Kitobni o'qish: «Данте и философия»
“Cid cheè fuori della coscienza del poeta a noi non pud importare”1.
Michele Barbi, Studi Danteschi, 1938-XVII, p. 48.
Научный совет издания:
о. Михаил Арранц †
Анатолий Ахутин
Владимир Бибихин †
о. Октавио Вильчес-Ландин †
Андрей Коваль – ученый секретарь
о. Рене Маришаль (SJ)
Николай Мусхелишвили
Дмитрий Спивак
Сергей Хоружий
Предисловие
Цель этой книги – определить позицию или последовательные позиции Данте в отношении к философии. Другими словами, речь пойдет о том, чтобы выяснить, какую природу, функцию и место признавал Данте за этим видом познания в ряду прочих видов человеческой деятельности. Мы не ставим перед собой задачи раскрыть, классифицировать и систематизировать многочисленные философские идеи Данте, ни тем более доискиваться их истоков или устанавливать, какое доктринальное воздействие они оказали на формирование мышления Данте2. Всё это важные проблемы, отчасти уже исследованные: не проходит и года, чтобы замечательные эрудиты не сообщили нам по этому поводу чего-либо нового. Однако наша проблема имеет совершенно другой характер и потому с необходимостью требует другого метода, нежели прилагаемый к названным проблемам. Несомненно, здесь, как и везде, анализ текстов должен идти впереди; но мы удерживаем из них не столько содержание, то есть формулируемую в них философию3, сколько то, что́ они говорят нам о дантовской манере мыслить философию и пользоваться ею. К тому же, если не ошибаюсь, именно в этом пункте заключается подлинная философская оригинальность Данте.
Обстоятельства, вовлекшие нас в это исследование, представляют лишь частный интерес, и читатель ничего не выиграет от знакомства с ними. Но он имеет право на некоторые пояснения относительно манеры, в которой мы вели это исследование. Читать Данте – радость. Писать о Данте – наслаждение, потому что для этого нужно самым внимательным образом его перечитывать. Но вот усилие, необходимое для объяснения того, что́ при этом понято, уже гораздо труднее; возможны колебания между двумя совершенно разными способами объяснения, каждый из которых имеет свои преимущества и недостатки. Первый способ состоит в том, чтобы просто рассказывать, как ты понимаешь Данте, не заботясь о том, что́ об этом предмете писали другие. Так получаются краткие, простые, даже не лишенные элегантности книги, которые, как можно предполагать заранее и независимо от степени их ценности, не окажутся чересчур обременительными для читателя. К несчастью, такая манера не вполне честна сама по себе и не слишком плодотворна по своим отдаленным результатам. Всякий, кто говорит о Данте, неизбежно держит в памяти то, что уже было сказано о нем раньше выдающимися комментаторами. Стало быть, существует долг, который нужно признать; а как это сделать, если не скромно поставить себя после предшественников, то есть сознаться в диалоге с ними, а не изображать обособленность, в которую всё равно никто не поверит? Кроме того, даже если удастся написать одну из тех книг, внешняя оригинальность которых маскирует их полную произвольность, возможно ли сегодня занять определенную позицию по любой проблеме, связанной с Данте, чтобы искушенный читатель не вспомнил тотчас о других решениях, по видимости заранее ее развенчивающих? Замалчивать эти другие решения означает отказываться от обоснования собственного тезиса, а воспроизводить их, чтобы обсуждать одно за другим, – занятие бесконечное и утомительное; к тому же в результате Данте окажется погребенным под такими завалами чуждого его труду материала, что и автор, и читатели в конце концов перестанут понимать, о чем и ком идет речь.
Таким образом, нам неизбежно пришлось искать компромисс между этими двумя методами, – иначе говоря, отбирать среди подлежащих обсуждению толкований Данте такие, истинность которых непосредственно влекла бы за собой радикальную ложность нашего толкования. Так на передний план вышел общий тезис, который отстаивает о. Пьер Мандонне в книге «Данте-теолог». Мы будем обсуждать его с настойчивостью, которую многие читатели, боюсь, сочтут досадной. Однако те, кто читал книгу о. Мандонне, прекрасно знают, как тесно в ней всё увязано, и нужно шаг за шагом распутывать плотную ткань аргументации автора, если мы не хотим, чтобы нить, по видимости поддавшаяся в одном месте, не удерживалась тысячью переплетений в других местах. По крайней мере, да будет мне позволено сказать, что кажущийся избыток полемики на самом деле объясняется тем, что мы считали невозможным ее избежать, не отказываясь одновременно от обоснования предлагаемой в этой книге интерпретации Данте. Что касается самой интерпретации, было бы нетрудно вообразить более простые варианты, – но, может быть, не удалось бы найти другого столь же простого и столь же экономного варианта, который бы лучше согласовывался с самими текстами, взятыми в их буквальном смысле. Конечно, нельзя забывать, что предметом этой книги является одно из величайших имен в истории литературы; но, коль скоро дело касается идей Данте, их нужно определить с той поистине скрупулезной строгостью, какой требует анализ идей. Философу, говорящему о литературе, порой не достает вкуса; литератору, говорящему о философии, порой не достает точности. Помогая друг другу, мы сможем, вероятно, приблизиться к тому благодатному состоянию, когда чем лучше понимаешь, тем больше любишь, и чем больше любишь, тем лучше понимаешь. Для великих писателей это не менее важно, чем для нас: ведь их идеи составляют часть их искусства, и если то, что́ они говорят, не отделимо от того, как они говорят, то в этом и заключается их величие.
* * *
Само собой разумеется (но, вероятно, лучше сказать об этом), что предлагаемая книга не претендует быть трудом специалиста по Данте. К сожалению, любить чужой язык – пусть даже так сильно, как я люблю итальянский, – не равнозначно тому, чтобы знать его. Будучи знаком с итальянским языком лишь в той мере, в какой это необходимо для всякого уважающего себя французского историка, я неизбежно должен был допускать ошибки. Прошу за них извинения, и особенно за те из них, которые всего досаднее: ошибки, допущенные, возможно, при попытке поправить более знающих людей. Что касается безбрежного моря литературы о Данте, я не могу не испытывать головокружения, когда думаю о нем. Нельзя открыть итальянского журнала, не сказав себе: вот еще одна книга, еще одна статья, которую я должен был бы прочитать, прежде чем высказываться по этому вопросу! Мне кажется, что из этого океана комментариев я исследовал обширные области; но я понимаю, что в действительности изученное мною – лишь крупица целого. Это еще один повод выразить благодарность итальянским наставникам, без которых я не смог бы не только завершить эту работу, но даже приступить к ней. Если бы не опасение, что ответственность за мои просчеты возложат на других, я бы рассказал, насколько обязан в своих исследованиях о Данте знатокам, чьи труды служили мне ориентирами: это Фердинандо Нери, чьи «Дантовские чтения» некогда открыли мне, что́ значит для итальянца понимать Данте; затем Луиджи Пьетробоно, Франческо Эрколе и Бруно Нарди, чьи исследования никогда не покидали надолго моего стола, пока я писал эту книгу.
Но прежде всего я должен сказать об учителе из учителей: о Микеле Барби, чья бездонная эрудиция, тонкость ума и точность суждений так часто наставляли меня в том, чего я не знал, предостерегали против ошибок, которые я готов был совершить, и исправляли уже допущенные ошибки. Его имя читатель будет встречать в постраничных сносках, но гораздо реже, чем следовало бы. Даже там, где я расхожусь с ним, именно ему я обязан тем, что отважился это сделать. Нет таких известных или предполагаемых обстоятельств, которые могли бы освободить меня от этого долга благодарности и от обязанности публично признать его.
Париж, 10 мая 1939 г.
Глава первая
Священнослужение Данте и метаморфозы Беатриче
Следовало бы набраться умения и написать книгу о Данте и философии, не затрагивая «Новой жизни». По крайней мере, следовало бы ограничиться в отношении нее самым малым: сказать несколько слов о двух-трех главах этого сочинения, где Данте признается, что философия утешила его, когда он потерял Беатриче. Однако такой путь нам закрыт после того, как на пороге творчества Данте стал на страже новый зверь. Я имею в виду книгу «Данте-теолог»4. Если о. Мандонне прав, никто до сих пор не понимал образ Беатриче, а следовательно, и «Новую жизнь», которую этот изысканный персонаж насквозь пронизывает своим светом. Это было бы довольно печальным, но не самым печальным: ведь если согласиться с выводами о. Мандонне, придется одновременно признать, что «Новая жизнь» от начала и до конца – произведение теолога. Если бы это было так, это неизбежно отразилось бы на всем, что можно помимо этой книги сказать о философии Данте, и не только о философии, но также об истории его личности, о его жизни, о нем самом. Коротко говоря, отныне было бы невозможно проникнуть в творчество поэта, не объяснившись сначала с теологом, притязающим на привилегию быть в этом творчестве вожатым. Можно принимать или отвергать совершенно новую Беатриче в толковании о. Мандонне, но нельзя отмахнуться от нее.
I. – Беатриче – теология
В произведениях Данте, говорит о. Мандонне, есть три Дамы. Все три присутствуют в «Новой жизни»: Беатриче, Поэзия и Философия; две – в «Пире»: Беатриче и Философия; и лишь одна остается в «Божественной комедии», насквозь озаряя ее своей улыбкой: Беатриче. Ни одна из них не представляет реальной личности, но все три, как хочет доказать о. Мандонне5, являют собой чистые символы. Первое доказательство заключается в том, что из этих трех Дам две безымянны и должны быть безымянными по причине самого имени, которое носит третья, – имени-откровения, достаточного, чтобы явить, кто эта Дама: «Беатриче, beatitudo, блаженство: никакое другое имя не должно появиться после этого»6.
Такой довод сразу вводит нас в метод о. Мандонне. Теолог-томист, он непринужденно аргументирует именно как томист, словно заранее очевидно, что сам Данте не мог рассуждать иначе. Правда, у Фомы Аквинского существовало лишь одно блаженство, тогда как у Данте, к сожалению, их оказывается два. Сам Данте сказал об этом по-латыни в трактате «Монархия»: для человека существует двойная цель, hominis duplex finis existit, потому что есть два блаженства, beatitudines: первое – то, к которому мы приходим через философию; второе – то, к которому нас приводит христианское откровение7. Он также сказал это раннее по-итальянски в «Пире»: «Onde, con cio sia cosa che quella cheè qui I’umana natura non pur una beatitudine abbia, ma due» [ «Если на земле человек обладает не только одним видом блаженства, но двумя…»]8. Что бы ни пытались говорить в защиту того принципа, что существует лишь одно блаженство, такое объяснение нельзя приписать Данте.
Но даже если допустить, что Данте признавал существование лишь одного блаженства, что это доказывает в отношении Беатриче? Тот факт, что имя «Беатриче» означает «блаженство», не дает оснований заключать, что не существовало женщины, носившей это имя и любимой Данте. Можно любить женщину по имени Блаженство; можно даже любить ее, помимо прочих резонов, потому, что ее зовут Блаженством; наконец, можно любить женщину и называть ее Блаженством, потому что в любви к ней обретаешь счастье, а имя «Беатриче» как раз и означает «приносящая счастье». Но всё это не вовсе не опровергает реального существования женщины. Отзвуки, пробуждаемые женским именем, не чужды любви, которую вызывает женщина. Понятно, что женщина по имени Беатриче, Блаженство, могла быть не просто прекрасной возлюбленной, но и носить прекрасное имя для такой жаждущей счастья души, какой была душа Данте. Понятно, в качестве параллели, что Петрарка, страстно мечтавший о поэтических лаврах, мог влюбиться в Лауру. Но если, исходя из имени, делать вывод, что Беатриче была просто блаженством, придется параллельно заключить, что Лаура Петрарки была просто лавром.
Но допустим, мы согласимся со всем, что́ только что отрицали. Что это дает? Если есть только одно блаженство, и если это блаженство символизировать в образе вымышленного персонажа, ясно, что такой персонаж получит имя Беатриче, и никакой другой персонаж из фигурирующих в том же сочинении не будет носить этого имени. Но непонятно, почему другие персонажи той же книги не имеют права носить другие имена? Между тем именно с этим нас призывают согласиться в силу логики: дескать, «Беатриче» означает «блаженство», но существует только одно блаженство; значит, никто больше не может носить имен. Этот занятный паралогизм был бы необъясним, если бы не был абсолютно спонтанной защитной реакцией против возражений здравого смысла, не позволяющих себя заглушить. Вот книга, где фигурируют три Дамы: одна из них носит имя собственное, две другие безымянны. Если делать какие-либо догадки на этот счет, то в первую очередь будет естественным предположить, что Дама, обладающая именем, – реальная женщина, в отличие от двух других, которые суть чистые символы. Как только эта мысль приходит в голову, здравый смысл тотчас получает подкрепление от весомого позитивного довода: если бы Беатриче была просто символом, она мелькнула бы в творениях Данте лишь однажды, ибо в них нет ни одного другого надежного примера, когда чистый символ обозначался бы именем собственным. Разумеется, этот факт не доказывает с неопровержимостью существования Беатриче, но он наводит на мысль о нем; во всяком случае, вряд ли можно утверждать, что он указывает на обратный тезис – тот, который хотят с его помощью доказать.
За доводом о. Мандонне скрывается затаенная, но непоколебимая уверенность, что Беатриче есть чистый символ всего того, что доставляет человеку блаженство, – иначе говоря, символ «христианского откровения или, вернее, христианского сверхъестественного порядка во всей его конкретной реальности: в исторических фактах, учениях и культурной практике»9. Как видим, это довольно широкий символизм, который позднее позволит отождествить Беатриче с самыми разными вещами. Но, кроме того – и для нас это в настоящий момент важно, – это символизм, подсказывающий объяснение странного рассуждения, которое мы только что воспроизвели. Если Беатриче есть сама христианская жизнь в ее функции подательницы блаженства, и если две другие Дамы – Поэзия и Философия – претендуют на выполнение той же функции, они не имеют права носить это имя, так как не имеют права исполнять эту функцию. А поскольку они фигурируют в «Новой жизни» и в «Пире» именно как узурпаторши функций, обозначаемых именем Беатриче, они не только не имеют права носить имя той, которая эту функцию осуществляет, но вообще не имеют права носить какое-либо имя. Понятый таким образом, довод о. Мандонне, конечно, перестает быть паралогизмом; но дело в том, что такое понимание предполагает принятым тот самый тезис, который этим доводом должен быть доказан.
Независимо от того, какой тезис хочет обосновать историк, он сильно рискует, вступая на подобный путь. Если только счастливая интуиция не выведет его прямиком к истине, и все факты, все тексты не слетятся сами собой в поддержку его тезиса, словно голуби в голубятню, исходная ошибка роковым образом заставит его вступить в борьбу с первым же фактом или первым же текстом, из которой он сможет выпутаться, только прибегнув к новой, не менее произвольной гипотезе. Когда же эта вторая гипотеза столкнет его с другими фактами или другими текстами, понадобится третья гипотеза; и так до бесконечности. Дело в том, что историческая реальность имеет волокнистую структуру: в ней возможно продвигаться только по долевой нити; тот же, кто хочет идти по косой, вынужден рвать эту ткань.
Будучи убежден в очевидности своего тезиса, о. Мандонне, естественно, считает, что «Данте, вообще говоря, задал нам нетрудную задачу»10, и что немного внимательности позволит любому читателю, даже не слишком проницательному, быстро понять, что же хочет донести до него поэт: Беатриче никогда не существовала. Так, в «Пире» Данте «вполне ясно высказывается на этот счет»: он говорит, что написал эту книгу с целью омыться от «бесчестья», каковое ему наносили, когда принимали его просто за певца человеческих страстей11. Да, конечно. Но, во-первых, то место «Пира», где Данте делает это замечание, не связано с Беатриче: оно прямо относится совсем к другому персонажу, с которым нам предстоит познакомиться ближе и который носит имя Donna gentile [благородной Госпожи]. Но эта Donna gentile – на самом деле всего лишь символ; на сей раз мы можем не сомневаться, потому что сам Данте говорит об этом. Donna gentile — это сама Философия12. Так от какого «бесчестья» хочет омыться Данте? От того, которое действительно покрыло бы его имя, если бы эту его «вторую любовь» приняли за плотскую страсть. Будучи поэтом, Данте изображает Философию в образе Дамы, исполненной очарования и красоты; но он никоим образом не хочет позволить нам думать, будто его возлюбленная после Беатриче – женщина13. Вот и здесь – какая гипотеза будет самой простой? Несомненно, Данте хотел сказать нам: я не предаю умершую Беатриче, любя Donna gentile, потому что эта Donna – не женщина: нельзя изменить женщине с Философией. Но такое естественное объяснение было бы неприемлемо для о. Мандонне, так как оно подразумевает реальное существование Беатриче, а он хочет считать ее символом. Вот мы и столкнулись с текстом, который нельзя подогнать под заранее принятый тезис, а потому приходится выдвигать новую гипотезу, без которой не преодолеть затруднения.
Так, предполагается, что Данте хотел нам сказать следующее: после того, как я любил Беатриче, то есть христианскую жизнь в ее сверхъестественной и приносящей блаженство реальности, я покрыл бы себя позором, изменив ей ради плотской страсти. Но насколько естественным было первое объяснение, настолько надуманно второе. Любить другую женщину после той любви, какой Данте из «Vita Nuova» любил Беатриче, действительно было бы – особенно для куртуазного поэта – бесчестьем; но искать утешения непреходящей скорби в философии не означает измены. Если же, напротив, предположить, что пламенная любовь поэта из «Vita Nuova» обращена на сверхъестественную красоту благодати, то тем уточнением, что он не предает ее ради женщины, он поистине заслужил бесчестье, а вовсе не омылся от него. Ведь оставить христианскую жизнь ради философии – значит предать ее: утешаться философией, бежав от христианской жизни, – значит изменить ей. Итак, если допустить, что Беатриче была реальной женщиной, Данте снимает с себя обвинения, говоря, что его «вторая любовь» адресована одной лишь философии; но если Беатриче считать символом христианской жизни, тогда он нисколько не оправдывает себя тем, что в скорби от ее утраты утешается философией. Напротив, чистосердечно признаваясь в этом, он обвиняет себя. Но никто не омывается от бесчестья путем публичного самообвинения.
Это настолько очевидно, что здравый смысл должен был бы снова попытаться заставить себя услышать; но снова его протесты доносятся до нас лишь через посредство доводов, призванных его заглушить. Ясно, что, если бы первая любовь Данте не была реальной женщиной, он ни в чем не оправдывал бы себя, говоря, что его «вторая любовь» – не женщина. Значит, нужно любой ценой доказать: тот факт, что «вторая любовь» Данте не является реальной женщиной, подразумевает, что и первая любовь тоже ею не была. «Если, как говорит Данте, под именем его второй любви, или второй дамы, в действительности скрывается Философия, тогда его первая любовь, или первая дама, может быть только реальностью того же порядка – но реальностью, высшей в сравнении с философией, а именно, теологией»14. Non sequitur15. Из того, что вторая дама, которую вводит Данте, есть вымышленный персонаж, сам же и свидетельствующий об этом, вовсе не следует, будто и первая дама, которая зовется Беатриче и о которой ни разу не сказано, что она вымысел, в действительности является таковым. И это тоже настолько очевидно, что о. Мандонне не мог этого не заметить. В результате ему пришлось выдумать еще один дополнительный псевдофакт, дабы придать весомость своей аргументации: Беатриче не могла быть женщиной, потому что «коль скоро любовь к Философии убила в душе Данте любовь к Беатриче, эта последняя не могла быть маленькой флорентийкой или какой-либо другой женщиной, но только другой наукой, стоящей выше Философии. В ином случае мы впадаем в абсурд»16.
Не знаю, насколько абсурдно думать, что любовь к философии способна убить в сердце человека любовь к женщине: об этом следовало бы спросить жен философов. Но мы можем не беспокоить себя подобным расследованием, потому что сам Данте никогда и нигде – ни в «Новой жизни», ни где-либо еще – не говорит, будто любовь к философии «убила» в его сердце любовь к Беатриче. Напротив, именно потому, что он все еще страстно любил Беатриче даже после ее смерти, он обратился к философии в поисках утешения. Философия нисколько не убила в нем любви, которая и теперь еще при одной только мысли о ней приводила его в волнение17; напротив, он обращается к другим философам, и особенно к авторам «Утешений философией», как к людям, владеющим единственным действенным лекарством от столь глубокой скорби. Вот что говорит сам поэт: я искал утешения, cercava di consolarme; я нуждался в лекарстве от слез, a le mie lagrime un remedio18. В конечном счете – именно потому, что оно было тщательно выбрано, – лекарство подействовало: философия, или, как определяет ее сам Данте, любовные свидания с мудростью, исцелила скорбь. Но добавим, что даже если бы было правдой, что Данте в какой-то момент перестал любить Беатриче (а это неправда, см. Чист. XXX, 48), он никогда не изображал свою любовь к философии как ту причину, по которой умерла любовь к Беатриче. Напротив, он заявляет, что именно стойкость любви к Беатриче побудила его к чтению и занятиям, пробудившим в нем любовь к философии. Вот так измышляются псевдофакты, призванные замаскировать нестыковки в рамках ложной гипотезы. Увы, это далеко не последний пример!
Вся эта идущая напролом дедукция на каждом шагу выстраивает собственную реальность, которую она якобы открывает. В конце концов она заставила бы признать себя в силу одной своей внутренней последовательности, если бы время от времени не наталкивалась на препятствия, очевидные для всякого непредубежденного ума. Именно таков наш случай. Доводы о. Мандонне направлены на то, чтобы доказать простейший вывод относительно скрытого смысла «Новой жизни». Под покровом некогда прозрачных символов и поэтических вымыслов, которые только недалекие умы могут понимать буквально, первая книга Данте якобы рассказывает вовсе не историю его любви к маленькой флорентийке, а повесть о том, как он, сперва любивший теологию, оставил ее ради любви к человеческой мудрости: «Итак, Данте – перебежчик, перешедший от теологии на сторону философии? Да, это и есть то smarrimento19, как говорит Данте, обращаясь к собственной душе, «nel quale se’ caduta vilmenteper questa donna cheè apparita»20 (Пир II, 10)»21.
Тезис о. Мандонне выдает не только инстинкт самосохранения, но и всю присущую этому инстинкту изобретательность. Здесь вся суть в том, чтобы оставить без перевода слово smarrimento, словно этот незамысловатый термин несет в себе груз множества скрытых смыслов; а затем прокомментировать его текстом, в котором встречается наречие vilmente. Тем самым создается впечатление, будто smarrimento, в которое низко повергло Данте пришествие Дамы Философии, есть нечто подобное бесчестной и постыдной любви. Но в своих комментариях сам Данте перевел для нас это слово: смущение, или смятение, которое им обозначается, есть просто боязнь: la temenza. Что же это за боязнь? Та самая, которую испытывала его первая любовь, видя угрозу себе в зарождении второй любви. Канцона, комментирующая второй трактат «Пира», представляет в этом месте диалог раздвоенной души, которую разрывают две страсти. «Дух любви» – то есть, по Данте, внутренний голос его зарождающейся любви к философии – укоряет его душу следующими словами: «Эта прекрасная дама, которой ты внимаешь, преобразила твою жизнь настолько, что ты исполнился страха перед нею и становишься пугливым… Но если ты не будешь обманывать себя, то увидишь ее украшенной столькими прелестями, что скажешь: Любовь, истинная госпожа, вот твоя раба; делай, что тебе угодно». Таким образом, Данте не только не упрекает себя за «вторую любовь» как за низость, но даже ставит себе в укор ту слабость, что поначалу не решался принять ее. Менее отважная, чем душа Марии, душа Данте не посмела сказать благовестнице этого нового рождения: «Се, раба Господня, да будет мне по слову твоему»22.
Переносить на вторую любовь Данте тот стыд, который он испытывал из-за робости, с какой ее принял, – значит не только полностью извращать текст, но и формально противоречить свидетельству поэта, представленному в том же «Пире». Данте, говорят нам, – перебежчик от теологии к философии: в этом вся история, которую рассказывают «Vita Nuova» и «Пир». Невозможно до большей неузнаваемости переиначить слова поэта: «И как довольно часто случается, что человек, ищущий серебро, нечаянно находит золото, которое подает ему некая скрытая причина – быть может, не без божественного содействия, – так и я, искавший утешения, нашел не только лекарство от слез, но и слова мудрых людей, наук и книг. Размышляя над ними, я рассудил, что философия, которая была дамой сердца для этих людей, этих наук и этих книг, – вещь превосходная. И я вообразил ее себе в облике Благородной Дамы… А из-за того, что я вообразил ее себе в таком виде (da questo imaginare), я начал ходить туда, где она поистине являла себя, то есть в монастырские школы и на диспуты философствующих; так что через малое время, месяца через три, я начал настолько проникаться ее сладостью, что любовь к ней изгоняла и уничтожала всякую иную мысль. Вот почему, чувствуя, что отдаляюсь от своей первой любви действием этой новой любви, я в удивлении открываю уста, дабы произнести слова этой канцоны…»23.
Таков тот единственный текст Данте, который дает нам право говорить об истории его занятий иначе, нежели исходя из собственных фантазий. К счастью, текст этот совершенно ясен: Данте сообщает, что он потерял Беатриче и, дабы утешиться, обратился к философам. В это время он мог проникнуть в смысл их слов лишь настолько, насколько позволяли ему ум и знание искусства грамматики: «quanto l’arte di grammatica ch’io aveaè un poco di mio ingegno potea fare»24. Таким образом, Данте, как и все его современники, шел к философии не от теологии, а от грамматики. Кроме того, этот столь ясный текст убеждает – и здесь не может быть никаких сомнений, – что как Данте не изучал теологии прежде грамматики, так он не изучал ее и прежде философии. Если вглядеться в текст, поэт в действительности вообще не говорит, будто он когда-либо изучал теологию: он говорит лишь то, что посещал монастырские школы с целью изучения философии. Так что речь идет лишь о курсах философии, организованных в монастырских studia. Разумеется, никто не собирается оспаривать ни того, что Данте с детства был наставлен в религии, ни того, что впоследствии он мог усвоить какие-то богословские знания благодаря либо самообразованию, либо тесному общению с теологами. Слушать проповедь – значит учиться богословию. Очевидно, не об этом идет речь, когда Данте представляют как перебежчика от теологии к философии. Но, согласно только что процитированному тексту, Данте начал посещать монастырские школы одновременно с тем, как начал изучать философию, и для того, чтобы найти в них философию. Как же мог он ради философии изменить теологии, которую никогда не изучал? Далее, коль скоро Данте начал посещать школы теологов лишь для того, чтобы найти в них философию, значит, его привела к ним именно Дама Философия. Следовательно, нельзя утверждать, что он изменил теологам ради нее.
Быть может, потому, что сам Данте не пожелал этого сказать, возникает соблазн заставить его говорить иное. Воображают, будто в начале «Пира» он оправдывается в том, что оставил пир теологов и предлагает читателям только пир философов: «Кроме того, с первой страницы «Convivio» [ «Пира»]… Данте проводит параллель между двумя пирами, чужим и своим… Он собирается сервировать не что иное, как свой философский Пир. Чужой – вряд ли нужно говорить об этом – есть пир теологии»25. Бедный Данте! Чего только не вкладывают в его уста! Из того, что он упоминает о пиршественном столе, где подают «ангельский хлеб», некоторые заключают, что речь может идти только о теологии. Другие же утверждают, что, поскольку во всем этом пассаже явно дело касается философии, Данте возводит ее в ранг науки, доставляющей высшее блаженство, и предательски ставит ее на место теологии. В действительности, как мне кажется, речь идет, конечно, о философии – науке, которая, по убеждению Данте, в самом деле доставляет блаженство, однако – как мы увидим далее – не за счет теологии. Да это и не важно, потому что не в этом заключается проблема, которую мы хотим прояснить. Нам говорят, что Данте противопоставляет два пира – чужой и свой; но откуда вообще взяли, что здесь есть два пира?
В главе I «Пира» Данте сначала напоминает, что, по словам Аристотеля, все люди по природе стремятся к знанию, «потому что знание есть высшее совершенство нашей души, в коем заключается наше высшее счастье». Затем он добавляет: хотя все желают этого совершенства, многие лишены его – либо в силу дурного расположения души, либо потому, что занятость и удаленность от школы препятствуют им в его достижении. Так что «остаются в малом числе способные достигнуть обладания тем, чего все желают, и почти неисчислимы те, кто, встретив подобные препятствия, живет в вечном алкании этой пищи». Такова оппозиция, выраженная в образе, тотчас идущем следом: «Сколь блаженно малое число тех, кто сидит за этим столом, где вкушается ангельский хлеб! И сколь несчастны те, кто разделяет лишь пищу толпы!» И вот, заключает Данте, «я, не сидящий у блаженного стола, но, избежав пиршеств черни, подбирающий у ног сидящих падающие крохи», – я хочу вспомнить о прежних товарищах по несчастью и угостить их тем, что я сберег для них.
Во всех этих работах о. Мандонне отстаивает одну и ту же позицию. За исключением тех случаев, когда важно удостовериться именно в постоянстве определенной точки зрения о. Мандонне, мы будем обращаться к последней по времени публикации, где выражены его взгляды: Dante le théologien. О книге о. Мандонне, посвященной Сигеру Брабантскому, см. ниже, глава IV.