Kitobni o'qish: «Связанные любовью»
© Перова Е., 2020
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020
* * *
Открывая окно, увидал я сирень…
Запевающий сон, зацветающий цвет,
Исчезающий день, погасающий свет.
Открывая окно, увидал я сирень.
Это было весной – в улетающий день.
Александр Блок
Катя
(Рассказывает Юрий Тагильцев)
Детство я провел в Ильичевке. Так назывался подмосковный барачный городок от Электромеханического завода имени Владимира Ильича, раньше носившего имя Михельсона: именно там, на заводском дворе, Фанни Каплан когда-то стреляла в вождя мирового пролетариата. На заводе работал отец, а мама была учительницей начальных классов. Отца я помню плохо: он ушел на фронт, когда мне исполнилось восемь лет. С войны отец не вернулся, и мама одна растила нас с младшей сестрой.
Жили бедно и голодно, но воспоминания о детстве светлые: рядом располагалось заброшенное имение с большим прудом, где мы летом купались, а зимой катались на коньках, прикручивая их к валенкам. Во время войны, конечно, было не до коньков и купаний, но зато потом наверстали. Помню, как мы лихо прыгали с тарзанки, лазили в чужие сады за яблоками и смотрели трофейное кино на открытой летней веранде, проникая туда без билета. Правда, за мной везде хвостиком таскалась сестренка, но я понимал, что маме некогда за ней присматривать.
Учился я хорошо, особенно по литературе и русскому: дома было много книг, а я рано научился читать. Сочинения я писал лучше всех, и учительница уверяла, что у меня несомненный литературный талант. Еще я пописывал заметки для стенгазеты и регулярно вел дневник, в который заносил не только жизненные впечатления и цитаты из прочитанных книг, но и собственные выдуманные истории – вполне в духе Стивенсона или Майн Рида, пользовавшиеся большим успехом у одноклассников. Я не придавал этим историям особенного значения: мне казалось, у всех в головах происходит подобное мельтешение персонажей и сюжетов.
Катя разбудила во мне творческий жар. Сначала я просто хотел освободиться от внутренней боли: перенесенная на бумагу, она отделялась от меня и становилась фактом литературы, а не жизни. Я рассыпал по страницам зерна слов, но прорастали они у меня в душе, и ростки имели шипы. Это был процесс бесконечный, сладостный и мучительный: снова и снова переживал я шесть дней любви, снова и снова горел на костре неутоленной страсти, тоски и обиды.
Я написал несколько рассказов с разными финалами, в которых Катя представала в образах то мятущейся жертвы, то блудницы, то трепетной возлюбленной или верной жены. Чего только не происходило в этих фантазиях: она убегала от мужа, и мы жили с ней долго и счастливо; муж настигал нас и убивал – либо обоих, либо меня одного; я приходил к заветной двери, а оттуда выносили гроб с ее телом…
Постепенно образ Кати размылся, истаял, превратился в смутное видение, но чувство мое к Кате не умерло и постоянно ощущалось, словно больной зуб, ноющий время от времени. Кто из писателей сказал, что любовь – это зубная боль в сердце? Флобер? Не помню.
Я окончил МВТУ имени Баумана, а потом, проработав пару лет инженером на ЗИЛе, устроился внештатным корреспондентом в «Вечерку» – редакции понравился мой очерк в заводской многотиражке. Поступил в Литературный институт, писал рассказики, постепенно набралось материала на небольшую книжку, потом на вторую, потом роман написал, приняли в Союз писателей, так оно и пошло. Дорос до маститого писателя: книжек вышло без счета, а по моим сценариям уже снято восемь фильмов. Но иной раз думаю, что не повстречай я Катю, так и работал бы до сих пор на ЗИЛе и ни о каких сценариях не помышлял.
Встреча с Катей произошла в середине мая 1952 года. Я учился на втором курсе, жил в общежитии, получал стипендию, которой еле хватало на неделю, так что подрабатывал как мог, даже вагоны разгружал. Потом однокурсник Лёнчик научил меня, как подкормиться на халяву: он был веселый парень, гитарист и хохмач, так что его часто приглашали на дни рождения и прочие праздники, словно массовика-затейника, а он прихватывал меня в качестве моральной поддержки и просто по дружбе. Лёнчик был парень добрый – вернее, добродушный и незлобливый. Активная доброта требует приложения некоторых усилий, а он был именно что беззлобен. Пока Лёнчик развлекал народ, я осыпал комплиментами девушек, иной раз урывая поцелуй-другой, прилежно танцевал и помогал хозяйке дома убирать со стола, втихомолку пряча в специально взятый с собой портфель что-нибудь из непортящегося съестного или спиртного.
На одной из подобных вечеринок я и познакомился с Катей. Компания собралась большая, но мы с Лёнчиком мало кого знали, кроме хозяйки, имевшей прозвище Наташа-кудрявая, дабы отличить ее от прочих знакомых Наташ. У хозяйки не хватало стульев, и она послала меня к соседке, обещавшей поспособствовать. Я позвонил, соседка поманила меня за собой, и я прошел в большую комнату, где ярко горела огромная семирожковая люстра. Ее золоченая арматура и срединное круглое матовое стекло с гравировкой поразили мое воображение.
– Вот эти возьмите! – сказала соседка, показывая мне на четыре венских стула с гнутыми спинками. – Донесете? А я табуретку прихвачу.
– Да не утруждайтесь, – галантно возразил я. – Отнесу стулья, приду за табуреткой.
– Я тоже к Наташе иду, ничего. Табуретка легкая. Да, меня Катей зовут.
– А я Юрий Тагильцев.
– Екатерина Кратова, очень приятно. Ну что, идем?
Я наконец оторвался от люстры, на которую все косился, взглянул пристально на Катю и ахнул: как я сразу не сообразил?! Именно эту девушку я видел полчаса назад, проходя по двору! Тогда она стояла у окна, прижав руку к груди, и я невольно замер, любуясь: девушка была очень хороша, в чем я сейчас имел возможность убедиться. Чуть выше меня ростом, темноволосая и яркоглазая, очень складная и фигуристая. На ней было легкое темно-вишневое платье с маленьким кружевным воротничком, слегка тесноватое в груди, и я невольно зацепился взглядом за длинный – до талии! – ряд близко посаженных мелких пуговок, обтянутых той же тканью. Потом-то я разглядел и маленькие ушки с простыми сережками, и выразительные темные брови, и короткие завитки выбившихся из прически волос – она на старомодный манер уложила косу вокруг головы. Ее темно-карие глаза с очень яркими белка́ми и тонкими длинными ресницами, выразительные и говорящие, в глубине своей скрывали не то постоянную тревогу, не то печаль, что странно контрастировало с выражением ее нежного рта, замершего в улыбке.
Мы некоторое время смотрели друг на друга, ничего не говоря. У меня было странное ощущение: нас с ней словно затягивало в водоворот, в невидимую воронку, и сопротивляться было бесполезно. Не знаю, сколько мы так простояли бы, если бы не зазвонил телефон. Катя сняла трубку, махнув мне рукой на стулья, и я послушно подхватил сразу четыре. Направляясь к выходу, я слышал голос Кати, отвечающей на вопрос звонившего:
– К Наташе. Ты ее знаешь – соседняя квартира. День рождения, да. Я ненадолго.
Мы с Катей сидели на противоположных концах длинного овального стола и обменялись буквально парой фраз, но мне все время казалось, что в комнате нас только двое живых, а остальные – фантомы, бледные призраки, ненужные и докучные. Катя ушла рано. В дверях она оглянулась и посмотрела мне прямо в глаза. Никогда раньше и никогда потом не бывало со мной ничего подобного: Катя своим взглядом словно передала мне послание, и я это послание понял – кивнул, а Катя чуть улыбнулась. Все было решено меж нами без единого сказанного слова.
Я оказался в каком-то замкнутом пространстве, за границами которого плохо различимые суетились и смеялись люди. Кто-то настойчиво предлагал мне холодец с хреном и подливал водку в граненую рюмку на высокой ножке, а Лёнчик, лихо опрокинув стакан, уже вовсю наяривал свое коронное: «На Дерибасовской открылася пивная, там собиралася компания блатная…» Я же не видел ничего, кроме Катиных зовущих глаз, завитков темных волос на белой шее и лифа ее вишневого платья с мелкими пуговками, которые я скоро буду расстегивать – одну за другой. В этот вечер я пересидел всех, даже Лёнчика. Принеся на кухню последние тарелки, спросил у Наташи, которая мыла посуду:
– Еще надо что сделать?
– Нет, спасибо Юрочка! Ты и так хорошо помог.
– Это я вместо подарка. Надо же было на день рождения с пустыми руками прийти! Прямо стыдно.
– Ладно, свои люди – сочтемся.
– Да, а стулья?
– Катины? Завтра отдам, а то поздно.
Я целомудренно чмокнул Наташу в щечку и вышел на площадку. Постоял, послушал, потом осторожно нажал кнопку Катиного звонка, коротко звякнувшего. Дверь распахнулась почти мгновенно, в проеме возникла Катя. Она приложила палец к губам, схватила меня за рукав и втянула в квартиру.
– Иди на свет, – прошептала она. – Только не шуми.
Мы шли на цыпочках, но из одной комнаты все-таки раздался слабый женский голос:
– Катя, пришел кто-то?
– Бабушка, это Наташа табуретку вернула! Спи себе.
Наконец мы оказались там, где горел свет, – это была, судя по всему, уже третья комната – спальня, о чем свидетельствовала кровать с резными спинками. Катя заперла дверь и прошептала:
– Раздевайся.
Я развязал галстук и снял пиджак, на большее меня не хватило. Ноги не держали, и я сел на край кровати. Все больше волнуясь, смотрел я, как Катя расстегивает крючочки на боку (пуговки оказались декоративными) и стаскивает через голову свое вишневое платье. Оставшись в розовой комбинации, она подняла ногу на стул и осторожно скатала тонкий чулок, потом так же – второй. Сняла пояс с резинками. Заведя руки за спину, расстегнула лифчик и вытянула его из-под комбинации. Все это она проделывала перед большим зеркалом-трельяжем, так что я видел Катю со всех сторон. Наконец она вынула из волос шпильки и встряхнула головой – тяжелая коса упала ей на спину, кончиком достав почти до талии. Катя обернулась ко мне:
– Ну что же ты?
Я встал. Катя подошла и принялась расстегивать ремень, а потом и брюки. Тут я опомнился и быстренько избавился от одежды.
– Так-то лучше, – сказала Катя и обняла меня за шею. Мы поцеловались. Дальнейшее я помню смутно. Осталось только ощущение неимоверного чувственного восторга и неотвратимого падения в бездну. Необходимость соблюдать тишину настолько обострила наши чувства, что каждое прикосновение обжигало, а стук сердец оглушал. Прошла вечность, пока мы смогли заговорить.
– Тебе придется уйти в четыре, – прошептала Катя. – Потом бабушка может проснуться.
– А сейчас сколько?
– Два с небольшим.
– Хорошо, значит, еще раз успеем.
Катя тихонько рассмеялась и тут же зажала себе рот рукой.
– Неужто так понравилось? – спросила она.
– Ты необыкновенная, ты…
Я не находил слов, поэтому снова принялся ее целовать.
– Только никому не рассказывай, – велела Катя, прижимаясь ко мне. – Никому, понял?
– Конечно, нет! Я ж не трепло какое!
– Особенно Наташе.
– Да я ее почти не знаю. Просто пришел с Лёнчиком, и все.
– Это хорошо. А то ведь мог и не прийти. И я бы тебя не узнала…
Плечи ее задрожали, и я понял, что Катя плачет.
– Ну что, что ты, – забормотал я. – Что ты, Катенька? Милая моя, прекрасная!
В четыре утра я покинул ее квартиру. Уже рассветало, и лучи солнца, выглядывающего из-за домов, наискосок пронзали легкую дымку. Я прошел пешком от Полянки до Лефортова и сразу завалился спать. В одиннадцать вечера я опять стоял под Катиной дверью, как мы и договорились. Крался, словно шпион, оглядываясь и прислушиваясь, страшась на кого-нибудь напороться. И следующую ночь мы провели вместе, а потом…
Потом Катя сказала, что все кончено. Ее муж должен был послезавтра вернуться из командировки. О том, что она замужем, я и сам догадался в первый же день.
– Еще одну ночь! – взмолился я, даже не представляя, как вообще смогу без нее жить.
– Нельзя, – ответила Катя. – Во-первых, он может вернуться раньше, такое уже бывало. Во-вторых… Мне надо прийти в себя, понимаешь? Вернуться к себе прежней. Мне нелегко живется, а ты… Ты был моим праздником! Моей радостью. Я буду помнить тебя всю жизнь.
– Послушай, давай ты уйдешь со мной, а?
– Это невозможно.
– Но почему?! Ты же не любишь его! Что такого, разведетесь!
– С ним не разведешься, Юрочка. Вилен страшный человек. А отец его еще страшнее. Они меня не выпустят, понимаешь? Не отдадут.
– А если узнают, что ты…
– Даже думать боюсь! И тебе тоже не поздоровится. Знаешь, где они работают? На Лубянке.
Про Лубянку я хорошо понимал: в моей семье, к счастью, никто не пострадал, но у близкого друга арестовали отца, и он отрекался от него на комсомольском собрании.
– Зачем же ты замуж пошла? – спросил я, и Катя пожала плечами:
– Так получилось. Долго рассказывать.
Мы попрощались, и я уныло поплелся в Лефортово. Долго я выкарабкивался из этого романа, если случившееся вообще можно так назвать. Любовь Кати словно отравила меня, в каждой женщине я искал ее черты и не находил. А через шесть лет мы встретились снова, совершенно случайно. И опять, как нарочно, в гостях, куда меня привела моя тогдашняя девушка, племянница хозяйки. На сей раз Катя была с мужем: высоченный белокурый красавец с мрачным лицом неотвязно следил за женой. Поговорить нам не удалось – я боялся приближаться, а Катя, увидев меня, на секунду дрогнула лицом, но тут же опомнилась и весь вечер старательно меня игнорировала.
Она немного пополнела и чрезвычайно похорошела. На ней было розовое платье в мелкий черный горошек, а волосы убраны в низкий узел. На обратной дороге моя девушка только про Катю и говорила – так я узнал, что платье вовсе даже не розового, а кораллового цвета и сделано по модели, в которой щеголяла в «Карнавальной ночи» Людмила Гурченко: «Ну, помнишь, белое такое? Тоже в горошек, только горошины крупнее. И юбка там пышнее. И рукава немного другие, и воротничок белый, а тут такие черные планочки». Я, честно говоря, так и не понял, что же общего у этих двух платьев. Правда, я почти не слушал, занятый собственными мыслями.
В разгар вечеринки, когда гости были заняты танцами, мы с Катей словно нечаянно столкнулись в коридоре. Она улыбнулась и на секунду с силой сжала мою руку – быстро и незаметно для мужа, который смотрел на нас из комнаты. Оказалось, она успела сунуть мне записку. Я закрылся в туалете и дрожащими руками развернул многократно сложенный листок бумаги – и когда только успела написать?
«Тарасовка, Белорусский вокзал, первый вагон, направо. Улица Старых Большевиков, дом 12, зеленый забор, на участке сосна-лира. Следующая неделя, вторник, 11 утра, за баней. Большой куст жасмина. Спрячься там, я приду. Будь осторожен».
Конечно, я приехал гораздо раньше одиннадцати. Долго бродил по дачному поселку, приглядываясь и осматриваясь. Сосну в форме лиры я нашел быстро, но не сразу сообразил, где эта самая баня, потому что перепутал жасмин с шиповником, а шиповник там рос везде. Наконец нашел. Без пяти одиннадцать я сидел в этом самом кусте у забора, одна штакетина которого была сломана посредине, хотя сохраняла видимость цельности. В эту дыру я и пролез, когда пришла Катя.
Банька была маленькая, а предбанник и вовсе крошечный. Катя принесла с собой ведро теплой воды, сказав своим, что идет мыть голову. Волосы ее теперь были короче, чем я помнил. Мы любили друг друга прямо на полу, подстелив большое полотенце. Словно и не было этих шести лет разлуки, словно только вчера мы расстались! Никогда и ни с кем не испытывал я столь полного слияния, столь насыщенной близости. В баньке было почти темно и душно, пахло сырым деревом, мылом и березовыми вениками, но больше всего – Катей. У каждой женщины свой запах. Одна из моих подруг пахла опятами, другая – привядшим липовым цветом, а у Кати был аромат яблок и корицы.
Потом я немного побродил по дачному поселку, разыскивая дальний пруд, где мы должны были встретиться завтра, когда Катя пойдет за молоком в соседнюю деревню. На обратной дороге я остановился около какой-то дачи. Там, видно, заводили патефон – слышно было характерное потрескивание. Я знал этот романс Вадима Козина, его часто пел Лёнчик – «Осень, прозрачное утро, небо как будто в тумане…» Сейчас была только середина июня, до осени далеко, но так ударили по сердцу эти слова: «Где наша первая встреча? Яркая, острая, тайная, в тот летний памятный вечер, милая, словно случайная». А когда Козин запел: «Не уходи, тебя я умоляю, слова любви стократ я повторю…», я чуть не заплакал.
Только на третий день Катя решилась позвать меня к себе – шофер, который выполнял при ней функции помощника и соглядатая, уехал в Москву, чтобы утром привезти на дачу Катиного мужа, а няня отпросилась с ним. Поздно вечером я протиснулся все в ту же дыру за баней, пробрался к дому и залез через окно в Катину спальню. Тогда-то Катя и дала мне две фотографии – свою и маленького мальчика в матроске.
– Это твой сын! Гошенька, Георгий, – сказала она, и я почувствовал, как мое сердце оборвалось и покатилось в темный угол, прямо в мышиную нору.
– Ты уверена, что мой?
– Да. Вилен не может иметь детей. Хочешь увидеть Гошу?
Конечно, я хотел! Мы на цыпочках прошли в соседнюю детскую, и я увидел сына. Не могу передать, что я чувствовал, глядя на спящего мальчика.
– Поцелуй его, только осторожно, – сказала Катя. Я нагнулся и поцеловал румяную со сна щечку, вдохнув запах теплого детского тела. Яблочный запах.
Ушел я еще до рассвета. Когда добрался до станции, навстречу мне проехала через переезд машина – рядом с водителем сидел Вилен Кратов. В мою сторону он и не глянул.
Больше мы с Катей не виделись никогда.
Опазданец
(Рассказывает Георгий Кратов)
Прошел год после маминой смерти, и я наконец взялся разбирать ее бумаги. Никак не мог решиться. Хотел даже Нину попросить, но потом передумал. Разбираю и мысленно повторяю: «Мама, светлая королева, где же ты?» И раньше, когда читал «Белую гвардию» Булгакова, от этих слов сердце щемило, а сейчас и подавно.
Мама, светлая королева…
Я чувствую этот свет и сейчас, когда мамы нет. Свет и тепло. И люблю ее так же сильно, как прежде, хотя смотрю на ее жизнь совсем другими глазами. Прочитав записки Тагильцева, я испытал шок, гнев и обиду. Не сразу пришло ко мне понимание и прощение. Слишком поздно узнал я правду, чтобы так легко с нею смириться.
Но вернемся к началу. Родился я за месяц до смерти Сталина, так что сознательная моя юность пришлась на период брежневского застоя. Но помню, как во втором классе приставал к учительнице с вопросом, почему в учебнике упоминается Сталинград, когда его уже переименовали в Волгоград? А в четвертом классе ошарашил ту же учительницу разъяснением происхождения терминов «большевики» и «меньшевики»: по результатам голосования на съезде члены победившей группировки стали называть себя «большевиками». Учительница, как мне показалось, этого не знала и не очень мне поверила. Да, порядочным занудой я был и в детстве.
Занудой, плаксой и нюней, как уверяет Нина. Хотя что она может помнить? Нина родилась, когда мне уже исполнилось шесть, а ведет себя так, словно это она – старшая сестра! Отношение мое к факту рождения Нины было двойственное: с одной стороны, я не очень хотел делить мамину любовь с кем-то еще, а с другой – мне нравилось, что наша с мамой «партия» увеличится и таким образом укрепится. Пока что нас было двое на двое: мы с мамой и дед Пава с бабкой Паней. Отец ни к какой партии не примыкал:
Двух станов не боец, но только гость случайный,
За правду я бы рад поднять мой добрый меч,
Но спор с обоими досель мой жребий тайный,
И к клятве ни один не мог меня привлечь…1
Случайным гостем он, конечно, не был, но всеми силами старался как-то примирить оба стана, не конфликтуя ни с одним, что удавалось ему плохо. Деда с бабкой я боялся. Бабку опасался на чисто бытовом уровне: она могла наорать, шлепнуть, уязвить метким и обидным словом. Повзрослев, я понял, что она черпает в скандалах жизненную энергию: доведя кого-нибудь до белого каления, бабка расцветала и сияла. К тому же она была натуральной кликушей: кричала по ночам не своим голосом. Это было страшно. И разбудить ее удавалось не сразу, она отбивалась и продолжала вопить. Дед поступал просто – брал ее одной рукой за горло, другой зажимал ноздри, перекрывая «дыхалку», как он выражался. Тогда она просыпалась, долго кашляла и причитала, что дед ее чуть не задушил. «А ты не ори!» – рявкал дед, добавляя пару матерных эпитетов. К счастью, такие «веселенькие» ночи выпадали не слишком часто.
Дед Пава пугал меня метафизически, если можно так выразиться, как пугает извержение вулкана или буря. Прежде всего он был очень большим человеком: наш отец, сам не маленький, выглядел на его фоне подростком. Смотрел дед грозно, говорил гулким басом, а когда выходил из себя, то громыхал так, что на улице бывало слышно. У меня в таких случаях случалась истерика, от чего дед раздражался еще пуще. Обращался он со мной снисходительно-ласково, но чем больше я подрастал, тем меньше становилось ласковости и больше раздражительности.
По словам мамы, дед начал особенно сильно пить после XX съезда – его как раз тогда отправили на пенсию. А когда они с бабкой переехали в отдельную квартиру, дед разошелся вовсю, так что бабе Пане приходилось несладко. Зато наш «стан» вздохнул посвободней: мы с мамой и Ниной переселились в большую комнату, отец занял среднюю, а в маленькой иногда ночевала няня Зоя. Она жила неподалеку, но в крошечной двухкомнатной квартире втроем им было тесновато. Я помню, как ревновал няню Зою к ее детям, а потом увидел двадцатилетнюю дочь, которая показалась мне совсем взрослой тетенькой, и долго удивлялся: в моем представлении «дети» – это малыши вроде нас с Ниной.
Зоя отличалась крайней замкнутостью и молчаливостью. Никаких сказок она мне не рассказывала и колыбельных не пела – это все было по маминой части. Зоя в основном убиралась и стирала, так что скорее выполняла обязанности домработницы. Худощавая и смуглая, Зоя была очень красива, как я потом осознал. У нее сохранилась одна довоенная карточка, на которой она, еще совсем девочка, поражает утонченностью облика, что удивительно для дочери рабочего и колхозницы, как она себя называла. В детстве я думал, что стоящий на ВДНХ монумент «Рабочий и колхозница» и есть памятник ее родителям. Добрая и верная Зоя, несомненно, принадлежала к «нашей» партии, хотя и тушевалась перед дедом и бабкой. Отец ее не замечал.
То, что дед и отец работают «в органах», я знал, но подробностями долго не интересовался. Про деда, честно говоря, мне и не хотелось ничего знать. Но к отцу я приставал с вопросами, от которых он уклонялся как мог. Наконец мама сказала, что отец не имеет права ничего рассказывать, потому что его работа – секретная. Каких только подвигов я ему не приписывал! Пожалуй, именно тогда и проявилась моя тяга к сочинительству. И конечно, я читал все, что мог найти, о чекистах, деятельность которых казалась мне чрезвычайно почетной и романтичной. Особенно поспособствовал этому Юрий Герман с его «Рассказами о Дзержинском», в которых Железный Феликс предстал перед читателем в виде героя и борца за правое дело. Я так впечатлился, что даже очередное сочинение на тему «Делать жизнь с кого» написал о Дзержинском. Мама прочитала и, тяжко вздохнув, сказала:
– На твоем месте я взяла бы другую тему.
– Почему? – удивился я. – Плохо написал?
– Написал ты хорошо, но о том, чего не знаешь.
– Я читал книжку Юрия Германа!
– Это одна сторона. Есть и другая. Поступай как знаешь, но попомни мои слова: когда-нибудь тебе будет стыдно за это сочинение. И потом, что значит: «делать жизнь с кого»? Надо строить собственную жизнь, ни на кого не оглядываясь, слушая себя. При чем тут Дзержинский? – А потом добавила, чуть усмехнувшись: – Впрочем, папа бы одобрил.
Это заставило меня задуматься. Окончив школу, я поступил на истфак МГУ, надеясь, что смогу углубиться в интересующий меня период истории – двадцатые-тридцатые годы. Особенно углубиться не удалось: архивы были закрыты, источники недоступны. Только с началом периода перестройки и гласности стали явными многие тайны нашей истории, да и то далеко не все, породив остроумное замечание Михаила Задорнова: «Россия – страна с непредсказуемым прошлым». Впрочем, он всего лишь перефразировал Герцена, сказавшего: «Русское правительство, как обратное провидение, устраивает к лучшему не будущее, а прошлое». В результате я стал заниматься девятнадцатым веком, неожиданно для себя ощутив странное родство с его «жителями», как написала когда-то Нина в школьном сочинении: «Александр Грибоедов в своей пьесе вывел типичных жителей девятнадцатого века».
Вот уж в ком никогда не было ни капли литературного таланта, так это в Нине! Зато она всегда отличалась целеустремленностью и упрямством: еще в детстве заявила, что станет доктором, и таки выучилась на врача-физиотерапевта. Естественно, ее первыми пациентами были мы с няней Зоей. Вернее, подопытными кроликами! Но надо признать, что массаж она делает великолепно.
Иногда я завидую ее цельности, смелости и той легкости, с которой она не идет, а порхает по жизни – словно бабочка, чей прихотливый полет неизбежно приводит к цветку, полному нектара. В отличие от меня Нина не боится ошибаться, со смехом переживает неудачи и не зацикливается на обидах. В личной жизни она, на мой взгляд, вела себя довольно легкомысленно, но мама только посмеивалась и спускала ей все.
Нина, конечно, очень похожа на маму, которая всегда говорила, что Нина ее второе издание, отредактированное и улучшенное. На мой взгляд, не столько улучшенное, сколько облегченное: мама – академический том с золотым обрезом в кожаном переплете, а Нина – карманная книжка в мягкой, но яркой обложке. Благодаря веселому нраву и живости характера Нина порой кажется легкомысленной, и я не раз призывал ее быть серьезнее, а то никто ее не станет уважать – ни коллеги, ни пациенты. «А я беру обаянием!» – отвечала Нина, смеясь, а я ворчал: «И какой из тебя доктор? Так, докторишка», на что тут же получал в ответ: «От архивной крысы слышу!»
Мама уверяла, что в юности была копией Нины. Мне трудно в это поверить, потому что она всегда производила совсем другое впечатление: спокойная, молчаливая, сдержанная, очень сильная личность. И совершенно бесстрашная! Помню, как она справилась с каким-то хулиганьем, приставшим к нам в парке: я ревел, Нина кричала и махала кулачками, а мама только пристально на них взглянула и сказала: «Пошли вон». Они мгновенно ретировались.
Моему погружению в девятнадцатый век особенно поспособствовал разговор, который я нечаянно услышал на поминках бабы Пани: мама стояла в коридоре с тетей Клавой, отцовской сестрой, а я проходил мимо с миской блинов. Услышал я немного, но испугался. Это был 1978 год, никакой гласности еще и в помине не было, а самиздата у нас в доме не водилось, поэтому я мало что знал о масштабах сталинских репрессий, хотя, конечно, мы «проходили» XX съезд и доклад Хрущева, но опять же без подробностей. Про своих родителей мама ничего не рассказывала, я знал только, что они умерли в 1937 году, но эта дата почему-то не вызывала у меня никаких мрачных ассоциаций. Да, следует признать, что я был слишком наивен и не любопытен для историка.
И вот теперь оказалось, что мой отец и дед как-то причастны к смерти маминых родителей. И те пресловутые «органы», в которых они работали, имели прямое отношение к арестам, ссылкам и расстрелам ни в чем не повинных людей. Ладно, деда давно нет в живых. Но отец! Он работает все там же! Чем он вообще занимается?! Самое удивительное, что я ни у кого ничего не спросил – ни у мамы, ни у отца, ни у тети Клавы. Боялся услышать страшную правду. Убеждал себя, что мне послышалось, что я все не так понял. Постарался забыть. Слишком жутко было осознавать себя частью этой зловещей машины, отростком этого ядовитого дерева.
Историей девятнадцатого века я защищался от века нынешнего, и скоро мне стало казаться, что я тут по ошибке, что мое место там, в салоне какой-нибудь Анны Павловны Шерер, где я рассуждаю о коронации Наполеона и Трафальгарской битве, поглядывая в лорнет на кокетливо выставленную из-под подола бального платья атласную розовую туфельку графини Апраксиной. Читал я исключительно мемуарную литературу, а потом и сам стал писать исторический роман. Писал почти год, но тут вышло «Путешествие дилетантов» Булата Окуджавы, и у нас оказалось столько совпадений, что я тут же забросил свою писанину, тем более что у Окуджавы вышло гораздо лучше, чем у меня.
Всю жизнь со мной такое происходит! Придумываю сюжет, болею им, долго пишу, переделываю, а потом выходит роман, в котором развита моя идея, так что мне уже нет смысла вылезать со своим произведением, потому что все решат, что я плагиатор или подражатель, хотя я все выдумал самостоятельно. Я сочинял истории о так называемых попаданцах, когда еще и термина такого не существовало. И никому не было интересно. А сейчас все только об этом и пишут. Александр Бушков, Сергей Лукьяненко, Макс Фрай – имя им легион, а меня никто знать не знает, да и откуда? Печатался я только в журналах «Наука и жизнь», «Искатель», «Знание – сила», «Аврора». Дочь подбивает меня издать книжечку, сейчас это легко и просто, были бы деньги. Но кому это нужно?
Один критик написал, что «попаданческая» литература эксплуатирует «комплекс неудачника». Подобный человек убежден, что только внешние обстоятельства не дают ему развернуться как следует, а попав в другое время, он покажет, на что способен. Не могу не признать, что в этом есть, как говорится, сермяжная правда. Кто я, если не неудачник? Классический «опазданец»! На писательской стезе не добился известности, как историк тоже не снискал лавров: кандидатскую диссертацию так и не защитил, работаю в архиве, получаю гроши…
Но вернемся назад, в то время, когда широко открылись все шлюзы и на нас хлынул поток информации. Сначала в доме появились запрещенные раньше книги и толстые журналы, которых мы до этого никогда не выписывали: «Новый мир», «Иностранная литература», «Современник». Помню, как зачитывались мы «Детьми Арбата» Анатолия Рыбакова и «Белыми одеждами» Юрия Дудинцева, как плакала мама над «Архипелагом ГУЛАГом» Солженицына и «Крутым маршрутом» Евгении Гинзбург.
Мама так бурно реагировала на происходящие события, что даже зааплодировала, смотря трансляцию XXVIII съезда КПСС – в тот момент, когда Борис Ельцин положил на стол Президиума свой партбилет. Отец встал и вышел. Тогда он еще ходил. А год спустя, увидев в новостях, как с постамента на Лубянке снимают Железного Феликса, мама заплакала навзрыд. Она вскочила и убежала на кухню, а когда я пришел к ней, мама стояла перед окном и кланялась, размашисто крестясь и повторяя: «Господи, воля твоя! Спасибо, Господи!» Отец в это время приходил в себя после операции, оказавшейся бесполезной, так что впереди его ожидало два года мучений, о чем мы тогда, конечно, не подозревали.