Kitobni o'qish: «Эмигрантские тетради: Исход», sahifa 4

Shrift:

Молодому Шамшину жилось в его отдельной комнате не всегда сладко. Часто слышались оттуда истерики и его грубый, укрощающий голос. Вероятно, его двусмысленное положение создавало условие для накопления электричества, которое разряжалось в таком виде. Однажды, часов в 11 ночи, к моей кровати подходит доктор Клисич, я уж засыпал. Клисич спрашивает: «Вы слышите, что творится у Шамшина?» А, что? Во сне я ничего не слыхал. «Ведь он хочет ее зарезать» – и, действительно, слышится у них шум и гам. Шамшин орет: «За каким чертом ты увязалась со мной, я погублю твою карьеру! Я задушу тебя!» И действительно, из комнаты слышится хрип человека, которого душат. Я подумал и говорю – «А шут с ними, нам какое дело!» Повернулся и стал спать. Клисич, горячий черногорец, удивился моему хладнокровию, но послушался. На другой день эта счастливая чета мирно гуляла под ручку по всему лагерю. Вот приблизительно все, что припоминается о наших сожителях и спутниках.

Жизнь большинства была полна тяжелой заботой по случаю создавшегося положения, но заботы эти каждый носил про себя, так как выхода все равно не было, а жить было нужно, нужно было отбыть это карантинное время, а там – что Бог даст. По существу, в этом жилье ничего неприятного не было, а было много своеобразного, чего никто из нас не переживал, а если б год назад было сказано, что мы будем жить в такой обстановке, то это показалось бы невероятным. День наш начинался рано. Часов в 7 утра с шумом открывалась дверь барака и вваливался наш надсмотрщик-француз. За ним два пленных болгарина тащили: один – ведро с еле теплым отвратительным кофе без молока, с самым минимальным количеством сахара, другой – нарезанный хлеб. Всем нам были выданы цинковые кружки.

С приходом этой троицы барак просыпался. Еле продрав глаза, наши сожители начинали искать около себя свои кружки, у некоторых счастливцев были ночные столики, у большинства этой роскоши не было, а потому кружка обыкновенно оказывалась Бог знает где. Найдя кружку, кто в чем спал, отправлялся получать свою порцию. Так как я спал рядом с Иваном, а с другой стороны с Михаилом Васильевичем, то Ванюша устраивал нам это дело. Выдача была строгая, каждому полагалось по кружке кофе и по куску хлеба, но Ванюха ухитрялся стибрить по второму, да еще нацедить в чайник кофе, говоря, что кто-то вышел и поручил ему удержать его порцию. Раздав еду, шествие удалялось, а жители «дна» начинали шевелиться вразброд: одни вставали, другие валялись, Чудаков науськивал Швецова и Шамшина, Швецов заявлял по-горьковски, что «в былое время он привык пить в кровати шоколад», и принимался за свой скверный кофе; Чудакову подавались газеты, купленные Ванюшей, Михаил Васильевич старался проникнуть в них скорей, Чудаков ругался, Вишняков чистил в углу щеткой свои чулки, я поддразнивал Шамшина, он подходил ко мне и таинственно рассказывал, как они обедали вчера в ресторане против белой башни и как мила была гречанка, а последние волосы торчат у него на голове прозрачным хохлом. Голый летчик выбирается из-под одеяла и ищет свою рубаху; Анпенов шпыняет Швецова, что тот закурил папиросу, когда обещал не курить. Доктор Клисич, лежа на кровати, наблюдает эту невинную болтовню только что проснувшихся людей.

Постепенно начинали одеваться и выходить к водоразборному крану, где мы сперва умывались. По всему лагерю был устроен водопровод, но потом нас погнали от этого крана, так как около него мы развели настоящее болото. Нам указали, что для умывания есть специальный дом, в котором над двумя параллельными очень длинными корытами проведена водопроводная труба, в которой на расстоянии метра были вделаны краны. Было это очень хорошо, но на практике оказалось, что краны эти все разболтались, вода прорывалась сквозь них и наполняла помещение тонкими фонтанами, которые перекрещивались между собой, благодаря этому пол всегда был залит водой и нужно было большое искусство, чтобы добраться, не намочив ноги, до досок, которые лежали около корыт, и выбрать такое место, чтобы фонтаны эти не мочили рубашку и штаны. Умывшись, возвращались в барак, отстоявший саженях в 50-ти от умывальной. Ходить туда приходилось и в солнце, и в дождь, а проходили по дорожкам мимо прекрасной зеленой травы, усеянной густо краснами маками и еще какими-то белыми полевыми цветами. Это было очень красиво, и почему-то это место осталось особенно резко в моей памяти.

Тут же приходилось проходить мимо «необходимого учреждения». Французы наставили их на самых видных местах и в огромном количестве по всему лагерю, но они содержались так чисто и хорошо, что даже самому щепетильному человеку не могли доставить какого-либо неудовольствия. Устройство их было, однако, особенное: это был небольшой сарайчик, совершенно открытый сверху; он был разделен на восемь отделений перегородками ниже человеческого плеча, в каждое отделение вела дверь такой же вышины, почему из окон нашего барака можно было видеть, кто и когда занимал это помещение. Нам-то было все равно, но положение наших дам было не особенно приятное. Бывало, певица посылает на рекогносцировку свою горничную, и когда та удостоверялась что все благополучно, вызывала ее на этот трудный путь, но так как домик этот стоял ближе к мужскому выходу, то опасность могла настигнуть эту даму неожиданно; приходилось возвращаться и опять ждать удобного момента, чтобы прошмыгнуть в столь необходимое учреждение. Приходилось наблюдать это постоянно, так как окна барака выходили в эту сторону.

Вернувшись из умывальной, заканчивали свой туалет. Михаил Васильевич, громадный, в сером офицерском плаще, сам выносил что-то под ним по направлению к названному помещению; он как хромой пользовался особой привилегией, но убирать приходилось самому, так как приставленный к бараку болгарский пленный с буквами P.G. на спине голубой куртки (буквы означали военнопленный18) только подметал пол, а на деле лишь поднимал пыль, которая так насытила наши одеяла, сделанные из солдатского сукна.

Этот болгарин был лени удивительной: помахав огрызком когда-то хорошей метлы по небольшому участку пола, усаживался на чью-либо кровать и куда-то бессмысленно устремлял свои взоры, а парень был здоровый, рослый, в великолепно сшитом мундире, как видно, немецкой работы. Просидев неопределенное количество времени в этом «долче фарниенте»19, он опять принимался за свою работу; посидит опять – и так до конца барака. Большого труда стоило заставить этого здорового человека и за хороший «на чай» промыть наш пол, сильно испачканный ногами после случившегося дождя; почва же была там липкая, глинистая. Выполнил он это просто. Парень этот принес десятка два ведер воды, разлил ее по полу и дважды промел его, выгоняя воду к выходу. Стало как будто чище, когда грязь прилипла, но потом еще пыльный барак отсырел, и белье на кроватях стало все волглое. Разумеется, что из-за этой стирки шумел больше всех Чудаков, но зато потом все цука́ли20 его за то, что он способствовал разведению этой сырости. Устроив свой туалет, все разбредались кто куда. Первым исчезал, конечно, Чудаков, потом Шамшин с Швецовым и Смирнов с Анпеновым, реже Михайлов и Оловянниковы. В начале мы с Михаилом Васильевичем были домоседами, а потом и мы стали обращаться в бега. У нас в городе было мало дел, однако мы возвращались только к ужину. Что делали другие, можно было угадать лишь из отрывков их разговоров. Они мыкались по всем командованиям, консульствам, банкам, пароходствам и т. д. и устраивали свои дела. Мы же с Михаилом Васильевичем занимались больше покупками, осмотром развалин города и насыщением собственных желудков. Вернувшись из города, отправлялись либо ужинать, либо присоединялись к нашей собравшейся в бараке компании, либо отправлялись с Саша́21 на главную дорожку, где гуляли наши спутники, жившие в других бараках. Затем возвращались к нашему столу, у которого каждый выкладывал полученные сведения и разные новости. Никакой политики или чего-нибудь реального тут не осуществлялось, обычно эта болтовня заканчивалась партией в преферанс и шахматы. Если же в город поехать не приходилось, то до 12 часов толкались по лагерю, а потом отправлялись в барак № 10. Там накрывался длиннейший стол, покрытый скатертью из простынной материи, для каждого стояла жестяная глубокая тарелка, вилка и ложка с такими острыми краями, что она служила и за ножик. Вдоль стола стояли кровати, на которые все усаживались, как на скамейки.

Приходили болгары, они приносили в ведре тепловатый суп, похожий на какие-то обмывки, по верху которых плавали редкие кружки жира, а в супе виднелись какие-то ошметки неведомой зелени. Затем приносились такие же ведра, наполненные кусками вареного мяса, но редко выпадало счастье получить кусок настоящей говядины, обычно получался комок сухожилий или еще чего-то, что мог бы лучше объяснить доктор Клисич как хирург; к этому мясу полагался отвратительный густой, коричневый, всегда застывший соус и какая-нибудь зелень на манер бобов, чечевицы, консервированной фасоли или чего-нибудь в этом роде. Наконец приносилось что-нибудь сладкое, иногда бисквиты. Особенно вкусно было варенье из апельсинов или лимонов, последнее блюдо было всегда самым лучшим и вкусным, так как было всегда на что-то похоже. На каждого полагалось по кружке красного вина и куска по два хорошего хлеба. У тех, у кого не было средств, эта еда была настоящее благодеяние, но каждый день и два раза в день эта говядина поселяла чистое отвращение. Сперва мы ходили в барак № 10, но однажды засиделись у Ирины Владимировны. Она меня позвала в свою столовую, там служили алжирские арабы вместо наших болгар. У них не было большого стола, а сидели человек по восемь за небольшими столиками, что было уютно и приятно, у служащих не было этого болгарского педантизма, и мы ухитрялись получать по три кружки вина, что делало эту трапезу если не вкусней, то веселей, тем больше, что в этой столовой было много дам, почему и арабы были много приветливей и добрей по части вина.

Приближалась Пасха. Капитан Шишмарев очень хлопотал, чтобы в бараке устроить заутреню, позвав попа служить ее, но это почему-то не удалось, и вот Шишмарев, зная на память всю заутреннюю службу, собрал хор, но, по нашему небрежному обычаю, срепетироваться не успели. Кто-то заказал в городе куличей, которые вышли красивы, но несъедобны, так как на три четверти были из творогу, однако дня через четыре-пять были все-таки съедены, чтобы не пропадало добро. Все мы с куличом получили по два крашеных яйца, что с куличами обошлось очень дорого (потом оказалось, что заказ сделал господин Радио). Время приближалось к 12 часам, накрапывал дождь, наши приоделись, а барыни по возможности и расфрантились. Все отправились ко второй столовой, где, с разрешения старшего врача, столы были убраны и было устроено что-то вроде алтаря, на стену был повешен чей-то образ, убранный цветами и зеленью, на алтаре среди цветов горело много свечей, помещение столовой было тоже все в зелени и цветах. В общем, вид был торжественный и красивый.

Шишмарев стоял во главе своего импровизированного хора. Он пел сильным басом «Воскресение Христово видевши», «Пиво пием новое» и т. д. «Христос Воскресе» выходило лучше всего как более известное, но остальное пение часто оставалось на одном Шишмареве, который один из всех знал эту службу. Тем не менее по окончании службы все разошлись вполне удовлетворенными, а многие и со слезами на глазах. Вдали от погибающей родины, живя под влиянием враждебной и ненавистной французской зоны, мы услыхали всем дорогие, наши русские пасхальные напевы. Спасибо капитану Шишмареву, что в эту ночь он сумел [порадовать] всех, кому они были дороги. Вспомнились только что ушедшие благополучные времена, и крепла надежда, что еще увидим мы свою родину возрожденной.

По окончании службы многие перешли в другую часть барака, где был накрыт большой стол, на нем стоял громадный самовар, извлеченный из багажа Дурново, там же нашлась и вся сервировка. Тут же красовался большой окорок, дар Ирины Владимировны Швецовой; разные закуски, редис и сладости доставили другие участники этой трапезы. Выпили виски, отличного портвейна, закусили горячей ветчиной, которую резал Михаил Васильевич, и за чаем просидели часа два в мирной беседе, а потом все разошлись по своим баракам в умиротворенном состоянии и думалось: пока живы эти песнопения, жива будет Россия и, хоть и попала она в лапы мерзавцев, но вырвется из их жестоких тисков и заживет она, наша матушка, своей самобытной жизнью.

Так дождались мы Пасхи, а об вас так и нет известий. Где вы? Что вы? В каких условиях встречаете ее? Мне все думалось, что вы покинули Ялту, а потому представление о вас не связывалось ни с каким местом. Вы представлялись мне как бы в пространстве и было мне горько, и злоба брала, что милые союзники разбросали нас по белому свету, а как соединиться, как найти друг друга, не помогали. Да и не один я был в таком положении, решительно все были так или иначе оторваны от своих семей, от родных, от источников существования. Думается, что в этот день на головы французов пало много и много тяжких проклятий. На первый день праздника, конечно, нужно было сделать визиты, хотя они делались каждый день к Н. А. Швецову, М. П. Мешковой, по случаю же Пасхи прибавились [визиты] к двум братьям Крестовниковым – один жил в нашем бараке, а другой в швецовском. Еще нужно было зайти к Дурново.

В семейном бараке, где жил Н. А. Швецов, были натянуты веревки, а к ним на английских булавках подвешены простыни. Таким образом помещение Швецова имело две койки и кроватку маленького Бориса, у Крестовниковых было четыре койки, таким образом весь барак был разгорожен простынными перегородками, за которыми жили и другие семьи. Эти эфемерные перегородки ни от чего не охраняли; крик маленького Бориса носился по всему бараку; ворчанье и капризы Крестовниковой, с которой я встречался в Москве у Мимоши, но крик Бориса было слышно по всему бараку, почему отношение Ирины Владимировны к Крестовниковым было натянутым, и Ирина Владимировна постоянно жаловалась на ее притязание и передавала мне, как Крестовникова критиковала с кем-то деятельность Михаила Васильевича. Словом, почва для разведения сплетен была самая благоприятная. А если принять во внимание, что Борис совершенно измотал своих родителей, а у сына Крестовниковой сделалась дизентерия, то становилось понятным, что дамы эти изнервничались, утомлены и разбиты, особенно после всего пережитого. Тяжко было избалованной Крестовниковой, которая, казалось, всю жизнь только красовалась, а о детях и обо всем, что ее окружало, не имела ни малейшей заботы. Моя забота была смягчать сердце бедной Ирины Владимировны, у Крестовниковых же бывал я редко, так как дама эта была язвительна и перцевата во всех отношениях, хотя болтовня с ней была довольно любопытна, так как не было пределов и границ для болтовни на любую тему. Сам же Крестовников, как и другая их семья, жившая в нашем бараке, были люди тихие и очень солидные.

У Крестовниковых и у Швецовых всегда был радушный прием и в изобилии шоколад, а у Николая Алексеевича и отличный портвейн или коньяк с закуской. Было очень мило, когда чей-то барачный ребенок подбирался к занавескам швецовского жилища, потихоньку раздвигал их и глазами искал Бориса. Этот малыш еле выучился ходить, Борис же только что научился стоять, и вот эти два маленьких человечка встречались глазами, говорить еще оба не могли, а наблюдали друг друга долго и молча. Ходившему хотелось поиграть с Борисом, недвижимый Борис впивался глазами в своего двигающегося приятеля, это продолжалось подолгу, наконец малыш скрывался за занавеской, а Борис начинал орать. Родителям он не давал ни отдыха ни сроку: то он был голоден, то желудок у него испортится, то мама ушла, то посторонний дядя хочет взять его на руки – и бедный Николай Алексеевич кротко и безмолвно нянчится с этим пудовиком, оттянувшим своей особой руки мамаши. Он был так велик и тяжел, что она, бывало, вся перегнется, нося его, чтобы хоть этим остановить его постоянный крик, да и Николай Алексеевич совершенно извелся с ним.

У Дурново я был всего несколько минут. Умея устраиваться исключительно, генерал сумел в своем бараке выгородить угол, где поставил большой стол, покрытый скатертью, на нем кипел громадный самовар, блестели серебряные подстаканники, а генеральша, приятная во всех отношениях, принимала гостей. Ее милые и простые дочки пучили глаза, трещали и верещали вовсю. Словом, визит был самый визитный, и я откланялся очень скоро.

Что касается визита к Марии Петровне, то он не отличался от ежедневных: поврали всякую ерунду, послушав рассказов о докторе, который не давал ей касторки, и о том докторе, что был так похож на ее первую любовь, что этого доктора она даже заставила обрить усы, чтобы лучше в этом убедиться; о своей новой любви к англичанину, о том, какая мерзавка шамшинская певица и т. д., чесали зубы насчет Александра Ивановича и его гречанок. Словом, тут переворачивались языком все злобы дня, а Мария Петровна была в курсе всего, что творилось, так как все, любя ее, ходили навещать ее в госпитале, причем все животрепещущие вопросы обсуждались самым подробным образом.

Похворав несколько дней, Мария Петровна опять пустилась во все тяжкие. За ней кто-то прилетал в автомобиле, и она исчезала в облаках легкого газа, крутившегося и порхавшего, раздуваемого ветром. Не иначе то был интересный англичанин. Пошли опять обеды в ресторанах, то на «Капуртале». А «капуртальцы» были рады нашим дамам и кормить любили и умели. По рассказам молоденькой Дурново и Марии Петровны, они закатывали им обеды в 11 блюд с чудесными винами, цветами, конфетами и всякой штукой. Голые малайцы в таких случаях появлялись в прекрасных ливреях и обращались в отличных слуг. Мария Петровна возвращалась с целой грудой картонок, свертков, коробок. По-видимому, денег у нее было много и она, дорвавшись до магазинов, тратила их в большом количестве. Было куплено уж семь шляп, пар пять ботинок и пропасть всяких тряпок и безделушек. Друзья англичане устраивали ей льготный размен, так что она получала вдвое больше за русские деньги, чем мы. Она получила еще право покупать в английском и французском магазинах, где могли покупать только военные этих национальностей.

Нам с Михаилом Васильевичем после долгих хождений удалось получить право покупать во французском магазине потому, что он имеет [орден] Почетного легиона. На этих складах был самый разнообразный товар и значительно дешевле против городских магазинов. Я купил там здоровенные башмаки и еще немного нужных вещей, а Михаил Васильевич накупил целую гору белья, саквояжей, одеколона, ножей, писчей бумаги и еще много всего, причем случилось так, что французы забыли поставить в счет бутылку отличного красного вина. Я радовался, что хоть этим была сделана им неприятность за всю ту беду, которую они устроили с нами.

Когда мы добрались до Салоник, то 70 офицеров оказались без белья, одежи, денег. Наш Сенатор, по душе очень добрый человек, снабжал их небольшими деньгами и принялся хлопотать всюду, чтобы добыть этим несчастным необходимые им вещи. Прежде всего он обратился к французам. Было известно, что они забрали в Салониках разного русского интендантского имущества на 28 000 000 руб. золотом, но французы отказали наотрез. Англичане были очень любезны, но ссылались на необходимость снестись с Лондоном, что требовало много времени, и указали Сенатору на американцев. Туда он и обратился.

На разговор с ними потребовалось две минуты. Американец взял список, посмотрел на часы и сказал, что завтра в 20 минут 12-го вещи будут доставлены в лагерь. И действительно, на другой день свершилось – ровно в 20 минут 12-го примчался автобус, нагруженный тюками и ящиками, все это было тут же сложено в кучу, и автобус с той же быстротой, как появился, исчез. Все присланное было лучшего качества, точно подобрано по списку. Стоимость этой жертвы была не меньше 150 000 рублей. Ширина американской натуры сказалась во всю. Но имущество это попало теперь в русские руки, и началась безалаберная раздача. Многие, увидав удачу, жалели, что записали мало; другие о записи не знали и старались урвать из этой порции хоть что-нибудь для себя. Благодаря этому некоторые не получили того, на что имели право. Пошли толки, что часть вещей украдена, и указывали на одну девицу, вероятно, самозваную сестру и, наверное, большевистского агента. Эта особа плакала и уверяла, что воровством она не занималась. В конце концов выяснилось, что Сенатор хоть и выхлопотал эти вещи, но почему-то генерал Дурново раздачу забрал в свои руки. Любя умножать свой грандиозный багаж, он с сыном как военный отобрал себе две пары американских сапог, и из-за них-то и поднялся шум. Не знаю, вернул ли он их или нет, но девица плакать перестала, и скандал ликвидировался сам собой.

Мы с Михаилом Васильевичем, ожидая окончания карантина, думали найти в городе комнату, найти же ее было определенно невозможно. Однако слышали мы, что подворье Афонского монастыря уцелело от пожара и что монахи могут устроить нам комнату. Мы отправились к отцу Феодору, настоятелю этого подворья, но напрасно. Отец Феодор, монах обыкновенного типа русских монахов, объяснил нам, что третий этаж подворья сильно пострадал от пожара, а остальные два этажа заняты, и только что отдана последняя комната. Оказалось, что взял ее наш ловкий Радио, наболтавший монаху разных турусов на колесах. Да монах и не ошибся, отдав комнату, так как у Сапожкова было много денег и выпить он был не дурак, а старичок Юницкий обладал таким запасом всевозможных анекдотов, что с ним не соскучиться; Радио же был ловок на все руки, что давало возможность под кровом афонской крыши хоть несколько дней прожить так, как душе хотелось.

Таким образом мы с Михаилом Васильевичем распрощались – и вон, вдруг видим: во дворе сидит та самая девица, что плакала из-за сапог. Я и говорю Михаилу Васильевичу: «Как же это? Ведь женщины не имеют права входить в афонские учреждения». Но она сияла невинностью. Нельзя сказать, чтобы лицо этой особы было тупое – нет, но в нем отсутствовало всякое выражение; она была недурна собой, темные волоса, красивые темные глаза, недурной овал лица, хороший румянец. На голове у нее был надет розовато-лиловый легкий шарф, завязанный узлами против ушей, что шло к ней, но никогда я не видал такого деревянного лица. Кажется, ей можно было говорить все что угодно, и лицо это ни при каких условиях не теряло своей деревянности. Мы считали ее большевистским агентом, что я ей и сказал, но она не повела даже бровью. Прибыла она с нами на «Капуртале», а познакомилась лишь на втором английском пароходе, когда мы сидели ночью на палубе. Она предложила нам что-то купить, но не купила, и видно было, что ей хотелось втереться в нашу компанию. С ней пошутили, поболтали, но с первого раза она показалась мне подозрительной, почему я в довольно грубой форме ее от нас спровадил. Приятели мои стали надо мной трунить, я их ругнул за неразборчивость, они со мной согласились и рады были, что она исчезла. Теперь мы накинулись на нее во дворе афонского монастыря.

На мой вопрос к Михаилу Васильевичу она без ответа встала и вышла за нами на улицу, где спросила: «Вы направо или налево?» Михаил Васильевич говорит – направо. Значит, я иду с вами, так как это мне по дороге. С этой минуты она прилипла к нам на целых четыре часа, несмотря на всю мою нелюбезность и откровенное заявление, что она провокатор, и на явное мое желание отделаться от нее. Началось с того, что она спросила Михаила Васильевича, знаком ли он с солунскими древностями. Михаил Васильевич приветливо ответил, что мало. Тогда она предложила указать дорогу к наиболее интересным церквям. Оказалось, что она уж всюду побывала и ознакомилась, с кем и чем было ей интересно ознакомиться. Михаила Васильевича это заинтересовало, разговор шел дальше и больше и наконец добрался и до большевиков. Выяснилось, что она была чрезвычайно близко знакома с их организациями. Она говорила, что большевики прежде всего навербовали большое количество легкомысленных дам, снабдили их крупными деньгами, дали инструкции и пустили в среду рабочих и солдат, куда они внесли пьянство, разврат и всяческое разложение. Эта особа говорила, что должна была бежать из Одессы, так как была на службе у контрразведки, служа в то же время большевикам. Она говорила, что благодаря ей было схвачено много большевиков. Тут-то я и преподнес ей, что она провокатор, но она нимало не смутилась, и мы продолжали свой путь к храму Софии, о котором я уже упоминал, затем пошли к базилике Параскевы.

Эта базилика представляет собой храм, близкий к языческим по своей внутренности. Внутри он окружен прекрасной колоннадой зеленого мрамора, между каждой колонной находится красивая арочка, обделанная мозаикой, теперь сильно закоптелой, полы сильно испорчены, перекрытие деревянное, всюду видно разрушение. Этот редкий храм, можно думать, уж задолго до городского пожара пришел в великий упадок, почему решили в нем устроить ночлежку для погорельцев. За колоннадой на полу сделали первый этаж, высокие колонны приспособили для поддержки еще двух рядов полов, и таким образом получилось громадное трехэтажное помещение, приютившее большое количество бедняков. Когда мы обходили эти галереи, мне ясно представилось, что жилища наши, а особенно семейных, ничем не отличались от жилья этих ночлежников. В длину галереи шел коридор, образовавшийся из двух рядов подвешенной грубой ткани, она висела на такой вышине, что свободно можно было видеть, что творится за ней. Пространство, находившееся за этой низкой перегородкой, было теми же тканями разделено на большие или меньшие отделения, смотря по количеству жильцов. Некоторые клетки были обставлены даже с признаками комфорта, другие хуже, в зависимости от благосостояния жильцов.

Отсюда отправились мы к церкви Димитрия Солунского. Горестно было видеть, как она пострадала от пожара. Видны были ряды прекрасных тонких колонн розового мрамора, некоторые из них лопнули от жара, другие рассыпались и кучей лежали у своего подножия, местами виднелась прекрасная мозаика, но, увы, в совершенно испорченном виде и малыми кусками, напоминавшими о погибшем великолепии храма. Даже трудно было себе представить, что тут было, а видавшие этот храм до пожара говорят, что это было чудо архитектуры. Вероятно, он был нечто среднее между храмом Софии и базиликой Параскевы.

Салоники представляют как бы стык между Римом и Византией, почему особенно жаль, что погиб храм Димитрия да и много других остатков древней архитектуры, носившей на себе отпечаток географического положения Солуни. Видели мы еще храм VI века в романском стиле, название его узнать не пришлось. Это небольшой, сложного фасада храм, глубоко ушедший в землю. Осмотреть его не пришлось, так как не нашли сторожа, а наружний вид его был очень интересен. Так бродили мы часа 3, а девица все с нами. Михаил Васильевич с ней любезен, я все злей. Наконец пришло время идти обедать. Михаил Васильевич зовет ее с собой, что ты будешь делать? Она, конечно, не отстает. У меня кусок не идет в горло, а она так и уписывает. Михаил Васильевич поглядывает на меня, я на него, а ничего не поделаешь, и обошлась она нам дорого. Пришло время домой нам ехать, мы на трамвай – она за нами. Дошло дело до того, что мы обратились в постыдное бегство, сказав, что сойдем в одном месте, а сошли в другом. Она сговорилась с Михаилом Васильевичем, что [придет] на другой день, чтобы тащить его еще куда-то. Но ни завтра, ни послезавтра ей это не удалось, так как каждый раз он оказывался занятым. Так она от нас и отстала. До сих пор не могу без отвращения вспоминать эту доскоподобную красавицу.

Я все рассказываю о нашей жизни днем, но интересно припомнить, как проходили наши ночи. Про первую ночь на «Грегоре» я уже сказал, что пришлось спать в такой койке, которая больше была похожа на гроб. Забравшись в нее с вечера и устроившись кое-как на ее голых досках, утром [я обнаружил], что выбраться из нее очень трудно. Надо мной находилась койка Михаила Васильевича, она отстояла так близко, что сесть было невозможно, боковая же доска моей койки была вершка в три шириной, и между ней оставалась узкая щель до койки Михаила Васильевича. Следовательно, ныряя головой вперед, туда можно было проникнуть, но выбраться попросту было чрезвычайно трудно. Я попробовал выбраться ногами вперед, но мне так свело ногу, что почти со слезами на глазах я ввалился обратно в свое логово и был принужден долго оттирать ее. Наконец я решил выбраться плашмя на краевую доску, повернулся и вывалился на пол.

Вторая ночь была на «Капуртале». Мы в своей компании долго проболтали на палубе. Все места были разобраны, а у нас был коньяк, которого выпили довольно много. Тем временем подошел здоровенный английский матрос, мы разговорились с ним, видно, он хватил тоже солидную дозу алкоголя. Желая скорей кончить нашу бутылку, я вылил ее содержимое в стакан, который оказался полным, я его и поднес матросу. С великим удовольствем опустошил он его и взялся указать мне место для ночлега. Он завел меня за целую гору саквояжей, за которой была свободная скамейка. Я завалился на нее, но опять беда, она так узка, что валюсь с нее, а так как в голове и ногах нагроможден багаж, то не могу вытянуться, а нужно лежать с подогнутыми ногами, почему они оказываются на весу, повернуться некуда, так и проканителился до утра.

Не спав две ночи, я на третью стал искать более удобного пристанища. Оказалось, что Н. А. Швецов устроился в нижнем трюме на матрацах Дурново. Было положено два матраца рядом на каких-то ящиках и пустых жестянках от съеденных галет. Ложе было великолепное. Спал на нем Н. А. Швецов и Дурново-отец с сыном. Обсудив вопрос насчет меня, решили, что четвертому места хватит, и я улегся рядом с Николаем Алексеевичем. Сперва казалось, что устроился я хорошо, но, полежав, вижу, что край матраца висит на воздухе, благодаря чему я того и гляди, что свалюсь на пол. Подушка тоже лежит ненадежно, однако ночь прошла без особых приключений, только раза два подушка выскакивала из-под головы. Наутро, когда я осмотрелся, оказалось, что подушка мокрая и грязная. Обследовав причину, я увидал, что благодаря большому количеству народа, спавшему в трюме, потолок и стены его вспотели, и сырость стекала в канавки, окружавшие трюм. Вот в эту канавку, полную грязной жидкости, и сползала моя подушка.

18.Prisonnier de guerre (фр.) – военнопленный.
19.Dolce far niente (итал.) – «сладкое ничегонеделание».
20.Бранили, поносили.
21.А. И. Шамшин.

Bepul matn qismi tugad.

75 229,91 s`om
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
20 may 2025
Yozilgan sana:
2025
Hajm:
324 Sahifa 7 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-389-29634-3
Mualliflik huquqi egasi:
Азбука
Yuklab olish formati: