Kitobni o'qish: «Беньямин и Брехт – история дружбы»
О книге Эрдмута Вицислы
Взяв эту книгу в руки, можно подумать, что всё с ней довольно ясно. Самый необязательный сочинительный союз «и», соединяющий имена двух известных людей. События, даты, документы и фотографии. А если добавить к этому, что её автор, Эрдмут Вицисла, – многолетний руководитель архива Бертольта Брехта в Берлине, а с некоторого времени ещё и руководитель берлинской части архива Вальтера Беньямина, то не удивительным представится и то, с какой тщательностью в книге документируется всё написанное.
Верно, тщательность опытного архивиста очевидна и должна быть записана в активы издания. Множество сносок, постоянно сопровождающих основной текст, – не просто соблюдение формальных требований, пусть даже для исследователя их соблюдение является законом. В ходе работы Вицисла не только изучил большой пласт публикаций. Он держал в руках массу документов, в том числе и те, которые всё ещё остаются неопубликованными. Он постарался опросить свидетелей прошлого, остававшихся в живых в то время, когда проходило исследование. В результате обнаружились неизвестные ранее факты, а также было предложено внести исправления в уже опубликованные тексты.
Но было бы несправедливо видеть в этой книге лишь хронику событий, хотя хроника эта обладает несомненной ценностью как надёжный и подробный источник биографических, да и просто исторических сведений. Значение книги «Беньямин и Брехт» гораздо шире.
Начать можно с начала, обратив внимание на заглавие книги, вернее – на подзаголовок: Die Geschichte einer Freundschaft, то есть «История (одной)1 дружбы». И сразу в памяти всплывает другая книга: в 1975 году уже старый Гершом Шолем опубликовал воспоминания о Вальтере Беньямине с точно таким же подзаголовком2. Конечно, подзаголовок ни в том, ни в другом случае оригинальностью не отличается. И всё же невозможно отделаться от впечатления, что вышедшая значительно позднее книга Вицислы вступает в дискуссию с Шолемом, словно бы отвечая ему, что дружба-то была не одна. Так и хочется чуть изменить фразу: «история другой дружбы».
Гершом Шолем всю жизнь был верен дружбе с Вальтером Беньямином, хотя после того, как Шолем в 1923 году отправился в Палестину, они почти не виделись. Однако переписка шла регулярно, и в результате у Шолема собрался внушительный архив не только писем, но и самых разнообразных текстов Беньямина. Для последующих изданий это имело чрезвычайно важное значение. Шолем понимал – а может быть даже больше ощущал – масштаб Беньямина-мыслителя. Другое дело, что в порыве чувств он невольно и притязал на особую роль в отношении друга (дело в общем-то не удивительное). А от этого Беньямин всё время ускользал. Он вроде соглашался следовать за Шолемом в Палестину и даже начинал учить иврит, но в результате вдруг оказывался в Москве, а не в Иерусалиме. Шолему всё казалось, что он лучше знает, что делать Беньямину. Тот и не спорил, но оставался при своём.
Были и другие люди, лучше знавшие, что и как делать Беньямину. Адорно слал ему утомительно-длинные письма, в которых разъяснял допущенные Беньямином ошибки. Статью Беньямина о произведении искусства в эпоху его технической воспроизводимости рьяно правили всем институтом социальных исследований, так что она в результате вышла в журнале института в довольно исковерканной французской версии. Лучше знала и Анна Лацис, призывавшая Беньямина отправиться на гражданскую войну в Испанию. Выбор Беньямина как всегда оказался парадоксален. Выбирая между Иерусалимом и Москвой, он выбрал Париж, где и провёл остаток жизни. Он никуда не вступил, ни во что не обратился и ни к кому не присоединился. Не случайно, как только стало ясно, что журнал Krise und Kritik [Кризис и критика], который они затевали с Брехтом, грозит стать не местом дискуссий по существу, а очередным рупором политической линии, тут же вышел из состава редколлегии при всей симпатии к Брехту и согласии с ним в необходимости такого издания.
Сближение Беньямина с Брехтом вызвало у Шолема сначала беспокойство, а затем почти ужас. Но в том-то и дело, что Беньямин мог свободно общаться с самыми разными людьми; точно так же он мог читать совершенно разные книги. Он слишком хорошо сознавал необъятность мира, чтобы позволить себе быть пойманным какой-нибудь одной точкой зрения, одной симпатией, одной компанией. Кто-то мог увидеть в этом неверность, но на самом деле это была открытость. А Брехт был безусловно личностью, которая вызывала раздражение не только у правоверного Шолема, но и у вполне либеральных представителей франкфуртского института, прежде всего Адорно и Хоркхаймера.
Взаимная симпатия Беньямина и Брехта не могла не вызвать удивления. Слишком они были разными – вернее, разными были больше представления о них. В чём они несомненно сходились, так это в том, что оба были эгоцентриками. Правда, тут же и расходились: один был активным до агрессивности, другой меланхоличным и погружённым в себя. Но в любом случае эгоцентриками не примитивными, а поэтому прекрасно уживались. Ещё у них была удачная, взаимно-дополнительная асимметрия: один был поэтом, не лишённым аналитического взгляда, другой аналитиком, склонным к поэзии. И при этом оба чувствовали, что в мире происходят фундаментальные перемены, и они как интеллектуалы обязаны искать достойные ответы на вызовы времени.
Разумеется, отношения Беньямина и Брехта не были идеальными. В спорах они могли доходить до серьёзных столкновений, глубоко огорчавших то одного, то другого. Их дружба не была равноправной: Беньямин явно ждал от неё большего, чем Брехт. Но было бы совершенно несправедливо считать, будто Беньямин был нужен Брехту лишь как талантливый критик. Вицисла не скрывает всей проблематичности их отношений, он внимательно анализирует различные факты, пытаясь как можно точнее реконструировать происходившее. Он крайне далёк от наивных или ханжеских картинок «великой дружбы». Однако при всей сложности этой истории он видит очень важные, порой иррациональные, но как раз поэтому не менее диагностически важные факты.
Вот Беньямин и Брехт часами сидят за шахматами. В основном молча, но расходятся, словно после долгой плодотворной беседы. Вот они обмениваются детективами (тогда детектив только начинал завоёвывать литературную сцену) и даже планируют (к изумлению многих) вместе сочинить детективный роман. Вот Брехт делает в своём рабочем дневнике очень резкое замечание об эссе Беньямина, но Беньямин никогда об этом не узнает, и Брехт скроет это не из лицемерия или хитрости, а понимая, насколько чувствительным был Беньямин и как тяжело он мог воспринять это как раз в тот момент. Более того, несмотря на такое критическое отношение, Брехт прилагает немалые усилия, чтобы помочь Беньямину с публикацией эссе.
Жизнь в изгнании для Брехта была полегче, для Беньямина потяжелее, но для обоих радостной не была. Когда после визита в Париж Брехт вернулся к себе в Данию, Беньямин сказал, что Париж для него опустел. Мотив пустоты большого города появился у Беньямина ещё после возвращения из Москвы в Берлин. И это в родном городе. Тем более эта беда одолевала его в изгнании, пусть Париж и не был для него чужим. Беньямин ощущал, что витально Брехт более сильная личность, это притягивало его и в то же время вызывало опасение оказаться зависимым. Для Брехта, думается, это не было тайной, и он был осторожен, ценя в условиях эмиграции, как и Беньямин, каждого достойного собеседника.
В своей книге Вицисла приводит факты, говорящие о том, что со стороны Брехта эта дружба не ограничивалась благожелательным расположением или симпатией. Брехт, насколько это было в его силах, постоянно пытался помочь Беньямину. Он обращался в разные редакции, предлагая опубликовать тексты друга. К Брехту Беньямин после побега из Германии отправил свою библиотеку, которую тот несколько лет хранил у себя в Дании, пока у Беньямина в Париже не появилось жилище, в котором хоть как-то можно было библиотеку разместить. А ещё Беньямин мог погостить у Брехта – и для человека, измученного эмигрантской бесприютностью и безденежь ем, это была существенная поддержка.
Завершает книгу аккорд четырёх эпитафий, написанных Брехтом после получения известия о смерти Беньямина. Брехт был, скажем прямо, не слишком сентиментальным человеком. И вот четыре поэтических признания тяжести утраты, причём написанных прежде всего для себя, без всякого внешнего повода (при жизни Брехта они и опубликованы не были и стали известны гораздо позднее). Тем больше ценность этих свидетельств.
Брехт был и среди тех, кто сразу же после войны стал думать о публикации работ Беньямина. Однако вскоре он оказался в ГДР, где это было вряд ли возможно. Издательская работа началась на Западе, во Франкфурте, и её принципы, как и основные черты складывавшегося тогда образа Беньямина, во многом зависели от двух человек: Адорно и Шолема. Понятно, что оба – сознательно или бессознательно – не были склонны акцентировать внимание на дружеских отношениях Беньямина и Брехта. Брехт умер в 1956 году, его архив находился в ГДР, там же были и некоторые важные документы Беньямина. Однако такой друг Брехта идеологическим инстанциям ГДР явно был не нужен. В результате личные отношения обоих надолго оказались на втором, а то и третьем плане, да и то с не слишком положительной характеристикой.
Хотя франкфуртское издание сочинений Беньямина и стало несомненным достижением, оно сразу же столкнулось с серьёзной критикой. За текстологическими спорами, не слишком понятными неспециалистам, стоял в том числе и вопрос об определённой предвзятости, сказавшейся на собрании сочинений. Так что не стоит удивляться, что сейчас идёт работа над новым изданием сочинений Беньямина, опирающимся на иные издательские и исследовательские принципы. Получается, что Беньямин и после смерти остаётся предметом разных притязаний. Что в общем не удивительно, ведь его жизнь и труды продолжают вызывать множество вопросов, простых ответов на которые явно нет. Споры о Беньямине идут и будут идти. Книга Эрдмута Вицислы – одна из реплик в этой интереснейшей дискуссии.
Сергей Ромашко
I. СХОЖДЕНИЕ ЗВЁЗД
Май 1929 года
«Я познакомился с примечательными людьми, – писал Вальтер Беньямин 6 июня 1929 года из Берлина в Иерусалим своему другу Гершому Шолему. – Во-первых, я сблизился с Брехтом (о нем и о нашем знакомстве я должен еще многое сказать). Во-вторых, я познакомился с Польгаром, который сейчас входит в круг ближайших знакомых Хесселя»1. Таково было первое упоминание о дружбе, которая в последующие годы будет вызывать недоумение у многих друзей и знакомых Беньямина. В следующем письме, отправленном через две с половиной недели, Беньямин поясняет сказанное о Брехте – и кажется, он совсем забыл свое предыдущее письмо:
Тебе будет любопытно знать, что между мною и Бертом Брехтом недавно возникли очень дружеские отношения, сформированные не столько на том, что он успел написать (я знаю только «Трёхгрошовую оперу» и его баллады), сколько на обоснованном интересе, который нельзя не проявлять к его сегодняшним планам2.
Шолем, друживший с Беньямином с 1915 года и поддерживавший связь с помощью писем после 1923 года, со времени своей эмиграции в Палестину, не мог не уловить в этом известии очередную угрозу плану, осуществлением которого он был занят. С 1927 года Беньямин раздумывал над идеей надолго обосноваться в Иерусалиме, давать уроки языка и искать возможность устроиться на гуманитарном факультете Еврейского университета. Не далее как в мае 1929 года, как раз когда началось его сближение с Брехтом, он стал брать уроки иврита в Берлине, благодаря стипендии, добытой для него Шолемом в Иерусалимском университете. Однако занятия были заброшены уже через два месяца. Он постоянно находил новые причины, чтобы отложить поездку: невозможность прервать рабочие проекты, такие как «Парижские пассажи», изнуряющий бракоразводный процесс с женой Дорой, наконец, надежды на совместное будущее с Асей Лацис, впрочем, так и не решившейся связать с ним свою судьбу. Расчёт Шолема, что друг станет географически и интеллектуально ближе, окончательно рухнул 20 января 1930 года, когда Беньямин сообщил ему о своем стремлении «стать признанным первым критиком в немецкой литературе»3. Не будет ошибкой рассматривать это утверждение в связи со встречей Беньямина с Брехтом. Тексты, программные заявления Брехта и его деятельность в целом стали для Беньямина сильнейшим источником вдохновения; они позволили ему сосредоточиться на основных моментах его предыдущей деятельности. Однако творческим планам помешали политические потрясения. В годы, предшествовавшие приходу нацистов к власти в Веймарской республике, плацдарм для культурных инноваций сжался, превратившись в осажденный бастион. «Я не жду ничего хорошего от ситуации в Германии, – писал Беньямин Шолему в феврале 1931 года. – Меня не интересует там ничего, кроме судеб маленького кружка людей вокруг Брехта»3.
Реноме Беньямина как критика выходило далеко за рамки круга знакомых. Ханна Арендт опровергала пессимистические оценки Шолема, считавшего его известным лишь в узких кругах. Его репутация казалась ей прочной, «даже прочнее ауры, созданной вокруг своего имени самим Беньямином с его склонностью окружать себя загадками»4. Однако нельзя не признать, что между 1933-м и 1955 годами, когда в Германии появилось первое издание работ Беньямина, его имя, по словам Шолема, было «забыто настолько основательно, насколько это возможно в мире идей»5. До того он был известен, по крайней мере среди образованной публики, как ученый, критик, эссеист, писатель и автор радиопередач. С тех пор как в июле 1925 года Беньямин потерпел неудачу в попытке стать университетским преподавателем, его книги и переводы, статьи и рецензии о немецкой и французской литературе, филологии и философии охотно публиковались в Веймарской республике издателями, журналами, отделами искусства еженедельных и ежедневных газет, чей статус подтверждал качество написанного. Его печатали издательства Rowohlt, Piper и Kiepenheuer и ведущие периодические издания, такие как Die Literarische Welt [Литературный мир], Frankfurter Zeitung [Франкфуртская газета], Die Weltbьhne [Мировая сцена], Berliner Bцrsen-Courier, Die Neue Rundschau [Новое обозрение], Das Tagebuch [Дневник], Die Gesellschaft [Общество] и Querschnitt [Профиль]. Его лекции и радиопередачи транслировались Funkstunde Berlin [Радио Берлина] и Sьdwestdeutscher Rundfunk [Юго-западное немецкое радио] во Франкфурте. Таким образом, Беньямин если и не достиг желанного признания в качестве ведущего критика немецкой литературы, то подошел очень близко к осуществлению цели. В 1933 году, по словам его жены Доры, редакторы признавали Беньямина «лучшим из современных немецких авторов, правда, – добавляет она, – только редакторы еврейского происхождения»4. Высказывания современников доказывают, что с его мнением считались5. Одним из читателей, восхищенных стилем Беньямина, был Герман Гессе, чей отзыв об «Улице с односторонним движением» – свидетельство признания, окружавшего писателя, – использовался издательством Rowohlt в рекламном анонсе книги:
В сумраке уныния и невежества, кажется, окутавшем современную литературу, я был поражен и восхищен, встретив столь чёткое, гармоничное, прозрачное и проницательное произведение, как «Улица с односторонним движением» Вальтера Беньямина 6.
Однако далеко не все работы Беньямина получали признание, как видно по откликам на трактат «Происхождение немецкой барочной драмы», вышедший в издательстве Rowohlt в том же 1928 году, что и «Улица с односторонним движением»7. Шолем заметил впоследствии: «Беньямин был аутсайдером в двойном смысле: в науке, где он остается им и до сих пор, и в писательстве»6. Беньямин чувствовал приближение к поворотному моменту своей жизни. Идея начать все заново в Палестине выглядела привлекательно, ибо ему казалось, что он не закрепился ни в одной из сфер своей деятельности. Сознавая это, в начале 1928 года Беньямин говорил о своем исследовании барочной драмы, которое не встретило понимания в Университете Франкфурта, как о последней своей работе на поприще германистики. «Улица с односторонним движением» должна была завершить творческую работу в литературной сфере, к которой он также относил и «Парижские пассажи»7.
Ханна Арендт называла Беньямина «homme de lettres [человеком литературным], чьим обиталищем служила библиотека, собранная с большой страстью и исключительной тщательностью»8. Он был коллекционером, которому годами не приходилось зарабатывать на жизнь писательством. Несмотря на череду жестоких семейных ссор, его учеба и работа над первой, а затем и второй диссертацией финансировались отцом, процветающим аукционером и партнером антиквара Лепке в западной части Берлина. После смерти Эмиля Беньямина Вальтер решил продать свою долю в наследстве, однако к маю 1929 года его средства практически совсем истощились, не в последнюю очередь в связи с бракоразводным процессом. Его иерусалимский друг Шолем замечал об этом периоде «кризиса и перемен»:
Поразительными остаются способность Беньямина к концентрации, открытость духовному, взвешенность стиля в письмах и статьях в тот год сильнейших волнений, переворотов и обманутых ожиданий в его жизни. В нём был некий запас глубокого покоя, не совсем точно отражаемый словом «стоицизм». Этот запас не затрагивали ни тяжёлые ситуации, в которые он тогда попадал, ни потрясения, грозившие выбить его из колеи9.
В ранних работах Беньямин, испытавший весомое влияние немецкого молодежного и студенческого движения, к которому он принадлежал, разделял идеалистическую концепцию образования и культуры. Теперь его работы освободились от эзотеризма и даже враждебности к читателю, которые он провозглашал в первой половине двадцатых годов: «Ни одно стихотворение не предназначается читателю, – писал он в 1921 году в «Задаче переводчика», – ни одна картина – зрителю, ни одна симфония – слушателям»10. На следующий год, в анонсе журнале Angelus Novus, он заявлял, что цель критики не «учить при помощи исторических описаний или развивать через сравнения, но познавать через погружение»11. Теперь же в книге «Улица с односторонним движением» Беньямин заявлял: «Критик – это стратег в литературной борьбе», – добавляя: «Кто не может принять чью-либо сторону, тот должен молчать»12. Этот сборник афоризмов и зарисовок начинается с фрагмента «Заправочная станция»:
Порядок жизни в данный момент куда больше подвержен власти фактов, а не убеждений. И причем таких фактов, которые почти никогда и нигде еще не становились основанием для убеждений. В этих обстоятельствах подлинная литературная деятельность не имеет права оставаться в пределах литературы – последнее, скорее, характерное проявление её бесплодности. Значимая литературная работа может состояться лишь при постоянной смене письма и делания; надо совершенствовать неказистые формы, благодаря которым воздействие её в деятельных сообществах гораздо сильнее, чем у претенциозного универсального жеста книги, – её место в листовках, брошюрах, журнальных статьях и плакатах13.
Свой путь в политику Беньямин нашел намного раньше, под влиянием театрального режиссера Аси Лацис, именно ей он посвятил «Улицу с односторонним движением». Его отношения с этой «русской революционеркой из Риги», как он писал Шолему с Капри летом 1924 года, были «превосходными с точки зрения освобождения жизненных сил и интенсивного постижения актуальности радикального коммунизма»8. Эта связь политики и жизни выражала подход Беньямина к коммунизму. Его интересовала политика, учитывающая и поддерживающая индивидуальное стремление к счастью. Он относился к революции с энтузиазмом, потому что, как говорили сюрреалисты, она обещала «освобождение во всех смыслах»14. «Коммунистические сигналы» в письмах с Капри, как замечал Беньямин, «прежде всего, указывали на произошедшие во мне изменения, вызвавшие желание перестать прятать современные и политические элементы моих мыслей в обветшавшие, старомодные формы, но развёртывать их, и по возможности до предела»15. Высказывания последующих лет подтверждают, что «обращение к политической мысли» и решение «покинуть область чистой теории»16 стали ключевыми моментами в его биографии. Несколько месяцев Беньямин раздумывал о вступлении в Коммунистическую партию Германии в качестве практической реализации заявленного, однако во время пребывания в Москве в начале 1927 года возобладали контраргументы: «Быть коммунистом в государстве, где правит пролетариат, значит полностью жертвовать своей личной независимостью»17.
Ася Лацис. 1924
Как весной 1929 года обстояли дела у Брехта и какие из его планов интересовали Беньямина? 1 мая 1929 года, так называемый «Кровавый май» в Берлине, стало поворотным моментом в политической биографии Брехта. Социолог и знаток литературы Фриц Штернберг, чьи лекции о марксизме и гуманитарных науках посещал Брехт, описывал события возле дома Карла Либкнехта, штаб-квартиры Коммунистической партии Германии рядом с Берлинским Народным театром. Так как социал-демократы и коммунисты планировали на 1 мая раздельные демонстрации, начальник полиции, социал-демократ Карл Цоргибель, просто запретил всякие массовые мероприятия, чтобы предотвратить столкновения между ними. Коммунисты выступали против запрета, собираясь небольшими группами, которые раз за разом рассеивались полицией. Брехт наблюдал происходящее из окна квартиры Штернберга, вспоминавшего:
Насколько мы видели, эти люди не были вооружены. Полиция дала несколько залпов. Сначала мы подумали, что это предупредительные выстрелы, но потом мы увидели, как несколько демонстрантов упали и позже были унесены на носилках. В тот раз, насколько я помню, в Берлине погибли около 20 демонстрантов. Когда Брехт услышал выстрелы и увидел, что они поражают людей, его лицо побелело. Таким я раньше никогда его не видел. Я думаю, не в последнюю очередь это переживание предопределило его сближение с коммунистами18.
Брехт, как и Беньямин, симпатизировал коммунистической партии, поскольку та была самой антибуржуазной и близкой к массам. Штернберг писал: «Он воспринимал её не без критики, но считал, что её недостатки могут быть исправлены»; он надеялся на «немецких левых из народа»19. Если в Беньямине жило, как он писал Максу Рихнеру в 1931 году, тотальное отрицание «самодовольства буржуазной науки»20, то Брехт схожим образом отвергал самодовольство буржуазного театра. Сильно потрясшие Брехта события мая 1929 года произошли на вершине его карьеры и, конечно, не были связаны с его планами на то время. Во всяком случае, он несомненно полагал, что оглушительный успех «Трёх-грошовой оперы» годом ранее не обозначил начало давно назревших перемен в театре. Его пьесам надлежало вывести на театральную сцену актуальные события и проблемы, смысл которых откроется «проницательной и наблюдательной публике»21. Он надеялся на зрителей, способных занять «позицию хладнокровного, испытующего и заинтересованного зрителя, зрителя научного века»22. Для этого он в течение трех лет пытался проникнуть в механизмы функционирования капиталистического общества, изучая марксистскую диалектику, социологию и экономическую теорию и открывая в них проблемы, ранее встречавшиеся в его пьесах. «Когда я прочитал “Капитал” Маркса, то понял и свои пьесы», – заметил Брехт около 1928 года. Маркс оказался «единственным зрителем для моих пьес, какого я никогда не видел; ибо человека с такими интересами должны были интересовать именно эти пьесы не из-за моего ума, а из-за его собственного; они были иллюстративным материалом для него»23.
В мае 1929 года заинтересовавшие Беньямина планы Брехта вращались вокруг художественного развития «дидактизма»: с одной стороны, он думал о постановке грандиозной документально-эпической театральной пьесы, с другой – о постановке коллективных зрелищ, вовлекающих и мобилизующих публику. Отвечая 31 марта 1929 года на анкету, предложенную драматургам и театральным режиссерам газетой Berliner Bцrsen-Courier, Брехт писал, что «определение новых тем» предшествует «воспроизведению новых отношений», «упростить которые можно только с помощью формы».
Однако достичь этой формы можно лишь полнейшим изменением целеполагания искусства. Только новая цель рождает новое искусство. Эта новая цель – педагогика24.
Пьесы Брехта «Перелет через океан» и «Дидактическая пьеса», названная позже «Баденская дидактическая пьеса о согласии», планировались к показу в июле 1929 года на Немецком фестивале камерной музыки в Баден-Бадене. Брехт объяснял, что целью «Дидактической пьесы» являлся «коллективный художественный опыт». Она «ставится для самопознания авторов и активных участников, а не для увеселения публики»25. В комментарии утверждается, что «…в “Перелете через океан” не будет ценности, если на нем не учиться. Он не обладает художественной ценностью для постановки, не нацеленной на обучение». Это «средство обучения»26. Дидактическая пьеса «Линдберг» уже прозвучала в апреле по радио в сокращенной редакции. Заинтересовавшись радиоэфиром, Брехт собирался изменить его, а не служить ему. Он готовил «восстание слушателя, которого нужно мобилизовать и сделать деятельным участником творчества»27. Также в апреле Брехт и Вайль закончили вторую редакцию оперы «Расцвет и падение города Махагони», премьера которой в Лейпциге 9 марта 1930 года вызвала один из величайших театральных скандалов в истории Веймарской республики. Примечания Брехта и Петера Зуркампа к «Махагони», опубликованные в «Опытах» в 1930 году и противопоставлявшие эпическую форму театра драматической, стали программным текстом для брехтовской теории драмы 9. В ходе работы над пьесой «Мероприятие» с весны по осень 1930 года Брехт полностью обратился к ленинизму, то есть к диктатуре пролетариата и пролетарской революции, что изменило и его творческую программу, направленную отныне на «переустройство мира»28.
Брехт был обязан материальной свободой, необходимой для экспериментов с дидактическими пьесами, контракту с агентством Felix Bloch Erben от 17 мая 1929 года, согласно которому он получал 1000 золотых марок в месяц в обмен на сборы с «Трёхгрошовой оперы», успешно шедшей на сцене театра на Шиффбауэрдамм, а также в Вене, Лейпциге и Штутгарте29. В апреле 1929 года Брехт женился на Хелене Вайгель; в интервью Berliner Bцrsen-Courier от 17 февраля драматург говорил о ней как об «актрисе нового типа», актрисе эпического театра30.
Брехт был окружен аурой противоречивой популярности; все, что он делал, привлекало внимание – как позитивное, так и негативное. Театральные работы обладателя премии Клейста 1922 года были в центре общественного интереса, особенно если Брехт был сам и режиссером постановки. Но и публикация «Домашних проповедей» в 1927 году также вызвала значительный интерес. 3 мая 1929 года берлинский критик Альфред Керр в статье «Об авторских правах Брехта» обвинил Брехта в плагиате. Вскоре Беньямин стал одним из немногих сторонников Брехта, отбивавших эти нападки.
На премьере «Трёхгрошовой оперы» Лион Фейхтвангер описывал 30-летнего автора как «потомка немецких крестьян-евангелистов, яростно атакуемого немецкими националистами»:
У него длинное, узкое лицо с выступающими скулами, глубоко посаженными глазами и темными волосами, закрывающими лоб. Он подчеркивает свой интернационализм, и по внешности его можно принять за испанца или еврея, или за того и другого сразу31.
Его поведение считалось провокационным, а публичные заявления иногда звучали чрезмерно резко. Бернард Райх, считавший, что «форма головы сообщала его облику динамизм», размышлял над «внутренним драматизмом» своих разговоров с Брехтом:
Он говорил очень спокойно, но выдвигал утверждения и находил для этих утверждений парадоксальные формулировки. Абсолютно категорично. Он не спорил с возражениями, а просто отметал их. Он давал понять своим собеседникам, что он, Брехт, считает любое сопротивление безнадежным и даёт им дружеский совет не тратить попусту время, а капитулировать немедленно32.
Более тесные отношения Беньямина и Брехта в мае 1929 го да были уже второй попыткой сближения. В отличие от первой она получила успешное продолжение, а причина заключалась в том, что тогда оказались затронуты экзистенциально значимые вопросы. Теперь Беньямин в письме Теодору Визенгрунду-Адорно от 10 ноября 1930 года обращает его внимание на «шум прибоя», рождённый «бурными волнами разговоров», во время встреч с Брехтом33. Эти исключительно важные разговоры затрагивали широкий круг тем: новый театр, кино, радио, политические события, в особенности необходимость революции и борьбы против наступающего фашизма, роль интеллектуалов, вопрос о радикальности мышления, а также функцию искусств, в особенности с позиции продуктивной эстетики и художественной техники.
Словами, которыми Беньямин 15 февраля 1929 года благодарил историка искусства Зигфрида Гидиона, автора «Архитектуры Франции», можно описать и его дружбу с Брехтом:
Ваша книга вызывает редкое, но знакомое почти каждому ощущение, когда еще до соприкосновения с чем-либо (или кем-либо: книгой, домом, человеком и т.д.) возникает понимание необыкновенной значимости этой встречи34.
Касательно встречи с Брехтом это оказалось правдой. Она напомнила Беньямину о важном и постоянно повторяющемся «схождении звёзд»35. Он уподоблял движению небесных тел взаимосвязь неслучайных, особых (и в данном случае благоприятных) обстоятельств, сочетающих неповторимость и закономерность, и надежду, что обретённые в результате опыт и ощущение определяются не только индивидуальной волей. В этом смысле встреча Беньямина и Брехта оказалась явлением бульшим, чем факт их личных биографий10.