Kitobni o'qish: «Крылья на двоих»
Знак информационной продукции (Федеральный закон № 436–ФЗ от 29.12.2010 г.)

Переводчик: Вера Полищук
Редактор: Анастасия Маркелова
Издатель: Лана Богомаз
Генеральный продюсер: Сатеник Анастасян
Главный редактор: Анастасия Дьяченко
Заместитель главного редактора: Анастасия Маркелова
Арт-директор: Дарья Щемелинина
Руководитель проекта: Анастасия Маркелова
Дизайн обложки и макета: Дарья Щемелинина
Верстка: Анна Тарасова
Корректоры: Мария Москвина, Наталия Шевченко
Рецензия: Марина Самойлова
Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.
Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
© Ashley Schumacher, 2022
First published by Wednesday Books,
An imprint of St. Martin's Publishing Group
Translation rights arranged by Sandra Dijkstra Literary Agency
© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина Паблишер», 2025
* * *


Моему Майклу – за все.
И Крису, потому что жизнь – для живых.
Спасибо, что вместе со мной ловили звезды
глава 1
уэстон
Я разучиваю новую пьесу на рояле, когда приключается она. Да, от нее такое чувство – как от Приключения. Только что я плыл в потоке нот, и вдруг дверь репетиционной распахивается, глухо стукается об ограничитель на полу, и вот она уже тут, и на шейном ремешке висит саксофон.
Последняя фортепианная нота все еще звенит в воздухе и ждет следующего риффа, когда Анна Джеймс подходит к скамье вплотную, и я читаю мольбу в ее карих глазах. А потом на меня обрушивается стремительный поток слов:
– Слушай, – начинает она, – я буду с тобой предельно честна, потому что иначе мне никак. Если я облажаюсь, это будет конец света. Мои родители расстроятся. Оркестр расстроится. Сама я расстроюсь. Просто пообещай: что бы мистер Брант ни сказал, ты согласишься! – серьезно добавляет она.
Может, она и Приключение, и ходячая буря, но с виду нормальная девчонка. Волосы темно-каштановые, глаза карие, кожа белая, рубашка – будто не решила, подчеркнуть ее фигурку или, наоборот, спрятать, – и…
…Носки с рождественским рисунком? В первый день учебного года. В августе. Они выглядывают из-под джинсов, и линялые желтые помпончики свисают на узор с елками.
– Ты вообще знаешь, кто я? – спрашиваю я, пялясь на ее носки.
Вопрос серьезный – можно сказать, обвинение. В таком городишке, как Энфилд, в школьных коридорах каждого знаешь в лицо. И чаще всего фамильное древо одноклассника тебе известно не хуже собственного, до последней веточки – на концертах и школьных спектаклях, в которых класс принимал участие с детства, в зале сидят одни и те же бабушки, и дедушки, и родители, и дяди, и тети.
Энфилд – один из типичных, до нелепого крошечных техасских городишек, который считает себя христианским, и потому в нем церкви на каждом углу. Но все-таки главное святилище – футбольное поле в самом центре города, и вот туда-то, с августа по декабрь, все собираются поклоняться божеству кожаного мяча, и металлических трибун, и остывших сырных лепешек-начос, которые продаются в палатке, принимающей только наличку.
Так что Анна меня знает. Возможно, знает и мою фамилию, и мой средний балл успеваемости и уж точно в курсе «скандала» на весь город – развода моих предков – и «потрясной» истории, как я сбежал из-за этого в Блум.
И я ее знаю, смутно. Знаю, что в этом году она – по умолчанию первый саксофон. Что в оркестр она вступила не в пятом классе, как все, а только в девятом – я тогда уже был в десятом, – это случилось за год до того, как я свалил в Блум. Знаю, что ее родители еще женаты, потому что в Энфилде практически у всех родители женаты. И, по-моему, у нее есть младшая сестра.
Но знать всякое такое – все равно что не знать о человеке ничего. Да что там, черт возьми, две недели назад мы с ней были в одном оркестре в летнем лагере, и она со мной ни разу не заговорила. Тут она не то чтобы проявила оригинальность: со мной вообще никто, кроме Рацио и еще иногда Джонатана, если он вдруг вспоминал, что мы друзья, толком не заговаривал. А если и заговаривал кто, то лишь чтобы спросить, почему я сбежал в Блум и почему вернулся. А то они не знали, можно подумать. Можно подумать, им просто хотелось меня раскрутить на разговор про развод предков – добиться, чтобы я все рассказал.
Но ведь и никто из них не стоит ко мне вплотную в репетиционной. Только Анна Джеймс.
Она пристально смотрит на меня, склонив голову набок, а пальцы бегают по клавишам саксофона, и резиновые подушечки выбивают по металлу причудливое стаккато.
Она молчит. Чувствую неопределенность и пустоту. И страх – что она скажет? «Неважно. Я просто перепутала тебя с одним парнем». Или еще того хуже: «Ой, да конечно, я тебя знаю. Ты тот странный тип, который вечно рассекает в черной кожанке».
Но ничего такого она не говорит.
А когда обращается ко мне, то почти шепотом и у меня по рукам бегут мурашки.
– Я тебя знаю, Уэстон Райан.
Глупо, но я ей почти верю – и это несмотря на то, что учителя и чужие родители годами шушукались у меня за спиной, какой я весь из себя «одаренный, но со странностями», в музыке шарю, а вот в коллектив вписаться не могу. У меня даже получается притвориться, что двое моих лучших друзей не всегда общались со мной из жалости и снисхождения.
Я вдруг спрашиваю себя: интересно, Анна вообще в курсе слухов, которые до сих пор бродят, даже год спустя, – слухов, будто я, а не кто-то другой рубанул топором дурацкое школьное Дважды Мемориальное дерево?
Наверняка в курсе. Эту сенсацию напечатали на первой странице местной газетки, и все такое: «Варварски срублено дерево – символ будущего». В статье говорилось, что полиция разыскивает виновного. Еще там были разные словечки типа «злоумышленный», «мстительный» и «пагубный» – а таких в газете не видели с тех самых пор, как девяностолетний мистер Саммерс в День благодарения отказался участвовать в баскетбольном матче студентов местного колледжа против преподавателей.
Юное деревце, которое студенты с любовью называют Дважды Мемориальным деревом, было посажено студенческим советом всего месяц назад – после того, как прошлой весной в первоначальное Мемориальное дерево ударила молния. В течение года студенческий совет устраивал ярмарки выпечки, чтобы заплатить за новый саженец и выкорчевать пень, – и никто из энтузиастов даже не подозревал, что их старательная работа закончится трагедией. У старого Мемориального дерева была богатая история: оно занимало центр студенческой стоянки с тех давних пор, как на ней еще располагалась коновязь; новое Дважды Мемориальное дерево прожило меньше месяца.
Я это долбаное дерево даже пальцем не тронул. А почему подумали на меня – только потому, что кто-то услышал, как я говорю Рацио: «Туда ему и дорога». Это когда он мне сообщил, что дерево срубили. И имейте в виду, сказал я так только потому, что выглядело новое дерево хлипким – даже мягкую техасскую зиму не выдюжит, вот что я имел в виду. Такое и веточкой назвать – слишком щедро будет. Оно, может, вообще скукожилось и само со стыда померло.
Ну и, когда я на следующий учебный год перевелся в «Блум», слухи начали бродить с новой силой.
Но Анна смотрит на меня вовсе не как на убийцу деревьев, который бежал из города, погубив растение муниципального значения. Она смотрит так, что я почти, почти, почти верю: она видит меня настоящего сквозь все это наносное, слухи, обвинения, историю с деревом. Сквозь все.
Но тут нас прерывают. Дверь отворяется – гораздо тише, – и входит руководитель нашего школьного оркестра. Теперь в крошечной репетиционной тесно: рояль, мой чехол с мелофоном1 и рюкзак, Анна со своим саксом и мистер Брант со своей окладистой бородой.
– Уэстон Райан! – начинает он. – Удивительно, вы – и в школе после уроков.
Я неопределенным жестом указываю на ноты на пюпитре:
– Репетирую, сэр.
(Лишь бы не торчать в пустом мамином доме, сэр.)
Мистер Брант кивает, переводит взгляд с меня на Анну и обратно.
– Хорошо. Анна сказала мне, что вы ей поможете разучить дуэт, который вам предстоит исполнить в рамках нашего концертного номера. Все верно?
Анна отходит от меня и встает рядом с мистером Брантом. Не могу понять: легче мне стало дышать, когда расстояние между нами увеличилось до приличного, или нет? Она все так же многозначительно и умоляюще смотрит, стискивая пальцами горло сакса, и от этого ее взгляда у меня внутри все переворачивается.
Но приятно или мучительно переворачивается, я разобраться не успеваю: не до того.
– Конечно, – ляпаю я, не успев осмыслить. Согласился, даже не подумав.
И это мне казалось, будто глаза Анны сияли! Да я просто не видел, как они сияют, когда она улыбается! Такие лучистые. Ощущение, будто я увидел первых за лето светляков.
Мне даже захотелось ответить улыбкой.
– Превосходно. Очень хорошо, – произносит учитель. – Вам надо приниматься за дело. И побыстрее, понятно? Иначе партия Анны перейдет Райланду, а тогда ему понадобится время, чтобы разучить ее, и…
– Да, сэр, – откликается Анна. И взглядом умоляет меня посмотреть на нее.
– Угу, – говорю я.
Мистер Брант поднимает бровь:
– Не знаю, что вам сходило с рук в старом добром «Блуме», мистер Райан, но в оркестре «Энфилдские смельчаки» руководителю междометиями не отвечают.
…«Блум». Длинные-предлинные коридоры, ни Джонатана, ни Рацио, и на оркестрантах форма не того цвета, и все они называют меня Гонщиком, и из школы я возвращаюсь в дом, где не двое родителей, а только один…
Вот от последнего воспоминания я мысленно шарахаюсь. Спасибо, вовремя вспомнил, что Анне Джеймс лучше вообще не находиться рядом со мной. Если мама с папой не сумели справиться, то и у меня никаких шансов нет. И никогда не будет.
От этой мысли в груди возникает пустота.
– Да, сэр, – отвечаю я мистеру Бранту.
Он снова кивает – и вид у него едва ли не извиняющийся. Так себя ведут все учителя с тех пор, как я вернулся в Энфилд в выпускной класс.
– Прекрасно, – говорит мистер Брант. – Договорились. Следующие несколько недель я буду время от времени проверять, как у вас продвигается дело. В этом году мы принимаем участие в конкурсе штата. И не можем позволить себе облажаться.
На этом он поворачивается и уходит, но тяжелую деревянную дверь не затворяет. Мы с Анной остаемся наедине – и в молчании, которое ни один из нас не нарушает, надеясь на другого.
– Спасибо тебе, – наконец произносит она. Стоит сейчас не так близко, как тогда, когда только приключилась со мной. Но делает шаг вперед. – Я думала, ты не согласишься…
Улыбается робкой улыбкой, и, хотя мне следует держать дистанцию, я хочу снова увидеть, как лучатся ее глаза, и потому произношу:
– Но ты ведь знаешь меня, Анна.
Смеется. Грудным, громким, чудесным смехом – без стеснения. Слишком чудесным.
– Знаю, – отвечает она. – Знаю.
Мне бы промолчать, но я не могу.
– Скажи что-нибудь, что знаешь обо мне, – говорю приглушенно, чтобы несколько ребят, которые болтаются в музыкальном зале, меня не услышали.
– Что-нибудь одно?
– Одно.
Анна снова смотрит в упор – и снова так, что у меня в крови вспыхивают искорки.
– Тебе с длинными волосами лучше.
Я провожу ладонью по своей стрижке ежиком. Зря, конечно, так коротко обкорнался, а все потому, что скука накатила и подвернулись триммеры, которыми мама стрижет собаку, а еще захотелось все-все изменить. И если я не властен над разводом родителей или над тем, как со мной обращаются ребята в летнем лагере, то уж хотя бы решить, как мне стричься, имею право.
Возможно, право я и имею, но делать этого мне не стоило.
– Да ничего. – Анна улыбается. – Они ведь отрастут?
Мы обсуждаем всего-навсего прическу, но воздух потрескивает от напряжения так, что, клянусь, мне мерещится запах дыма. Не знаю, какой Бог ведает шестью церквями, которые выстроились вдоль главной улицы Энфилда, но сегодня он, похоже, на моей стороне, потому что у Анны звонит мобильник и тем спасает нас от слишком уж личного разговора. А может, Господу просто виднее, как лучше, и у него есть план или что-то такое – держать Анну от меня как можно дальше.
– Блин, – говорит она. – Надо бежать, иначе опоздаю к ужину. У нас сегодня вечер куриных наггетсов. Ну, до завтра?
Можно подумать, это под вопросом. Можно подумать, мы не должны быть на репетиции каждое утро ровно в шесть.
– До завтра, – отвечаю я твердо, но она улыбается.
Внутри у меня грызутся два волка: один хочет оттолкнуть ее, а другой – проверить, сумею ли я добиться от нее улыбки.
Они рвут меня на части.
Я вздрагиваю.
Я ей не помощник.
Дуэт с ней может разучить Рацио: он играет на мелофоне. Получится ничуть не хуже, чем со мной. Даже лучше, потому что Рацио – гордость Энфилдской школы, наш вундеркинд.
Складываю рюкзак, а сам неотступно думаю об Анне. Репетиционная, которая еще недавно казалась мне тихим святилищем, укрытием, теперь какая-то слишком пустая и покинутая.
«Не хватало тебе отвлекаться еще и на это!» – говорю я себе. Мне нужно продержаться до конца выпускного года, тогда я смогу выбраться из Энфилда и отправиться куда-то еще. Туда, где всем без разницы, что твои предки разведены, и где никто не смотрит на тебя жалостливо, потому что помнит времена, когда они еще были женаты. Куда-то, где люди живут не сплетнями.
Еду домой, стараясь не обращать внимания на тьму, сгустившуюся в животе. Завтра уговорю Рацио порепетировать с Анной. И все станет нормально, как раньше.
Мама утром укатила в очередную командировку, а потому, когда я переступаю порог, дом гулкий и пустой, как пещера. Безудержному пожару, который полыхает у меня под кожей с самого развода родителей, тут есть где развернуться – он пожирает комнату за комнатой, покрывает черной копотью рояль – подарок от мамы с папой мне на семь лет, сжигает мамины картины в рамах, которые папа смастерил сам в сарайчике за домом, и это адское пламя уничтожает мои детские воспоминания одно за другим.
Не могу понять, мне больно, что они сгорают, или мне без них легче. Мама перед отъездом всегда оставляет в холодильнике целый склад дурацких полуфабрикатов, но штука в том, что готовить их надо самому.
«Легко! – обещает упаковка лимонно-куриного ризотто. – Просто и приятно!» В инструкции по приготовлению ничего простого и легкого. Так что я просто откапываю в кладовке коробку лапши быстрого приготовления и сую ее в микроволновку.
На разделочном столе – записка маминым идеальным, аккуратным почерком:
Я в Цинциннати до пятницы. Если поедешь к отцу, сообщи. Вынеси свои коробки с чердака и разбери. Вывоз крупного мусора – на следующей неделе. Люблю до неба и обратно.
Мама
Она не говорила, что собирается продать дом, но продажа неминуемо надвигается. В комнатах слишком прибрано, в посудных шкафчиках почти пусто. В гостиной попахивает краской, и я вижу, где именно мама освежила стены.
Готовую лапшу я несу в свою комнату, а про коробки на чердаке забываю. Но мама, похоже, предусмотрела, что так и будет, а потому заранее выстроила их прямо перед дверью – чтобы я не мог войти.
Нет, серьезно?
Отгибаю картонные створки. В основном в коробках старая скаутская форма, всякие призы, которые я наполучал на музыкальных выступлениях еще в начальной школе, и неуклюжие рисунки – я изображал индеек и деревья, ладонями и пальцами размазывая краску. Нашлась пластиковая папка с моим рефератом по биологии за девятый класс. На обложке гордая надпись: «Чешуегорлый мохо2. Реферат Уэстона Райана» – и под ней большая картинка с птицей, отрисованная по квадратикам.
Папка сама раскрывается в руках, и я уже собираюсь сунуть ее обратно в коробку, когда взгляд мой цепляется за последнюю страницу.
Чешуегорлого мохо в последний раз наблюдали в дикой природе в 1987 году – одного-единственного самца, который считался последним представителем вида после того, как самка погибла во время урагана. Когда ученые включили запись пения чешуегорлого мохо рядом с предполагаемым местом гнездования птицы, самец вылетел к ним. Птица решила, что она не одна и что кто-то из ее семьи еще жив.
Остальные коробки я отпихиваю от двери к лестничным ступенькам – разберу и отнесу вниз попозже, – но реферат о чешуегорлом мохо беру с собой.
Потом, ночью, лежу без сна и мои мысли снова и снова, как одержимые, возвращаются к одинокой птахе в гавайских лесах. Знала ли она, что осталась последней, единственной? Горевала ли? Вспыхнула ли в птичьем мозгу искорка надежды, радость узнавания, когда мохо услышал знакомую песенку?
Я думал, что чешуегорлый мохо мне еще и приснится, но вместо этого в моих снах приключились носки с рождественским рисунком и девчонка, которая носит их в августе.
глава 2
анна
Когда мы только переехали в Энфилд, мне тут жутко не понравилось.
– У меня здесь нет друзей! – заявила я маме, пока она распаковывала кастрюли и сковородки, а папа разворачивал тарелки, укутанные в газеты.
– И что я должна предпринять? – мама метнула в папу взгляд, означающий «теперь твоя очередь».
Он потрепал меня по плечу и улыбнулся.
– Почему бы тебе не вывести Миш-Миша на улицу и не показать ему задний дворик? – предложил он. – Он наверняка боится, и ему нужно, чтобы ты объяснила: мы приехали сюда, потому что тут заживем лучше.
– Глупая затея, – отмахнулась я. Но подождала, пока родители отвлекутся на Дженни, и выскользнула за дверь. Вынесла Миш-Миша в огороженный дворик – всего пол-акра – и, гуляя с ним по периметру, шепотом рассказывала про фургоны для переезда и про прощания в слезах. Но добавила, что здесь нам будет хорошо. Что на новом месте будет еще лучше, чем на прежнем. И тяжесть, которая сидела у меня в груди, растаяла.
Друзей у меня в Энфилде не было, зато было кому меня выслушать. А это почти так же хорошо. Даже лучше. По крайней мере, так я себя убеждала.
На утренней репетиции я замечаю, что Уэстон то и дело меня разглядывает. После пробежки-разогрева я улыбаюсь ему. Уэстон тоже едва не отвечает мне улыбкой, что-то светится у него в глазах, но он тут же отворачивается.
Мы на учебной площадке, где асфальт расчерчен сеткой, примерно как на футбольном поле – с ярдовыми3 линиями и зачетными зонами. По ним мы ориентируемся, занимая свои места во время программы, словно капитаны кораблей, только те прокладывают курс по звездам, а мы наносим на карту нужное количество шагов, отсчитывая их от крестиков на белых боковых линиях.
Мистер Брант возвышается над нами метрах в шести – в режиссерской будке, Рацио – под ним, на трехступенчатом подиуме тамбурмажора4, и оба листают объемные оранжевые папки с файлами, пытаясь понять, отчего построение получилось каким-то кривым.
А мы, марширующий оркестр «Энфилдские смельчаки», сорок три человека с инструментами, стоим в положении «вольно», готовые в любую секунду сорваться с места.
В животе у меня все сжимается, и не только потому, что Уэстон Райан не в силах отвести от меня глаз.
Когда мистер Брант сообразит, почему наша здоровенная дуга выглядит кривой, придет время начинать музыкальный номер, а значит, скоро и наш дуэт. С Уэстоном Райаном.
Моим партнером.
Тем, кто нарочно старается не улыбаться мне в ответ… может, потому, что вчера в репетиционной я на него чуть ли не набросилась.
Я смотрю на него. Мы должны стоять ровно напротив друг друга – две крайние точки дуги, – но Уэстон шага на четыре позади меня. Остается только гадать, кто из нас перепутал разметку…
– Анна, – окликает меня мистер Брант. – Ты выдвинулась слишком далеко вперед. Проверь свою метку.
Щеки горят. Лихорадочно пытаюсь поймать буклет со схемами – он висит на шнурке у меня на шее, как у курьера, и болтается у самой талии. Я так спешу, что шнурок запутывается в ремешке саксофона, и секунду-другую мне кажется: сейчас я нечаянно задушусь.
– Мисс Неумеха, – шепчет кто-то из деревянных духовых слева от меня. Чувствую, как от злости вскипает кровь. Я не Неумеха! Не в этом году.
В оркестре я уже третий год – вроде бы звучит серьезно, но это если не знать, что остальные в нем играют с девяти лет. Пока нас, горстку пятиклашек, которые, в отличие от остальных, не вступили в оркестр, таскали из одного банального арт-проекта в другой и загружали миллионом заданий, лишь бы не болтались без дела, мои друзья уже занимались в оркестровом зале средней школы и постигали премудрости четвертных нот, тональностей и динамических оттенков.
– Но почему ты все-таки не хочешь вступить в оркестр? – без устали донимала меня Лорен. В десять лет она уже была такая одаренная – настоящее везение – и гигантскими шагами приближалась к месту второй флейты. – У тебя шикарно получится! И на пятом уроке будешь тусоваться со мной, и Энди, и Кэтрин.
Донимала меня не только она. Мы росли; тех, кто играл в оркестре, то и дело прямо с середины урока отпускали на какой-нибудь конкурс, и учителя, которые знали меня сто лет, каждый раз поглядывали в мою сторону выжидательно.
– Поторапливайся, Анна.
– Я не в оркестре, миссис Томас.
– Да? Точно?
– Абсолютно.
Неудивительно, что они путались. Я ведь тусовалась с ребятами из оркестра. Ходила на все концерты. С учителями разговаривала с уважением, почтительно – отличительная манера оркестрантов, в которых мистер Брант неустанно вгонял страх Божий, чтобы не дерзили. Училась я хорошо и с удовольствием – даже думала, что, когда тебя называют учительским любимчиком, это комплимент.
Но частью оркестра я не была. Нет, я, как верный пес, поджидала у дверей репетиционной, чтобы взять у Лорен футляр с инструментом – или у Энди его сумку.
Оркестр и я напоминали пару в рождественском фильме: ты абсолютно точно знаешь, что им суждено быть вместе, но герои постоянно, раз за разом сталкиваются не вовремя, и, когда сюжет подходит к счастливой развязке под красивым снегопадом, ты диву даешься, как это они могли существовать порознь.
Но мы с оркестром вынуждены были существовать порознь. Финансовое положение нашей семьи раскачивалось словно маятник, от «совсем ни гроша» до «более чем достаточно» и обратно к режиму жесткой экономии на каждой мелочи.
После того как родилась Дженни, папа только и делал, что работал. Когда в новостях замелькали выражения вроде «экономический спад» и «уровень безработицы», я поняла, что дело плохо. Раньше мы каждые выходные отправлялись в ресторан, а в поездки – раз в год. Папа постоянно совал мне с собой в школу двадцатки на мороженое, и на кино с Лорен и Энди, и вообще на что душа пожелает.
Но теперь, даже хотя папа все время вкалывал, а мама подрабатывала секретаршей, на ужин мы всё чаще разогревали вчерашнее. Вместо летних каникул в Колорадо или Флориде довольствовались местным аквапарком. Папа – всегда папа – по-прежнему совал мне деньги, но от силы пятерку, а то и всего доллар и прибавлял: «Только маме не говори», и теперь это было всерьез. Мы не голодали, но я все понимала.
Когда Дженни уже начала ходить, а я перешла в пятый класс, жизнь у нас вроде как немножко наладилась. Папа получил место в новой полиграфической компании. Зарабатывал он меньше, чем раньше, но я слышала, как они с мамой шепотом обсуждали – со временем, когда он приведет новых клиентов, зарплату ему повысят.
Когда в том же году объявили набор в оркестр и к нам пришли старшеклассники, сыграли нам, показали инструменты и дали попробовать на них поиграть, я была в восторге. Инструменты так сверкали! И, когда я воображала, как играю рядом с Лорен и Энди или с кем-то еще из друзей, в груди у меня теплело. Только подумать: с моих губ, с кончиков моих пальцев будет слетать мелодия!
Но потом нам раздали ярко-оранжевые листовки с расценками на аренду инструментов, на учебники с подготовительными упражнениями, концертную форму и частные уроки. Цифры, цифры, цифры… Я даже подсчитывать не стала.
Да, дела у нас в семье теперь были получше, но не настолько, чтобы хватило мне на оркестр.
В тот день, когда старшеклассники уже ушли, на большой перемене мы сидели в столовой и я сказала Лорен и Энди, что хочу записаться не в оркестр, а на изобразительные искусства. А когда вернулась домой и рассказала родителям, что сегодня у нас открыли запись в оркестр и я туда не хочу, они спросили:
– Точно не хочешь?
– Точно-точно, – солгала я.
И мама с папой облегченно переглянулись, как только подумали, что я на них не смотрю.
Но оркестр был терпелив и ждал, и нашептывал из-за кулис, что, может быть, в один прекрасный день настанет черед музыки. В восьмом классе, весной, этот вкрадчивый шепот превратился в настойчивый зов – пришла пора записываться на факультативные занятия старших классов. Наша семья уже опять могла себе позволить путешествовать на каникулах. В ресторан мы ходили дважды в неделю, а еще время от времени папа приносил домой сэндвичи из закусочной BBQ и бургеры из Fixin' Burger – просто потому, что «звучало аппетитно».
Тогда я поговорила с мистером Брантом – а он всегда выискивал и выискивает дурачков-старшеклассников, готовых положить жизнь на алтарь музыки, – и записалась в оркестр.
Этого я ждала с тех пор, как мне исполнилось девять. И вот теперь, когда я наконец в оркестре, я не могу провалить выступление.
Особенно если провал станет пощечиной для моих родителей, которые исправно платят за уроки и прокат саксофона, – и, если я облажаюсь, они расстроятся, ведь они так мной гордятся.
Особенно в этом году, когда проходит конкурс штата.
Особенно если провалить дуэт – значит утянуть за собой остальной оркестр и в целом облажаться.
Громкий звук из усилителя в задней части поля возвращает меня к реальности, и я прикидываюсь, будто ищу нужную страницу в своей методичке с разметкой, не нахожу – и делаю шаг вперед, чтобы встать на одной линии с Уэстоном. Он смотрит на меня так пристально, что я чувствую, как покалывает левую щеку. Стоит мне взглянуть на него, он тут же слегка показывает головой вправо, и я отступаю на полшага в сторону. Еще один едва заметный кивок. Еще шажок. Еще кивок.
Может быть, он все-таки меня не избегает.
– Итак, оркестр. Пьеса должна быть разучена к пятнице, к матчу, всем ясно? А теперь давайте быстренько прогоним номер, и потом все пойдут в душ. Надеюсь, все уже выучили свои партии? – Ответа мистер Брант не ждет. – Хорошо? Отлично. Стойте на месте, но повторяйте шаги для первой половины номера. По вашему сигналу, тамбурмажор. Ударные, начинайте.
В животе у меня все скручивается. Над поникшей мачтой моего корабля прокатывается гром. Мистер Брант знает, вот точно знает, что дуэт я не разучила. Потому-то он и вызвал меня вчера после уроков в свой кабинет и заставил сыграть все от начала до конца, мучительную ноту за нотой, – и потому-то я наврала, что Уэстон согласился мне помочь, а сама его еще даже не спросила.
Мистер Брант что, правда думает, будто я вот так возьму и за один день все выучу? Я и не предполагала, что мне придется сыграть перед всем оркестром уже сегодня.
Но номер неумолимо приближается к дуэту, и вот прочие духовые стихают, уступая мне и Уэстону, и плавный поток музыки разбивается о твердую скалу фальшивых нот. Не то чтобы слишком звонких или слишком глухих – неправильных. Перепутанных, слипшихся и… фальшивых.
По-моему, я ни разу ни в одну ноту не попала.
Когда мистер Брант рявкает: «Стоп!», Рацио уже прекратил дирижировать, да и все оркестранты успели опустить инструменты.
Мистер Брант командует: «Вольно!» – это официальный сигнал к перерыву, – а потом пригвождает меня взглядом к месту.
– Две недели! – голос его звучит зловеще и угрожающе.
Теперь на меня пялится уже весь оркестр. Меня захлестывают волны всеобщего неодобрения, и я говорю себе: «Ты скала. Твердая скала – такие стоят целую вечность и сверху донизу поросли ракушками». Но сердце не слушается. Оно ворочается и дергается, как морская черепаха, которая запуталась в рыболовных сетях и отчаянно бьется в прибое.
Иногда, когда я чувствую, что не справляюсь с задачей, не дотягиваю до того, чего от меня ждут, тогда по мою душу приходят тени, густые, как тяжелые тучи. Они похожи на человеческие силуэты и зажимают мне рот так, что я не могу дышать.
И вот сейчас тени снова пришли за мной. Мне трудно дышать. И удушье усиливается, когда мистер Брант повторяет:
– У вас было две недели, чтобы разучить дуэт. На вечерней репетиции передадите ноты своей партии Райланду. А вы, Райланд, будьте готовы в любой момент сыграть эту партию.
Я смотрю туда, где стоит Райланд, и замечаю вытаращенные глаза Терранса и Саманты – новеньких саксофонистов, которые играют под моим сомнительным руководством первого саксофона. На маршах и концертах Райланд у нас первый кларнет, но он еще и первый саксофон в джазовом ансамбле.
Райланд смотрит на меня виновато.
Мир вокруг сжимается, давит, и, мне кажется, грудная клетка у меня вдавливается под грузом неловкости, и тени душат все сильнее.
В этом году я не должна была опозориться. В этом году я должна была наконец-то влиться в оркестр, добиться успеха, чтобы никто больше не дразнил меня Неумехой.
Проходит целая вечность, прежде чем мистер Брант объявляет:
– Оркестр свободен.
Все разбегаются, поскорее стремясь в душевую. Еще только начало учебного года, слишком рано для мокрых волос и мешковатых треников. Кое-кто из ребят помоднее даже подумывает устроить голосование и завести номинации «Одет лучше всех» или «Самый стильный», но такие штуки требуют времени, а время – драгоценная субстанция, и в утренней раздевалке запас ее крайне ограничен.
Лорен не задерживается, чтобы поговорить со мной, только наклоняет голову набок – молчаливый вопрос, – пока складывает свои ноты и флейту-пикколо. Безмолвный язык лучших подруг – она спрашивает: «У тебя все нормально?» – и я слегка улыбаюсь в ответ: «Да».
В целом и правда все нормально. Но в душе я застреваю дольше, чем надо бы, – стою под струями тепловатой воды и напоминаю себе: ты хотела в оркестр, вот ты попала в оркестр, тебе судьбой предназначено быть в оркестре несмотря ни на что и неважно, что нашептывают тени.
Bepul matn qismi tugad.