Kitobni o'qish: «Времени холст. Избранное»
Издание осуществлено при поддержке Комитета по печати и взаимодействию со средствами массовой информации Санкт-Петербурга
Альфа и омега евгения лукина
Творчество петербургского писателя Евгения Лукина – глубокое явление подлинно петербургской линии русской литературы, вобравшее в себя и талантливо переосмыслившее многое в ней: поэтико-эпические традиции средневековой Руси, художественный опыт Пушкина и Гоголя, нравственные уроки Достоевского, светлый строй мышления русской религиозной философии, языково-семантические эксперименты отечественного литературного авангарда, особенности «мифологического реализма» последнего века, художественные поиски постмодернистской словесности и ряд других феноменов искусства.
Типологически литературная деятельность писателя многонаправленна и разнообразна по жанрам. При этом его творчество является художественно цельным, ибо он обладает ярко выраженным собственным интеллектуально-поэтическим стилем и особой формой образного повествования-рефлексии, четко маркирующими весь спектр его литературных созданий.
Особое место в творчестве Евгения Лукина занимают поэтические переложения эпических песен средневековой Руси – «Слово о полку Игореве», «Слово о погибели Русской земли», «Задонщина». Он глубоко проник в характер мифопоэтического сказа и могучую духовную энергию народного предания, в суть анимистической символики природы в миропредставлении славянорусов, постиг смыслоценности бытия дружинного рыцарства, ощутил накал патриотических чувств создателей эпоса и осознал значимость творческого воскрешения древних песен для нового единения россиян, запутавшихся в хаосе разлада последнего десятилетия минувшего века. Переложение знаменитого памятника древнерусской литературы на современное наречие было очень удачным в художественном отношении и вполне соответствовало духу первоисточника. Это поэтическое переложение высоко оценили великий исследователь культуры Руси академик Д. С. Лихачев и ученые – знатоки эпического наследия Л. А. Дмитриев и О. В. Творогов.
Евгению Лукину глубоко интересны истоки русской истории, геосакральное и историческое пространство русского духа, возникшее, по его словам, «в результате согласного сочетания разных народных сущностей», на «перекрестье славянского, скандинавского, кельтского и греческого миров». Этой проблематике он посвятил целый ряд оригинальных философско-литературных эссе: «Киев и Петербург: альфа и омега русского пути», «Песнь о Вещем Олеге», «Три богатыря», «Петербургская идея и американская мечта» и др. В этих эссе выстроена своеобразная методология историко-культурологического дискурса, позволяющая сделать научные открытия в переосмыслении хрестоматийных стандартов фольклористики. В результате Вещий Олег предстает не только как полководец, жрец и пророк, первотворец Русской земли, но и как первый ее поэт, владеющий чудодейственной силой слова. Не менее интересны открытия родословных трех богатырей: Алеши Поповича – сына премудрого и могучего славянского волхва Чудорода; Ильи Муромца – потомка викингов (приплывших на кораблях со звериной символикой «Змеев Горынычей» на их носу, корме и боках, олицетворяющей завоевателей), который стал служить в варяжской дружине князя Руси, сверг языческое Идолище, утверждая православную веру; Добрыни Никитича – потомка знатного славянского рода, победившего Змея Горыныча и разумно поддержавшего христианство на своей Матери-Земле.
Собрание философско-литературных эссе писателя содержит блестящие семантико-культурологические штудии поэтического языка русских авангардистов (Велимира Хлебникова, Елены Гуро, Алексея Крученых, Александра Введенского). В их поисках «новых сочетаний словесных символов и понятий» Евгений Лукин обнаружил глубинную «традиционную и мифологическую основу». Именно язык удерживает целостность культуры и концентрирует в подлинной поэзии ядро культурных смыслов. Даже «русская поэзия бессмыслицы имеет свои древние религиозные и национальные истоки», – делает вывод автор.
В книгу избранных произведений Евгения Лукина вошли и поэтические переводы древнегреческого поэта Тимофея Милетского, знаменитого скальда эпохи Ярослава Мудрого Харальда Хардрады, и современных норвежских и немецких поэтов. Несмотря на толщу времен и широту поэтического пространства «от греков до варягов», переводчик органично пребывает в нем, находит верный художественный аналог переводимому тексту и ясно доносит до нас чувства и мысли каждого поэта как живого человека – современника. Вот, например, строки из знаменитого стихотворения «Метопа» лауреата Нобелевской премии норвежского поэта Улафа Булля:
О моя одинокая! Все, чем утешить сумею, —
Это молча лелеять душистые пряди твои
И влюбленно глядеть на тебя, будто Пан – на Психею
У ржаной полосы, под мерцающим знаком любви.
Петербургская поэма Евгения Лукина – роман «По небу полуночи ангел летел» – продолжила и развила линию изящных лирико-метафорических стихотворений в прозе о Летнем саде – «Lustgarten, сиречь Вертоград царский», но серьезная речь велась уже обо всем реально-сакральном пространстве северной столицы. Текст романа представляет собой каскад новелл, объединенных общим мотивом. Это – не оправдавшиеся ожидания петербуржцев юбилея 300-летия города как всенародного празднования. В романе действуют параллельные герои: один с высоким стремлением к чистой божественной идее (Фуражкин); другой – с корыстной жаждой использовать музей-Петербург для собственной выгоды (Обмолотов). Роман строится на полуироническом контрасте желаемого и реального, обыденного и мифологического, причем развитие интриги не обошлось без участия недоброй ирреальной силы. Ангел не слетел со шпиля Петроградского собора и не совершил величественный полет над городом в финале праздника, а остался хранить его под своими золотыми крыльями. Как считает платонически философствующий герой романа Фуражкин, это произошло потому, что «великая идея должна знать не только свое место, но и свое время, что среди нескончаемой вселенной пустоты должна всегда оставаться хоть бы одна неосуществленная идея, которая согреет своим огоньком холод нашего существования».
Современная литература красоты, петербургский роман Евгения Лукина имеет богатый культурно-эстетический контекст, изысканную интеллектуальность, акварельные поэтические реминисценции, языковую игру, забавные ассоциации и держит высокий порог духовности.
Новая поэма «в прозе и бронзе» – «Памятник» – является художественным плодом зрелого мастера. Она посвящена проблеме статуса человека, которая, по мнению одного из героев поэмы, стала «столь злободневной в современном киническом мире». Автор гротескно-сатирически живописует современную культуру блефа серого чиновничьего социума с его idée fix собственной монументализации – «бронзовой почести», непомерным самолюбием и беспримерным тщеславием, олицетворенным в образе действительного государственного советника. Богатая лексика, замечательный комплекс метафор и крылатых выражений, точность характеристик людей и вещей, смачность картин застолья с «фламандской роскошью блюд», выразительность жизненных деталей, самоирония – все это присутствует в поэме, рассчитанной на взыскательного читателя.
Жемчужиной философско-литературного творчества Евгения Лукина видится миниатюра «Философия капитана Лебядкина», темой которой стало мировоззрение второстепенного персонажа романа Ф. М. Достоевского с идеей «тараканочеловека». Автор обращается к важнейшей проблеме «маленького человека», его «тварно-нетварной сущности» и мастерски анализирует соответствующие тексты русских писателей. Речь в них идет о жестокости природных законов существования любого социума и необходимости создания такой нравственной системы жизнеустройства, в которой были бы запрещены проявления агрессии – «антропоинсектизма» и действовал механизм духовного преображения человека, в процессе которого им обретается высший этос и способность «любить всех братьев – людей вне зависимости от личности». Помнится, заключает автор философской миниатюры, «к этому призывал и Тот, Кто явился на нашу грешную землю две тысячи лет назад». Эта ценностная стратегия человеческого существования сегодня еще более значима, нежели в прежние времена.
Культурная энергетика великого города, его текст с особым «семантическим аккордом», выражающим итоговые смыслы исторического наследия России, продолжают питать творчество Евгения Лукина – этого оригинального писателя современности.
Любовь Мосолова,
кандидат философских наук,
доктор искусствоведения.
АЛЬФА И ОМЕГА ЕВГЕНИЯ ЛУКИНА
Стихи и проза
Читаю часы
Читаю часы на воротах вокзальных:
Там цифры томятся в колодках печальных,
Там пишет последнюю летопись ночь.
Там острая стрелка – клинок харалужный,
Ипатьевский штык со щербиной натружной,
Впопад подвернувшийся Углича нож.
Настала пора называть виноватых,
Каких-нибудь стрелочников, провожатых:
Столетие смутное, час роковой,
А он, полуночный, и вправду не ровен,
Но в темном былом, видит Бог, не виновен —
Виновен царевич, сапожник, портной.
Я тоже, я тоже виновен, не скрою:
Плачу за столетие собственной кровью,
А кто виноват, оправдается враз:
Младенца убить? То минутное дело,
Так время сказало, так время велело,
Которое знать не желает про нас.
Читаю часы на воротах вокзальных,
Там цифры томятся в колодках печальных,
Там острая стрелка – ипатьевский штык.
Ни милости, ни покаянья не будет.
Сам Каин себя никогда не осудит,
Ни водка, ни крест не развяжут язык.
1989
Сталин с нами
Опыт расщепления сознания
1
В час, когда на войну призывала труба полковая
И над русской твердыней взошла роковая звезда,
Все языки смешались, вся Русь поднялась кочевая,
И на Запад пошли, и пошли на Восток поезда.
В час, когда наступила пора и прощать, и прощаться,
Сын явился к отцу в золоченый кремлевский дворец:
«Что мне делать, отец?» – Тот ответил:
«Идти и сражаться!».
Разве мог в этот час по-другому ответить отец?
Но когда на рассвете куранты пробили державно,
О пленении сына ему доложил вестовой,
Он подумал, что выбыл еще один воин бесславно
Из состава полка. И табак закурил золотой.
И фельдмаршала, взятого в плен у бойниц Сталинграда,
Он менять на бесславного сына не стал, дав отказ,
Ибо на полководца, сказал, не меняю солдата.
И замолк. И табак золотой в его трубке погас.
И стоял вестовой, потрясенный услышанной речью,
Но молчал он, задумавшись, не замечал никого.
И, казалось, душа содрогалась в нем по-человечьи,
Если стоит считать, что имелась душа у него.
2
Как в двенадцать часов бьют державно куранты
на Спасской,
Он из гроба встает и отряхивает пыль веков.
Перед ним спит Москва, и, сверкая во мгле азиатской,
Острый месяц украдкой срезает кресты с куполов.
Как в двенадцать часов он идет, не спеша, мостовою,
Равномерно стучат по брусчатке его кирзачи.
Белый китель на нем и фуражка с багровой звездою.
Отдают ему честь постовые в железной ночи.
И, заслышав шаги, его стража встает по тревоге,
И его вестовые вступают во злат-стремена.
Реют стяги на башнях и трубы немеют в восторге,
Потому что в державе настали его времена.
Как в двенадцать часов он на Красную площадь выходит,
На гранитную твердь Мавзолея восходит, суров.
На торжественный смотр окровавленный маршал выводит
Легионы погибших, но верных до гроба врагов.
И шагают, шагают во имя его и во славу
Занесенные снегом Мордовии и Колымы.
И товарищи верные рядом стоят по уставу,
И приветствуют мертвых центральной московской тюрьмы.
И когда о введении полной свободы (посмертно)
Он зачитывает совершенно секретный приказ,
Замогильную здравицу все выкликают усердно
И куранты над ним бьют последний двенадцатый раз.
1988
Глухарь
Потому что глухарь – предрассветная птица,
Бормоча и шепча, выкликает на небо зарю,
От молитвы оглохнув, уже ничего не боится,
Выживаемость птицы низка, приближаясь к нулю.
И когда, уточнив глазомером, таежный охотник
Приближается к месту для выстрела – о, посмотри,
Как на ели глухарь, колдовского размаха работник,
Начинает работу по вызову долгой зари.
Так бормочет, так шепчет небесная птица на ели,
Так искусно колдует, так заговор свой говорит,
Что должна неизбежно оказаться она на прицеле,
Ибо это закон, а закон не такое творит.
1987
Два разговора
1
– Откуда ты родом? – спросили и ждут.
– Оттуда, где с зорями сеют и жнут,
Где кровью за всех и за каждого платят,
Где сталь травянистым узором булатят,
Где сноп не сломать и недюжинной силе,
Где звезды шлифуют на крепком точиле…
– Так ты из народа? – смекнули тогда. —
Ты дверью ошибся, тебе не сюда.
2
– Что в книге ученой прочел, книгочей?
Прочел для ума или так, для очей?
– За Мраморным морем, за Белой горой
Страна золотая, в ней град золотой.
На рыночной площади бочка лежит,
Блаженный мудрец в этой бочке сидит.
Он вещею птицей кричит неспроста,
Он просит у каждого ради Христа
И ест только то, что ему подадут.
Его горожане Собакой зовут.
И все же, живя по-собачьи весь век,
Он учит, как должен жить-быть человек.
В укор горожанам он солнечным днем
По городу ходит с большим фонарем.
«Ищу человека!» – твердит, как тропарь,
И светит его одинокий фонарь…
– Эк невидаль – этот мудрец сумасброд!
У нас полстраны по-собачьи живет,
А как по окрестным деревням пойдешь,
Не то что людей – и собак не найдешь.
1988
Полустанок
Опять полустанок в снегах Семизерья,
Где в темном ольховнике бродят поверья,
Где, зычно трубя в златокованый рог,
Несется по рельсам железная вьюга,
Где светится в центре янтарного круга
Дорожный фонарь – одинокий, как Бог.
Вдоль линии всюду змеятся сугробы,
Меж ними – путейские ржавые робы:
Рабочие чистят стальные пути.
Здесь смычка земли и лапландского неба,
Поэтому столько навалено снега —
Ему просто некуда дальше идти.
На сером столбе у разбитой калитки
Шуршат расписания ветхие свитки,
Которые ветер твердит наизусть.
Заветного часа течет ожиданье,
Но ждущим давно ни к чему расписанье:
Его знать не знает окольная Русь.
Здесь все по наитию – значит, от Бога:
Ольховник и вьюга, судьба и дорога,
Здесь каждый живет потому, что живет.
Заветного часа течет ожиданье.
Когда он наступит? То Божие знанье.
Последний петух все равно пропоет.
Здесь быстро темнеет да долго светает.
Я тоже из тех, кто терпение знает,
Я тоже из тех, кто с надеждой глухой
Глядит и глядит за границу озора,
Где путь обозначен огнем семафора,
Где снегом дымятся верста за верстой.
. . . . . . . . . .. . . .
Когда же промчится железная вьюга,
Застыв лишь на миг у янтарного круга,
Рабочего люда большая толпа —
Усталая, грязная, грозная, злая —
Сойдет с полустанка ордою Мамая,
Как смерть, молчалива, глуха и слепа.
Сошедшим не надо ни рая, ни ада.
Они – из железного дымного града,
Убогим машинам отдавшие труд,
За все заплатившие кровью и солью, —
Как призраки, по снеговому раздолью
В колючую темень идут и идут.
Вон там, на седьмом километре безверья,
Их ждут золотые огни Семизерья,
Их лики угрюмы и тяжки шаги.
И я вслед за ними, за ними, за ними
Иду, ослепленный снегами густыми.
Куда же идем мы? Не видно ни зги.
1988
Confessione
О, дайте мне взглянуть на пышный Рим!
Константин Батюшков
Белый лист, вологодский сугроб,
Снеговина раскрытой тетради…
Я листаю пустые страницы,
И становится холодно мне
От листов синеватой бумаги,
Будто я, сумасшедший, бреду
По бескрайнему снежному полю
Или еду на тройке почтовой,
Золотые подковы звенят,
Запятые летят из-под них,
А вокруг ветровые деревни,
Горький запах оленьего жира,
Зажигает мужик сигарету,
И верблюд полыхает в снегу,
И горит пирамидный Египет,
И дымится за пальмами Рим,
Где кошницы с душистой травою,
Где тимпаны гремят без конца
И хоругви колеблются в сини,
Умирает божественный Тасс,
Телеграф передал в Капитолий
Лебединое слово его:
«Я сражался с дронтгеймским солдатом
И, железом ступню окрыляя,
Я стремился сквозь пепел и вьюгу
На верблюде к арабской твердыне,
Но далекая русская дева
Все равно презирает Гаральда,
А мужик из оленьего жира
Не дает мертвецу прикурить!».
Тут потухла моя сигарета,
Ветром перелистнулась страница,
Опрокинулся синий сугроб
На моем деревянном столе,
Тихо поворотилась дорога,
Не сворачивая никуда,
Оказалось, я еду назад,
Золотые подковы звенят,
Запятые летят из-под них,
А вдали пламенеют кресты
Вологодского храма Софии.
1994
Волхвы
Потому что приблизились смутные дни,
Наступила глухая пора волхований,
И безумных пророчеств желали одни,
А другие бежали любых толкований.
О заморских державах что ни говори,
Но в России, сцепляющей Запад с Востоком,
Наблюдающей две равнозначных зари,
Основания есть доверяться пророкам.
И когда, помолившись, Борис Годунов
В одночасье замыслил подняться на царство,
Для совета позвал чужеземных волхвов
Под предлогом волнения за государство.
И волхвы, царедворцу отвесив поклон,
Ожидали со страхом и гнев, и невзгоды,
Но спросил Годунов: «Кто приидет на трон?
Назовите мне имя его, звездочеты!».
И тогда звездочеты, что небом клялись,
Торопливо забыли о небе и чести,
Ибо все, как один, прошептали: «Борис!»,
Не взглянувши на формулы русских созвездий.
И за то, что они так в угоду вошли,
Напоили вином, одарили алмазом,
А потом, как собак, на пустырь сволокли
В соответствии с тайным боярским наказом.
Их забили до смерти жердьем батыри,
Дабы слух о волшбе не пошел ненароком,
Потому что в России, что ни говори,
Основания нет доверяться пророкам.
1989
Начало
У самого синего моря,
У самого синего неба
Есть остров соснового звона
И тихих ракитовых слов.
Кругом дремота древостоя,
Убогое топкое время
Да северо-западный ветер
Над Синусом Финским летит.
И только орел поднебесный,
Ровесник библейского часа,
Пространство крылом измеряет
И время крылом золотит.
Кружится над островом звонким,
Над островом звонким кружится,
И реет на царскую руку,
И руку до крови когтит.
Рука исполняется мощью,
Рука исполняется силой,
Рука исполняется медью,
И медь по суставам течет.
И город встает под рукою…
2001
Застольная беседа с действительным статским советником Гавриилом Державиным
Един есть Бог, един Державин.
Гавриил Державин
Шекснинская стерлядь, и щука с пером голубым,
Какой-нибудь лимбургский сыр примечтаются сдуру —
И вот уже кубок искрится вином золотым:
Действительный статский советник не пьет политуру.
Река по туманным болотам струит времена
И в пропасть уносит обломки горящего царства,
Да только вода в ней от крови невинной красна
И водоворот синеват от чужого коварства.
Сегодня для русских Эзопа язык как родной:
С улыбкой не скажешь про истину, что охмурила,
Поэтому и разговорец почти что пустой:
– Ну что, брат Евгений?
– Да так как-то все, брат Гаврила!
В Румянцевском садике флейтовый свист снегирей:
Кому – ярлыкастая брань, а кому – переклич молодецкий.
Есть ценник на памятной злат-табакерке твоей
И нет, слава Богу, на лире твоей мурзамецкой.
А в праздник над крепостью гром с серебром пополам
Гремит от турецкой луны до крестов монастырских.
Палит и палит артиллерия по воробьям,
Прицеливаясь в самозванцев (подсказка – симбирских!).
Но словом алмазной резьбы не гранят обелиск:
Сегодня победы – по ветру, а славу – на сплавы.
Куражась в кружалах, поэты спиваются вдрызг,
Покинув забрало, идут на бульвар Ярославны.
Ах, белая скатерть, ах, черный грузинский коньяк:
«Табэ – половина, и мнэ, дарагой, половина».
А любо на стол уронить стопудовый кулак:
«Един есть Господь, посему и держава едина!».
«Служить самодержцу, что Богу служить, господа!
И злат-табакерку не стыдно принять по секрету…»
Вздыхает Фелица: «С пиитами просто беда —
Притворных навалом, одначе придворного нету».
Заглазно, заушно не рай предрекали, а крах:
«Царю да царице нейти сквозь игольную прорезь».
Над синею пропастью Русь удержал Мономах,
Над синею пропастью вздыбил ее Медный Конязь.
Гвардейский поручик: «Ужо, – восклицает, – ему!».
Звенят на плечах золотые подковы сомнений.
Полцарства – в огне, а другие полцарства – в дыму.
– Ну что, брат Гаврила?
– Да так как-то все, брат Евгений!
Шекснинская стерлядь не плещется в мутной воде,
Спешит в балаганчик народный трибун и наветник.
Стихов не читает никто, никогда и нигде.
И пьет политуру действительный статский советник.
Октябрь 1993
Элегия
Моя душа коростяная…
Владимир Нестеровский
Коростяная душа, бессребреник, нищий,
Алчущий пищи земной, а паче небесной,
Чем приглянулась, создатель азбуки града,
Эта ограда турецкой ковки чудесной?
Чем прилюбился тебе, бродяжка вселенский,
Преображенский собор – гранитная нега,
Светоблистанная высь, кресты золотые?
Здесь литургия нежнее первого снега.
Здесь всякий грош – полновес любви и заботы;
Медные годы считает старый калека,
У голубей, почтальонов Елизаветы,
Просит ответы на письма тайного века.
А ты сидишь у ограды ковки турецкой:
Счастье то решкой сверкнет, то птицей двуглавой.
В солнечном воздухе снег искрится и тает —
Вновь сочетается цесаревна со славой.
Видишь, дуга золотится знаком покоя,
У аналоя мерцает сталью кираса —
Значит, трепещут опять ботнийские воды,
Помня походы на запад русского Спаса.
Там никогда не поймут молитву о чуде:
Боже, да будет последней эта победа!
Но возвращается все – по кругу, по кругу:
В белую вьюгу любовь стяжает полсвета.
И ты не знаешь, создатель азбуки улиц,
Чем приглянулись заморцам с дальнего брега
Русская Греция, лед, гранит, ветродуи?
Здесь поцелуи нежнее первого снега.
С елизаветинских кружев этот морозец —
Чересполосица сна, тумана и блесток.
И, оставляя следы на россыпи вьюжной,
Отсвет жемчужный уходит за перекресток.
1995