеев происходил также в Венгрии[315] и Византии[316]). С.А. Плетнева видела причины их оседания на Руси во влиянии древнерусского населения пограничья[317]. С другой стороны, очевидно, что из-за давления половцев печенегам, торкам и берендеям просто стало негде кочевать.

Характерно, что и сами половцы, которые долгое время в захваченной ими степи кочевали круглогодично, тоже стали переходить к оседлости. В конце XI в. у них происходит «стабилизация», появляются становища, Степь делится на участки[318]. В Придонье и на Нижней Волге половцы частично перешли на оседлый земледельческий труд[319], появились их поселения[320]. А.Ю. Якубовский сделал вывод, что к смене образа жизни половцев подвигло непосредственное соприкосновение с земледельческими регионами Нижнего Поволжья, Придонья, Крыма, Приднепровья и Волжской Булгарии[321]. С.А. Плетнева выявила, что причиной оседания половцев было появление среди их земель ремесленных поселков с этнически иным населением. В этих поселениях оставались на лето обедневшие, не имевшие возможности кочевать половцы, и с каждым годом их становилось все больше. Однако процесс оседания был сильно замедлен из-за грабежа Руси, который не давал основной массе половцев беднеть и соответственно переходить на оседлость[322]. В целом соседство кочевников и Руси стало основополагающим для формирования у первых государства, а также привело не только к их оседанию, но и к возникновению совместных поселений и началу ассимиляции славянами[323].

Однако у кочевников, которые вошли в контакт с Русью и стали оседать в ее пределах, кочевой образ жизни не терял свою силу. И торкам, и печенегам еще долго ничего не стоило подняться в один час и перекочевать со всеми своими семьями и стадами куда угодно. Осознавали они и свое родство с половцами, оставшимися в Степи, за пределами Руси, вследствие чего между «русскими» и «степными» тюрками завязались кровные связи[324].

Отсутствие контроля над Степью в числе прочих причин обусловило неготовность Руси к приходу наиболее сильных кочевых завоевателей – монголов. Как справедливо отмечает Г.В. Вернадский, если бы русским удалось контролировать все течение Волги и южные степи, они оказались бы гораздо лучше подготовлены к встрече с монголами[325].

В XIII в. Русь пережила самое тяжелое нашествие в своей истории, которое впервые – и фактически единственный раз – привело к ее политической и экономической зависимости от другого государства[326] (точнее сказать – от властителя, ведь в Средние века подчинение, в основном, ассоциировалось не с государством или этносом, а с конкретным сюзереном). С востока на Русь надвинулось монгольское государство Чингисхана – последняя кочевая империя в истории человечества[327], в экспансии которой воплотилась кульминация, последняя великая волна миграции евразийских кочевников[328]. Площадь Монгольской империи составляла до 30 млн кв. км[329], что было сравнимо с размерами самой крупной известной империи – Британской (31,8 млн кв. км). Однако территория последней не была цельной, а располагалась кусками по всему миру. Монгольская же империя с географической точки зрения представляла собой монолит.

Именно с этой империей, которую А. Тойнби назвал «неожиданным», «сокрушительным напором со стороны кочевников Великой степи»[330], в самом финале продвижения ее по Евразии, столкнулась Русь, заслонив собой европейские народы от опустошительных вторжений кочевников[331].

В отличие от печенегов и половцев, у монголов было крепкое государство, построенное на идеологии божественного происхождения имперской власти. Несомненным в этой идеологической конструкции было влияние китайской имперской идеи[332] (известно, что монголы очень много восприняли у Китая – в знаниях, технике, ремеслах и т.д.). За счет своей идеологии Монгольская кочевая империя, в сравнении с другими подобными государствами, оказалась более устойчивой.

Однако наибольшую роль в устойчивости Монгольской империи и ее наследниц сыграла способность создать «симбиоз» кочевой и оседлой цивилизаций. Включение в состав империи стран с земледельческо-городской экономикой требовало принципиально иных способов управления завоеванными народами. Для этого нужно было создать государственный аппарат по подобию завоеванных земледельческих цивилизаций и хотя бы частично перевести этот аппарат на оседлость. Афористично эту проблему выразил китаец Елюй Чуцай – знаменитый советник первых двух монгольских ханов – в словах, обращенных к сыну Чингисхана Угэдэю: «Хотя [вы] получили Поднебесную, сидя на коне, но нельзя управлять [ею], сидя на коне»[333].

Чингисхан поделил свою империю на большие регионы – улусы, которые уже в середине XIII в. стали независимыми государствами из-за амбиций потомков великого хана, возглавлявших эти регионы. Русь оказалась в соседстве с самым западным наследником Монгольской империи – улусом Джучи[334], известном как Золотая Орда.

Хотя у золотоордынцев сохранился круглогодичный способ кочевания[335], тем не менее, вольно или невольно руководствуясь заветами Елюй Чуцая, Орда стала совмещать в себе кочевничество и оседлость. М.Г. Крамаровский сделал вывод о наличии особой золотоордынской цивилизационной модели, основанной на взаимодействии кочевнической и оседлой (городской) культур[336]. (Однако отметим, что сосуществование кочевничества и оседлости до того уже было отмечено и в Хазарии, где в VI—VII вв., в период становления каганата, шло интенсивное оседание кочевников в степях Приазовья[337]. Хазары предпочитали торговлю войне, а также построили себе столицу – город Итиль в дельте Волги[338].)

В Золотой Орде строительство стационарных поселений и городов на всем пространстве от Нижнего Поволжья до Днестро-Прутского междуречья стало целенаправленной политикой[339]. При хане Берке (1312—1341) в степных городах осела значительная часть ордынской элиты. Хотя глубинное содержание городской культуры Орды определялось степной цивилизацией[340], появление городов свидетельствовало о влиянии оседлых соседей на изначально кочевых ордынцев[341].

Первой формой «симбиоза» кочевой и оседлой цивилизации в Орде была политико-административная. Сочетание кочевой и оседлой культур породило своеобразную административную структуру Золотой Орды. Каждый ее улус имел «две формы бытия» – территорию (т.е. «оседлую» характеристику) и народ[342] (который мог быть и кочевым, и оседлым).

Во-вторых, кочевническо-оседлый «симбиоз» проявился и в экономике Золотой Орды, для которой было характерно сочетание скотоводства и земледелия. В Орде, в том числе в Поволжье, было много возделанных земель[343]. При этом земледелие не было случайностью или приложением к основному типу хозяйства: основной статьей экспорта в Золотой Орде была пшеница, торговля которой в том числе была фактором расцвета этого государства[344].

Третьей формой «симбиоза» была этническая. Так, кочевыми этносами, проживавшими в Золотой Орде, были, например, монголы и кипчаки (половцы), а оседлыми – волжские булгары, хорезмийцы, народы Северного Кавказа, русские.

Ордынско-русский «симбиоз» имел несколько вариантов. Во-первых, русское население проживало непосредственно в Золотой Орде, составляя значительный процент в городах этой страны[345]. Во-вторых, этот «симбиоз» существовал в пограничных, буферных зонах со стороны Орды, которые появились со второй половины XIII в. и имели русское население, но управлялись монгольской администрацией. Эти зоны находились в районах Южного Буга, Днестра, Поднепровья южнее Киева, на Верхнем Дону, в Прихоперье, нижнего течения р. Воронеж, на р. Битюг. (Интересно, что там же кочевали и половцы, мирно уживаясь с русскими[346].) Здесь русское и кочевое население Орды имели тесное соседство и активные контакты. Наличие русских поселений в этой приграничной зоне опровергает бытовавшие ранее представления о том, что между Золотой Ордой и южнорусскими территориями была «пустынная территория»[347]. В-третьих, «симбиоз» существовал и в буферных зонах со стороны Руси. Там с ордынскими кочевниками произошло то же, что ранее с черными клобуками: часть их осела в южнорусском пограничье и постепенно стала ассимилироваться[348].

Золотая Орда оказала важное воздействие на государственное строительство на Руси. Г.В. Вернадский говорил о принятии Великим княжеством Московским монгольской модели власти, которая в дальнейшем сохранилась в России[349]. Ф.И. Леонтович сделал вывод о значительном влиянии монгольской правовой системы на русскую[350]. Х. Дьюи отмечал, что монголы повлияли в том числе на сохранение у русских системы коллективной ответственности (поруки), тогда как в Западной Европе она постепенно угасла[351]. Эта система очевидно исходила из особенностей родовой структуры кочевого общества.

Во второй половине XIV в. Русь начинает процесс освобождения от ордынской зависимости. Важнейшим событием русско-ордынских отношений стала победа русского войска в Куликовской битве 1380 г., которая показала Орде возможность Великого княжества Московского вести самостоятельную, непокорную политику. После ослабления и распада Орды в середине XV в. пришло окончательное освобождение Руси от ордынского сюзеренитета.

Таким образом, соседство с кочевой цивилизацией поменяло весь ход истории Руси, когда в XIII в. на нее из степей надвинулась Монгольская империя – созданное кочевниками самое большое государство мира. Но и Русь оказала на кочевую цивилизацию сильное воздействие: на ее рубежах в итоге закончилось многотысячекилометровое распространение империи Чингисхана на запад. Сопротивление Руси завоевателям в значительной степени обескровило крупнейшую в истории завоевательную миграцию кочевников.

Самый западный улус Монгольской империи – Золотая Орда – стал примером «симбиоза» кочевой и оседлой цивилизаций, хотя история Орды и была сравнительно недолгой: фактически она просуществовала менее 200 лет. Хотя Русь катастрофически пострадала от монгольского нашествия и от последующих набегов и карательных походов ордынцев, Орда и Русь приобрели и опыт сосуществования, взаимного проникновения культур, межэтнических контактов. Они дают пример своеобразной политической интеграции кочевой и оседлой цивилизаций, когда «оседлое» государство долгое время находилось в феодальном подчинении у «полукочевого-полуоседлого».

Соседство с иноэтничной, инорасовой и «иноверной» Ордой (в 1320-е гг. государственной религией в Орде стал ислам) стало для Руси колоссальным опытом формирования «нормальности» общения с представителями других рас и народов. Этот опыт впоследствии, когда Россия подчинила себе всю Северную Евразию, только укрепился. Характерно, что во время Великой Отечественной войны германские оккупанты с удивлением отмечали, что «русские по природе не шовинисты», «ненависть на национальной почве среди русских не популярна». Причиной этого, как внезапно «обнаружили» нацисты, было то, что российское «гигантское государство состоит из множества народов и рас, и общение с людьми других обычаев и культуры для них (русских. – Ф.С.) привычно»[352].

Bepul matn qismi tugad.