Kitobni o'qish: «Похвала Глупости»
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2021
Издательство АЗБУКА®
* * *
Предисловие к первому изданию
Переводы знаменитой сатиры Эразма имеются на всех европейских языках. Около двадцати лет тому назад она была переведена и на русский язык, со значительными, впрочем, пропусками, профессором А. И. Кирпичниковым. Перевод этот, однако, уже давно вышел из продажи и сделался библиографической редкостью. Полагаю, что литературное произведение, выдержавшее со времени своего появления в свет более двухсот изданий, заслуживает того, чтобы стать более доступным русской читающей публике. Это соображение побудило меня издать настоящий перевод, вызванный первоначально потребностями тесного круга университетской аудитории.
Настоящий перевод может считаться первым полным переводом подлинного текста сатиры Эразма, хотя надо оговориться, что полный перевод этого произведения не может появиться ни на каком современном языке ввиду некоторых деталей, недопустимых в печатном произведении при современных литературных нравах. Вот почему, при всем желании передать полный текст подлинника, переводчику пришлось все-таки выпустить несколько мест, которые, правда, в общей сложности составят не более одной страницы.
Считаю долгом выразить свою благодарность моему предшественнику, первому переводчику на русский язык сатиры Эразма профессору А. И. Кирпичникову, перевод которого во многих случаях значительно облегчил мою задачу. Относясь вполне самостоятельно к этому тексту, я, конечно, не мог не воспользоваться в отдельных случаях тем или другим удачным выражением, которое, как мне казалось, наилучшим образом передает смысл подлинника. Это, впрочем, отнюдь не мешало мне во многих случаях существенным образом расходиться с моим уважаемым собратом, как в понимании текста, так и в способе его передачи на русский язык.
Благодарю также моего уважаемого коллегу профессора М. Н. Крашенинникова, который предупредительно предоставлял к моим услугам свои специальные познания в латинском языке и классических древностях, всякий раз как я обращался к нему за разъяснениями различных трудностей, на которые мне приходилось наталкиваться в тексте.
Павел Ардашев Юрьев, октябрь 1902 г.
Предисловие ко второму изданию
Быстрота, с какой разошлось первое издание моего перевода «Похвалы Глупости», свидетельствует о том, что эта книга явилась желанным гостем в среду русской читающей публики.
Появление в свет первого издания ее обнаружило один совершенно для меня неожиданный факт. Вышедший около двадцати лет тому назад перевод профессора А. И. Кирпичникова я считал библиографической редкостью, так как год тому назад тщетно искал его на книжном рынке. Однако же по выходе в свет моего перевода обнаружилось, что перевод моего почтенного предшественника имелся тогда еще в количестве до 300 экземпляров в складе издателя. Объяснить подобный факт можно лишь тем, что эти 300 экземпляров были основательно припрятаны от глаз читающей публики, которая, очевидно, не преминула бы разобрать их, как разобрала – в течение всего нескольких месяцев – втрое большее количество экземпляров моей книги.
Издатели сплошь да рядом обвиняют публику в том, что «книга туго идет». А всегда ли публика в том виновата?
Приведенный факт дает достаточно материала для разрешения этого вопроса, равно как и для размышления о состоянии у нас книжного дела. Оказывается, что у нас иной раз залежавшееся издание оказывается библиографической редкостью.
Факт, над которым стоило бы подумать не одним лишь книгопродавцам-издателям, но и всем посредникам между печатной книгой и читающей публикой. Неужели же нельзя их настолько сблизить друг с другом, чтобы последняя не искала тщетно первую, а первая не ожидала вотще покупателя… в глубине издательских складов?..
П. А. Юрьев, февраль 1903 г.
Введение
I. О гуманизме
Эпоха перехода от Средневековья к Новому времени отмечена в культурной сфере одним общим фактом, который можно коротко характеризовать в двух словах: пробуждение личности. Личность начинает вырастать из тех многочисленных пеленок, которыми она была опутана в Средние века, и пытается стряхнуть с себя путы, в которых она долго дремала: путы феодальных отношений, корпоративных привилегий, путы религиозного и умственного гнета, гнета традиций и предрассудков. Личность поднимается, выпрямляется во весь свой рост и начинает сама, своими собственными усилиями, своим индивидуальным гением прокладывать себе дорогу в жизни через чащу воздвигнутых вокруг нее средневековым развитием преград, нещадно ломая на своем пути и с ожесточением попирая всякие традиции и условности исторически сложившегося общежития.
Сила пробуждающегося личного начала, индивидуализма, сказывается особенно ярко в новых людях, которые шумно врываются на историческую сцену, бесцеремонно сталкивая с насиженных позиций их традиционных обладателей. Это – люди, которые не получают свою роль, как благоприобретенное наследство от своих отцов и дедов, а сами делают ее, создают ее себе своими собственными руками. Новый человек – это более, чем иной кто-либо, в полном смысле – fortunae suae ipse faber (сам кузнец своего собственного счастья, своей судьбы). Сила и значение нового человека коренятся не в историческом праве, не в незапамятном предании, не в вековой привилегии, не в пожелтевшем от времени пергаменте, а в личных усилиях, в личном труде, в личной энергии, в личном таланте.
Передовая страна в европейском культурном мире в последние столетия Средневековья, Италия была и колыбелью возрождающегося индивидуализма. Именно в Италии встречаемся мы с обоими наиболее выдающимися типами новых людей: это с одной стороны – князья (principi) и кондотьеры, что часто означало одно и то же, с другой – гуманисты. Если первые наиболее полно воплощали в себе начало индивидуализма в политической сфере, то это же начало в сфере культурной находило наиболее совершенное воплощение в лице гуманистов. Итальянский принципат и итальянский гуманизм представляют собой две стороны одного общего факта, или, формулируя иначе, две различные формы проявления одного и того же начала, именно – начала индивидуализма.
Нам нет нужды останавливаться на принципате: в настоящем случае нас интересует лишь гуманизм. Индивидуализм, поскольку он находил себе выражение в гуманизме, характеризовался прежде всего интересом человека к самому себе, к своему внутреннему миру, а во внешнем мире – интересом к людям. Одним словом, интерес ко всему человеческому – вот основная черта гуманистического индивидуализма. Гуманизм (от humanus – человеческий), стало быть, вполне оправдывает свое название.
Этим господствующим мотивом гуманизма – интересом ко всему человеческому – объясняется и его отношение, с одной стороны – к средневековой действительности, с другой – к античному миру.
Отношение гуманизма к средневековой действительности было безусловно отрицательное, и ясно почему. Гуманистическое настроение, с его преобладающим интересом к человеческому, с его культом личности, было совершенной антитезой традиционному средневековому настроению, основным мотивом которого был аскетизм, с его отрицанием личного начала и пренебрежительным отношением ко всему человеческому как к плотскому, земному, преходящему. Из всех средневековых учреждений монашество всего более вызывало к себе отрицательное отношение со стороны гуманистов, и понятно почему: ведь монашество было именно самым наглядным носителем столь противоположного гуманистическому настроению аскетического начала.
Совершенно противоположно было отношение гуманизма к античной древности: к ней гуманисты относятся и с глубоким интересом, и с живейшей симпатией. И это вполне понятно: античная литература, античное искусство, одним словом – вся античная культура, проникнутая таким живым интересом к человеку и ко всему, что не чуждо человеческого, как нельзя лучше гармонировала с индивидуалистическим настроением гуманистов. В античной культуре они находили что-то родное, – то, чего тщетно искала их душа в окружающей действительности. В античном мире гуманист чувствовал себя гораздо более дома, чем в современном ему средневековом мире. Там он встречался с людьми, с которыми чувствовал много общего, гораздо более общего, чем с представителями средневековой образованности – монахами-схоластиками. Из современной ему действительности, в которой ему было так душно и так мрачно, гуманист охотно уходил в античный мир, где так вольно дышалось и было так светло.
Отдыхая здесь душой и обогащая свой ум от непосредственного общения с античными мыслителями, гуманисты вместе с тем находили себе здесь и нравственную поддержку, встречая в идеях лучших умов древности опору для своих молодых идей, находя здесь богатый материал для выработки нового миросозерцания и вместе с тем – оружие для борьбы с господствующими традиционными воззрениями.
Отсюда – тот глубокий и живой интерес к античной древности, который составляет, после индивидуализма, вторую характерную черту гуманизма. Отсюда и самое это выражение – возрождение классической древности – для определения эпохи гуманизма. Возрождение личности, с одной стороны, и обусловленное им возрождение античной древности, с другой, – такова сущность возникшего на рубеже Средневековья и Нового времени, на почве Италии, гуманизма.
Непосредственным результатом гуманистического движения в Италии было возникновение нового культурного класса в среде европейского общества, именно – светской интеллигенции. Интеллигенция Средних веков – это духовенство, преимущественно монахи. Вся средневековая образованность была главным образом монастырская, монашеская. Монастыри были центрами просвещения, центрами науки и литературы в Средние века. В лице гуманистов впервые нарождается в средневековом обществе новый класс людей образованных, но совершенно чуждых монастырской культуре. Это люди по большей части светские, притом почти всегда незнатного происхождения, люди без наследственного общественного положения, люди сплошь да рядом без роду без племени, одним словом – новые люди. Эти новые люди мало-помалу овладевают образованностью или, вернее, создают новую образованность, создают новую литературу, новую науку и путем личных усилий, посредством личного знания и таланта начинают завоевывать себе влиятельное положение в обществе. Таким образом, наряду с двумя господствующими классами средневекового общества – феодальным дворянством, влияние которого покоилось на землевладении, связанном с политическими правами и социальными привилегиями, и духовенством, влияние которого основывалось отчасти на том же, что и влияние дворянства, но главным образом – на духовном, церковном авторитете, который, как известно, был велик в Средние века, – наряду с этими двумя господствующими классами нарождается и постепенно выдвигается новый класс, влияние которого – и влияние постоянно растущее – покоится на совершенно иных основах, именно – на превосходстве ума, таланта и образования. Влияние этого нового нарождающегося класса светской интеллигенции мало-помалу возрастает настолько, что с ним приходится серьезно считаться обоим господствующим классам средневекового общества – духовенству и дворянству: первому – главным образом в сфере культурной, последнему – в сфере политической и социальной. Монастырская интеллигенция Средних веков принуждена поступиться известной долей руководительства умами этой новой нарождающейся городской интеллигенции в лице гуманистов и их воспитанников. Дворянству то же самое приходится испытывать в политической сфере. В XV в. гуманисты начинают проникать в правительственные слои городских республик и приобретать влиятельное положение при дворах итальянских государей, как в качестве государственных деятелей, так и преимущественно в качестве литературной и научной силы. В XV в. широкое развитие получает меценатство – и при дворах итальянских правителей, и в домах знатных магнатов. Покровительство людям науки, литературы и искусства – гуманистам – обусловливалось отчасти тем, что сильные мира научились действительно ценить образование и уважать науку, отчасти же тем, что в гуманистах они чуяли силу, которой выгодно было заручиться в свою пользу. Поэты и литераторы, они могли создать славу тому или другому государю или магнату, содействовать его популярности среди современников и увековечению его памяти в потомстве, к чему, под влиянием духа Возрождения, становились очень чутки власть имущие. Так или иначе, но гуманисты заставляли представителей власти относиться с уважением к себе и к тому образованию, представителями которого они были. Благодаря им, наука и литература становились общественной силой.
С изобретением книгопечатания и его распространением во второй половине XV в. естественным образом возросло в сильной степени и значение новой светской интеллигенции в лице гуманистов. С распространением же гуманизма за пределами Италии это явление из местного, итальянского, превратилось в общеевропейское, и таким образом итальянские гуманисты сделались родоначальниками светской интеллигенции в Европе.
Первое столетие Новой истории (с середины XV в., со времени изобретения книгопечатания) можно считать настоящим веком гуманизма, как явления общеевропейского, хотя начиная с третьего десятилетия XVI в. поток гуманизма не то чтобы иссякает, а мало-помалу покрывается и затопляется нахлынувшей новой культурной волной – религиозной Реформацией.
Чем, спрашивается, обусловливается факт всеобщего распространения гуманизма в первое столетие Новой истории?
Решающее значение здесь имело, несомненно, культурное влияние Италии на остальную Европу. Но этим дело не исчерпывается. Дело в том, что независимо от влияния Италии в различных странах Запада мы встречаем некоторые культурные явления, аналогичные итальянскому гуманизму, и самый факт широкого и захватывающего влияния и быстрого распространения итальянского гуманизма во второй половине XV в. объясняется в значительной мере именно тем, что почва для этого была более или менее подготовлена в различных странах.
Начать с того, что рост личности, развитие индивидуализма не было явлением местным, итальянским, оно было явлением общеевропейским; преимущество Италии в данном случае заключалось лишь в том, что она несколько опередила в этом отношении прочие страны Европы. В той или иной форме факт культурного роста личности сказывался и вне Италии в последние столетия Средневековья, и это явление подготовило почву для восприятия гуманизма.
Но, кроме вопроса о росте личности, об индивидуализме, необходимо также принять во внимание и другой, также общеевропейский факт. Факт этот – рост города, развитие городской жизни, городской культуры в конце Средних веков. Это опять-таки был общеевропейский факт, хотя и тут Италия точно так же опередила прочие страны Европы. Совершенно понятно, что культурный городской класс составлял благоприятную почву для возникновения чисто светских интересов в умственной сфере, для зарождения новой светской образованности наряду со старой, монастырской. Городской культурный класс, естественно, представлял собой самую благоприятную почву для распространения гуманизма, и, конечно, это не случайный факт, что главными очагами гуманизма за пределами Италии являются наиболее крупные центры городской жизни: так, в австрийских землях – Вена, в остальной Германии – прирейнские области, где городская жизнь достигла наибольшего развития в последние столетия Средневековья.
Наконец, чтобы понять факт быстрого и широкого распространения гуманизма во второй половине XV в., стоит лишь припомнить, что как раз именно в это время появляется книгопечатание, в котором новое умственное движение нашло себе небывалое по своей мощи и быстроте действия орудие пропаганды.
Словом, если гуманизм зародился впервые в Италии, то почти одновременно и в других культурных странах Запада мы наблюдаем аналогичные культурные явления, подготовлявшие почву для восприятия гуманизма, который к тому же нашел себе во второй половине XV в. могучее орудие распространения своих идей – в книгопечатании.
Но при своем общеевропейском характере гуманизм далеко не играл одинаковой роли во всех странах Запада. В большей части неиталийских стран Возрождение ограничивалось областью изящных искусств и литературы; так было, например, во Франции, в Англии. Но нельзя того же сказать о Германии. В Германии гуманизм играл наиболее важную роль в истории культурно-общественного развития страны. Расцвет гуманизма здесь был непродолжителен, он ограничился двумя первыми десятилетиями XVI в.; но зато в этот короткий промежуток времени гуманизм так широко и глубоко охватил культурно-общественную жизнь страны, как ему не удавалось никогда даже на своей родине, в Италии. Объяснения этой исключительной роли германского гуманизма следует искать в условиях, диктуемых средой и моментом. Для этого необходимо несколько ближе познакомиться с теми культурными условиями, которые подготовили в Германии гуманистическое движение.
Германский гуманизм возник из двух течений: одного – местного, туземного, которое шло с севера, из Нижней Германии (нынешней Голландии), другого – иноземного, шедшего с юга, из Италии. Последнее из этих двух течений было – итальянский гуманизм, первое – аналогичное, хотя и своеобразное местное течение, связанное с так называемыми братскими общежитиями. Последние обязаны были своим возникновением почину голландца Гергарда Грота, жившего во второй половине XIV в. Человек образованный и проникнутый религиозным настроением, он задался целью содействовать распространению просвещения в религиозном духе. Основанное с этой целью Гротом братское общежитие по внешности напоминало монастырскую общину. Братья, составлявшие общежитие, подчинялись в своей жизни целому ряду строгих правил, напоминавших собой монастырский устав, но с тем существенным отличием, что здесь не требовалось никаких торжественных и бесповоротных обетов, вроде обета монашества. Это была, по выражению одного новейшего историка Реформации, «монашеская жизнь в духе простого свободного товарищества». Другим, не менее существенным отличием братских общежитий от монашеских орденов было совершенно новое понимание той благотворительности, которую они себе ставили целью: эта благотворительность должна была заключаться для них главным образом в распространении образования. Педагогическая деятельность, основание школ и обучение юношества сделалось главной задачей основанного Гротом и возникших по его примеру других таких же братств. В качестве одного из орудий образования в школах этих братств было введено изучение классических писателей, и сами «братья» наряду с педагогическими занятиями посвящали время также переписке книг, в том числе и произведений классических авторов. В этих занятиях можно видеть первые зачатки возрождения античной литературы на германской почве – первые проблески грядущего гуманистического движения. Правда, этот интерес к классической литературе был пока чисто формальным; задача, которая при этом преследовалась, заключалась главным образом в том, чтобы обогатить язык и ум соответствующими формами выражений и приемами мысли. О том, чтобы проникнуться духом классических писателей, не было и речи. Тем не менее братским общежитиям принадлежит видное место в истории германского гуманизма, и это по двум причинам: во-первых, они положили основание серьезному изучению античной литературы и ввели изучение классиков в программу школьного образования; во-вторых – и это, очевидно, не простая случайность, – из этой первой, «классической» школы в Германии вышли и первые представители настоящего гуманизма в Германии, в том числе и оба величайших немецких гуманиста – Иоганн Рейхлин и Эразм Роттердамский. Основанные Гротом братские общежития можно поэтому назвать колыбелью германского гуманизма, который развивался в сочетании местных элементов с элементами привнесенными, а именно с пришедшим из-за Альп влиянием итальянского гуманизма.
Какими путями это влияние проникало в Германию?
Они были многочисленны и разнообразны. Как это ни странно на первый взгляд, но факт, что одним из первых и главных проводников гуманистического влияния Италии на Германию была папская курия. Это покажется, однако, менее странным, если мы примем во внимание, что папская курия в Италии XV в. являлась одним из главных очагов гуманизма. Мало того, что папы были окружены учеными-гуманистами, гуманизм проник даже на папский престол в лице Николая V и Пия II. А при той роли, какую тогда играла папская курия во всем западном христианском мире, это насыщение гуманистическими элементами, естественно, не могло не оказать влияния на весь католический мир, тем более что в XV в. было несколько особенно благоприятных моментов для проявления этого влияния. Первая половина XV в. была временем великих соборов в католическом мире. В Пизе, в Констанце, в Базеле, куда на Вселенские соборы стекались со всего католического мира представители высшего духовенства и светской знати, гуманистическая папская курия имела возможность приходить в более тесное и непосредственное соприкосновение, можно сказать, со всем образованным обществом тогдашней Европы. Любопытно, что одним из первых апостолов гуманизма в Германии явился Эней Сильвий Пикколомини, будущий папа Пий II.
Другим каналом, через который проникало в Германию влияние итальянского гуманизма, были итальянские университеты. Не следует забывать, что в конце Средневековья и в начале Нового времени Италия была по уровню образованности передовой страной Европы, и многие молодые люди – иногда и немолодые – из других стран, главным же образом из Германии, ездили для завершения своего образования в Италию. Возвратившись на родину, эти люди естественным образом становились пионерами итальянской образованности у себя на родине и таким образом содействовали распространению гуманизма.
Наконец, явившееся во второй половине XV в. на сцену книгопечатание открыло новый путь влиянию итальянского гуманизма на Германию, – влиянию, которое облегчалось единством литературного и научного языка – латинского.
II. Об Эразме
Эразм принадлежал к старшему поколению германских гуманистов, поколению рейхлиновскому, хотя он был на двенадцать лет моложе Рейхлина. Но по характеру своей литературной деятельности, именно по ее сатирическому оттенку, он уже в значительной степени примыкает к гуманистам младшего, гуттеновского поколения. Впрочем, Эразма нельзя безоговорочно отнести к какой-либо конкретной группе гуманистов: он был «человек сам по себе», как выразился автор «Писем темных людей» (Epistolae obscurorum virorum). Он действительно представляет собой особую, самостоятельную и вполне индивидуальную величину в среде германского гуманизма. Начать с того, что Эразм не был даже в строгом смысле германским гуманистом: его можно назвать скорее европейским гуманистом, так сказать, международным. Действительно, Эразм представляет собой совершенно космополитическую фигуру. Германец по своей принадлежности к империи, голландец по крови и по месту своего рождения, он менее всего был похож на голландца по своему подвижному, живому, сангвиническому темпераменту, и, быть может, потому так скоро отбился он от своей родины и впоследствии не чувствовал к ней особенного влечения. Но и Германия, где он провел бо́льшую часть своей жизни, не сделалась для него второй родиной. Германский патриотизм, одушевлявший большинство его соотечественников-гуманистов, остался ему совершенно чужд, как и вообще всякий патриотизм. Можно сказать, что его настоящей родиной был античный мир, где он чувствовал себя действительно как дома, и латинский язык был, можно сказать, его настоящим родным языком; на нем он не только писал с легкостью Цицерона или Тита Ливия, но и говорил на нем совершенно свободно, – во всяком случае, гораздо свободнее, чем на своем родном голландском наречии. Не лишено характерности в данном случае то обстоятельство, что под старость Эразм, после долгих скитаний по свету, избрал своим постоянным местопребыванием имперский город Базель, имевший и по своему политическому и географическому положению, и по составу своего населения международный, космополитический характер.
Наконец, совершенно особое место занимает Эразм в истории германского гуманизма еще и по тому небывало влиятельному положению в обществе, какое – впервые в европейской истории – получил в его лице человек науки и литературы. До Эразма история не знает ни одного подобного явления – да такого и не могло быть до изобретения книгопечатания; после Эразма, за все продолжение Новой истории, можно указать лишь один аналогичный факт: именно только то совершенно исключительное положение, которое выпало на долю Вольтера в апогее его литературной славы во второй половине XVIII в., может дать понятие о том влиятельном положении, которое занимал в Европе Эразм в первой половине XVI в. «От Англии до Италии, – говорит один современник Эразма, – от Польши до Венгрии гремела его слава». Со всех сторон сыпались на него подарки, пенсии и почетные приглашения. Могущественнейшие государи эпохи, Генрих VIII Английский, Франциск I Французский, папы, кардиналы, прелаты, государственные люди и самые известные ученые считали за честь находиться с ним в переписке. Папская курия предлагала ему кардинальское звание; баварское правительство готово было назначить ему огромное по тому времени содержание за то только, чтобы он поселился в Нюрнберге. Когда ему случилось однажды приехать во Фрейбург, то ему была устроена торжественная встреча, точно государю: магистрат, цехи и корпорации с распущенными знаменами вышли к нему навстречу в сопровождении всего населения города. Эразма называли оракулом Европы. И действительно, отовсюду обращались к нему за советами не только люди науки по поводу разных научных вопросов, но и государственные люди, даже государи по поводу вопросов политических.
Эразм родился в 1467 г. в голландском городе Роттердаме. Отец его принадлежал к одной из местных бюргерских фамилий. В молодости он увлекся одной девушкой и встретил взаимность с ее стороны. Но родители, имевшие в виду посвятить своего сына духовной карьере, судили иначе и не дали своего разрешения на женитьбу. Последствием этого было то, что молодые люди сошлись вне законного брака, и плодом этой связи был Дезидерий Эразм, будущий знаменитый гуманист.
Еще ребенком Эразм лишился обоих родителей. Незаконнорожденный и круглый сирота – эти два обстоятельства не могли не оставить глубокого следа в жизни Эразма и не наложить известного отпечатка на его характер. Некоторая робость, граничившая подчас с трусостью, и некоторая скрытность – эти две столь много повредившие ему впоследствии черты его характера – объясняются в значительной степени именно той пришибленностью, которую он должен был рано почувствовать вследствие своего преждевременного сиротства, усугубленного вдобавок незаконнорожденностью, которая в глазах тогдашнего общества налагала на ребенка печать позора. Последнее обстоятельство имело для Эразма еще и другое, более реальное значение: оно заранее закрывало юноше всякую общественную карьеру. Молодому Эразму оставалось пойти в монастырь. Однако особого влечения к монастырской жизни у него не было, а непосредственное знакомство со всеми темными и непривлекательными сторонами тогдашнего монастырского быта лишь усилило в нем отвращение к монашеству. Те язвительные стрелы, которые градом сыплются на монахов в его сатирических произведениях, представляют собой в значительной мере лишь отголосок тех дум и чувств, которые были пережиты Эразмом в пору его вынужденного пребывания в постылых монастырских стенах. Счастливый случай помог ему вырваться из монастырской атмосферы, в которой он задыхался. Даровитый юноша, обращавший на себя внимание своими выдающимися познаниями, блестящим умом и необыкновенным искусством владеть изящной латинской речью, нашел себе скоро меценатов. Благодаря последним Эразм получил возможность много путешествовать и побывать во всех главных тогдашних центрах гуманизма. Прежде всего он попал в Париж, который, впрочем, в то время был скорее центром схоластической учености, чем гуманистической образованности. Изданное им здесь первое крупное сочинение «Adagia», сборник изречений и анекдотов, взятых из различных античных писателей, сделало его имя известным в гуманистических кругах всей Европы. Затем Эразм имел возможность побывать в Италии, этой обетованной земле гуманистов, где, как пишет сам он в одном из своих писем, «стены ученее и красноречивее обитателей Голландии».
Когда он приехал в Англию, то здешние гуманисты встретили его уже как своего известного собрата. Наиболее выдающийся среди английских гуманистов, знаменитый автор «Утопии» Томас Мор сделался одним из наиболее близких друзей Эразма. В Англии Эразм был несколько раз, и во время одного из своих путешествий туда – из Италии – и была им набросана его знаменитая сатира «Похвала Глупости», разнесшая его известность в более широкие круги тогдашней читающей публики. И самое сочинение это было посвящено Эразмом Томасу Мору, как и почему – это он объясняет в своем письме к нему, предпосланном в качестве предисловия к сатире.
После долгих скитаний Эразм наконец в Базеле, где и провел почти безвыездно последние годы своей жизни. Здесь окончил он и дни свои в 1536 г.
III. О «Похвале Глупости»
Как гуманист, Эразм всего ближе примыкает к Рейхлину: и тот и другой являются выдающимися носителями того научного духа, духа исследования и точного знания, который составляет одну из наиболее существенных черт в характеристике гуманизма вообще. Подобно Рейхлину, он работал над критическим изданием произведений древних классиков с обстоятельными критическими комментариями. Наряду с Рейхлином Эразм был одним из немногих в то время знатоков греческого языка и литературы. Об авторитете, которым пользовался Эразм в области греческой филологии, можно судить, например, по тому факту, что его мнение относительно способа произношения некоторых гласных греческого алфавита (эты и дифтонгов) получило всеобщее признание и практическое применение в Германии, наперекор укоренившейся традиции и вопреки авторитету учителей-греков. Эразм также впервые применил в широком масштабе научные приемы к разработке богословия; благодаря своим критическим изданиям Нового Завета и Отцов Церкви он, можно сказать, положил основание научному богословию на Западе, вместо традиционного, схоластического богословия. В частности, Эразм в значительной степени подготовил почву для протестантского богословия – и это не только своими изданиями богословских текстов, но также и некоторыми из своих богословских идей, которые потом были восприняты протестантскими богословами (и отвергнуты богословами католическими). Таким образом, Эразм, который все последние годы своей жизни старательно открещивался от всякой солидарности с Реформацией, оказался, наперекор своему желанию, в роли одного из основателей протестантской догматики. В этом случае литературно-научная деятельность Эразма соприкасается положительным образом с реформационным движением. Она соприкасается с последним также и отрицательным образом, именно – поскольку в своих сатирических произведениях Эразм выступает обличителем отрицательных сторон современной ему церковной действительности.
Из его двух крупных сатирических произведений – «Обыденных разговоров» (Colloquia familiaria) и «Похвалы Глупости» (Moriae encomium, sive Stultitae laus), имевших почти одинаковый успех в свое время, я остановлюсь лишь на последнем, которое предлагаю в русском переводе вниманию читающей публики.
«Похвала Глупости» написана была Эразмом, как говорится, между прочим. Если верить заявлению самого автора в его предисловии, обращенном к приятелю Томасу Мору, то сочинение это было им написано от нечего делать, в течение его – конечно, продолжительного при тогдашних способах передвижения – путешествия из Италии в Англию. Во всяком случае Эразм смотрел на это свое сочинение лишь как на литературную безделку. Этой литературной безделке, однако, Эразм обязан своей литературной известностью и своим местом в истории европейской литературы не в меньшей, если не в большей степени, чем своим многотомным ученым трудам, которые, сослужив в свое время службу, давным-давно опочили в захолустьях книгохранилищ, под слоем вековой пыли, в то время как «Похвала Глупости» продолжает до сих пор читаться – пусть сравнительно немногими в подлиннике, но, можно сказать, всеми в переводах, которые имеются на всех европейских языках; тысячи образованных людей продолжают зачитываться этой гениальной шуткой остроумнейшего из ученых и ученейшего из остроумных людей, каких только знает история европейской литературы.
Вряд ли история литературы может указать другое аналогичное литературное произведение, которое могло бы сравняться своим успехом с «Похвалой Глупости». Во всяком случае до появления в свет, несколькими годами позднее, «Писем темных людей» это был первый случай со времени появления печатного станка такого поистине колоссального успеха печатного произведения. Достаточно сказать, что, напечатанная в первый раз в Париже в 1509 г., сатира Эразма выдержала в несколько месяцев до семи изданий; всего же при жизни Эразма в разных местах она была переиздана не менее сорока раз. Полного списка всех изданий этого произведения, как в подлиннике, так и в переводах на новые языки, до сих пор не составлено. В опубликованном в 1893 г. дирекцией университетской библиотеки в Генте предварительном и, следовательно, подлежащем исправлениям и дополнениям списке изданий всех сочинений Эразма насчитывается более двухсот отдельных изданий «Похвалы Глупости» (в подлиннике и в переводах, точная цифра 206).
Этот беспримерный успех объясняется, конечно, многими обстоятельствами, и громкое имя автора, разумеется, сыграло не последнюю роль; но главные причины успеха связаны, несомненно, с самим произведением. Здесь прежде всего надо отметить удачный замысел, вместе с блестящим его выполнением. Эразму пришла очень удачная мысль: взглянуть на окружающую его современную действительность, наконец, на все человечество, на весь мир с точки зрения глупости. Эта точка зрения, исходящая из такого общечеловеческого, присущего «всем временам и народам» свойства, как глупость, дала автору возможность, затрагивая массу животрепещущих вопросов современности, в то же время придать своим наблюдениям над окружающей действительностью характер универсальности и принципиальности – осветить частное и единичное, случайное и временное с точки зрения всеобщего, постоянного, закономерного. Благодаря такой точке зрения автор мог, набрасывая сатирико-юмористические картины современного ему общества, рисовать сатирический портрет всего человечества.
Этот общечеловеческий характер, являясь одной из привлекательных сторон для современного автору читателя, в то же время предохранил его от забвения в будущем. Благодаря ему «Похвала Глупости» заняла место в ряду нестареющих произведений человеческого слова – правда, не из-за художественной красоты формы, а именно вследствие присутствия в нем того общечеловеческого элемента, который делает его понятным и интересным для всякого человека, к какому бы времени, к какой бы нации, к какому бы слою общества он ни принадлежал. Читая сатиру Эразма, иногда невольно забываешь, что она написана четыреста лет тому назад: до такой степени свежо, живо, жизненно и современно подчас то, что встречаешь на каждом шагу в этом произведении, отделенном от нас четырьмя столетиями. Не будь латинский язык препятствием для огромного большинства читающей публики, «Похвала Глупости» продолжала бы, конечно, до сих пор фигурировать в числе ее излюбленных книг. Для человека же, в достаточной степени знакомого с латинским языком, чтение этого произведения в подлиннике составляет и теперь одно из лучших умственных наслаждений.
Кроме удачного замысла, этой своей привлекательностью «Похвала Глупости» обязана не в меньшей степени и блестящему его выполнению. Выполнение подобного замысла требовало, кроме неподдельного и высокопробного остроумия, еще и того, что можно назвать настроением. И то и другое имеется в избытке в гениальной безделке Эразма.
Эразм был действительно одарен редким остроумием, остроумием легким, естественным; оно у него бьет фонтаном, брызжет из каждой строки. По характеру своего остроумия Эразм очень напоминает своего позднейшего преемника по литературной славе, Вольтера.
Наконец, «Похвала Глупости» – это одно из тех сравнительно редких литературных произведений, от которых не пахнет книгой. Читая ее, забываешь о книге и чувствуешь непосредственное умственное соприкосновение с живым человеком, с сангвинической, богато одаренной натурой, мыслящей и вдумчивой, живущей всеми фибрами своего существа, отзывчивой и чуткой ко всему, «что не чуждо человеку». Это и есть то, что можно назвать настроением в литературном произведении. Литературное произведение с настроением можно определить как произведение, которое при чтении менее напоминает книгу, чем живого человека. Чтение такой книги доставляет всегда особенное наслаждение, и в этом в значительной степени разгадка необыкновенного успеха таких произведений, как «Похвала Глупости».
Господствующий тон сатиры Эразма – юмористический, а не саркастический. Смех Эразма проникнут по большей части благодушным юмором, часто тонкой иронией, почти никогда – бичующим сарказмом. «Я стремился, – говорит сам Эразм в своем письме к Томасу Мору, – более забавлять, чем бичевать; я вовсе не думал, по примеру Ювенала, выворачивать вверх дном клоаку человеческих гнусностей и гораздо более старался выставить напоказ смешное, чем отвратительное». Действительно, в сатирике проглядывает не негодующий моралист с наморщенным челом и пессимистическим взглядом на окружающее, а жизнерадостный гуманист, смотрящий на жизнь с оптимистическим благодушием и в отрицательных сторонах последней видящий скорее предлог для того, чтобы от души посмеяться и побалагурить, чем метать перуны и портить себе кровь.
По форме своей «Похвала Глупости» представляет пародию на панегирик – форма, пользовавшаяся большой популярностью в то время, на что есть намек в самом тексте сатиры (где говорится об «охотниках слагать панегирики в честь Бусиридов, Фаларидов, четырехдневных лихорадок, мух, лысин и тому подобных мерзостей»). Оригинальным является лишь то, что панегирик в данном случае произносится не от лица автора-оратора, а влагается в уста самой (олицетворенной) глупости. Эта форма автопанегирика придает, конечно, еще более живости и пикантности этой остроумной пародии.
Павел Ардашев
Письмо Эразма к Томасу Мору1
Во время моего последнего, недавнего переезда из Италии в Англию немало времени пришлось мне провести верхом на лошади. Чем убивать это долгое время пустой болтовней или пошлыми анекдотами, я предпочитал размышлять время от времени о наших общих научных занятиях и вызывать в душе отрадные воспоминания об оставленных мной здесь столь же милых, сколь ученых друзьях. В числе их всего чаще вспоминал я тебя, мой дорогой Мор. Твой образ так живо воскресал передо мной, что иной раз мне казалось, будто я вижу тебя воочию, слушаю тебя и упиваюсь твоей беседой, слаще которой для меня нет ничего на свете. Эти размышления навели меня на мысль заняться каким-нибудь делом. Но каким? Обстановка была малопригодна для какой-нибудь серьезной работы, и вот я остановился на мысли – сочинить шуточный панегирик Мории2.
Какая это Паллада внушила тебе подобную мысль? – спросишь ты. Отчасти меня навело на эту идею твое имя: ведь имя Morus настолько же близко подходит к имени Moria, насколько расходятся между собой обе обозначаемые этими именами вещи; а если у кого, то именно у тебя всего менее общего с Морией; это не мое личное мнение, это – мнение всего света. Кроме того, мне думалось, что такая шутка придется как нельзя более тебе по вкусу. Ведь и ты большой охотник до шуток этого рода – я разумею такие шутки, от которых не разит ни невежеством, ни пошлостью, – если только я не ошибаюсь в этом случае в оценке своего собственного произведения. Да и сам ведь ты не прочь взирать на человеческую жизнь с демокритовской усмешкой. Одаренный критическим и ясным умом, ты не можешь, конечно, не расходиться во многом с общепринятыми воззрениями; но в то же время в твоем характере столько благодушия и общительности, что ты можешь – и ты делаешь это с удовольствием – в любой момент приноровиться к умственному уровню любого человека. Поэтому ты не только примешь благосклонно эту мою литературную безделку как памятку о твоем товарище, но и возьмешь ее под свою защиту; тебе ее я посвящаю, и с этой минуты – она твоя, а не моя.
Найдутся, пожалуй, зоилы, которым некоторые мои шутки покажутся унижающими достоинство богословов, другие – несовместимыми с христианским смирением; они, пожалуй, поднимут вопль, что я воскрешаю древнюю комедию или какого-нибудь Лукиана3, с его язвительными нападками на всех и на все. Но мне бы хотелось, чтобы люди, которых шокирует и низменность моего сюжета, и шутливый тон моего произведения, приняли во внимание, что в данном случае я лишь следую примеру многих великих писателей. Сколько столетий прошло с тех пор, что Гомер сочинил свою шутливую поэму о «Войне мышей и лягушек», Марон воспел комара и выеденное яйцо, Овидий – орех? Поликрат и его противник Исократ восхваляли Бусирида, Главкон – несправедливость, Фаворин – Терсита и четырехдневную лихорадку, Синезий – лысину, Лукиан – муху и блоху. Сенека написал шуточный апофеоз Клавдия, Плутарх – разговор Грилла с Улиссом. Лукиан с Апулеем написал «Осла», и еще кто-то, уж не знаю, написал завещание свиньи Хрю-Хрю – об этом, между прочим, упоминает св. Иероним.
Пусть мои критики, если угодно, воображают себе, что мне просто-напросто захотелось забавы ради поиграть в бирюльки или поездить верхом на палочке. В самом деле, если мы допускаем развлечения для людей всякого звания и состояния, то было бы верхом несправедливости отказать в подобном развлечении писателям и ученым, в особенности если они вносят в шутку долю серьезности и наводят на серьезные размышления; из иной подобной шутки читатель – если только он не совершенный оболтус – вынесет гораздо больше, чем из иного серьезного и архиученого рассуждения. И вот один восхваляет риторику или философию в речи, составленной из отовсюду нахватанных чужих фраз и мыслей; другой адресует хвалы какому-нибудь князю; третий сочиняет речь для возбуждения к войне против турок; тот занят предсказанием будущего, этот задается решением новых вопросов о козлиной шерсти4. Если нет ничего вздорнее, как вздорным образом трактовать серьезные вещи, то нет ничего забавнее, чем трактовать вздор так, чтобы казаться всего менее вздорным человеком. Не мне, конечно, судить о самом себе; но, во всяком случае, если не вводит меня в заблуждение самолюбие, моя похвала глупости не совсем глупа.
Что касается возможного упрека в излишней резкости моей сатиры, то я замечу, что мыслящие люди всегда широко пользовались правом безнаказанно осмеивать людей в их повседневной жизни, под единственным условием – чтобы вольность языка не переходила должных границ. Удивляюсь, до чего стали деликатны уши в наше время: они почти не выносят ничего, кроме льстивых титулов и высокопарных посвящений. Немало также в наше время людей с до того извращенным религиозным чувством, что они готовы скорее снести поношение имени Христа, чем самую безобидную шутку по адресу первосвященника5 или князя, в особенности если при этом затронут интерес кошелька. Но если кто подвергает критическому анализу человеческую жизнь, никого не задевая лично, можно ли это назвать пасквилем? Не есть ли это скорее наставление, увещевание? Иначе сколько бы раз пришлось мне писать пасквиль на самого себя! Кроме того, кто не делает исключения ни для какого класса или группы людей, тот, очевидно, нападает не на отдельных людей, а на недостатки всех и каждого. Если поэтому кто будет кричать, что он обижен, то он лишь выдаст тем свой страх и свою нечистую совесть. А куда свободнее и язвительнее писал св. Иероним, не стесняясь подчас называть по именам объекты своей сатиры!
Что касается меня, то я систематически воздерживался называть имена и, кроме того, старался писать настолько сдержанным тоном, что проницательному читателю не трудно заметить, что я стремился скорее забавлять, чем бичевать. Я вовсе не думал, по примеру Ювенала, выворачивать вверх дном клоаку человеческих гнусностей и гораздо более старался выставить напоказ смешное, чем отвратительное.
Если кого не в состоянии удовлетворить подобные разъяснения, тому я могу лишь посоветовать утешать себя тем, что, в сущности, следует считать за честь нападки Глупости, от имени которой я говорю. Впрочем, к чему разъяснять все это такому адвокату, как ты: ты ведь сумеешь наилучшим образом отстоять самое сложное дело.
Будь здоров, мой красноречивый Мор, и прими твою Морию под свою надежную защиту.
Писано в деревне, 10 июня 1508 г.
Похвала Глупости
Глупость рекомендуется
Что бы там ни толковали обо мне люди – мне ведь небезызвестно, на каком дурном счету глупость даже у глупцов чистейшей воды, – во всяком случае я утверждаю, что именно во мне – и во мне одной – источник всяческого веселья и для богов и людей. И вот вам разительное тому доказательство. Стоило лишь мне взойти на кафедру перед настоящим многолюдным собранием, как вмиг все физиономии осветились веселой улыбкой; вмиг все лица подались вперед; вмиг аудитория огласилась вашим веселым и сочувственным смехом. Как поглядеть на вас, ну, право же, точно вы, на манер гомеровских богов, вволю хлебнули нектара, настоянного на непенте6; а ведь не далее, как минуту перед тем, сидели вы с кислыми, вытянутыми физиономиями, точно только что вернулись из трофониевой пещеры7. Знаете, как у человека лицо невольно озаряется радостной улыбкой при виде утреннего солнышка, когда оно только что показало из-за горизонта свой золотой лик, – или при взгляде на обновившуюся после суровой зимы, под ласкающее дуновение весенних зефиров, и как бы помолодевшую природу: таким вот точно образом вмиг изменилось у всех вас выражение лица, лишь только я предстала перед вами. И заправскому ритору удается не без труда, да и то не иначе как при помощи длинной и тщательно обработанной речи, – развеселить печальных, заставить их стряхнуть с души тяжелые думы; для того чтобы достигнуть этого результата, мне достаточно было одного мгновения, – стоило только мне показаться вам.
Почему, однако, выступаю я сегодня не совсем в обычной для меня роли оратора, об этом вы сейчас услышите, если только вам угодно будет уделить моим речам долю внимания, – не того, впрочем, внимания, с каким вы привыкли слушать церковные поучения, а того, которым вы награждаете рыночных скоморохов, шутов и фигляров; одним словом, я бы пожелала моим слушателям тех самых ушей, которыми, бывало, слушал Пана царь Мидас8.
И вот вздумалось мне выступить перед вами в роли софиста – правда, не одного из тех, что набивают головы мальчуганов разной вздорной чепухой и превращают своих питомцев в каких-то сварливых и вздорных баб; не этих я хочу взять себе за образец, а тех древних, что, желая избежать позорного имени мудрецов, предпочли называться софистами. Их задачей было славословить богов и героев. Вам предстоит сейчас выслушать панегирик, только не Геркулесу, не Солону, а мне самой, то есть Глупости.
Оправдание самовосхваления
Я, право, ни в грош не ставлю тех умников, что готовы аттестовать идиотом и нахалом всякого, кто сам себя выхваляет. По-ихнему, это глупо – себя выхвалять; и пусть – глупо, лишь бы не было в том ничего зазорного. А по-моему, так нет ничего естественнее того, чтобы Глупость выступала сама глашатаем своих похвал, – чтобы она явилась «своей собственной флейтой», как гласит греческая поговорка. Кому, в самом деле, лучше обрисовать меня, как не мне самой? Если только, конечно, не предполагать, что кто-нибудь знает меня лучше, чем я себя.
Мне сдается, во всяком случае, что я поступаю куда скромнее многих сильных и мудрых мира. Они, видите ли, скромны. Хвалить себя? Фи! О нет, они лучше наймут какого-нибудь продажного краснобая либо пустомелю-стихоплета, чтобы послушать за деньги похвалы самим себе, то есть ложь непроходимую. Полюбуйтесь на этого скромника: он, точно павлин, веером распускает хвост и вздымает хохол, в то время как тот бесстыжий подхалим приравнивает ничтожнейшего человека к богам, – выставляет образцом всяческих добродетелей субъекта, которому до них так же далеко, как альфе до омеги, наряжает ворону в павлиньи перья, старается, как говаривали греки, выбелить эфиопа и сделать из мухи слона. Наконец, я всего лишь хочу применить на деле бродячую пословицу: «Если сам себя не похвалишь, никто другой тебя не похвалит».
Неблагодарность людей
Не знаю, право, чему дивиться – неблагодарности ли людей или их лености: в сущности, все они усердно меня лелеют и на каждом шагу испытывают мои благодеяния. И однако же, не нашлось в продолжение стольких веков ни одного, кто бы в признательной речи воздал хвалу Глупости, а меж тем не было недостатка в охотниках, не щадя ни лампового масла, ни бессонных ночей, слагать пышные панегирики в честь Бусиридов, Фаларидов9, четырехдневных лихорадок, мух, лысин и тому подобных мерзостей.
Свою речь я буду говорить экспромтом, без предварительной подготовки; тем правдивее будет она.
Профессиональные ораторы
Мне бы не хотелось, чтобы речь мою приписали желанию блеснуть остроумием, по обыкновению профессиональных ораторов. Они ведь – дело известное! – корпят над одной речью лет тридцать (если только не произносят чужую), а потом клянутся всеми богами, что написали ее в три дня, так, шутя, между прочим, либо – по их словам – просто продиктовали ее экспромтом. Что касается меня, то, право же, я предпочитаю говорить, по моему всегдашнему обыкновению, первое, что мне взбредет на язык. Во всяком случае, не ждите от меня, чтоб я стала, по примеру заправских ораторов, начинать свою речь разными определениями и разделениями по всем правилам риторики. Да и какой был бы толк – пытаться очертить точные границы того, чье поле действия безгранично, или рассечь то, что объединено в таком всеобщем и единодушном культе? Да и к чему, так сказать, демонстрировать пред вами мою тень или силуэт, когда вот я вся перед вашими глазами? Я, как вы видите, та щедрая подательница всяких благ, которую латиняне называют Stultitia, а греки – Μωρία.
Глупость не скроешь. Предательские ушки
Вряд ли, впрочем, была нужда в подобном заявлении с моей стороны. Точно у меня на лбу написано, кто я такая. Допустим даже, что кто-нибудь вздумал бы утверждать, что я Минерва или София10: разве не достаточно было бы просто-напросто указать на мое лицо, это правдивое зеркало души, чтобы опровергнуть подобное утверждение, даже и не прибегая к помощи речей? Ведь у меня что на душе, то и на лице: ни капли нет во мне притворства. И где бы я ни показалась, всегда и всюду я неизменно одинакова. Вот почему невозможно меня скрыть. Не удается это даже тем, которые из кожи лезут, чтоб их принимали за умных людей; по греческой пословице, они лишь «щеголяют, как обезьяны в порфире или как ослы в львиной шкуре». Корчи себе, пожалуй, кого угодно, да уши-то – о, эти предательски торчащие ушки! – выдадут-таки они Мидаса!..
Глупомудрецы
Да, человеческий род, это – клянусь Геркулесом! – олицетворенная неблагодарность. Даже у наиболее близких мне людей мое имя слывет чем-то постыдным до такой степени, что они же зачастую бросают его в лицо другим как бранное слово. Вот эти господа, что хотели бы казаться мудрецами и Фалесами11, меж тем как на деле они круглые дураки, – и как их иначе назвать, как не глупомудрецами?
Модные ораторы
В наше время принято подражать тем ученым ораторам, что считают себя едва ли не богами, если им посчастливится оказаться двуязычными12, наподобие пиявок. Они считают верхом литературного изящества уснащать свои латинские речи, как мозаикой, греческими выражениями, пусть даже это ни к селу ни к городу. А если не хватает иностранщины, они выкапывают из заплесневевших хартий с полдюжины старинных словечек да и пускают ими пыль в глаза слушателям, в надежде еще более понравиться тем, которые поймут, и удивить своей ученостью тех, которые не поймут. В самом деле, для нашего брата есть какая-то особенная прелесть в том, чтобы смотреть из-под ручки на все иностранное. Правда, среди людей непонимающих бывают люди самолюбивые, которым бы не хотелось выказать свое невежество. Для этого есть очень простое средство: время от времени одобрительно улыбайтесь, изредка похлопывайте и в особенности не забывайте поводить ушами, на манер осла, – это для того, чтобы другие думали, что вам все ясно.
Но возвращаюсь к тому, с чего начала.
Имя мое вам теперь известно, милостивые государи, – как бишь вас? Ах да! превосходные глупцы! Каким, в самом деле, более почетным титулом может наградить своих верных приверженцев богиня Stultitia?
Родословная Глупости
Но так как многим из вас неизвестна моя родословная, то я попытаюсь, с помощью муз, изложить ее. Отцом моим был не Хаос, не Сатурн, не Орк, не Япет и никто другой из этого сорта завалящих и заплесневелых богов. Моим отцом был Плутос13, единственный и настоящий «отец богов и людей», не в обиду будь сказано Гомеру и Гесиоду и даже самому Юпитеру14. Это тот самый Плутос, по мановению которого – и его одного – искони и до сего дня управляется жизнь богов и людей. От его усмотрения зависят и война и мир, и империи и советы, и суды и политические собрания, и браки и контракты, и договоры и законы, искусства, увеселения, празднества – уф, духу не хватает! – одним словом, вся общественная и частная жизнь смертных. Без его помощи вся эта толпа поэтических божеств, скажу смелее – даже заправские, отборные боги либо вовсе не существовали бы, либо влачили жалкое существование. На кого прогневался Плутос, тому и Паллада не поможет; напротив, кому посчастливилось заручиться его благоволением, тот и самого верховного Юпитера с его перунами может задирать вполне безнаказанно. Вот каков у меня отец! Да и родил он меня не из головы своей, как Юпитер эту хмурую и чопорную Палладу; он меня родил от самой очаровательной и приветливой из нимф – Неотеты15. И не в путах скучного брака родил он меня, как того хромоногого кузнеца16, но – что не в пример сладостнее – «сочетавшись в порыве свободной любви», как говорит наш Гомер. Не думайте! тогда он вовсе не был той дряхлой развалиной с потухшим взором, каким его выводит Аристофан; о нет! в ту пору это был не тронутый еще юноша, с молодой кровью, разгоряченной нектаром, которого ему как раз тогда случилось хлебнуть, на пиру богов, несколько более чем следовало.
Свита Глупости
Если вы спросите о месте моего рождения – по-нынешнему ведь вопрос о благородстве происхождения решается прежде всего местом, где человек издал свой первый младенческий крик, – то скажу вам: родилась я не на блуждающем Делосе, не в пенящемся море, не в глубине укромной пещеры, но на тех блаженных островах, где растет все несеяное и непаханое. Там нет ни труда, ни старости, ни болезни; нет там на полях ни репейника, ни чертополоха, ни лебеды, ни полыни, ни иной подобной гадости; там всюду чудные цветы, на которые глядеть не наглядеться, ароматом которых дышать не надышаться. Рожденная среди этих прелестей, не с плачем я вступила в жизнь, а, напротив, ласково улыбнулась матери. Ну право же, мне нечего завидовать верховному Зевсу с его кормилицей-козой, когда меня вскормили своими сосцами две очаровательнейшие нимфы: Мете (опьянение), дочь Вакха, и Апедия (невоспитанность), дочь Пана; обеих их вы видите в толпе моих спутниц и наперсниц. Имена их, если вам угодно знать, вы услышите от меня – клянусь Геркулесом – не иначе как по-гречески. Вот этой, с приподнятыми бровями, имя Филавтия (самолюбие); имя вон той, что играет глазками и бьет в ладоши, – Колакия (лесть). А вон эта, с дремлющим телом и сонным лицом, называется Летой (забвение). Вон та, что сидит со сложенными руками, опершись на оба локтя, это Мисопония (леность). А вот – вся увитая розами, напомаженная и раздушенная – это Эдонэ (наслаждение). Вон эта – с беспорядочно блуждающим взором – называется Аноя (безумие). Вон та, с лоснящейся кожей и упитанным телом, это Трюфе́ (чревоугодие). А вот эти два божка, что вы видите среди девочек, их зовут – одного Комос (разгул), другого Негретос-Юпнос (беспробудный сон). При помощи этой моей верной дружины я все на свете подчиняю своей власти, повелеваю самими императорами.
Глупость – альфа всех богов
Итак, вот мой род, мое воспитание, моя свита. Теперь, чтобы кому не показалось, что я без всякого основания присваиваю себе титул богини, – выслушайте, насторожив уши, сколькими благами обязаны мне и боги и люди и насколько обширно поле моего влияния. В самом деле, если правда, как кто-то написал, что быть богом – значит быть полезным людям, и если вполне заслуженно приобщены к сонму богов те, кто первым научил людей приготовлению вина, хлеба и тому подобным полезным вещам, – то почему бы мне, оделяющей всех всевозможными благами, не называться и не считаться альфой всех богов?17
Глупость – источник жизни. Супружество
Начать с самой жизни. Что ее слаще и драгоценнее? Кому, однако, как не мне, принадлежит главная роль в зачатии всякой жизни? Ведь не копье же дщери могучего родителя Паллады и не эгида тучегонителя Зевса производит и размножает род людской? Напротив, самому отцу богов и царю людей, одним мановением приводящему в трепет весь Олимп, приходится отложить в сторону свои перуны и сменить титанический вид, которым он по желанию наводит страх на богов, и, на манер заурядного лицедея, напялить на себя чужую личину, когда ему вздумается заняться – это излюбленное его занятие! – продолжением своего рода. Уж на что стоики18 считают себя едва ли не богами. Но дайте мне тройного стоика или, если угодно, четверного, наконец – шестисотенного, а я скажу, что и ему придется в подобном случае отложить в сторону если не бороду – знак мудрости (впрочем, общий с козлами), – то, во всяком случае, расправить свои нахмуренные брови, разгладить морщины на челе, отложить в сторону свои нравственные правила и отдаться сладкому безумию. Словом, будь хоть размудрец, без меня не обойдешься, коль скоро захочешь стать отцом. Почему бы не быть мне, по моему обычаю, еще откровеннее с вами? Скажите, пожалуйста, разве голова, лицо, грудь, рука, ухо, эти слывущие приличными части тела, производят на свет богов и людей? Не выступает ли, напротив, в роли распространительницы рода человеческого та часть нашего тела, до того глупая, что даже назвать ее нельзя без смеха?.. И скажите на милость, ну какой мужчина согласился бы надеть на себя узду супружества, если бы он, по примеру знаменитых философов, взвесил предварительно все невыгоды супружеской жизни? Или какая женщина допустила бы к себе мужчину, если бы поразмыслила об опасностях и муках родов, о тяжком бремени воспитания? Стало быть, если жизнью вы обязаны супружеству, а супружеством обязаны моей наперснице Аное, то вы понимаете теперь, чем именно вы обязаны мне.
Bepul matn qismi tugad.