Kitobni o'qish: «На палачах крови нет. Типы и нравы Ленинградского НКВД»
Памяти А.И. Солженицына
В оформлении обложки использованы фрагменты картин Казимира Малевича

© Лукин Е.В., 2022
© Оформление. ООО «Издательско-Торговый Дом «СКИФИЯ», 2022
На палачах крови нет
Трудная судьба книги о палачах
В крови до пят мы бьемся с мертвецами,
Воскресшими для новых похорон.
Федор Тютчев
Зимой 1988 года в Ленинграде состоялся вечер, посвященный легендарной группе «Обэриу», в котором принимали участие сыновья знаменитых поэтов – Никита Заболоцкий и Александр Олейников. С ними я был давно знаком – они и пригласили меня в Дом актера. Зал был полон – интерес к вечеру необычаен. Выступали деятели культуры, артисты, поэты. Вспоминали забавные истории из тогдашней литературной жизни. Читали веселые стихи обэриутов. Александр Олейников, к примеру, блестяще воспроизводил угрюмо-философскую манеру отца произносить иронические пассажи:
Я влюблен в Генриетту Давыдовну,
А она в меня, кажется, нет.
Ею Шварцу квитанция выдана,
Мне ж квитанции, кажется, нет.
В начале тридцатых годов Генриетта Давыдовна работала в редакции журналов «Еж» и «Чиж» вместе с Олейниковым, Заболоцким, Введенским. Там же начинал свою литературную деятельность и писатель Евгений Шварц. На вечере я сидел рядом со своим близким другом – поэтом Андреем Крыжановским, внуком того самого Шварца, – и все происходящее казалось мне каким-то нереальным, фантастическим воспроизведением минувшего. Неожиданно из зала донесся выкрик:
– Я сын Генриетты Давыдовны!
И на сцену поднялся слегка полноватый мужчина. Ему было лет пятьдесят. Редкая седина поблескивала в иссиня-черных волосах, редким оттенком поблескивал иссиня-черный костюм. Он громко заговорил, распаляясь от слова к слову. Я не сразу понял смысл его речи. Наконец стало понятно главное: он проклинал. Он проклинал власть, проклинал партию, но пуще всего проклинал ужасных чекистов, которые лишили его счастливого детства.
После такой тирады вечер впопыхах завершился. Мы прошли в буфет, сели тесным кружком – Никита Заболоцкий, Александр Олейников, Андрей Крыжановский и я. На столике появились бутылка красного сухого вина, бокалы, конфеты. Вдруг из темноты снова возник иссиня-черный силуэт. Он подсел к нам, попытался заговорить, но, почувствовав отчуждение, что-то пробормотал под нос и исчез.
Вот тут я и рассказал о том, какую зловещую роль в судьбе обэриутов сыграл отец этого человека – ленинградский чекист Вячеслав Ромуальдович Домбровский, муж незабываемой Генриетты Давыдовны. Будучи начальником Секретно-оперативного управления Ленинградского ГПУ, именно он поставил свою подпись под приговором Хармсу и Введенскому. Это обстоятельство впоследствии и привело к гибели поэтов.
Мой рассказ произвел сильное впечатление. Помолчав, Заболоцкий и Олейников разом выдохнули:
– Женя, об этом надо обязательно написать!
Так возник замысел книги о палачах 1937 года. На свой страх и риск я стал собирать архивные материалы и публиковать документальные очерки о сталинских душегубах. Мое тогдашнее начальство в пресс-службе Большого дома относилось к моим трудам индифферентно: его волновали иные проблемы, более насущные в то переломное время. Однако первая статья «Палачи», напечатанная в «Ленинградской правде» летом 1989 года, вызвала скандал. В Центральный комитет КПСС, Ленинградский обком партии и прочие органы посыпались доносы: мол, автор выдал святая святых – впервые назвал имена сталинских палачей Ленинграда. Я был вызван к исполняющему обязанности начальника Ленинградского управления КГБ СССР генералу Владлену Николаевичу Блееру.
– Кто? – Лицо генерала побагровело. – Кто тебе разрешил это напечатать?
– Никто, – ответил я. – Моя совесть.
– Так вот знай, – отчеканил он. – В прокуратуру на тебя поступили заявления с требованием возбудить уголовное дело, и в этой ситуации мы защищать тебя не будем.
Я покинул генеральский кабинет в предчувствии больших испытаний. Честно говоря, заявлений в прокуратуру я так и не увидел, однако доносов на имя Генерального секретаря ЦК КПСС Михаила Горбачёва и первого секретаря Ленинградского обкома партии Бориса Гидаспова начитался в редакции «Ленинградской правды» вдоволь. Грустно вспоминать об их авторах – известных людях, которые и поныне считаются светочами демократии. Несмотря на эту травлю, я продолжил работу над книгой о палачах, получая моральную поддержку от Андрея Крыжановского, которого время от времени знакомил с рукописью. Последнюю статью напечатал в газете «Литературная Россия» осенью 1991 года – она была посвящена потомку героя Парижской коммуны, ленинградскому чекисту Вячеславу Домбровскому.
Книга была написана, большей частью опубликована в 1989–1991 годах небольшими очерками в советских газетах от Заполярья до Магадана и Краснодара, однако выпускать ее отдельным изданием я не спешил – считал, что читатели еще не готовы к адекватному восприятию подобной информации сразу в большой дозе. Так и сказал об этом в интервью британской газете «Guardian». Бог знает, сколько времени еще пылилась бы рукопись на полке, если бы не один питерский детективщик. Он попросил у меня очерки для ознакомления, а затем предложил их издать. Я полностью доверился ему, и весной 1996 года документальная брошюра увидела свет.
Среди первых читателей оказался петербургский вице-мэр Владимир Путин, которому я при случае вручил ее в Доме актера. Через месяц, ненароком встретив его на Суворовском проспекте, я поинтересовался мнением о подаренной книжке.
– Это интересно! – откликнулся будущий российский президент и пытливо посмотрел на меня.
Вскоре руководитель Российско-американского информационного центра Анна Шароградская организовала презентацию книжной новинки. В зеленой гостиной Дома журналиста собралось много народу. В первых рядах восседал Борис Пустынцев, возглавлявший правозащитную организацию «Гражданский контроль». Его статья, появившаяся в центральной газете «Известия» (04.02.1998), весьма отличалась от остальных, в целом, благоприятных рецензий на мою книгу. За разоблачение сталинских преступлений 1937 года известный правозащитник заклеймил меня позорным клеймом, а сталинских палачей ласково поименовал «лицами геройской национальности». Прокатилась молва, что по наущению этого господина посольство США в России устроило форменную взбучку журналистке Анне Шароградской, предоставившей мне трибуну.
Апофеозом травли стал донос в ФСБ, опубликованный в самом начале лета 1996 года в петербургской газете «Невское время». Как и полагается жанру анонимного доноса, подписей под ним не было, лишь перечислялись названия двенадцати правозащитных организаций – от «Санкт-Петербургского Пен-клуба» и «Международного общества по правам человека» до «Комитета адвокатов в защиту прав человека» и «Гражданского контроля», хором призывавших к расправе надо мной. Особенно возмутила бдительных правозащитников моя характеристика большевистского правительства, которое в одном из очерков я назвал «нашим ненашим». Анонимы увидели в ней намек на тогдашнюю власть и с ходу обвинили меня в политической неблагонадежности: мол, русский офицер не имеет права называть «нашим ненашим» правительство Б.Н. Ельцина, которое «было сформировано на законной демократической основе». И призвали руководство ФСБ раз и навсегда разобраться с вольнодумцем.
Другой донос, направленный в Военную прокуратуру летом 1996 года, был подписан именитым правозащитником из «Мемориала»* Вениамином Иофе, который заявил, что название и содержание книги «полностью противоречит смыслу статьи 18 Закона о реабилитации жертв политических репрессий от 18 октября 1991 года», и потребовал от военного прокурора высказать свое суровое мнение. Фактически он призывал привлечь меня к уголовной ответственности за разглашение секретных сведений о палачах.
Я был вызван к следователю Военной прокуратуры. Следователь напрямую объявил мне, что в своей книге я выдал государственную тайну. Я согласился с ним, ибо на каждом личном деле палача стоял гриф «Совершенно секретно», но заметил, что сделал это еще при старом коммунистическом режиме, когда печатал очерки в советских газетах. Мы стали спорить, какое событие было первичным, а какое вторичным – выпущенная мною книжка или выпущенная мною государственная тайна? Ситуация напоминала абсурд в духе обэриутов. Предлагалось решить, что было раньше: тайна или книжка, курица или яйцо? В конце концов следователь потребовал, чтобы я подтвердил свое алиби старыми газетными публикациями, вышедшими до пресловутого закона от 18 октября 1991 года, который на деле закрыл сведения о сталинских палачах. Это был один из первых законов, поспешно принятых новой демократической властью, – вот как ее заботила проблема сталинских палачей!
В том, что нынешние либералы являются наследниками большевиков, едва ли кто сомневался. Злые языки даже поговаривали, что лидер питерских правозащитников Борис Пустынцев будто бы приходился отпрыском главному палачу Ленинграда – первому заместителю начальника Ленинградского управления НКВД Шапиро-Дайховскому, непосредственно руководившему массовыми репрессиями в 1937–1938 годах. В качестве доказательства они указывали на удивительное совпадение фамилий главного палача и матери правозащитника. Благодаря этому становилось понятно, почему сей идейный борец с коммунизмом так «героизировал» сталинских палачей. Но это ничуть не соответствовало действительности.
Впрочем, попытки оправдать преступников предпринимались каждый раз, как только среди них отыскивалась «родная кровиночка». Однажды мне домой позвонила активистка московского общества «Мемориал»1. Оказалось, она обнаружила среди персонажей моей книги родственника, который возглавлял Дорожно-транспортный отдел Ленинградского управления НКВД. «Вы оболгали невинного человека! – решительно заявила активистка. – Мой дядя занимался дорожным строительством, а не массовыми репрессиями». Пришлось пояснить, что сотрудники дорожно-транспортного отдела НКВД вовсе не дороги строили, а ставили к стенке тех, кто эти дороги строил. Мое объяснение не удовлетворило активистку, и она пригрозила мне судебными неприятностями…
Предчувствие грядущих испытаний не обмануло меня. Малотиражная книга «На палачах крови нет» изменила мою судьбу. По старой российской традиции, мое военное начальство, реагируя на призыв демократической «общественности», приняло самое простое решение – убрать офицера с глаз долой, сиречь отправить воевать на Кавказ. Мне выпало побывать в несчастной, окровавленной Чечне, после чего в один день быть награжденным и отставленным.
Со временем книга о палачах обрела свою историю, обросла легендами и слухами. Наверное, стоит ее переиздать, ибо пепел Клааса – прах невинных жертв с тайного кладбища НКВД на Левашовской пустоши – до сих пор стучит в наши сердца.
Евгений Лукин
Санкт-Петербург
Солдат революции
Взрывайте, дробите
мир старый!
В разгаре вселенской борьбы
и в зареве рдяных пожаров
не знайте пощады —
душите
костлявое тело судьбы!
Василий Александровский, 1918 г.
Теперь уже, наверно, никто не сможет поведать о том, почему он, деревенский малограмотный парнишка, бежал от отца в Питер. То ли крутой нрав новгородского землепашца Родиона Матвеева был тому причиной, то ли рано проснувшееся желание самого Михаила жить своевольно, то ли еще что. Известно: поздней осенью 1907 года пятнадцатилетний паренек очутился в столице Российской империи. В руках – узелок с бельишком и небольшими сбережениями: как-никак два лета бурлачил на Мете у подрядчика Шаркова. Устроился поначалу мальчиком на побегушках в частную техническую контору «Иохим», а затем рассыльным при Ларинской гимназии. Город знал плохо. Посему вскоре перевели его в истопники: дело нехитрое – знай подбрасывай поленья в огонь. Перезимовал между печками в классных коридорах. Потом подался в конюхи, а там – в швейцары.
Так вот и мытарствовал бы Михаил Матвеев в Питере, если б не повстречал рабочего Жукова. Он, Жуков, как увидел нескладного швейцара у девятого дома на Бармалеевой улице, сразу понял: пропадет парень, обернется блюдолизом. И привел его на завод «Вулкан». Стал Матвеев подручным токаря: трудился рука об руку с Тишкой Гартным, будущим большевистским писателем и академиком.
С тех самых пор накрепко связал Михаил свою жизнь с рабочей Петроградской стороной. Здесь нашел любовь-зазнобу. Здесь родился у него первый сын. Здесь в феврале 1917 года добровольно вступил в Красную гвардию. Командир отряда Луц так и сказал: «Матвеев нашенский – не подведет!» Не подвел: во время уличных боев метко стрелял по жандармам – последним гвардейцам, отважившимся защищать павший царский трон. Надежным человеком был Матвеев: что ни скажут – сделает без рассуждения. Вот и 25 октября явился, как приказали, на заводской двор. Вместе со всеми вскрывал топором длинные ящики с винтовками, присланные сестрорецкими оружейниками. Вместе со всеми шагал под красным знаменем к Зимнему дворцу, чтобы свергнуть по призыву большевиков демократическое Временное правительство. У дворца его избили до полусмерти. Позднее вспоминал:
«Нанесено было до 20 ударов тупым оружием по голове. Перевязку мне сделали в Преображенском полку по распоряжению т. Антонова-Овсеенко» [1].
Это был первый бой Михаила Матвеева за Советскую власть. А сколько еще впереди!
В красногвардейской цепи спускался он с Пулковских высот навстречу казачьим сотням генерала Краснова. Сквозь декабрьскую метель мчался по чугунке, вез голодающим эшелон хлеба с украинской станции Гришино – по личному указанию Владимира Ленина. Возглавлял летучий отряд Чека на Петроградской стороне. Штурмовал мятежные форты Красная Горка и Серая Лошадь. И жестоко мстил за гибель 370 красных бойцов, казненных неклюдовцами накануне:
«Вместе с Павлуновским, Медведевым, Ждановым, Разиным, Судаковым и Ругаевым производили все операции расстрела собственноручно» [2].
За беспощадную борьбу с контрреволюцией получил именной браунинг.
Только вот задумывался ли он, кого убивал? На фортах, в крепостных полках служили его земляки – крестьяне Новгородской и Псковской губерний, уже познавшие, что такое продразверстка. Вряд ли думал о том бесстрашный чекист. С тех пор как избили его у Зимнего дворца, частенько терял память, истерично кричал или морщился от болей, разламывающих голову. Да и забыл Михаил, откуда родом – из какого родника воду пил, из какой печи хлеб ел. За десять с лишним лет ни разу не приехал в отчий дом: напрасно ждала его старая мать Прасковья Осиповна, схоронившая мужа на деревенском погосте…
Но служил Михаил честно, как подобает солдату Революции, в которую он верил и которую, может быть, даже боготворил. Правда, однажды написал, как мог, бумагу начальнику:
«В виду тово, что я человек мало грамотной и кроме всево тово не обладаю памятью и красноречием, посему считаю сибя слабым для работ. Прошу вашево разрешения для использования миня на другой работе или вовсе уволить из органов ГПУ как неспособново» [3].
Случилось это после того, как выручил он своего дружка Юргенса: тот, будучи выпившим, тащил с фабрики шоколад милиционеру Фишу. Задержали пьяницу на проходной, сдали куда надо. Он позвонил Матвееву: Миша, спасай, залетел по пьянке! Спас – ослобонил от народного суда. Но кто-то заинтересовался этим делом: Фиша осудили на год «за незаконное получение продуктов», а Матвееву, знать не знавшему про украденный шоколад, влепили строгача по партийной линии. Он замкнулся, понял, что в ГПУ «много публики, которая всегда способна закопать живым в могилу». На рапорт наложили снисходительную резолюцию: «Несвоевременно, так как вопрос не стоит так остро, как вы указываете». То есть, вроде как малограмотные, не обладающие памятью и красноречием, еще нужны ГПУ. И остался Михаил Матвеев чекистить.

Чекист Михаил Матвеев. Тюремная фотография 1930-х годов
Тогда его сразу в Томск отправили: там комендант требовался – отстреливать контру. Из Томска перебросили в Троцк, где находился политический карантин для беженцев из Прибалтики. Тут с порученной работой не справился: уж больно был охоч до баб. Приглянулась ему эстонская беженка Висман, и закутил с ней напропалую: водка, конфеты, яблоки и все такое. Короче, оскандалился. Отругали Михаила за моральную нестойкость, стали кумекать: куда еще послать? На оперативную работу нельзя: в бумагах так накаракулит – сам черт не разберет. Необразован ведь. И решили: раз другому мастерству не обучен, то быть Матвееву комендантом Ленинградского ГПУ, командовать расстрелами.
Четыре года стрелял без единой осечки. От самого Ульриха благодарность получил – за умелую организацию «процесса» над Шиллером и Карташевым. А какая характеристика! «Исполнительный, дисциплинированный и преданный работник». «Работает без ограничения времени». «Проводит операции, выполняет их хорошо, быстро и толково». Правда, «в работе проявляет иногда излишнюю горячность», «бывает вспыльчив и резок ввиду болезненного состояния», то есть виноват в этом не Матвеев, а прапорщики у Зимнего дворца, что голову его не поберегли для толкового дела.
В 1933 году передал Матвеев расстрельные бумаги своему помощнику Александру Поликарпову, а сам стал заместителем начальника Ленинградского ГПУ по административно-хозяйственной части: выслужился, так сказать. В дудергофском заповеднике под Ораниенбаумом для Кирова, Кодацкого и прочих высокопоставленных большевиков охоту организовывал, чтобы, значит, кабаны вовремя из кустов выскакивали, а пробки – из бутылок. Доставал чинушам каракулевые и меховые тужурки. Отправлял, согласно списку, пакеты с красной икрой, балыками и другой снедью в Москву. Попойки устраивал на дачах: по поводу приезда начальника Ленинградского управления НКВД Льва Заковского, отъезда его жены к Черному морю на отдых, назначения Перельмутра руководителем местной контрразведки, празднования годовщины Октябрьской революции и просто так, без повода [4].
На холостяцких пирушках Заковский, бывало, напьется, увидит симпатичную незнакомку, заплачется: хорошая девочка – жаль, не моя. Матвеев тут как тут с утешением: вот когда лакейская выучка пригодилась. А сам никак не мог понять: чего так хозяин убивается? Баб кругом пруд пруди – выбирай любую. Однажды поехал в сочинский санаторий. По дороге познакомился с Изольдой Донгер. Об этой веселой и любвеобильной даме особо следует рассказать.

Певица Изольда Донгер. Фотография 1920-х годов
В 1901 году ее матушка вышла замуж за шведского боцмана Эдуарда Стуре. Через две недели после свадьбы он ушел надолго в море, а молоденькая жена уехала в имение Зегевольд, где за ней стал ухаживать князь Кропоткин. Когда боцман вернулся, то застал возлюбленную в интересном положении. С горя запил, рехнулся и бросился в бездну вод. Родившуюся девочку сумасшедшая мать вздернула на люстре и скрылась в неизвестном направлении. Эльзу чудом спасли и отдали в рижский приют «Айхенгайм», где она и воспитывалась. В 1919 году сиротка бежала из приюта вместе с отступающими красными латышами: среди них был и знаменитый чекист Берзин. В Москве по рекомендации последнего стала работать в Реввоенсовете республики, однако вскоре была уволена: дала пощечину племяннику Троцкого, который нагло приставал к ней. Приехала в Питер и, мечтая об артистической карьере, занялась проституцией [5]. С неделю ее клиентом, к примеру, был немецкий кинорежиссер и писатель Вильгельм Аксель, пообещавший устроить девицу в неаполитанскую школу пения и, конечно же, обманувший ее. В конце концов Эльзе удалось соблазнить одного актера: тот поселил неофитку в своей квартире на Невском проспекте, купил красивый костюм и придумал изящный сценический псевдоним – Изольда Донгер. С той поры гастролировала она по городам и весям, распевая тирольские песенки [6]. Узнав, что Матвеев служит в НКВД, певица расплылась в очаровательной улыбке: актер ей смертельно надоел – хотелось выселить его из квартиры куда-нибудь подальше. По возвращении в Питер позвонила Михаилу: «Не зайдете ли посмотреть мою печку – вроде как надо ее переложить?» Конечно, зашел. И остался до утра – печку осматривать [7]… Прямо как в сказке: деревенский крестьянишко с княжеской доченькой! Но солдат с кем ни спит, а служба идет.

Чекист Леонид Ваковский (Штубис). Фотография 1920-х годов
В октябре 1937 года Ваковский вызвал Матвеева и вручил ему протоколы на тысячу с лишним приговоренных к расстрелу. Заглянул Михаил в расстрельные списки – мать честная, кого там только нет! Предводитель кулацкого мятежа Порфирий Железняк. Офицер деникинской контрразведки Леонид Дашкевич. Одесский бандит Яшка Кушнер. Грузинский князь Яссе Андронников. Французский журналист Жан Рено. Потомственный адвокат Александр Бобрищев-Пушкин. Бывший чекист Иван Тунтул. Недобитый анархист Николай Владимирский… Троцкисты, монархисты, графья и аферисты – все в одной яме лежать будете. Эх, молодость – Красная Горка, Серая Лошадь!
И отправился Михаил Матвеев на Соловки выполнять задание государственной важности, можно сказать, приказ Революции – убивать. По пути в Медвежьегорском концлагере НКВД срубил пару березовых палок – лупил ими осужденных «без всякой к тому надобности» [8]. Глядя на него, подручные тоже вошли в раж: двух зеков удушили просто так. Обезумев, зверствовал Матвеев и на Соловках: колотил контриков по головам, по спинам – всех, кто под горячую руку подвернется. Приговоренных расстреливал «быстро, точно и толково». Лишь пятерых из тысячи помиловал – и то потому, что московский начальник, главный тюремщик страны Яков Вейншток приказал стукачей не трогать: в других лагерях пригодятся.
Героем вернулся Матвеев в Питер и «за укрепление социалистического строя» удостоился законной награды Революции – ордена Красной Звезды. По такому случаю был сабантуй, на котором подвыпивший Заковский хвастался, что скоро переберется в столицу. Матвееву предстояло отблагодарить хозяина. И он постарался: на 120 тысяч рублей казенного имущества упаковал и отправил в Москву [4]. Уехал тот, а на его место старый партийный работник – Литвин. А с ним целая свора столичных хамов примчалась: Альтман, Гейман, Скурихин, Хатеневер, Лернер. Все в руководящие кресла уселись. И началось по-новому. Гейман присмотрел шикарную ленинградскую квартиру – плевать, что в ней живут люди. Потребовал себе, солдату Революции. Скурихин винный сервиз запросил – хватит солдату Революции из жестяной кружки пить. Альтман трижды менял автомашину, пока не успокоился на достойной солдата Революции – на «Крайслере». И каждому подай: столовое серебро, мебель из красного дерева, прислугу на дом и прислугу на дачу. И всё – бесплатно, как для всех настоящих солдат Революции.

Предписание Михаилу Матвееву на расстрел 1116 соловецких заключенных, подписанноеЛ.М. Заковским
С досады возмутился начальник Матвеева Мочалов, пожаловался Литвину: нескромно ведут себя некоторые чекисты, а денег в казне НКВД нет. И тут же угодил в тюрьму «за контрреволюционную деятельность». Матвеев, конечно, язычок прикусил, припомнив, как «здесь много публики, которая всегда способна закопать живым в могилу». Все ж и его арестовали. А обвинили в том, что выполнил он незаконный, как оказалось, приказ Ваковского и расстрелял безвинных контриков. И того предводителя кулацкого мятежа. И офицера деникинской контрразведки. И одесского бандита. И грузинского князя. И французского журналиста. И русского дворянина. И бывшего чекиста. И анархиста…
Суров военный трибунал НКВД – десять лет Михаилу дали. Радуйся, что жив остался. Прибыл по этапу в Волжский концлагерь, что неподалеку от Рыбинска расположился. Вместе со всеми на общие работы поплелся, вместе со всеми за паршивой порцайкой встал. Но недолго пришлось Матвееву лагерную баланду хлебать – накатилась война. Вышло так: освободили его по специальному постановлению Президиума Верховного Совета СССР. Едва успел в Ленинград – и клацнуло за ним немецкое блокадное кольцо. Пришел в управление НКВД на Литейном проспекте, попросился назад: «Прошу Вас вернуть меня в родную армию чекистов». Оставшиеся в живых сослуживцы похлопали бывшего арестанта по плечу: всякое, мол, бывает. И поручили заведовать внутренней тюрьмой – из огня, что называется, да в полымя. Всю войну то дрова доставал, то продукты. Даже орденом Ленина наградили за добросовестную службу.
Страшной зимой 1942 года вспомнил про Донгер: жива ли? Побрел по известному адресу и застал ее «опухшей от голода» [9]. Разговорились. Изольда все о близкой смерти плакалась, а потом вдруг про Александра Поликарпова спросила: «А правда, что он после твоего ареста написал какое-то письмо и застрелился?» Грубо оборвал ее: «Не твое дело!» [7] И жалко стало эту красивую умирающую стерву: погибнет ни за что ни про что. Пообещал переправить ее в тыл на Большую землю. Слово свое сдержал.
Все-таки роковой женщиной была эта Донгер: многие ее любили, но никому не принесла она счастья. Своего третьего мужа довела до того, что тот в разгромленную Германию бежал, лишь бы быть подальше от нее. Привозил оттуда меховые шубки да шелковые платья. А Изольда про богатого дружка ему талдычила:
«У него сундуки полны, причем не с немецкими вещами, как ты привозишь, а американские отрезы, золото и бриллианты. Он рассказывал, что когда он приехал в квартиру, то бриллианты в вазах так и стояли. Ты знаешь, сколько у него пар золотых часов? Он мне в подарок на день рождения принес дамские золотые часы, все усыпанные бриллиантами!» [ю]
И требовала себе таких же подарков.
В конце концов попался бедный муженек, а следом и ее арестовали «за пропаганду прогерманских националистических взглядов, клевету на русский народ и советскую действительность» [11]. Если б знал солдат, с кем гулял! А Донгер козыряла на допросах чем могла. Поэтому и Михаила Матвеева как дружка своего старинного преподнесла. Допросили чекиста: что знаешь – говори! Ничего-то он, кроме печки, не знал, но понял: охмурила его дура, приворожила, и теперь придется расплачиваться сполна. Но второй раз в тюрьме сидеть? Ну уж дудки! И взмолился Матвеев об отставке, только бы все по-тихому. Отставку дали, учтя заслуги.
Вышел Михаил из Большого дома НКВД на Литейном, добрел до Невского проспекта, где начинал мальчиком на побегушках. Может, вспомнил отца-мать по дороге. И дом свой деревенский. И всю жизнь свою революционную, начавшуюся у стен Зимнего дворца. И тысячи расстрелянных им на далеких Соловках в Белом море. Но скорее всего, ничегошеньки не вспомнил Михаил Матвеев. Ни в чем не усомнился он, солдат Революции, беспрекословно исполнявший ее кровавые приказы. А в 1971 году помер и, кажется, ни разу не перевернулся в гробу.
Список источников
1. Автобиография, датированная 28.09.1938 г. (архивное личное дело Матвеева М.Р. № 11 868).
2. Автобиография, датированная 01.10.1932 г. (там же).
3. Рапорт от 04.07.1922 г. (там же).
4. Показания Мочалова В.В. от 31.01. и 09.02.1939 г. (архивное следственное дело на Мочалова В. В. N 56 873-38 г.).
5. Показания Стуре Э.Э. от 20.04.1949 г. (архивное следственное дело на Стуре Э. Э. № 5-49 г.).
6. Автобиография Стуре Э.Э., датированная 27.01.1944 г. (там же).
7. Показания Стуре Э.Э. от 25.04.1949 г. (там же).
8. Справка от 18.11.1949 г. (архивное следственное дело Матвеева М.Р. № 905003).
9. Показания Матвеева М.Р. от 06.07.1949 г. (архивное личное дело Матвеева М.Р. № 11 868).
10. Справка от 16.12.1949 г. (архивное следственное дело № 5-49 г. на Стуре Э.Э.).
11. Обвинительное заключение от 11.05.1949 г. (там же).
Впервые опубликовано в газете «Невский проспект», 1991, январь – февраль, № 3. С. 14.
Перельмутрище
Сквозь пустоту державной воли,
Когда-то собранной Петром,
Вся нежить хлынула в сей дом
И на зияющем престоле,
Над зыбким мороком болот
Бесовский правит хоровод.
Максимилиан Волошин, 1918 г.
В Петербурге на Лиговке дом стоит, номер сорок четыре – неподалеку от Невского проспекта. Дом как дом, Перцов называется. Когда-то здесь, в деревянном флигеле, революционер-демократ Виссарион Белинский скончался. Перед смертью всё великого писателя Гоголя поносил: «Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия… По-вашему, русский народ самый религиозный в мире: ложь!» А Гоголь ему смиренно: «И вы, и я перешли в излишество. Я, по крайней мере, сознаюсь в этом, но сознаетесь ли вы?» Куда там! Так и помер, норовя глотку перегрызть всякому, кто усомнится в грядущем царствии свободы – без Бога.
Советский прозаик Василий Михайлович Андреев в Перцовом доме своих героев любил поселять. Один из них, сын переплетчика Андрей Тропин, будучи комиссаром на Гражданской войне, чуть рассудка не лишился, в уме прикидывая: как бы круг заколдованный расколдовать, ни Богу, ни дьяволу не поклониться? У Тропина расколдовка не получалась: ради Виссарионова царствия свободы через невесту перешагнул – убийца!
Но то литературный герой – лицо мифическое, вымышленное. Я же хочу рассказать о человеке явном, некогда жившем в Перцовом доме, – человеке, можно сказать, какого-то сатанинского происхождения. Через невесту, правда, он не переступал, потому что таковой у него никогда не было. Зато, как звездам, не было числа тем, кого он запытал, изсилил, замучил.

Перцов дом № 44 на Лиговском проспекте, где жил чекист Яков Перельмутр. Современная фотография
Его прошлое темно. Городской совет Чудново, что на Житомирщине, в 1926 году такую справку дал:
«Гражданин Яков Перельмутр до революции занимался юридическими делами как адвокат. В гимназии учился на средства отца. Социальное положение его отца то же самое… Семья простая, интеллигентная. В отношении личности Якова Перельмутра ничего предосудительного не замечено» [1].
Этакий скромный вежливый стряпчий с водянистыми глазами. Недаром говорят: в тихом омуте черти водятся.
В мае 1916 года мобилизовали адвоката в царскую армию и сразу на Румынский фронт послали. В боях новобранец не участвовал, контузий и ранений не получил, Георгиевских крестов тем паче, но как-то очень быстро подсуетился, извернулся и оборотился военным чиновником 51-го тылового эвакуационного пункта в Одессе. Тут и показал себя.
С началом Февральской революции власть в городе захватил Румчерод, в котором рабочие, солдатские и флотские депутаты собрались. Ну а наш здоровяк представлял в нем покалеченных в сражениях воинов. На митингах геройствовал, громче всех кричал, брызжа слюной, требовал низвергнуть Центральную Раду, а «синих жупанов» разогнать. Но 13 марта 1918 года на одесскую брусчатку германские солдаты ступили, затворами клацнули. И бежал впопыхах Яков Перельмутр домой в Чудново.
Пока отсиживался под родительским крылышком, опасаясь чужеземных «гусар смерти», вся Малороссия вздыбилась – не пожелала быть под пятой продавшегося гетмана Скоропадского. Эсер Борис Донской убил в Киеве немецкого фельдмаршала Эйхгорна. А железнодорожники повсеместно забастовали: ни один паровоз на станциях с места не тронулся, ни один эшелон с хлебом в Берлин не ушел. Ненависть и ярость такой была, что, казалось, поднеси зажженную спичку – весь мир вдребезги разлетится…
Наконец, Богунский полк, сформированный легендарным красным командиром Николаем Щорсом, замаршировал по житомирским дорогам. Вылез Яков Перельмутр из закутка, объявился: я – партизан и боротьбист, сражавшийся против угнетателей и захватчиков. С таким жаром говорил, что поверили ему и назначили командовать отрядом особого назначения.
Город Новоград-Волынский оборонял от красных батальон полковника Соколовского. Перельмутр, ясное дело, в рукопашную с ботунцами не ходил – под черемухами тихонько полеживал, ожидая, когда пленных начнут с передовой доставлять. Вот они, голубчики, появились – оборванные, грязные, жалкие плетутся. Выпрыгнул из черемуховой кипени Яков: к ровчику их, к ровчику ведите! Поставил соколовцев на краю мрачной бездны и, высунув от удовольствия красный язычок, пульку за пулькой стал выстреливать из маузера – раскалываются черепа, мозги в разные стороны разбрызгиваются. Весело!
Удача в сражении капризна, изменчива: вчера красные неостановимо наступали, сегодня белые их окружают, вот-вот западню захлопнут. Учуял Перельмутр, что в воздухе жареным запахло, быстренько бумажки какие-то в портфель запихал, прихватил с собой двух пленных офицеров, буркнул: надобно, черт побери, этих важных особ срочно в Москву доставить! Взъюркнул на тарантайку, и след его простыл…
Ранним октябрьским утром 1919 года ответственный секретарь президиума Волынского ревтрибунала ступил на Красную площадь столицы. Стальной взгляд и решительный шаг свидетельствовали о твердости и несгибаемости его духа. Он проследовал к зданию Московской чрезвычайки, где предложил свои услуги. Не спеша заполнил служебную анкету:
«Перельмутр Яков Ефимович, фамилию не менял, родился 24 июля 1897 года, образование среднее, документов не имею».
Спустя годы дотошные архивисты, пытаясь выяснить жизненный путь этого склонного к мистификациям человека, установили, «що Перельмутр в Трибунали процював на посади диловода и не довгий час, э билыпе неяких видомостей не маэться» [2]. Так: ни командиром партизанского отряда на Житомирщине, ни начальником разведки Первой революционной дивизии, ни ответственным секретарем президиума Волынского ревтрибунала, ни членом коллегии Закавказской чрезвычайки он не был – «неяких видомостей» на этот счет архивисты не обнаружили. Позднее, став влиятельным чекистом, Перельмутр через своего секретаря Мишку Брозголя справил себе документы, будто бы подтверждавшие его славный революционный путь. Тогда многие советские плутократы проделывали такой фокус. Даже Мишка Брозголь по-наглому попытался получить билет участника Гражданской войны, хотя в эти смутные годы пребывал во Франции, но бдительная сотрудница НКВД Анка-пулеметчица его в последний момент ущучила. А вот Перельмутра изобличить не смогла: туманной и темной была его дорога.
В Харьковском ГПУ, где одно время трудился наш неуловимый герой, о нем придерживались разноречивого мнения. Один начальник ругал его на чем свет стоит:
«Имеет следующие недостатки: 1. Высоко мнит о себе. 2. Карьерист. 3. Неуживчив и, наконец, живет не по средствам – имеет очень большие долги».
Другой начальник нахвалиться не мог:
«Энергичен, решителен, силу воли имеет, дисциплинирован, здоровьем слаб, отношение к сотрудникам требовательное, пока минусов не замечал, может быть вполне назначен на должность начальника» [3].

Чекист Яков Перельмутр. Фотография 1930-х годов
Здоровьем Перельмутр и вправду не блистал: страдал ожирением сердца. Врач ему: «Яков Ефимович, рекомендую в Ессентуки съездить – там ожирелые субъекты и соответствующий стол, и минеральные воды, и дозированные прогулки получают». Пациенту некогда: окружил себя холуями, барствует, веселится – пьянка за пьянкой, гульба за гульбой. Отсюда, видать, и долги, и прочие неприятности. Одна неприятность чуть роковой не стала: уволили Перельмутра из Харьковского ГПУ в двадцать четыре часа. Что случилось, что произошло? Никому не известно. Будто какая неведомая сила уничтожала документы, заметала черные следы.
Вынырнул он из темноты на невском берегу: тихонький, сгорбленный, со слезящимися глазками – предстал перед давнишним приятелем Давидом Ринкманом, то бишь заместителем начальника Ленинградского ГПУ Петром Карпенко:
«Перельмутр стал просить меня не оставлять его в таком бедственном положении и прийти ему на помощь» [4].
Он соглашался на любую, самую неприметную должностенку, лишь бы как-нибудь зацепиться, удержаться, а там… Лиха беда начало – рядовой инспектор Дорожно-транспортного отдела.
Стал служить Яков Ефимович при питерской железной дороге. Карпенко ему покровительствовал – глядь, через год-другой обернулся наш герой начальником отдела: у сослуживцев глаза от удивления на лоб повылазили. Сызнова забарствовал Перельмутр, сызнова загулял: хозяин, едрит твою! Собирал дружков-холуйков на секретной даче у Мельничного ручья: те фотоаппараты ему дарили, радиолы. Потом пили-ели с серебряной посуды, отобранной у дворян и буржуев. Напивались до чертиков. Клялись в любви и преданности: больше всех Мишка Брозголь усердствовал. Ну а кто на дачу не ездил, подарков не дарил, да еще осмеливался острым словцом с хозяином перемолвиться – тот со временем незаметно исчезал: был и нету.
Великим чародеем был этот Перельмутр. Непосвященные в тайны его колдовства изумлялись и ахали, а посвященные старались держать язык за зубами. Крестьянин Андреев не успел глаза со сна протереть – стучат в дверь: «Чека!» Повели полусонного во двор, заставили сарай открыть. Покопошились в сене и – вытащили оттуда винтовку, другую, третью… Судорожно крестится Андреев: «Нечистая сила, нечистая сила! В жисть оружия не имел!» А Перельмутр похлопывает его по плечу: «Оказывается, повстанец ты, батенька»…
И допрашивал арестанта Яков Ефимович с блеском и виртуозностью неслыханной:
«Я знаю, что вы не виновны, но на вас выпал жребий и вы должны подписать этот лживый протокол, в противном случае вас будут бить до тех пор, пока вы не подпишете или не умрете» [5].
Арестант, конечно, подписывал: черт с вами! Один раз Сергей Миронович Киров, возглавлявший в начале 30-х годов внесудебную тройку при Ленинградском ГПУ, почуял неладное и заявил, что сомневается в перельмутровской честности: уж слишком фантастичны его дела. Струхнул тогда Перельмутр не на шутку. Правда, Кирова вскоре убили…
Этот выстрел в Смольном 1 декабря 1934 года – роковой для российской истории. Наверно, еще никогда смерть одного человека не приносила столь страшных последствий. Массовый психоз захлестнул страну. Печать нагнетала страсти, возвеличивала НКВД, выдавала мелочное доносительство за великую доблесть. От чекистов требовали крови врагов народа. И вот на волне всеобщей истерии, разожженной властителями, генеральный комиссар госбезопасности Николай Ежов издает совершенно секретный приказ № 00447:
«С 5 августа 1937 года во всех республиках, краях и областях начать операцию по репрессированию бывших кулаков, антисоветских элементов и уголовников».
Нет спору, и раньше большевики осуществляли массовый террор против населения, но такого тотального геноцида еще не знала история. Специальными нормативными актами НКВД получал необычайную власть. Из Москвы поступали распоряжения, конкретно определявшие количество и качество истребляемого «человеческого материала» на местах.
В Ленинграде для убыстренного рассмотрения дел арестованных назначалась внесудебная тройка в составе: начальник Ленинградского УНКВД Ваковский (Штубис), секретарь обкома ВКП(б) Смородин, прокурор Позеры. Непосредственное руководство геноцидом в Ленинграде и Ленинградской области возлагалось на первого заместителя Ваковского – Натана Ефимовича Шапиро-Дайховского. Первоначальный «лимит» определялся: 4 тысячи человек – на расстрел, 8 тысяч – в концлагеря. «Операция» была расписана до малейших деталей. О ее ходе Москва информировалась каждые пять дней. И бесчеловечная машина террора заработала.
Перельмутру приказ этот был как манна небесная. К тому времени он уже давно контрразведывательный отдел возглавлял.

Оперативный приказ № 004470 т 30 июля 19372080 о начале массовых репрессий, подписанный наркомом внутренних дел Н.И. Ежовым
Прочитав ежовскую директиву, Перельмутр со товарищи тут же предложил организовать «социалистическое соревнование» и составить «встречный план»: нам приказали тысячу арестовать, а мы арестуем полторы. И грозно спрашивал у входящего в кабинет чекиста: «Сколько постановлений на арест вы принесли?» Тот мнется: «Двадцать…». Перельмутр в крик: «Никуда не годится! Вам минимальный лимит – 100» [6].
Рабочий Никашкин из Красной армии пришел – не успел на орудийный завод устроиться, как за решеткой оказался. Измордовали его по-страшному: «Это ты в пушки песок подсыпал?» Никашкин родной матерью клянется, что нет. В конце концов выяснилось: подсыпал кто-то другой, и Никашкина освобождать надобно. А Перельмутр ни в какую не соглашается: «Брака в работе не допущу, цифирь уменьшать тем паче – расстрелять диверсанта Никашкина!»
Если уж бывший красноармеец ломаного гроша не стоил, то что говорить о бывших белогвардейцах? Их наш герой особо не любил, считал: раз бывший русский офицер – значит, патриот, а раз патриот – значит, «фашист». Уничтожать их надо беспощадно и не поодиночке – всех сразу, скопом. Раздобыл в городском военкомате списки бывшего русского офицерства, у себя в столе порылся – отыскал кое-какие фашистские листовки. И послал надежных подручных на обыск к инженеру Филимонову, который в Гражданскую войну работал в омских авиамастерских у Колчака. Ясное дело, что подручные нашли эти листовки у бывшего колчаковца в платяном шкафу: попался, фашист! А вскоре по Питеру победный звон-перезвон раздался: вскрыта и обезврежена целая «Русская фашистская партия», состоявшая из недобитых золотопогонников. Перельмутр был на седьмом небе: сталинский нарком Ежов самолично поблагодарил его за усердие в борьбе с «врагами народа» – назначил начальником Управления НКВД в Амурскую область. Трепещите, оставшиеся в живых!
Еще по дороге в Сибирь затеял Перельмутр утопить Благовещенск в казачьей крови. Приехал, сразу же подчиненным убойную цифру назвал: десять тысяч трупов – не меньше! Сам вооружился ремнем – ходил по кабинетам, хлестал допрашиваемых почем зря. Заодно обучал неумёх премудростям палаческого ремесла: «Спички у арестованного есть в кармане, дома есть керосин – значит, диверсант». Или: «Пиши ему, что он имел задание организовать шторм в Тихом океане, все равно эти протоколы никто читать не будет». Казаки с ходу соглашались подписать любую дурь: о зверских побоях уже наслышались в камерах. А Перельмутр зверел с каждым днем: мало ему крови, мало – еще подавай! А когда ворвались к нему в кабинет чекисты и обраслетили запястья наручниками, никак не мог понять, что случилось: «Вы таки взбесились, да?» Ему: «Сам взбесился, черт проклятый!»
Заметался по камере Перельмутр, зацарапал стены ногтями, стал кричать надзирателю:
«Что, – говорит, – вы хотите меня расстрелять, давайте, говорит, мне бумаги, чернил и ручку, я буду писать, обо мне знает, говорит, все прокурор, дайте, говорит, мне сюда следователя Веселова, я сейчас все ему расскажу» [7].
Как пришел следователь Веселов – пустил Яков Ефимович слезу, чуть ли не на коленях ползал, вымаливал пощаду. Унижался, хитрил, изворачивался. Не помогло: слишком много крови пролил он за свою страшную жизнь.
На суде стоял будто каменный. Говорил каким-то глухим, загробным голосом:
«Нет, я ранее был Перельмутром Яковом Ефимовичем, а теперь я уже Шелест Николай Александрович. У меня сейчас нет лет. Шелестом я стал с того момента, как прошел через кровопуск. Фамилия моего отца Перельмутр. Я родился в Чуднове. До ареста, очень давно, когда-то я работал начальником УНКВД в Благовещенске. У меня нет родных… Карпенко я знал по работе в Ленинграде. Фамилию Шелест не я изменил, а злые духи, которые мне сказали, что ты уже не Перельмутр, а Шелест, – вот я теперь и Шелест. Меня уже судили один раз и приговорили к расстрелу. Меня расстреляли, я уже прошел через кровопуск, и я теперь нахожусь перед Страшным судом, и не на земле, а на втором этаже» [8].
Согласно казенной бумаге, его расстреляли 17 марта 1940 года. А может, в действительности расстреляли не его, Перельмутра, а Шелеста? Может, жив-здоров Яков Ефимович, числится под другим именем-отчеством, ходит на службу, брызжет слюной на митингах, скандируя: «Долой!»? И чудится: белой ночью идет-бредет по Петербургу чудище Перельмутрище, таится в пролетах арок, шарахается от резкого фарного огня, идет-бредет по Лиговке мимо Перцова дома, где когда-то жил, по Литейному, где когда-то работал…
Список источников
1. Справка от 15.10.1938 г. (архивное личное дело Перельмутра Я.Е. № ХС-4155).
2. Справка от 13.12.1926 г. (там же).
3. Аттестация от 13.03.1926 г. (там же).
4. Показания Карпенко П.И. от 27.09.1937 г. (архивное следственное дело на Перельмутра Я.Е. № Н-15018).
5. Показания Смоктуновича А.И. от 05.03.1939 г. (там же).
6. Показания Болотина В.Г. от 14.04.1941 г. (архивное следственное дело на Болотина В.Г. № 807561).
7. Докладная надзирателя Сутягина от 11.01.1939 г. (архивное следственное дело на Перельмутра Я.Е. № Н-15018).
8. Протокол судебного заседания Военной коллегии Верховного суда СССР от 15.02.1940 г. (там же).
Моонзундский герой
Надевай свою куртку кожаную,
За пояс синий наган.
С ветром летним встревоженное
Дыханье встающих стран.
Владимир Луговской, 1920 г.
Ночью 29 сентября 1917 года рядовой Повенецкого пехотного полка Мишка Брозголь был в карауле. Тагалахтскую бухту обволакивал туман. За темными соснами притаилась старая мыза Тагамойз: там, лежа вповалку, храпели намитинговавшиеся ввечеру пехотинцы.
А на рассвете сгустки адского огня осветили окрестность: невесть откуда выплывшие германские дредноуты вдребезги разносили береговые батареи. Многочисленный кайзеровский десант высаживался на эстонский остров Эзель. Оглушенный артиллерийским громом, Мишка прибежал к мызе. И вовремя: однополчане, бросая винтовки и пулеметы, уже скрывались в лесу. Три дня плутали они по острову, пытаясь выйти к Эрисарской дамбе. Вчерашние революционные горлопаны призывали сдаться в плен. Когда же на перемычке узрели немецких самокатчиков, мигом белый флаг развернули: товарищи, не стреляйте – мы сдаемся!
Долгонько скитался потом на чужбине «герой» Моонзундского сражения Мишка Брозголь: томился в Либавском концлагере, чинил вагонетки на лотарингской шахте «Гомекур». 12 ноября 1918 года американские солдаты освободили узников: Мишка в Верденскую крепость попал. Из газет узнал, что в Петрограде произошел Октябрьский переворот: большевики вроде как раздали землю крестьянам, фабрики рабочим, а главное – установили равноправие национальностей. Про себя размышлял: «Именно такая власть является для меня самой благоприятной» [1]. Поэтому, когда комендант крепости французский генерал Валентен предложил добровольцам стать под святые знамена и спасти Россию от большевистских банд, Мишка Брозголь наотрез отказался. Его посадили в холодный каземат, кормили хлебом и чечевицей. Наконец Москва договорилась с Парижем об обмене военнопленными: комиссары возвращали неудачливых интервентов, а французы – русских солдат, не пожелавших сражаться за белую идею. И вскоре пароход «Батавия» с необычными пассажирами на борту взял курс на восток…
До войны служил Мишка в бакалейной лавке у Перельмана, дядюшки своего. Отец Мишки человеком был бедным, промышлял помаленьку кузнечеством в колонии Затишье Екатеринославской губернии и сумел дать сыну лишь начальное образование, а затем снарядил его на заработки к богатым сородичам, в город Александровск. Однако тетка оказалась столь вредной и жадной бабой, что сбежал он от Перельманихи – уехал в село Царе-Константиновка, что неподалеку. Там счетоводил у купца Матвея Коробова, пока не заприметил его местный урядник Дыйнего и не засадил на неделю в кутузку: находилась-то Царе-Константиновка за чертой еврейской оседлости. Пришлось Мишке вернуться к ненавистной тетке. Но эту недельную отсидку не забыл вовек. И большевистскую революцию воспринял как отместку за былое национальное и социальное унижение.
Очутившись осенью 1920 года в Петрограде, направился Мишка Брозголь на Балтийский завод, поелику считал себя «истым пролетарием», а пролетарий теперь в почете и довольствии живет. Повкалывал месячишко и разочаровался: жрать нечего, теплой одежки никакой, да и от барака до завода топать чуть ли не через весь город. Тут знакомый партиец Комаркин присоветовал пойти на курсы станционных агентов ГПУ – деньги немалые, паек солидный. Стал Мишка постигать азы чекистского искусства. Его учили:
«Мы уничтожаем буржуазию как класс. Не ищите на следствии материала и доказательства того, что обвиняемый действовал словом или делом против советской власти. Первый вопрос, который вы должны ему предложить, – к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, воспитания, образования или профессии. Эти вопросы и должны определить судьбу обвиняемого».
Через пол года обучения получил достойную должность: агент первого разряда. И начал новую жизнь – тайную, неизведанную, жуткую. Вынюхивал, высматривал, выслушивал – на вокзалах, в поездах, на дальних полустанках: кто словечком обмолвится, кто взглядом покосится. Сразу на заметку: что, Советская власть не нравится? Кто такой? Какого происхождения?
Кажется, и жену себе высмотрел также: девушка бедная, темная, деревенская – сиделка в Красном госпитале на улице Гоголя. Один недостаток был у Казимиры: полька она, из Виленской губернии. Поэтому мать, будучи женщиной набожной, брак не одобрила. Мишка в Бога не верил, верил в Интернационал, а старинный предрассудок матери простил: посылал ежемесячно четвертной на житье-бытье. Гутта Берковна взамен посылала к сыну подраставших братьев и сестер. Он помогал: Софью и Евгению в органы госбезопасности пристроил, Соломона – на железную дорогу, Николая (будущего Героя Советского Союза) – в школу Кремлевских курсантов. А свояченицу Мальвину определил уборщицей в Большой дом. Уже тогда сослуживцы говаривали: Миша – делец, Миша – король блата. И то: железнодорожный билет нужному человеку достать – Брозголь, путевку в дом отдыха – он же. Услужливый!

Чекист Михаил Брозголь. Фотография 1930-х годов
Видать, тем и приглянулся начальнику Дорожно-транспортного отдела Ленинградского ГПУ Перельмутру. Облагодетельствовал он Мишку, взял к себе в секретари. И не ошибся: тот перельмутровскую премудрость быстро усвоил – все дела втихую обделывать, а уж потом ими хвастаться. Если же какой чекист начнет принципи-альничать, то затыкать ему глотку. В 1932 году, к примеру, пришел из Москвы строгий приказ о повсеместном проведении массовой операции против кулацких повстанцев. А где их взять? В деревнях нищие мужики недавней раскулачкой насмерть перепуганы: им не до мятежа. К тому же оружия у них нет никакого, кроме оглобли. А приказ выполнять надо, иначе недолго и на Соловках оказаться. Вот премудрый Перельмутр и придумал: изъять у егерей под благовидным предлогом ружья, а затем переарестовать их и объявить повстанцами: пусть попробуют отпереться от «улик» – свои берданки, чай, не шишками заряжали. Так и сделали. Но нашелся один честный дурак, раскричался: это, мол, обман Советской власти! Пришлось его уму-разуму учить – послать в деревенскую глушь с наказом: или повстанцев найдешь, или в тюрьму за саботаж пойдешь. А какие в глуши повстанцы – одни волки да зайцы.
В другой раз такой же «честный» и «принципиальный» чекист растрезвонил на всю округу про «бахаревское» дело: мол, крестьянин Андреев чист как стеклышко – это нехорошие чекисты ему в сарай оружие подбросили, а потом арестовали как мятежника. Перельмутр и так, и сяк оправдывался, выгораживал себя и подельников. Мишка тоже ходил бледный как полотно: стра-ашно! А его дружок и собутыльник Анисимов уже подумывал, как Перельмутра под монастырь будет подводить. Как бы не так! Яков Ефимович и не из таких переделок выходил победителем. Вот вызвал он к себе секретаря и говорит: «Миша, дорогой, возьми вину на себя – я тебя век не забуду!» Вздохнул Брозголь, глаза отвел в сторону: руки трясутся, коленки друг о дружку стучат, а делать нечего… Или пан, или пропал – согласился!

Чекист Филипп Медведь. Фотография 1930-х годов
Начальник Ленинградского ГПУ Медведь стукнул для острастки кулаком по столу, порычал на провинившегося и сослал в медвежий угол – на деревенскую тракторную станцию. Мишка радехонек: считай, легким испугом отделался – могло б и хуже быть. Стал за трактористами приглядывать: кто замышляет в цилиндры песок сыпануть, кто – керосин водичкой разбавить? Кругом ведь одно сволочье вредительское… А в свободное время начальнику названивал: «Яков Ефимович, как мои дела, долго ль еще в медвежьем углу околачиваться?» Тот успокаивал: «Твой вопрос решается в ЦК ВКП(б) – сам Медведь за тебя хлопочет!» Наконец свершилось: вернулся Брозголь в Питер с триумфом, как какой-нибудь римский легионер из удачного похода. И сразу: «Извольте, Михаил Израилевич, возглавить Дорожно-транспортный отдел Ленинградского ГПУ».
Перво-наперво решил Брозголь от одной скандальной сотрудницы отдела избавиться: не ровен час, взбрыкнется дура и не захочет поступиться принципами – отправляйся тогда назад к трактористам-гармонистам из-за нее. Эта самая Анка-пулеметчица всю Гражданскую войну на тачанке каталась, своими свинцовыми поцелуями сотни белых офицеров насмерть зацеловала и с тех пор рехнулась – везде ей мерещились золотопогонники. Увидит на улице благородного юношу – хвать за шиворот и тащит в Чека с воплем: «Я белогвардейца поймала!» Брозголь ее увещевал: «Ну стоит ли заниматься этим барахлом? Не стоит» [2]. А сам наверх докладывал: «Взбесилась, ей-богу взбесилась бабенка – без спросу людей на улице хватает, законность социалистическую нарушает!» Таки избавился.
Но куда опаснее Анки-пулеметчицы был известный большевик Николай Чаплин, родной брат чекиста Сергея Чаплина. Сладу с этим начальником политотдела Кировской железной дороги никакого не было. На железке ведь всякое случается: то рельс лопнет, то паровоз под откос свалится, то еще что. Звонит Брозголь Чаплину: «Как сообщили в Москву о крушении?» Тот самодовольно: «Подозревается диверсия». А перепуганный чекист в крик: «Что вы поднимаете панику? Никакой диверсии нет, крушение произошло по техническим причинам» [3]. Перепуг понятен: раз в столицу доложено про диверсию, то кровь из носу, а диверсанта вынь да положь. Откуда? Половина путейцев и так за решеткой сидит – работать некому.
Но Брозголь не отчаивался: подсадил к Чаплину своего стукача. Додик Цодиков отличным парнем был: как-то поругался со своим соседом по Перцовому дому Ледником. Оскорбленный Додик донес в НКВД: «Когда я Леднику указал на его антипартийное заявление и сказал ему, что он вообще против евреев, значит, и против наркома Кагановича, Ледник заявил, что Каганович ассирийской крови, а я – жидовской» [4]. Схватили чекисты гадкого фашиста и расстреляли: ссылка на ассирийское происхождение дорогого Лазаря Моисеевича ему не помогла. Сам ведь Сталин в газете «Правда» заявил, что в нашей стране «строжайше преследуется законом антисемитизм, как явление, глубоко враждебное Советскому строю. Активные антисемиты караются по законам СССР смертной казнью».

Большевик Николай Чаплин. Фотография 1920-х годов
Чаплин и Цодиков вместе работу работали, вместе пьянку пьянствовали, вместе донесения строчили: один (гласно) Кагановичу, другой (тайно) Брозголю. Вместе и в тюрьме оказались: Чаплин как главарь контрреволюционной организации, придуманной Цодиковым, а Цодиков как участник контрреволюционной организации, придуманной им же. Расплакался стукач на допросе: «Я вам честно помогал, а вы…». Но суров Брозголь: «Это ты на воле мог писать что угодно, а здесь делай что скажут и помни: живыми из НКВД не выходят».
Правду сказать, не терпел Михаил Израилевич стукачества. Вот прибежит к нему доносчик, обольет грязью сотоварища и мышкой за дверь шмыгнет. Брозголь разозлится: «Какой гад! Какая сволочь!» – и прикажет арестовать клеветника.
Это, конечно, не значит, что наш герой не палачествовал, над невинными людьми не издевался. У него даже любимая пытка была: распластает жертву на каменном полу, задерет рубаху и каблучищем сапога по позвоночнику, по каждой косточке в отдельности – хрясь! хрясь! Все ему позволялось: «именно такая власть является для меня самой благоприятной».
До седьмого пота трудился Брозголь, исполняя совершенно секретный приказ № 00485 генерального комиссара госбезопасности СССР Николая Ежова: требовалось уничтожить немцев, поляков, финнов, прибалтов. А ежели французишка какой попадется или представитель другой «буржуазной» нации, то немедля брать и ставить к стенке без разговоров. Так и сказал на оперативном совещании: «Мы обязаны по заданию Партии и Правительства, нашего Наркома – разгромить не только открытых явных врагов, но ликвидировать и его базу, которой являются инородцы, так как наши следственные мероприятия проходят в особой обстановке – в воздухе пахнет порохом… Вот-вот неизбежна война, поэтому малейшее подозрение за инородцем в его контрреволюционной деятельности или даже в том, что скрыл в анкете свою национальность, – арестовывать – это враг, и относиться к нему как к врагу – вот и все, что вы должны знать» [5]. И добавил: «Кто не будет выполнять это – под суд, как укрывателя и сознательно не борющегося с контрреволюцией».
Тут полуграмотный сержант Семенин сообразил, подал голос: «А кто будет отвечать за такой разгром контрреволюционных формирований?» [6] Брозголь аж позеленел: «Этого разгрома и в такой форме требуют Партия и Правительство! Кроме того, вы чекисты и должны понять, что если вы будете брать от обвиняемых показания на первую категорию (то есть на расстрел. – Е. Л.), то отвечать никогда не будете, а взять такие показания вы сумеете, так как вы чекисты и поэтому должны суметь» [6].
Железным человеком казался Михаил Израилевич, а в действительности сам трясся и дрожал: жена-то у него полька! Душа по-заячьи в пятки ушла, когда свояченицу Мальвину из энкаведешных уборщиц выперли. Вот-вот до любимой Казимиры доберутся стукачи-палачи. Поэтому в первую очередь велел поляков уничтожать, дабы не заподозрили в благоволении к ним. И началось: хватали не только поляков, но и русских, белорусов, украинцев – с фамилиями, похожими на польские. Взяли профессора Павла Рымкевича: «На допросе я показал, что я русский, но меня стали убеждать, что я поляк, и после долгой “торговли” записали меня русским, а отца поляком» [7]. А начальник Октябрьской железной дороги Вишневский стал «польско-японским агентом» – «польским» потому, что так Брозголь требовал, а «японским» потому, что когда-то то ли в Японию, то ли в Китай съездил. К весне 1938 года в железнодорожных мастерских и на станциях не осталось ни одного немца, поляка, финна… Впрочем, такое творилось по всему городу Питеру и его окрестностях.
Далеко не все сотрудники НКВД были согласны с приказом № 00485. Младший лейтенант Фёдоров расхрабрился, самому Ежову докладную записку послал:
«В то время, как известно, наша Партия, Советская власть и Ваши директивы направлены на борьбу с националистическими враждебными элементами и их выкорчевывание с Советской земли, а установки капитана Брозголя направлены на борьбу с националами. По моему мнению, это противоречит и идет вразрез с политикой Партии по национальному вопросу, что может породить шовинизм лишь только потому, что мы имеем расположенные села в пограничной полосе Ленинградской области, исключительно состоящие из националов – финнов и эстонцев» [8].
Плохо знал марксизм этот Фёдоров! А Сталина и Ежова не знал совсем.
Другие сотрудники таких опасных писем не писали, зато изо дня в день ходили в партийный комитет УНКВД, называли происходящее произволом, обманом, «липой». Секретарь парткома Кирилл Борисович Гейман как-то даже пригрозил: «Тех, кто будет ходить в партком или вести разговоры о так называемой “липе”, будем рассматривать как антисоветчиков, склочников и будем бить по рукам» [9]. Ударили – не только по рукам, но и по головам: правда, позже, уже при Берии, и не тех, кто роптал, а тех, кто шибко старался исполнять приказ: Гейману первому наручники нацепили.
Брозголь осунулся, под глазами черные круги высветились: полтора года вламывал как лошадь – из тюрьмы в шесть утра уходил. И вот – нехорошие слушки зароились вокруг него. Кто-то брякнул: «Перельмутра тоже взяли!» Навел справку: жив-здоров амурский отшельник. Сказал торжественно: «Трепались, что Яков Ефимович арестован, а он здравствует себе на здоровье!» [9]
Новый начальник Ленинградского Управления НКВД Сергей Гоглидзе под страхом смерти запретил необоснованные аресты, а у Брозголя по привычке рука тянулась наложить страшную резолюцию. Однажды сорвался: финансовый работник Ковшило кого-то «жидом» обозвал. Обозванный, конечно, Брозголю донес. Михаил Израилевич расписал на бумаге: «Немедленно арестовать!» И отдал молодому оперуполномоченному Баклаженко. Тот повертел в руках донос с резолюцией и положил под сукно: разговор-то между стукачом и Ковшило наедине происходил, так что неизвестно, кто прав, кто виноват.
А Брозголь и забыл. Скоро новый 1939 год – надобно подарки готовить. Послал своего дружка и собутыльника Анисимова в Елисеевский магазин за покупками: час – нет, другой – нет. Наконец звонит пьяный: «Миша, вышли машину, мне нужно проституток развезти». Ничего доверить нельзя – все рушится…
Но не пришлось палачу новогоднее шампанское пить. Как раз под бой курантов постучали в дверь: хватит, повеселился! Обыскали квартиру, изъяли: золотые часы, браунинг, финские ножи, орден Красной Звезды – за 1937 год. На допросе сказал: «Виновным себя не признаю», ибо выполнял приказ. Отвели в одиночку. Ходил, мерял ее шагами, думал. А то садился на койку, хватался за голову руками…
Как-то ночью оторвал от простыни длинную полосу, подошел к унитазу, привязал обрывок за изгиб трубы, раскорячился над вонючей раковиной, судорожно накинул петлю на шею, вытянул ноги, захрипел… Что он там хрипел перед смертью – дико вращая глазами, мочась под себя и смрадно испражняясь, – что хрипел: «Именно такая власть является для меня самой благоприятной»?
Список источников
1. Автобиография, датированная 13.08.1928 г. (архивное личное дело Брозголя М.И. № 2151).
2. Показания Джуль А.Е. от 27.01.1939 г. (архивное следственное дело на Брозголя М.И. № 58216-38 г.).
3. Рапорт Лупандина В.Т. от 20.05.1938 г. (там же).
4. Показания Цодикова Д.Е. от 13.12.1938 г. (там же).
5. Письмо Рябова от 19.07.1938 г. и записка в партком УНКВД ЛО от 09.01.1939 г. (там же).
6. Рапорт Семенина А.Т. от 27.01.1939 г. (там же).
7. Протокол судебного заседания Военного трибунала войск НКВД по ЛВО от 04.08.1941 г. (там же).
8. Докладная записка Фёдорова М.А. на имя Ежова Н.П. от 20.07.1938 г. (там же).
9. Рапорт Ильющенко Г.С. от 19.01.1939 г. (там же).
Штопор
Много вин. Их в погребах избыток.
Хватит справить смерть и торжество.
Неужели кровь такой напиток,
Что нельзя отвыкнуть от него?
Аркадий Бухов, 1917 г.
Пётр Мелюхов родом из деревни Велени Петербургской губернии. Отец его, Иван Матвеевич, крестьянин был справный, трудолюбивый: имел две лошади, три коровы, большой кус земли. Помер он в начале русско-германской войны, а следом и матушка, Домна Егоровна, не вынесши вековечной разлуки с мужем, преставилась. На ее похороны приехала из Питера бабка, обретавшаяся там в прислужницах у какой-то графини, поплакала на могилке дочери, погладила Петьку по голове, внучек Катьку и Зинку обняла: «Сиротиночки вы мои!»
Детство Петькино прошло в заботах и трудах по дому, под оханья и причитанья бабки, впрягшейся в семейный воз. Старшие братья – Василий и Алексей – который уж год воевали и никак не могли закончить войну: воткнуть штык в землю, объездить мерина, бросить из лукошка зерно. Дядька же, хлебнувший германского плена, работник был никудышный, с выбитой душой, частенько попивал самогон, хрипел до невозможности длинные тоскливые песни и в конце концов помер где-то под забором.
Бабка внучонка своего любила, жалела. Наслушавшись мудреных разговоров в графской лакейской и наглядевшись на образованных господ, вздыхала: «Ученье – свет, а без ученья – одни мученья». И по зимам гоняла Петьку в начальную школу – малехонько подучиться.
Когда Василий и Алексей, возвратившись наконец из Красной армии, наладили хозяйство, бабка настояла на полном Петрушином обучении, прогрессивно полагая, что цифирным частоколом можно от лиха отгородиться, а химическим зельем – душу спасти. В районной школе «Красный Октябрь» Петька окончательно просветился, нахватался всяких революционных фраз и политически подковался: в деревне Велени выпускник тотчас организовал комсомолию и заделался бойким лудонским сельсоветчиком. Видать, суровые братья пустозвонства в избе не потерпели и показали шибко ученому, в какой точке четырехугольника находится Бог, а в какой – порог. И он навострился в Питер.
Разгребая мусор во дворе Мечниковской больницы и таская помои, Петька все больше о жизни задумывался и тяготел к наукам: занимался в Коммунистическом вузе имени товарища Сталина, на вечерних курсах Института красной профессуры, а потом – на историческом факультете Ленинградского университета. Была у него серьезная задумка – историю познать. Читал разные ученые труды и в уме прикидывал: ежели прошлая жизнь такая интересная, отчего нынешняя скучновата? На чем основывал свой вывод? Свой вывод основывал на том, что в Мечниковской больнице значительных событий за последнее время не происходило.

Деревня Велени. Современная фотография

Двор больницы имени Мечникова. Фотография 1930-х годов
Ход его размышлений был неожиданно прерван вызовом в партийный комитет: Петьку рекрутировали в железные батальоны Чека. Он отнекивался, но ему сказали, что так решила Партия. А Партия в целом казалась нашему герою не чем-то тутошним и обыденным, но почти заоблачным и божественным: ее очередное решение действовало на душу магически и почиталось, как Закон Божий.
Стал Петька штопором. Штопорами в лихие тридцатые годы начинающих сотрудников НКВД кликали. Еще вчера, как и Мелюхов, это были молодые работяги – жили в тесных общагах и коммуналках, вкалывали на заводах, пили после смены пиво, шагали с красными транспарантами в праздники и лукаво не мудрствовали. Теперь же вместо транспарантов им карающие мечи революции вручили – рубить направо и налево, куда Партия покажет.
В Дорожно-транспортном отделе НКВД, где очутился Петька, он сразу же специальную памятку получил: в ней излагалось, какой проступок мог совершить поездной мастер, а какой – рядовой путеец. Все расписано было чин по чину – для того, чтобы Петька не перепутал чего, ибо в паровозном деле не петрил. Капитан Брозголь ему также протокол допроса начальника Октябрьской железной дороги Вишневского дал, ткнув пальцем: се – образец! Почитай два года Мелюхов слово в слово переписывал протокол: менял только фамилию обвиняемого и совершённый проступок, соответствующий его должности: памятка-то всегда под рукою была. Творил, так сказать, историю под немудреным девизом Брозголя: «Лучше перегнуть палку, чем недогнуть».
С перегибом этой самой палки у Петьки однажды вот что приключилось. Допрашивал он электромонтера с Октябрьской железки Алексея Матисона. Видать, допрашивал по-пролетарски, как учили. А Матисон крепким орешком оказался и ни в каких контрреволюционных разговорах не признавался. Под утро Петька, собравшись передать упрямца надзирателю, вывел его в тусклый тюремный коридор, устало завертел ключом в замке. Тут почти впросонках сообразил, что Матисон так и не расписался под несчастным протоколом: загремел ключ в обратную сторону. Помешавшись от ночной пытки, электромонтер с ужасом взглянул на отпирающуюся заново дверь кабинета, на темнеющее в коридоре оледенелое окно и бросился в него опрометью. За стеклом – железная решетка: на улицу не выпасть. Тогда саданул со всей силы зазубреным осколком по горлу и левому предплечью: кровь фонтаном брызнула. Подбежал оторопевший Петька к груде звенящего, в кровавой изморози стекла, а самоубийца уже хрипит, бьется в предсмертной судороге, пальцами глаза себе выковыривает… [1]
Пожурил Брозголь штопора за утерю бдительности, а сам задумался, куда бы раззяву откомандировать: еще попадешь с таким в неприятную историю. Подфартило: из Соль-Вычегодска уличительная бумага пришла на мелюховского тестя.
Иван Кувалдин в молодости плавал матросом на российских фрегатах, полсвета повидал, в пяти морях-океанах крестился, а уволившись с флота, на питерскую судоверфь устроился – отправлял в дальнее плавание корабли с милым сердцу Андреевским флагом. Но чахоточной жене Кувалдина городской климат не подошел: уехала она в родную вологодскую деревеньку Заболотье.
Следом за ней и Иван подался. Вскоре прослыл там преискусным столяром и плотником: резные, с летящими коньками на крышах, плыли высокие кувалдинские избы, как корабли. Плотничал-столярничал он до глубоких седин. Человек в сольвычегодских краях был известный, на словцо крепкий. Вот и не миновала его общая для мастерового люда судьба: видать, отматерил семидесятипятилетний старец какого-то руководящего оболтуса и схлопотал срок за «антисоветскую деятельность».

Дом № 6 на Гороховой улице, где находилась Межкраевая школа НКВД.
Современная фотография
Таким макаром попал Пётр Мелюхов в черные списки как родственник осужденного, а когда в 1939 году начались поиски виновных в сталинском геноциде, то и заслуженный злодей Брозголь, и рядовой черносписочник одну горькую участь разделили. Очутившись в одиночке, стал Петька думать о нежданно-негаданно случившемся и через полтора месяца написал следующее письмо:
«Я, анализируя свою личную жизнь, как я попал в органы НКВД, за что я оказался в тюрьме в одиночной камере № 1 при Советской власти, и свою работу уполномоченным ОДТО НКВД станции Ленинград Витебской линии Октябрьской железной дороги, раскрыл преступный план врагов народа подготовки и использования в своих враждебных партии и Советской власти целях проходившей массовой операции среди националов. Вот мои выводы.
Сущность плана врагов народа была основана на использовании в своих враждебных партии и Советской власти целях честности, доверчивости и беззаветной преданности партии и ее работников НКВД, в особенности низовых, молодых ее сотрудников, в том числе и моей. Начало подготовки этого плана врагов народа относится, по моим выводам, к 1931-32 годам. На чем основана эта дата?
Эта дата основана на том, что как раз в это время в больницу им. Мечникова, где я тогда работал, приезжают из-за границы две очень подозрительных загадочных личности – Афанасьев Владимир, отчество не знаю, русский, и Рудерман Хая, отчество не знаю, еврейка. Оба члены партии. Захарьев Пётр Захарьевич, работавший в то время директором больницы им.
Мечникова, сразу же предоставил им комнаты в общежитии, где проживало большинство честных, преданных партии партийцев. Эти люди заводят знакомства, изучают людей.
Мы, партийцы, в особенности я с Сосуновым Андреем, часто о них беседовали и старались их тогда еще разгадать, что это за люди, зачем они приехали, почему Захарьев сразу им дал комнаты. Но разгадать их тогда мы так и не могли – так они и остались для нас подозрительными, очень загадочными личностями. Но теперь, по-моему, я их разгадал. Эти лица, по моим выводам, были посланы из-за границы к началу подготовки массовой операции среди националов для того, чтобы изучать людей, а в момент самой операции писать на этих людей липовые, клеветнические письма, заявления в НКВД, чтобы работники НКВД этих людей арестовывали на основании этих писем, заявлений, составляли на них протоколы показаний и добивались бы их подписи. Улик против этих лиц у меня нет никаких. На чем же основаны мои выводы против них?
Мои выводы против этих лиц основаны на работе ОДТО НКВД. Как раз в ОДТО НКВД было получено письмо, изобличающее некоего поездного мастера Волощук в шпионаже. Начальник отделения ДТО Алексеев дает мне приказание – арестовать Волощук. Я верю, доверяю начальнику и в одну ночь арестую всю семью – самого Волощук, сына и мать. На следующий день оперуполномоченный Осипов на основании этого письма составляет на Волощук протокол показаний по шпионажу и добивается его подписи. Медведев составляет протокол показаний на сына как диверсанта и добивается его подписи. И Алпатов составляет протокол показаний на мать – не помню, в каком преступлении.
Когда же дела эти возвратили и приступили к их расследованию, то оказалось, что Волощук к преступлению по шпионажу не причастен, он был послан в суд за свое преступление, а сына и мать освободили как ни в чем не повинных людей…
Далее. Вербовщик, который меня вербовал в Межкраевую школу НКВД, или тот, кто его посылал, по моим выводам, также являются участниками подготовки и использования в своих враждебных партии и Советской власти целях проходившей массовой операции среди националов, фамилий их я не знаю. На каких подозрениях основаны мои выводы в отношении этих лиц? Когда этот вербовщик вызвал меня в партком, то он сразу предложил мне: “Ты идешь в школу НКВД”. “Почему так? – спросил я. – Может быть, можно остаться? Я, – говорю ему, – студент 2-го курса исторического факультета ЛГУ, выбрал себе специальность и хочу учиться”. На это он мне говорит: “Ты идешь по мобилизации Обкома”. Раз так, я уже не рассуждаю, беру анкету и заполняю ее. Была мобилизация Обкома, меня в Обком не вызывали, и было ли вообще решение Обкома партии по этому вопросу, я не знаю. Вот на каких подозрениях основаны мои выводы в отношении этих лиц.
В Межкраевой школе НКВД преподаватель по следственному делу во 2-й группе, где я был партгруппоргом, фамилии его я не знаю, по моим выводам, является несомненным участником подготовки и использования в своих враждебных партии и Советской власти целях проходившей массовой операции среди националов. На каких подозрениях основаны мои выводы в отношении этого человека?
Почему он не учил нас как следует следственному делу, а уже тогда учил нас, как составлять протоколы показаний обвиняемых, и за логически построенный протокол ставил лучшие отметки? Мы тогда в школе дрались за лучшие показатели и писали эти протоколы. Вот на каких подозрениях основаны мои выводы против этого человека.
И еще один встречавшийся в моей жизни был очень загадочный подозрительный человек. Это Генрихов Иван Фёдорович – старый партиец с 1917-18 годов. По моим выводам, этот человек является также участником подготовки и использования проходившей массовой операции среди националов в своих враждебных партии и Советской власти целях. На каких подозрениях основаны мои выводы в отношении этого человека?
В 1929-30 годах на Новый год я с товарищем, преданным партии партийцем Владимировым Георгием Владимировичем, проживающим и работающим в то время электромонтером в больнице им. Мечникова, зашли в ресторан по улице Комсомола, чтобы выпить по кружке пива. Там я случайно встретил этого Генрихова Ивана Фёдоровича. Подхожу к нему, чтобы поздороваться. Так он ни с того ни с сего ударил меня по лицу, обозвал кулаком и, будучи членом Ленинградского Совета, свел меня в милицию, где по его заявлению составили протокол. На следующий день вызывают меня в милицию, и этот Генрихов Иван Фёдорович отказался от своего заявления. Вот на каких подозрениях основаны мои выводы в отношении этого человека. Потому что он еще в то время способен был на липовые заявления в отношении честных людей. Сам он прекрасно знал о том, что семья моя не кулацкая, так жена его родом из той же деревни, откуда и я, и сам он некоторое время жил в этой деревне.
Улик против вышеназванных лиц у меня никаких нет. Это лишь только мои выводы, их нужно проверить, но, по-моему, они должны быть верны. Работники НКВД, я и мои товарищи
Осипов, Медведев, Алпатов ни в чем не повинные люди. Нас учили, нам приказывали, и мы честно и в назначенные сроки выполняли приказания начальства, которые шли от имени решения ЦК ВКП(б) и выполнения приказа Наркома НКВД. Ну что ж, если эта учеба и приказания были преступны, не наша в этом вина, а наша общая беда» [2].
Что ж, как видно, Петька не зря в Коммунистическом вузе имени товарища Сталина учился, не зря ума-разума набирался. Богатств, правда, не нажил, как его начальники, – ни китайского фарфора, ни княжеской мебели у него при обыске не обнаружили. Согласно протоколу, в мелюховской комнатенке, где ютилась жена с двумя детишками, «никаких вещей, кроме кровати и стола, нет» [3]. Но зато понял задним числом поумневший Петька, что был он самым настоящим штопором, коим властолюбцы открыли бутыль с кровавым вином, а затем за ненадобностью выбросили на помойку.
Список источников
1. Рапорт от 07.12.1937 г. (архивное личное дело Мелюхова П.И. № 355540).
2. Заявление Мелюхова П. И. от 13.03.1939 г. (архивное следственное дело на Мелюхова П.И. № 22260).
3. Протокол обыска от 24.01.1939 г. (там же).
Шулер
Скалят зубы пакостные франты,
Тешит их поганая мечта, —
Но придут иные музыканты,
И пойдет уж музыка не та,
И возникнет в дни отмщенья,
В окровавленные дни,
Злая радость разрушенья,
Облеченная в огни.
Фёдор Сологуб, 1914 г.
Много, ох много мытарств выпало на долю Изи Чоклина: учился в университете, картежничал, судился, четыре раза женился, дважды вылетал из Чека за шкурничество и вновь возвращался на службу… Тяжелая, мученическая жизнь была у него – не позавидуешь.
Отец нашего героя – Яков Лейбович Чоклин – мечтал стать раввином: знал назубок Талмуд и свободно говорил по-древнееврейски. Судьба распорядилась иначе: в 1894 году он женился на Этле – дочери торговца. Тесть имел бакалейную лавку и собственный дом в селе Стольничены Бессарабской губернии. Яков Лейбович был беден, и с мечтой пришлось расстаться: он стал помогать тестю наживать капитал. Через два года Этля родила мальчика. Его нарекли Израилем. Когда Изе исполнилось четыре годика, его отдали в хедер – начальную школу.
К тому времени отец, поднаучившись у тестя торговым сделкам, решил открыть собственное дело. Он уехал в Одессу, где давал частные уроки, а затем, скопив денег, приобрел большую квартиру: в семи комнатах поставил койки, которые и предоставлял для ночлега. За определенную плату, разумеется. Дело быстро пошло на лад, и вскоре вся семья перебралась в Одессу. Изя поступил в гимназию Иглицкого:
«Единственной целью и даже мечтой у отца являлось дать образование своим детям, для того чтобы мы, получив культурное ремесло, не были теми элементами, которые жестоко эксплуатировались в условиях царской России» [1].
Труды Якова Лейбовича не пропали даром: Изя окончил гимназию и подался на юридический факультет Одесского университета, а его брат Гриша поступил в консерваторию. Тут грянула Первая мировая война: студенты бросали учебу и уходили сражаться «за веру, царя и Отечество». Изя царя ненавидел, а потому воевать не хотел. Стал скакать с факультета на факультет, «чтобы не попасть на службу в царскую армию и этим самым на фронт» [1]. Жил припеваючи: пока сверстники проливали кровь и кормили вшей в окопах, он совершенствовался в картежных играх и распутничал. Так, за преферансом, под звон бокалов, в табачном дыму и встретил 1917 год.
Началась катавасия: одна власть меняла другую с молниеносной быстротой. Наконец, Врангель в последний раз призвал под российские знамена добровольцев. Брат Гриша от мобилизации уклониться не сумел: попал в Белую армию, где сошел с ума и очутился в желтом доме. Изя от службы опять отвертелся и продолжил веселое времяпрепровождение. В те смутные годы он остерегался иметь какие-либо взгляды, хотя, как утверждал позднее, «туманно-революционно был настроен, как переживший много мытарств, будучи евреем, от царского правительства» [1].
Неведомо, приветствовал входящих в Одессу красноармейцев «туманно-революционно настроенный» Изя или нет, но почуял: Советская власть пришла надолго, если не навсегда. Склонный к аферам отец сразу же попался на взятке и загремел под суд, однако как-то выпутался из этой истории и укатил за границу – в Румынию. Там сколотил трест и стал диктовать хлебные цены на бессарабском рынке. Разъезжал на автомобиле и был в милости у сторонников генерала Авереску.
Оставшемуся в Одессе сыну было предложено потрудиться на благо народа:
«В ответ на предложение я заявил, что поступить на службу после той борьбы, которая уже совершилась, это называется: “загребать жар чужими руками”. Я решил, что если я не внес свою лепту в подпольную большевистскую работу, которая протекала перед моими глазами, то я должен взять на себя риск и поработать в подполье, что, безусловно, меня закалит – с одной стороны, и с другой стороны – окупит мою вину в моей прошлой пассивности» [1].
Проще говоря, Изя связался с чекистом Гольднером и, расписав ему свои заграничные родственные связи, напросился в «разведчики». Весной 1921 года он тайно переправился через Днестр с весьма неопределенным заданием и очутился у отца. С порога заявил, что «бежал от большевиков».
Однако в Румынии ситуация тоже была непростой: после авересканцев к власти пришли царанисты, а потом – либералы, которые взяли да и аннулировали договоры предшественников. Яков Лейбович оказался без поддержки: трест лопнул.
Ну куда деваться? Отец с сыном вернулись в Одессу. Изя сразу же доложил в Чека о британских и итальянских военных кораблях, которые разглядел в Констанце, и по просьбе Гольднера стал работать контролером на Одесском рынке. В это время с ним произошла пренеприятная история: он нахамил своей жене Фриде. Вообще-то, Изя и раньше не отличался вежливостью, но тут дело приняло крутой оборот: оскорбленная Фрида подала в суд, и хама приговорили к тюремному заключению на месяц.

Чекист Израиль Чоклин. Фотография 1930-х годов
Наверно, тюрьма и натолкнула нашего героя на мысль, что лучше сажать за решетку, чем сидеть за ней. Однажды Изя упросил Гольднера, и тот на тетрадном листке написал:
«Тов. И.Я. Чоклин известен мне лично по совместной подпольной работе в Румынии как честный самоотверженный работник».
Разведясь с женой, Изя уехал в Ашхабад – к сестре Любе. Люба была чекисткой и ходила в кожанке. Предъявив гольднеровскую бумажку и наговорив с три короба о своем блистательном вояже в запредельную страну с особо важным заданием, бывший одессит устроился в Туркменскую чрезвычайку и получил должность уполномоченного в секретном отделе.
Однако сослуживцы вскоре его раскусили, и начальник отдела Диментман в характеристике подчеркнул: «нуждается в постоянном руководстве, есть очень вредные уклоны и стремления к партизанщине», «признавать свои ошибки не любит», «отношение к товарищам по службе и подчиненным по работе скверное», «к недостаткам можно отнести карьеристические замашки, особых достоинств нет».
Нет нужды описывать, как Изя ловил англо-персидских шпионов на восточных базарах, арестовывался за самоуправство, изгонялся и вновь принимался на службу и так далее. В 1928 году его в конце концов выгнали из ГПУ «как негодного работника». Но он не унывал: приехал в город на Неве и обратился к начальнику Ленинградского ГПУ за помощью. Трудно сказать, чем он покорил Станислава Мессинга, но тот начал хлопотать за него. Позвонил среднеазиатским коллегам, услышал в трубку:
– Да это же шкурник!
Москва тоже запротестовала. Тогда Мессинг поручился:
«За работой тов. Чоклина мы будем крепко следить, и в случае непригодности последний будет уволен».
Не уволили: оказался годен. Еще бы – шпиона за шпионом выслеживал, террориста за террористом арестовывал, контрреволюционера за контрреволюционером хватал. Тасовал жертвы, как колоду карт, и раскладывал смертельные пасьянсы.

Чекист Станислав Мессинг. Фотография 1930-х годов
В аттестациях ему теперь писали:
«Тов. Чоклин, имевший в прошлом по работе в Средней Азии крупные успехи, работая в Ленинграде, проявил себя как опытный, энергичный, имеющий личную инициативу оперативник. Принимал активное участие в ликвидации резидентуры Французского Генштаба в Ленинграде и лично провел следствие по этому делу. В 1933 году принял активное участие в ликвидации контрреволюционных шпионских организаций Эстонского и Финского Генштабов. Благодаря активной работе тов. Чоклина и его исключительной способности по следствию удалось разоблачить ряд крупных разведчиков».
А то, что среди этих «разведчиков» оказался, к примеру, ни в чем не виновный писатель Сергей Колбасьев, никого из палачей не интересовало: ради карьеры чего не сделаешь.

Писатель Сергей Колбасъев. Тюремная фотография 1930-х годов
Видать, начальник контрразведывательного отдела УНКВД ЛО Яков Перельмутр в хамоватом подчиненном души не чаял: вот-вот с его благословения заблестят лейтенантские кубики на чоклинских петлицах. Сорвалось: как гром среди ясного неба прозвучал в конце 1937 года приказ об увольнении. Подкузьмили заграничные родственнички – дядюшка Лейба, бежавший от солдатчины в Америку в 1904 году, да тетушка Рахиль, жившая в Румынии. Как-никак, темные пятна в светлой биографии сержанта госбезопасности. К тому же в партию, как ни старался, а пролезть не сумел: числился Чоклин в сочувствующих и посему страстно заверял партийцев:
«Все мои усилия будут устремлены на то, чтобы своей активной и преданной работой в дальнейшем заслужить звание достойного члена ВКП(б)».
Но верный товарищ Перельмутр уволенного в беде не оставил: взял на внештатную работу. Тут приехал в Ленинград крупный чин из столицы – Михаил Иосифович Литвин. Объяснил уволенным беспартийным сотрудникам, что они «могут в силу изменившихся условий вернуться на работу в УГБ». Обрадовался Изя, настрочил рапорт на имя первого заместителя начальника Управления НКВД Шапиро-Дайховского:
«Прошу Вашего ходатайства о восстановлении меня в правах оперативного работника».
Пока читался рапорт, начальство поменялось: Ленинградское управление возглавил тот самый Литвин. Михаил Иосифович вместо рапорта подмахнул… постановление на арест Чоклина, которое услужливо принес на подпись верный товарищ Перельмутр. А допрашивал арестованного другой приятель – начальник отделения Аксельрод:
«Вопрос: Вам известно, за что вы арестованы?
Ответ: Да, мне следствием предъявлено обвинение в том, что я, являясь агентом иностранной разведки, вел шпионскую работу против СССР.
Вопрос: Вы признаете себя виновным в предъявленном вам обвинении?
Ответ: Нет, здесь какое-то недоразумение. Я категорически заявляю, что являюсь советским патриотом и никогда никакой антисоветской работы не вел.
Вопрос: Никакого недоразумения нет, да и с “категорическими” заявлениями не спешите. Мы сейчас разберем ваш “советский патриотизм”. Кто ваш отец?
Ответ: Мой отец служащий.
Вопрос: Это обще и неточно. Отвечайте конкретней и правдивей.
Ответ: Мой отец до 1920 года был владельцем небольшой гостиницы, в 1920 году он был осужден на три или на пять лет за соучастие во взяточничестве и в 1928 году был под следствием по обвинению в должностных преступлениях…
Вопрос: Где находится ваш брат Григорий?
Ответ: Мой брат Григорий находится на излечении в Одесском доме умалишенных.
Вопрос: На почве чего он заболел?
Ответ: Он – жертва интервенции.
Вопрос: В чем это выразилось?
Ответ: В 1918 или 1919 году брат Григорий был в Крыму мобилизован в Белую армию генерала Врангеля, в рядах которой он прослужил полтора года. На почве пережитых ужасов в процессе этой службы он сошел с ума.
Вопрос: Следовательно, ваш брат Григорий, “жертва интервенции”, был попросту врангелевским белогвардейцем?
Ответ: Да, это так. Однако я хочу подчеркнуть, что лично моя политическая биография совершенно безупречна.
Вопрос: Ваша хамелеоновская “безупречность” будет разоблачена. Следствию известно, что в своей биографии вы скрыли от органов НКВД факт своей шулерской деятельности.
Ответ: Да, это я признаю. До 1920 года я систематически занимался шулерством в картежной игре и на эти средства существовал, однако все остальное в сообщенной мною автобиографии полностью соответствует действительности…
Вопрос: Для каких целей вы вводили органы НКВД в заблуждение?
Ответ: Я это делал из карьеристских целей.
Вопрос: Неправда. Вы систематически обманывали наши органы не из карьеристских, а из антисоветских враждебных побуждений.
Ответ: Я прошу следствие мне верить, что разоблаченные вами факты обмана мною органов НКВД диктовались только моим личным карьеризмом, а не антисоветской враждебностью.
Вопрос: В Харькове вы когда-либо работали?
Ответ: Нет.
Вопрос: На каком основании вы в своих автобиографических документах пишете, что с ноября 1921 года и по июль 1922 года вы якобы работали в Харькове в ИНО ВУЧК?
Ответ: В 1921 году ко мне в Одессу приехал из Харькова работник ИНО для переговоров о посылке меня за рубеж. На этом основании я ошибочно считал себя секретным уполномоченным. Сейчас мне ясно, что в такой формулировке я о себе не имел права писать.
Вопрос: Не в формулировке дело, а в сущности вашего систематического обмана в антисоветских целях органов Наркомвнудела. В Киеве вы когда-либо работали?
Ответ: Нет.
Вопрос: Почему же вы в своих автобиографических документах пишете, что с июня 1922 года по март 1923 года вы якобы работали в Киеве в ИНО ПП ОГПУ?
Ответ: В 1922 году ко мне в Одессу приезжал из Киева работник ИНО для переговоров об организации систематических перебросок людей в Румынию, поэтому я написал, что являлся начальником переправ румграницы ИНО ПП ОГПУ – Киев.
Вопрос: Но ведь вы-то начальником переправ не были, в Киеве не работали, да и ПП ОГПУ было в то время не в Киеве, а в Харькове.
Ответ: Да, я, конечно, так писать о себе не имел права.
Вопрос: Значит, это ложь, обман?
Ответ: Да…
Вопрос: Обвиняемый Чоклин, легенда о вашем “советском патриотизме” разоблачена. Дайте следствию показания по существу предъявленного вам обвинения.
Ответ: Агентом иностранной разведки я никогда не был» [2].
Изя прекрасно понимал, что если «сознается» в шпионаже, то его расстреляют. Потому и стоял на своем до конца. Долго с ним возились – чуть не целый год. Наконец обвинили в том, что «он в 1921 году нелегально перешел госграницу из Румынии в СССР и сообщил органам б. ОГПУ ряд вымышленных фактов о военно-морском флоте Румынии, а также в систематическом обмане ОГПУ-НКВД (куда обвиняемый Чоклин в 1924 году проник на службу), в приписывании себе вымышленных революционных заслуг и сокрытии своего и своих родственников антисоветского прошлого» [3].
Особое совещание при НКВД СССР постановило заключить его в концлагерь на три года, поскольку он – шулер и социально опасный элемент…
Эх, не в той стране взялся играть в азартные игры Изя Чоклин: в конце концов его карта тоже оказалась битой.
Список источников
1. Автобиография, датированная 21.09.1927 г. (архивное личное дело Чоклина И.Я. № 2719).
2. Протокол допроса от 22.05.1938 г. (архивное следственное дело на Чоклина И.Я. № 32235).
3. Обвинительное заключение от 07.01.1939 г. (там же).
Впервые опубликовано в газете «Единство», 1990, август, № 14. С. 8.
Энтузиаст
Когда влюбленные сердца стучатся в блузы
И страстно хочется распять их на кресте,
Нет большей радости, нет лучших музык,
Чем хруст ломаемых и жизней, и костей.
Александр Эйдук, 1919 г.
Хоть и утонул Чапай в бурливой реке Урал, застигнутый казацкой пулей, хоть и изрубили на куски его штабных во Лбищенске, а слава про 25-ю стрелковую дивизию все ж была неувядаемой: вставали новые бойцы под легендарные знамена. Молодой комиссар хлебопекарен Туркестанского фронта Наум Голуб тоже запросился к чапаевцам: покидали они страшные уральские степи, шли с белополяками сражаться.
Весной 1920 года маршал Пилсудский возмечтал о границах древней Речи Посполитой: Антанта ему оружие подбросила, Петлюра в союзники записался. А большевикам подмоги ждать неоткуда – одна надежда на русских, каковых только вчера натравливали друг на друга. И возопили они:
«Стань на стражу, русский народ! Русский народ, прошли те времена, когда ты был чужим в своем собственном отечестве. Теперь ты хозяин в своем собственном доме, и всякий ущерб государственному интересу больно задевает тебя самого… Народ, спасай свое отечество, которому угрожает коварный и беспощадный враг! Сотри его с лица земли! И тогда ты вернешься к мирному труду!»
Это когда для нас Россия чужой была? На Куликовом поле, под Полтавой, при Бородине? Неправда. Однако так уж повелось в последнее время у нашего ненашего правительства: как враг у ворот, так стань на стражу, народ, а как мир да благодать, так пинков не сосчитать: мы-де и темны, и ленивы, и вкалывать задаром на чужого дядю не хотим. Ладно, все впереди.
Красная конница сокрушила войска Пилсудского: не выручили ни инструктора французские, ни пулеметы английские, ни обучение на немецкий манер. Из Житомира польский гарнизон едва-едва ноги унес. Под Киевом развернулся бой: Науму Голубу пришлось нюхнуть пороху, хоть и числился начальником экспедиции при политотделе Чапаевской дивизии – тыловиком то бишь. А захватили эшелоны вражеские – там и кони холеные, и обмундирование добротное, и оружие иностранное, маслом смазано. Драпал Пилсудский прытко.
Голуб после киевской баталии тяжко заболел. Отлежавшись в 838-м полевом запасном госпитале, подался новую власть в украинских селах устанавливать: драл на майданах глотку, из бедняков советы сколачивал. И чудилось: большевик он несгибаемый, железный – куда партия пошлет, туда и пойдет.
Его потом куда только не посылали. Демобилизовался из Красной армии – тут же Саратовский губком ВКП(б) направил в тракторный отряд комиссарить, затем – страховыми кассами заведовать, затем – на текстильно-ткацкую фабрику директорствовать. С любым поручением справлялся, нигде загвоздки не было.
А в 1930 году поехал на раскулачку в тот самый Пугачёвский район, откуда двинулась когда-то на колчаковцев буйная ватага, предводительствуемая Чапаем. И шмонал бывший чапаевец по избам, и объявлял принародно мужиков-трудолюбцев «внутренними врагами», и сажал ревущих баб с детишками на подводы – отправлял на край земли, на верную смерть от стыни и бескормицы.
Неужто ни разу не екнуло сердце? Неужто не вспомнились родная халупа на окраине Вилейки, жалкие отцовы копейки, ночевки на казенной скамейке? Сам ведь писал в автобиографии про нищую юность свою:
«Скитался я долгое время, ночуя на скамьях в садах и скверах г. Вильно. Единственным питанием были фунт черного хлеба и соленый огурец» [1].
А может, смотрел вослед печальному крестьянскому поезду и злорадствовал: вот я страдал при царизме три месяца – теперь и вы пострадайте. По крайней мере, эту раскулачку считал своей особой заслугой, хвастался:
«Под моим руководством было раскулачено и выслано в далекие края несколько сот кулацких семейств» [2].
Характерно: что ни делал Голуб в своей жизни, делал с какой-то одержимостью и уверенностью непоколебимой – всегда он прав, все ему позволяется, потому что нынче его власть пришла, его время настало, перед ним столбовая дорога раскинулась.
В Саратовский университет поступил – учился напористо: денно и нощно долбил «Технологию дерева» и «Ленинизм в связи с историей ВКП(б)». Готовился стать лесным инженером. Что ж, «топорная» наука ему после учебы пригодилась: вместо ленинградского завода «Пионер» распределили Наума Абрамовича Голуба в органы госбезопасности, а там тогда таким принципом руководствовались: «лес рубят – щепки летят». Не растекаясь мыслию по древу, засучил Голуб рукава и заработал с огоньком:
«Для этого экзекутора не было никаких законов, никаких святынь, никаких истин и ценностей. Понадобится пытка – готова пытка, понадобится издевательство – готово издевательство, арест, обман, шантаж, фокус – все средства годны, все хороши. Ничего не гнушался этот подлый человек. Утрируя приказы и законы, он по существу превращал их в атрибуты своего властолюбия, с тем чтобы только сохранить свой престиж. Он забывал, что работает не с манекенами, а с живыми людьми» [3].
От Голубовского энтузиазма порою даже начальство обалдевало. Сетовало:
«Несколько увлекающийся работник, иногда в мелочах видит большие дела, приходится одергивать».

Чекист Наум Голуб. Фотография 1930-х годов
Куда там! Будучи начальником восточного отделения контрразведывательного отдела в Ленинградском УНКВД, собирал подчиненных и устраивал раздрай с матерщинкой:
«Все, кого мы арестовываем, – это жуткие шпики и антисоветчики, а поэтому жмите из них, сволочей, всё, пусть у них кости трещат» [4].
И трещали косточки – русские, еврейские, латышские, корейские.
Нельзя сказать, что Голуб совсем каким-то дремучим зверем был. Иной раз и образованность университетскую демонстрировал. Как-то арестовал целую кучу китайцев, а они по-русски ни бельмеса: в протоколах чудными иероглифами подписываются. Непорядок – любая проверка уличит в несуразице, накрутит хвост! Кумекал Наум Абрамович, кумекал, да и решил тюремный ликбез организовать: даешь грамоту трудящимся Востока! Заделались палачи учителями – быстро обучили арестантов кириллице: твоя пиши хорошо, моя бью мало-мало…

Востоковед Николай Невский с дочерью и женой Ёродзуя Исо.
Фотография 1930-х годов
Еще Голуб страсть как любил с ученым человеком побеседовать, особенно по вопросам международных отношений. Залучил в Большой дом знаменитого востоковеда Николая Конрада: тот обвинялся в том, что шпионит на Страну восходящего солнца, якшается с чужеземцами и женат на японке. Конрад заспорил, что никакой он не шпион, общается с зарубежными гостями по научной и общественной надобности, жена у него еврейка, а японкой является супруга Николая Невского, единственного в России специалиста по расшифровке тангутской письменности, открытой в Харокото путешественником Козловым. Тогда оппонент, видя свою несостоятельность, пригрозил неуступчивому Конраду:
«Ежели не согласны со мной, то вздерну вас на веревках к потолку, отобью легкие и почки, поколочу так, что сможете только в крови ползать по полу» [5].
Ясно, в чью пользу сей ученый спор закончился. Подобным образом победил и в «дискуссии» с поэтом Николаем Олейниковым.

Востоковед Николай Конрад. Фотография 1960-х годов
Но порою терпел Голуб поражение: это когда такой же фанатик, как и он сам, попадался, вроде профессора Шами. По разумению нашего голубчика, за этим профессором много всяких грехов водилось. Во-первых, в 1913 году он слушал лекции в Сорбонне, жил у своего брата – художника Иосифа Тепера – и был завсегдатаем «Ротонды» и прочих забегаловок, где веселились парижские вольнодумцы. Во-вторых, в смутное время числился левым эсером и железным бойцом частей особого назначения, за что ненадолго арестовывался деникинцами. А дальше – еще аховей.
Когда на шестой части света пролетарская революция восторжествовала, ринулся таковую же в других частях устраивать, а поскольку мать и другой брат – Шая – обретались в Палестине, то перво-наперво замыслил их осчастливить. На земле обетованной Шами развернул весьма бурную деятельность, за что сиживал и в Яффской, и в Хайфской тюрьмах, не раз ездил в Египет к тамошним единомышленникам договариваться о бунте и даже участвовал в Сирийском восстании. Наконец в 1927 году его в Москву откомандировали – как члена ЦК Палестинской компартии. Здесь получил скромную должность референта в Коммунистическом Интернационале. Эту ущемку не простил: стал бороться с сановными «палестинскими мудрецами» Бергером и Хейдером, да так яро, что вскоре Исполком Коминтерна объявил Шами выговор за склочность и предупредил, что «вмешательство его в арабские и палестинские дела в дальнейшем вызовет необходимость поставить вопрос об его партположении» [6].
Обидчивый Шами уехал в Северную столицу и, имея одесское сельскохозяйственное образование, возглавил Ленинградский Восточный институт при Академии наук. Ректорствуя, радел за близких своих, чем нажил врагов. Видать, они и способничали аресту пламенного интернационалиста. А в застенках его другой интернационалист – Голуб – дожидался.
Они сошлись, честолюбивые энтузиасты одного всемирного дела, и каждый из них был уверен, что только он – непримиримый борец за счастливое будущее, а сидящий напротив – негодяй и изменник.
«Шами с первого же дня был взят на “конвейер” и свыше 36 суток денно и нощно, отпускаясь только на ужин и обед, в общей сумме на 1 час, стоял в кабинете допроса, подвергаясь адским избиениям… 36 суток простоявший на ногах человек почти полностью стал разлагаться. Ботинки и брюки его лопались от ужасных опухолей и отеков, зубы расшатались, в кабинете и коридоре, где он проходил еле передвигающейся походкой, оставался столб удушающего смрада. За эти 36 суток он научился стоя спать с открытыми глазами, на ходу обедать, часами стоять на одной ноге и т. п.» [3].
Но ни одного наветного словечка не вымолвил Шами. Пришлось Голубу других узников драконить, дабы оклеветать невинного: оставлять-то его в живых было опасливо, и вот почему. После своего эсерства – с 1919 по 1922-й – состоял Шами в партии «Поалей Сион». Может, для кого другого это и казалось пустячным, но не для Наума Абрамовича: он сам когда-то членом этой партии был, посему и боялся попрека в потворстве давнишним соратникам. И впрямь: выбирали Голуба партийным вожаком отдела – кто-то съязвил насчет его «темного прошлого», и наш хитрован на замученного Шами сослался: во какой я принципиальный!
А вот с другим соплеменником – Иосифом Луловым – он все же жестоко просчитался. Дельце вроде плевое было: ну служил Лулов директором гостинички, ну гуляли у него в номерах чекисты Альбицкий, Клейман, Чаплин, ну оказался чекист Сергей Чаплин (на пару с братом Николаем) вроде как контриком, а Лулов – японским шпионом: в процессе мордобития самолично признался. Так ни с того ни с сего начальник отдела Лернер вызывает к себе да как заорет: «А вы знаете, что в НКВД СССР работает брат Лулова?» Голуб опешил, стал оправдываться: «Так при чем здесь Лулов – враг народа, и его брат Лулов – честный человек?»
Экий недотепа! Ему, наверно, был неведом строгий литвиновский приказ по арестам:
«Показательна в данном случае цифра – так давайте цифру. Единственно нужно самым тщательным образом следить за тем, чтобы в этой неразберихе не получить показаний на близких кому-либо из нас людей. В таком котле можешь оказаться, что сам на себя возьмешь показания».
Сию негласную указивку и нарушил Голуб. Потому что чекист Лулов – не просто чекист: когда-то он под началом Литвина служил! Да арестуют этого Лулова как брата «японского шпиона», да почует он, что ветерок с берегов Невы дует, – не задумываясь, в мгновение ока заложит всю честную компанию: заявит, что в агенты черт знает какой разведки его начальник Ленинградского Управления НКВД Литвин завербовал. А вслед за Михаилом Иосифовичем и остальные дружки загремят на Лубянку, где с них три шкуры сдерут… Вот как дельце-то оборачивалось.
Но Голуб ничегошеньки не понял: привык разоблачать без ума и без удержу. Вон чекист Яша Беленький перед ним на коленях ползал, открещивался от своего кровного родственничка из троцкистского отребья, но он и глазом не моргнул – умытарил беднягу. А Яша – ого-го! – дверь ногой открывал к сильным мира сего. А тут какой-то Лулов, козявка… Тьфу!
Литвин здраво рассудил: на кой ляд ему такой энергичный дурак – сегодня одного «близкого человека» прихлопнет, завтра другого? И спровадил служить далече, на уральскую сторонушку, сказав: не могу, мол, укрывать бывшего члена партии «Поалей Сион».
Наум Абрамович обиделся: «Я всего себя отдал делу борьбы с контрреволюцией, в результате чего мною лично и под моим руководством были раскрыты и разгромлены сотни шпионско-диверсионных и террористических организаций» [2], но, видать, предали забвению эти революционные заслуги: какая черная неблагодарность!
И уж вкруть разъярился, когда «черный воронок» за ним прикатил: колотил себя в грудь бывший чапаевец, кричал – аж пена с золотых зубов слетала: всюду «знают меня как фанатика-большевика и энтузиаста», а вы арестовывать? Знали, всё знали: и про одержимость палаческую, и про безумность пыточную, и про сгнившего на допросах профессора Шами, и про невинно убиенного поэта Николая Олейникова, и про замордованного востоковеда Конрада…
«Всю свою сознательную жизнь я работал только в интересах партии ВКП(б) и советского народа» [7], – сразу отчеканил на допросе Голуб и потом, сколько ни бились с ним, молчал будто каменный – ни в чем не сознался, ни в чем не раскаялся. А когда сообразил, что вовек ему не оправдаться за содеянное, вовек не выйти из узилища, – накинул на шею грязный льняной жгут и повесился над парашей. Пожалуй, это было единственное дело, какое он совершил в своей жизни без всякого энтузиазма.
Список источников
1. Автобиография, датированная 12.04.1935 г. (архивное личное дело Голуба Н.А. № 977).
2. Рапорт от 01.10.1938 г. (там же).
3. Показания Бурлакова А.П. от 16.05.1939 г. (архивное следственное дело на Голуба Н.А. № № 8394).
4. Показания Трухина Л.С. от 08.04.1939 г. (там же).
5. Заявление Конрада Н.П. в НКВД СССР от 11.09.1940 г. (архивное следственное дело на Конрада Н.П. № 42 493).
6. Справка на Шами А.М. без даты (архивное следственное дело на Шами А.М. № 41511).
7. Показания Голуба Н.А. от 10.02.1939 г. (архивное следственное дело на Голуба Н.А. № 58394).
Впервые опубликовано в газете «Невский проспект», 1991, июнь, № 6. С. 14.
Яшка-демократ
Пропитаны кровью и жёлчью
Наша жизнь и наши дела.
Ненасытное сердце волчье
Нам судьба роковая дала.
Анна Баркова, 1925 г.
Яшка Ржавский, полуграмотный конторщик с Харьковского писчебумажного склада князя Паскевича, то и дело высказывал недовольство существующим строем:
«В начале августа 1916 года на фронте я очутился в 137-м Нежинском полку в качестве рядового. Условия службы были наипрескверные, ибо полк был переполнен реакционным офицерством, как генерал Дроздовский и другие, и в полку царила ужасная национальная ненависть, и нередко приходилось выслушивать проповеди попов и других лиц в патриотической форме о том, что евреи продают Россию» [1].
Это – правда.

Чекист Яков Ржавский. Фотография 1920-х годов
А у знаменитого генерала Михаила Гордеевича Дроздовского, погибшего потом на Гражданской войне, была своя правда. Смотрел он на горлопанящего полкового комитетчика Ржавского, призывающего солдат бросить окопы, трусливо бежать с фронта, и, верно, думал: «Как счастливы те люди, которые не знают патриотизма, которые никогда не знали ни национальной гордости, ни национальной чести… прежде всего я люблю свою Родину и хотел бы ее величия. Ее унижение – унижение для меня, над этими чувствами я не властен». Вот две правды: какая из них правдивей?
Как ведь было: приезжал комиссар Марголин в тамбовскую деревеньку, выстраивал перепуганных крестьян и орал, потрясая наганом: «Я вам, мерзавцам, принес смерть!» Выгребали продармейцы зерно подчистую, а за прятку пороли зверски – до убиения. Никак не уразумевали темные людишки, что не просто так, а во имя всеобщего счастья и свободы хлеб у них отбирают, в гроб их загоняют, детишек по миру пускают. На 1921 год разверстку наверху тамбовцам так расцифирили, что в округе и амбарные мыши должны были с голоду передохнуть. Ну и вспыхнул в дремучих кирсановских лесах мятеж: его возглавил бывший начальник уездной милиции – легендарный атаман Александр Антонов.

Генерал Белой армии Михаил Дроздовский. Фотография 1910-х годов
Москва не на шутку струхнула: послала в Тамбов пламенного революционера Антонова-Овсеенко, сильно пострадавшего при царе, – целых одиннадцать суток под арестом находился за отказ присягнуть на верность Отечеству: не люблю, мол, военщину. Зато теперь, придя к власти, сей пацифист в этой самой военщине души не чаял – вместе с Тухачевским приказ № 171 издал: расстреливать! расстреливать! расстреливать!
Полилась русская кровушка рекой. Яшка Ржавский добровольно комендантом Кирсановского политбюро Тамбовской губ-чека заделался: заложников к стенке ставить – дивья! Это не открытый бой под Кременчугом, где ему, дивизионному комиссару 60-й стрелковой дивизии, нужно было от ответной деникинской пули увертываться. Повальные расстрелы ошеломили кирсановцев – они тут же заусердствовали в поисках оружия и взбунтовавшихся сородичей. А вскоре и неуловимого Александра Антонова вдвоем с братом обложили в глухом сельце Шибряй: два часа стойко, по-хаджимуратовски оборонялся атаман, два часа метался, как затравленный зверь, в огненном кольце, но живым не дался – пал у мельничной запруды от меткого выстрела агента-боевика.
После антоновской эпопеи прибыл Яшка в златоглавую столицу – жутко недоволен был, дулся на весь белый свет: шуранули его с прежнего места за натравку сослуживцев друг на дружку. Думал: пошлют куда-нибудь в Тмутаракань – век не выберешься оттуда. На Лубянке дел невпроворот: чуть не каждый советский чинуша, пользуясь случаем, брал взятки и становился тайным пайщиком нэпмана. Неподкупный Дзержинский требовал положить этому конец:
«На почве товарного голода НЭП, особенно в Москве, приобрел характер ничем не прикрытой, для всех бросающейся в глаза спекуляции, обогащения и наглости».
И то правда: заместитель наркома финансов РСФСР и попутно член Президиума Высшего совета народного хозяйства тов. Краснощёков опредседателил, к примеру, Промышленный банк СССР и перво-наперво кредитовал 35 тысяч золотых рублей родному братцу Якову, а также снабдил его сведениями насчет колебаний валютного курса на бирже: играть – так играть с козырями! Выручку спекулянт и замнаркома по-братски делили.
А парафиновые дельцы Ривош, Хайкин и Ясный? Многажды по баснословным ценам перепродавали дефицитный парафин, покуда в наркомате внешней торговли почесывали в затылках: кому бы сбагрить невесть зачем присланный из-за границы товар?
Так что начальник Экономического управления ГПУ Зиновий Кацнельсон едва успевал крутиться-вертеться и дюже нуждался в толковых работниках. А тут товарищ, обстрелянный в схватках с тамбовскими бандитами… И остался Яшка в Москве.
Поначалу приглядывался, что да как. Был прост, грубоват, справедлив, отчаян: этакий Робин Гуд из местечка Богу слав Киевской губернии. Потом приоткрылся:
«По своим личным качествам он карьерист, беспринципен, угодлив, всегда разыгрывал из себя “рубаху-парня”, подыгрываясь под “демократа”, в то время когда из кожи лез в люди» [2].

Чекист Зиновий Кацнельсон. Фотография 1920-х годов
Ну а люди, как представлял себе пообтершийся в столичных кругах Яшка-демократ, должны и жить по-людски, не в какой-нибудь задрипанной коммуналке. Облюбовал на Мясницкой чудесную квартирку, выселил оттуда очкастых студентов, побелку-поклейку за казенный счет произвел и княжескую мебель выписал из Ленинградского дворцового фонда. Никого не убоялся, потому как знал: кацнельсоновский заместитель Миронов в обиду не даст.
Лев Григорьевич еще тем прохвостом был. Про себя рассказывал:
«В партию я вступил в 1918 году по карьеристским и шкурническим побуждениям, так как другого пути выбиться в люди в первые годы революции я не видел. Октябрьскую революцию я встретил враждебно, ибо к этому времени уже был достаточно политически сформировавшимся человеком, состоя до этого в партии “Бунд”. Развернувшиеся политические события показали мне, что только примазавшись к коммунистической партии я смогу завоевать прочные жизненные позиции, связанные с личным благополучием и карьерой» [3].

Чекист Лев Миронов (Каган). Фотография 1920-х годов
В общем, один и другой – два сапога пара.
Выяснилось, что племянник Ржавского подписался под троцкистской «Платформой тринадцати». Исключенный из партии, приехал в Москву хлопотать о восстановлении и заночевал у дяди. Наутро дядя чин по чину доложил Миронову о родственнике, который «имеет несчастье говорить то, что он думает». Лев Григорьевич присоветовал найти убогому другое жилье и держать язык за зубами: узнают окружь – выпрут с работы за милую душу. Чего так пекся о подчиненном начальник, всячески оберегал от разборок? Ну не за одну же собачью преданность пристроил его в заместители к страшному матерщиннику и психопату Арону Молочникову, руководившему экономическим отделом Ленинградского УНКВД?
Разгадка, думаю, проста. В ту пору многие сталинские опричники имели за кордоном скрытный уголок – на случай непредвиденного поворота судьбы. Яков Петерс, выпихивая из страны британского разведчика Локкарта, незаметно подсовывал ему записочку для своей жены-англичанки. Мастер заплечных дел Шапиро-Дайховский в часы досуга тосковал по отцу, вдыхавшему воздух туманного Альбиона. Пронырливый Изя Чоклин тайком встречался с американкой, привозившей весточки от тамошней родни. И светили иезуиту Мигберту родные огоньки с того берега Атлантического океана.
Старший брат Ржавского был завзятым бундовцем: еще в 1906 году бежал из сибирской ссылки, колумбствовал в Новом Свете, а когда крейсер «Аврора» холостой выстрел произвел, примчал назад жизнь свою заново обустраивать. То ли большевики его плохо встретили, то ли перекрасившиеся бундовцы, но вскоре вышла у него несогласка с Советской властью и, несолоно хлебавши, убрался он восвояси.
Видать, Лев Григорьевич не забывал давнишнего соратника по Всеобщему еврейскому рабочему союзу, раз попечительствовал над младшим Ржавским. А тот и рад стараться. Порою летели через моря-океаны от молодой супружницы нашего героя письма по нью-йоркскому адресу: N.J.S. 530 W.st. 163. А ведь знала чекистка, что ей строго-настрого запрещено переписываться с зарубежьем в силу секретности службы. Но для тогдашних власть имущих закон не был писан. Зато каждый патриот России, мало-мальски известный на Западе, злобное подозрение вызывал…
Молодой рудознатец Георгиев занялся изобретательством после поражения русской армии под Порт-Артуром: сделалось ему обидно за державу. Однако придуманную им механическую дистанционную трубку для снарядов, а проще говоря, запал новой конструкции царские сановники встретили с прохладцей: он запантетовал изобретение в Лондоне. Мировая печать заговорила о нем как о восходящей звезде артиллерийского дела. Американский полковник Гибсон зазывал талантливого инженера:
– Мистер Георгиев, в США условия превосходны, лаборатории отличными приборами оборудованы – ваша звезда там в полную силу засверкает.
Тут же французский и британский атташе вьются как мухи, тоже блага заграничные сулят. Но особливо назойливыми германцы оказались: спроворили где-то воздушный шар, прилетели в заснеженную Пермь – на трубку ту полюбоваться. Так и сяк вертят ее в руках, приговаривают:
– Наша крупповская модель, пожалуй, хуже будет.
Попросили цену назначить. Павел Константинович усмехнулся:
– Не продается!..
После Гражданской войны решил Георгиев вернуться к изобретательству. Не тут-то было: переквалифицировавшийся в главного кадровика ВСНХ Кацнельсон зыркнул на него, острым чекистским носиком повел, определил: политически неблагонадежен. «Да, я белогвардеец, но честный белогвардеец!» – вспылил Павел Константинович. И зазвездил правду-матку в глаза:
– Слыхал я, что не то Краснощёков, не то Кривощёков, у коего настоящая фамилия Токольсон, по всему миру разыскивается американской полицией как бандит, прославившийся лихими налетами на заокеанские экспрессы. В Советской же России, сказывают, этот господин сначала разбойничал на посту красного губернатора Дальневосточного края, а потом – в Высшем совете народного хозяйства. Творил разор безнаказанно благодаря таким как Кацнельсон.
Понятно: за эту филиппику Георгиев чуть под суд не угодил. Наконец, в 1926 году кто-то вспомнил про мытарствующего изобретателя: был он зачислен в Ленинградское секретное конструкторское бюро по запальным устройствам. Спустя несколько лет испытательную стрельбу устроили – проверяли, как действует георгиевская трубка в боевых условиях. Сам Киров приехал на Ржевский полигон, поглядел в подзорную трубу и сказал с мужицкой прямотой: «Нечего лизать жопы иностранцев, вот вам отечественное изобретение, которое нужно ввести в жизнь» [4]. И зазолотился на груди старого инженера орден Ленина.
На беду нарком тяжелой промышленности Павлуновский – тот самый, расстрелявший в 1918 году вместе с солдатом революции Матвеевым мятежных матросов на Кронштадтских фортах, – зело возлюбил орденоносца. Как-то вызвал к себе в первопрестольную, поручил выдумать такой морской снаряд, какой бы ввинчивался, как штопор, в корабельный борт даже под малым углом. Георгиев отнекивался, поелику считал себя специалистом по запалам, но не снарядам. Да толку – переубедить всезнающего наркома был не в силах. Забессонничал у рабочего стола, заколдовал над чертежами, а завистники за спиной перешептываются, «знахарем» обзывают, подпакостить норовят. И добились своего: однажды предстал пред светлыми очами изобретателя Яшка Ржавский. С подручным Дмитрием Фигуром скрупулезно исчислил он миллионные затраты на чудо-трубку, на морской снаряд и окрестил Георгиева вредителем, считая: раз американцы и немцы отказались от услуг инженера, то Советы чем хуже?

Нарком Иван Павлуновский. Фотография 1930-х годов
Вот сидит бедняга на нарах, день и ночь мается, при свете тусклой тюремной лампочки пишет наркому оборонной промышленности Кагановичу послания. Не жалуется на свою судьбу, но умоляет: «Хочу просить у Вас особой милости ознакомиться с моими оборонными работами». А напридумано, надо сказать, много чего было за три десятка лет, да руками еще не сделано, не сотворено. Спешил Георгиев, опасался, что не поспеет державу как следует укрепить: война, виделось, не за горами… Да так и помер на казенной больничной койке, не дождавшись наркомовской милости: чихал Каганович с колокольни Ивана Великого на сии георгиевские эпистолы!
Впрочем, арест очередного русского левши был лишь эпизодом в богатой биографии Яшки-демократа. По его приказу томились в темнице конструкторы с Кировского завода, умельцы с Орудийного, инженеры с Судостроительного, мастера с Ижорского: разве можно доверять оборонку тем, кто на крест православный молится, царя-мученика тайком поминает, Россию подъяремную жалеет? Какое дело Яшке, что любой из них – неповторимый самоцвет в россыпи отеческих талантов: перебирать не переберешь, сказывать не перескажешь? Подобно Кощею, сторожил он эту невскую сокровищницу и трясся: смерть самого неизвестно где и в чем заключалась – кто отыщет?
Нашелся один сталинский молодец – Мирон Мигберт. Заковал подлеца, допросил крепко, а протокол допроса и прочие документы запечатал в секретный пакет и собственноручно надписал: «Вскрыть только с санкции начальника УНКВД ЛО Заковского». Как на дно морское опустил.
Но давно сгинул в каменных дебрях Лубянки кровожадный Заковский-Штубис, давно сорвана облатка с потайных бумаг: прочтем.
«В один из ненастных дней со стороны погоды, – сообщал прокурору Волголага НКВД бригадир Харитонов, – одно из моих звеньев окончило выемку плотов из Волги и попросило у меня 8 оставшихся минут погреться у костра. Я им разрешил. Это было в начале октября 1936 года, люди работали по пояс в воде без сапог и рукавиц. Вдруг появился на ряжах Молочников и с пеной у рта стал кричать на ребят, сушившихся у костра: “Вы что, негодяи, сидите?” И употреблял мат. Увидев разъяренного начальника, люди встали в испуге и начали расходиться, а один заключенный по фамилии Рыжев замедлил со вставанием. Тогда Молочников выхватил огнестрельное оружие в виде браунинга и выстрелил в него два раза, а всю бригаду лишил премиального вознаграждения, хотя норма в этот день была выполнена на 147 процентов» [5].
Издалека, как видно, начал раскрутку дела Мигберт – сперва Яшкиного задушевного приятеля притянул: тот одно время после Ленинградского УНКВД зверствовал в Угличском концлагере, а напоследок управлял при Кагановиче трестом в оборонной промышленности. Изобличенный харитоновской жалобой и прочими многочисленными свидетельствами, Арон-солдат, как кликали за глаза Молочникова, быстренько «раскололся». По его словам, шибко вредительствовали они с Яшкой в Питере: вместо того, чтобы беспощадно бороться с политически неблагонадежными элементами, укрывали таковых от карающего меча НКВД.
К этой несусветной околесице Лев Григорьевич Миронов присоединился: бог весть чего нарассказал и про несчастного племянника, свихнувшегося на мировой революции, и про Яшкиного брата, буржуйски прогуливавшегося по Манхэттену, и про самого Яшку.
Ай да Мигберт! Уж как хотел наш герой в люди выбиться, до власти большой дорваться, вот и потрафил ему – записал в одну заговорщицкую организацию с сильными мира сего: Рыковым, Бухариным, Ягодой, Тухачевским, Антоновым-Овсеенко… И поехал опасный государственный преступник на Левашовскую пустошь – туда, где косточки им загубленных умельцев и мастеровых тлели.
Список источников
1. Автобиография, датированная 10.04.1924 г. (архивное личное дело Ржавского Я.П. № 1342).
2. Показания Миронова Л.Г. от 10.07.1937 г. (следственное дело на Ржавского Я.П. и Молочникова А.Л. № 24899).
Bepul matn qismi tugad.