Kitobni o'qish: «Детство и общество»

Shrift:

Серия «Мастера психологии»

Права на издание получены по соглашению с W. W. Norton & Company. Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.

© 1950, 1963 by W W Norton & Company, Inc.

© Erik H. Erikson

© Перевод на русский язык ООО Издательство «Питер», 2021

© Издание на русском языке, оформление ООО Издательство «Питер», 2021

© Серия «Мастера психологии», 2021

* * *

Запоздалые размышления, 1985

Меня попросили написать предисловие к моей первой книге, чтобы отметить 35-летие ее активного существования. Однако я обнаружил, что у книги уже есть два предисловия – к первому изданию 1950 года и ко второму 1963-го. Кроме того, каждая крупная глава сопровождается введением. Что ж, по-видимому, 35 лет назад мне хотелось подготовить читателей к тому, что их ждет. Сегодня же я отдаю дань прошлому, суммируя все то, что было сделано. Моя последняя книга 1982 года носит несколько хвастливое и обобщающее название «Жизненный цикл завершен» («The Life Cycle Completed»), которое подтверждает, что человек в восьмидесятилетнем возрасте (а мой возраст почти равен возрасту века) предпочитает оглядываться и смотреть, какие претензии, надежды и страхи выявил курс, взятый им в середине жизни. В пожилом возрасте человек приобретает историческую или, по сути, «жизненно-историческую» идентичность, рефлексируя над определенными временами и пространствами, которые делил с важными для него компаньонами. В то же время человек развивает порой отчаянную потребность испытать нечто вроде экзистенциальной идентичности, охватывая свое собственное, обособленное существование.

То, что в сорокалетнем возрасте я пытался обобщить в своих клинических и антропологических наблюдениях за детством в различных обществах, я позднее назвал путевыми заметками – «реестром мест и расстояний», согласно тезаурусу. Должен признаться, что сегодня «путевые заметки» пробуждают у меня воспоминания о том, как в молодые годы я предавался немецкой культурной ритуализации, так называемому Wanderschaft. Это было в той или иной мере художественное и рефлексивное путешествие, попытка встретиться с культурами Южной Европы и с великими немецкими авторами, такими как Фрейд. Путевые заметки (они же – клинические и антропологические исследования) в первую очередь восходят к замечательному опыту, за который я благодарен щедрым друзьям и учителям, к изучению недавно обнаруженной универсальности детства, рассмотренной в результате нашей работы в специальной школе; к реконструкциям по воспоминаниям и историям взрослых, прошедших психоанализ, а также к практике анализа детства в той форме, в какой его развивала Анна Фрейд. В предисловии к первому изданию, обобщавшему то, как я научился концептуализировать детство и писать о нем сначала в Вене, а затем и в этой стране, есть одно предложение, которое требует, на самом деле, целого абзаца: «Моя жена, Джоан Эриксон, редактировала эту книгу». Я должен добавить «как и все другие мои книги». Она также преподавала в нашей маленькой школе в Вене и изучала психоанализ другими способами. Когда мы лицом к лицу столкнулись с гитлеровской катастрофой и приехали в эту страну, я едва только начал говорить по-английски, и Джоан, уроженка Канады, поправляла меня самого и предложения, которые я произносил и писал. Похоже, это было жизненно важно для моего понимания и обобщения сенсорных и концептуальных наблюдений, которые помогли мне связать открытые высказывания и многочисленные скрытые темы в игровом поведении детей, включая детей американских индейцев, в разных социальных и культурных обстоятельствах. Это также помогло нам вместе работать над разработкой теории психосоциальных стадий жизни. Теория эта под названием «Рост и кризис здоровой личности» («Growth and Crises of the Healthy Personality») была вынесена на конференцию «Midcentury White House Conference», посвященную этой теме. Что касается форм и значений, мне всегда нравилось высказывание Блейка: «Игрушки и резоны – плоды двух сезонов» («Toys and Reasons are the Fruits of the Two Seasons»). Эти слова дали не только название одной из глав настоящей книги, но и название другой, отдельной книге, состоящий из лекций Годкина в Гарварде.

Книга «Детство и общество» с самого начала обрела широкий круг читателей и была переведена на несколько иностранных языков, включая немецкий, язык моих школьных дней, и датский, мой родной язык. Сейчас передо мной как раз лежит датское издание книги «Жизненный цикл завершен» (Livsringen Slutted: En Studiebog).

В указателе к изданию «Детства и общества» 1963 года некоторые понятия фигурируют как «нуклеарные (ядерные) конфликты». Сегодня мы всюду ищем отсылки к нашей озабоченности ядерным оружием, и я с удивлением обнаружил под этим заголовком, словно выбранным для обозначения фундаментальной жизненной проблемы, такие темы, как «доверие против недоверия». Позвольте же мне теперь вновь порассуждать об одном из настоящих «нуклеарных конфликтов» человеческой жизни – о роли материнства и отцовства, и связать их со всеобщей опасностью универсального ядерного вооружения. В целом амбивалентная тема родительства, конечно, была центральной в психоаналитической мысли с тех пор, как Фрейд открыл комплекс Эдипа и другие сущностные конфликты.

Наши психоаналитические отсылки к конфликту двух типов родительства в двух доминирующих современных нациях привели нас к столкновению с материнской дилеммой: властная американская «мамочка» против порой исторически деструктивного патерналистского типа «немецкого отца». «Мамочка» представляет собирательный образ определенных черт, притом что «они не могут одновременно существовать в одной живой женщине», однако приведем здесь одно обобщение: «Мать стала “мамочкой”, только когда отец стал “папой” под влиянием идентичных исторических разрывов. Если рассмотреть это явление внимательно, “мамочка” – это суть искаженный патернализм.

Американские матери заступили на роль дедов, когда отцы отреклись от своего доминирующего места в семье, в сфере образования и в культурной жизни». Было бы поучительно в каждом случае обсудить, как особые типы материнства и отцовства проживались и проживаются по отношению друг к другу. Я также обращался к опыту жестокого отцовства в развитии военных действий, и теперь я обдумываю эти темы, чтобы предложить трактовку их возможного значения в нынешний исторический момент, когда наиболее продвинутые технологические достижения ставят весь мир перед тотальной ядерной угрозой. Теперь только равный, зрелый поляризованный материнский и отеческий уход может спасти человечество. Конечно, матери доминируют в жизни детей в их ранние годы. Именно матери особенно активны в образовательных институциях и ритуализациях во всех сообществах, будь то семья или школа. Они склонны оставлять своим мужчинам наряду с экономическими и политическими ритуалами активную культивацию духа войны, особенно на территориях, которые обозначены «священными» границами. Политическая эволюция человеческих «типов», воспитанных разными культурами, всегда чревата тотальной враждебностью. Она позволяет этим группам рассматривать себя и друг друга не только как различные человеческие типы, но, по сути, как по-разному эволюционирующие виды (то, что я назвал псевдовидами). В нынешней истории худшим примером такого смутного, но мощного псевдовидообразования со стороны современного и по-настоящему образованного народа, как мы знаем, оказался нацизм. Обсуждая его, мы, говоря на языке психоанализа, должны признать вероятность того, что идеологическая воинственность онтогенетически связана с преимущественно отцовским супер-эго, с карательным и воинственным сознанием, впервые определенным Фрейдом как необходимое, но потенциально деструктивное и, по сути, саморазрушительное. Это воинственное сознание определяет свободу и границы толерантности людей к самим себе и может стать полностью нетолерантным там, где общее сознание не соопределено с генеративным сознанием заботы – порожденным и вскормленным матерью.

Сейчас мы можем опознать общее двойное родительство у каждого, будь то женщина или мужчина, ведь у каждого человека была мать, и он был в ней и на ее попечении до окончания раннего развития. Также почти каждый мужчина и каждая женщина получали заботу матери или других женщин, которые более или менее понимали, как себя вести. Но это также значит, что почти каждый мужчина «испытал» материнство и что где-то глубоко он идентифицирует себя с материнским образом. Можно сказать, что внутри каждого мужчины есть мать. Точно так же каждая женщина когда-то в детстве получала опыт взаимодействия с отцом или хотя бы с несколькими мужчинами, которые воспитывали ее в более или менее жестокой или терпеливой манере. Это значит, что оба пола одновременно испытывали сенсорный отклик материнского лица, напоминающего образ Мадонны, но знакомо им и отцовское лицо, выражающее сердитую, добросовестную настойчивость «превосходного вида» и готовность использовать любую силу, которая считается моральной в определенный личный и исторический момент. Даже в этом широком смысле для нас было важно в рамках нашего наблюдательного маршрута исследовать, как по-разному используется «внутреннее» и «внешнее» пространство в игре девочек и мальчиков и как различаются общие пространственные отношения и ориентации взрослых людей. Об одном таком универсальном контексте, об идее спасения в разные периоды истории я пишу в своей более поздней работе: от «Молодого Лютера» и зрелой «Правды Ганди» до «Галилейских высказываний и чувства Я» («Galileean Sayings and the Sense of I») – статьи, опубликованной в Йельском ревю (Yale Review).

Я выделил несколько моментов, чтобы определить одно направление, к которому могут привести нас путевые заметки, начавшиеся с «Детства и общества». Я имею в виду перспективу внутреннего и внешнего пространства человека, соопределяемого историческим сознанием и политически укрепленной технологией. Но подобная перспектива требует, чтобы будущая вовлеченность в материнство и отцовство была основана на объединении полярностей материнского пространства земли и отцовского чувства совместного сохранения и защиты такого пространства.

Эрик Эриксон

Детям наших детей


Предисловие ко второму изданию

Когда я перечитывал предисловие к первому изданию, мне бросилось в глаза выражение «концептуальные путевые заметки». И я подчеркнул его, потому что хотел объяснить судьбу этой книги. Задуманная и написанная для расширения познаний американских врачей, психологов и социальных работников в области психиатрии, она нашла путь к студентам и аспирантам различных специальностей из университетов США и ряда других стран. Переработать и переиздать ее оказалось важной практической задачей.

Мысль о том, что эту книгу читали люди самого разного возраста, без собственного клинического опыта, временами приводила меня в замешательство. Перед тем как взяться за переработку первого издания, я обсудил эту проблему на своем семинаре с первокурсниками в Гарварде (1961/62 учебный год). И обнаружил, что цельность повествования, характерная для жанра путевых заметок, может помочь молодым людям впервые сосредоточиться на области, о которой они слышат и узнают из столь многочисленных и разнообразных источников. Мои студенты почти единодушно решили, что мне не следует радикально менять первоначальный текст, хотя бы потому, что постаревший автор не имеет права вносить поправки в путевые заметки, написанные в более молодые годы. Спасибо им за усердие и хлопоты.

Однако эта книга использовалась также в подготовке специалистов, имеющих отношение к психоанализу. И здесь я пришел к выводу, что недостатки книги неотделимы от ее жанра – рассказа о первом этапе пути одного такого специалиста. Как и первое путешествие, первая редакция книги снабжает читателя наиболее яркими впечатлениями, к которым трудно что-то добавить или что-то от них отнять. Поэтому я переработал текст лишь для того, чтобы сделать более ясными свои первоначальные намерения, и добавил только тот материал, которым располагал во время работы над первым изданием.

Во втором издании я прежде всего исправил места, которые при перечитывании сам не вполне понимал. Затем я расширил (или исправил) описания и объяснения, часто неправильно понимаемые студентами разных специальностей (или неоднократно вызывавшие вопросы с их стороны). Наиболее многословные добавления можно обнаружить, главным образом, в конце первой и на протяжении третьей части книги. Наконец, я снабдил текст авторскими подстрочными примечаниями: критическими размышлениями о том, что было написано мной десять с лишним лет назад, и ссылками на свои более поздние работы, в которых развиваются темы, тогда лишь намеченные.

Среди тех, кому выражается благодарность в предисловии к первому изданию, не назван ныне покойный Дэвид Рапапорт (D. Rapaport). Он прочел рукопись, однако я не получил его предложений (как всегда, весьма обстоятельных), когда книга печаталась. В последующие годы мы работали вместе, и он больше, чем кто-либо другой (включая меня самого), способствовал выявлению теоретического подтекста моей работы и ее связей с работой других психоаналитиков и психологов. Я могу лишь с благодарностью сослаться на некоторые из его трудов, содержащих исчерпывающую библиографию.

Более объемные дополнения ко второму изданию основаны на следующих статьях:

– «Sex Differences in the Play Construction of Pre-Adolescents», Journal of Orthopsychiatry. – XXI. – 4. – 1951.

– «Growth and Crises of the “Healthy Personality”», Symposium on the Healthy Personality (1950), M. J. E. Senn, editor. New York, Josiah Macy, Jr. Foundation.

Эрик Гомбургер Эриксон
Центр передовых исследований в поведенческих науках,
март 1963, Стэнфорд, Калифорния

Предисловие к первому изданию

Предисловие дает автору возможность изложить сначала те мысли, которые пришли ему в голову с опозданием. Оглядываясь на написанное, он может попытаться рассказать читателям, что же они найдут здесь.

Прежде всего, своим происхождением эта книга обязана практике психоанализа. Ее основные главы опираются на ситуации, которые требовали объяснения и коррекции; это тревога маленьких детей и апатия американских индейцев, потерянность ветеранов войны и самонадеянность юных нацистов. В этих и других ситуациях с помощью психоаналитического метода обнаруживается конфликт, поскольку психоанализ с самого начала был сосредоточен на психическом расстройстве. Благодаря работе Фрейда невротический конфликт стал наиболее изученной стороной поведения человека. Однако в этой книге мы избегаем легкого вывода, будто наши относительно передовые знания о неврозе позволяют рассматривать массовые явления – культуру, религию, революцию – как аналоги неврозов, чтобы подогнать их под наши концепции. Мы пойдем по другому пути.

Современный психоанализ занимается изучением эго – концепта, под которым понимается способность человека объединять и адаптировать друг к другу личный опыт и свои действия. Психоанализ смещает акцент с изучения условий, притупляющих и искажающих эго конкретного человека, на изучение корней эго в социальной организации. Мы пытаемся понять их не для того, чтобы предложить наспех созданное лекарство от впопыхах установленной болезни общества, а чтобы завершить проект нашей теории. В этом смысле перед вами психоаналитическая книга об отношениях между эго и обществом.

Это книга о детстве. Можно просматривать работу за работой по истории, социологии, морали и практически не обнаружить упоминания о том, что все люди определяют свой путь в детстве. Человеку свойственно долгое детство, а цивилизованному человеку – еще более долгое. Продолжительное детство делает человека в техническом и умственном отношениях виртуозом, но на всю жизнь оставляет осадок эмоциональной незрелости. Хотя племена и народности, во многом неосознанно, используют воспитание детей для достижения разных форм зрелой идентичности, своего уникального варианта цельности, их постоянно преследуют иррациональные страхи родом из детства.

Что может знать об этом клиницист? Я полагаю, психоаналитический метод является по существу историческим. Даже тогда, когда он ориентируется на медицинские данные, они интерпретируются как функция прошлого опыта. Сказать, что психоанализ изучает конфликт между зрелыми и инфантильными, новейшими и архаическими пластами в душе человека, – значит сказать, что психоанализ изучает психологическую эволюцию через анализ конкретной личности. В то же самое время психоанализ позволяет увидеть историю человечества как гигантскую метаболическую систему, включающую множество индивидуальных жизненных циклов.

Мне хотелось бы отметить, что это книга об исторических процессах. Все же психоаналитик являет собой необычный, возможно новый, тип историка. Поддаваясь влиянию наблюдаемого, аналитик оказывается частью исторического процесса, который сам же и изучает. Как терапевт он должен сознавать собственную реакцию на наблюдаемое; формулы наблюдения становятся самыми важными инструментами его работы. Поэтому ни терминологическое равнение на более объективные науки, ни благородная отстраненность от злобы дня не могут и не должны помешать психоаналитическому методу всегда быть «соучаствующим», как говорит Г. С. Салливан (Н. S. Sullivan).

Моя книга является (и должна быть) субъективной, она представляет собой концептуальные путевые заметки. С моей стороны не было даже попытки достичь репрезентативности в цитировании или систематичности в ссылках. В общем, мало что получается из усилий укрепить неясные, расплывающиеся значения с помощью добросовестного цитирования отдаленно сходных понятий из других контекстов.

Поскольку в работе я использую столь личный подход, то должен коротко рассказать о том, чему и как учился и кому обязан своими знаниями.

Я пришел в психологию из искусства, и это объясняет, если не оправдывает, почему я время от времени рисую фон и декорации, пока читатель ждет разъяснения фактов и понятий. Мне пришлось использовать доступные методы, делать акцент на репрезентативных описаниях вместо теоретической аргументации.

Впервые я встретился лицом к лицу с детьми в маленькой американской школе в Вене, где работали Дороти Берлингем, Ева Розенфельд и директорствовал Петер Блосс. Свою клиническую карьеру я начал как детский психоаналитик под руководством Анны Фрейд и Августа Айхорна. Кроме того, я окончил Венский институт психоанализа.

Генри А. Мюррей (Н. A. Murray) и его коллеги по Гарвардской психологической клинике дали мне первую интеллектуальную точку опоры в США. Годами я наслаждался долгими беседами с антропологами, в первую очередь с Грегори Бейтсоном (G. Bateson), Рут Бенедикт (R. Benedict), Мартином Лоэбом (М. Loeb) и Маргарет Мид (М. Mead). Скаддер Микил (Scudder Mekeel) и Альфред Крёбер (A. Kroeber) познакомили меня с «полем». Во второй части книги я подробно расскажу, за что им благодарен. Было бы просто невозможно перечислить по пунктам все, чем я обязан Маргарет Мид.

Мои компаративистские взгляды на детство сформировались благодаря исследованиям, к которым меня первым побудил Лоуренс К. Франк (L. К. Frank). Финансовая субсидия Фонда Дж. Мэйси-младшего позволила мне присоединиться к изучению начальной стадии детских неврозов, проводимому кафедрой психиатрии медицинского факультета и Институтом человеческих отношений Йельского университета. Финансовая помощь Комитета по народному образованию дала мне возможность какое-то время участвовать в долгосрочном проекте Джин Уолкер Макферлайн по изучению детей Калифорнии (Высшая школа образования, Калифорнийский университет, Беркли).

Моя жена, Джоан Эриксон, редактировала эту книгу. На завершающем этапе работы над рукописью меня консультировали Элен Майклджон (Helen Meiklejohn), Грегори Бейтсон, Вильма Ллойд (Wilma Lloyd), Гарднер и Луис Мёрфи (Gardner and Lois Murphy), Лоренс Сёрс (Laurence Sears) и Дон Мак-Киннон (Don MacKinnon).

Выражаю им свою признательность.

В тексте встречается несколько вымышленных имен и прозвищ: Сэм, Энн, Питер, Морской пехотинец, индеец Джим, шаман Фанни, Джин и ее мать, Мэри и др. Так названы пациенты и участники исследований, которые невольно снабжали меня образцами поведения. За годы хранения в моей памяти эти образцы обрели четкость, масштаб и значение. Я надеюсь, что упоминание об этих людях выразит мою им признательность.

Я благодарен за информацию, которой делюсь в своей книге, многим специалистам и сотрудникам целого ряда учреждений. Это:

– Фрэнк Фремон-Смит, доктор медицины (кафедра нейропсихиатрии, медицинский факультет Гарвардского университета);

– Фелиция Бегг-Эмери, доктор медицины; Мэриан Путнэм, доктор медицины; Рут Уошборн (кафедра психиатрии, медицинский факультет Йельского университета);

– Мэри Литч, доктор медицины (Фонд Меннингера);

– Вильма Ллойд (детская больница Ист-Бей, Центр развития ребенка);

– Эммануэль Уиндхольц, доктор медицины (отделение реабилитации ветеранов войны, госпиталь Маунт-Зайон);

– пункты психологической помощи детям, бесплатные средние школы Сан-Франциско.

Части этой книги основаны на ранее опубликованных исследованиях, в частности: «Configurations in Play: Clinical Observations», Psychoanalytic Quarterly;

– «Problems of Infancy and Early Childhood», Cyclopaedia of Medicine, Etc., Second Revised Edition, Davis and Company;

– Studies in the Interpretation of Play: I. Clinical Observation of Play Disruption in Young Children, Genetic Psychology Monographs;

– «Observations on Sioux Education», Journal of Psychology;

– «Hitler’s Imagery and German Youth», Psychiatry;

– Observations on the Yurok: Childhood and World Image, University of California Publications in American Archaeology and Ethnology;

– «Childhood and Tradition in Two American Tribes», in The Psychoanalytic Study of the Child, I, International Universities Press (revised and reprinted in Personality, edited by Clyde Kluckhohn and Henry A. Murray, Alfred A. Knopf);

– «Ego Development and Historical Change», in The Psychoanalytic Study of the Child, II, International Universities Press.

Эрик Гомбургер Эриксон
Оринда, Калифорния

Часть I
Детство и модальности социальной жизни

Глава 1
Релевантность и релятивность в истории болезни

В каждой сфере деятельности есть несколько очень простых, но крайне неудобных вопросов. Постоянные споры вокруг них ведут лишь к нескончаемым неудачам и с завидным постоянством ставят специалистов в глупое положение. В психопатологии такие вопросы всегда касались локализации и причин невротического нарушения. Имеет ли оно видимое начало? Его причина в теле или в душе, в индивидууме или в обществе?

На протяжении веков этот вопрос главенствовал в церковных дискуссиях о происхождении безумия. Было ли причиной безумия вселение дьявола или острое воспаление мозга? Такое простое противопоставление теперь кажется давно устаревшим. В последние годы мы пришли к выводу, что невроз оказывается психосоматическим, психосоциальным, да еще и интерперсональным явлением.

Однако дискуссия показывает, что эти новые определения представляют собой всего лишь различные комбинации таких самостоятельных понятий, как психика и тело, индивидуум и группа. Сейчас мы говорим «и» вместо исключающего «или», но сохраняем, по крайней мере, семантическое допущение, что душа есть «вещь», отделимая от тела, а общество – «вещь» вне индивидуума.

Психопатология – это детище медицины, которое появилось на свет в результате поиска местонахождения и причин болезни. Наше ученое сообщество предано этому поиску, который и в тех, кто страдает, и в тех, кто лечит, вселяет магическую уверенность в том, что невроз – это болезнь. Такая уверенность объясняется научной традицией и престижем. Невроз считается болезнью, так как якобы причиняет боль. Действительно, он часто сопровождается очерченным (поддающимся локализации) телесным страданием, а мы располагаем четко определенными подходами к болезням как на индивидном, так и на эпидемиологическом уровне. И эти подходы привели к резкому снижению одних заболеваний и сокращению смертности от других.

Однако в случае с неврозами происходит что-то странное. Когда мы пытаемся думать о них как о болезнях, мы постепенно начинаем пересматривать концепцию болезни в целом. Вместо того, чтобы получить более точное определение невроза, мы обнаруживаем, что некоторые широко распространенные симптомы, такие как боли в сердце и желудке, приобретают новое значение, когда их считают невротическими симптомами или, по крайней мере, симптомами центральных, а не периферических нарушений в изолированных органах.

Здесь новейшее значение термина «клинический подход» оказывается на удивление сходным с его древнейшим значением. В далеком прошлом «клинической» называлась функция священника у постели больного, когда, казалось, силы покидают измученное тело и душу нужно подготовить к встрече с Создателем. В Средневековье врач действительно был обязан позвать священника, если оказывалось, что сам он не в состоянии вылечить пациента в отведенные сроки. Предполагалось, что в таких случаях болезнь относится к разряду недугов, которые сегодня мы могли бы назвать духовно-телесными. Слово «клинический» давным-давно сбросило свой клерикальный наряд. Но оно вновь приобретает некоторые оттенки старого значения, ибо мы узнаем, что у невротика (независимо от того, что, как и почему у него болит) поражается самая сердцевина, ядро его существа, и неважно, как вы это ядро называете. Возможно, невротик и не сталкивается с предельным одиночеством смерти, но он парализован одиночеством, переживает изоляцию и дезорганизацию субъективного опыта – то, что мы называем невротической тревогой.

Как бы ни хотелось психотерапевту воспользоваться биологическими и физическими аналогиями, он имеет дело прежде всего с человеческой тревогой. И о ней он может сказать очень мало, почти ничего. Поэтому, возможно, не вдаваясь в подробности, он просто пояснит, каких позиций клинического учения придерживается. Эта книга неслучайно начинается с клинического примера – с того, как у ребенка внезапно происходит сильное соматическое расстройство. Мы не пытаемся выделить и осветить какой-то один аспект или механизм этого расстройства; мы стараемся выявить разнообразные факторы, которые могли повлиять на состояние мальчика, чтобы посмотреть, способны ли мы очертить зону подобного расстройства.

1. Сэм: неврологический кризис у маленького мальчика

Это произошло в одном из городков Северной Калифорнии. Ранним утром мать трехлетнего мальчика проснулась от странных звуков, доносившихся из его комнаты. Она поспешила к его кровати и увидела, что с ним случился страшный припадок. Ей он показался чрезвычайно похожим на сердечный приступ, от которого пятью днями раньше умерла бабушка мальчика. Мать вызвала врача, и тот сказал, что у Сэма был эпилептический припадок. Врач дал мальчику успокоительное и отвез в больницу более крупного города штата. Врачи больницы не согласились подтвердить или опровергнуть диагноз из-за слишком малого возраста пациента и его состояния, вызванного действием лекарств. Через несколько дней мальчика выписали: он казался совершенно здоровым, да и все его неврологические рефлексы были в норме.

Однако месяц спустя Сэм нашел на заднем дворе дохлого крота и пришел в нездоровое возбуждение. Мальчик настойчиво расспрашивал мать о смерти, предполагая, что смерть находится повсюду. Сэм неохотно отправился спать, заявив матери, что она, видно, ничего об этом не знает. Ночью он кричал, у него начались рвота и судорожные подергивания глаз и рта. На этот раз врач приехал достаточно быстро, чтобы самому наблюдать симптомы. Они выражались уже в сильных судорогах всей правой половины тела ребенка. Теперь и в больнице подтвердили диагноз: эпилепсия, вызванная, вероятно, повреждением в левом полушарии головного мозга. Через два месяца случился третий припадок – после того, как мальчик случайно раздавил зажатую в кулаке бабочку. Больничные врачи внесли поправку в свой диагноз: «провоцирующий фактор – психический стимул». Другими словами, вследствие церебральной патологии этот мальчик имел, вероятно, низкий порог компульсивной вспышки, но именно психический стимул (идея смерти) стремительно перебрасывал его через этот порог. В остальном ни течение родов, ни история младенчества, ни неврологическое состояние ребенка между приступами болезни не указывали на какую-то определенную патологию. Общее состояние здоровья Сэма было превосходным, питание – хорошим, а ЭЭГ свидетельствовала лишь о том, что эпилепсия «не могла быть полностью исключена».

Что же это за «психический стимул»? Он явно был связан со смертью: мертвый крот, мертвая бабочка… И тут нам на память приходит замечание матери Сэма, что во время первого припадка мальчик выглядел совсем как его умирающая бабушка.

Вот как развивались события, связанные со смертью бабушки Сэма.

За несколько месяцев до случившегося с ребенком несчастья бабушка впервые приехала навестить семью в их новом доме в X. Домочадцев, особенно молодую хозяйку, мать Сэма, переполняло скрытое возбуждение. Для нее визит свекрови был своего рода экзаменом: хорошо ли она справлялась с обязанностями по дому, правильно ли обращалась с мужем и ребенком? Была еще и тревога по поводу больного сердца бабушки. Мальчик в то время получал удовольствие от новой «игры» – он поддразнивал взрослых, поступал наперекор их требованиям. Сэма предупредили, что у бабушки слабое сердце. Он пообещал ее жалеть, и поначалу все шло хорошо. И все же внука редко оставляли с бабушкой наедине. Матери Сэма показалось, что для энергичного ребенка слишком тяжело справляться с ограничением в поведении. По ее мнению, он становился все более бледным и напряженным. Однажды, когда она все-таки отлучилась из дома, оставив сына под присмотром свекрови, то, вернувшись, застала пожилую женщину лежащей на полу с признаками сердечного приступа. Как позже рассказала бабушка, Сэм влез на кресло и упал. Судя по всему, он дразнил бабушку и умышленно действовал ей наперекор. Бабушка проболела несколько месяцев, но поправиться ей так и не удалось – она умерла за пять дней до первого припадка у внука.

Вывод очевиден: так называемый «психический стимул» в этом случае был связан со смертью бабушки. И действительно, мать теперь вспомнила то, что, как ей казалось раньше, не связано с болезнью Сэма: перед приступом, укладываясь спать, он сложил подушки горкой, как делала его бабушка, чтобы предотвратить застой крови, и заснул почти в сидячем положении – так же, как бабушка. Как ни странно, мать настаивала на том, что мальчик не знал о смерти бабушки. Наутро после того, как это случилось, она сказала Сэму, что бабушка отправилась в долгое путешествие на север, в Сиэтл. Он заплакал и спросил: «Почему она не попрощалась со мной?» Ему объяснили: у нее не было времени. Потом, когда из дома выносили таинственный большой ящик, мать сказала Сэму, что в нем лежат бабушкины книги. Но он никогда не видел, чтобы бабушка пользовалась таким количеством книг, и уж совсем не мог понять причины слез, пролитых поспешно собравшимися родственниками над ящиком с «книгами».

Конечно, я сомневаюсь, чтобы мальчик поверил в эту историю; и действительно, некоторые замечания маленького дразнилки приводили мать в замешательство. Однажды, когда она хотела, чтобы Сэм что-то нашел, а ему явно не хотелось этого делать, мальчик насмешливо сказал: «Оно отправилось в до-о-лгое путешествие, до самого Си-и-этла». В игровой группе, в которую Сэм был включен согласно плану лечения, этот обычно резвый ребенок мог в мечтательной сосредоточенности сооружать из кубиков бесконечные варианты продолговатых ящиков, отверстия которых он тщательно баррикадировал. Некоторые его вопросы наводили на мысль, что он экспериментировал с определенной идеей: каково быть запертым в продолговатом ящике. Однако Сэм отказался слушать запоздалое признание матери, теперь уже почти умолявшей ее выслушать, в том, что бабушка на самом деле умерла. «Ты все врешь, – сказал он. – Она в Сиэтле. Я скоро ее снова увижу».

Из того немногого, что уже сказано о мальчике, должно быть ясно: он был весьма своевольным, резвым и не по годам смышленым малым, которого нелегко провести. Честолюбивые родители вынашивали большие планы в отношении единственного сына: с его головой он мог бы легко поступить в колледж, а там, глядишь, и на медицинский или юридический факультет. Они поощряли у него свободное выражение рано развившегося интеллекта и любознательности. Сэм всегда был упрямым и с первых дней напрочь отказывался признавать слова «нет» или «может быть» за ответ. При первой возможности он наносил кому-нибудь удар; стремление толкнуть или ударить другого не считалось чем-то ненормальным в окру́ге со смешанным населением, где Сэм родился и рос. У мальчика с раннего возраста, должно быть, складывалось представление, что хорошо бы научиться бить первым. Однако теперь семья Сэма жила в небольшом, но зажиточном городке, где оказалась единственной еврейской семьей. Родителям пришлось сказать мальчику, чтобы он не бил детей, не задавал дамам слишком много вопросов и ради всего святого, а не ради процветания бизнеса, обращался с неевреями вежливо. В прежней среде предлагавшийся мальчику идеальный образ состоял из двух частей: из образа крутого парня (на улице) и образа смышленого мальчугана (дома). Сейчас ему предстояло стать тем, про кого неевреи из среднего класса сказали бы: «Милый мальчик, даром что еврей». И Сэм справился с этим нелегким заданием, отрегулировал свою агрессивность. Так он стал остроумным маленьким задирой. Вот откуда растет «психический стимул». Во-первых, Сэм всегда был раздражительным и агрессивным ребенком. Попытки других обуздать его нрав только злили мальчика; собственные же усилия сдержать себя приводили к нестерпимому напряжению. Мы могли бы назвать это его конституциональной интолерантностью, но «конституциональной» только в том смысле, что мы не способны найти ее источник в более ранних событиях: мальчик всегда вел себя именно так. Хотя я должен добавить: он никогда долго не сердился и был нежным, любящим сыном, неудержимым в выражении любви. То есть Сэм обладал чертами характера, которые помогли ему усвоить роль добродушного озорника. Но накануне приезда бабушки что-то лишило его веселого расположения духа. Как потом выяснилось, он сильно, до крови, ударил другого ребенка, и ему грозил остракизм. Сэм, полный энергии экстраверт, был вынужден сидеть дома с бабушкой, которую еще и не позволяли дразнить.

Была ли агрессивность Сэма частью эпилептической конституции? Я не знаю. В его энергии не было каких-либо признаков лихорадочности или болезненного беспокойства. Правда, его первые три тяжелых припадка оказались связанными с идеей смерти, а два более поздних – с отъездом первого и второго лечащих врачей. Верно и то, что случавшиеся гораздо чаще мелкие припадки (с такими типичными признаками, как остановившийся взгляд, затруднение глотания и кратковременная потеря сознания), после которых он обычно приходил в себя, тревожно спрашивая «Что случилось?», происходили сразу за его неожиданными агрессивными действиями или словами. Сэм мог бросить камень в незнакомого человека, сказать: «Бог – вонючка», «Весь мир забит вонючками» или (матери) «Ты – мачеха». Были ли это вспышки примитивной агрессии, вина за которые искупалась припадками? Или это были отчаянные попытки разрядить насильственным действием предчувствие надвигающегося припадка?

Все рассказанное выше – мои впечатления, которые сложились от знакомства с историей болезни Сэма и бесед с его матерью через два года после начала заболевания, когда я непосредственно занялся лечением мальчика. Скоро я стал свидетелем одного из его малых припадков. Мы играли в домино, и чтобы определить порог терпимости моего пациента, я непрерывно выигрывал у него, что было отнюдь не легко. Сэм сильно побледнел и как-то сник. Внезапно он встал, схватил резиновую куклу и сильно ударил ею меня по лицу. Его взгляд бессмысленно застыл, он начал давиться, как будто его рвало, и на мгновение потерял сознание. Придя в себя, Сэм хрипло, но настойчиво произнес: «Давай играть дальше», – и собрал кости домино, разлетевшиеся по сторонам. Детям свойственно выражать в пространственных конфигурациях то, что они не могут или не осмеливаются сказать. Поспешно приводя в порядок свой набор костей домино, Сэм построил удлиненную прямоугольную конфигурацию – миниатюрную копию больших ящиков, которые ему так нравилось сооружать до этого в детском саду. Все кости домино были обращены лицевой стороной внутрь. Теперь, уже полностью придя в себя, он обнаружил, что построил, и едва заметно улыбнулся.

Я почувствовал, что мальчик готов услышать то, о чем, как мне казалось, я догадался, и сказал:

«Если бы ты захотел видеть точки на своих костях домино, тебе пришлось бы находиться внутри того маленького ящика, как покойнику в гробу».

«Да», – прошептал он.

«А это значит, что ты боишься, как бы тебе не пришлось умереть, поскольку ты ударил меня».

«А я должен умереть?» – спросил он, затаив дыхание.

«Конечно, нет. Но когда выносили гроб с твоей бабушкой, ты, видно, подумал, что она умерла из-за тебя, и поэтому должен умереть сам. Вот почему ты строил эти большие ящики в детском саду, да и этот маленький сегодня. И всякий раз, когда с тобой случался припадок, ты, должно быть, думал, что приходит смерть».

«Да», – согласился Сэм немного растерянно, поскольку никогда раньше не признавался мне, что видел гроб бабушки и знал о ее смерти.

Кто-то, возможно, подумает, что теперь мы можем объяснить суть болезни мальчика. Между тем, работая параллельно с матерью Сэма, я узнал и о ее роли в этой истории. Оказалось, это важная часть общей картины. Каким бы труднопостижимым «психическим стимулом» жизнь ни наградила маленького ребенка, такой стимул, без сомнения, равен главному невротическому конфликту его матери. Действительно, несмотря на сильное эмоциональное сопротивление, мать нашего пациента вспомнила, что в разгар лихорадочных приготовлений к приезду свекрови Сэм бросил ей в лицо куклу. Сделал ли он это сознательно или нет, но прицелился точно; в результате у мамы стал шататься один из передних зубов. Передний зуб – драгоценное имущество во многих отношениях. И мать ударила Сэма с большей яростью и силой, чем когда-либо раньше это делала. Она не хотела поступать по принципу «зуб за зуб», но обнаружила такую ярость, о которой ни она сама, ни ее сын не догадывались.

Или мальчик еще раньше знал, на что способна мать? Это решающий вопрос. И без того низкая толерантность этого ребенка к агрессии была, я полагаю, еще больше снижена общим отношением к насилию, принятым в семье. Среда, в которой жили дети людей, бежавших от погромов и гетто, была необычной. Все в ней говорило об особой судьбе евреев перед лицом гнева и насилия. Все началось с Бога – могущественного, гневного, мстительного, ужасно беспокойного, который завещал эти качества праотцам – от Моисея до дедушки Сэма. А закончилось все безоружностью избранного, но рассеянного повсюду еврейского народа перед окружающим миром, его вечной готовностью к насилию со стороны «язычников». Эта семья бросила вызов еврейской судьбе, оказавшись в добровольной изоляции в нееврейском городе. Но члены семьи несли свою судьбу, как внутреннюю реальность, с собой. Окружающие, впрочем, не отказывали им в новой, хотя и несколько шаткой безопасности.

Здесь важно добавить, что наш пациент оказался втянутым в конфликт родителей с их предками и соседями в худший из возможных для него периодов. В этот момент он проходил в своем развитии стадию, характеризуемую возрастной интолерантностью к ограничениям. Я говорю о том быстром наращивании локомоторной энергии, пытливости ума и детской жестокости садистического свойства, которые обычно наблюдаются в возрасте 3–4 лет, проявляясь сообразно различиям в обычаях и темпераментах. Без сомнения, наш пациент был не по годам развит во всех отношениях. На данной же стадии развития любой ребенок склонен демонстрировать возросшую нетерпимость к попыткам ограничить свободу его передвижения, склонен постоянно задавать вопросы. Возросшая инициативность в поступках и фантазиях делает ребенка на этом этапе развития особенно уязвимым для принципа талиона. А ведь Сэму едва не пришлось платить по правилу «око за око, зуб за зуб». В таком возрасте маленькому мальчику нравится притворяться великаном, ибо он боится великанов. Ребенок прекрасно понимает, что его ноги слишком малы для башмаков, которые он носит в своих фантазиях. Раннее развитие всегда предполагает относительную изоляцию и беспокойную неуравновешенность. Значит, толерантность Сэма к тревогам и заботам родителей была особенно низкой. Приезд бабушки добавил латентные родовые конфликты к социальным и экономическим проблемам дня.

В таком случае, это наш первый образец человеческого кризиса. Но прежде чем продолжить его анализ, позвольте сказать несколько слов о терапевтической процедуре. Была предпринята попытка согласовать во времени педиатрическую и психоаналитическую работу. Дозы успокоительного постепенно снижались по мере того, как психоаналитическое наблюдение стало различать, а инсайт – укреплять слабые места в эмоциональном пороге ребенка. Специфические для этих слабых зон стимулы обсуждались не только с ребенком, но и с родителями, чтобы они тоже могли критически оценить (каждый в отдельности) свою роль в заболевании сына и постичь суть проблемы еще до того, как не по годам развитый сын мог бы догнать родителей в понимании самого себя и окружающих.

Однажды днем, вскоре после того, как я заработал удар в лицо, наш маленький пациент натолкнулся на мать, которая отдыхала, лежа на кушетке. Он положил ей руку на грудную клетку и сказал: «Только очень плохому мальчику хотелось бы вспрыгнуть на маму и встать на нее ногами. Ведь только очень плохому мальчику захотелось бы это сделать, да мама?» Мать рассмеялась и ответила: «Спорю, что тебе тоже этого хочется. Я думаю, и хорошему мальчику могло бы такое прийти в голову. Но он бы знал, что на самом деле не хочет этого делать». Неизвестно, произнесла ли она именно эту фразу или нечто похожее; подобный разговор трудно воспроизвести точно и формулировки здесь не столь уж важны. Важен их дух и определенный подтекст, а именно: есть два различных способа чего-то хотеть – ограничиться самонаблюдением или сообщить другим. «Да, – согласился Сэм, – но я этого не сделаю». И добавил: «Мистер Э. всегда спрашивает меня, почему я бросаюсь вещами. Он все отбирает». Мгновение спустя: «Мама, сегодня вечером не будет никакой сцены».

Таким образом, мальчик научился делиться результатами самонаблюдения с матерью – тем самым человеком, против которого, вероятно, были направлены его приступы сильного гнева, и, следовательно, превращать ее в союзника своего инсайта. Было крайне важно положить этому начало. Такой опыт давал мальчику возможность предупреждать мать и быть осторожным самому всякий раз, когда он чувствовал приближение особой, ни на что не похожей космической ярости, или ощущал (часто очень слабые) соматические симптомы приближающегося припадка. Мать немедленно связывалась с лечащим врачом ребенка, располагавшим полной информацией и тесно сотрудничавшим с семьей. А он, в свою очередь, прописывал определенные профилактические меры. Таким способом малые припадки удалось свести к редким и скоротечным случаям, с которыми мальчик постепенно научился справляться почти без тревоги. Больше припадки не повторялись.

Здесь читатель может справедливо возразить, что подобные припадки у маленького ребенка могли прекратиться сами собой, во всяком случае без таких сложных процедур. Вполне возможно. Впрочем, мы и не говорим, что эпилепсию можно вылечить психоанализом. Мы претендуем на меньшее, хотя стремимся, в определенном смысле, к большему.

Мы исследовали «психический стимул», который в особый период жизненного цикла родителей помог выявить скрытую возможность эпилептических припадков у ребенка. Наша форма исследования расширяет знания, служит источником инсайта для пациента; а инсайт исправляет последнего, поскольку становится частью его жизни. Независимо от возраста пациента, мы обращаемся к его способности исследовать себя, понимать и планировать. Поступая так, мы, возможно, работаем на исцеление или ускоряем спонтанное выздоровление. Не так важна разница между этими процессами, когда принимаешь во внимание ущерб, наносимый сильными повторяющимися неврологическими бурями. Мы не претендуем на то, что способны излечить от эпилепсии. Но нам хотелось бы думать, что наши терапевтические изыскания в истории одного ребенка помогают его близким признать кризис в истории семьи. Психосоматический кризис – это эмоциональный кризис в той степени, в какой больной человек реагирует на скрытый кризис у значимых лиц в его окружении.

Конечно, это не имеет ничего общего с возложением или принятием вины за повреждение здоровья. В действительности происходит наоборот: самообвинения матери в том, что она могла нанести вред мозгу ребенка тем самым сильным ударом, составляли значительную часть «психического стимула», поиском которого мы занимались. Эти самообвинения увеличивали и подкрепляли общую боязнь насилия, служившую отличительным признаком истории данной семьи. Страх матери, что, возможно, именно она причинила вред сыну, был зеркальной копией и поэтому эмоциональным подкреплением господствующего патогенного «психического стимула», найти который от нас требовали врачи Сэма. И мы этот стимул наконец-то установили. Им оказался страх мальчика, что и мать тоже могла умереть из-за того, что он повредил ей зуб, и из-за его общих садистических действий и желаний.

Нет, обвинение не помогает. Как только появляется чувство вины, сразу возникают безрассудные попытки возместить нанесенный ущерб. А такое «виноватое» возмещение часто заканчивается еще большим ущербом. Смирение перед управляющими нами процессами и способность переносить их просто и честно – вот что пациент и его семья могли бы, как мы надеемся, извлечь из наших исследований. Каковы же эти процессы?

Интересующее нас заболевание нужно изучать, начиная с процессов, свойственных организму. Здесь пойдет речь об организме как о процессе, а не как о предмете. Мы имеем дело с особенностями гомеостаза живого организма, а не с патологическим материалом, который можно было бы продемонстрировать, сделав вскрытие или приготовив срез для анализа. Наш пациент страдал соматическим нарушением, вид и сила которого предполагают возможность патологического раздражения головного мозга анатомического, токсического или иного происхождения. Такое повреждение мозга не было обнаружено, однако мы должны спросить себя, каким бременем оно стало бы для этого ребенка? Даже если бы удалось доказать существование подобного повреждения, оно составляло бы лишь потенциальное, хотя и необходимое условие для судорожного припадка. Вряд ли его можно считать причиной конвульсий, ибо мы должны признать, что многие живут с подобной церебральной патологией без всяких припадков. Тогда повреждение мозга, вероятно, просто способствует разрядке напряжения (независимо от его источника) в мощных судорожных припадках. В то же время мозговая травма служит постоянным напоминанием о внутренней угрозе – низкой толерантности к напряжению. Она снижает порог ребенка относительно внешних воздействий, особенно тех, что кроются в раздражительности и тревогах родителей, защита которых так нужна ему именно вследствие внутренней угрозы. Сделало ли поражение мозга мальчика более нетерпимым и раздражительным? Или его раздражительность, разделяемая с другими родственниками по принципу маятника, сделала повреждение мозга более значимым, чем оно могло быть у ребенка иного типа, жившего среди других людей? Это лишь один из многих важных вопросов, ответа на который нет.

Все, что мы можем сказать, сводится к следующему. В период кризиса «конституция» Сэма, так же как его темперамент и возрастная стадия развития, обладали общностью специфических тенденций – все они заключались в интолерантности к ограничениям локомоторной свободы и агрессивной экспрессии.

Но в таком случае потребности Сэма в мышечной и психической активности не были исключительно физиологического характера. Они составляли важную часть развития его личности и поэтому относились к его защитным механизмам. В опасных ситуациях Сэм прибегал к тому, что мы называем механизмом «контрфобической» защиты: когда он пугался, то нападал, а когда сталкивался с известием, от которого другие предпочли бы уклониться, чтобы лишний раз не расстраиваться, то с тревожной настойчивостью задавал вопросы. Эти способы защиты, в свою очередь, основательно подкреплялись его ранним социальным окружением: там он вызывал наибольшее восхищение, когда бывал предельно груб и ловок.

При некотором смещении фокуса становится ясно: многое из того, что изначально считалось частью его физиологического и психического склада, относится ко вторичному процессу организации, который мы назовем организацией жизненного опыта эго индивидуума. Как будет видно из дальнейшего подробного обсуждения, этот процесс защищает согласованность и индивидуальность опыта. Он подготавливает индивидуума к ударам, грозящим ему из-за сбоев как в организме, так и в окружающей среде; дает возможность предвидеть как внутренние, так и внешние опасности, помогает по максимуму использовать способности и социальные возможности.

Таким образом, этот процесс обеспечивает конкретному человеку чувство когерентной индивидуации и идентичности. Другими словами, он ощущает, что является собой, что у него все хорошо и он на пути к тому, чтобы стать таким, каким другие люди, при всей их доброте, требуют от него быть. Наш маленький мальчик явно старался стать смышленым задирой и почемучкой, то есть принять роль, которая прежде помогала ему защищаться от опасности (в чем он убедился сам), а теперь (как он опять-таки сам обнаружил) провоцировала угрозу. Мы уже показали, как события в окру́ге и дома временно обесценили эту роль, готовившую его к взрослой роли еврейского интеллектуала. Такое обесценивание приводит к нарушениям защитной системы: в тех случаях, когда человек, подверженный контрафобии, не может нападать, он чувствует себя открытым для нападения и ожидает или даже провоцирует его. В случае Сэма «атака» велась из соматического источника.

«Роли», однако, обусловлены третьим принципом организации – социальным. Человек всю жизнь, от первого толчка в утробе до последнего вздоха, формируется в группировках: в семье, классе, общине, нации. А для них характерны географическая и историческая когерентности. Будучи организмом, эго и членом общества, человек постоянно включен во все три процесса организации. Его тело подвержено действию боли и напряжения, эго – действию тревоги, а как член общества он чувствителен к страху, исходящему от группы.

Тут мы подходим к нашим первым клиническим постулатам. То, что не существует тревоги без соматического напряжения, кажется очевидным сразу. Но мы также должны усвоить, что не существует индивидуальной тревоги, которая не отражала бы скрытого беспокойства, общего для непосредственного и расширенного окружения. Индивидуум чувствует себя изолированным и отлученным от источника коллективной силы, когда он, даже в тайне от других, принимает роль, которая считается особенно порочной. Это может быть роль пьяницы, убийцы, маменькиного сынка, простофили или любая другая, какими бы обидными словами в его окружении она ни называлась. В случае Сэма смерть бабушки лишь подтвердила то, на что указывали нееврейские дети (или, скорее, их родители), а именно что он был очень плохим мальчиком. Конечно, за всем этим стояло одно обстоятельство: Сэм был другим, был евреем – факт, к которому его внимание привлекли не только и даже не столько соседи, сколько родители. Именно родители настойчиво давали ему понять, что маленький еврей должен быть особенно хорошим, чтобы не оказаться особенно плохим. Пожелай мы отдать должное всем релевантным фактам, нам пришлось бы углубиться в историю – проследить судьбу этой семьи от Главной улицы до гетто в далекой провинции на востоке России и охватить все жестокие события, с которыми столкнулась еврейская диаспора.

Мы ведем речь о трех процессах: соматическом, эго-процессе и социальном. В истории науки эти три процесса были связаны с тремя научными дисциплинами: биологией, психологией и социологией. Каждая из них изучала то, что могла выделить, сосчитать и препарировать: одиночные организмы, отдельные умы и социальные совокупности. Получаемое таким путем знание – это знание фактов и цифр, местоположения и причин. Оно привело к обоснованию привязки изучаемого объекта к тому или другому процессу. Эта трихотомия господствует в нашем мышлении, ибо только благодаря изобретательным методологиям данных дисциплин мы вообще что-то знаем. Однако, к сожалению, подобное знание ограничено условиями его получения: организм подвергается вивисекции или вскрытию, разум – эксперименту или расспросам, а социальные совокупности раскладываются по статистическим таблицам. Во всех этих случаях научная дисциплина наносит ущерб предмету наблюдения, активно расчленяя его целостную жизнь для того, чтобы сделать изолированную часть податливой к применению некоторого набора инструментов или понятий.

Наша клиническая проблема иная, и наш фокус на другом. Мы изучаем индивидуальные человеческие кризисы как терапевты. При этом мы обнаруживаем, что упомянутые выше три процесса представляют собой три стороны человеческой жизни. Тогда соматическое напряжение, тревога индивидуума и паническое настроение группы – это три разных образа, в которых человеческая тревога подвергается изучению различными методами исследования. Клиническая подготовка должна включать в себя все три метода – идеал, к которому стремятся исследования, описанные в этой книге. Когда мы критически рассматриваем каждый релевантный пункт в определенной истории болезни, мы не в силах отделаться от ощущения, что его значение, которое можно «локализовать» в одном из трех процессов, соопределяется с его значением в двух оставшихся. Пункт в одном процессе приобретает релевантность, придавая значимость пунктам в других процессах и, в свою очередь, получая значимость от них. Постепенно, я надеюсь, мы сможем найти более подходящие слова для описания такой релятивности в человеческом существовании.

Мы не знаем «причину» катастрофы, описанной в нашем первом примере кризиса. Вместо этой причины мы обнаруживаем конвергенцию у всех трех процессов специфической интолерантности, что делает эту катастрофу ретроспективно понятной. Ее достоверность, установленная таким образом, не позволяет вернуться назад и устранить причины. Мы можем лишь представить некий континуум, на котором эта катастрофа отметила событие, отбрасывающее сейчас свою тень назад, на факторы, что, по-видимому, и вызвали его. Катастрофа произошла, и мы должны теперь ввести себя как исцеляющий фактор в посткатастрофическую ситуацию. Мы никогда не узнаем, какой была жизнь человека до того, как в ней произошли нарушения, и какой – после этих нарушений, но до нашего вмешательства. Таковы условия, в которых нам приходится проводить терапевтическое исследование.

Для сравнения и подтверждения наших выводов рассмотрим другой кризис, на этот раз у взрослого. И опять налицо соматический симптом: сильные хронические головные боли, обязанные своим появлением одной из крайностей взрослой социальной жизни – военному сражению.

2. Кризис у морского пехотинца

Молодой человек тридцати с небольшим лет, учитель по профессии, получил отставку из вооруженных сил вследствие «психоневротической травмы». Симптомы, прежде всего лишающая трудоспособности головная боль, преследовали его и до службы в армии. В клинике для ветеранов войны ему предложили рассказать, как это началось. Вот что он сообщил.

Группа морских пехотинцев только что высадилась на берег Тихого океана, в зоне досягаемости огня передовых отрядов противника, ничего не различая в ночной тьме. Еще до армии эти ребята входили в компанию крутых и буйных парней, уверенных в том, что способны «справиться со всем». Такими они оставались и сейчас. Они всегда думали, что могли рассчитывать на «начальство»: дескать, их сменят после первой атаки, а уж там пусть пехота закрепляется и удерживает захваченные позиции. Находиться в состоянии «покорного принятия» было глубоко противно духу морской пехоты. И все же такое случалось в этой войне. И тогда морские пехотинцы оказывались незащищенными не только от ужасных, летящих ниоткуда пуль снайперов, но и от непривычной смеси отвращения, гнева и страха где-то внизу живота.

Вот и опять это случилось. Поддержка морской артиллерии оказалась не очень-то действенной. Что, если и правда начальство решило пожертвовать ими?

Среди этих солдат был и наш пациент. Возможно, тогда он меньше всего думал о том, что сам когда-нибудь станет пациентом. Он был рядовым медицинской службы. Безоружный, согласно конвенции, он, видимо, не чувствовал медленно поднимающейся волны ярости и паники среди солдат, как будто она просто не могла докатиться до него. Почему-то он ощущал себя на своем месте в роли санитара. Досада солдат лишь вызвала у него мысль, что они как дети. Ему всегда нравилось работать с детьми и считалось, что он особенно хорош в работе с трудными подростками. Сам-то он не был таким. В начале войны он потому и выбрал медицинскую службу, что не мог заставить себя носить оружие. И не испытывал никакой ненависти к кому-либо. По тому, как он впоследствии говорил о своих благородных мотивах, стало ясно, что этот человек, вероятно, слишком добродетелен для военной службы, во всяком случае, в морской пехоте, ибо, как выяснилось, он никогда не пил, не курил и даже не сквернословил! Стало ясно, что он мог бы справиться и с худшей ситуацией, чем та, в которой они оказались на берегу, мог бы помочь этим ребятам выйти из нее и оказать им помощь, когда их агрессивная миссия была позади. В армии он сблизился с офицером медицинской службы, похожим на него человеком, к которому питал уважение и которым даже восхищался.

Наш солдат медицинской службы никогда не мог полностью вспомнить, что происходило в конце той ночи. Сохранились лишь отрывочные воспоминания, скорее призрачные, чем реальные. Он утверждает, что медикам приказали разгружать боеприпасы вместо того, чтобы разворачивать полевой госпиталь; что офицер почему-то страшно разозлился и вел себя оскорбительно; что кто-то сунул ему, рядовому медицинской службы, в руки автомат. Больше он ничего не помнит.

Утром наш пациент (ибо теперь он стал пациентом) обнаружил, что находится в наспех развернутом, наконец, госпитале. У него тяжелая лихорадка, и весь день он провел в полусне под действием успокоительного. С наступлением сумерек противник атаковал их с воздуха. Все здоровые солдаты искали укрытие или помогали больным и раненым укрываться от налета. Он был лежачим больным: не мог передвигаться самостоятельно и, что еще хуже, не мог помогать другим. Тогда он в первый раз испытал страх. Это чувство многим храбрым мужчинам доводилось испытывать, когда они приходили в сознание лежа на спине, не в силах сделать ни малейшего движения.

На следующий день его эвакуировали. Вдали от линии огня он чувствовал себя спокойнее или думал так, пока не стали разносить завтрак. Металлический звук столовой посуды прошил ему голову подобно автоматной очереди. Казалось, совершенно невозможно защититься от этих звуков. Они были настолько непереносимы, что он укрывался с головой одеялом всякий раз, пока другие ели.

С тех пор свирепая головная боль сделала его жизнь ужасной. Когда боль временно уходила, он нервничал, со страхом ожидая металлических звуков, и приходил в ярость, когда они раздавались. Лихорадка (или то, что ее вызывало) прошла, но головные боли и нервозность вынудили его вернуться в Америку и уйти в отставку из корпуса морской пехоты.

Здесь мы должны спросить о чем-то на первый взгляд весьма далеком от головной боли, а именно: почему этот человек был таким хорошим? Ведь даже теперь, в раздражающих послевоенных обстоятельствах, он, казалось, не способен выразить в словах и излить свой гнев. К тому же он считал, что именно оскорбительный гнев его командира той ночью, разрушив иллюзии, разбудил в нем тревогу. Почему наш пациент был таким добрым и оказался так потрясен проявлением гнева?

Я попросил его преодолеть отвращение к гневу и перечислить то, что раздражало его, пусть даже немного. Он назвал звуки звонких поцелуев; высокие голоса, такие как у детей в школе; визг покрышек; воспоминание об окопе, полном муравьев и ящериц; плохую еду на флоте США; последнюю бомбу, которая разорвалась довольно близко; недоверчивых, подозрительных личностей; ворующих людей; самодовольных людей, «независимо от национальности, цвета кожи и вероисповедания»; воспоминание о матери. Ассоциации пациента привели от металлических звуков и других военных (в узком смысле слова) воспоминаний к воровству, недоверию и к… матери.

Как выяснилось, он не видел мать с четырнадцати лет. Тогда их семья находилась на грани экономического и морального падения. Он порвал с семьей внезапно, когда мать в припадке пьяного гнева навела на него револьвер. Вырвав револьвер, он разрядил его и выбросил в окно. А затем ушел из дома навсегда. Добился тайной помощи по-отечески относившегося к нему человека (это был директор школы). В обмен на его покровительство и руководство дал обещание не пить, не ругаться, не позволять себе сексуальной распущенности и… никогда не прикасаться к оружию. Стал хорошим студентом, затем – хорошим учителем и притом исключительно спокойным человеком, по крайней мере внешне. Так было до той ночи на тихоокеанском береговом плацдарме, когда среди нарастающей ярости и паники солдат офицер, бывший для нашего рядового медслужбы отеческой фигурой, разразился грубой бранью. Сразу после этого кто-то сунул нашему будущему пациенту в руки автомат.

Известно множество военных неврозов такого рода. Их жертвы постоянно готовы к панике. Они чувствуют себя атакованными или ожидают внезапных и громких звуков, ожидают симптомов вроде сильного сердцебиения, волн лихорадки, головной боли. Однако столь же беззащитными оказываются они и перед лицом собственных эмоций. По-детски искренний гнев и безосновательная тревога провоцируются всем, что кажется слишком неожиданным или слишком сильным: восприятием и чувством, мыслью и воспоминанием. Значит, у этих людей поражена система скрининга, способность не обращать внимание на множество стимулов, которые мы воспринимаем в определенный момент, но умеем не замечать, чтобы сосредоточиться на чем-то другом. Что еще хуже, эти мужчины не могут глубоко заснуть и видеть здоровые сны. Долгими ночами они застревают между Сциллой раздражающих звуков и Харибдой тревожных сновидений, которые тут же выводят их из долгожданного глубокого сна. В дневное время они не могут вспомнить каких-то простых вещей; могут заблудиться в своем районе или заметить вдруг, что в разговоре с другими невольно исказили факты. Иначе говоря, они не могут полагаться на те типичные для эго процессы, посредством которых организуются пространство и время и проверяется реальность.

Что же происходит с ними? Может, это симптомы физически ослабленной, соматически поврежденной нервной системы? В некоторых случаях такое состояние, бесспорно, начиналось с подобных повреждений или, по крайней мере, с кратковременной травматизации. Чаще, однако, чтобы вызвать устойчивый кризис, требовалось сочетание нескольких факторов. Изложенная выше история содержит в себе все эти факторы, а именно: падение духа в группе и постепенное нарастание паники, обусловленной сомнениями в поддержке со стороны командования; парализованность под огнем невидимого противника, которому они не могли ответить; соблазн «сдаться» больничной койке и, наконец, спешная эвакуация и продолжительный конфликт двух внутренних голосов, один из которых твердил: «Не будь простофилей, дай им доставить тебя домой», тогда как другой возражал: «Не подводи других. Раз они могут справиться с этим, то и ты можешь».

Что меня всегда поражало, так это утрата такими больными чувства идентичности. Они знали, кто они, то есть обладали личной идентичностью. Но дело обстояло так, как если бы, субъективно, жизнь каждого из них больше не была (и никогда не стала бы снова) связной. У них обнаруживалось серьезное нарушение идентичности эго – так я стал это называть. Достаточно будет сказать, что чувство идентичности позволяет чувствовать свою продолжительность и цельность и поступать соответственно. Во многих историях нервного расстройства в решающий момент происходило безобидное на первый взгляд событие. Например, в руках у нашего солдата медицинской части против воли оказался автомат. В данном случае автомат оказался символом зла, угрожавшего принципам, с помощью которых этот человек пытался охранять личную целостность (personal integrity) и социальное положение в своей мирной жизни.

У многих тревога вспыхивала от внезапной мысли, что сейчас следовало бы быть дома, покрасить крышу или оплатить счет, встретиться с боссом или позвонить той девушке, и от приводящего в отчаяние чувства, что всего этого, чему следовало бы быть, уже никогда не будет.

Это, по-видимому, связано с аспектом американской жизни, который будет подробно рассмотрен позже. Имеется в виду, что многие наши молодые мужчины пытаются сохранить жизненные планы и собственную идентичность, следуя принципу, подсказанному ранним периодом американской истории. Согласно этому принципу, мужчина должен иметь, сохранять и защищать свободу следующего шага, право сделать выбор и воспользоваться случаем. Разумеется, американцы тоже остепеняются и начинают усердно вести оседлый образ жизни.

Но такая оседлость по убеждению предполагает уверенность в том, что при желании можно переместиться в географическом, социальном или в обоих смыслах сразу. Имеет значение именно свобода выбора и убежденность, что никто не властен тебя ограничивать или помыкать тобой. Поэтому контрастирующие символы – обладания, статуса, соответствия, а также выбора, перемен и вызова – становятся для всех важными. В зависимости от ситуации, эти символы могут обернуться благом или злом. Для нашего морского пехотинца оружие стало символом падения его семьи и представляло все те скверные, совершаемые в гневе поступки, которых он решил себе не позволять. Таким образом, снова три одновременно протекающих процесса, вместо того чтобы поддерживать друг друга, по-видимому, обострили опасности, присущие каждому из этих процессов в отдельности.

(1) Группа. Солдатам, то есть группе с определенной идентичностью в вооруженных силах США, хотелось контролировать ситуацию. Вместо этого недоверие к командованию вызвало панический ропот. Наш герой сопротивлялся панике, заняв привычную для себя оборонительную позицию. Она была знакома ему по роли спокойного и терпимого руководителя детских групп.

(2) Организм нашего пациента боролся за сохранение гомеостаза под напором подсознательной паники и проявлений острой инфекции, но был внезапно выведен из строя сильной лихорадкой. Но морской пехотинец держался из последних сил благодаря «убеждению», что мог «справиться со всем».

(3) Эго пациента. Равновесию пациента угрожали групповая паника и нарастающая лихорадка, которым он вначале не собирался уступать. Но к этому добавилась утрата внешней поддержки внутреннего идеала. Командир, которому он доверял, приказал нашему пациенту (или наш пациент так это воспринял) нарушить символическую клятву, служившую весьма ненадежной основой самоуважения. Случившееся открыло шлюзы инфантильным побуждениям, которые морской пехотинец так строго и напряженно сдерживал. При всей его стойкости только часть личности этого человека была подлинно зрелой. Другая часть поддерживалась рухнувшими теперь подпорками. В таких условиях он не мог вынести бездеятельность под бомбежкой, и что-то в нем слишком легко уступило предложению эвакуироваться. В этот момент ситуация изменилась – появились новые сложности. Эвакуированные солдаты бессознательно чувствовали себя обязанными продолжать страдать, причем телесно, чтобы оправдать собственную эвакуацию. Что уж говорить о последующей отставке – некоторые из них никогда не смогли бы себе ее простить под предлогом «какого-то там невроза».

После Первой мировой войны много внимания уделялось неврозу компенсации, то есть неврозу, бессознательно затягиваемому ради непрерывной финансовой помощи. Опыт Второй мировой войны потребовал понимания того, что можно было бы назвать неврозом сверхкомпенсации. Это бессознательное желание продолжать страдать, чтобы психологически с избытком компенсировать свою слабость, вынудившую подвести других. Многие из тех, кто стремился уйти от действительности, были более преданными людьми, чем сами подозревали. Наш совестливый герой тоже неоднократно чувствовал, что его голову прошивает мучительная боль всякий раз, когда в его состоянии наступало улучшение. Точнее, это случалось, когда он сознавал, что какое-то время ему было хорошо, а он этого не замечал.

Мы можем быть практически уверены: морской пехотинец не подорвал бы здоровье таким специфическим образом, если бы не война и не тот злополучный бой. Точно так же большинство докторов не станет сомневаться, что у маленького Сэма не могло быть судорожных припадков такой тяжести без «соматической податливости». Однако в обоих случаях главной психологической и терапевтической задачей остается понять, как эти комбинированные обстоятельства ослабили центральную защиту и какое специфическое значение имеет наступившее в результате расстройство.

Признаваемые нами комбинированные обстоятельства – это совокупность симультанных изменений в организме (изнурение и лихорадка), в эго (нарушение идентичности эго) и в окружающей среде (групповая паника). Такие изменения усугубляют друг друга, когда травматичная внезапность в одном ряду изменений нарушает баланс силы в двух других, или когда конвергенция главных тем придает всем изменениям выраженную общую специфичность. Мы наблюдаем подобную конвергенцию в истории болезни Сэма, где проблема враждебности поднялась до критической отметки одновременно в его окружении, в стадии его созревания, в соматическом состоянии и защитных механизмах эго. И болезнь Сэма, и болезнь морского пехотинца продемонстрировали еще одну опасную тенденцию, а именно повсеместность изменений. Это состояние встречается, когда слишком многим опорам грозит опасность во всех трех сферах одновременно.

Мы показали два человеческих кризиса, чтобы проиллюстрировать в общем и целом клиническую точку зрения. Обсуждение связанных с ними закономерностей и механизмов займет бо́льшую часть этой книги. Представленные выше истории болезни нельзя назвать типичными. В повседневной работе клинициста очень мало заболеваний демонстрируют столь драматические и ясно очерченные «истоки». Но даже эти «истоки» фактически не обозначали начало расстройства наших пациентов. Они обозначали только важные моменты концентрированного и репрезентативного случая. Однако мы не слишком отступили от клинической, да и исторической традиции, когда выбрали истории болезни, которые ярко высвечивают принципы, управляющие ходом событий в рядовых случаях.

Эти принципы можно выразить в дидактической формулировке. Релевантность данного пункта в истории болезни обусловлена релевантностью других пунктов, которым он придает релевантность и из которых, благодаря этому вкладу, черпает дополнительное значение. Чтобы понять конкретный случай психопатологии, вы начинаете изучать любое множество наблюдаемых изменений. Они кажутся самыми податливыми либо потому, что влияют на обнаруженный симптом, либо потому, что вы уже усвоили методологический подход именно к этому определенному набору факторов, будь то соматические изменения, трансформации личности или социальные сдвиги, связанные с этим набором.

Откуда бы вы ни начали, вам придется еще дважды начинать заново. Если начнете с организма, то придется узнать, какое значение перемены, которые в нем произошли, имеют в других процессах и как это сказывается на стремлении организма к восстановлению. Чтобы действительно разобраться в этом, нужно будет, не опасаясь повторов, заново ознакомиться с имеющимися данными и начать, скажем, с отклонений в процессе эго, соотнося каждый пункт со стадией развития и состоянием организма, а также с историей социальных связей пациента. Это, в свою очередь, неизбежно влечет за собой третью форму реконструкции, а именно реконструкцию истории семьи пациента и тех перемен в социальной жизни, которые, с одной стороны, получают значение в результате соматических изменений и развития эго, а с другой – придают значение этим процессам. Иначе говоря, когда невозможно достичь простой упорядоченной последовательности и причинной цепи с четко локализованным и ограниченным началом, лишь «тройная бухгалтерия» (или, если хотите, методичное кружение) постепенно может прояснить релевантность и релятивность всех известных данных. И то, что даже такой путь не всегда заканчивается ясной патогенетической реконструкцией и обоснованным прогнозом, прискорбно не только для нашего послужного списка, но и для наших терапевтических усилий. Ведь мы должны быть готовы не только понимать, но и влиять на все три процесса одновременно. А это значит, что в лучшие моменты клинической работы нам не до усердных размышлений над всеми имеющими место соотношениями и не до точных формулировок, какие бы мы использовали на научной конференции или в медицинском заключении. Мы должны реагировать на них по мере поступления.

Цель этой книги не в том, чтобы показать терапевтическую сторону нашей работы. Только в заключении мы вернемся к проблеме психотерапии как взаимоотношений особого рода. Наша формула клинического мышления представлена здесь главным образом в качестве логического обоснования организации этой книги.

Остаток I части я использую для обсуждения биологической основы психоаналитической теории – составленного Фрейдом графика развития либидо, и соотнесения его с тем, что мы теперь знаем об эго и начинаем узнавать об обществе.

Во II части рассматривается социетальная (общественная) дилемма, а именно воспитание детей американских индейцев в наше время и в родовом прошлом и его значение для культурной адаптации.

Часть III посвящена законам эго в том виде, как они проявляются в патологии эго и в нормальной детской игре. Мы представим схему психосоциального роста как результата успешного посредничества эго между стадиями физического развития и социальными институтами.

В свете этого инсайта в IV части мы рассмотрим избранные аспекты, связанные с окончанием детства и вступлением во взрослость при меняющихся условиях индустриализации в США, Германии и России. Это обеспечит нашим научным занятиям историческое обоснование. Сегодня человеку пора решать, может ли он продолжать эксплуатировать детство как арсенал иррациональных страхов, или же взаимоотношения взрослого и ребенка, подобно другим видам неравенства, могут, при более разумной организации жизни, быть подняты до позиции партнерства.

Глава 2
Теория инфантильной сексуальности

1. Два клинических эпизода

В качестве введения к критическому обзору теорий Фрейда, рассматривающих детский организм как генератор сексуальной и агрессивной энергии, позвольте мне представить наблюдения над двумя детьми. Оба они, казалось бы, неожиданным образом зашли в тупик в единоборстве с собственным кишечником. Поскольку мы пытаемся понять скрытый социальный смысл выделительных и других отверстий тела, необходимо заранее оговорить позицию относительно изучаемых детей и наблюдаемых симптомов. Симптомы кажутся странными, дети же – нет. По вполне физиологическим причинам кишечник находится дальше всего от зоны лица – нашего главного интерперсонального медиатора. Воспитанные взрослые «отделяют» от себя кишечник, если он нормально функционирует, как «невхожую в общество» оборотную сторону вещей. Но по этой же причине дисфункция кишечника подходит для смущенного порицания и тайной реакции. У взрослых эта проблема скрывается за соматическими жалобами; у детей она, похоже, выглядит просто как упрямая привычка.

Энн, девочка четырех лет, входит в кабинет вместе с обеспокоенной матерью, которая то осторожно тянет, то решительно тащит ее за собой. Девочка не сопротивляется и не возражает, она бледна, угрюма, с бессмысленным и отрешенным взглядом энергично сосет большой палец.

Я уже осведомлен о проблеме Энн. По-видимому, она теряет гибкость: в одном состоянии она ведет себя едва ли не как младенец, в другом – излишне, не по-детски серьезно. Когда она дает выход избытку энергии, то реакция носит взрывной характер и вскоре заканчивается глупостью. Но более всего Энн досаждает тем, что имеет обыкновение задерживать стул, когда ее сажают на горшок, но постоянно опорожняет кишечник ночью в постель, а точнее, ранним утром, еще до того, как сонная мать подойдет к ней. Выговоры сносятся молча, в задумчивости, за которой таится очевидное отчаяние. Это отчаяние, по-видимому, было недавно усилено несчастным случаем: девочку сбила машина. К счастью, телесные повреждения оказались поверхностными, но родителям стало еще сложнее общаться с Энн и влиять на нее.

Однажды в приемной она отпустила руку матери, и сама вошла в мой кабинет с машинальной покорностью узника, лишенного воли. Пройдя в игровую комнату, девочка остановилась в углу и напряженно сосала большой палец, почти не обращая на меня внимания.

В главе 6 я буду подробно рассматривать динамику такой встречи ребенка с психотерапевтом и покажу конкретно, что, по-моему, происходит в душе ребенка и что происходит со мной в течение этих первых мгновений, когда мы составляем мнение друг о друге. Затем я обсужу роль наблюдения за игрой в нашей работе. Здесь же я просто стремлюсь задокументировать клинический «образец» как почву для теоретического обсуждения.

В данном случае ребенок ясно показывает, что мне у него ничего не выведать. Однако к растущему удивлению и облегчению Энн, я не задаю ей никаких вопросов. Даже не говорю, что я ее друг и что ей следует доверять мне. Вместо этого я начинаю строить на полу простой дом из кубиков. Вот гостиная, кухня, спальня с маленькой девочкой в кровати и женщиной, стоящей рядом; ванная комната с открытой дверью и гараж с мужчиной, стоящим около машины. Эта инсталляция намекает, конечно, на обычные утренние часы: мать пытается собрать маленькую девочку «вовремя», когда отец уже готов ехать.

Наша пациентка, все больше и больше увлекаясь этим бессловесным изложением проблемы, неожиданно вступает в игру. Она вынимает палец изо рта, чтобы ничто не мешало ее широкой ухмылке. Лицо Энн вспыхивает от возбуждения. Девочка быстро подходит к игрушечной сцене, мощным пинком избавляется от куклы-женщины, шумно захлопывает дверь ванной и спешит к полке с игрушками. Она берет три блестящих машинки и ставит их в гараж около мужчины. Энн ответила на мой «вопрос»: ей очень не хочется, чтобы игрушечная девочка отдавала матери даже то, что принадлежит последней, но она страстно желает дать отцу гораздо больше, чем тот мог бы попросить.

Пока я размышлял над силой ее агрессивной вспышки, Энн неожиданно одолели эмоции совершенно иного толка. Она заливается слезами и хнычет в отчаянии: «Где моя мама?» В панической спешке хватает горсть карандашей с моего стола и выбегает в комнату ожидания. Впихнув карандаши в руку матери, садится рядом с ней. Большой палец возвращается в рот, выражение лица ребенка становится замкнутым, и я вижу, что игра окончена. Мать хочет вернуть карандаши, но я даю ей понять, что сегодня они мне не понадобятся. Мать и ребенок уходят.

Спустя полчаса звонит телефон. Едва они добрались до дома, как Энн уже спрашивает у матери, можно ли ей повидаться со мной сегодня еще раз. Завтра, мол, это долго. Энн с отчаянием просит мать немедленно позвонить мне и договориться о встрече, чтобы она могла вернуть карандаши. Я вынужден заверить девочку по телефону, что очень ценю ее намерение, но охотно разрешаю оставить карандаши до завтра.

На следующий день в назначенное время Энн сидит с матерью в приемной. В одной руке она держит карандаши (не в силах расстаться с ними!), в другой сжимает какой-то маленький предмет. Идти со мной она явно не собирается. Вдруг становится совершенно ясно, что девочка обмаралась. Когда ее забирают, чтобы обмыть в ванной, карандаши падают на пол, а с ними и тот предмет, который был в другой руке. Это крошечная собачка с одной отломанной лапой.

Здесь я должен сделать небольшое пояснение. В тот период соседская собака играла существенную роль в жизни ребенка. Собака гадила в доме, но ее за это били, а девочку – нет. Собаку недавно тоже сбила машина, поэтому она лишилась лапы. Очевидно, с другом Энн в мире животных происходило почти то же самое, что и с ней самой, только с более тяжелыми последствиями. Ведь собаке было намного хуже. Ожидала ли Энн подобного наказания или, возможно, даже хотела его?

Итак, я изложил детали игрового эпизода и детского симптома. Но я не буду здесь подробно разбирать те релятивности и релевантности, которые постепенно подготовили описанную ситуацию. Не стану рассказывать и о том, как удалось разрешить тупиковую ситуацию, работая с родителями и ребенком. Понимаю и разделяю сожаления читателей по поводу того, что мы не можем последовать за ходом терапевтического процесса до фактически полного разрешения этого детского кризиса. Взамен я должен попросить читателей принять эту историю в качестве образца и проанализировать ее вместе со мной.

Маленькая девочка стала такой не по собственной воле. Она лишь дала возможность довести себя до подобного состояния, и не кому-нибудь, а матери, против которой, по всем признакам, была направлена ее угрюмая замкнутость. Спокойная игра у меня в кабинете, видимо, заставила ребенка на какое-то мгновение забыть, что мать находилась за дверью. То, что девочка не сумела бы передать в течение многих часов, она смогла выразить за несколько минут невербальной коммуникации: она «ненавидела» мать и «любила» отца. Однако, сделав это, Энн, должно быть, испытала то же, что и Адам, когда он услышал голос Бога: «Адам, где ты?». Она была поставлена перед необходимостью искупить свой поступок, ибо любила мать тоже, да и нуждалась в ней. Но в страхе она компульсивно поступила так, как поступают все амбивалентные люди: когда они пытаются возместить убытки одному лицу, то неумышленно наносят ущерб другому. Вот почему Энн, чтобы угодить матери, взяла мои карандаши. А потом она снова обратилась к ней (когда заставляла ее позвонить мне), чтобы та помогла ей возместить нанесенный мне «ущерб».

На следующий день ее горячее желание успокоить меня практически исчезает. Думаю, в данном случае я стал искусителем. Выбрав момент, когда дети на мгновение теряют осторожность, он вынуждает их признаваться в том, о чем никому не следует знать или говорить. У детей часто наблюдается такая реакция после того, как они впервые поведали о своих тайных мыслях. А что если бы я рассказал об этом ее матери? Что если бы мать отказалась привезти ее ко мне еще раз? Тогда Энн не смогла бы частично изменить и смягчить свои неосмотрительные действия. Поэтому девочка вообще отказалась действовать и позволила своему симптому «говорить» вместо себя.

Недержание представляет конфликт сфинктера, то есть «анальную» и «уретральную» проблему. Эту сторону предмета будем называть зональным аспектом, так как она касается зоны тела. Однако при ближайшем рассмотрении становится ясно, что поведение Энн обладает характерной особенностью «сфинктерной» проблемы, даже когда оно не относится к анальному в зональном смысле. Так и напрашивается сравнение, что эта девочка целиком, с головы до пят, действует как сфинктер. И в лицевой экспрессии, и в эмоциональной коммуникации большую часть времени Энн закрыта; раскрывается же редко и нерегулярно. Но что происходит, когда мы предлагаем ей игрушечную модель ситуации для того, чтобы она могла раскрыться и «скомпрометировать» себя в нереальной ситуации? Девочка совершает два действия: с явным вызовом захлопывает дверь ванной комнаты игрушечного дома и с маниакальным ликованием отдает три блестящих машинки кукле-отцу. Все глубже и глубже вовлекаясь в оппозицию простых модальностей «берущего» и «дающего», она сначала дает матери то, что забрала у меня, а затем отчаянно хочет вернуть. Маленькие ручки крепко держат карандаши и игрушку, но вдруг роняют их. Также и сфинктер (в узком смысле слова) внезапно выпускает свое содержимое.

Отсюда следует, что маленькая девочка, которая не может давать, не забирая (возможно, не способная любить отца, не обкрадывая мать), отступает назад к автоматическому чередованию удерживающих и выделительных актов. Такую смену удерживания и отпускания, отказа и уступки, раскрытия и запирания будем называть аспектом модуса, в дополнение к зональному аспекту обсуждаемого здесь предмета. Тогда анально-уретральные сфинктеры – это анатомические модели ретентивных и элиминативных модусов, характеризующих, в свою очередь, огромное множество видов поведения, которое, в соответствии с широко распространенной ныне клинической традицией, именуется «анальным». Я и сам, признаться, часто употребляю этот термин.

Сходное отношение между зоной и модусом можно наблюдать у этой девочки в движениях, наиболее характерных для стадии младенчества. Она полностью «превращается» в рот и палец, как если бы молоко утешения текло благодаря соприкосновению частей ее же собственного тела. Согласно бытующей традиции, Энн следовало бы тогда отнести к «оральному» типу. Но из состояния ухода в себя маленькая леди способна выйти. (Так распрямляется сжатая до предела пружина.) Она оживляется, пинает куклу и с раскрасневшимся лицом, гортанно смеясь, хватает машинки. В таком случае из ретентивно-элиминативной позиции путь регрессии, по-видимому, ведет дальше внутрь (изоляция) и назад (регрессия). Прогрессивный и агрессивный путь, напротив, ведет наружу и вперед, к инициативе, которая сразу же вызывает чувство вины. Здесь обозначены пределы той разновидности отягченного кризиса, когда ребенку и семье может потребоваться помощь.

Пути такой регрессии и прогрессии составляют предмет данной главы. Чтобы показать подробнее систематические взаимоотношения между зонами и модусами, я опишу второй эпизод, касающийся маленького мальчика.

Мне сообщили, что Питер задерживал стул сначала на несколько дней, а совсем недавно время задержки увеличилось до недели. Я был вынужден спешить: к недельному запасу фекалий Питер присоединил и удерживал в своем маленьком четырехлетнем теле содержимое большой клизмы. Ребенок имел жалкий вид. Когда он думал, что за ним никто не наблюдает, то для поддержки прислонял раздутый живот к стене.

Его лечащий врач пришел к заключению, что этот «подвиг» вряд ли мог совершаться без эмоций. В то же время он подозревал (и его подозрения позднее были подтверждены результатами рентгеноскопии), что у мальчика имелось растяжение ободочной кишки. Хотя тенденция к растяжению ободочной кишки, возможно, внесла поначалу свой вклад в формирование симптома, сейчас ребенок несомненно был парализован конфликтом, который он не мог вербализировать. О локальном физиологическом состоянии можно было позаботиться позднее с помощью диеты и моциона. В первую очередь казалось необходимым наладить общение с ребенком, чтобы добиться его сотрудничества.

У меня уже вошло в привычку обедать в гостях у семьи, прежде чем я решусь взяться за ее проблему. Моему будущему пациенту я был представлен как знакомый его родителей, пожелавший встретиться со всей семьей. Маленький мальчик оказался одним из тех детей, что заставляют меня сомневаться, стоит ли прятаться под маской. «Мечты прекрасны, разве нет?» – деланно сказал он мне, когда мы сели за стол. Его старшие братья быстро и с аппетитом поели, а затем сбежали из-за стола играть в рощу за домом. Питер же почти лихорадочно импровизировал в формате игры на тему, которая выдавала его главные тревожные фантазии. Типичный амбивалентный аспект «сфинктерной» проблематики состоит в том, что пациенты упрямо отказываются от тайны, которую с такими усилиями сохраняют в своем кишечнике. Ниже я перечислю несколько фантазий Питера и мысли, которые они во мне пробудили.

«Я хочу, чтобы у меня был слоненок прямо здесь, в доме. А потом он рос-рос и разорвал бы дом». В этот момент мальчик ест. Его кишечная масса приближается к точке взрыва.

«Посмотрите на ту пчелу – она хочет добраться до сахара у меня в животе». (Слово «сахар» кажется эвфемизмом, но оно означает, что у Питера есть «нечто» ценное в животе и что кто-то хочет до этого добраться.)

«Мне приснился плохой сон. Какие-то обезьяны залезали на дом, слезали и пытались войти ко мне». Пчелы хотели добраться до сахара у него в животе; теперь обезьяны хотят добраться до мальчика в его же доме. Увеличение объема пищи в желудке мальчика – рост слоненка в доме – пчелы охотятся за сахаром в животе мальчика – обезьяны охотятся за мальчиком в доме.

После обеда кофе подали в саду. Питер сел под садовый столик, подтащил к себе стулья, как если бы собирался забаррикадироваться, и сказал: «Теперь я в своем шалаше, и пчелам до меня не добраться». Опять он внутри огороженного пространства и опять подвергается опасности со стороны назойливо стремящихся проникнуть к нему живых существ.

Потом он вылез из убежища и показал мне свою комнату. Я полюбовался его книгами и попросил: «Покажи мне самую любимую картинку в твоей самой любимой книжке». Без колебаний Питер показал иллюстрацию: вода несет пряничного человечка прямо в открытую пасть плывущего волка. Мальчик возбужденно сказал: «Волк собирается съесть пряничного человечка, но он не сделает ему больно, потому что (громко) пряничный человечек не живой; еда не может чувствовать боль, когда ее ешь!» Я полностью согласился, размышляя над тем, что игровые вербализации Питера сходились на идее, будто все накопленное им в желудке было живым и грозило либо «разорвать» его, либо оказаться поврежденным. Я попросил мальчика показать картинку, которая тоже нравится ему, из какой-нибудь другой книжки, но не такая любимая, как первая. Он тут же отыскал книгу под названием «The Little Engine That Could» и открыл на странице, где был нарисован паровоз, пускавший клубы дыма и тащивший за собой в туннель хвост вагонов. На следующей странице паровоз выезжал из туннеля, но его труба… не дымила. «Видите, – сказал Питер, – поезд вошел в туннель и в темном туннеле умер». Что-то живое вошло в темный проход и вышло мертвым. Я больше не сомневался: этот мальчик фантазировал, будто наполнен чем-то драгоценным и живым, и если он удержит это в себе, оно разорвет его, а если выпустит, оно может выйти поврежденным или мертвым. Другими словами, мальчик был «беременным»!

Нужно было немедленно помочь пациенту посредством интерпретации. Сразу хочу пояснить, что не одобряю полового просвещения не подозревающих об этой сфере детей. Прежде с ними следует установить прочные, доверительные отношения, в противном случае оно произведет на них слишком сильное впечатление. Однако в данном случае я почувствовал необходимость «хирургического» вмешательства. Вспомнив о любви Питера к слонятам, предложил ему рисовать слонов. Когда мы более или менее научились изображать слониху и двух слонят, учитывая их внешние признаки, я спросил, знает ли он, откуда появляются слонята. С напряжением Питер ответил, что не знает, хотя создавалось впечатление, будто он хотел спровоцировать меня. Поэтому я нарисовал, как мог, тело слонихи в разрезе, с внутренними полостями и двумя отдельными «выходами»: для экскрементов и для детенышей. Затем сказал: «Некоторые дети этого не знают. Они думают, что “кака” и детеныши выходят из одного и того же отверстия как у животных, так и у женщин». Только я собрался рассказать о том, что некоторые обстоятельства ребенок может понять неправильно, как Питер возбужденно перебил меня. Он сказал, что когда мать носила его в животе, ей приходилось надевать пояс, чтобы не дать ему выпасть при посещении туалета, и что он оказался слишком большим, чтобы пройти в ее отверстие. Поэтому ей пришлось сделать разрез в животе, чтобы его выпустить. Мать Питера ничего не говорила мне об особенностях беременности и кесаревом сечении. Как бы то ни было, я схематично изобразил женщину, заостряя внимание мальчика на том, что он запомнил из объяснений матери. Мой заключительный монолог звучал примерно так: мне показалось, что Питер считал, будто тоже мог иметь детей. И хотя в действительности это невозможно, важно понять причины его фантазии. Может быть, он слышал, что моя обязанность – понимать мысли детей. Если он хочет, то завтра я опять приду, чтобы продолжить нашу беседу. Питер не захотел. Но и первая встреча закончилась для него результативно – сверхчеловеческим опорожнением кишечника после моего ухода.

Есть все основания полагать, что однажды, раздув живот удерживаемой фекальной массой, Питер подумал, будто он забеременел. Мальчик боялся выпускать эту массу, дабы не нанести вреда себе или «ребеночку». Однако что заставило его задерживать стул сначала? Что вызвало у ребенка эмоциональный конфликт, который нашел свое выражение в задержке стула и фантазии о беременности?

Отец мальчика дал мне ключ к наиболее вероятной «причине» сложившейся тупиковой ситуации. «Знаете, – сказал он, – сын становится очень похожим на Мёртл». – «Кто эта Мёртл?» – «Она два года была его няней и ушла от нас три месяца назад». – «Незадолго до того, как его симптомы резко обострились?» – «Да».

Итак, Питер потерял важного в своей жизни человека – няню. Восточная девушка с приятным, тихим голосом, нежная и осторожная в обращении с ребенком, она была его главным утешением и опорой в эти годы, поскольку родители часто отсутствовали, занятые карьерой. За несколько месяцев до расставания с ней мальчик приобрел привычку довольно грубо нападать на няню, но девушка, казалось, воспринимала спокойно и даже с удовольствием его явно «мужской» подход. На ее родине такое поведение не только не было редким, но являлось нормой. Хотя, конечно, оно имеет смысл лишь как часть целой культуры. Мать Питера не могла отделаться от чувства, что в его внезапной мужественности и в том, как, с одобрения няни, эта мужественность манифестировалась, было что-то по существу неправильное. Действительно, происходящее не вполне соответствовало культуре, к которой принадлежала мать. Она обеспокоилась тем, что ее сын будет воспитан чужеземкой, и решила сама заняться его воспитанием.

Таким образом, няня ушла как раз во время пускающей первые ростки, провоцируемой и… неодобряемой маскулинности. Ушла она сама или ее уволили – едва ли это имело значение для ребенка. Важным было другое: мальчик принадлежал к социальному классу, использовавшему наемную работницу – заменителя матери из числа лиц иной национальности или представителей иного класса. Это с точки зрения ребенка вызывает ряд проблем. Если тебе нравится эрзац-мама, тогда собственная мать будет чаще оставлять тебя на ее попечение с чистой совестью. Если ты недолюбливаешь няню, мать все равно будет оставлять тебя с ней, хотя и с легким сожалением. Если ты очень не любишь няню и можешь провоцировать всевозможные инциденты, мать уволит ее, правда, лишь для того, чтобы нанять новую, похожую на прежнюю или еще хуже. А если случится так, что по той или иной причине няня тебе очень понравится, мать обязательно уволит ее раньше или позже.

В случае Питера еще одна обида (дополнительно к уже имевшейся травме) была нанесена письмом от няни. Она узнала о его состоянии и пыталась как можно убедительнее объяснить ему причину своего ухода. В первый раз, покидая их семью, она сказала мальчику, что выходит замуж и у нее будет свой ребенок. Это было довольно плохое объяснение, если принять во внимание его чувства к ней. Теперь бывшая няня сообщала, что просто перешла на другую работу. «Видишь ли, – объясняла она, – я всегда перехожу из одной семьи в другую, когда ребенок, за которым я присматриваю, подрастает. А мне больше всего нравится заботиться о малышах». Именно тогда что-то и произошло с Питером. Он попробовал быть большим мальчиком. Отец мало чем мог ему помочь, так как часто отсутствовал, занимаясь бизнесом. Мать дала ему понять, что мужское поведение в той форме, которую няня провоцировала или с которой мать просто мирилась, было неприемлемым. Няня же больше любила малышей.

Поэтому Питер «регрессировал»: стал более инфантильным и зависимым. А потом, в отчаянии от того, что может потерять еще больше, он остановился. Такое с ним бывало и раньше. Еще младенцем он впервые продемонстрировал свое упорство, задерживая пищу во рту. Позднее, когда его сажали на горшок и приказывали не вставать, он безрезультатно сидел до тех пор, пока мать не сдавалась. Теперь Питер дошел до продолжительной задержки стула, держал рот на замке, утратил экспрессивность, стал жестким.

Конечно, все это – один симптом со множеством связанных значений. Самое простое из них таково: я удерживаю то, что имею, и не собираюсь продвигаться ни вперед, ни назад. Но как видно из игры Питера, удерживаемый им объект можно было бы интерпретировать по-разному. Сначала Питер пытался удержать няню, веря в ее беременность, как бы становясь няней и симулируя собственную беременность. В то же время его общая регрессия показывала, что он стал еще и младенцем. И к нему, как к любому маленькому ребенку, няня могла бы вернуться. Фрейд называл это сверхдетерминацией значения симптома. Однако эти сверхдетерминированные пункты всегда оказываются систематически связанными. Мальчик идентифицируется с обоими партнерами утраченного взаимоотношения: он и няня, которая теперь носит в себе ребенка, и малыш, за которым ей нравится ухаживать. Подобные идентификации возникают в результате утрат. Скорбя по умершему, мы одновременно становимся покинувшим нас навсегда человеком и собой тех времен, когда наши с ним взаимоотношения находились в расцвете. Это способствует внешне весьма противоречивой симптоматике.

В случае с Питером ретенция (задержка) – модус, а элиминативный (выделительный) тракт – образцовая зона для того, чтобы представить в виде драмы сдерживание, приверженность и удержание в себе. Но когда все это стало выглядеть и ощущаться Питером так, как если бы он на самом деле носил в себе эквивалент младенца, мальчик вспомнил, что говорила его мать о родах и их опасности для матери и ребенка. И не мог освободиться ни от тревожных мыслей, ни от «ребенка».

Разъяснение ему этого страха привело к резкому улучшению, ослаблению беспокойства и тревог, пробудило самостоятельность Питера и его мальчишескую инициативность. Однако только вкупе с диетой и гимнастикой беседы с матерью и ребенком помогли, в конце концов, преодолеть ряд не столь сильных запоров.

2. Либидо и агрессия

Итак, мы познакомились с двумя патологическими эпизодами: одним – из жизни девочки, другим – из жизни мальчика. Эти случаи были выбраны потому, что их структура прозрачна и доступна наблюдению. Однако какого рода законами можно объяснить эти случаи?

Фрейд и ранние психоаналитики первыми заговорили о не отмеченных на психологической карте отверстиях тела как о зонах первостепенной важности для эмоционального здоровья и нездоровья. Разумеется, их теории основываются на наблюдениях за взрослыми пациентами и, вероятно, стоит хотя бы кратко показать, в каком отношении наблюдаемый в психоанализе взрослый мог бы обнаружить сходство с тем, что мы видели у больных детей.

Невротическая «анальность» взрослого может, к примеру, выражаться в ритуальной сверхозабоченности функционированием кишечника. Все это скрывается под маской тщательной гигиены или общей потребности в абсолютном порядке, чистоте и аккуратности. Другими словами, такой взрослый показался бы нам скорее «антианальным», чем «анальным». Ведь он питал бы одинаковое отвращение как к длительной ретенции, так и к беспечной элиминации. Однако сами эти антианальные избегания заставили бы его в конце концов уделять анальным вопросам больше внимания и энергии, чем уделяет обычный человек с умеренной склонностью к получению или отверганию удовольствия от физиологических отправлений организма.

Конфликт модусов ретенции и элиминации у анального пациента мог бы выразиться и в общей сверхсдержанности, укоренившейся в его характере. Тогда он был бы не в силах раскрепоститься и раздавал бы свое время, деньги и привязанности (неважно, в каком порядке) только при бережном соблюдении ритуалов и в установленные сроки. Но психоанализ открыл бы, что такой человек, более или менее сознательно, лелеет особенно грязные фантазии и крайне враждебные желания полного устранения избранных лиц, прежде всего тех, кто близок к нему и по необходимости вынужден претендовать на его внутренние сокровища. Иначе говоря, такой человек показал бы себя исключительно амбивалентным в привязанностях и не подозревал бы, что многие субъективные правды и неправды, которые стоят на страже его личных ограничений, являются, в то же самое время, автократическими попытками контролировать других. Хотя проявления его пассивной и ретентивной враждебности зачастую не распознаются ни им самим, ни его потенциальными жертвами, ему постоянно хочется уничтожать, исправлять или искупать содеянное в действительности или в фантазии. Но, подобно нашей маленькой пациентке с ее попытками уравновесить то, что она забирает, и то, что отдает, такой взрослый человек каждый раз оказывался бы в еще более глубоких конфликтах. И так же, как она, такой компульсивный взрослый в глубине души упорно желал бы наказания, поскольку для его совести (а она у него очень строга) легче быть наказанным, чем питать тайную ненависть и действовать свободно. Легче, потому что эгоцентрическая ненависть лишила его веры в искупительные свойства обоюдности. То, что у ребенка еще может выражаться по-разному и меняться, у взрослого стало твердым характером.

В реконструированной ранней истории таких больных Фрейд регулярно обнаруживал кризисы, подобные in statu nascendi1, продемонстрированным нашими маленькими пациентами. Мы обязаны ему первой логичной теорией, которая учитывала все трагедии и комедии, разыгрывающиеся вокруг «отверстий» тела.

Он создавал эту теорию, пробиваясь сквозь лицемерие и притворную забывчивость – приметы того времени, когда «низшие» функции считались исключительно областью срама, сомнительных острот и больной фантазии. Фрейд был вынужден сделать вывод о сексуальной природе этих трагедий и комедий и решил описывать их именно как сексуальные. Он установил, что невротики и перверты2 не только инфантильны в своем отношении к ближним, но и обычно ослаблены в генитальной сексуальности и склонны к получению явного или тайного удовлетворения и утешения от других телесных зон, помимо генитальной. Кроме того, их сексуальное недоразвитие и социальная инфантильность определенным образом связаны с ранним детством и, в частности, со столкновением импульсов их незрелых тел и непреклонных родительских методов воспитания. Фрейд пришел к заключению, что в течение следующих одна за другой стадий детства зоны, обеспечивающие особое удовлетворение, наделялись либидо. Это стремящаяся к удовольствию энергия, которая до недавних пор получала официальное и научное признание в качестве сексуальной лишь с окончанием детства, когда переходила в гениталии. Зрелая генитальная сексуальность, по Фрейду, есть конечный продукт детского сексуального развития, названного им поэтому прегенитальным. Только что описанный нами тип компульсивного невротика Фрейду представлялся типом, который, несмотря на откровенно антианальное поведение, был бессознательно фиксирован на (или частично регрессировал к) стадии детской сексуальности, названной анально-садистической.

Аналогично этому, другие эмоциональные беды оказываются фиксациями на других инфантильных зонах и стадиях или регрессиями к ним.

Например, люди с зависимостями, подобно младенцам, зависят от инкорпорации через рот или кожу веществ, которые вызывают у них чувство физического насыщения и эмоционального восстановления. Однако они не сознают, что отчаянно рвутся назад, в младенчество. Лишь когда они хнычут, хвастаются и вызывающе ведут себя, обнаруживаются их разочарованные и инфантильные души.

Маниакально-депрессивные больные чувствуют себя безнадежно опустошенными, лишенными какого бы то ни было содержания, либо наполненными чем-то плохим и враждебным, что необходимо уничтожить. Или же они настолько сочатся внезапным великодушием, что их ощущение могущества и богатства не знает границ и не терпит ограничений. Но им неизвестны ни источник, ни природа всех этих внутренних ценностей и неполноценностей.

Больные истерией, если это женщины, ведут себя так, будто любовные связи странным образом мучат, беспокоят, отталкивают и все же пленяют их. Генитально фригидные, они озабочены событиями, при ближайшем рассмотрении драматизирующими инцептивную роль женщины. Очевидно, они бессознательно одержимы своей сексуальной ролью, несмотря на то (или потому), что эта роль сделалась неприемлемой в далеком детстве.

Всем этим людям, страдающим от пагубной привычки, депрессии или подавления, почему-то не удалось интегрировать ту или иную детскую стадию, и они защищаются от соответствующих инфантильных паттернов – упорно, расточительно и безуспешно.

С другой стороны, на каждый поступок, который не был совершен благодаря подавлению, приходится совершенный поступок в форме перверсии. Среди взрослых есть такие, кто, отнюдь не скрывая свой инфантильный паттерн, получают самое полное сексуальное удовлетворение, на какое только способны, от стимуляции рта или ртом. Есть и такие, кто предпочитает анус другим отверстиям, пригодным для половых сношений. Встречаются перверты, которым прежде всего нужно пристально смотреть на чьи-то гениталии или показывать собственные. И есть перверты, влекомые желанием использовать гениталии импульсивно и без разбора, чтобы садистически «делать» других людей.

Поняв, наконец, систематическую связь между половыми актами, бессознательно желаемыми невротиками и открыто совершаемыми первертами, Фрейд принялся строить свою теорию либидо. Выходило, что это та сексуальная энергия, которой телесные зоны, помимо генитальной, наделяются в детстве и которая увеличивает специфические удовольствия от таких жизненных функций, как поглощение пищи, опорожнение кишечника и движение конечностей. Только после того, как определенный график прегенитальных назначений либидо успешно выполняется, сексуальность ребенка постепенно изменяется, переходя в недолговечную детскую генитальность. Она должна тотчас же стать более или менее «латентной», преобразованной и отклоненной от прямой цели. Ведь детородные органы еще не созрели, а первые объекты незрелого полового желания навсегда закрыты всеобщим табу инцеста.

Что касается следов прегенитальных желаний, все культуры в известной степени позволяют те или иные виды негенитальной сексуальной игры. Называть их перверсиями следовало бы лишь в том случае, если бы они имели тенденцию замещать или вытеснять собой господство настоящей генитальности. Однако значительное количество прегенитального либидо сублимируется, то есть отводится от сексуальных к несексуальным целям. Так, толика детского любопытства, касающегося «событий» в теле матери, может усилить желание мужчины понять действие механизмов и химических реакций. Или он может жадно впитывать «молоко мудрости» в тех случаях, когда прежде желал более осязаемой жидкости из более чувственных сосудов. Или же может собирать разные вещи во всевозможные коробки и ящики, а не перегружать ободочную кишку. В прегенитальных тенденциях, которые человек подавляет вместо того, чтобы перерастать, сублимировать или допускать их в сексуальную игру, Фрейд усматривал самый важный источник невротического напряжения.

Конечно, наиболее успешные сублимации составляют неотъемлемую часть культурных тенденций и не распознаются как сексуальные дериваты. Лишь тогда, когда какое-то занятие оказывается слишком усердным, крайне эксцентричным, подлинно маниакальным, его «сексуальное» начало можно распознать и у взрослых. Но здесь сублимация находится на грани распада и, вероятно, была неправильной с самого начала. Именно в этом врач Фрейд стал критиком своей викторианской эпохи. Его вывод: общество деспотично в требовании невозможных подвигов сублимации от своих детей. Верно, какое-то количество сексуальной энергии может и должно сублимироваться – общество на это рассчитывает. Так пожалуйста, отдайте обществу то, что ему принадлежит, но сначала передайте ребенку ту либидинозную витальность, которая и делает стоящие сублимации возможными.

Только тот, кому приходится осваивать сложнейший лабиринт психических нарушений и ординарных душевных вывихов, может сполна оценить, какой ясный свет был пролит на темные, глухие области теорией либидо. Либидо – это мобильная сексуальная энергия, содействующая как «возвышенным», так и «низменным» формам человеческих стремлений, а часто – тем и другим одновременно.

Однако широкие теоретические и терминологические проблемы остаются еще неразрешенными. Решив сосредоточиться на истинно релевантных для психологии вопросах, Фрейд пришел к заключению, что открыть сексуальность заново – это самая важная работа, которую предстоит сделать. И здесь исторический пробел пришлось заполнять с помощью терминологии, неожиданным образом смешивающей древнюю мудрость и современное мышление. Возьмем термин «истерия». Древние греки полагали или, во всяком случае, сформулировали, что у женщин истерия вызывается тем, что матка срывается с места. Якобы она блуждает по телу, сдавливая одно и блокируя другое. Для Фрейда матка, конечно, была генитальной идеей (а не детородным органом), которая, оказавшись отделенной от своей цели, вызывает блокировку подачи либидо к гениталиям (фригидность). Этот приток либидо мог быть направлен на какую-нибудь символическую ассоциацию с детскими зонами и модусами. В подобных случаях рвотные позывы, возможно, становятся защитным извержением наверху, предотвращающим взрыв подавленного полового желания внизу. Чтобы выразить, как либидинизация (поток либидо), отведенная от гениталий, проявляется в другом месте, Фрейд воспользовался языком современной ему термодинамики – терминами сохранения и преобразования энергии. В результате многие положения, имевшие статус рабочей гипотезы, становились незыблемыми истинами, на подтверждение которых с помощью наблюдения или эксперимента, казалось, не стоило даже тратить силы и время.

Великие новаторы всегда говорят на языке аналогий и притч своей эпохи. Фрейду тоже пришлось проявить мужество, чтобы широко применять в работе собственную, как он сам ее называл, «мифологию». Настоящий инсайт переживет свою первую, неуклюжую формулировку. По-моему, отношение Фрейда к либидо до некоторой степени сходно с трактовкой темы бури Джорджем Стюартом. Стюарт делает главный природный катаклизм центральным героем своей повести. Он описывает жизненный цикл и индивидуальность природного события. И это выглядит так, как если бы мир и населяющие его люди существовали только ради торжества бури, которая обогащает наше восприятие необычных событий вокруг и внутри нас. Аналогично, ранний психоанализ описывает человеческую мотивацию таким образом, как если бы либидо было первичной субстанцией, а отдельные эго – всего лишь защитными буферами и уязвимыми прослойками между этой субстанцией и неясным окружающим «внешним миром» произвольных и враждебных социальных условностей.

Но здесь врач идет дальше писателя, ибо учится исследовать и укрощать клиническими средствами те бури, которые сначала идентифицировал и описал. Обрисовав жизнь либидо, Фрейд увеличил наши теоретические познания и терапевтическую эффективность относительно всех ухудшений индивидуальной и групповой жизни, происходящих от неправильного обращения с чувственностью. Ему было ясно, да и нам, имеющим дело с новыми областями души (эго), другими типами пациентов (детьми, психотиками) и новыми приложениями психоанализа (общество), становится все яснее, что мы должны отыскать должное место теории либидо во всей полноте человеческой жизни. И хотя мы должны продолжать изучать жизненные циклы индивидуумов, описывая возможные превратности их либидо, мы не должны навязывать живым людям роли марионеток мифического Эроса. Это плохо и для терапии, и для теории.

Исследователь Фрейд, в свою очередь, пошел дальше врача Фрейда. Он не только объяснял и излечивал патологию. Обладая профессиональной подготовкой в области эволюционной физиологии, Фрейд показал, что сексуальность развивается стадиально; рост сексуальности он прочно связал со всем эпигенетическим развитием.

Когда Фрейд приступил к изучению проблемы пола, он обнаружил, что как популярная, так и научная сексология, по-видимому, считала секс новой реальностью, которая с наступлением половой зрелости внезапно входит в жизнь в результате недавно начавшихся физиологических изменений. Сексология тогда находилась на уровне развития средневековой эмбриологии, когда в ходу было понятие гомункулуса – микроскопического, но полностью сформировавшегося человечка. Считалось, что он живет в семени мужчины, а потом попадает в матку женщины, увеличивается в размерах и выходит в мир. Современная эмбриология предполагает эпигенетическое развитие – постепенный рост органов эмбриона. Думаю, что фрейдистские законы психосексуального развития в раннем детстве можно лучше всего понять благодаря аналогии с физиологическим развитием in utero3.

В этой последовательности эпизодов развития каждый орган имеет свой срок возникновения. Фактор времени столь же важен, как и место зарождения. Если глаз, например, не возникнет в назначенное время, «он никогда не сможет сформироваться полностью, так как уже подошел срок для быстрого вырастания какого-то другого органа, и этот орган будет стремиться к господству над менее активной частью тела и подавлять запоздалую тенденцию к образованию глаза».

После того как орган начал возникать в должное время, еще один временной фактор определяет границы наиболее критической фазы его развития. «Чтобы полностью подавить или грубо видоизменить развитие определенного органа, нужно воздействовать на него на ранней стадии развития… После того как орган успешно появился из “Anlage”, его можно изуродовать или остановить в росте, но уже нельзя прерыванием роста уничтожить его природу и актуальное существование».

Орган, упускающий свой период доминирования, не только обречен на гибель в качестве отдельной сущности, но и подвергает опасности всю иерархию органов. «Приостановка быстро растущего органа временно подавляет его развитие, а преждевременная утрата главенства над каким-то другим органом делает невозможным для подавленной части тела возвратить свое влияние…» Результат нормального развития – правильное соотношение размера и функции органов тела: печень пригоняется по размеру к желудку и кишечнику, сердце и легкие уравновешиваются должным образом, а возможности сосудистой системы становятся соразмерны телу. Из-за приостановки развития один или несколько органов могут оказаться непропорционально маленькими, что нарушает функциональную гармонию и делает человека дефективным.

Нарушение «правильного темпа» и «обычной последовательности» развития может иметь результатом monstrum in excessu или monstrum in defectu4: «To обстоятельство, что нормальный индивидуум находится между такими двумя условными категориями уродств, означает только, что эти ненормальные отклонения являются простыми видоизменениями нормального состояния. Проистекают же они из необычного снижения темпов развития в течение определенных критических периодов».

Самый критический, с точки зрения возможных органических уродств, период приходится на несколько месяцев перед рождением. Как только ребенок родился, или, другими словами, его тело «успешно появилось из “зачатка”», можно быстро установить, что оно еще слишком несовершенно для интегрированного созревания. «Доцеребральный» комок плоти, приспособленный лишь к медленному развитию, младенец уже оставил химический обмен с маткой ради материнской заботы в рамках характерной для данного общества системы воспитания. В специальной литературе описано, как созревающий организм продолжает меняться, развивая теперь уже не новые органы, а предписанную последовательность локомоторных, сенсорных и социальных способностей. Психоанализ добавил к этому понимание переживаний и конфликтов, благодаря которым индивид становится отличным от других лицом. Мы можем иметь дело с формальными, признанными в обществе характеристиками ребенка, измеряемыми с помощью специально разработанных тестов (поскольку эти характеристики являются очевидными шагами к определенным умениям). Или же мы можем столкнуться с неформальными особенностями, которые становятся предметом открытого восхищения или тайного беспокойства матерей. В любом случае, важно сознавать следующее. В последовательном приобретении важного жизненного опыта здоровый ребенок, хотя бы при частично правильном руководстве, просто подчиняется внутренним законам развития. В перинатальный период эти законы формировали один орган за другим, а теперь создают непрерывный ряд возможностей для взаимодействия с окружающими людьми. Хотя такое взаимодействие широко варьируется от культуры к культуре, что мы покажем немного погодя, правильный темп и правильная последовательность остаются решающими факторами.

Итак, с точки зрения «экономики либидо» можно, вероятно, сказать, что у двух наших пациентов были нарушены темп и последовательность импульсов, дающих начало развитию. Эти дети застряли на теме анальной ретенции и элиминации подобно граммофонной пластинке с поврежденной дорожкой. Они неоднократно регрессировали к младенческим темам и не раз терпели неудачу в попытках продвинуться к следующей теме – умению справляться с любовью к значимым людям противоположного пола. О любви Энн к отцу рассказал мощный выброс маниакальной радости в тот момент, когда она отдала три блестящих машинки игрушечному отцу. В истории же Питера его фаллическое поведение в отношении няни непосредственно предшествовало патогенным событиям. Теория либидо позволила бы предположить, что ректальное выталкивание кала в одном случае и его накапливание в ободочной кишке в другом случае одно время доставляло этим детям сексуальное удовольствие. Теперь они снова пытались этого удовольствия достичь, но из-за несовершенства своей тормозной системы вынуждены были регрессировать дальше и основательнее, чем ожидалось. Все же, перестав быть невинными младенцами, получающими наслаждение от еще ненатренированного кишечника, Энн и Питер, по-видимому, доставляют себе удовольствие, фантазируя об изгнании ненавистных персон (вспомните, как Энн вышвырнула игрушечную мать) и удержании любимых. Результатом того, что они делали, при всех пугающих последствиях, было садистическое торжество над родителями, желавшими управлять ими. Без сомнения, когда та маленькая девочка ранним утром, перепачканная, сидела в своей кровати и ждала появления матери, в ее глазах, наряду со страхом, читалось и торжество. А в отсутствующем выражении лица мальчика проскальзывало тихое, скрытое удовлетворение даже тогда, когда ему было явно не по себе от раздувшегося живота. Из своего весьма неприятного опыта бедные матери знали, что реагировать на тиранию ребенка методами, продиктованными раздражением и гневом, означало лишь ухудшить положение. Что ни говори, а эти дети любили и хотели быть любимыми, предпочитая радость достижения торжеству провала. Не путайте ребенка и его симптом.

Кто-то, возможно, скажет, что дети, испытывающие такие переживания, находятся во власти второй первобытной силы, которая предусматривается психоаналитической системой вслед за либидо, а именно во власти инстинкта разрушения, инстинкта смерти. Не буду комментировать эту проблему, так как по существу она носит философский характер и имеет под собой изначальную привязанность Фрейда к мифологии первобытных инстинктов. Введенная им терминология и развернувшиеся вокруг нее долгие споры затмили собой клиническое изучение силы, которая, как можно увидеть, фигурирует в большинстве наших материалов, но никак не разъясняется. Я говорю о ярости, возникающей всякий раз, когда действие, важное для ощущения человеком собственной власти, наталкивается на препятствие или сдерживается. Что происходит с такой яростью, когда ее необходимо подавить, и каков ее вклад в иррациональную враждебность и жажду разрушения у человека, – очевидно, один из самых важных вопросов психологии.

Чтобы определить, какого рода силы задействованы в данной клинической ситуации, возможно, полезнее узнать, чего же именно мы должны добиваться. Может быть, прояснив нашу функцию в конкретной ситуации, мы сможем вступить в схватку с теми силами, которые пытаемся понять. Я бы сказал, что наша задача – восстановить взаимодействие между больным ребенком и его родителями, чтобы вместо множества бесплодных, мучительных и разрушительных попыток контроля друг над другом установилось взаимное регулирование, возвращающее самоконтроль и ребенку, и родителю.

Увы, рецепт не исправляет диагноз. Взрослея одновременно, члены семьи склонны утрачивать взаимное регулирование как группа. В результате этого каждый член семьи каким-то образом утрачивал самоконтроль, соответствующий его возрасту и семейному статусу. Вместо того, чтобы контролировать себя и помогать взаимному регулированию группы, каждый ее член искал и находил суррогаты управления – области автономии, исключающие других. Родители обретали их в лихорадочной работе и общественной жизни, дети – в единственной принадлежащей им области кажущейся абсолютной автономии, а именно в собственных телах. Аутоэротизм – важное оружие в этой партизанской войне, поскольку оно дает ребенку кажущуюся независимость от утраченной взаимности с другими. Однако подобная эгоцентричная автономия скрывает истинное положение. Ибо, по-видимому, получая удовольствие от зон своего тела, ребенок использует модусы органа во враждебных фантазиях. В этих фантазиях он контролирует, узурпирует других с садистским или мазохистским акцентом. Именно этот вывих, этот невольный поворот против себя или других заставляет определенный орган стать средством выражения и распространения агрессии в более обычном и враждебном смысле. До того как такой поворот происходит, модусы органа являются наивными, то есть довраждебными паттернами исследования, достижения, установления взаимоотношений: таково значение адгрессии (ad-gression) до ее превращения в агрессию (aggression).

Родители, которые имеют дело с несколькими детьми, должны быть постоянно готовы принять вызов и развиваться вместе с ними. Неправильно считать, что родитель «обладает» такой-то личностью в момент рождения ребенка и пребывает в статичном состоянии, сталкиваясь с бедным маленьким созданием. Ибо это слабое, постоянно меняющееся крохотное существо ведет за собой всю семью. Малютки контролируют и воспитывают свои семьи в не меньшей степени, чем сами подвергаются контролю с их стороны. Можно сказать, семья воспитывает малыша, пока он воспитывает семью. Какие бы образцы реакций ни задавались биологией и какой бы график ни предопределялся эволюцией, мы должны считаться с тем, что существует ряд возможностей для изменения характера взаимного регулирования.

Может показаться, что я бросаю эту мысль, так как перехожу к тому, что Фрейд называл детскими прегенитальными стадиями и эрогенными зонами. Но я попытаюсь перекинуть мостик от клинического опыта к результатам научных наблюдений за обществами, поскольку собираюсь снова говорить о биологически обусловленных возможностях, которые создаются организмом ребенка. Я не думаю, что психоанализ может оставаться рабочей системой исследований, если опускать основные биологические формулировки. Пусть даже они нуждаются в периодическом пересмотре.

По семантическим и концептуальным причинам следующий раздел будет самым трудным как для читателей, так и для меня. Я указал место, где мы стоим на этой, клинической стороне берега. Теперь нужно навести мост, предполагаемый конец которого на другом берегу пока еще не виден читателю.

Чтобы облегчить себе задачу, по мере продвижения вперед я буду воссоздавать последнюю версию карты прегенитальности, впервые вынесенную мною на суд читателей более десяти лет назад. Возможно, это также облегчит и труд сегодняшнего читателя. Желая предоставить ему полную свободу быть самим собой, я постараюсь излагать эту тему так, чтобы то, что вообще доступно пониманию, можно было понять как с картой, так и без нее. Под словом «понять» я имею в виду, что читатель сможет сверить свои знания и лексикон, с моей формулировкой данной проблемы. Природа этой проблемы такова, что ее описание и оценки должны различаться от наблюдателя к наблюдателю и от периода к периоду. Исходя из наших собственных наблюдений, мы пытаемся составить карту-схему порядка и хода релевантных событий.

События какого рода мы хотим нанести на карту? Насколько «нормативны» (в статистическом смысле) эти события? Насколько диагностичны и прогностичны наши карты?

Давайте рассмотрим нормативное поведение маленького мальчика перед зеркалом, изучаемое Гезеллом. Исследователь, намеревающийся изучить «перцептуальное, интеллектуальное и приспособительное поведение» ребенка в возрасте 56 недель, «довольно решительно» поднимает занавеску с настенного, в полный рост зеркала, перед которым помещен ребенок.

Отмечается, что обнаженный маленький мальчик попеременно рассматривает свое изображение и изображение исследователя, наклоняется вперед, шлепает ладошкой по зеркалу, становится на колени, приближается и отодвигается от зеркала, «прикасается к зеркалу ртом», резко отстраняется и т. д. Арнольд Гезелл однажды показал мне серию оригинальных фотографий, не включенных в «Атлас», где было ясно видно, что пенис мальчика находился в состоянии эрекции. Этот эпизод сексуального поведения, отнюдь не ненормальный, разительно отличается от последовательности эпизодов, которые были признаны нормативными. Такое поведение не предвиделось в рамках теста и, если можно так выразиться, явилось без приглашения в чистую и непорочную компанию. Оно кажется неуместным по культурным соображениям: когда зоологи вторглись в сферу человеческой сексуальности, мы еще не экспериментировали с сексуальностью. Оно кажется неуместным и по соображениям систематичности, так как такое сексуальное поведение случается не по графику. В определенной ситуации оно может появиться, а может и не появиться; следовательно, оно «ненормативно». Но если такое поведение все же случается, да еще и в неподходящий момент, если кто-то из близких, например мать или гувернантка, считают, что такого не должно быть, то оно может (хотя и необязательно) вызвать у наблюдателя сильную реакцию. Быть может, наблюдатель просто озадаченно изменит голос, а может, поведет себя более нейтрально. Это может (хотя и необязательно) быть связано с человеком или с циклом жизни, который определит отношение ребенка к себе, к сексу, к окружающему миру. И если такое случится, то психоаналитику могут потребоваться многие месяцы на реконструкцию, для которой любые нормативные схемы оказываются бесполезными. Ведь этот пункт поведения касается области тела, богато наделенной нервными окончаниями и снабжаемой постоянно усложняющимися коннотациями через обратную связь со стороны окружающей среды.

В таком случае то, что мы должны попытаться нанести на карту, представляет собой примерную последовательность стадий, во время которых, согласно клиническим и обыденным знаниям, нервная возбудимость, а также координация «эрогенных» органов и избирательной реактивности значимых людей в окружении ребенка легко могут вызывать решающие (по последствиям) столкновения.

3. Зоны, модусы и модальности

А. Рот и органы чувств

Первое такое столкновение случается, когда новорожденного, лишившегося симбиоза с материнским телом, прикладывают к груди. Его врожденная и более или менее координированная способность регулярно принимать пищу через рот отвечает такой же координированной способности матери и общества кормить и заботиться о нем. На этой стадии младенец живет и любит посредством рта, тогда как его мать живет и любит посредством груди. У нее это сильно зависит от любви других, в которой она может не сомневаться, от самооценки, сопровождающей акт кормления, и от реакции новорожденного. Для него оральная зона – только центр первого и генерального модуса приближения, а именно инкорпорации. Сейчас младенец зависит от доставки всех видов «материи» к рецептивным входам своего организма. По меньшей мере в течение нескольких недель он способен реагировать лишь там и тогда, где и когда вещество вводится в его поле действия. Так же, как теперь малыш расположен и способен сосать подходящие объекты и глотать любую подходящую жидкость, ими выделяемую, вскоре он оказывается готовым и способным «вбирать» глазами то, что попадает в его зрительное поле. Как если бы он был почти готов удерживать предметы, младенец разжимает и сжимает кулачок, если его правильно стимулируют. Его тактильные рецепторы также, по-видимому, воспринимают приятное на ощупь.

Однако все эти готовности весьма уязвимы. Чтобы его первый личный опыт мог не только поддерживать в нем жизнь, но и содействовать координации его дыхания и метаболических и циркулярных ритмов, «питание» его органов чувств должно иметь правильную интенсивность и происходить в надлежащее время. В противном случае его открытость мгновенно сменяется диффузной защитой. Тогда, хотя и совершенно ясно, что необходимо для поддержания жизни малыша (определенный минимум питания) и что исключено, чтобы он не умер или не получил сильной задержки в росте (допустимый максимум фрустрации), существует увеличивающаяся зона свободы в отношении допустимого. В разных культурах разное представление о том, что полезно, а что совершенно необходимо. Некоторые народы считают, что малыша, дабы он не выцарапал себе глаза, обязательно нужно туго пеленать в течение большей части суток на протяжении большей части первого года жизни, что его следует качать или кормить всякий раз, когда он захнычет. Другие полагают, что малыш должен почувствовать свободу своих строптивых конечностей как можно раньше, и уж конечно, его следует кормить через определенные промежутки времени, даже если он буквально побагровеет от крика. Все это зависит от главной цели и системы культурных ценностей. Как будет показано в следующей главе, в произвольном с виду многообразии культурных условий есть, по-видимому, внутренняя мудрость или, по крайней мере, неосознаваемая спланированность. Гомогенные культуры фактически обеспечивают в более поздней жизни противовесы тем самым желаниям, страхам и вспышкам ярости, которые они провоцировали в детстве. Что «хорошо для ребенка», что может происходить с ним, будет зависеть от того, кем он обязан стать и где.

Однако, хотя модус инкорпорации и господствует на этой стадии, нелишне знать о том, что функционирование любых телесных зон с впускными-выпускными отверстиями требует наличия всех модусов в роли вспомогательных. Поэтому на первой инкорпоративной стадии имеет место сжимание челюстей и десен (второй инкорпоративный модус), отрыгивание и сплевывание (элиминативный модус), а также смыкание губ (ретентивный модус). У энергичных малышей можно даже заметить общую интрузивную тенденцию всего шейно-головного отдела – стремление прикрепиться к соску и как бы вжаться в материнскую грудь (орально-интрузивный модус). Любой из этих вспомогательных модусов может быть особенно ясно выраженным у одних и оказаться едва заметным у других детей; значит, такие модусы имеют возможность стать господствующими из-за недостатка или утраты взаимного регулирования с источниками пищи и орального наслаждения.

Взаимодействие одной зоны со всеми модусами схематически изображено на первом слое нашей карты (рис. 1). Каждый большой круг символизирует целый организм. Внутри него мы различаем три зоны: (a) – орально-сенсорную, которая включает лицевые отверстия и верхний отдел органов питания; (b) – анальную, то есть выделительные органы; (c) – гениталии. Особое значение здесь придается неврологической связности, а не анатомической близости: уретральный тракт, например, – это и часть анальной, и часть генитальной зоны, в зависимости от задействованных иннерваций.

Рис. 1


Каждый маленький кружок символизирует модус органа:

1 = инкорпоративный 1

2 = инкорпоративный 2

3 = ретентивный

4 = элиминативный

5 = орально-интрузивный


На первой оральной стадии (I) первый инкорпоративный модус доминирует в оральной зоне. Однако мы предпочитаем называть эту стадию орально-респираторно-сенсорной. Дело в том, что первый инкорпоративный модус в данное время преобладает в поведении всех этих зон, включая кожный покров в целом. Органы чувств и кожа восприимчивы и все более требуют подходящей стимуляции. Генерализация инкорпоративного модуса из его центра в оральной зоне на все чувствительные зоны поверхности тела изображена обводкой контура большого круга в квадрате I1.

Остальные окружности (2, 3, 4, 5) символизируют вспомогательные модусы: второй орально-инкорпоративный (= кусание), орально-ретентивный, орально-элиминативный и орально-интрузивный. Эти модусы становятся в той или иной мере важными в зависимости от темперамента индивидуума. Но они подчиняются первому инкорпоративному модусу, если только совместное с кормящей матерью регулирование этой зоны не нарушается утратой внутреннего контроля у малыша или нефункциональным поведением со стороны матери.

Примером недостатка внутреннего контроля мог бы служить пилорический спазм, выталкивающий пищу обратно вскоре после всасывания. В таких случаях орально-элиминативный модус занимает место рядом с предположительно господствующим инкорпоративным модусом. Вместе они систематически дополняют опыт грудного младенца, что при тяжелых формах нарушения и неправильном отношении к нему может раз и навсегда определить основную ориентацию индивидуума. Возможное последствие – раннее чрезмерное развитие ретентивного модуса, приводящее к смыканию рта. Оно превращается в генерализированное недоверие ко всему входящему, поскольку не склонно оставаться.

Примером утраты взаимного регулирования с материнским источником питания служит привычка матери отдергивать сосок груди, потому что ребенок слишком сильно его сжал или из-за боязни, что он это сделает. В подобных случаях оральный механизм обеспечивает не расслабленное сосание, а способствует формированию преждевременного развития рефлекса кусания. Наш клинический материал часто говорит о том, что такая ситуация служит моделью для одного из самых радикальных нарушений межличностных отношений. Некто надеется что-то получить – но источник отнимают. В ответ некто пытается рефлекторно задержать его и потребить. Но чем сильнее он его удерживает, тем решительнее источник удаляется. Однако давайте оставим клинику и вернемся к нормативному поведению.

По мере расширения пределов сознавания, координации и отзывчивости младенец знакомится с воспитательными шаблонами своей культуры и тем самым узнает основные модальности человеческого существования, каждую – в лично и культурно значимых отношениях. Эти основные модальности прекрасно отражены в базовом английском, который предельно ясен и точен, когда на его долю выпадает определение интерперсональных связей. Поэтому, к великому нашему облегчению, мы можем воспользоваться здесь запасом простейших английских слов вместо того, чтобы изобретать новые латинские комбинации.

Получать – в значении не «достигать, добиваться», а воспринимать и принимать то, что дают. Получение – первая социальная модальность, постигаемая в жизни. Ее название звучит проще, чем она есть на самом деле. Действующий на ощупь и лабильный организм новорожденного узнает эту модальность только тогда, когда научается регулировать системы своих органов в соответствии с теми способами, с помощью которых материнская среда интегрирует методы ухода за ребенком. То есть оптимальная совокупная ситуация, подразумеваемая готовностью малыша получать то, что дают, состоит в его взаимном регулировании с матерью. А мать позволяет ему развивать и координировать способы получать по мере того, как она развивает и координирует способы давать. Эта координация награждается либидинальным удовольствием – удовольствием, весьма неполно передаваемым термином «оральное». По-видимому, рот и сосок – всего лишь центры общей ауры сердечного тепла и взаимности, которой наслаждаются и на которую отзываются релаксацией не только эти центральные органы, но и оба организма в целом. Развиваемая таким образом взаимность релаксации имеет важнейшее значение для первого опыта дружественной непохожести. Можно сказать (и в этом есть что-то мистическое), будто получая то, что дают, и научаясь заставлять другого делать для него желаемое, малыш развивает необходимую основу эго, чтобы самому стать дающим. Когда этого не происходит, ситуация взаимного регулирования распадается на множество разобщенных попыток контролировать друг друга путем принуждения или фантазии (вместо взаимодействия). Малыш будет пытаться посредством беспорядочной активности получить то, что не в состоянии получить главным способом – сосанием. Он станет изнурять себя или сосать палец, не замечая больше ничего вокруг. Мать, не умея расслабиться во время болезненной поначалу процедуры кормления грудью, тоже может пытаться силой решить проблемы, упорно вталкивая сосок в рот малыша или нервно меняя часы кормления и питательные смеси.

Разумеется, существуют методы облегчения такого положения. Можно поддерживать взаимодействие, давая малышу то, что он способен получить, посредством хороших искусственных сосок. Таким образом упущенное орально путем насыщения других рецепторов, помимо оральных, компенсируется удовольствием малыша от того, что его держат на руках, согревают, улыбаются и говорят с ним, укачивают и т. д. Мы не должны ослаблять коррективную изобретательность. Однако нам кажется, что если мы потратим совсем немного нашей драгоценной энергии на продуманные превентивные меры, то сможем содействовать лечению и сделать его проще.

Перейдем теперь ко второй стадии, в течение которой способность приближать(ся) более активно и направленно, а также получаемое от этого удовольствие растет и обретает более зрелый характер. Прорезаются зубы, а с ними – удовольствие кусать что-нибудь твердое, прокусывать и откусывать кусочки от чего-либо. В случае короткой конфигурационной игры можно увидеть, что модус кусания способствует объединению ряда других активностей (как это было в случае с первым инкорпоративным модусом). Глаза – поначалу относительно пассивная система, принимающая впечатления по мере того, как они поступают, – научились к этому времени сосредоточиваться на объекте, отделять и «выхватывать» предметы из неясного фона и прослеживать их движение. Органы слуха также научились различать значимые звуки, относить их к определенному месту и направлять соответствующее изменение позы (подъем и поворачивание головы, подъем и поворачивание верхней части тела). Руки научились тянуться, а кисти – хватать предметы более целенаправленно.

Вместе со всем этим устанавливается ряд интерперсональных паттернов, сосредоточенных на социальной модальности взятия и удерживания разных предметов – и тех, что предлагаются и отдаются более или менее свободно, и тех, которые имеют более или менее выраженную тенденцию ускользать. По мере того как малыш научается менять позы, перекатываться со спины на живот, приподниматься и садиться в кроватке, совершенствуются механизмы схватывания, исследования и присваивания всего, что находится в пределах досягаемости.

Итак, дополним нашу карту этой второй стадией (рис. 2).


Рис. 2


На стадии II в оральной зоне доминирует модус 2 (инкорпорация посредством кусания). Прогресс при переходе от стадии I к стадии II (и затем – к последующим стадиям) представлен на карте движением по диагонали направо и вверх. В данном случае прогресс означает, что либидо ребенка со временем идет дальше, чтобы наделить силой второй модус органа. А тот, в свою очередь, поведет к интеграции новой социальной модальности – взятия. Таким образом, новая стадия означает не зарождение новой зоны или модуса, а лишь готовность узнать их больше на собственном опыте, управлять ими более координированно и наиболее полно усвоить их социальное значение.

Что если этому прогрессу мешать, ускоряя или задерживая его? Тогда отклонения должны идти в горизонтальном или вертикальном направлениях. Горизонтальное отклонение (I1 – I2) соответствует преждевременному продвижению к модусу следующей стадии (рот малыша, вместо того чтобы сосать без напряжения, крепко сжимается). Вертикальное отклонение (I1 – II1) означает «прилипание» к модусу, который приносит удовлетворение. Горизонтальное отклонение приводит к фиксации зоны, когда индивидуум держится за получение оральных удовольствий от особенностей различных модусов. Вертикальная фиксация – это фиксация модуса, когда индивидуум склонен чрезмерно проявлять модус 1 в различных зонах. Он всегда хочет получать, независимо от того, участвуют ли в этом рот и органы чувств либо другие отверстия, рецепторы или формы поведения. Данный вид фиксации позже перемещается к другим зонам.

Однако на этой стадии даже самое доброжелательное окружение не способно уберечь малыша от травматического изменения – одного из самых жестоких изменений, ведь ребенок еще так мал, а встающие на его пути трудности безграничны. Я говорю об общем развитии импульсов и механизмов активного хватания, о прорезывании зубов и близости этого процесса к процессу отнятия от груди и отделения от матери, которая может вернуться к работе или снова забеременеть.

Именно здесь «добро» и «зло» входят в мир ребенка, если его базисное доверие к себе и другим уже на первой стадии не пошатнули чрезмерно провоцируемые или затягиваемые параксизмы ярости и изнеможения. Конечно, невозможно знать, что чувствует младенец, когда его зубы «с трудом пробиваются изнутри». И происходит это в той самой ротовой полости, которая до этого времени была главным локусом удовольствия, главным образом удовольствия. Невозможно также узнать, какого рода мазохистская дилемма возникает в результате того, что напряжение и боль, причиняемые режущимися зубами (этими внутренними диверсантами!), можно облегчить, только кусая еще сильнее. Это, в свою очередь, добавляет к телесной социальную дилемму. Если кормление грудью продолжается на стадии кусания (что, в общем, всегда было нормой), малышу необходимо научиться сосать не кусая, чтобы у матери не было повода отдергивать сосок от боли или раздражения. Наша клиническая работа показывает, что этот момент в ранней истории индивидуума может быть началом трагической разделенности. Она проявляется в том, что гнев, обращенный на мучающие ребенка зубы, направленный против матери, которая лишает его удовольствия, и ярость, вызванная гневом, сливаясь вместе, ведут к сильному смятению садистского и мазохистского характера, как будто ребенок разрушил единство с материнской средой. Эта самая ранняя катастрофа в отношении индивидуума к себе и к миру, вероятно, служит онтогенетическим вкладом в библейское сказание о рае, где первые люди на земле навсегда потеряли право срывать без усилий плоды, отданные в их распоряжение. Они вкусили запретное яблоко и тем самым прогневили Бога. Мы должны понять, что огромная глубина, равно как и универсальность этого сюжета, свидетельствуют, по-видимому, о большей (чем принять считать) важности раннего отрезка истории индивидуума. Следует стремиться к тому, чтобы такое раннее единство младенца с матерью было глубоким и приносящим удовлетворение, чтобы малыш подвергался действию этого неизбежного «зла» в человеческой природе умеренно и, по возможности, без отягчающих обстоятельств, да еще получая соответствующее утешение.

Рассматривая первую оральную стадию, мы говорили о взаимном регулировании способа ребенка принимать то, в чем он нуждается, и способов матери (культуры) давать ему это. Однако есть стадии, на которых ярость и гнев неминуемо проявляются так, что взаимное регулирование посредством дополняющего поведения не может служить подходящей для них моделью. Приступы ярости от режущихся зубов, вспышки раздражения от мышечного и анального бессилия, неудачи падения и т. д. – все это ситуации, в которых интенсивность импульса приводит к его собственному угасанию. Родители и культуры используют и даже эксплуатируют эти инфантильные схватки с внутренними «гремлинами» для подкрепления своих внешних требований. Но родители и культуры должны также отвечать запросам этих стадий и заботиться о том, чтобы первоначальная взаимность практически не терялась в процессе продвижения от фазы к фазе. Поэтому отнятие от груди не должно быть для малыша внезапной утратой и лишением успокаивающего присутствия матери. Исключением может быть гомогенная культура, когда можно быть уверенным, что ребенок будет ощущать других женщин практически как родную мать. Резкая утрата любви матери, к которой ребенок уже привык, без подходящей замены, в это время может привести (при прочих отягчающих условиях) к острой младенческой депрессии или к неострому, но хроническому состоянию печали, способному придать депрессивный оттенок всей дальнейшей жизни. Но даже при самых благоприятных обстоятельствах эта стадия оставляет эмоциональный осадок первородного греха и осуждения и всеобщей ностальгии по потерянному раю.

В таком случае оральные стадии формируют у младенца начала базисного чувства доверия и базисного чувства недоверия, которые остаются эндогенным источником примитивной надежды и обреченности на всем протяжении жизни. Они будут рассмотрены позднее в качестве первого нуклеарного конфликта развивающейся личности.

Б. Выделительные органы и мускулатура

Говоря о самосохранении, Фрейд предполагает, что в самом начале жизни либидо связано с потребностью поддерживать жизнь с помощью сосания всего, что можно пить, и кусания того, что можно есть. Но вряд ли простое поглощение пищи объясняется только либидинальной потребностью. Леви в своих известных экспериментах со щенками и цыплятами показал, что у них, помимо простого потребления пищи, существует самостоятельная потребность в определенном дозировании сосания и клевания соответственно. У людей, живущих в большей степени благодаря обучению, чем инстинкту, предполагается и большая культурная изменчивость в отношении врожденных и приобретенных величин потребности. Сейчас мы рассматриваем потенциальные паттерны, которые, с одной стороны, не следует игнорировать или сокращать настолько, что появится риск возникновения неполноценности. С другой стороны, они должны особым образом провоцироваться посредством средовых процедур. Тем не менее ясно, что оральный эротизм и развитие социальных модальностей «получения» и «взятия» опирается на потребность дышать, пить, есть и расти за счет всасывания.

Какова же самосохраняющая функция анального эротизма? Прежде всего, процедура опорожнения кишечника и мочевого пузыря становится более приятной благодаря чувству благополучия (в словесной форме: «отлично!»). Это чувство с самого начала жизни должно компенсировать частый дискомфорт и напряжения, испытываемые в процессе того, как кишечник учится выполнять свою повседневную работу. Два усовершенствования постепенно придают анальному опыту необходимую полноту. Это заключается в наступлении более регулярного стула и общем развитии мышечной системы, которое добавляет объем добровольного расслабления, выпускания и сбрасывания к объему жадного присвоения. Оба эти усовершенствования говорят о большей способности чередовать удерживание и выталкивание по желанию. Поскольку речь идет об анальности в узком смысле слова, на этой стадии очень многое зависит от того, стремится ли культурная среда сколько-нибудь серьезно относиться к анальной функции. Мы увидим, что есть культуры, где родители игнорируют анальное поведение и предоставляют старшим детям отводить в кусты начинающего ходить малыша. Делается это для того, чтобы его желание соблюдать нормы в этом вопросе постепенно совпало с желанием подражать его старшим братьям или сестрам. Однако наша западная цивилизация относится к данному вопросу более серьезно, и степень ее давления на индивидуума зависит от распространенности нравов среднего класса и идеального образа организма, приученного выполнять некоторые функции автоматически. Подобные нравы предполагают, что раннее и строгое приучение к туалету не только сохраняет приятной домашнюю атмосферу, но совершенно необходимо для развития аккуратности. Так это или нет, мы обсудим позднее. Но, несомненно, среди невротиков нашего времени есть и компульсивный тип, отличающийся большей механической аккуратностью, пунктуальностью и бережливостью (в любви так же, как и в испражнениях), чем это было бы полезно для него, а в долгосрочной перспективе – и для общества. Выработка навыка, связанного с опорожнением кишечника и мочевого пузыря, стала, пожалуй, бесспорно травмирующим моментом воспитания ребенка в широких кругах нашего общества.

Что в таком случае делает анальную проблему столь трудной?

Анальная зона больше любой другой приспособлена к проявлению стойкой приверженности противоречивым импульсам, потому что она прежде всего – модальная зона для двух конфликтующих модусов подхода, которые должны сменять друг друга, а именно модусов ретенции и элиминации. Кроме того, сфинктер – это лишь часть мышечной системы с ее общей дуальностью ригидности и релаксации, флексии и экстензии. Развитие мышечной системы дает ребенку гораздо большую власть над средой в виде умения доставать и держать, бросать и толкать, приближать к себе и удерживать предметы на расстоянии. Вся эта стадия, которую немцы назвали стадией упрямства, становится сражением за автономию. По мере того как малыш обретает бо́льшую независимость, он описывает свой мир в категориях «я» и «ты», «мне» и «мое». Любая мать знает, каким сговорчивым может быть ребенок на этой стадии, если он решил, что хочет делать то, что ему вменяют в обязанности. Однако весьма трудно найти правильный способ заставить малыша захотеть сделать именно это. Всем матерям знакомо, как ребенок (находящийся на этой стадии развития) может нежно прижиматься к взрослому и как жестоко он вдруг пытается его оттолкнуть. В том же возрасте дети склонны копить (тайно хранить) разные предметы и выбрасывать их, цепко держаться за свое имущество и выкидывать свои вещи из окна. Все эти на вид противоречивые склонности мы описываем как ретентивно-элиминативные модусы.

Что касается развиваемых на этой стадии новых социальных модальностей, то особое значение придается простой антитезе отпускания и удерживания. Их пропорция и последовательность исключительно важны для развития как отдельной личности, так и коллективных аттитюдов.

Взаимное регулирование теперь сталкивается с самым суровым испытанием. Если внешний контроль вследствие жесткой или слишком ранней выработки навыка будет требовать лишить ребенка возможности постепенно и без принуждения освоить управление кишечником и другими амбивалентными функциями, малыш снова окажется перед необходимостью двойного бунта и двойного поражения. Лишенный власти в собственном теле (часто боящийся своих фекалий, как если бы они были враждебными чудовищами, обитающими в его внутренностях) и бессильный во внешнем мире, он снова будет вынужден искать удовлетворения и контроля либо посредством регрессии, либо посредством фальшивой прогрессии. Другими словами, ребенок вернется к более раннему, оральному контролю, то есть контролю путем сосания пальца и превращения в хнычущее и требующее заботы существо. Или же он станет враждебным и назойливым, использующим свои фекалии в качестве «боеприпасов» и симулирующим автономию – способность действовать, ни на кого не опираясь, которую он на самом-то деле не приобрел. В двух наших «образцах» патологии мы наблюдали регрессию к этому положению.

Добавляя к нашей карте анально-уретрально-мышечную стадию, мы приходим к варианту, изображенному на рис. 3.


Рис. 3


Диагональ протянулась до установления ретентивного (3) и элиминативного (4) модусов в анально-уретральной зоне (нижняя часть кругов) на новой стадии III. Обводка контуров кругов снова показывает распространение на всю развивающуюся мышечную систему этих модусов. Прежде чем служить более сложным и разнообразным целям, эти модусы, должно быть, приобрели определенную форму самоконтроля в отношении дуальной экспрессии, такую как отпускание и удерживание. Там, где такой контроль нарушен недоразвитиями в анально-уретральной сфере, возникают прочные акценты на ретенции и/или элиминации в самой зоне (спастическая прямая или ободочная кишка), в мышечной системе (общая вялость или ригидность), в навязчивой фантазии (параноидальный страх враждебных субстанций внутри собственного тела) и в социальных сферах (попытки контролирования среды посредством компульсивной систематизации).

Здесь уже можно проиллюстрировать клиническое применение этой пока еще незаконченной карты. Выше мы отмечали, что наш анально-ретентивный пациент (мальчик) в раннем младенчестве какое-то время сопротивлялся кормлению, задерживая пищу во рту и вообще сжимая рот. Такое «девиантное» развитие могло бы не оставить того серьезного следа, какой имел место в данном случае, можно отметить на нашей карте обводкой (II3). Мальчик, отказываясь от попытки удержать мать (II2), пытался контролировать ситуацию посредством ретенции – фиксации модуса, которая предопределила его трудный период на стадии III, где в его обязанности входило научиться «отпускать». Однако подлинный кризис возник тогда, когда мальчику пришло время покинуть эту стадию: он регрессировал и держался изо всех сил.

На карте указаны и другие пути к отступлению, имеющиеся в распоряжении детей. Модусы III2 и III1 (анально-уретрально-инкорпоративные) хорошо известны педиатрам, которым приходится удалять мелкие объекты, введенные детьми в анальное отверстие. В уретральной копии такого поведения в мочеиспускательный канал вводятся соломинки и тонкие веточки. Подобные буквальные выражения модуса встречаются, но все же редко. Более обычны фантазии в этом роде; они могут подготавливать перверсии. Любая анальная фиксация на одном из этих модусов может располагать к гомосексуальному аттитюду с подразумеваемой идеей достижения вечной любви и контроля путем анальной инкорпорации. У девочек все обстоит иначе благодаря тому, что их хваткости нет нужды оставаться фиксированной в пределах рта или извращенной в области ануса. Она вполне способна переместиться к вагине и господствовать в генитальном поведении. Мы вернемся к этому вопросу при обсуждении генитальности.

Другой возможный уход «в сторону» – чрезмерное акцентирование модуса III, то есть использование фекалий в качестве «боеприпасов для стрельбы по людям». Это может принять форму агрессивного испражнения или скрытого выпускания фекальных масс. Искушение поступать подобным образом сохраняется и у взрослых в виде склонности употреблять ругательства, имеющие отношение к фекалиям. Это магический способ нападения на нашего врага и к тому же легкий, если вы способны при этом выйти сухим из воды.

Какие прочные качества формируются на этой мышечно-анальной стадии? Из ощущения внутренней добропорядочности вырастают автономия и гордость; из ощущения собственной негодности – сомнение и стыд. Для развития автономии необходимо устойчиво проявляемое и уверенно сохраняемое состояние раннего доверия. Младенцу нужно почувствовать, что его базисное доверие к себе и к миру (это сокровище, спасенное от конфликтов оральной стадии) не будет поставлено под угрозу внезапным страстным желанием иметь выбор, требовательно присваивать и упрямо устранять. Устойчивость должна защищать малыша от потенциальной анархии его пока еще не воспитанной рассудительности, неспособности удерживать и отпускать осмысленно. Окружение ребенка должно поддерживать его в желании «встать на ноги», чтобы он не оказался во власти ощущения, будто поспешно и глупо выставил себя напоказ (что мы называем стыдом), или не попал в капкан того вторичного недоверия, оглядывания на прошлое, которое мы зовем сомнением.

Таким образом, автономия против стыда и сомнения – второй нуклеарный конфликт, разрешение которого составляет одну из основных задач эго.

В. Локомоция и гениталии

До сих пор я не упоминал ни о каких возрастных границах. Сейчас мы поговорим о конце третьего года жизни, когда ходьба становится легкой и энергичной. В книгах утверждается, что ребенок «может ходить» значительно раньше этого срока. Но мы считаем, что он еще не совсем твердо стоит на своих ногах. Пока он способен лишь в течение короткого времени, с большей или меньшей поддержкой, относительно хорошо справляться с ходьбой. Мы полагаем, эго только тогда включает ходьбу и бег в сферу владения, когда ощущение тяжести остается в разумных пределах, когда ребенок способен забыть, что он «делает ходьбу», и вместо этого заняться выяснением того, что он может делать с ходьбой. Только тогда ноги становятся неотъемлемой частью его самого, а не приспособленным для ходьбы придатком.

Оглянемся назад: первой промежуточной станцией была лежачая релаксация. Основанное на опыте младенца доверие к тому, что основные механизмы дыхания, пищеварения, сна и т. д. имеют закономерную и привычную связь с предлагаемой пищей и заботой, придает вкус развитию умения садиться и вставать на ноги. Вторая промежуточная станция (достигаемая лишь к концу второго года жизни) – способность сидеть не только уверенно, не падая, но и не уставая. Это проявления большой ловкости, позволяющей постепенно использовать мышечную систему для более точного различения автономных способов отбора и отбрасывания, нагромождения разных предметов и разбрасывания их с силой и меткостью.

Третья промежуточная станция обеспечивает ребенка умением самостоятельно и энергично передвигаться. Ребенок не только готов к идентификации своей половой роли, но и к постижению своего места в доме. По крайней мере, он начинает понимать, каким ролям стоить подражать. Еще немного, и он уже может вступать в отношения со сверстниками и под руководством старших детей или специально присматривающих за ним женщин постепенно включаться в деятельность детского сада, улицы и двора. Учение носит теперь интрузивный характер и увлекает его всякий раз новыми событиями и занятиями. Ребенок начинает остро сознавать различия между полами. Все это создает сцену для инфантильной генитальности и первичного развития интрузивного и инклюзивного модусов.

Конечно же, инфантильной генитальности суждено оставаться рудиментарной или перспективой того, что еще будет. Если ее преждевременное проявление специально не провоцируется особыми фрустрациями или особыми обычаями (такими, как сексуальные игры в группах), детская генитальность, вероятно, оборачивается всего лишь серией захватывающих переживаний, достаточно пугающих и бессмысленных, чтобы подавляться в течение стадии, названной Фрейдом периодом «латентности», то есть длительной отсрочки физического полового созревания.

На этой стадии сексуальная ориентация мальчика является фаллической. Хотя эрекции, бесспорно, случаются и раньше (либо рефлекторно, либо как явно сексуальные реакции на вещи и людей, которые заставляют ребенка испытывать сильные чувства), теперь развивается направленный интерес к гениталиям обоих полов, а также смутное, ненаправленное побуждение к совершению половых актов. При наблюдении за жизнью «примитивных» народов обнаружены сцены половых сношений между трех-четырехлетними детьми – сцены, судя по сопутствующему хохоту, прежде всего игровой имитации. Такие откровенные и шутливые действия, вероятно, помогают ослабить напряжение потенциально опасного развития: концентрацию ранних сексуальных импульсов исключительно на родителях, особенно там, где существует полный запрет на высказывание подобного желания. Ибо возросшему локомоторному мастерству ребенка и его чувству гордости, вызванному тем, что он теперь большой и почти такой же умелый, как отец и мать, наносится жесточайший удар очевидным фактом: в половой сфере он значительно уступает родителям. И более того: даже в отдаленном будущем ему никогда не занять место этого отца в сексуальных отношениях с этой матерью (или место этой матери в сексуальных отношениях с этим отцом). Самые глубокие следствия такого прозрения и составляют, если воспользоваться термином Фрейда, эдипов комплекс.

Конечно, этот термин запутал дело, поскольку уравнивает то, что можно предполагать в детстве, с тем, что можно вывести из истории царя Эдипа. Иначе говоря, он устанавливает сходство между двумя неопределенностями. Сама же идея заключается в том, что Эдип, по незнанию убивший отца и женившийся на матери, стал мифологическим героем и вызывает сострадание и ужас у театральных зрителей потому, что занять место отца и обладать матерью – всем присущее, но запретное желание.

В повседневной работе психоанализ подтверждает тот простой вывод, что мальчики адресуют свою первую половую любовь женщинам-матерям, которые ласкали их, и что мальчики обнаруживают первое сексуальное соперничество с теми, кто оказывается половым партнером матерей. Считать, как Дидро, что если бы маленький мальчик обладал возможностями мужчины, то он силой взял бы мать и убил отца, нелогично. Если бы мальчик обладал такими возможностями, то не был бы ребенком и не испытывал нужды оставаться с родителями, а значит, мог предпочесть иные сексуальные объекты. Фактически, инфантильная генитальность находится «под арестом» защитников детства и его идеалов и поэтому испытывает серьезные трудности.

Интрузивный модус, господствующий в большей части поведения на этой стадии, служит характерным признаком целого ряда конфигурационно «подобных» активностей и фантазий. Все они включают интрузию (вторжение) в другие тела посредством физической атаки: вторжение в уши и умы других людей с помощью агрессивного, напористого говорения; вторжение в пространство посредством энергичной локомоции; вторжение в неизвестное благодаря неуемному любопытству. В общем, достаточно очевидно, что детям на этой стадии половые акты взрослых видятся опасными актами взаимной агрессии. Даже в тех случаях, когда идет групповая сексуальная игра, ребенок, по-видимому, интерпретирует половые акты старших членов семьи как интрузивные со стороны мужчины и как инкорпоративные, в паучьей манере, со стороны женщины. Это чаще случается тогда, когда взрослую половую жизнь окружает темнота, когда сопровождающие ее звуки истолковываются как выражение боли, когда дети тайком наблюдают менструальную кровь и когда они ощущают неприязнь и раздражение недостаточно удовлетворенных родителей.

Девочки приобретают на этой стадии важный опыт. Они должны понять непреложность следующего факта: хотя их локомоторная, умственная и социальная интрузивность равным образом увеличивается и столь же адекватна, как интрузивность мальчиков, у них нет одной штуки – пениса. Мальчики имеют этот видимый, способный напрягаться и понятный орган, а у девочек клитор не в состоянии поддерживать мечты о сексуальном равенстве. И груди, как сопоставимо заметный признак их будущего, у них пока еще не развиты, а материнские инстинкты переводятся в игровую фантазию или уход за малышами. Там, где нужды хозяйственной жизни и мудрость ее социального устройства формируют женскую роль, делают ее особые полномочия и вознаграждения понятными, конечно, все это легче интегрируется – и возникает женская сплоченность. В противном случае девочка склонна вырабатывать, наряду с основными модусами женской инцепции и материнской инклюзии, либо дразнящую, требовательную, цепкую позицию, либо прилипчивую и чрезмерно зависимую детскость.

Итак, наша карта близка к завершению (рис. 4 и 5). На рис. 4 (для мальчиков) и рис. 5 (для девочек) мы добавляем IV слой – локомоторно-генитальную стадию, на протяжении которой модус интрузии (5) обнаруживается в избытке ходьбы, агрессивном умонастроении и сексуальных фантазиях и действиях. Оба пола участвуют в общем развитии локомоторных и интрузивных паттернов, хотя у девочек паттерны требовательной и ласкающей инцепции (1, 2) развиваются в пропорции, определяемой предшествующим опытом, темпераментом и культурными ценностями.

Рис. 4


Рис. 5


Рисунок 5 показывает психосексуальный прогресс девочки на IV стадии как частичное возвращение к инкорпоративным модусам, первоначально развиваемым на оральном и сенсорном уровнях. Я полагаю, это не случайный результат нашего метода картирования. Ибо девочка на IV стадии противопоставляет потенциально более энергичной жизни мальчика, связанной с развитием мускулов, потенциал более богатого сенсорного различения и образ действий будущей матери. Она склонна стать еще более зависимой и более требовательной. Фактически, ей позволяют это сделать, за исключением тех случаев, когда культура предпочитает развивать вспомогательный модус интрузивного и явно локомоторного поведения (IV5). Позднее мы вернемся к той общей эксплуатируемости, которая стала уделом женщины вследствие близости ее генитальных модусов (инцепции, инклюзии) модусам оральности (инкорпорации).

Локомоторно-генитальная стадия добавляет к списку основных социальных модальностей обоих полов модальность «делания» в смысле «занятия чем-либо исключительно с целью достижения личного успеха, выгоды, преимущества и т. д.». Нет более простого и выразительного слова, которое так подходило бы к набору перечисленных ранее социальных модальностей. Оно наводит на мысль о лобовой атаке, наслаждении состязанием, об упорстве в достижении цели, радости победы. У мальчика сохраняется акцент на «делании» фаллически-интрузивными способами; у девочек он раньше или позже смещается к «деланию» либо посредством приставания и провоцирования, либо с помощью более мягких форм «заманивания в ловушку», то есть посредством «делания» себя привлекательной и внушающей любовь. Таким образом, ребенок развивает предпосылки инициативы или необходимые условия отбора целей и упорства в их достижении.

Однако эта общая готовность к инициативе сразу встречает своего заклятого врага в виде неизбежности отсрочки и замещения ее сексуального ядра, поскольку оно оказывается и биологически незрелым, и культурно отвергаемым вследствие табу инцеста. «Эдиповы» желания (столь просто и доверчиво выражаемые в заверениях мальчика, что он женится на матери и заставит ее гордиться им, равно как и в заверениях девочки, что она выйдет замуж за отца и будет гораздо лучше о нем заботиться) ведут к неотчетливым, смутным фантазиям, граничащим с убийством и насилием. Следствием этого является глубокое чувство вины – странное чувство, поскольку оно подразумевает, что индивидуум совершил преступление, которое на самом деле не только не совершалось, но было в принципе невозможным по биологическим причинам. Тем не менее такая затаенная вина также помогает направить всю силу инициативы и энергию любопытства на подходящие идеалы и ближайшие практические цели, на познание мира фактов и методов «делания» вещей (а не «делания» людей).

Все это предполагает, что идет поиск устойчивого разрешения третьего нуклеарного конфликта, а именно конфликта между инициативой и чувством вины (мы обсудим его в главе, посвященной эго).

На этом заканчивается наше изложение теории инфантильной сексуальности, которая на самом деле является теорией прегенитальных ступеней, ведущих к рудиментарной генитальности. Но мы должны дополнить и текст, и карту описанием дальнейшего развития. Речь пойдет о рудиментарном генеративном модусе, представляющем смутное предчувствие того обстоятельства, что генитальность имеет прокреативную функцию. В четвертом, заключительном, разделе этой главы мы приведем данные о том, что мальчики отличаются от девочек не только органами, возможностями и ролями, но и специфичностью субъективного опыта. Клиницисту известно об этом и он работает с этим, даже если не всегда знает, как это концептуализировать. Такая специфичность опыта – результат работы эго по организации всего того, что человек имеет, чувствует, предвидит. Тогда явно недостаточно характеризовать пол, указывая лишь на то, чем различаются мужчина и женщина, хотя такое различие подчеркивается также культурными ролями. Скорее, каждый пол характеризуется уникальностью, которая включает и его отличия от противоположного пола, но не складывается из них. В ее основе лежат предобразованные функции будущего осеменителя и будущей роженицы, независимо от системы разделения труда и типа культуры. Здесь модусы интрузии и инклюзии поляризуются, обслуживая зачатие и рождение потомства.

На V слое карты (рис. 4 и 5) прогнозируется рудиментарная «генитальная стадия». Дополнительный маленький кружок внутри мужского и женского организмов обозначает два новых модуса – женский генеративный (VЖ) и мужской генеративный (VМ) – и передает тот факт, что женская инклюзия и мужская интрузия все больше и больше ориентируются на смутно угадываемую внутреннюю потенциальность, а именно на объединение яйцеклетки и спермы в акте произведения потомства.

Несмотря на то что наш метод развертывания карты был аддитивным, как если бы на каждой стадии появлялось что-то совершенно новое, получившуюся теперь полную карту следует рассматривать как репрезентацию последовательной дифференциации частей. Каждая из этих частей существует в определенной форме с самого начала и до конца, причем всегда внутри органического целого – созревающего организма. Поэтому правомерно допустить, что добавленные последними модусы (мужской и женский генеративный) были центральным, хотя и рудиментарным фактором на всем протяжении более раннего развития.

Г. Прегенитальность и генитальность

Любая система должна быть устроена определенным образом.

Для психоанализа таким устройством является «генитальность». Сначала под ней понимали объединение прегенитальных стадий на высшей ступени, которая позднее (после пубертата) обеспечивала бы три трудных примирения: 1) примирение генитального оргазма и экстрагенитальных сексуальных потребностей; 2) примирение любви и сексуальности; 3) примирение сексуальных, прокреативных и связанных с продуктивным трудом паттернов.

Фактически при близком рассмотрении оказывается, что все невротики испытывают затруднения в сексуальных циклах. Половые расстройства возникают у невротиков, когда они только делают предложения потенциальным партнерам; когда начинают, совершают либо завершают половой акт или когда отворачиваются от соответственных «органов» и от партнера. Здесь следы прегенитальности наиболее очевидны, хотя и редко сознаваемы. Невротичные люди вместо наслаждения взаимностью генитальных паттернов в глубине души, вероятно, предпочли бы инкорпорацию или ретенцию, элиминацию или интрузию. Многие скорее пожелали бы быть зависимыми или ставить кого-то в зависимость, губить или погибать, чем зрело любить. И такое часто происходит без видимых невротических нарушений, поддающихся какой-либо классификации, диагностике и лечению. Бесспорно, занятная сексуальная игра лучше всего подходит для того, чтобы уделить внимание следам прегенитальности. Но связи секса и игры, игры и работы, работы и секса требуют более обстоятельного обсуждения по окончании того или иного периода.

Нашей картой можно воспользоваться и для классификации направлений нарушения генитальности, вызываемого прегенитальной девиацией. На рис. 4 модус феминной прокреации (VЖ), а также модусы V1 и V2 не следует понимать слишком буквально. Рудименты желания произвести на свет потомство (= родить) утилизируются при идентификации с женщиной и при ее поддержке, а также поглощаются творчеством. Что касается рецептивных тенденций, то мужской орган не имеет морфологического сходства со ртом, хотя вокруг и позади корня полового члена находятся рудименты женского органа. Именно эта зона эротизирована у пассивно-рецептивных мужчин. В противном случае рот и анус мужчины должны сохранять сексуальные следы инкорпоративных желаний. Модус V1, окажись он доминирующим или столь же влиятельным, как и V5, означал бы акцентирование генитальной рецептивности – желание получать, но не давать. Доминирование V2 указывало бы на «самку» мужского пола – например, гомосексуалиста, стремящегося к половым сношениям с мужчинами с целью (более или менее сознательной) захватить их силу. Модус V3 подразумевал бы ретентивную, a V4 – элиминативную акцентуацию генитального поведения мужчины, откуда берут начало такие формы эякуляции, как задержанная и неполная, преждевременная и «текучая». Модус V5 уже был охарактеризован нами как фаллически-агрессивный аттитюд. Кроме того, эти девиации можно проследить в обратном направлении – вдоль вертикальных путей фиксации модуса до других зон, из которых они берут начало и по отношению к которым имеют тенденцию регрессировать. Конечно, в зрелой мужской сексуальности все эти модусы должны интегрироваться, и тогда господство мужского прокреативного модуса (VM) станет очевидным.

Последний слой на рис. 5 относится к половой жизни и к деторождению (и уходу за ребенком). Модус VЖ был сформулирован как господствующая конечная позиция. Модусы V1, V2 рассматривались нами как наиболее распространенная девиация: относительная фригидность в сочетании с сексуальной алчностью. Ее худший вариант – неспособность отдаваться половой жизни, а значит, и вознаграждать действия мужчины, которых, тем не менее, такая женщина требует, часто дразня и провоцируя «избранника». V3 – это такая неспособность расслабиться, которая не позволяет мужчине начать, не дает ему возможность почувствовать себя уверенно или проявить всю силу чувств. V4 – элиминативная генитальность – выражается в частых оргастических спазмах, которые не складываются в одно адекватное переживание. V5 – неперестраиваемая фаллическая позиция, выражающаяся исключительно в клиторальном эротизме и во всевозможных формах интрузивного принуждения. VM у женщины – это такая способность идентифицироваться с прокреативной ролью мужчины и участвовать в ней, которая делает женщину понимающим товарищем и уверенным наставником сыновей. К тому же у женщин, как и у мужчин, творчество требует определенной пропорции – VM и VЖ.

Общее для мужской и женской карт правило гласит: все девиации при условии подчинения господствующему модусу столь же нормальны, сколь и часты. В тех случаях, когда девиации замещают собой нормальный господствующий модус, они приводят к несоответствиям в совокупной либидинальной организации. А это не может продолжаться сколько-нибудь долго без существенного искажения социальных модальностей индивидуума. Это, в свою очередь, не может происходить слишком часто без искажения социальной жизни группы, если только группа неспособна справиться с проблемой посредством образования организованных подгрупп девиантов.

Однако какова функция прегенитальности? Истинной сущностью прегенитальности, видимо, являются поглощение либидинальных интересов при раннем столкновении созревающего организма с индивидуальным стилем ухода за ребенком и преобразование его врожденных форм достижения (агрессии) в социальные модальности определенной культуры.

Давайте снова начнем с того, что, казалось бы, служит биологическим началом. Когда мы говорим, что животные обладают «инстинктами», то подразумеваем, что, по крайней мере, более низкие в эволюционном отношении виды характеризуются относительно ранними врожденными и готовыми к употреблению способами взаимодействия с тем сегментом природы, благодаря которому они выжили. Эти паттерны широко варьируются от вида к виду, но внутри одного вида остаются чрезвычайно негибкими. Животные способны научаться очень немногому. Здесь приходит на ум история с ласточками из Англии, которые были завезены в Новую Зеландию экспатами, тоскующими по родине. С наступлением зимы все ласточки улетели на юг и больше не возвращались, ибо их инстинкты указывали южное, а не теплое направление.

Давайте не забывать, что наши прирученные животные и домашние питомцы, которых мы так легко принимаем за эталоны животного мира, – это тщательно отобранные чистопородные существа, которые учатся служить нашим практическим и эмоциональным нуждам, но в той мере, в какой мы заботимся о них. То, чему они научаются от нас, не увеличивает их шансы на выживание в любом сегменте природы или в любом взаимодействии с себе подобными. В данном контексте нас интересует не столько то, чему может научиться отдельное животное, сколько то, чему вид способен обучать свой молодняк из поколения в поколение.

У высших видов животных мы наблюдаем разделение инстинкта (этот термин аналогичен термину «разделение труда»). Здесь речь идет о совместном регулировании инстинктивного стремления детеныша к контакту и инстинктивного предоставления контакта родителем, которое завершает приспособительное функционирование у детеныша.

Было замечено, например, что некоторые млекопитающие могут научиться дефекации, только если мать вылизывает ректальное отверстие своего детеныша.

Можно было бы предположить, что детство человека и обучение человеческого детеныша есть просто высшая форма такой инстинктивной реципрокности. Однако влечения, с которыми человек появляется на свет, – это не инстинкты. И комплементарные влечения его матери нельзя считать всецело инстинктивными по природе. Ни те ни другие не несут в себе паттернов завершения, самосохранения, взаимодействия с каким-либо сегментом природы; их должны еще сформировать традиция и совесть.

Как животное человек ничего не значит. Бессмысленно говорить о ребенке так, как если бы это было животное в процессе приручения, или говорить о его инстинктах как о наборе паттернов, подверженных вторжению либо блокированию со стороны диктаторской среды. «Врожденные инстинкты» человека – это фрагменты влечения, которые собираются, наделяются значением и организуются в течение длительного детства с помощью методов ухода за ребенком и его дисциплинирования, варьирующимися от культуры к культуре и определяемыми традицией.

В этом заключается шанс человека как организма, как члена общества и индивидуума. В этом же заключается и его ограниченность. Животное выживает в тех случаях, когда его сегмент природы остается достаточно предсказуемым. В этом случае он соответствует врожденным паттернам его инстинктивной реакции или реакциям, которые содержат в себе основы для необходимых изменений. Человек выживает только тогда, когда в процессе традиционного воспитания в детстве формируется его совесть, которая будет руководить им, не подавляя, и которая тверда и одновременно гибка, так что адаптируется к превратностям исторической эпохи. Для достижения этой цели детское воспитание использует те темные инстинктуальные (сексуальные и агрессивные) силы, которые наделяют энергией инстинктивные паттерны. У человека именно вследствие его минимального инстинктивного запаса они оказываются высокомобильными и чрезвычайно пластичными.

Мы просто изначально хотим достичь понимания (и согласования) графика прегенитальности и систематической взаимосвязи ее модусов органа. Они создают ту базисную ориентацию, которую организм или его части тонко воспринимают по отношению к другому организму или его частям и к миру вещей. Наделенное органами существо может вбирать в себя объекты или других существ, может удерживать их или выпускать, а может и само проникать в них. Живые создания, имеющие органы, способны также выполнять такие модальные действия с частями другого существа. Человеческое дитя за свое долгое детство усваивает эти модусы физического подхода, а с ними – и модальности социальной жизни. Ребенок научается жить в пространстве и времени так же, как научается быть организмом в пространстве-времени своей культуры. Каждая усваиваемая таким образом частная функция базируется на интеграции всех модусов органа друг с другом и с образом мира соответствующей культуры.

Если в качестве частной функции мы возьмем интеллектуальную деятельность, то обнаружим, что она либо составляет целое с модусами органа, либо искажается ими. Принимая (= инкорпорируя) информационное сообщение, мы интуитивно схватываем то, что кажется заслуживающим присвоения. Усваивая такую информацию, мы пытаемся понять ее по-своему, сравнивая с другими блоками информации, удерживаем одни части сообщения и отбрасываем (= элиминируем) другие. Наконец, мы передаем сообщение другому лицу, в интеллектуальном аппарате которого соответствующее усвоение или понимание повторяется. Так же, как модусы взрослой генитальности могут нести более или менее искаженный отпечаток ранних опытов модуса органа, так и интеллектуальность человека – к радости или к огорчению – может характеризоваться недоразвитием или сверхразвитием одного из основных модусов. Кто-то набрасывается на знания столь же жадно, как та коза (персонаж комиксов), которую другая спрашивала, удалось ли ей съесть за последнее время свежую книгу. Кто-то прячет свои знания в укромный уголок и грызет их там, как кость. Кто-то превращает себя в склад информации, вообще не надеясь когда-либо переварить ее. Некоторые же предпочитают распространять и растрачивать информацию, которая не усвоена и неусваиваема. А интеллектуальные насильники настаивают на том, чтобы их мнения считались обязательными, тем самым пробивая защиту невосприимчивых слушателей.

Однако все это – лишь карикатуры, иллюстрирующие тот факт, что не только зрелые половые сношения, но и любой другой тип связи развивается на основе правильной (или неправильной) пропорции прегенитальных модусов органа, и что каждую форму связи можно охарактеризовать относительной взаимностью модусов подхода или односторонними формами агрессии. Чтобы установить конкретную пропорцию, социетальный процесс использует раннюю сексуальную энергию, как и ранние модусы подхода. В данном случае дело доходит до конца благодаря традиционному воспитанию фрагментарных влечений, с которыми человеческое дитя появляется на свет. Другими словами, одни фрагменты инстинкта у детеныша млекопитающих животных накапливаются более полно за относительно более короткое время благодаря инстинктивной заботе со стороны его родителей, а другие фрагментарные паттерны находятся в зависимости от традиции, которая направляет и наделяет значением родительские реакции. Результат (а он известен как раз совместными достижениями, оригинальными решениями и усовершенствованиями) этого более вариабельного завершения паттернов влечения навсегда привязывает индивидуума к традициям и институтам социального окружения его детства и оставляет незащищенным перед не всегда логичной и справедливой автократией его внутреннего правителя – совести.

1.В состоянии беременности (лат.). – Примеч. ред.
2.Перверты – это люди с инфантильной сексуальностью взамен взрослой. Причиной отклонений служат задержки развития или регрессии. Перверсии часто возникают в качестве реакции на сексуальное разочарование, что указывает на действенность регрессии. – Примеч. ред.
3.В утробе матери (лат.). – Примеч. ред.
4.Монстр в избытке или монстр в дефиците (лат.). – Примеч. ред.

Bepul matn qismi tugad.

66 175,39 s`om