Kitobni o'qish: «Барсетширские хроники: Доктор Торн»

Shrift:

Anthony Trollope

DOCTOR THORNE

© С. Б. Лихачева, перевод, примечания, 2025

© Издание на русском языке. ООО «Издательство АЗБУКА», 2025

Издательство Азбука®

Глава I
Грешемы из Грешемсбери

Прежде чем свести знакомство со скромным сельским врачом, которому суждено стать главным героем нижеследующей повести, читателю не помешает узнать побольше о той местности, где практикует наш доктор, и о его соседях.

Есть на западе Англии графство, не слишком оживленное и не то чтобы у всех на слуху, в отличие от своих промышленных громадин-собратьев на севере, и тем не менее оно дорого сердцу тех, кто хорошо с ним знаком. Его зеленые пастбища, его колышущиеся волны пшеницы, его тенистые – и, не будем скрывать, утопающие в грязи проселки, его изгороди с перелазами и тропинки, его коричнево-желтые, добротные сельские церкви, его буковые аллеи и тюдоровские особняки тут и там, и нескончаемые охоты на лис, и учтивое обхождение, и всепроникающий дух клановости – благодаря всему этому для тамошних жителей родное графство – плодоносная земля Гесем. Оно целиком и полностью земледельческое: земледельческое по своей товарной продукции, земледельческое в том, что касается его бедноты и его увеселений. Есть в нем, конечно, и городишки: оттуда привозят семена и бакалейный товар, ленты и лопатки для углей, там устраивают ярмарки и провинциальные балы, там переизбирают депутатов в парламент, обычно – наперекор всем избирательным реформам, прошлым, настоящим и будущим, – по велению какого-нибудь влиятельного местного землевладельца; из таких городишек являются деревенские почтальоны, там же берут почтовых лошадей для разъездов с визитами. Но эти городишки ничего не прибавляют к значимости графства; они все, за исключением разве того города, где проходят выездные сессии суда присяжных, состоят из одной-единственной унылой как смерть улицы. В каждом есть две водокачки, три гостиницы, десяток лавок, пятнадцать пивных, один церковный сторож и рыночная площадь.

И впрямь, когда речь заходит о значимости графства, городское население в расчет не берут. Единственное исключение, как говорилось выше, составляет город, где заседает выездной суд; тут же находится и кафедральный собор. Здесь гнездо клерикальной аристократии, которая, разумеется, обладает должным весом. Свой епископ, свой настоятель, архидьякон, три-четыре пребендария и все их бессчетные капелланы, викарии и прочая церковная свита составляют общество достаточно могущественное, чтобы с ним считались местные сквайры. В остальном величие Барсетшира всецело зависит от землевладельцев.

Впрочем, сегодняшний Барсетшир не настолько един и целен, как во дни до того, когда Избирательная реформа расколола его надвое. Нынче есть Восточный Барсетшир и есть Западный, и люди, знакомые с барсетширскими событиями не понаслышке, утверждают, будто уже угадывают некие разногласия, некое расхождение интересов. Восточная половина графства куда консервативнее западной; последняя затронута – сейчас или в прошлом – скверной пилизма, кроме того, там – резиденции столь влиятельных вигов, как герцог Омниум и граф Де Курси, и эти двое магнатов до какой-то степени оттесняют на второй план и затмевают джентльменов, проживающих по соседству.

Вот в Восточный Барсетшир мы и отправимся. В те неспокойные дни, когда впервые зашла речь о вышеупомянутом разделе графства, когда доблестные герои все еще бились против министров-реформаторов если не с надеждой, то с пылом и с жаром, никто не сражался в этой битве отважнее Джона Ньюболда Грешема из Грешемсбери, депутата парламента от Барсетшира. Однако судьба и герцог Веллингтон судили иначе, и в парламенте следующего созыва Джон Ньюболд Грешем представлял уже только Восточный Барсетшир.

Поговаривали, будто в часовне Святого Стефана ему пришлось общаться с публикой такого пошиба, что сердце у бедняги не выдержало; правда это или нет, судить не нам. Так или иначе, до конца первого года работы реформированного парламента он и в самом деле не дожил. Смерть исхитила мистера Грешема в возрасте далеко не старом, а его старший сын, Фрэнсис Ньюболд Грешем, был тогда еще совсем юн. Однако ж, невзирая на его молодость и невзирая на еще некоторые доводы против его кандидатуры, о которых пойдет речь ниже, его избрали на место отца. Память об отцовских заслугах была еще слишком свежа; настолько отвечали они всеобщим настроениям и настолько высоко оценивались земляками, что любой другой выбор представлялся немыслимым. Вот так молодой Фрэнк Грешем оказался депутатом парламента от Восточного Барсетшира, хотя те самые люди, что его избирали, отлично понимали, как мало у них оснований вверить ему свой голос.

Фрэнк Грешем, хоть в ту пору ему исполнилось только двадцать четыре, был женат и уже успел стать отцом семейства. Своим выбором супруги он дал жителям Восточного Барсетшира серьезные основания для беспокойства. Он женился ни много ни мало как на леди Арабелле Де Курси, сестре могущественного графа из замка Курси в Западном Барсетшире, закоренелого вига; граф этот не только сам проголосовал за билль об Избирательной реформе, но еще и постыднейшим образом склонял к тому же других молодых пэров, так что при одном упоминании его имени сквайры графства, убежденные тори, брезгливо морщили нос.

А Фрэнк Грешем не только выбрал себе неподобающую супругу, не только женился столь непатриотичным образом, но усугубил свои грехи еще и тем, что безрассудно сблизился с жениной родней. Да, он по-прежнему называл себя тори и состоял в клубе, в котором отец его некогда считался одним из самых уважаемых членов; да, во дни великой битвы Грешему-младшему в потасовке проломили голову (причем бился он на правой стороне), тем не менее добропорядочные избиратели Восточного Барсетшира, до синевы преданные партии, полагали, что частый гость замка Курси никак не может считаться последовательным тори. И все же после смерти отца проломленная голова сослужила сыну добрую службу; его страдания во имя правды вкупе с заслугами Грешема-старшего склонили чашу весов в его пользу: на совещании в барчестерском трактире «Георгий и дракон» было решено, что Фрэнк Грешем займет отцовское место.

Впрочем, место это оказалось Фрэнку Грешему не по мерке. Да, он стал депутатом от Восточного Барсетшира, да только депутат из него получился не ахти – вялый, равнодушный, якшается с врагами правого дела, а вот добрая драка не по его части; очень скоро он отвратил от себя всех тех, кто чтил в сердце память о старом сквайре.

В те времена замок Де Курси таил в себе немало неодолимых соблазнов для юноши, и все эти соблазны пустили в ход, дабы перетянуть на свою сторону молодого Грешема. Его жена, годом или двумя старше Фрэнка, была женщина светская, с совершенно виговскими вкусами и устремлениями, как и пристало дочери могущественного графа-вига. Она интересовалась политикой – или думала, что интересуется – больше своего мужа, ибо месяца за два до помолвки состояла при дворе и там ей внушили, что политика английских правителей в изрядной степени зависит от политических интриг английских женщин. Она преохотно занялась бы делом, если бы только знала как, и прежде всего постаралась превратить своего респектабельного молодого супруга-тори в жалкого прихвостня вигов. Хочется верить, что характер этой дамы в полной мере раскроется на последующих страницах, так что описывать его подробнее здесь нет нужды.

Быть зятем влиятельного аристократа, депутатом парламента от графства и владельцем завидной фамильной усадьбы и не менее завидного фамильного состояния не так уж и плохо. В ранней молодости Фрэнку Грешему эта новая жизнь пришлась очень даже по вкусу. Он, как мог, утешал себя, ловя угрюмые взгляды сопартийцев, и платил им тем, что теснее прежнего общался со своими политическими противниками. Бездумно, словно глупый мотылек, он летел на яркий свет – и, конечно же, опалил себе крылышки. В начале 1833 года он стал членом парламента, а осенью 1834 года парламент был распущен. Молодые депутаты двадцати трех – двадцати четырех лет о роспуске парламента не больно-то задумываются, забывают о непостоянстве своих избирателей и слишком гордятся настоящим, чтобы сколько-то просчитывать будущее. Вот так оно вышло и с мистером Грешемом. Его отец всю жизнь был депутатом от Барсетшира, и мистер Грешем рассчитывал на будущность столь же благополучную как на часть своего законного наследия, однако ничего не сделал, чтобы закрепить за собой отцовское место.

Итак, осенью 1834 года парламент был распущен, и Фрэнк Грешем, вместе со своей благородной супругой и всеми Де Курси в качестве опоры и поддержки, обнаружил, что смертельно разобидел родное графство. К его вящему негодованию был выдвинут другой кандидат – как единомышленник почившего коллеги, и хотя мистер Грешем мужественно сражался и потратил в этой битве десять тысяч фунтов, вернуть утраченные позиции он так и не сумел. «Высокий тори», поддерживаемый влиятельными вигами, в Англии персона непопулярная. Ему никто не доверяет, хотя находятся те, кто, пусть и не доверяя, готов посодействовать его назначению на ответственный пост. Именно так случилось и с мистером Грешемом. Многим, по семейным соображениям, хотелось сохранить за ним место в парламенте, но никто не считал, что он того достоин. В результате разгорелось яростное дорогостоящее противоборство. Фрэнк Грешем, когда его попрекали, что он-де виг, отрекался от семейства Де Курси, а когда над ним насмехались, говоря, что от него, мол, даже тори отвернулись, открещивался от старых отцовских друзей. Пытаясь усидеть между двух стульев, он рухнул на землю и как политик на ноги уже не встал.

На ноги он уже так и не встал, но дважды изо всех сил попытался. Выборы в Восточном Барсетшире в те времена по разным причинам быстро следовали одни за другими, и, еще не достигнув двадцати восьми лет, мистер Грешем трижды выставлял свою кандидатуру в графстве и трижды проигрывал. По правде сказать, сам он ограничился бы потерей первых десяти тысяч фунтов, но леди Арабелла сдаваться не собиралась. Она вышла замуж за владельца завидной усадьбы и завидного состояния, однако ж вышла замуж за коммонера, чем уронила свое высокородное достоинство. Она считала, что ей подобало сочетаться браком с тем, кто по праву заседает в палате лордов, но раз уж не сложилось, то пусть ее муж хотя бы займет место в нижней палате. Если она будет сидеть сложа руки, довольствуясь ролью просто-напросто жены просто-напросто деревенского сквайра, то постепенно впадет в ничтожество.

Подзуживаемый супругой, мистер Грешем трижды вступал в заведомо проигрышное состязание, и каждый раз это обходилось ему недешево. Он терял деньги, леди Арабелла – терпение, а в Грешемсбери дела шли все хуже – совсем не так, как при старом сквайре.

В первые двенадцать лет брака детская Грешемсбери стремительно пополнялась. Родился сын; в ту благословенную пору был еще жив старый сквайр, и приход в мир наследника Грешемсбери встречали великим восторгом и ликованием. По всей округе полыхали костры, над огнем жарились бычьи туши; традиционные празднества, как принято у состоятельных британцев по такому поводу, прошли с грандиозным размахом и пышностью. Но когда на свет появился десятый ребенок – девятая по счету дочка, – внешние проявления радости были уже не столь бурными.

Затем начались треволнения иного рода. Одни девочки уродились хворыми и хилыми, другие – очень хилыми и очень хворыми. У леди Арабеллы были свои недостатки, которые немало вредили счастью ее мужа и ее собственному, но никто не назвал бы ее плохой матерью. Многие годы она денно и нощно изводила мужа, потому что он не прошел в парламент, потому что отказывался обставить особняк на Портман-сквер, потому что каждую зиму возражал против того, чтобы в Грешемсбери-парк приезжало больше гостей, нежели усадьба способна вместить, но теперь она запела на другой лад и пилила его, потому что Селина кашляет, потому что у Хелены жар, потому что у бедняжки Софи слабая спинка, а у Матильды пропал аппетит.

Кто-то скажет, что беспокоиться по таким серьезным поводам простительно. Простительно, да, но внешнее проявление материнских чувств простительным не назовешь. Несправедливо было объяснять кашель Селины старомодностью меблировки на Портман-сквер, да и позвоночник Софи вряд ли существенно укрепился бы оттого, что ее отец заседал бы в парламенте, и однако ж, слушая, как леди Арабелла обсуждает эти проблемы на семейном конклаве, всякий подумал бы, что именно таких результатов она и ждет.

А пока ее ненаглядных болящих бедняжек возили из Лондона в Брайтон, из Брайтона куда-то на воды в Германию, с германских вод – обратно в Торки, а оттуда – четверых поименованных выше – в тот безвестный край, откуда нет возврата земным скитальцам и ни в какое новое путешествие уже не поедешь, даже по распоряжению леди Арабеллы.

Единственного сына и наследника Грешемсбери нарекли Фрэнсисом Ньюболдом Грешемом в честь отца. Он-то и стал бы героем нашей повести, если бы это место не занял заблаговременно сельский доктор. Собственно, вы вольны считать юношу героем, если угодно. Это ему предстоит стать нашим любимцем и участвовать в любовных сценах, это его ждут испытания и невзгоды, а уж справится он с ними или нет – увидим. Для авторского жестокосердия я уже слишком стар, так что, возможно, он от разбитого сердца не умрет. Те, кто считает, будто немолодой, неженатый сельский доктор в герои не годится, пусть возьмут вместо него наследника Грешемсбери и при желании назовут книгу «Любови и приключения Фрэнсиса Ньюболда Грешема-младшего».

А мастер Фрэнк Грешем на роль героя подходил очень даже неплохо. В противоположность сестрицам он отличался цветущим здоровьем и, даром что единственный в семье мальчик, затмевал их всех красотой. Грешемы испокон веков все как на подбор были хороши собой: синеглазые, светловолосые, с широким лбом, ямочками на подбородке и тем подкупающе опасным аристократическим изгибом верхней губы, который может в равной степени выражать и благодушие, и презрение. А молодой Фрэнк был Грешемом с головы до пят, отрадой отцовского сердца.

Представители семейства Де Курси на невзрачную внешность не жаловались. В их походке, в манере держаться и даже в лице сквозило слишком много надменности, и высокомерия, и, мы бы даже по справедливости сказали, благородства, чтобы кто-нибудь счел их невзрачными, но род их был не то чтобы вскормлен Венерой и взращен Аполлоном. Они были рослы, худощавы, с резко очерченными скулами, высоким лбом и большими, горделивыми, холодными глазами. Все девушки Де Курси могли похвастаться роскошными волосами, а еще – непринужденными манерами и умением поддерживать беседу, так что им удавалось сойти за красавиц до тех пор, пока их не сбудут с рук на матримониальном рынке, а тогда мир в целом уже не заботило, красавицы они или нет. Юные мисс Грешем были вылитые Де Курси, и мать их за это любила ничуть не меньше.

Две старшие девочки, Августа и Беатрис, выжили и, по всей видимости, покидать этот мир пока не собирались. Четыре следующих зачахли и умерли одна за другой – все в течение одного и того же скорбного года – и упокоились на ухоженном новом кладбище в Торки. Затем родились близнецы – слабенькие, хрупкие, нежные цветочки, темноволосые, темноглазые, с вытянутыми исхудалыми бледными личиками, с длинными худосочными кистями и стопами; казалось, они обречены вскорости последовать за сестрицами. Однако до сих пор этого не произошло, да и болели они меньше сестер, и кое-кто в Грешемсбери объяснял это сменой семейного доктора.

А потом родилась младшенькая – та самая, чье появление на свет, как сказано выше, не было ознаменовано шумной радостью, ведь когда она пришла в мир, четверо других, с бледными висками, впалыми поблекшими щечками и бескровными, как у скелетиков, ручонками, только и ждали дозволения его покинуть.

Вот как обстояли дела в семье, когда в 1854 году старший сын достиг совершеннолетия. Он окончил Харроу, теперь учился в Кембридже, но, разумеется, такой день не мог не провести под родным кровом, ведь совершеннолетие – волнующее и радостное событие для юноши, которому по праву рождения предстоит унаследовать обширные земли и огромное богатство. Эти громогласные поздравления, эти добрые пожелания, которыми встречают его возмужание седовласые старожилы графства; сердечные, почти материнские ласки соседских матерей, которые знают его с колыбели, – матерей, у которых есть дочери, пожалуй, достаточно хорошенькие, и добронравные, и милые даже для такого, как он; тихие, полузастенчивые, но сладостные приветствия девушек, которые теперь, вероятно, впервые, называют его по всей форме «мистер Такой-то»: не столько наставления, сколько инстинкт им подсказывает, что настало время отказаться от фамильярного обращения «Чарльз» или «Джон»; слуху его льстят восклицания вроде «счастливчик» и «везунчик» и намеки, что кое-кто родился с серебряной ложкой во рту; сверстники по очереди хлопают его по спине и желают прожить тысячу лет и еще столько же; радостно гомонят арендаторы, старики-фермеры с чувством жмут ему руку и желают всяческих благ; фермерские жены расцеловывают его в обе щеки, он расцеловывает фермерских дочек – благодаря этому всему двадцать первый день рождения не может не стать очень приятным событием для молодого наследника. Впрочем, для юноши, который понимает, что унаследовал только одну привилегию – всю полноту ответственности перед законом и теперь в случае чего подлежит аресту, удовольствие, вероятно, не столь велико.

Применительно к молодому Фрэнку Грешему уместно было говорить скорее о первом, нежели о втором сценарии, и однако ж церемония в честь его совершеннолетия далеко уступала той, которая выпала на долю его отца. Мистер Грешем пребывал ныне в стесненных обстоятельствах, и хотя мир об этом не знал – или, по крайней мере, не знал, насколько в стесненных! – он так и не собрался с духом распахнуть двери дома настежь и принять у себя в гостях все графство, не жалея расходов, как будто дела его шли на лад.

Ведь дела-то на лад не шли. Ничего ровным счетом не ладилось ни у него, ни вокруг него – стараниями леди Арабеллы. Теперь у мистера Грешема все вызывало досаду: он больше не был прежним беспечным счастливцем, и жители Восточного Барсетшира не ждали каких-то грандиозных торжеств в тот день, когда молодому Грешему исполнится двадцать один.

Какие-никакие торжества все-таки состоялись. Стоял июль, и для арендаторов накрыли столы в тени дубов. На столах было мясо, вино и пиво, Фрэнк обходил гостей, всем пожимал руки и выражал надежду, что их общение будет долгим, тесным и взаимовыгодным.

Теперь самое время сказать несколько слов о Грешемсбери-парке. Это была великолепная старинная усадьба – собственно, была и есть, но прошедшее время здесь уместнее, ведь говорим мы о ней в контексте прошлых времен. Мы упомянули Грешемсбери-парк; да, был там и парк с таким названием, но сам усадебный дом именовался Грешемсбери-хаус и стоял не в парке. Деревня Грешемсбери представляла собою одну-единственную длинную извилистую улицу протяженностью в целую милю; на полпути она круто поворачивала, так что одна половина улицы располагалась точно под прямым углом к другой. В этом-то углу и стоял Грешемсбери-хаус, а образовавшееся таким образом пространство заполняли сады и угодья. В каждом конце деревни было по входу – у громадных врат несли стражу статуи рослых дикарей с дубинками, по двое у каждой створки, точно такие же, как на фамильном гербе; от каждого входа широкая прямая дорога пролегала до живописной липовой аллеи и подводила к самому дому. А дом был построен в роскошнейшем – наверное, следует сказать, чистейшем тюдоровском стиле, так что, хотя Грешемсбери не отличается законченностью Лонглита и уступает великолепием Хатфилду, в каком-то смысле его можно назвать лучшим образчиком тюдоровской архитектуры, каким только может похвастаться страна.

Стоит он в окружении множества ухоженных садов и каменных террас, отделенных друг от друга; на наш взгляд, они не столь привлекательны, как обширные лужайки наших сельских усадеб, но сады Грешемсбери славились на протяжении двух веков, и любого Грешема, который дерзнул бы хоть что-нибудь в них изменить, обвинили бы в варварском уничтожении одной из знаменитых семейных достопримечательностей.

Грешемсбери-парк как таковой раскинулся дальше, по другую сторону деревни. Напротив каждых громадных ворот, выходящих на дом, воздвиглись ворота поменьше, одни открывались на конюшни, псарни и скотный двор, другие – на олений парк. Эти вторые ворота и служили главным входом в имение – входом величественным и благолепным. Липовая аллея, что подводила к самому дому, в другую сторону тянулась на четверть мили и заканчивалась, только резко уперевшись в косогор. Перед входом высились четыре дикаря с четырьмя дубинками, по двое справа и слева. Благодаря каменной стене с вделанными в нее массивными железными створками, на которых красовался фамильный герб с еще двумя дикарями-щитодержателями при дубинках, и каменным сторожкам, и дорическим, увитым плющом колоннам, расставленным по кругу, и четырем грозным дикарям, и обширности самих угодий, которые примыкали к деревне и через которые пролегала проезжая дорога, парадный вход в полной мере отражал величие древнего рода.

Приглядевшись повнимательнее, можно было заметить под гербом ленту с девизом Грешемов: «Gardez Gresham»; те же слова повторялись мелкими буквами под каждым из щитодержателей. Такой девиз был, вероятно, выбран в рыцарские времена каким-нибудь герольдом, дабы возвестить миру об особых достоинствах семьи. Однако теперь, к сожалению, мнения о том, что за смысл вложен в эти слова, разошлись. Одни с геральдическим пылом доказывали, что призыв обращен к дикарям и велит им позаботиться о своем покровителе – «Берегите Грешемов», а другие (и я склонен с ними согласиться) столь же авторитетно утверждали, будто это совет всем и каждому, в особенности же тем, кто склонен бунтовать против знати графства: «Берегитесь Грешемов». Последняя трактовка подразумевает силу (так утверждали приверженцы этой гипотезы), первая – слабость. А ведь Грешемы всегда славились силой и мужеством и никогда не страдали ложной скромностью.

Мы не будем даже пытаться решить этот вопрос. Увы! ни то, ни другое истолкование нынешнему положению семьи не соответствовало. Со времен основания рода Грешемов в Англии произошли такие перемены, что теперь уже никакие дикари не могли защитить своих хозяев: Грешемам приходилось либо защищаться самим подобно простым смертным, либо жить безо всякой защиты. Да и соседям их не было нужды трястись от страха, стоит Грешему нахмурить брови. Оставалось только пожелать, чтобы теперешний Грешем мог с таким же безразличием воспринимать хмурые взгляды кое-кого из соседей.

Однако древние символы сохранились, и да пребудут они с нами сколь можно дольше; они и по сей день исполнены очарования и заслуживают любви. Они говорят нам о чести и мужестве былых времен, и тому, кто способен их верно истолковать, объясняют полнее и точнее, нежели любая письменная история, как англичане стали тем, что они есть. Англия пока еще не торговая страна в том смысле, в каком используется применительно к ней этот эпитет; будем же надеяться, что нескоро она в таковую превратится. С тем же успехом ее можно называть феодальной Англией или рыцарской Англией. Если в цивилизованной западной Европе и существует нация, в которой землевладельцы – это подлинная аристократия, наиболее заслуживающая доверия, наиболее достойная править, то нация эта – англичане. Выберите по десять видных политиков в каждой из великих европейских держав. Выберите их во Франции, в Австрии, в Сардинии, в Пруссии, в России, в Швеции, в Дании, в Испании, а затем выберите в Англии десятерых наиболее выдающихся государственных деятелей, известных поименно: результаты покажут, в какой стране все еще сохраняется глубокая приверженность добрым старым феодальным (как говорят сегодня – землевладельческим) интересам и искренняя в них вера.

Англия – торговая страна! Да, как некогда Венеция. Она может превзойти другие страны в сфере торговли, однако ж не этим она больше всего гордится, не в этом наиболее преуспела. Торговцы как таковые не первые люди среди нас; хотя торговец, вероятно, и может пробиться в высшие слои общества, дверь для него приоткрыта чуть-чуть, на малую щелочку. Купля-продажа – дело благое и нужное; очень нужное, и, вероятно, порою заключает в себе великое благо, но это никак не благороднейшее поприще для человека, и давайте надеяться, что при нашей жизни оно не будет считаться благороднейшим поприщем для англичанина.

Грешемсбери-парк поражал своими размерами: он раскинулся с внешней стороны угла, образованного деревенской улицей, и протянулся вдаль в обоих направлениях насколько хватает глаз – если смотреть с дороги или от домов. Действительно, здесь местность была настолько изрезана, а взгорья и конические, заросшие дубами холмы так выглядывают один из-за другого, что парк на вид кажется куда обширнее, нежели на самом деле. Человек посторонний, войдя туда, не без труда находил выход через какие-нибудь другие ворота, но так живописен был пейзаж, что ценитель природных красот охотно поддавался искушению там заплутать.

Я уже упоминал, что с одной стороны от усадьбы располагались псарни. В связи с этим расскажу об одном характерном эпизоде – эпизоде в жизни нынешнего сквайра весьма длительном. Некогда он представлял свое графство в парламенте, и хотя это осталось в прошлом, его по-прежнему снедало честолюбивое стремление так или иначе приобщиться к величию родного графства; ему по-прежнему хотелось, чтобы Грешем из Грешемсбери стал для Восточного Барсетшира кем-то бо́льшим, чем Джексон с Мызы, или Бейкер из Милл-Хилла, или Бейтсон из Эннисгроува. Все они были его добрыми друзьями и весьма уважаемыми помещиками, но мистер Грешем из Грешемсбери заслуживал большего, нежели все они вместе взятые; даже у него хватало честолюбия это осознать. Посему, как только появилась возможность, он стал распорядителем охоты.

Для такого занятия он подходил во всех отношениях, кроме финансового. Хотя в юные годы он оскорбил земляков в лучших чувствах своим безразличием к семейной политической традиции и некоторым образом проштрафился, вздумав баллотироваться от графства вопреки желанию собратьев-сквайров, тем не менее он носил всеми любимое, широко известное имя. Люди сожалели, что Грешем не оправдал всеобщих ожиданий и не пошел по отцовским стопам, но когда обнаружилось, что как политик он среди них не возвысится, всем по-прежнему хотелось, чтобы он возвысился хоть в чем-нибудь, если только в графстве найдется поприще, для него подходящее. А он между тем слыл превосходным наездником и молодчагой-парнем, он хорошо понимал в гончих, а с выводком лисенят был нежен как кормящая мамочка; он носился верхом по полям графства с пятнадцати лет, улюлюкал зычно, всех псов знал поименно и умел протрубить в рожок любой потребный на охоте сигнал; более того, как знал весь Барсетшир, унаследовал чистый доход в четырнадцать тысяч годовых.

Посему, когда пожилой «хозяин гончих», притомившись, ушел на покой – скрылся, так сказать, в норе, – спустя примерно год после того, как мистер Грешем выставил свою кандидатуру от графства в последний раз, все сошлись на том, что разумно и отрадно будет передать псов на попечение владельца Грешемсбери. Действительно, отрадно для всех, кроме леди Арабеллы, и разумно, вероятно, для всех, кроме самого сквайра.

В ту пору он уже был обременен значительными долгами. За два великолепных года, когда они с женой блистали среди великих мира сего, он издержал куда больше, чем следовало, и леди Арабелла тоже. Четырнадцати тысяч годовых должно было бы хватить на то, чтобы член парламента с молодой женой и двумя-тремя детьми позволил себе обосноваться в Лондоне и при этом содержать родовое поместье, но ведь Де Курси были величайшие из великих и леди Арабелла желала жить так, как привыкла сызмала и как жила ее невестка-графиня, а у лорда Де Курси было куда больше четырнадцати тысяч в год. Потом прошли три выборные кампании со всеми сопутствующими расходами, а за ними последовали те разорительные ухищрения, к которым вынуждены прибегать джентльмены, живущие не по средствам, но неспособные значительно урезать траты. Посему к тому времени, когда псарня переместилась в Грешемсбери, мистер Грешем уже изрядно обеднел.

Леди Арабелла всеми силами пыталась не допустить собак в усадьбу, однако леди Арабелла, хотя никто про нее не сказал бы, что она покорствует мужней воле, не могла и похвастаться тем, что муж во всем ей послушен. Именно тогда она повела первую свою мощную атаку на меблировку особняка на Портман-сквер, именно тогда ее впервые поставили перед фактом, что обстановка дома не то чтобы важна, поскольку в будущем леди Арабелле уже не придется переезжать вместе с семьей в столичную резиденцию на время лондонских сезонов. Нетрудно вообразить, что за перепалки последовали за таким многообещающим началом. Если бы леди Арабелла меньше допекала супруга и повелителя, он, вероятно, более трезвым взглядом посмотрел бы на свою блажь, которая грозила обернуться непомерным увеличением хозяйственных расходов; если бы он не потратил столько на увлечение, неугодное его жене, она, вероятно, меньше упрекала бы мужа за равнодушие к ее лондонским удовольствиям. Как бы то ни было, гончие обосновались в Грешемсбери, а леди Арабелла все-таки ежегодно выезжала на некоторое время в Лондон, и семейные расходы, конечно же, никоим образом не сократились.

Но теперь конуры снова опустели. За два года до начала нашей истории псарню перевели в усадьбу побогаче. Мистера Грешема это ранило куда сильнее, нежели все предыдущие бедствия. Он пробыл хозяином гончих десять лет – и, что ни говори, работу свою выполнял хорошо. Популярность в глазах соседей, которую он утратил как политик, он вернул себе как ловчий и предпочел бы и далее самовластно распоряжаться охотой, будь это возможно. Но он и без того оставался на своем посту куда дольше, чем следовало, и наконец псов забрали – и леди Арабелла даже не пыталась скрыть свою радость.

Но мы совсем позабыли о грешемсберийских арендаторах, а ведь они уже заждались под сенью дубов. Да, когда молодой Фрэнк достиг совершеннолетия, в Грешемсбери еще оставались какие-никакие средства – их хватило, чтобы разжечь один-единственный костер и зажарить одного бычка целиком в собственной шкуре. Возмужание Фрэнка прошло не то чтобы незамеченным, как оно порою случается с сыном приходского священника или местного адвоката. В «Стандарте», консервативной барсетширской газете, с полным правом могли написать, что в Грешемсбери шел пир горой – «тряслись брады», как всегда на такого рода празднествах в течение вот уже многих веков. Да, именно так в газете и говорилось, но описание это, подобно многим другим газетным репортажам, содержало в себе не более чем крупицу правды. «Не пустели кружки», это так, а вот брады тряслись не так задорно, как в былые годы. Сквайр был на грани отчаяния, пытаясь раздобыть денег, и все до одного арендаторы об этом уже прослышали. Всем подняли ренту, лес валили безжалостно, адвокат по недвижимости богател, торговцы в Барчестере, да что там, в самом Грешемсбери уже начинали роптать, а сквайру было не до веселья. При таких обстоятельствах глотки арендаторов поглощают и снедь, и пиво за милую душу, но вот брады не трясутся.

– Помнится мне, как самого сквейра чествовали, когда ему двадцать один стукнуло, – говорил фермер Оуклират соседу. – Господи боже мой! Эх, и погуляли ж мы в тот день! Эля выпито было больше, чем сварено в большом доме за последние два года. Такого человека, как старый сквейр, ишшо поискать!

– А я-то помню рождение нынешнего сквейра, как сейчас помню, – подхватил старик-фермер, сидящий напротив. – Эх, славное времечко-то было! И ведь кажется, будто только давеча! Сквейру еще и близко пятидесяти нету, хоть выглядит он на полста. Все переменилось в Гримсбери, – (так произносили местные название усадьбы), – все переменилось к худу, сосед Оуклират. Ну-ну, мне-то уж недолго осталось, я-то свой век доживаю, так что и толковать не о чем, но после того, как больше полувека платил за землицу фунт и пятнадцать шиллингов, вот уж не думал, не гадал, что с меня сорок шиллингов затребуют.

Вот какие разговоры велись за столами. Разумеется, речи звучали совсем в ином тоне, когда наш сквайр родился, когда достиг совершеннолетия и когда, спустя каких-то два года, на свет появился его сын. По каждому из этих поводов устраивались такие же сельские празднества, и наш сквайр гостей своих не избегал. В первом случае отец нес его на руках, а следом поспешала целая свита дам и нянюшек. Во втором случае он сам преохотно участвовал во всех развлечениях, веселясь от души, и каждый арендатор стремился протолкаться к лужайке, чтобы полюбоваться на леди Арабеллу: все уже знали, что она вскоре переедет из замка Курси в Грешемсбери и станет им хозяйкой. Теперь-то к леди Арабелле теплых чувств уже не питали. В третьем случае сквайр нес младенца на руках, как некогда отец нес его; в ту пору он был в зените славы, и хотя арендаторы перешептывались, что он не так любезен с ними, как прежде, что слишком уж он понабрался спеси от Де Курси, все же он оставался их сквайром, и господином, и богачом, чья десница простиралась над ними всеми. К тому времени старого сквайра не стало, и все гордились молодым членом парламента и его знатной женой, невзирая на ее некоторую заносчивость. Теперь-то никто им уже не гордился.

Один только раз за весь день мистер Грешем обошел гостей и произнес несколько приветственных слов перед каждым столом; арендаторы вставали, кланялись и желали доброго здоровья старому сквайру, счастья молодому и процветания Грешемсбери, и тем не менее пресноватое то было празднество.

Дабы воздать честь великому событию, в усадьбу прибыли и другие гости, рангом повыше, но ни господского дома, ни домов соседствующих сквайров не заполонили такие толпы, как прежде во дни семейных торжеств. Действительно, в Грешемсбери общество собралось немногочисленное – главным образом леди Де Курси и ее свита. Леди Арабелла по-прежнему всеми силами поддерживала тесную связь с замком Курси. Она частенько там гостила, против чего мистер Грешем нимало не возражал, и при любой возможности вывозила туда дочерей, хотя в том, что касалось двух старших девочек, мистер Грешем ей препятствовал, а зачастую противились и сами барышни. Леди Арабелла гордилась своим сыном, но не он был ее любимцем. Однако ж он был наследником Грешемсбери, о чем она ни на минуту не забывала, а кроме того, вырос славным, пригожим, открытым и добрым юношей – как же матери его не любить? Леди Арабелла и любила его всем сердцем, хотя испытывала что-то вроде разочарования при виде того, что он не настолько пошел в породу Курси, как ему бы следовало. Всем сердцем любила она его и потому уговорила свою невестку и всех молодых леди – Амелию, Розину и прочих – приехать в Грешемсбери в честь совершеннолетия наследника; и еще она, с некоторым трудом, но все-таки убедила Досточтимых Джорджа и Джона проявить такую же любезность. Лорд Де Курси в то время находился при дворе – во всяком случае, так он сказал, а лорд Порлок, старший сын, прямо заявил тетушке в ответ на приглашение, что не станет утруждаться из-за такой ерунды.

А еще приехали Бейкеры, и Бейтсоны, и Джексоны, – все они жили по соседству и домой вернулись к ночи. Явился преподобный Калеб Ориэл, священник, приверженец Высокой церкви, вместе со своей красавицей-сестрой Пейшенс Ориэл. Явился мистер Йейтс Амблби, стряпчий и комиссионер, а еще – доктор Торн и его племянница мисс Мэри, застенчивая маленькая скромница.

Глава II
Дела минувших дней

Коль скоро нашим героем является доктор Торн – или, вернее, моим героем (а все читатели вольны выбрать для себя героя сами) – и коль скоро мисс Мэри Торн предстоит стать нашей героиней (а выбор в этом отношении я не уступлю никому), необходимо их официально представить, описать и объяснить, кто они такие. Я вынужден извиниться за то, что роман начинается с двух длинных и скучных глав, битком набитых описаниями. Я вполне понимаю опасность подобного подхода. Поступая так, я грешу против золотого правила, которое требует показывать товар лицом, и мудрость эту в полной мере признают романисты, в том числе и я. Глупо ожидать, что кто-то станет продираться через книгу, которая предлагает так мало заманчивого на первых же страницах, но, как ни крути, иначе не получается. Вижу, что не выходит у меня убедительным образом заставить бедного мистера Грешема хмыкать, экать и мекать и неуютно ерзать в своем кресле, пока я не расскажу, отчего ему не сидится спокойно. Я не могу принудить своего доктора высказываться со всей откровенностью в присутствии важных особ, пока не объясню, что это в его характере. Отсюда следует, что мне недостает художественного вкуса, а также воображения и мастерства. Смогу ли я искупить эти изъяны честным и незатейливым рассказом – Бог весть.

Доктор Торн принадлежал к роду в каком-то смысле столь же почтенному и в любом случае столь же древнему, как и семья мистера Грешема – да что там, куда древнее, нежели даже семья Де Курси, похвалялся он. Об этой черте его характера упомянем в первую очередь, ведь пресловутая слабость особенно бросалась в глаза. Он приходился троюродным братом мистеру Торну из Уллаторна, барсетширскому сквайру, проживающему неподалеку от Барчестера, который хвастал, что его усадьба оставалась в собственности семьи и переходила от Торна к Торну дольше, нежели можно сказать о любой другой усадьбе или о любой другой семье графства.

Но доктор Торн был всего-навсего троюродным братом, и потому, хотя имел полное право говорить о принадлежности к этому древнему роду, никак не мог претендовать на какое-то положение в графстве кроме того, что сумеет сам себе обеспечить, если решит в нем обосноваться. Наш доктор осознавал эту истину лучше любого другого. Его отец, доктор богословия, приходился двоюродным братом покойному сквайру Торну и занимал высокий церковный пост в Барчестере; он уже много лет как умер. У него было двое сыновей: один выучился на врача, но второй, младший, которого отец прочил в юристы, так и не выбрал себе подходящего занятия. Этого сына исключили из Оксфорда – сперва временно, а потом и окончательно; он возвратился в Барчестер и стал для отца и брата причиной многих горестей.

Старый доктор Торн, священник, умер, когда братья были еще молоды, и ничего после себя не оставил, кроме домашней утвари и прочего движимого имущества стоимостью около двух тысяч фунтов, а завещал это все старшему сыну, Томасу, потратив не в пример больше на погашение долгов младшего. Вплоть до того времени семья священника и обитатели Уллаторна жили в ладу и дружбе, но месяца за два до смерти старика – а произошло это все примерно за двадцать два года до начала нашей истории – тогдашний мистер Торн из Уллаторна дал понять, что отказывается принимать в своем доме кузена Генри, которого считает позором семьи.

Отцы обыкновенно более снисходительны к сыновьям, нежели дяди – к племянникам или двоюродные и троюродные братья – друг к другу. Доктор Торн все еще надеялся на исправление своего отпрыска и считал, что глава семьи выказал неоправданную суровость, чиня тому препоны. И если отец горячо поддерживал своего беспутного сына, молодой медик поддерживал беспутного брата еще горячее. Доктор Торн-младший сам повесой не был, но, вероятно, в силу своей молодости не испытывал надлежащего отвращения к братним порокам. Как бы то ни было, он стоял за брата горой, и, когда старого пребендария известили, что присутствие Генри в Уллаторне нежелательно, доктор Томас Торн написал сквайру, что в подобных обстоятельствах его визиты тоже прекратятся.

Такой поступок благоразумным не назовешь, ведь юный Гален решил обосноваться в Барчестере главным образом потому, что рассчитывал на родственные связи с Уллаторном. Однако в ослеплении гневом он об этом не вспомнил; и на заре юности, и в зрелые годы Томас Торн в пылу гнева никогда не задумывался о том, о чем задуматься, безусловно, стоило. Это, вероятно, было не так уж и важно, ведь гнев его длился недолго и обычно развеивался быстрее, чем с уст слетали гневные слова. Однако с обитателями Уллаторна он рассорился достаточно прочно, чтобы серьезно повредить своим профессиональным перспективам.

По смерти отца двое братьев, стесненные в средствах, вынуждены были поселиться под одним кровом. В ту пору в Барчестере жила семья по фамилии Скэтчерд. В рассказе о тогдашних временах речь у нас пойдет только о двух ее представителях: о брате с сестрой. Они принадлежали к низшим слоям общества, брат работал наемным каменотесом, а сестра состояла в обучении у модистки, изготавливающей соломенные шляпки, и тем не менее они были люди в своем роде примечательные. Сестра славилась по всему Барчестеру как образец женской красоты определенного типа – цветущая, крепкая, кровь с молоком – и, что еще ценнее, слыла девушкой порядочной, поведения скромного и честного. Брат чрезвычайно гордился и ее красотою, и доброй славой, и возгордился еще более, когда узнал, что к ней присватался местный преуспевающий торговец, человек весьма достойный.

Роджер Скэтчерд тоже составил себе определенную репутацию, но не красотой и не благонравием. Он прославился как лучший каменщик в четырех графствах, а также как выпивоха, способный при случае перепить кого угодно в тех же краях. Надо сказать, что в своем деле он стяжал славу еще бо́льшую: он не только сам работал ловко, сноровисто и споро, но добивался того же и от других; под его началом каменщики становились искусными мастерами. Он обладал редким талантом понимать, к чему человек пригоден и куда его приставить; постепенно он сам научился просчитывать, на что способны пятеро, и десятеро, и двадцать, а под конец тысяча и две тысячи работников, причем просчитывал это почти без помощи пера и бумаги, которые так никогда толком и не освоил. Были у него и другие дарования и наклонности. Он умел вести речи, опасные для себя и других, умел убеждать, сам того не сознавая, и, будучи прирожденным народным трибуном, в смутные времена незадолго до Избирательной реформы он, вовсе не задаваясь такой целью, перебаламутил весь Барчестер.

А Генри Торну, при всех прочих его дурных свойствах, был присущ недостаток, который друзья его почитали наихудшим и который, пожалуй, оправдывал суровость обитателей Уллаторна. Генри Торн охотно якшался с простонародьем. Он не просто напивался – это еще хоть сколько-то извинительно, – но напивался в низкопробных кабаках с вульгарными пьяницами; об этом твердили и его друзья, и его враги. Сам молодой человек отрицал обвинение, высказанное во множественном числе, и уверял, что его единственный плебейский собутыльник – Роджер Скэтчерд. С Роджером Скэтчердом он и впрямь водил компанию и заметно поднабрался от него демократических замашек. А вот Торны из Уллаторна были тори высшей пробы.

В самом ли деле Мэри Скэтчерд сразу ответила респектабельному торговцу согласием, сказать не могу. После того, как произошли известные события, о которых вскоре пойдет речь, она утверждала, что нет, согласия она не давала. Брат ее уверял, что да, со всей определенностью предложение она приняла. Сам респектабельный торговец говорить на эту тему отказывался.

Несомненно одно: Скэтчерд, который в обществе своего приятеля-джентльмена про сестру обычно помалкивал, все-таки, не удержавшись, расхвастался о помолвке, когда, по его словам, она была заключена, а затем еще и превознес до небес красоту девушки. Скэтчерд, невзирая на свою частую невоздержанность, надеялся со временем выбиться в люди и считал будущий брак сестры небесполезным для собственных честолюбивых устремлений.

Генри Торн был давно наслышан о Мэри Скэтчерд и, конечно же, ее видел, но до сих пор его распутные посягательства на нее не распространялись. Однако стоило повесе узнать, что она честь по чести выходит замуж, как дьявол принялся подбивать его соблазнить чужую невесту. Пересказывать историю в подробностях нужды нет. Позже выяснилось, что Генри Торн прямо и недвусмысленно пообещал Мэри жениться на ней и даже дал ей брачное обещание в письменном виде – и таким образом добившись возможности видеться с нею наедине в ее редкие свободные часы, по воскресеньям или летними вечерами, обольстил бедняжку. Скэтчерд открыто обвинил его в том, что он одурманил девушку сонным зельем, и Томас Торн, рассмотрев дело, в конце концов обвинению поверил. В Барчестере стало известно, что Мэри беременна, а совратитель – Генри Торн.

Едва узнав позорную новость, Роджер Скэтчерд напился допьяна и принялся клясться и божиться, что убьет обоих. Однако в пылу гнева он решил начать с мужчины и разобраться с ним по-мужски. Когда Роджер отправился на поиски Генри Торна, из оружия при нем были только кулаки да увесистая дубинка.

В ту пору братья Торны жили вместе в фермерском доме неподалеку от города. Такое жилище практикующему врачу, конечно же, не подобало, но после смерти отца устроиться более приличным образом молодой доктор не смог и, стремясь по возможности держать брата в узде, предпочел поселиться там. Туда-то, на ферму, одним душным летним вечером и нагрянул Роджер Скэтчерд. Его налитые кровью глаза свирепо пылали, он бежал, не останавливаясь, от самого города, и теперь, разгоряченный и все еще под воздействием винных паров, не помнил себя от ярости.

У самой калитки дома, безмятежно покуривая сигару, стоял Генри Торн. Скэтчерд думал, что жертву придется разыскивать по всему саду, призывать громогласными криками и пробиваться к негодяю сквозь все преграды. А он – вот он, тут как тут, прямо перед ним.

– Ну, Роджер, как делишки? – обронил Генри Торн.

То были его последние слова. В ответ на оскорбителя обрушилась терновая дубинка. Завязалась драка, завершившаяся тем, что Скэтчерд сдержал обещание – во всяком случае, в отношении главного своего обидчика. Чем именно был нанесен роковой удар в висок, установить в точности так и не удалось: один медик утверждал, что окованной железом дубинкой в ходе борьбы, другой считал, что камнем, а третий предполагал, что молотком каменотеса. Впоследствии, кажется, доказали, что молотка Скэтчерд в ход не пускал, а сам он упорно настаивал, что не держал в руках никакого оружия, кроме дубинки. Однако Скэтчерд был пьян, и пусть даже он искренне хотел рассказать все как есть, он, возможно, толком ничего не помнил. А факты как таковые сводились к следующему: Торн был мертв, часом раньше Скэтчерд поклялся его убить и угрозу свою исполнил безотлагательно. Каменотеса арестовали и обвинили в убийстве. На суде все удручающие обстоятельства дела вышли наружу; он был признан виновным в причинении смерти по неосторожности и приговорен к полугодовому тюремному заключению. Вероятно, наши читатели сочтут наказание чересчур суровым.

Томас Торн и фермер подоспели к месту событий вскорости после того, как Генри Торн рухнул на землю. Поначалу его брат был вне себя и жаждал отомстить убийце. Но когда вскрылись факты и Томас узнал, что послужило поводом для драки и что за чувства обуревали Скэтчерда, когда тот вышел из города с твердым намерением покарать соблазнителя, настроение доктора переменилось. То были тяжелые для него дни. Ему следовало сделать все, что в его силах, чтобы защитить память брата от позора, который тот сам на себя навлек; ему также следовало спасти или помочь спасти от несправедливого наказания бедолагу, пролившего кровь его брата, а еще ему следовало – или по крайней мере он так считал! – позаботиться о бедной погубленной девушке, которая заслуживала своей горестной участи не в пример меньше, нежели ее брат или брат доктора Торна.

А Томас Торн был не из тех, кто в подобной ситуации, особо не утруждаясь, исполнил бы только то, что велит долг – и не более. Он платил за защиту обвиняемого, платил за защиту памяти брата, платил за то, чтобы облегчить жизнь бедной девушке. Все это он делал сам и о помощи не желал и слышать. Он был один в целом свете – и на том стоял. Старый мистер Торн из Уллаторна охотно снова распахнул бы ему объятия, но наш герой вбил себе в голову, что именно суровость родича толкнула Генри на дурную дорожку, и посему не соглашался принимать от Уллаторна никаких одолжений. Мисс Торн, дочь старого сквайра, кузина Томаса гораздо старше его годами, к которой он некогда был очень привязан, послала ему денег; он вернул всю сумму в конверте без подписи. На те невеселые цели, что перед ним стояли, средств у него пока еще хватало. А что будет потом – на тот момент ему было все равно.

История наделала в графстве много шуму, мировые судьи разбирали факты со всей дотошностью, и дотошнее прочих – Джон Ньюболд Грешем, который в ту пору был еще жив. Неиссякаемая энергия и острое чувство справедливости, выказанные в этих обстоятельствах доктором Торном, произвели на мистера Грешема самое благоприятное впечатление, и когда суд закончился, старый сквайр пригласил его в Грешемсбери. Как следствие этого визита, доктор обосновался в деревне.

Но вернемся ненадолго к Мэри Скэтчерд. Судьба спасла ее от братней ярости, ведь того арестовали по обвинению в убийстве еще до того, как он успел добраться до бедняжки. Однако ближайшее будущее не сулило ей ничего, кроме горя. Хотя она имела все основания ненавидеть подлого соблазнителя, который обошелся с ней так бесчеловечно, для нее было только естественно думать о нем с любовью, а не с отвращением. У кого еще могла она искать любви – в ее-то бедственном положении? Потому, услыхав, что Генри Торн убит, она совсем пала духом, отвернулась лицом к стене и легла, приготовившись к смерти: к смерти двойной – для себя и для осиротевшего младенца в своем чреве.

И все ж таки, как оказалось, ей было еще ради чего жить – и ей самой, и ее ребенку. Судьба назначила Мэри уехать в далекую страну, стать достойной женой хорошего мужа и счастливой матерью многих детей. А еще не рожденной малютке судьба назначила… ну да не будем забегать вперед: рассказу о ее судьбе и посвящается настоящая книга.

Даже в эти горькие дни Господь поумерил ветер для стриженой овечки. Сразу после того, как до Мэри дошло страшное известие, к ее изголовью подоспел доктор Торн и сделал для нее больше, чем смогли бы любовник или брат. Когда дитя появилось на свет, Скэтчерд находился в тюрьме; ему оставалось отсидеть еще три месяца. История несчастной страдалицы была у всех на устах, и люди говорили: на той, с кем так жестоко обошлись, греха, в сущности, и нет.

Один человек, во всяком случае, именно так и считал. Однажды в вечерних сумерках к Торну неожиданно явился степенный барчестерский торговец скобяным товаром – до сих пор доктору не доводилось и словом с ним перемолвиться. Это и был прежний воздыхатель горемычной Мэри Скэтчерд. А пришел он вот с каким предложением: если Мэри согласится немедленно уехать из страны, без ведома брата и без всякого шума, он продаст все, что имеет, женится на ней и эмигрирует. Одно лишь условие выдвигал он: оставить ребенка в Англии. Торговец скобяным товаром нашел в своем сердце достаточно великодушия, чтобы сохранить верность прежней любви, но на то, чтобы стать отцом для ребенка от соблазнителя, великодушия ему не хватило.

– Даже если б я девчонку и взял, сэр, она ж мне как бельмо на глазу будет, – говорил он, – а Мэри… Мэри, понятное дело, всегда будет любить эту больше прочих.

Восхваляя его великодушие, кто взялся бы порицать столь очевидное благоразумие? Торговец был по-прежнему готов жениться на той, что запятнала себя в глазах мира, но он хотел видеть в ней мать собственных детей, а не мать чужого ребенка.

Перед нашим доктором снова встала задача не из легких. Он сразу понял: долг велит ему пустить в ход все свое влияние, чтобы убедить бедняжку принять предложение. Ухажер ей нравился, перед ней открывалась будущность, весьма завидная даже до постигшего девушку несчастья. Но трудно убедить мать расстаться со своим первенцем и, вероятно, тем труднее, когда младенец был зачат и рожден в подобных обстоятельствах, нежели если бы мир улыбался малютке с первых же минут. Поначалу Мэри решительно отказывалась: передавала через доктора тысячу поклонов, тысячу благодарностей и до небес превозносила великодушие жениха, который доказал ей, как сильно ее любит, но Природа, уверяла Мэри, не позволяет ей бросить родное дитя.

– А что вы сможете сделать для нее здесь, Мэри? – спросил доктор.

В ответ молодая женщина залилась слезами.

– Она мне племянница, – промолвил доктор, беря кроху в свои широкие ладони, – она единственное родное мне существо в целом мире. Мэри, я ее дядя. Если вы уедете с этим человеком, я стану для нее отцом и матерью. Хлеб свой разделю я с нею, из моей чаши станет она пить. Мэри, смотрите: вот Библия, – и он накрыл книгу своей рукой. – Оставьте девочку со мной, и клянусь Словом Божьим, она будет мне дочерью.

Мать наконец-то согласилась, вверила дитя доктору, вышла замуж и уехала в Америку. Все это свершилось до того, как Роджер Скэтчерд вышел из тюрьмы. Доктор поставил ряд условий. И первое: Скэтчерд не должен знать, что сталось с ребенком его сестры. Взявшись растить девочку, доктор Торн хотел загодя обрубить все связи с людьми, которые впоследствии могли бы претендовать на родство с нею по материнской линии. Если бы малютку бросили жить или умирать в приюте как незаконнорожденную, никакой родни у нее и не объявилось бы, но если доктор преуспеет в жизни, если со временем девочка станет для него светом в окошке и украшением его дома, а потом украсит и еще чей-то дом, если она вырастет, повзрослеет и завоюет сердце какого-нибудь достойного человека, которого доктор с радостью назовет другом и племянником, тогда, чего доброго, может обнаружиться родня не самого приятного свойства.

Никто не кичился чистотой крови больше доктора Торна, никто не гордился так, как он, своим генеалогическим древом и своими доподлинно подтвержденными ста тридцатью праотцами, прямыми потомками Мак-Адама; никто так не держался теории о преимуществе тех, у кого предки есть, над теми, у кого их нет или есть такие, о которых не стоит и говорить. Не надо идеализировать нашего доктора. Нет-нет, до идеала ему было очень и очень далеко. Некая внутренняя, упрямая, исполненная самолюбования гордыня внушала ему, что он лучше и выше всех, кто его окружал, причем в силу какой-то неведомой причины, которую он и себе-то объяснить затруднялся. Он гордился тем, что он – бедняк из хорошей семьи, гордился тем, что отринул ту самую семью, которой гордился, в особенности же гордился тем, что о гордыне своей помалкивал, держа ее при себе. Его отец был из семьи Торнов, мать – из Торольдов. В целой Англии не нашлось бы крови благороднее! Посмотрим правде в глаза: доктор Торн снисходил до того, что радовался обладанию такими достоинствами, и это с его-то мужественным сердцем, отвагой и человечностью! У других врачей графства в жилах текла мутная водица, а он мог похвастаться чистейшим ихором, в сравнении с которым кровь знатной семьи Омниум была все равно что грязная лужа. Вот в чем ему угодно было превзойти своих собратьев по ремеслу! А ведь он мог бы гордиться тем, что превосходит их талантом и энергией! Мы говорим сейчас о его ранней юности, но даже в зрелые годы Томас Торн хоть и помягчел, но остался прежним.

И этот человек пообещал принять в свой дом и воспитывать как собственное дитя бедную незаконнорожденную малютку, отец которой погиб, а мать происходила из такой семьи, как Скэтчерды! Историю девочки следовало сохранить в тайне. Впрочем, никому, кроме разве что брата ее матери, до нее и дела не было. О матери посудачили, но недолго – скандалы забываются быстро. Мэри Скэтчерд уехала в свой далекий новый дом за океаном, великодушие ее мужа должным образом увековечили в газетах, а о внебрачной дочке никто и не вспомнил; о ней и речи не шло.

Объяснить Скэтчерду, что ребенок не выжил, оказалось легче легкого. Брат и сестра попрощались в тюрьме, и несчастная мать, заливаясь слезами и непритворно горюя, именно так и отчиталась за плод своего позора. А потом уехала навстречу своей счастливой звезде, а доктор увез свою подопечную в новые места, где им обоим предстояло жить. Там он подыскал для малютки подходящий дом – до тех пор, пока она не повзрослеет настолько, чтобы сидеть за его столом и вести его холостяцкое хозяйство, и никто, кроме старого мистера Грешема, не знал, кто она такая и откуда взялась.

Тем временем Роджер Скэтчерд, отбыв шестимесячное заключение, вышел из тюрьмы.

Несмотря на то что руки его были обагрены кровью, Роджер Скэтчерд заслуживал жалости. Незадолго до смерти Генри Торна он женился на девушке из своей среды и дал немало зароков: впредь вести себя так, как пристало женатому человеку, и не позорить респектабельного зятя, которым вот-вот обзаведется. Таковы были его обстоятельства, когда он впервые услыхал о несчастье сестры. Как уже рассказывалось выше, он напился пьян и, алкая крови, кинулся на поиски обидчика.

Пока он сидел в тюрьме, его молодая жена была вынуждена выживать как может. Приличную мебель, которую они с мужем так заботливо выбирали, пришлось продать и от домика отказаться; бедняжка, подкошенная горем, едва не умерла. Выйдя на свободу, Скэтчерд тотчас же нашел работу, но те, кто знаком с жизнью таких людей не понаслышке, знают, как трудно им снова встать на ноги. Миссис Скэтчерд сразу после освобождения мужа стала матерью. Когда ребенок родился, семья страшно нуждалась, потому что Скэтчерд снова запил и все его благие намерения развеялись как дым.

В ту пору Томас Торн жил в Грешемсбери. Он перебрался туда еще до того, как взял под опеку дочурку злополучной Мэри, и по прошествии недолгого времени, так уж вышло, занял место грешемсберийского доктора. Все это случилось вскоре после рождения молодого наследника. Предшественник Торна «пошел в гору» или, во всяком случае, попытался, обзаведясь практикой в каком-то крупном городе, так что леди Арабелла в критический момент осталась без врачебного совета и помощи – ей приходилось рассчитывать только на сомнительного чужака, которого подобрали, как она жаловалась леди Де Курси, Бог весть где, не то у Барчестерской тюрьмы, не то у здания суда.

Безусловно, леди Арабелла никак не могла сама кормить грудью молодого наследника – леди Арабеллы к тому не предназначены. Матерями они становятся, но не кормящими. Природа дарует им пышные перси для красоты, а не для использования по прямому назначению. Так что леди Арабелла обзавелась кормилицей. Спустя полгода новый доктор обнаружил, что здоровье мастера Фрэнка оставляет желать лучшего, и после небольшого скандала выяснилось, что превосходная молодая женщина, приехавшая в Грешемсбери прямиком из замка Курси (в имении его сиятельства держали целое поголовье специально для семейных нужд), – большая любительница бренди. Разумеется, ее тут же отправили обратно в замок, а поскольку леди Де Курси была слишком разобижена, чтобы сейчас же прислать замену, подыскать новую кормилицу доверили доктору Торну. Он вспомнил о жене Роджера Скэтчерда, здоровой, крепкой и энергичной молодой женщине, вспомнил и о ее бедственном положении; вот так миссис Скэтчерд стала кормилицей молодого Фрэнка Грешема.

Тут необходимо рассказать еще об одном эпизоде из былых времен. Незадолго до смерти своего отца доктор Торн влюбился. Вздыхал и молил он не вовсе безответно, хотя до того, чтобы молодая леди или ее близкие приняли его предложение руки и сердца, дело так и не дошло. В ту пору его имя было в Барчестере на хорошем счету. Сын пребендария, сам он водил дружбу с Торнами из Уллаторна и состоял с ними в близком родстве, так что никто не упрекнул бы даму, имени которой мы называть не станем, в неблагоразумии, если она и склонила свой слух к молодому доктору. Но когда Генри Торн ступил на дурную дорожку, когда умер старый доктор, когда молодой доктор рассорился с Уллаторном, когда брат его был убит в позорной драке и выяснилось, что у Томаса Торна нет ничего, кроме профессии, и постоянной практикой он так и не обзавелся, – тогда близкие молодой леди и впрямь сочли, что она ведет себя неблагоразумно, а у самой молодой леди недостало духа или, может статься, любви, чтобы проявить непокорство. В те бурные дни, пока тянулся судебный процесс, она заявила доктору Торну, что им, вероятно, лучше будет расстаться.

Доктор Торн, выслушав такое напутствие – будучи уведомлен о решении своей возлюбленной в тот самый момент, когда отчаянно нуждался в ее утешении и поддержке, – тотчас же громогласно заверил, что целиком и полностью с ней согласен. Сердце его разбилось, он бежал прочь, твердя про себя, что мир дурен, очень дурен. С молодой леди он от того дня не виделся и, насколько мне известно, никому больше не предлагал ни руки, ни сердца.

Глава III
Доктор Торн

Итак, доктор Торн навсегда обосновался в деревушке Грешемсбери. Как оно в ту пору было в обычае у многих сельских врачей (обычай этот следовало бы перенять всем врачам без исключения, если бы они думали о собственном достоинстве чуть меньше, а о благополучии пациентов чуть больше), он в придачу к врачебной практике держал еще и аптеку, где готовил и отпускал лекарства. За это его, конечно же, сурово осуждали. В округе многие твердили, что он никакой не доктор или, по крайней мере, недостоин называться доктором, а его собратья по врачебному искусству, живущие по соседству, хотя и знали, что дипломы, степени и сертификаты Томаса Торна все в полном порядке, злопыхателей скорее поддерживали. Коллеги сразу невзлюбили чужака – и было за что! Во-первых, другие доктора, конечно же, не обрадовались новоприбывшему и сочли, что он тутde trop1. Деревушка Грешемсбери находилась в каких-нибудь пятнадцати милях от Барчестера, где была доступна любая медицинская помощь, и всего-то в восьми милях от Сильвербриджа, где обосновался и вот уже сорок лет практиковал почтенный, заслуженный доктор – не чета разным там выскочкам. Предшественником Торна в Грешемсбери был смиренный врач общей практики, питающий должное уважение к докторам графства; ему дозволялось пользовать грешемсберийских слуг и иногда детей, но он и помыслить не смел о том, чтобы встать в один ряд с высшими мира сего.

Кроме того, доктор Торн – хоть он и обладал университетским дипломом, хоть и, вне всякого сомнения, имел полное право называться доктором согласно всем законам всех колледжей – вскоре после того, как обосновался в Грешемсбери, оповестил Восточный Барсетшир, что его гонорар составляет семь шиллингов шесть пенсов за визит в пределах пяти миль и возрастает пропорционально расстоянию. Было в этом что-то низменное, вульгарное, непрофессиональное и демократичное, по крайней мере, так утверждали сыны Эскулапа, собравшись на конклав в Барчестере. Вот вам наглядное свидетельство того, что этот Торн думает только о деньгах, будто какой-нибудь аптекарь, каковым он, собственно, и является, в то время как ему пристало бы как врачу, если бы под шляпой его таились истинно врачебные чувства, рассматривать свои занятия в чисто философском духе и любую прибыль расценивать как случайное дополнение к своему общественному статусу. Доктору надлежит принимать гонорар так, чтобы левая рука не ведала, что творит правая, брать не задумываясь, не глядя, так, чтобы в лице не дрогнул ни один мускул; настоящий доктор едва отдает себе отчет, что последнее дружеское рукопожатие оказалось более весомым благодаря малой толике золота. Между тем как этот прохвост Торн вынимал из кармана брюк полукрону и отдавал на сдачу с десяти шиллингов. Мало того, этот человек явно не желал считаться с достоинством высокоученой профессии. Его постоянно видели за составлением лекарств в лавке слева от входной двери, а не за натурфилософскими экспериментами сmateria medica2 во благо грядущих веков – таковыми полагалось бы заниматься в уединении своего кабинета, вдали от непосвященных глаз, – а он, страшно сказать, смешивал банальные порошки для фермерских кишок или готовил вульгарные мази и примочки от распространенных в сельской местности недугов.

Посмотрим правде в глаза: для доктора Филгрейва Барчестерского подобный человек был, мягко говоря, неподходящей компанией. Между тем общество доктора Торна весьма ценил старый сквайр из Грешемсбери, которому доктор Филгрейв не счел бы для себя зазорным зашнуровать туфли: столь высокое положение занимал Грешем-старший в графстве незадолго до своей смерти. Зато характер леди Арабеллы был хорошо знаком медицинскому сообществу Барсетшира, так что, когда достойный сквайр скончался, все решили, что звезда грешемсберийского временщика закатилась. Однако барсетширских обывателей постигло разочарование. Наш доктор успел заручиться расположением наследника, и, хотя даже тогда доктор Торн и леди Арабелла теплых чувств друг к другу не питали, он сохранил за собою место в усадьбе, причем не только в детской и у постели недужных, но и за обеденным столом сквайра.

Уже одного этого было довольно, чтобы навлечь на себя неприязнь коллег, каковая вскоре и была ему демонстративно и недвусмысленно выказана. Доктор Филгрейв, который, безусловно, считался самым уважаемым медицинским светилом в графстве, которому подобало заботиться о своей репутации и который привык общаться в домах знати почти на равных со столичными прославленными медиками-баронетами – доктор Филгрейв отказался встретиться на консилиуме с доктором Торном. Он крайне сожалеет, говорил он, бесконечно сожалеет об этой вынужденной необходимости, никогда прежде ему не выпадало обязанности столь тяжкой, но свой долг перед профессией он исполнит. При всем своем уважении к леди N., что занедужила, гостя в Грешемсбери, и при всем своем уважении к мистеру Грешему он вынужден отказаться пользовать больную совместно с доктором Торном. Если бы его услуги потребовались при иных обстоятельствах, он бы поспешил в Грешемсбери так быстро, как только несли бы его почтовые лошади.

И в Барсетшире вспыхнула война. Если и была на черепе доктора Торна шишка более развитая, чем все прочие, так это шишка воинственности. Не то чтобы доктор был задирист или драчлив в привычном смысле этого слова; он не лез в свару первым, не любил ссориться, но и сдаваться и уступать нападкам не собирался. Ни в споре, ни в дискуссии он никогда не признавал, что неправ, во всяком случае никому, кроме себя самого; он был готов защищать свои пристрастия и убеждения перед целым миром.

Так что, понятное дело, когда доктор Филгрейв бросил противнику перчатку прямо в лицо, тот не замедлил принять вызов. Торн написал письмо в консервативный барсетширский «Стандарт», в котором атаковал доктора Филгрейва довольно-таки резко. Доктор Филгрейв ответил четырьмя строчками, говоря, что по зрелом размышлении принял решение игнорировать любые замечания, сделанные в его адрес доктором Торном в прессе. Тогда грешемсберийский доктор разразился новым письмом, еще более остроумным и едким, чем предыдущее; его перепечатали в бристольской, эксетерской и глостерской газетах, и доктору Филгрейву было куда как нелегко сохранять благостную сдержанность. Иногда человеку даже к лицу задрапироваться в тогу гордого молчания и объявить о своем равнодушии к публичным нападкам, но сохранять при этом достоинство очень непросто. Терпеливо сносить любезности газетного оппонента, не удостаивая его ответом, – да с тем же успехом человек, искусанный до безумия осами, может попытаться усидеть в кресле, не моргнув и глазом! Доктор Торн написал третье письмо – и медицинская плоть и кровь этого уже не вынесла. Доктор Филгрейв ответил – правда, не от своего имени, а от имени коллеги, и война заполыхала буйно и яро. Не будет преувеличением сказать, что с тех пор доктор Филгрейв утратил покой и сон. Знай он наперед, из какого теста сделан грешемсберийский составитель снадобий, он бы встречался с ним на консилиумах утром, днем и вечером, нимало не возражая, но, раз начав эту войну, он уже не мог пойти на попятный; собратья не оставляли ему выбора. Так его постоянно заставляли подниматься и выталкивали на ринг, словно кулачного бойца, который бьется раунд за раундом без какой-либо надежды на победу и в каждом раунде падает еще до того, как удар противника достигнет цели.

Но доктора Филгрейва, который сам по себе мужеством не отличался, поддерживали словом и делом почти все его собратья в графстве. Врачебное сообщество Барсетшира крепко держалось нерушимых принципов: брать гонорар в одну гинею, давать советы и не продавать лекарств, соблюдать дистанцию между врачом и аптекарем и, главное, не мараться презренным счетом. Весь провинциальный медицинский мир поднялся против доктора Торна – и он воззвал к столице. «Ланцет» встал на его сторону, а вот «Журнал медицинских наук» примкнул к его противникам; «Еженедельный хирург», известный своей профессиональной демократичностью, провозгласил доктора Торна пророком от медицины, но ежемесячный «Скальпель» беспощадно на него обрушился, решительно выступив в оппозиции к «Ланцету». Война продолжалась, и доктор наш до некоторой степени прославился.

Однако ж в своей профессиональной карьере он столкнулся и с другими трудностями. В пользу Торна говорило то, что дело свое он знал и готов был трудиться не покладая рук, честно и добросовестно. Обладал он и другими достоинствами – блестящий собеседник и душа компании, он был верен в дружбе и отличался безупречной порядочностью; все это с ходом лет сыграло ему на руку. Но поначалу многие личные качества сослужили ему дурную службу. В какой бы дом он ни заходил, он переступал порог в убежденности, которую зачастую демонстрировал всем своим видом, если не на словах, что он как джентльмен во всем равен хозяину и как человек – хозяйке. К возрасту он, так уж и быть, проявлял уважение и к общепризнанному таланту – тоже (по крайней мере, так он утверждал), и не возражал засвидетельствовать подобающее почтение высокому рангу; он пропускал лорда впереди себя к двери (если случайно об этом не забывал), говоря с герцогом, обращался к нему «ваша светлость» и ни в коей мере не фамильярничал с важными персонами, предоставляя важной персоне сделать первый шаг ему навстречу. Но в остальном считал, что никто не вправе над ним заноситься.

Вслух он ничего такого не говорил, не оскорблял высокопоставленных особ, похваляясь равенством с ними, не то чтобы напрямую заявлял графу Де Курси, что привилегия отобедать в замке Курси в его глазах ничуть не выше, чем привилегия отобедать в доме приходского священника при замке Де Курси, но давал это понять без слов, всей своей манерой. Само чувство, возможно, не заключало в себе ничего дурного и безусловно искупалось тем, как доктор Торн держался с людьми ниже себя по положению, но в таких делах упрямо идти против общепризнанных правил – чистой воды сумасбродство, а уж вести себя при этом так, как вел себя доктор Торн, и вовсе нелепо, учитывая, что в глубине души он был убежденным консерватором. Не будет преувеличением сказать, что он питал врожденную ненависть к лордам, и тем не менее он отдал бы все, чем владел, всю кровь до последней капли и даже душу, сражаясь за верхнюю палату парламента.

Такой характер – пока не поймешь и не оценишь его до конца – не то чтобы располагал к нему жен сельских джентльменов, в среде которых он рассчитывал практиковать. Да и его манера держаться была не такова, чтобы снискать ему благоволение дам. Он был резок, бесцеремонен, непререкаем, вечно ввязывался в споры, одевался небрежно, хотя всегда опрятно, и позволял себе беззлобно подтрунивать над собеседником, причем шутки его понимал не каждый. Люди не всегда могли уразуметь, смеется он над ними или вместе с ними, а кое-кто, возможно, считал, что врачу в ходе чисто врачебного визита вообще не пристало смеяться.

Но стоило узнать его поближе, и добраться до сути, и обнаружить, и понять, и оценить по достоинству все величие этого любящего доверчивого сердца, и отдать должное его честности и мужественной и вместе с тем почти женской деликатности, и вот тогда доктора действительно признавали достойным представителем профессии. В случае пустячных хворей он частенько бывал грубоват и бесцеремонен. Поскольку он брал деньги за их лечение, наверное, ему следовало бы воздержаться от оскорбительной манеры. Тут его, конечно, ничто не оправдывает. Но, имея дело с подлинными страданиями, он никогда не бывал резок; ни один больной, мучимый тяжким недугом, не упрекнул бы его в грубости и бесчувственности.

Еще одна беда заключалась в том, что он был холостяк. Дамы считают – и я, кстати, здесь с ними полностью согласен, – что доктора по определению люди семейные. Весь мир сходится на том, что женатый мужчина отчасти уподобляется старой нянюшке – в нем до какой-то степени просыпается материнский инстинкт, он становится сведущ в женских делах и в женских нуждах и утрачивает воинствующие, неприятные проблески грубой мужественности. С таким проще говорить о животике Матильды и о том, что у Фанни побаливают ножки – проще, чем с молодым холостяком. Этот недостаток тоже очень мешал доктору Торну в первые его годы в Грешемсбери.

Впрочем, поначалу потребности его сводились к малому, и при всех своих честолюбивых устремлениях он умел ждать. Мир стал ему устрицей, но он понимал, что в создавшихся обстоятельствах не вскроет его скальпелем так вот сразу. Нужно было зарабатывать на хлеб, причем в поте лица своего; нужно было создавать себе репутацию, а это дело небыстрое; ему грело душу, что в придачу к бессмертным надеждам его, возможно, в здешнем мире ждало будущее, которое он мог предвкушать с ясным взором и бестрепетным сердцем.

По прибытии в Грешемсбери доктор поселился в предоставленном сквайром жилище, которое занимал и по сей день, когда совершеннолетия достиг внук старого сквайра. В деревне было два добротных, вместительных жилых дома – разумеется, не считая дома приходского священника, который величественно возвышался на своей собственной земле и потому затмевал все прочие деревенские резиденции, – из этих двух доктору Торну достался тот, что поменьше. Стояли они точно на вышеописанном повороте улицы, с внешней стороны угла и под прямым углом друг к другу. При обоих была хорошая конюшня и обширный сад; стоит уточнить, что дом более просторный занимал мистер Амблби, комиссионер и стряпчий, занимающийся делами усадьбы.

Здесь доктор Торн прожил одиннадцать или двенадцать лет в одиночестве и еще десять или одиннадцать лет вместе со своей племянницей, Мэри Торн. Когда Мэри окончательно перебралась под докторский кров, чтобы стать там хозяйкой – или, во всяком случае, взять на себя обязанности хозяйки, за неимением другой, – девочке шел тринадцатый год. С ее появлением уклад нашего доктора разительно изменился. Прежде он жил по-холостяцки: во всем доме не нашлось бы ни единой уютно обставленной комнаты. Поначалу доктор обустроился кое-как, на скорую руку, потому что в ту пору не располагал средствами на меблировку, а дальше оно так и шло себе, как шло, поскольку повода навести порядок как-то не случилось. В доме этом не было ни четко установленного времени для трапез, ни четко установленного места для книг, ни даже платяного шкафа для одежды. Доктор держал в погребке несколько бутылок хорошего вина и время от времени приглашал собрата-холостяка поужинать вместе отбивной, но сверх этого хозяйством почти не занимался. По утрам ему подавали полоскательницу с крепким чаем, хлеб, масло и яйца, и он рассчитывал, что, в каком бы часу ни вернулся вечером, найдет чем утолить голод, а если в придачу ему снова нальют в полоскательницу чая, то больше ему ничего и не надо – по крайней мере, ничего больше он не требовал.

Но когда приехала Мэри, или, скорее, накануне ее приезда, заведенный в докторском доме порядок коренным образом изменился. Прежде соседи – в частности, миссис Амблби – дивились, как это такой джентльмен, как доктор Торн, может жить настолько безалаберно, а теперь они – и опять-таки в первую очередь миссис Амблби – взять не могли в толк, с какой стати доктор считает нужным вкладывать такие деньги в меблировку дома только потому, что к нему переезжает девчонка двенадцати лет от роду.

Да, миссис Амблби было чему подивиться! Доктор перевернул дом кверху дном и обставил его заново от подвала до крыши. Он красил – впервые с тех пор, как тут обосновался, – он клеил обои, он расстилал ковры, вешал шторы и зеркала и закупался постельным бельем и одеялами, как будто уже завтра ожидал приезда миссис Торн, новобрачной с богатым приданым, и все это – для двенадцатилетней племянницы! «И как, как он только разобрался, что именно следует купить?» – вопрошала миссис Амблби свою закадычную подругу мисс Гашинг, как если бы доктор воспитывался среди диких зверей, не ведая о назначении столов и стульев и не лучше бегемота разбираясь в обивке гостиной.

К вящему изумлению миссис Амблби и мисс Гашинг, доктор неплохо справился. Он никому не сказал ни слова – на такие темы он вообще предпочитал не распространяться, – но дом обставил хорошо, со вкусом, и когда Мэри Торн приехала домой из школы в Бате, куда ее отдали лет шесть назад, оказалось, что ее назначили духом-хранителем настоящего рая.

Как рассказывалось выше, доктор сумел расположить к себе молодого сквайра еще до смерти старого, и перемены в Грешемсбери никак не повредили его профессиональным интересам. Именно так обстояли дела в ту пору, а вот в том, что касается медицинских сфер, в Грешемсбери не все шло гладко. Между мистером Грешемом и доктором была разница в шесть-семь лет, и более того, мистер Грешем выглядел моложе своего возраста, а доктор – старше, однако ж эти двое крепко сдружились еще в юности. Эти теплые отношения более или менее сохранялись в последующие годы, и при такой поддержке доктор и впрямь не один год продержался под огнем артиллерии леди Арабеллы. Но капля, как говорится, камень точит – ежели долбить не переставая.

Самоуверенность доктора Торна вкупе с его завиральными демократическими идеями в профессиональной сфере и семишиллингово-шестипенсовыми гонорарами, а равно и глубокое безразличие к гонору леди Арабеллы переполнили чашу ее терпения. Доктор Торн благополучно справился с первыми детскими болезнями Фрэнка, чем поначалу снискал расположение ее милости; также преуспел он и с правильным питанием для Августы и Беатрис, но поскольку успехи его были достигнуты в прямом противоречии с принципами воспитания, принятыми в замке Курси, в пользу доктора это никак не зачлось. Когда родилась третья дочь, доктор Торн сразу заявил, что ребенок очень слабенький, и строго-настрого запретил матери ездить в Лондон. Мать из любви к своей малютке послушалась, но еще сильнее возненавидела доктора за предписание, назначенное, как она твердо верила, по подсказке и не иначе как под диктовку мистера Грешема. Затем на свет появилась еще одна дочка; доктор Торн еще категоричнее прежнего настаивал на соблюдении строгого распорядка в детской и на пользительности сельского воздуха. Начались ссоры; леди Арабелле внушили, что этот лекарь, любимчик ее мужа, все-таки не царь Соломон. В отсутствие сквайра она послала за доктором Филгрейвом, недвусмысленно намекнув, что встреча с врагом, оскорбляющим его взор и достоинство, ему не грозит. Иметь дело с доктором Филгрейвом оказалось не в пример приятнее.

Тогда доктор Торн дал мистеру Грешему понять, что в сложившихся обстоятельствах не может больше оказывать профессиональные услуги обитателям Грешемсбери. Бедняга сквайр понимал, что ничего тут не поделаешь, и хотя по-прежнему поддерживал дружбу с соседом, визитам за семь шиллингов и шесть пенсов был положен конец. Доктор Филгрейв из Барчестера и джентльмен из Сильвербриджа поделили между собой ответственность за здоровье грешемсберийского семейства, и в Грешемсбери снова вступили в силу воспитательные принципы замка Курси.

Так продолжалось несколько лет, и годы эти стали годами скорби. Не будем ставить в вину врагам доктора воспоследовавшие страдания, и болезни, и смерти. Возможно, четыре хворых малютки все равно бы не выжили, даже будь леди Арабелла терпимее к доктору Торну. Но факт остается фактом: дети умерли, и материнское сердце возобладало над женской гордостью, и леди Арабелле пришлось уничижаться перед доктором Торном. Точнее, она уничижалась бы, если бы доктор ей позволил. Но он, с полными слез глазами, прервал поток ее извинений, взял ее руки в свои, тепло их пожал и заверил, что с превеликой радостью вернется из любви ко всем без исключения обитателям Грешемсбери. Визиты за семь шиллингов шесть пенсов возобновились, и великий триумф доктора Филгрейва завершился.

В детской Грешемсбери эта перемена была встречена бурным восторгом. Среди качеств доктора, до сих пор не упомянутых, было умение находить общий язык с детьми. Он охотно разговаривал и возился с ними. Он катал их на закорках, троих-четверых за раз, кувыркался вместе с ними в траве, бегал взапуски по саду, придумывал для них игры, находил, чем развлечь и рассмешить их в обстоятельствах, заведомо не располагающих к веселью, и, главное, его лекарства были совсем не такими горькими и невкусными, как те, что поступали из Сильвербриджа.

Доктор Торн разработал целую теорию касательно счастья детей и, хотя не предлагал вовсе отказываться от заповедей царя Соломона (при условии, что самому ему ни при каких обстоятельствах не придется быть исполнителем), говорил, что первейший долг родителя перед ребенком – это сделать его счастливым. Причем по возможности не когда-нибудь потом – речь идет не только о будущем взрослом, – нет, сегодняшний мальчик заслуживает такого же обхождения, а его осчастливить, утверждал доктор, куда легче.

«Зачем радеть о будущем благе ценой страданий в настоящем, тем более что и результат настолько сомнителен?» Многие противники доктора думали поймать его на слове, когда тот излагал столь необычную доктрину, однако ж удавалось не всегда. «Как! – восклицали здравомыслящие оппоненты. – Неужто маленького Джонни не следует учить читать потому лишь, что ему это не нравится?» – «Джонни всенепременно должен уметь читать, – парировал доктор, – но почему бы ему не получать удовольствие от чтения? Если наставник не вовсе бездарен, может быть, Джонни не только научится читать, но и полюбит учиться?»

«Но детей необходимо держать в узде», – твердили его противники. «И взрослых тоже, – обыкновенно ответствовал доктор. – Я не должен воровать ваши персики, увиваться за вашей женой и чернить вашу репутацию. Как бы ни хотелось мне в силу врожденной греховности предаться этим порокам, для меня они запретны – и запрет этот не причиняет мне страданий и, скажу без преувеличения, даже и не особо меня огорчает».

Вот так они спорили и спорили, и ни одному не удалось переубедить другого. А тем временем дети всей округи очень привязались к доктору Торну.

Доктор Торн и сквайр по-прежнему оставались хорошими друзьями, но в силу обстоятельств, которые растянулись на много лет, бедняга сквайр чувствовал себя неловко в обществе доктора. Мистер Грешем задолжал крупную сумму денег и, более того, продал часть принадлежавших ему земель. К несчастью, Грешемы всегда гордились правом свободного распоряжения наследственным имуществом: каждый новый владелец Грешемсбери имел полную власть поступить со своей собственностью так, как считал нужным. Что имение перейдет в целости и сохранности к наследнику по мужской линии, никто прежде не сомневался. Время от времени собственность бывала обременена выплатами в пользу младших детей, но выплаты эти были давно погашены, и нынешнему сквайру собственность досталась без каких бы то ни было обременений. А теперь часть угодий продали – и продали в некотором смысле через посредничество доктора Торна.

Сквайра это глубоко печалило. Он как никто другой дорожил родовым именем и родовой честью, древним фамильным гербом и репутацией; он был Грешемом до мозга костей, но духом оказался слабее пращуров, и при нем Грешемы впервые оказались в стесненных обстоятельствах! За десять лет до начала нашей истории понадобилось раздобыть крупную сумму, чтобы выплатить срочные задолженности, и, как выяснилось, это можно было сделать с большей выгодой, продав часть угодий, нежели как-то иначе. В результате земельные владения сократились примерно на треть.

Боксоллский холм высился на полпути между Грешемсбери и Барчестером и славился лучшими в графстве угодьями для охоты на куропаток; кроме того, барсетширские охотники высоко ценили тамошние знаменитые лисьи урочища – Боксоллский дрок. На холме никто не жил; он стоял отдельно от остальных грешемсберийских земель. Его-то, повздыхав про себя и вслух, мистер Грешем в конце концов позволил продать.

Итак, Боксоллский холм был продан, и продан за хорошие деньги, по частному соглашению, уроженцу Барчестера, который, поднявшись из низов, составил себе огромное состояние. О характере этого человека мы поведаем позже, довольно сказать, что в денежных вопросах он полагался на советы доктора Торна и именно по предложению доктора Торна приобрел Боксоллский холм, включая право охоты на куропаток и дроковые урочища. Он не только купил Боксоллский холм, но впоследствии еще и ссужал сквайру крупные суммы под закладные, и во всех этих сделках участвовал доктор. Вот так случилось, что мистер Грешем нередко бывал вынужден обсуждать с доктором Торном денежные вопросы и время от времени выслушивать нравоучения и советы, без которых охотно обошелся бы.

Но довольно о докторе Торне. Прежде чем приступить к нашей истории, нужно сказать несколько слов и про мисс Мэри: взрежем-ка корочку пирога и приоткроем глазам гостей начинку! До шестилетнего возраста маленькая мисс Мэри жила на ферме, после чего ее отдали в школу в Бате и шесть с чем-то лет спустя переселили в заново меблированный докторский дом. Разумеется, за все эти годы доктор Торн ни разу не терял свою воспитанницу из виду: он со всей ответственностью отнесся к обещанию, которое дал уезжающей матери. Он то и дело навещал малышку-племянницу и задолго до того, как ей исполнилось двенадцать, об обещании и о своем долге перед матерью уже и думать забыл – узы любви к единственной родной душе оказались не в пример сильнее.

Когда Мэри приехала домой, доктор радовался как дитя. Он приготовил для нее сюрпризы так продуманно и тщательно, словно закладывал мины, чтобы подорвать врага. Сперва он показал племяннице аптечную лавку, затем кухню, затем столовые, затем спальни, свою и ее, пока не дошел до обновленной гостиной во всем ее великолепии, подкрепляя удовольствие шуткой-другой и доверительно рассказывая девочке, что в этот последний круг рая он никогда не дерзнул бы войти без ее дозволения и не сняв сапог. Мэри была мала, но шутку оценила и, подыгрывая дяде, держалась как маленькая королева; очень скоро они уже стали друзьями не разлей вода.

Но даже королевам необходимо образование. Как раз в то время леди Арабелла смирила свою гордыню – и в знак своего смирения пригласила Мэри брать уроки музыки вместе с Августой и Беатрис в большом доме. Учитель музыки из Барчестера приезжает-де трижды в неделю и занятие длится три часа, и если доктор не против, пусть его девочка тоже посидит-послушает, она ведь никому не помешает. Так сказала леди Арабелла. Доктор с благодарностью и не колеблясь принял предложение, добавив только, что сам договорится с синьором Кантабили об оплате. И выразил свою глубокую признательность леди Арабелле за то, что та позволила его маленькой воспитаннице присоединиться к урокам обеих мисс Грешем.

Нужно ли говорить, что леди Арабелла тут же вспыхнула? Платить сеньору Кантабили! Нет, ни в коем случае, она сама все уладит; и речи не может идти ни о каких дополнительных расходах в связи с договоренностью касательно мисс Торн! Но и здесь, как в большинстве случаев, доктор поступил по-своему. Леди Арабелла, до поры усмиренная, протестовала не так бурно, как могла бы, и в какой-то момент, к немалой своей досаде, осознала, что Мэри Торн учится музыке в усадебной классной комнате на равных правах в том, что касается оплаты, с ее собственными дочерями. Нарушить договоренность, однажды достигнутую, уже не представлялось возможным, тем более что юная леди не вызывала никаких нареканий и тем более что обе мисс Грешем очень к ней привязались.

Так что Мэри Торн обучалась музыке в Грешемсбери, а вместе с музыкой и много чему другому: вести себя в обществе сверстниц, изъясняться и поддерживать беседу подобно другим юным леди, одеваться, двигаться и ходить. Все это, будучи сообразительной от природы, она без труда усваивала в большом доме. Понахваталась она и французского, ведь грешемсберийская гувернантка-француженка все время находилась в комнате вместе со своими подопечными.

А затем, несколько лет спустя, в деревню приехали новый приходской священник и его сестра: вместе с ней Мэри занималась немецким, а также и французским. Многому она научилась от самого доктора, например правильно выбирать книги для чтения на родном языке; от него же девочка переняла образ мыслей – отчасти сродни его собственному, но смягченный женской деликатностью ее натуры.

Так Мэри Торн росла и получала образование. Конечно же, мой долг как автора – рассказать хоть что-нибудь и о ее внешности. Она героиня моего романа, а значит, непременно должна быть красавицей, но, по правде говоря, в моем сознании яснее запечатлены ее ум и душевные качества, нежели облик и черты лица. Я знаю, что красота ее была неброской: рост – невысокий, руки и ноги – маленькие и изящные, глаза – ясные, если присмотреться, но не настолько ярко сияющие, чтобы сияние это было заметно всем вокруг, волосы – темно-каштановые (Мэри носила очень простую прическу, зачесывая их со лба назад), губы – тонкие, а линия рта, в целом, вероятно, ничем не примечательная, в пылу спора одушевлялась и обретала изгиб весьма решительный, и, хотя обычно Мэри держалась скромно и сдержанно, а весь ее облик дышал спокойной безмятежностью, ей случалось, увлекшись, говорить с таким жаром, что, по правде сказать, удивлялись все, кто ее не знал – да порою даже и те, кто знал. С жаром! Нет, с такой пламенной страстностью, что в тот миг она забывала обо всем, кроме той истины, которую отстаивала.

Все ее друзья и близкие, включая доктора, порою огорчались при виде такой горячности, но любили девушку тем сильнее. Эта неуемная пылкость характера в самые первые годы едва не послужила причиной изгнания Мэри из грешемсберийской классной комнаты, но в конце концов настолько укрепила ее право там находиться, что теперь уже и леди Арабелла при всем желании не смогла бы этому воспротивиться.

В ту пору в Грешемсбери приехала новая гувернантка-француженка и стала – или неминуемо стала бы – любимицей леди Арабеллы, поскольку обладала всеми великими достоинствами, полагающимися гувернантке, и в придачу являлась протеже за́мка. Под «замком» на языке Грешемсбери неизменно подразумевался замок Курси. Очень скоро пропал дорогой медальон, принадлежащий Августе Грешем. Гувернантка запретила девочке надевать украшение в классной комнате, и молоденькая служанка, дочка мелкого арендатора, отнесла его в спальню. Медальон пропал, и происшествие наделало немало шуму, но спустя какое-то время пропажа обнаружилась, благодаря ревностному усердию гувернантки-француженки, в личных вещах служанки-англичанки. Леди Арабелла пылала праведным гневом, девушка громко все отрицала, отец ее скорбел молча, несчастная мать лила слезы, приговор мира Грешемсбери был неумолим. Но почему-то, теперь уже не важно почему, Мэри Торн не разделяла всеобщей убежденности. Мэри высказалась вслух – и открыто обвинила гувернантку в воровстве. Два дня Мэри пребывала в опале почти столь же суровой, как и фермерская дочка. Но и будучи в опале, Мэри не утихомиривалась и не молчала. Когда леди Арабелла отказалась ее выслушать, девочка пошла к мистеру Грешему. Она заставила дядю вмешаться. Она перетянула на свою сторону одного за другим влиятельных жителей прихода и в конце концов преуспела: мамзель Ларрон рухнула на колени и признала свою вину. С тех пор все арендаторы Грешемсбери души не чаяли в Мэри Торн, особенно же полюбили ее в одном маленьком домике, где грубоватый отец семейства, в речах не церемонясь, частенько восклицал вслух, что ради Мэри Торн бросит вызов человеку или окружному судье, герцогу или даже самому дьяволу.

Так Мэри Торн росла и взрослела под приглядом доктора, и в начале нашего рассказа оказалась в числе гостей, собравшихся в Грешемсбери в день совершеннолетия наследника; к слову сказать, ей и самой исполнилось столько же.

Глава IV
Уроки замка Курси

День рождения молодого Фрэнка Грешема приходился на первое июля. Лондонский сезон еще не закончился, тем не менее леди Де Курси сумела-таки выбраться в провинцию, дабы украсить своим присутствием празднество в честь совершеннолетия наследника, и привезла с собою всех молодых леди – Амелию, Розину, Маргаретту и Александрину – и всех Досточтимых Джонов и Джорджей, каких только удалось по такому случаю собрать.

В этом году леди Арабелла ухитрилась провести в городе десять недель, что с небольшой натяжкой сошло за целый сезон, и более того, сумела наконец заново меблировать гостиную на Портман-сквер, причем не без элегантности. Она уехала в Лондон под насущно-важным предлогом – показать Августу зубному врачу (в подобных случаях зубы юных леди зачастую оказываются очень даже кстати) и, выговорив себе разрешение на покупку нового ковра, в котором и впрямь была нужда, воспользовалась мужниным согласием так ловко, что счет от обойщика составил шестьсот или семьсот фунтов. Разумеется, держала она и карету, и лошадей; дочери ее, разумеется, выезжали; безусловно, на Портман-сквер принимали друзей, хотя бы иногда – а как же иначе? Так что, в общем и целом, десять недель в Лондоне были не лишены приятства – и обошлись недешево.

Перед самым обедом леди Де Курси и ее золовка ненадолго уединились в гардеробной хозяйки и принялись перемывать косточки вздорному сквайру, который резче обычного отозвался о сумасбродстве – вероятно, он использовал более крепкое словцо – нынешнего лондонского выезда.

– Боже милосердный! – воскликнула графиня с чувством. – А он чего ожидал? Чего он от вас хочет?

– Он хотел бы продать лондонский дом и навеки похоронить нас всех здесь, в глуши. Прошу заметить, я ведь в столице всего-навсего десять недель пробыла!

– Да за это время девочкам и зубов-то толком не залечить! Но, Арабелла, что он говорит? – Леди Де Курси не терпелось узнать всю правду и по возможности убедиться, так ли на самом деле беден мистер Грешем, как пытается казаться.

– Ох, он не далее как вчера заявил, что никто больше в Лондон не поедет, что он едва сумел расплатиться по счетам, притом что содержание усадебного дома обходится недешево, и что он не допустит…

– Чего не допустит?

– Сказал, не допустит, чтобы бедняга Фрэнк пошел по миру!

– Фрэнк – пошел по миру!

– Вот прямо так и сказал.

– Но, Арабелла, неужели все так плохо? Откуда бы у него долги?

– Он вечно твердит о тех выборах.

– Дорогая моя, он же полностью рассчитался с кредиторами, продав Боксоллский холм. Безусловно, у Фрэнка не будет такого дохода, как в ту пору, когда вы выходили замуж, мы все это понимаем. И кого же мальчик должен за это благодарить, как не родного отца? Но Боксоллский холм продан и все долги выплачены, так сейчас-то в чем беда?

– А все эти мерзкие псы, Розина, – воскликнула леди Арабелла, с трудом сдерживая слезы.

– Я со своей стороны никогда не одобряла идеи насчет псарни. Нечего собакам делать в Грешемсбери. Если у человека заложено имущество, ему не следует входить в расходы сверх самого необходимого. Это золотое правило мистеру Грешему неплохо бы затвердить. Более того, я ему так и сказала, ровно в этих же словах, но все, что исходит от меня, мистер Грешем принимает в штыки. Вежливости от него не дождешься.

– Знаю, Розина, знаю; и однако ж где б он сейчас был, если бы не семья Де Курси? – Так воскликнула исполненная благодарности леди Арабелла; по правде сказать, если бы не Де Курси, мистер Грешем сейчас, возможно, стоял бы на вершине Боксоллского холма, по-королевски озирая сверху все свои владения.

– Как я уже начала говорить, – продолжала графиня, – я никогда не одобряла этой идеи насчет переезда псарни в Грешемсбери, и однако ж, дорогая моя, не собаки же съели все подчистую! Человек с годовым доходом в десять тысяч может позволить себе держать гончих, а уж тем более учитывая подписку.

– Он жаловался, что подписка приносит очень мало или вообще ничего.

– Чепуха, дорогая моя. Однако ж, Арабелла, что он делает со своими деньгами? Вот в чем вопрос. Он играет?

– Нет, не думаю, – очень медленно протянула леди Арабелла. Если сквайр и играл, то хорошо наловчился это скрывать – он редко отлучался из Грешемсбери, и, надо признать, мало кто из гостей усадьбы походил на игрока. – Играть-то он вряд ли играет. – Леди Арабелла особо подчеркнула слово «играть», как если бы ее муж, милосердно оправданный в том, что касается пристрастия к азартным играм, был, конечно же, привержен всем прочим порокам, известным в цивилизованном мире.

– Я знаю, что когда-то он играл, – с видом умудренным и довольно-таки подозрительным проговорила леди Де Курси. У нее, безусловно, было достаточно причин личного характера порицать эту пагубную склонность. – Когда-то играл, а ведь стоит только начать, и окончательно от этой вредной привычки уже не излечишься.

– Что ж, если и так, мне о том ничего неизвестно, – ответила леди Арабелла.

– Но куда-то же деньги уходят, дорогая моя. А чем он отговаривается, когда вы сообщаете ему о своих нуждах – самых что ни на есть обычных повседневных надобностях, к которым вы привычны с детства?

– Ничем не отговаривается; иногда сетует, что семья такая большая.

– Чушь! Девочки ничего не стоят, а из мальчиков у вас один только Фрэнк, да и тот пока обходится недорого. Может, сквайр откладывает деньги, чтобы выкупить обратно Боксоллский холм?

– Нет-нет, – запротестовала леди Арабелла. – Ничего он не откладывает, не откладывал и не будет, хотя со мной так прижимист. Он и в самом деле крайне стеснен в средствах, я точно знаю.

– Тогда куда же деваются деньги? – вопросила графиня Де Курси, буравя золовку суровым взглядом.

– Одному Господу ведомо! Между прочим, Августа выходит замуж. И мне, конечно, несколько сотен фунтов не помешали бы. Слышали бы вы, как он стенал, когда я у него их попросила! Одному Господу ведомо, куда деньги уходят! – И оскорбленная в лучших чувствах жена утерла горестную слезинку парадным батистовым платочком. – На мою долю достаются все страдания и лишения жены бедняка и никакого утешения. Муж мне не доверяет, ничего мне не рассказывает, никогда не говорит со мною о делах. Если он с кем и откровенничает, то лишь с этим кошмарным доктором.

– Как, с доктором Торном?

А надо сказать, что графиня Де Курси ненавидела доктора Торна лютой ненавистью.

– Да, с ним. Сдается мне, Розина, этот доктор Торн знает все и вечно лезет со своими советами. Я почти уверена, что во всех несчастьях бедняги Грешема именно он и повинен; готова поклясться, так оно и есть.

– Очень странно! Мистер Грешем, при всех своих недостатках, джентльмен; как он может обсуждать свои дела с жалким аптекаришкой, у меня просто в голове не укладывается. Лорд Де Курси не всегда обходится со мною так, как должно, увы, – и леди Де Курси перебрала в мыслях обиды куда более серьезного свойства, нежели выпали на долю ее золовки, – но уж такого в замке Де Курси не водилось. Амблби ведь в курсе происходящего, правда?

– Амблби не знает и половины того, что знает доктор, – вздохнула леди Арабелла.

Графиня удрученно покачала головой; самая мысль о том, чтобы мистер Грешем, почтенный сельский сквайр, выбрал в конфиданты сельского врача, оказалась слишком сильным потрясением для ее нервов, и какое-то время она вынужденно сидела молча, приходя в себя.

– Во всяком случае, Арабелла, не подлежит сомнению одно, – промолвила графиня, как только успокоилась достаточно, чтобы снова раздавать советы приличествующе непререкаемым тоном. – Одно, во всяком случае, не подлежит сомнению: если мистер Грешем настолько стеснен в средствах, как вы говорите, Фрэнк просто обязан жениться на деньгах. Таков его непреложный долг. Наследник четырнадцати тысяч в год может позволить себе искать в невесте знатности, как поступил мистер Грешем, дорогая моя, – (следует понимать, что это не было комплиментом, ведь леди Арабелла всегда считала себя красавицей), – или красоты, как некоторые мужчины, – продолжала графиня, думая о выборе, когда-то сделанном нынешним графом Де Курси, – но Фрэнк обязан жениться на деньгах. Надеюсь, он поймет это вовремя; внушите ему эту истину прежде, чем он наделает глупостей. Когда молодой человек все понимает и знает, что от него требуется в создавшихся обстоятельствах, он легко свыкается с необходимостью. Надеюсь, Фрэнк сознает, что выбора у него нет. В его положении он обязан жениться на деньгах.

Но увы, увы! Фрэнк Грешем уже успел наделать глупостей!

– Что ж, малыш, от всего сердца тебя поздравляю! – воскликнул Досточтимый Джон, хлопнув кузена по спине. Перед обедом молодые люди решили заглянуть на конный двор полюбоваться на щенка сеттера самых что ни на есть чистых кровей, присланного Фрэнку в подарок на день рождения. – Хотел бы я быть старшим сыном, ну да не всем так везет!

– Кто не предпочел бы родиться скорее младшим сыном графа, нежели старшим сыном простого сквайра? – промолвил Фрэнк, пытаясь ответить любезностью на любезность кузена.

– Я бы не предпочел, – заверил Досточтимый Джон. – Какие у меня шансы? Порлок здоров как конь, а следующим идет Джордж. Да и папаша протянет еще лет двадцать. – И молодой человек вздохнул, понимая, как мало надежды на то, что его ближайшие и дражайшие услужливо преставятся и освободят ему дорогу к желанной графской короне и состоянию. – А вот ты в своей добыче уверен, и, поскольку братьев у тебя нет, полагаю, сквайр позволит тебе делать что хочешь. Он, кстати, и не так крепок, как мой почтенный родитель, хоть и помоложе будет.

Фрэнк никогда еще не смотрел в таком свете на свою счастливую будущность и был так наивен и зелен, что не пришел в восторг от подобных перспектив. Однако ж его всегда учили смотреть на кузенов Де Курси снизу вверх как на образец для подражания, так что обиды он не выказал, но перевел разговор на другую тему.

– Джон, а ты в этом сезоне в Барсетшире охотиться думаешь? Надеюсь, что так; я-то собираюсь.

– Даже и не знаю. Тут и разогнаться-то негде: кругом либо пашни, либо леса. Я скорее подумываю съездить в Лестершир, когда сезон охоты на куропаток закончится. А у тебя что за лошади, Фрэнк?

– О, я возьму двух, – слегка покраснев, отвечал Фрэнк, – ну, то есть кобылу, на которой я уже два года езжу, и еще сегодня утром мне отец коня подарил.

– Как! Только двух? А кобыла-то – в сущности, пони!

– Она пятнадцать ладоней в холке, – обиженно возразил Фрэнк.

– Ну, Фрэнк, я бы такого не потерпел, – заявил Досточтимый Джон. – Как, появиться перед всем графством с одним невыезженным конем и с пони, а ведь ты наследник Грешемсбери!

– К ноябрю он будет выезжен так, что в Барсетшире любое препятствие возьмет, – заявил Фрэнк. – Питер говорит, – (Питер был грешемсберийским конюхом), – он задние ноги здорово подбирает.

– Но как, черт возьми, можно охотиться с одним конем, или с двумя, если на то пошло, раз уж ты твердо намерен считать старушку-пони охотничьей кобылой? Заруби себе на носу, мальчик мой: если ты такое стерпишь, выходит, из тебя веревки вить можно; если не хочешь ходить на помочах всю свою жизнь, пора бы о себе заявить. Вон молодой Бейкер – Гарри Бейкер, ты его знаешь, – ему двадцать один в прошлом году исполнилось, и у него роскошная конюшня, просто залюбуешься – четыре гунтера и верховая. А ведь у старика Бейкера доход четыре тысячи в год, не больше.

Кузен сказал правду; и Фрэнк Грешем, который еще утром так радовался отцовскому подарку, теперь почувствовал себя обделенным. Доход мистера Бейкера действительно составлял только четыре тысячи в год, но при этом Гарри Бейкер был единственным ребенком, семья Бейкеров не владела огромной усадьбой, содержание которой обходится недешево, Бейкер-старший никому не задолжал ни шиллинга, и, конечно же, с его стороны было куда как неумно потворствовать сущему мальчишке, которому вздумалось подражать причудам богачей. Однако на краткое мгновение Фрэнку Грешему и впрямь показалось, что, учитывая его обстоятельства, с ним обходятся несправедливо.

– Возьми дело в свои руки, Фрэнк, – наставлял Досточтимый Джон, видя, какое впечатление произвели его слова. – Разумеется, твой папаша отлично понимает, что такая конюшня – это курам на смех. Господи милосердный! Я слыхал, когда он женился на моей тетке – а он тогда был немногим старше тебя, – во всем графстве не нашлось бы лошадей лучше, чем у него, а в парламент он прошел еще до того, как ему исполнилось двадцать три.

– Ну так его отец умер, когда сам он был совсем юн, – возразил Фрэнк.

– Да, знаю, но такая удача выпадает не всякому…

Молодой Фрэнк не просто зарумянился – он побагровел от гнева. Когда кузен объяснял ему, как важно держать больше двух лошадей для собственного пользования, он готов был прислушаться, но когда тот же наставник заговорил о возможной смерти отца как о большой удаче, Фрэнк преисполнился такого негодования, что пропустить эти слова мимо ушей уже не мог. Что? Вот как он, значит, должен думать об отце, чье лицо, обычно такое хмурое, всегда озарялось радостью при виде своего мальчика? Фрэнк достаточно внимательно наблюдал за отцом, чтобы это подметить; он знал, что отец души в нем не чает; у него были причины догадываться, что у отца большие неприятности и что тот изо всех сил пытается не вспоминать о них, когда сын рядом. Юноша любил отца искренней, преданной, глубокой любовью, любил проводить с ним время, гордился его доверием. Мог ли он спокойно слушать, когда кузен заговорил о возможной смерти отца как о большой удаче?

– Я бы не назвал это удачей, Джон. Я бы назвал это величайшим несчастьем.

Как же трудно молодому человеку назидательно излагать принципы нравственности или даже просто выражать самые обычные добрые чувства, не выставляя себя смешным и не скатываясь в ложный пафос!

– О, разумеется, дорогой мой, разумеется, – рассмеялся Досточтимый Джон, – это уж само собой. Это и без слов понятно. Порлок, конечно же, именно так к папаше и относится, но если тот однажды откинется, думаю, тридцать тысяч в год послужат Порлоку утешением.

– Не уверен насчет Порлока; я знаю, что он постоянно ссорится с дядей. Я говорил только о себе. Я никогда не ссорился с отцом и надеюсь, что и не придется.

– Хорошо-хорошо, мой пай-мальчик, как скажешь. Надеюсь, такому испытанию судьба тебя не подвергнет, но если вдруг, ты еще до истечения полугода поймешь, что быть хозяином Грешемсбери не так уж и плохо.

– Даже слышать об этом не желаю!

– Ладно, будь по-твоему. Уж ты-то не выкинешь такого фортеля, как молодой Хэтерли из Хэтерли-Корта в Глостершире, когда его папаша сыграл в ящик. Ты ведь знаешь Хэтерли?

– Нет, в жизни его не видел.

– Он теперь сэр Фредерик и обладает – ну, или обладал – одним из самых крупных для коммонера состояний в Англии; сейчас-то оно почти растрачено. Так вот, известие о смерти папаши он получил в Париже; он сломя голову помчался домой в Хэтерли – так быстро, как только могли его нести экстренный поезд и почтовые лошади, и успел к самым похоронам. И вот возвращается он из церкви обратно в Хэтерли-Корт, а над дверью как раз вешают траурный герб, и тут мастер Фред заметил, что на мемориальной доске внизу приписано «Resurgam». Ты ведь знаешь, что это значит?

– Да, конечно, – кивнул Фрэнк.

– «Я еще вернусь», – перевел Досточтимый Джон, перетолковывая латынь для своего кузена. – «Ну уж нетушки, – заявил Фред Хэтерли, поднимая глаза на траурный герб, – еще чего удумал, старик! Как говорится, помер так помер, без дураков. Даже и не жди, и не рассчитывай!» И вот он встал в ночи, взял с собой двоих приятелей, они вскарабкались наверх, замазали краской «Resurgam» и вместо него вписали «Requiescat in pace»3, что, как ты сам знаешь, означает: «Сиди и не высовывайся». Вот умора, а? Ровно так все и было, чтоб мне… чтоб мне… чтоб мне с места не сойти.

Фрэнк не сдержал смеха, в особенности же его развеселил своеобразный перевод эпитафий. И молодые люди неспешно направились от конюшен к дому, переодеваться к обеду.

По просьбе мистера Грешема доктор Торн приехал загодя и теперь уединился со сквайром в его так называемой библиотеке, пока Мэри болтала с девушками наверху.

– Мне срочно нужно десять или двенадцать тысяч фунтов; десять самое меньшее, – проговорил сквайр. Он устроился в своем любимом кресле рядом с заваленным бумагами столом, подперев голову рукой. Глядя на него, никто не сказал бы, что это – отец наследника родовой усадьбы и обширных земельных угодий и что наследник этот сегодня достиг совершеннолетия.

Было первое июля, и, конечно, огня в камине не разводили, тем не менее доктор стоял спиной к решетке, перекинув фалды сюртука через руку, как будто и сейчас, летом, как зачастую зимою, одновременно поддерживал беседу и поджаривал свои тыльные части.

– Двенадцать тысяч фунтов! Это очень крупная сумма.

– Я сказал десять, – поправился сквайр.

– Десять тысяч фунтов – тоже сумма немаленькая. Не сомневаюсь, что вы ее получите – Скэтчерд вам ее ссудит, но он наверняка потребует документ на право владения имением.

– Как! Из-за каких-то десяти тысяч фунтов? – возмутился сквайр. – Но ведь дом и земли даже никакими задокументированными долговыми обязательствами не обременены, кроме моего долга ему самому и еще Армстронгу.

– Но ему вы уже задолжали очень много.

– Долг Армстронгу – это сущие пустяки, всего-то двадцать четыре тысячи фунтов.

– Да, но он первый на очереди, мистер Грешем.

– Ну и что с того? Вас послушать, так подумаешь, от Грешемсбери уже вообще ничего не осталось. Что такое двадцать четыре тысячи фунтов? Скэтчерд вообще представляет себе, какой доход приносит аренда?

– О да, отлично представляет, к великому моему сожалению.

– Тогда с чего он так тревожится из-за нескольких тысяч фунтов? Документ на право владения, еще чего!

– Дело в том, что Скэтчерду необходимо надежное обеспечение уже существующих долговых обязательств, прежде чем он согласится предоставить вам новую ссуду. И как бы мне хотелось, чтобы у вас не возникало необходимости занимать еще. Я-то думал, в прошлом году все долги были погашены.

– О, если это так затруднительно, я обращусь к Амблби.

– Да, и во что вам это обойдется?

– Я лучше заплачу вдвойне, нежели позволю так со мной разговаривать, – сердито буркнул сквайр, вскочил с кресла, засунул руки в карманы брюк, стремительно подошел к окну и тут же вернулся и снова бросился в кресло.

– Есть вещи, которые стерпеть невмочь, доктор, – промолвил он, раздраженно постукивая ногой по полу. – Хотя Господь свидетель, мне теперь только и остается, что запастись терпением – столько всего на меня обрушилось. Скажите Скэтчерду, что я очень признателен ему за предложение, но беспокоить его не стану.

Во время этой небольшой вспышки доктор стоял молча, спиной к камину, придерживая фалды сюртука на руке, и хотя вслух ничего не говорил, в лице его читалось многое. Он был глубоко несчастен; он очень расстроился, узнав, что сквайру так скоро снова потребовались деньги, и расстроился не меньше, видя, как эта нужда делает друга озлобленным и несправедливым. Мистер Грешем повел себя грубо и вызывающе, но, поскольку доктор Торн твердо вознамерился не ссориться с мистером Грешемом, от ответа он воздержался.

Сквайр тоже помолчал несколько минут, но долго молчать он не умел, так что очень скоро был вынужден заговорить снова.

– Бедняга Фрэнк! – промолвил он. – Я бы даже при нынешнем положении дел так не изводился, если б не ущерб, который я причинил родному сыну. Бедный Фрэнк!

Доктор сошел с коврика и, вынув руку из кармана, ободряюще потрепал сквайра по плечу.

– С Фрэнком все будет в порядке, – заверил он. – Для счастья вовсе не обязательно иметь четырнадцать тысяч фунтов в год.

– Мой отец передал мне собственность целиком и полностью, и мне следовало передать ее в целости своему сыну… но вам этого не понять.

Доктор вполне понимал чувства собеседника. А вот сквайр, по правде сказать, хоть и знал доктора вот уже много лет, совсем его не понимал.

– Мне очень жаль, мистер Грешем, – проговорил доктор, – хотелось бы мне, чтобы обстоятельства сложились иначе и вам во благо, но, раз уж это не так, повторюсь: с Фрэнком все будет хорошо, даже если четырнадцати тысяч в год он и не унаследует; скажите это себе.

– Эх, ничего-то вы не понимаете, – твердил свое сквайр. – Откуда вам знать, что чувствует человек, когда… эх, да ладно! Что толку беспокоить вас тем, чего не поправишь! Хотел бы я знать, здесь ли Амблби?

Доктор вновь повернулся спиной к камину и засунул руки в карманы.

– Вы, случайно, Амблби не видели, когда приехали? – вновь спросил сквайр.

– Нет, не видел. И послушайте моего совета, вам с ним сейчас тоже видеться не стоит, во всяком случае, того ради, чтобы обсуждать эту ссуду.

– Я же сказал, мне нужно раздобыть денег, а вы говорите, Скэтчерд мне в долг не даст.

– Нет, мистер Грешем, я этого не говорил.

– Ну, то, что вы сказали, ничуть не лучше. Августа в сентябре выходит замуж, и деньги нужны позарез. Я согласился дать за ней Моффату шесть тысяч фунтов, и он требует всю сумму наличными.

– Шесть тысяч фунтов, – повторил доктор. – Что ж, приданое вполне достойное вашей дочери. Но пять раз по шесть тысяч это тридцать; тридцать тысяч фунтов – сумма немаленькая.

Любящий отец подумал про себя, что его младшие дочери еще совсем дети и договариваться об их приданом понадобится нескоро. Довольно для каждого дня своей заботы.

– Этот Моффат – хапуга тот еще, своего не упустит, – посетовал сквайр. – Но вроде бы Августе он по душе, а в денежном плане это хорошая партия.

– Если мисс Грешем его любит, это решает дело. Я его недолюбливаю, ну так я и не юная леди.

– Де Курси в нем души не чают. Леди Де Курси говорит, он безупречный джентльмен и в Лондоне все о нем очень высокого мнения.

– О! Если леди Де Курси так утверждает, значит все в порядке, – откомментировал доктор, но сарказм его пропал втуне.

Сквайр терпеть не мог всех Де Курси вместе взятых, особенно же леди Де Курси, но и он не был чужд тщеславию, испытывал некоторое удовлетворение при мысли о родстве с графом и графиней и, когда хотел подчеркнуть высокое положение семьи, малодушно ссылался на величие замка Курси. Лишь в разговорах с женой он отзывался о своих благородных родичах с неизменным пренебрежением.

Друзья помолчали немного, а затем доктор, вернувшись к теме, ради которой и был призван в библиотеку, заметил, что Скэтчерд сейчас в деревне (не желая ранить слух сквайра, он не сказал «в Боксолл-Хилле»), так что, наверное, стоит с ним повидаться и обговорить подробности. Без сомнения, Скэтчерд ссудит требуемую сумму под более низкий процент, нежели удалось бы получить через Амблби.

– Хорошо, – кивнул сквайр. – Тогда рассчитываю на вас. Думаю, десяти тысяч должно хватить. А теперь пойду-ка я переоденусь к обеду.

На этом доктор его оставил.

Теперь читатель, чего доброго, предположит, что, договариваясь о ссудах для сквайра, доктор преследовал собственные корыстные цели, или, по крайней мере, подумает, что сквайр наверняка именно так и считал. Но нет, ничего подобного: и доктор не искал никакой личной выгоды, и сквайр его в этом не подозревал. Мистер Грешем отлично знал: все, что делает для него в финансовом плане доктор Торн, он делает бескорыстно и во имя дружбы. Но грешемсберийский сквайр был в Грешемсбери царем и богом и, обсуждая дела насущные с деревенским доктором, ни в коем случае не мог уронить своего высокого сквайрского достоинства. Во всяком случае, этому он научился, общаясь с семейством Де Курси.

А доктор – гордый, самонадеянный, несговорчивый упрямец – он-то почему терпел подобное отношение? Потому что знал: сквайр Грешемсбери, борясь с долгами и нищетой, нуждается в снисхождении к своей слабости. Если бы мистер Грешем процветал и благоденствовал, доктор не стоял бы перед ним так миролюбиво, засунув руки в карманы, и не потерпел бы, чтобы ему в лицо швыряли имя мистера Амблби. Доктор искренне любил сквайра, любил как старейшего своего друга, и в беде и в горе любил в десять раз сильнее, чем если бы в Грешемсбери все обстояло благополучно.

Пока джентльмены беседовали внизу, Мэри болтала с Беатрис Грешем наверху, в классной комнате. Так называемая старая классная комната теперь служила гостиной для подросших юных леди, а одну из старых детских переоборудовали в современную комнату для занятий. Мэри хорошо знала дорогу в святилище и, не задавая вопросов, направилась прямиком туда, в то время как ее дядя уединился со сквайром. Уже на пороге она обнаружила, что Августа и леди Александрина тоже там, и чуть замешкалась у двери.

– Входи, Мэри, – позвала Беатрис, – ты ведь знакома с моей кузиной Александриной.

Мэри вошла, обменялась рукопожатием с обеими своими подругами и поклонилась леди, а та соизволила протянуть свою благородную длань и чуть коснуться пальчиков мисс Торн.

Беатрис была неразлучной подругой Мэри, и дружба эта доставляла матери молодой барышни немало неприятных минут и немало душевных терзаний. Но Беатрис, при всех ее недостатках, обладала искренним, преданным сердцем и упорствовала в своей любви к Мэри Торн, невзирая на все материнские намеки на неуместность подобной приязни.

Да и Августа против общества мисс Торн нимало не возражала. Августа была девушка своевольная, решительная, в изрядной степени унаследовавшая высокомерие Де Курси, но столь же склонная проявлять его в противодействии матери, как и в любой другой форме. С ней одной во всем доме леди Арабелла обходилась почтительно, ведь Августа собиралась вступить в брак с весьма достойным молодым человеком, обладателем большого состояния, которого ей представила в качестве подходящей партии ее тетушка графиня. Августа ни сейчас, ни когда бы то ни было не притворялась, будто любит мистера Моффата, но говорила, что понимает: при нынешнем состоянии отцовских дел такой брак чрезвычайно желателен. Мистер Моффат был очень богат, заседал в парламенте, обладал деловой хваткой – словом, заслуживал всяческого одобрения. Как ни печально, знатным происхождением он похвастаться не мог; допуская вслух, что мистер Моффат не родовит, Августа не заходила так далеко, чтобы сознаться: он – сын портного, а именно в этом и состояла горькая правда. Он был не родовит, и это печалило, но при нынешнем положении дел в Грешемсбери Августа хорошо понимала, что ее долг – смирить свои чувства. Мистер Моффат принесет в семью состояние, она – голубую кровь и связи. Так говорила Августа, и на душе у нее теплело от гордости при мысли о том, что она вложит в предполагаемый будущий союз куда больше супруга.

Вот в таком ключе мисс Грешем рассуждала о своем браке в беседах с задушевными подругами, например со своими кузинами Де Курси, с мисс Ориэл, со своей сестрой Беатрис и даже с Мэри Торн. Она признавала, что ею движет не пылкая страсть, но благоразумие. Она считала, что поступила благоразумно и рассудительно, приняв предложение мистера Моффата, хотя романтически влюбленной не притворялась. А сказав так, она с глубоким удовлетворением взялась за дело и принялась выбирать мебель, экипажи и наряды – не следуя строгим велениям последней моды, как поступила бы ее тетка, и не так расточительно, как поступила бы ее мать, и не по-девичьи восторженно, как Беатрис, – нет, Августа руководствовалась исключительно здравым смыслом. Она покупала дорогие вещи, ведь она выходила замуж за человека богатого и собиралась воспользоваться его богатством, она покупала вещи модные, ведь она собиралась блистать в свете, но все ее покупки были хорошего качества, надежные, добротные и стоили своих денег.

Августа Грешем рано поняла, что не преуспеет в жизни ни как богатая наследница, ни как красавица, да и остроумием не блещет, поэтому она опиралась на имеющиеся у нее качества и вознамерилась покорить мир за счет волевого характера и практичности. В ее жилах текла голубая кровь, и Августа намеревалась сделать все возможное, чтобы умножить ее ценность. А вот если бы она голубой кровью не обладала, то, верно, сочла бы притязания на оную самым что ни на есть вздорным тщеславием.

Когда вошла Мэри, молодые леди обсуждали приготовления к свадьбе. Решали, сколько подружек нужно невесте и кого следует позвать, обдумывали платья, обговаривали приглашения. При всем своем здравомыслии Августа была не чужда подобных женских забот, более того, ей очень хотелось, чтобы свадьба прошла с блеском. Она немного стыдилась своего суженого, портновского сына, и потому старалась, чтобы все было на высоте.

Мэри появилась как раз в тот момент, когда имена подружек невесты только что переписали на особую карточку. Разумеется, список возглавляли леди Амелия, Розина, Маргаретта и Александрина, далее шла Беатрис и ее сестры-двойняшки, а затем мисс Ориэл, выдающаяся молодая особа хорошего происхождения и отнюдь не бедная, пусть и всего-навсего сестра священника. И теперь разгорелся бурный спор, включать ли кого-нибудь еще. Если добавить одну, то понадобится и вторая. Мисс Моффат напрямую высказала пожелание быть в числе подружек, и Августа, хотя предпочла бы обойтись без нее, не знала, как ей отказать. Александрина – надеюсь, нам дозволено опустить «леди» ради краткости, только в этом эпизоде и нигде более, – решительно выступила против такой неразумной просьбы.

– Но ведь никто из нас с ней не знаком; может возникнуть неловкость.

Беатрис, напротив, грудью встала на защиту будущей родственницы, на что у нее были свои причины: ее удручало, что Мэри Торн в список не вошла, но если добавится мисс Моффат, то, глядишь, удастся поставить Мэри к ней в пару.

– Если взять мисс Моффат, – увещевала Александрина, – придется брать и милочку Киску, а мне кажется, что Киска слишком мала, с ней хлопот не оберешься.

Киской называли младшую мисс Грешем, Нину, восьми лет от роду.

– Августа, – промолвила Беатрис не без робости, чуть смущаясь перед верховным авторитетом своей благородной кузины, – если ты все-таки пригласишь мисс Моффат, может быть, вместе с ней позвать и Мэри Торн? Думаю, Мэри будет рада, потому что, видишь ли, Пейшенс Ориэл тоже в числе подружек, а мы знаем Мэри куда дольше, чем Пейшенс.

Леди Александрина не задержалась с вердиктом:

– Беатрис, милочка, если ты хорошенько подумаешь, о чем просишь, я уверена, ты и сама поймешь, что это невозможно, никак невозможно. Не сомневаюсь, что мисс Торн – очень славная девушка; я с ней виделась несколько раз от силы, и она произвела на меня самое благоприятное впечатление. Но, в конце концов, кто она такая? Мама, как я знаю, считает, что тетя Арабелла неправа, привечая ее в усадьбе, но…

Беатрис вспыхнула до корней волос и, невзирая на все высокое достоинство кузины, изготовилась защищать подругу.

– Заметь, я не имею ничего против мисс Торн.

– Если я выйду замуж раньше нее, она будет одной из моих подружек, – заявила Беатрис.

– Все зависит от обстоятельств, – промолвила леди Александрина; боюсь, я все-таки не в силах принудить мое куртуазное перо опустить титул. – Но Августа находится в очень щекотливой ситуации. Видишь ли, мистер Моффат не слишком родовит, потому ей следует позаботиться, чтобы с ее стороны все до одного гости были благородного происхождения.

– В таком случае, придется исключить и мисс Моффат, – заявила Беатрис.

– Я бы так и сделала, если бы это от меня зависело, – заверила кузина.

– Но Торны такого же хорошего рода, как и Грешемы, – настаивала Беатрис. У нее не хватило храбрости сказать: такого же хорошего рода, как и Де Курси.

– Да, безусловно, и если бы речь шла о мисс Торн из Уллаторна, Августа, вероятно, не возражала бы. Но кто такая мисс Мэри Торн?

– Племянница доктора Торна.

– Ты имеешь в виду, так ее называют; но известно ли тебе, кто были ее отец и мать? Я, например, вынуждена признаться, что ведать не ведаю. Думаю, мама знает, но…

В этот самый миг дверь тихонько приоткрылась, и Мэри Торн вошла в комнату.

Нетрудно догадаться, что при появлении Мэри остальные три девушки немного смешались. Однако леди Александрина тут же пришла в себя и с неподражаемым присутствием духа, тактом и непринужденным изяществом манер очень быстро устранила неловкость и все расставила по своим местам.

– Мы обсуждали бракосочетание мисс Грешем, – промолвила она. – Полагаю, столь давней знакомой, как мисс Торн, я вправе сообщить, что свадьбу назначили на первое сентября.

Мисс Грешем! Давняя знакомая! Да Мэри с Августой Грешем много лет подряд – теперь уже и не сочтешь, сколько именно – занимались по утрам в одной классной комнате, ссорились и мирились, пререкались и нежничали, целовались и были друг дружке все равно что сестры. Знакомая, как же! У Беатрис горели уши, и даже Августа немножко устыдилась. Однако Мэри понимала, что холодные слова идут от Де Курси, а не от Грешемов, и потому ничуть не обиделась.

– Августа, ну наконец-то! Значит, все улажено? – воскликнула она. – Первое сентября! Я от души желаю тебе счастья!

И, подойдя к подруге, Мэри обняла ее за плечи и расцеловала. Леди Александрина не могла не подумать про себя, что докторская племянница поздравила невесту так, будто обращалась к ровне – так, словно у нее самой были и отец, и мать.

– Погода будет расчудесная, – продолжала Мэри как ни в чем не бывало. – Сентябрь и начало октября – это же лучшее время года! Если бы я собиралась в свадебное путешествие, то именно эту пору и выбрала бы.

– Верю, так оно и будет, Мэри, – промолвила Беатрис. – Ох, поскорее бы!

– Ну уж нет – сперва надо бы подыскать себе какого-нибудь славного попутчика на медовый месяц! В любом случае, я из Грешемсбери ни ногой, пока не выдам замуж тебя. Августа, а вы куда собираетесь?

– Мы еще не решили, – промолвила Августа. – Мистер Моффат поговаривает про Париж.

– Кто же ездит в Париж в сентябре? – удивилась леди Александрина.

– И с каких это пор у джентльмена есть право голоса в таком вопросе? – подхватила докторская племянница. – Разумеется, мистер Моффат поедет туда, куда ты, так уж и быть, соблаговолишь его взять.

Леди Александрина с неудовольствием отметила, что докторская племянница слишком много на себя берет – смеет рассуждать, и сидеть, и вести себя в Грешемсбери так, будто она ровня юным леди семьи. Что Беатрис этому потворствует, леди Александрину ничуть не удивляло, но от Августы она ожидала большего благоразумия.

– В таких делах требуется тактичный подход и особая деликатность, когда затронуты высшие интересы, – проговорила леди Александрина. – Я согласна с мисс Торн в том, что в обычных обстоятельствах и в случае обыкновенных людей решать полагается даме. Однако родовитость имеет свои неудобства, мисс Торн, так же как и свои привилегии.

– Против неудобств я бы возражать не стала, – заявила докторская племянница, – раз уж какая-то польза от них есть, а вот с привилегиями, боюсь, мне ужиться труднее.

Леди Александрина одарила ее таким взглядом, словно не вполне понимала, не надерзили ли ей. По правде сказать, леди Александрина и впрямь пребывала в замешательстве. Невозможно, немыслимо, чтобы племянница доктора, сирота без роду и племени, надерзила графской дочери в Грешемсбери, тем паче что графская дочь приходилась юным мисс Грешем кузиной. И однако ж у леди Александрины не укладывалось в голове, как еще можно истолковать только что услышанные слова.

Во всяком случае, леди Александрине было ясно как день: в этой комнате ей прямо сейчас задерживаться не пристало. Намеревалась мисс Мэри Торн дерзить или нет, но вела она себя, мягко говоря, слишком вольно. Дамы Де Курси знали себе цену – знали как никто другой, и потому леди Александрина предпочла безотлагательно удалиться к себе в спальню.

– Августа, – промолвила она, с величавой безмятежностью медленно поднимаясь с кресла, – пора переодеваться к обеду, ты пойдешь со мной? Ты ведь знаешь, нам надо еще много чего обсудить.

И она выплыла из комнаты. Тогда и Августа, попрощавшись с Мэри до обеда, выплыла – по крайней мере, забарахталась – следом за ней. У мисс Грешем было много достоинств, но она ведь не росла и не воспитывалась в замке Курси и пока еще не вполне переняла тамошний стиль плавания.

– Ну вот, – промолвила Мэри, когда за шуршащими муслином дамами закрылась дверь. – Вот вам, пожалуйста, я нажила себе врага, а то и двух; день прожит не зря.

– Ну зачем ты так, Мэри? Я-то сражаюсь за тебя не на жизнь, а на смерть, а ты взяла и зачем-то все испортила и настроила против себя все семейство Де Курси! В таких случаях они всегда заодно.

– Да уж наверняка, – отмахнулась Мэри, – а вот будут ли они столь же единодушны в делах любви и милосердия, это еще вопрос!

– Но зачем тебе понадобилось дразнить и злить мою кузину? Где твой хваленый здравый смысл? Ты разве не помнишь, как сама говорила на днях, что нелепо сражаться с узаконенными миром предрассудками?

– Помню, Триша, помню, не брани меня. Проповедовать-то куда проще, чем соблюдать заповеди. Эх, хотела бы я быть священником!

– Но, Мэри, ты все погубила!

– Неужто? – промолвила Мэри, опускаясь на колени у ног подруги. – А если я смиренно повергнусь во прах, если весь вечер простою на коленях в уголке, если склоню выю и пусть твои кузины попирают ее ногами, а потом еще и твоя тетушка, я ведь искуплю свой проступок? Я даже готова походить во вретище и пожевать немножечко пепла – ну, во всяком случае, попытаюсь.

– Мэри, я знаю, какая ты умница, и все равно скажу тебе, что ты глупышка, право слово, глупышка!

– Так я и есть глупышка, Триша, а вовсе никакая не умница, я этого и не скрываю, но не брани меня, посмотри, какая я скромница и смиренница, причем «смиренница» – это явно сравнительная степень от «скромница», или даже превосходная степень. А может, степеней целых четыре, или даже пять – скромница, смиренница, данница, бесприданница, изгнанница, и когда эти благородные господа изгонят меня с глаз долой, вероятно, падать ниже мне будет уже некуда.

– Ох, Мэри!

– Ох, Триша! Или мне уже и слова не дозволено молвить в твоем присутствии? Может, ты тоже не прочь попрать ногой мою шею? – И Мэри склонила голову к скамеечке и чмокнула Беатрисину туфельку.

– Я очень не прочь отхлестать тебя по щекам, дуреха ты несносная!

– Да пожалуйста, Триша, ни в чем себе не отказывай: хочешь – топчи меня, хочешь – надавай пощечин, хочешь – расцелуй, что тебе ближе!

– У меня просто слов не хватает, до чего я зла, – вздохнула Беатрис. – Мне так хотелось кое-что устроить.

– Устроить! Ого! Но что же, что? Что устроить? Обожаю устроительство! Льщу себя надеждой, что гожусь на роль генерал-устроительницы в женских делах. Я про кастрюли-сковородки и все такое. Разумеется, я не имею в виду исключительных людей и исключительные обстоятельства, кои требуют тактичного подхода, и деликатности, и неудобств вкупе с привилегиями, и все такое прочее.

– Хорошо же, Мэри!

– Ничего хорошего не вижу, все очень плохо, когда ты так на меня смотришь. Ну ладно, ладно, радость моя, я больше не буду. Не буду поминать благородную кровь твоих благородных родичей ни в шутку, ни всерьез. Так чего такое ты хочешь устроить, Триша?

– Я хочу, чтобы ты была одной из подружек Августы.

– Господи милосердный, Беатрис! Ты с ума сошла? Как! Поставить меня, пусть только на одно утро, в один ряд с блистательными дамами голубых кровей из замка Де Курси!

– Но в числе подружек будет и Пейшенс.

– Многотерпеливая Пейшенс среди них, несомненно, куда как уместна, да вот только я-то терпимостью похвастаться не могу! Нет, Триша, кроме шуток, и думать забудь об этом, мне такой чести даром не надо. Даже если бы Августа меня пригласила, я бы отказалась. Я была бы вынуждена отказаться. У меня ведь тоже есть своя гордость, гордость столь же непростительная, как у других; я бы не смогла стоять позади твоей сестры у алтаря рядом с четырьмя твоими знатными кузинами. В этой галактике они были бы звездами, а я…

– Да полно, Мэри, весь свет знает, что ты красивее любой из них!

– Очень признательна всему свету за столь лестное мнение! Но, Триша, я бы и не возражала, будь я страшна как покровенный пророк, а они все прекрасны как Зулейка. Однако ж великолепие этой галактики зиждется не на красоте, а на знатности. Ты же знаешь, с каким презрением все они на меня посмотрят, а ведь там, в церкви, у алтаря, где всё вокруг торжественно и свято, я не смогла бы отплатить им той же монетой. В комнатах-то я никого из них ни капельки не боюсь. – И Мэри в который раз дала волю той неукротимой гордости, той нетерпимости к чужой гордыне, которую в спокойные минуты первая и осудила бы.

– Ты же сама часто повторяешь, Мэри, что такого рода высокомерие нужно презирать и оставлять без внимания.

– Так и есть, Триша. Я говорю тебе это так же, как священник внушает нам отринуть земные богатства. Но хотя священник именно так и поучает, сам он очень даже не прочь разбогатеть.

– Мне очень хочется видеть тебя в числе подружек Августы.

– А мне очень хочется отклонить эту честь, которая, кстати, и не была мне предложена, и не будет. Нет, Триша, подружкой Августы я ни за что не стану, но, но, но…

– Но что, родная?

– Но, Триша, когда замуж пойдет кое-кто другой и когда пристроят новое крыло к одному хорошо знакомому тебе домику…

– Право, Мэри, замолчи, не то я рассержусь, сама знаешь, рассержусь!

– Мне так нравится, когда ты сердишься! Так вот, когда наступит это время и когда состоится эта свадьба, вот тогда-то я и буду подружкой невесты, Триша. Да! Даже если меня не пригласят. Да! Даже если все Де Курси Барсетшира втопчут меня в пыль и сотрут в порошок. И хотя я буду все равно что пыль среди звезд, в своем миткалевом платьице среди разряженных в атлас и кружева модниц, все равно я буду там, подле невесты, чтобы поддержать ее, коснуться ее платья, почувствовать, что я рядышком, совсем рядышком с ней… с ней-с-ней-с-ней… – и она обняла подругу и осыпала ее поцелуями. – Нет уж, Триша, подружкой Августы я не буду, я лучше подожду – мой час провожать невесту к алтарю еще пробьет!

Беатрис принялась бурно отрицать вероятность того события, на которое намекало обещание подруги, но мы Беатрисиных заверений повторять не будем. Полдень давно миновал, и дамам тоже пора было переодеваться к обеду, дабы воздать честь молодому наследнику.

Глава V
Первая речь Фрэнка Грешема

Мы уже упоминали, что в придачу к прочим гостям на грешемберийский обед в честь дня рождения Фрэнка явились Джексоны с Мызы – мистер и миссис Джексон, Бейтсоны из Эннисгроува, а именно мистер и миссис Бейтсон и мисс Бейтсон, их дочь, незамужняя дама лет пятидесяти, Бейкеры из Милл-Хилла, отец и сын, а также мистер Калеб Ориэл, приходской священник, со своей очаровательной сестрой Пейшенс. Доктора Торна и его племянницу Мэри мы посчитали среди тех, кто уже прибыл в Грешемсбери.

Не так уж много гостей нагрянуло воздать почести молодому Фрэнку – общество составилось не то чтобы пышное, но юноше, пожалуй, пришлось поучаствовать в происходящем более деятельно, выступив в качестве героя дня, нежели если бы на праздник съехалась половина графства. В таком случае гости оттеснили бы виновника торжества на второй план, и Фрэнк отделался бы одной-двумя короткими, сбивчивыми речами. Но теперь ему пришлось пообщаться с каждым по отдельности, а как выяснилось, дело это утомительное.

Бейтсоны, Бейкеры и Джексоны держались весьма обходительно, вероятно, тем более обходительно, что неосознанно чувствовали: раз сквайр, по слухам, немного поиздержался, любое упущение с их стороны может быть списано на нынешнее положение дел в Грешемсбери. Четырнадцати тысячам в год воздается честь; в таком случае нет места мнительности, их обладателю не мерещится повсюду непочтительность и насмешка, но призрак четырнадцати тысяч в год не всегда в себе уверен. Мистер Бейкер со своим скромным доходом был куда богаче сквайра и оттого спешил первым поздравить Фрэнка с его блестящими перспективами.

Бедняга Фрэнк и представить себе не мог, что за тяжкая повинность его ждет, и еще до того, как обед подали, ужасно от нее устал. К своим аристократическим кузинам он питал обыкновенную родственную приязнь и ничего более и загодя решил, презрев и происхождение, и кровь, и все весомые соображения, которые теперь, по достижении совершеннолетия, был обязан всегда держать в уме, – загодя решил как-нибудь исхитриться так, чтобы уютно устроиться за столом рядышком с Мэри Торн, а если и не с Мэри, то со своей второй зазнобой, Пейшенс Ориэл.

Вообразите же себе его ужас, когда, пробыв в центре внимания целых полчаса до начала пиршества, он был вынужден прошествовать в обеденную залу под руку со своей тетушкой графиней и на весь вечер занять отцовское место в конце стола.

– Теперь все зависит только от тебя, Фрэнк, сохранишь ли ты или потеряешь то высокое положение в графстве, которое Грешемы занимали столько лет, – промолвила графиня, величаво проплывая в дверь: она твердо вознамерилась, не теряя времени, преподать племяннику мудрый урок, который ему так важно было усвоить.

Фрэнк счел это самым обыкновенным нравоучением вроде тех, какими старые зануды-тетки изводят молодых жертв из числа племянников и племянниц.

– А как же, само собой, – согласился Фрэнк, – я, тетя, твердо намерен быть пай-мальчиком, и без дураков. Вот вернусь в Кембридж и как засяду за книги!

Но графине дела не было до университетских занятий племянника. Грешемы из Грешемсбери занимали высокое положение в графстве благодаря не учености, а родовитости и богатству. Благородную кровь этот юноша унаследовал, теперь ему пристало разжиться деньгами, причем самостоятельно. Она, леди Де Курси, безусловно, могла ему поспособствовать; она, вероятно, сумела бы подыскать ему жену, которая принесет богатство под стать его знатному происхождению. В подготовке к экзаменам тетка ничем не могла племяннику помочь, а уж какую прихоть он изберет – книги или картины, собак и лошадей, посадку репы с помощью рядовой сеялки или старинный итальянский фарфор – не имело ни малейшего значения; об этом леди Де Курси не было нужды беспокоиться.

– О! Так ты, значит, возвращаешься в Кембридж? Что ж, если твоему отцу так угодно… хотя в наши дни университетские связи почти ничего не дают.

– В октябре я сдаю выпускные экзамены, тетушка, и твердо намерен не провалиться.

– Провалиться!

– Нет-нет, уж я-то не провалюсь! Бейкер в прошлом году провалился с треском, а все потому, что спутался с дурной компанией в Святом Иоанне. Так-то он превосходный малый, если узнать его поближе. Но его угораздило связаться с оболтусами, которые только и делают, что курят и пиво с элем распивают. Мы их эллинистами прозвали.

– Эллинистами!

– Ага, потому что они целыми днями эль хлещут. Ну вот бедняга Гарри Бейкер и провалился. Не думаю, впрочем, чтоб он сильно расстроился, но уж я-то ни за что не провалюсь!

К тому времени все уже расселись. Мистер Грешем занял место во главе длинного стола, которое обычно занимала леди Арабелла. Она в тот вечер села рядом с сыном, а графиня – с другой стороны от юноши. Так что теперь, если бы Фрэнк и выкинул что-нибудь предосудительное, то уж всяко не потому, что некому было его направить и наставить.

– Не хотите ли говядины, тетушка? – предложил он, как только покончили с супом и рыбой, – юноше не терпелось исполнить обязанности гостеприимного хозяина, впервые на него возложенные.

– Не торопись, Фрэнк, – одернула его мать, – слуги сперва должны…

– Ой! Ай! Я и позабыл, там же еще отбивные котлеты и все такое. Я еще не приноровился, тетушка. Так вот, что я там говорил насчет Кембриджа…

– Фрэнк, значит, возвращается в Кембридж, Арабелла? – спросила графиня золовку через голову племянника.

– По-видимому, так решил его отец.

– Разве это не пустая трата времени? – обронила графиня.

– Вы же знаете, я ни во что не вмешиваюсь, – отозвалась леди Арабелла. – Лично мне сама идея Кембриджа никогда не нравилась. Все Де Курси учились в колледже Церкви Христовой, а вот Грешемы, похоже, всегда выбирали Кембридж.

– А не лучше ли сразу отправить мальчика за границу?

– По мне, так гораздо лучше, – согласилась леди Арабелла, – но вы же знаете, я ни во что не вмешиваюсь; попробуйте поговорить с мистером Грешемом.

Графиня сухо улыбнулась и категорично покачала головой. Если бы она вслух объявила юноше: «Твой отец – упрямый, несносный, невежественный болван, с ним и разговаривать-то без толку, все равно что терять свое благоухание в пустынном воздухе», – она и то не выразилась бы более однозначно. Фрэнк отлично все понял и сказал себе без околичностей, так же ясно, как леди Де Курси – качанием головы: «Мать и тетя вечно бранят отца, вечно к нему цепляются, но чем больше цепляются, тем охотнее я его поддержу. Вот теперь я точно должен сдать экзамены; буду просиживать над книгами денно и нощно – и начну прямо завтра».

– Ну так как же насчет говядины, тетушка? – вслух повторил он.

Графине Де Курси очень хотелось, не теряя времени, продолжить урок, но не могла же она в окружении гостей и слуг разгласить великую семейную тайну: «Ты обязан жениться на деньгах, Фрэнк, это твой прямой долг, заруби себе это на носу». Нет, она никак не могла сейчас достаточно веско и доходчиво излить эту мудрость ему в уши, тем более что Фрэнк сосредоточенно нареза́л мясо и был по локоть в хрене, жире и подливке. Так что графиня помалкивала, и пир шел своим чередом.

– Говядины, Гарри? – крикнул молодой наследник своему приятелю Бейкеру. – Ох, нет, погоди, до тебя очередь еще не дошла. Прошу прощения, мисс Бейтсон. – И он передал даме полтора фунта превосходного мяса, решительно вырезанного одним куском толщиной в добрых полдюйма.

И застолье продолжалось.

Еще до обеда Фрэнку довелось сказать множество коротких речей в ответ на бессчетные поздравления друзей, но все это было сущим пустяком в сравнении с одной обязательной торжественной речью, которую, как он давно знал, ему предстоит произнести после того, как со стола уберут скатерть. Кто-нибудь, конечно же, провозгласит тост за здоровье наследника, поднимется галдеж и гвалт, загомонят дамы и джентльмены, мужи и девушки, а как только шум голосов стихнет, ему, хочешь не хочешь, придется встать – и зала закружится перед его глазами, стремительно набирая обороты.

Примерно представляя себе, чего ждать, Фрэнк загодя попросил совета у своего кузена, Досточтимого Джорджа, которого считал большим мастаком по части застольных речей; по крайней мере Фрэнк не раз слышал, как Досточтимый Джордж сам себя за это восхвалял.

– Джордж, что, черт подери, полагается говорить, когда ты встал, а все прочие приготовились слушать?

– Да это ж легче легкого, – успокоил его кузен. – Запомни только одно: главное не сбиться и не запутаться; важно сохранять присутствие духа, а все остальное ерунда. Я тебе скажу, что я делаю, меня ведь сплошь и рядом просят толкнуть речь, сам знаешь; на наших сельских праздниках я всегда провозглашаю тост за фермерских дочек… так вот, я поступаю так – нацелюсь на какую-нибудь бутылку на столе и не свожу с нее взгляда.

– Бутылка, скажешь тоже! – воскликнул Фрэнк. – А не лучше ли нацелиться на башку какого-нибудь старикана? Не хочу есть глазами стол.

– Так старикан пошевелится, и все, пиши пропало. Кроме того, поднимать взгляд ни в коем случае не следует. Слыхал я от людей, которые ездят на такие обеды каждый божий день, что всякий раз, когда оратор отпускает особенно удачную остроту, он так в стол и пялится.

– Да право, ты сам знаешь, что ничего остроумного я не скажу, наоборот, все помрут со скуки!

– Но почему бы тебе не подучиться? Я ж тоже с чего-то начинал! Сосредоточься на бутылке, засунь большие пальцы в жилетные карманы, выстави локти в стороны, чуть согни колени – и вперед!

– Эх, тебе легко говорить «вперед», да только я в первой же колее забуксую.

– Дело-то нехитрое! Уж тебе-то речь толкнуть проще некуда. Вот если каждый год приходится выдумывать что-то новое о фермерских дочках, тогда да, надо чуток поднапрячь мозги. Ну-ка, давай прикинем, с чего бы тебе начать? Ты, понятное дело, скажешь, что речей говорить не привык, что ты ошеломлен оказанной тебе честью, что при виде столь блистательного средоточия красоты и талантов просто языка лишился и все такое. А потом заяви во всеуслышание, что ты Грешем до мозга костей.

– Да об этом и так все знают.

– А ты напомни лишний раз. Потом тебе, конечно же, обязательно следует сказать пару слов и про нас, а не то графиня разозлится как черт.

– Ты про мою тетю, Джордж? Что, ради всего святого, я могу про нее сказать, если вот она сама, собственной персоной, сидит передо мной?

– Перед тобой! Так в том-то и дело. Ну, соври что-нибудь, но сказать про нас хоть что-нибудь надо. Ты же знаешь, мы ради такого случая специально из Лондона приехали.

Фрэнк, несмотря на помощь просвещенного кузена, невольно пожелал про себя, чтобы все Де Курси до единого так и сидели в Лондоне безвылазно, но вслух ничего такого не сказал. Он поблагодарил кузена за подсказки, и, хотя тревоги его не вовсе улеглись, он преисполнился надежды, что пройдет испытание, не опозорившись.

Однако ж у него сердце ушло в пятки, когда, едва слуги вышли, мистер Бейкер встал и предложил тост. То есть формально-то слуги вышли, но все как один – мужчины и женщины, няньки, кухарки, горничные, кучера, конюхи, лакеи – столпились в двух дверных проемах послушать, что скажет мастер Фрэнк. Старая экономка, возглавлявшая горничных у одной из дверей, храбро задержалась по эту сторону порога, а дворецкий командовал мужчинами у другой двери и сдерживал их натиск, размахивая штопором.

Мистер Бейкер был краток, но красноречив. Все знают Фрэнка Грешема с детства, а теперь им пришло время приветствовать в своих рядах мужчину, который вполне достоин поддерживать честь всеми любимой и уважаемой семьи. Его молодой друг Фрэнк – настоящий Грешем, Грешем с головы до пят. Мистер Бейкер ни словом не упомянул о примеси крови Де Курси, и потому графиня выпрямилась со смертельно-скучающим видом. Оратор с теплотой отозвался о своей давней дружбе с нынешним сквайром, Фрэнсисом Ньюболдом Грешемом-старшим, и сел, призывая всех выпить за здоровье, процветание, долгую жизнь и за превосходную будущую жену их дорогого юного друга, Фрэнсиса Ньюболда Грешема-младшего.

В ответ зазвенели бокалы, тем веселее и громче, что дамы все еще сидели за столом бок о бок с джентльменами. Дамы нечасто присоединяются к тостам, и, поскольку событие это редкое, оно вдвойне радостное.

– Благослови тебя Господь, Фрэнк!

– За твое здоровье, Фрэнк!

– Главное, чтоб жена попалась хорошая, Фрэнк!

– А не то так две или три, Фрэнк, чего мелочиться-то!

– Здоровья и процветания вам, мистер Грешем!

– Так держать, Фрэнк, мальчик мой!

– Да благословит тебя Бог, да хранит Он тебя, мой милый мальчик!

А с дальнего конца стола донесся веселый, звонкий, нетерпеливый голосок:

– Фрэнк! Фрэнк! Да посмотри же на меня, Фрэнк, ну пожалуйста! Я пью за твое здоровье настоящее вино, правда, папа?

Так чествовали мистера Фрэнсиса Ньюболда Грешема-младшего, пока тот поднимался на ноги – впервые с тех пор, как достиг совершеннолетия.

Когда шум голосов утих, а герой торжества надежно утвердился на ногах, он окинул глазами стол, высматривая графин для вина. Ему не слишком-то понравилась теория кузена насчет того, чтобы неотрывно смотреть на бутылку, однако ж в трудную минуту хотелось держаться хоть какой-то системы. К несчастью, хоть стол и был заставлен бутылками, Фрэнк не различал ни одной. Да и как тут различишь, если перед глазами у него все плыло, а гости словно бы пустились в пляс верхом на стульях.

И все-таки он встал и начал речь. Поскольку ему так и не удалось последовать совету своего наставника касательно бутылки, он вернулся к собственному черновому плану – «нацелиться на башку какого-нибудь старикана» – и впился взглядом в доктора.

– Ей-богу, я вам всем премного признателен, джентльмены и леди, то есть, конечно, правильнее сказать, леди и джентльмены, за то, что выпили за мое здоровье и воздали мне столько почестей и все такое. Ей-богу, я ужас до чего вам благодарен. Особенно мистеру Бейкеру. Я не про тебя, Гарри, ты еще не мистер Бейкер.

– Я такой же мистер Бейкер, как ты мистер Грешем, мастер Фрэнк.

– Но я не мистер Грешем и по возможности не собираюсь им становиться еще много, много лет; во всяком случае, до тех пор, пока тут у нас не случится нового праздника в честь совершеннолетия.

– Браво, Фрэнк! И чье же это совершеннолетие мы будем праздновать?

– Моего сына, конечно, и то-то он будет молодчина-парень, уж он-то произнесет речь получше своего папаши! Мистер Бейкер сказал, что я Грешем с головы до пят. Что ж, надеюсь, так оно и есть.

Графиня неодобрительно нахмурилась.

– Надеюсь, никогда не наступит тот день, когда мой отец откажет мне в гордом праве носить это имя, – продолжал Фрэнк.

– Этого можно не бояться, – заверил доктор, чувствуя себя не в своей тарелке под пристальным взглядом оратора.

Графиня не просто хмурилась – она метала молнии и бормотала себе под нос что-то насчет медвежьего садка.

– «Gardez Gresham», так? Гарри! Ты еще попомнишь эти слова, когда застрянешь в проломе изгороди, а я на всем скаку тебя нагоню! Ну что ж, я, ей-ей, вам всем ужасно признателен за оказанную честь, особенно дамам, которые обычно бокалов не поднимают. А жаль, правда, доктор? Кстати, говоря о дамах, моя тетушка и мои кузины приехали аж из самого Лондона послушать мою речь, она, конечно, того не стоит, но я все равно им весьма признателен. – Фрэнк оглянулся и коротко поклонился графине. – А также и мистеру и миссис Джексон, и мистеру, и миссис, и мисс Бейтсон, и мистеру Бейкеру… а вот тебе нисколечко не признателен, Гарри!.. и мистеру Ориэлу, и мисс Ориэл, и мистеру Амблби, и доктору Торну, и Мэри… прошу прощения, я хотел сказать, мисс Торн. – И герой дня сел под бурные рукоплескания гостей и хор благословений, доносящийся от слуг за его спиной.

После того дамы встали и покинули обеденный зал. Уходя, леди Арабелла поцеловала сына в лоб, а потом его расцеловали и сестры, и одна-две знатные кузины, а мисс Бейтсон пожала ему руку.

– О мисс Бейтсон, – воззвал наследник, – а я-то думал, поцелуй со всех причитается!

Мисс Бейтсон рассмеялась и вышла, Пейшенс Ориэл приветливо кивнула юноше, но Мэри Торн потихоньку покинула залу, прячась за пышными нарядами дам познатнее, и не дерзнула поднять на него глаз.

Фрэнк встал придержать для дам дверь, а пока они выходили, исхитрился завладеть рукой Пейшенс: он поймал ее руку и слегка пожал, но тут же выпустил, чтобы совершить тот же ритуал с Мэри, однако проворная Мэри благополучно ускользнула.

– Фрэнк, – воскликнул мистер Грешем, едва дверь закрылась, – иди-ка сюда вместе со своим бокалом, мальчик мой. – И отец подвинулся, освобождая сыну место рядом с собою. – Церемония закончилась, так что давай садись на почетное место.

Фрэнк сел где велено, и мистер Грешем ласково потрепал его по плечу. В глазах у сквайра стояли слезы.

– Думаю, доктор прав, Бейкер, – сказал он, – думаю, нам никогда не придется стыдиться Фрэнка.

– Уверен, что не придется, – подтвердил мистер Бейкер.

– Не думаю, что придется, – отозвался доктор.

Прозвучало это очень по-разному. Мистера Бейкера судьба Фрэнка нимало не заботила, да и с какой бы стати? Как и у сквайра, у него имелся свой собственный наследник, в котором он души не чаял. А вот доктору было не все равно; да, у него подрастала племянница, которую он любил, вероятно, так же сильно, как эти джентльмены – своих сыновей, но в его сердце оставалось местечко и для молодого Фрэнка Грешема.

После этого короткого всплеска чувств все ненадолго примолкли. Но Досточтимый Джон молчания не любил и взял дело в свои руки.

– А славного жеребчика вы подарили Фрэнку нынче утром, – сказал он дяде. – Я уже успел на него полюбоваться перед обедом. Он ведь от Муссона, так?

– Ничего не могу сказать про его родословную, – отозвался сквайр. – Но с виду породистый.

– Точно вам говорю, он от Муссона, – подтвердил Досточтимый Джон. – Вы на его уши посмотрите и на этакую характерную ложбинку в спине. Надо думать, кругленькую сумму за него выложили?

– Ну, не так уж и много, – отозвался сквайр.

– Он выезжен для охоты, я полагаю?

– Если и нет, то скоро выездим, – заверил сквайр.

– Вот пусть Фрэнк сам им и занимается, – посоветовал Гарри Бейкер.

– Он отлично прыгает, сэр, – заверил Фрэнк. – Сам-то я не пробовал, но нынче утром Питер его погонял через барьеры.

Досточтимый Джон твердо вознамерился помочь кузену – ну то есть помочь в своем понимании. Ему казалось, с Фрэнком обошлись несправедливо, ему ведь достался совсем необученный жеребчик и только; полагая, что у молодого наследника недостанет духа призвать отца к ответу, Досточтимый Джон вознамерился сделать это за него.

– Безусловно, у него задатки превосходного скакуна. Тебе бы еще несколько таких, Фрэнк.

Кровь бросилась Фрэнку в лицо. Не хватало, чтобы отец подумал, будто он недоволен или разочарован полученным утром подарком! Юноше было бесконечно стыдно уже за то, что ранее он не без удовольствия прислушивался к искусительным речам кузена, но ему и в голову не могло прийти, что разговор возобновится – причем в присутствии отца, так, чтобы расстроить его в праздничный день перед всеми собравшимися гостями. Фрэнк страшно разозлился на кузена и на миг позабыл о наследственном почтении к Де Курси.

– Я тебе так скажу, Джон, – заявил юноша, – назначь день – любой день в начале сезона! – бери свою лучшую лошадь, а я возьму даже и не вороного, а мою старую кобылку, и попробуй-ка за мной угнаться! Если я не оставлю тебя далеко позади, то отдам тебе и кобылу, и вороного в придачу.

А надо сказать, что Досточтимый Джон среди лучших наездников Барсетшира отнюдь не числился. Он был большим любителем охоты – в том, что касается снаряжения; он великолепно смотрелся в сапогах и бриджах, отлично разбирался в удилах, трензелях и уздечках, собрал целую коллекцию седел и обожал все новейшие изобретения, позволяющие взять с собой запасную обувь, сэндвичи и фляги с хересом. Рядом с лисьим урочищем он изо всех сил старался обратить на себя внимание – иные, включая распорядителя охоты, считали, что он больно громко о себе заявляет; он всячески давал понять, что хорош с собаками и запанибрата со всеми лошадьми. Но когда от слов переходили к делу, когда всадники неслись сломя голову и следовало четко обозначить свои намерения – либо скакать вместе со всеми, либо отстать, тогда – так, во всяком случае, говаривали те, кто не принимал близко к сердцу интересы Де Курси, – в эти волнующие моменты Досточтимый Джон показывал себя не с лучшей стороны.

Так что над ним всласть посмеялись, когда Фрэнк, побуждаемый к этому невинному хвастовству желанием выручить отца, вызвал кузена посостязаться в удали. У Досточтимого Джона, по всей видимости, язык был не настолько хорошо подвешен, как у его досточтимого брата, ведь ему-то не приходилось ежегодно живописать прелести фермерских дочек; в любом случае он не нашелся с ответом. Он заткнулся, да простится нам столь грубый жаргон, и более не заговаривал о том, что юному Грешему-де совершенно необходимы несколько выезженных гунтеров.

Но старый сквайр все понял; понял, что стоит за нападками его племянника, прекрасно понял, почему сын встал на защиту отца и что за чувства им двигали. Подумал он и о превосходной конюшне, которой располагал, достигнув совершеннолетия, и о гораздо более скромном положении, которое займет его сын, в сравнении с тем, что его собственный отец некогда обеспечил ему самому. Обо всем об этом подумал сквайр – и опечалился, хотя у него хватило присутствия духа скрыть от друзей, что стрела Досточтимого Джона угодила в цель.

«Отдам Фрэнку Чемпиона, – сказал себе сквайр. – Пора уже мне с ним расстаться».

Чемпионом звался один из двух великолепных старых гунтеров, которых сквайр держал для себя. А надо заметить, что в те времена, о которых идет речь, сквайр бывал по-настоящему счастлив только на охоте. Так что на самом-то деле, говоря, что с Чемпионом пора расстаться, сквайр лгал сам себе.

Глава VI
Первые влюбленности Фрэнка Грешема

Как уже говорилось выше, было первое июля, а в такое время года дамы, просидев в гостиной с полчаса, начали подумывать, а не выйти ли через французские окна на свежий воздух. Выскользнула наружу одна, за ней другая; глядь! а они уже и все на лужайке; потом завели разговор о шляпках, и тут постепенно оказалось, что сперва самые юные, а там и те, кто постарше, уже приоделись для прогулки.

Окна и гостиной, и обеденной залы выходили на лужайку, и было только естественно, что девушки прошлись от одного окна до другого. Было только естественно, что они, прогуливаясь туда-сюда, видом своих широкополых шляпок и вечерних туалетов так и манили своих воздыхателей выйти к ним, и опять же, что может быть естественнее, если молодые люди и поддались искушению! Потому сквайр и гости в летах вскоре остались допивать вино одни.

– Право слово, мы все просто очарованы вашим красноречием, мистер Грешем. Не так ли? – промолвила мисс Ориэл, оборачиваясь к своей спутнице, одной из дочерей Де Курси.

Прехорошенькая мисс Ориэл была чуть постарше Фрэнка – на какой-нибудь год-другой. У нее были темные волосы, большие, круглые темные глаза, немножко широковатый нос, прелестный ротик, точеный подбородок и, как уже говорилось выше, большое состояние – ну то есть сравнительно большое, скажем, что-то около двадцати тысяч фунтов. Они с братом жили в Грешемсбери вот уже два года, приход мистеру Ориэлу купили еще при жизни прежнего священника, ибо мистер Грешем нуждался в деньгах. Мисс Ориэл была во всех отношениях приятной соседкой: добродушная, безупречно воспитанная, бойкая и веселая, не слишком умная и не слишком глупенькая, из хорошей семьи, она умела ценить земные блага, как разумно ожидать от такой прелестной и обеспеченной девушки, но в достаточной мере дорожила и сокровищами Царства Небесного, как и подобает хозяйке в доме священника.

– Да, несомненно, – согласилась леди Маргаретта. – Фрэнк необыкновенно красноречив. Когда он описывал, как мы примчались на всех парах из Лондона, я растрогалась до слез. Да, говорит как пишет, но мясо нарезает все-таки лучше!

– Вот сами бы и мясо нарезали, и речи говорили, то-то я б на вас посмотрел, кузина Маргаретта!

– Спасибо, Фрэнк, вы очень любезны.

– Одно утешает, мисс Ориэл; все уже позади – прямо гора с плеч! Не может же человек достичь совершеннолетия дважды!

– Но вы получите университетский диплом, мистер Грешем, и тогда, конечно же, вам снова придется держать речь, а потом вы женитесь и, глядишь, выступите еще раза два-три.

– Я скажу речь на вашей свадьбе, мисс Ориэл, задолго до того, как выступлю на своей собственной.

– Ничуточки не возражаю. С вашей стороны будет так мило оказать покровительство моему мужу.

– Ей-богу, скорее, это он станет мне покровительствовать! Я знаю, муж ваш будет важная шишка, а не то так какой-нибудь умник семи пядей во лбу, правда, Маргаретта?

– Мисс Ориэл так вас нахваливала перед тем, как вы к нам присоединились, – съехидничала Маргаретта, – что я уже начала думать, будто она вознамерилась переселиться в Грешемсбери навсегда.

Фрэнк покраснел, Пейшенс рассмеялась. Разница в возрасте между ними составляла всего-то год, но Фрэнк был еще сущим мальчишкой, а Пейшенс – в полной мере женщиной.

– Признаюсь, леди Маргаретта, я честолюбива, – отозвалась та. – Но в своих притязаниях я умеренна. Я очень люблю Грешемсбери, и будь у мистера Грешема младший брат, как знать…

– Младший брат, похожий на меня как две капли воды, – подсказал Фрэнк.

– О да, ничего менять мне бы ни в коем случае не хотелось.

– Такой же красноречивый, как вы, Фрэнк, – уточнила леди Маргаретта.

– И чтоб мясо нареза́л так же ловко, – подхватила Пейшенс.

– Своей нарезкой он навеки покорил сердце мисс Бейтсон, – откликнулась леди Маргаретта.

– Жаль, истинное совершенство не знает повторов, – вздохнула Пейшенс.

– Что ж, как вы сами знаете, братьев у меня нет, – промолвил Фрэнк, – так что все, что я могу, – это пожертвовать собой.

– Право, мистер Грешем, я вам так бесконечно признательна, – и мисс Ориэл, остановившись на тропинке, присела в изящном реверансе. – Боже мой! Вы только вообразите себе, леди Маргаретта, сам наследник почтил меня предложением руки и сердца в тот самый миг, как получил право собой распоряжаться!

– Да еще как галантно-то, – восхитилась вторая. – Он уверяет, что готов закрыть глаза и на свои собственные предпочтения, и на ваши интересы!

– О да, – подхватила Пейшенс, – вот что я особенно ценю: если бы он меня просто полюбил, никакой заслуги с его стороны не было бы, но вот жертва, сами понимаете…

– Правда ваша, дамы просто обожают подобные жертвы; честное слово, Фрэнк, я и не знала, что вы такой блистательный оратор.

– Ну полно вам, полно, – взмолился Фрэнк, – не следовало мне говорить о жертве, это я брякнул не подумав. На самом-то деле я имел в виду…

– Ох, боже мой, погодите-ка минуточку, – воскликнула Пейшенс, – кажется, сейчас последует признание по всей форме. Леди Маргаретта, у вас случайно не найдется нюхательных солей? А где же садовое кресло? Вдруг я упаду в обморок?

– Да ни в чем я не собираюсь признаваться, – запротестовал Фрэнк.

– Как это нет? Ах… Леди Маргаретта, я взываю к вам: у вас разве не сложилось впечатления, что мистер Грешем намерен сказать нечто очень-очень важное?

– Разумеется, именно так я и подумала, – заверила леди Маргаретта.

– Как же так, мистер Грешем? Теперь вы заявляете мне, будто все это ровным счетом ничего не значит, – промолвила Пейшенс, промакивая платочком глаза.

– Все это значит только одно: горазды вы насмехаться над ни в чем не повинным человеком!

– Насмехаться! Нет, это вы горазды обманывать бедных девушек вроде меня. Не забывайте, что у меня есть свидетельница – леди Маргаретта все своими ушами слышала. Жаль, что брат у меня священник. Знаю, вы на это и рассчитывали, иначе не обошлись бы со мною так жестоко!

В этот самый момент к ним присоединился брат Пейшенс – или, скорее, к леди Маргаретте Де Курси, ибо ее милость и мистер Ориэл немного обогнали наших героев. Леди Маргаретте наскучило играть вторую скрипку, пока мисс Ориэл флиртовала с ее кузеном, тем более что она привыкла во всех таких действах выступать в главной роли. Посему она преохотно прошла вперед вместе с мистером Ориэлом. Надо понимать, что мистер Ориэл отнюдь не был заурядным, ничем не примечательным священником, напротив, он обладал целым рядом достоинств, которые обеспечивали ему допуск в общество графской дочери. А поскольку все знали, что жениться он не собирается, ибо придерживается самого что ни на есть возвышенного образа мыслей в отношении своего призвания, леди Маргаретта, безусловно, могла преспокойно оставаться с ним наедине.

Но едва та ушла, мисс Ориэл разом перестала насмешничать. Вышучивать юношу двадцати одного года в присутствии других – самое милое дело, но вот наедине такая забава может оказаться небезопасной.

– Вам впору позавидовать, мистер Грешем, – проговорила девушка серьезно и рассудительно. – Да найдется ли кто на свете счастливее вас?

– Ужели я должен быть счастлив тем, что вы надо мною потешаетесь, мисс Ориэл? Вам смешно, что я считаю себя мужчиной, в то время как вам угодно видеть во мне мальчишку? Обычно-то я посмеяться над собой только рад, но не скажу, что ваши колкости делают меня счастливее.

Фрэнк явно придерживался совсем иного мнения, нежели мисс Ориэл. Мисс Ориэл, оказавшись с юношей тет-а-тет, решила про себя, что флиртовать довольно, а вот Фрэнк счел, что ему самое время начать, и заговорил с томно-страдальческим видом, под стать влюбленному Орландо.

– О, мистер Грешем, так ведь добрым друзьям вроде нас с вами позволительно подшучивать друг над другом, разве нет?

– Это уж как вам угодно, мисс Ориэл; красавицам закон не писан, но вспомните, что сказал паук мухе: «Что тебе смех, то мне смерть».

Всякий, кто заглянул бы в лицо Фрэнку при этих словах, уж верно, решил бы, что сердце у него разбито от любви к мисс Ориэл. Ах, мастер Фрэнк! Мастер Фрэнк! Если с зеленым юнцом все так, то с сухим старцем что будет?

А пока Фрэнк Грешем дурачился и куролесил, не думая униматься, как будто имел полное право влюбляться в хорошенькие личики подобно деревенским увальням и прочим самым обыкновенным людям, его святые покровительницы ревностно радели о выгоде молодого наследника – им ведь не терпелось осыпать своего подопечного всевозможными земными благами.

В грешемсберийских садах уже состоялся совсем иной разговор – исключающий всякое легкомыслие, не допускающий ни малейшей нескромности. Графиня, леди Арабелла и мисс Грешем обсуждали положение дел в Грешемсбери, и в конце концов на помощь к ним подоспела леди Амелия, а во всем семействе Де Курси не нашлось бы никого мудрее, серьезнее, благоразумнее и заносчивее ее. С таким величием, с таким благородным достоинством несла она высокий титул, что даже родной матери порою становилось не по себе, а ее беззаветная преданность сословию пэров была такова, что леди Амелия всенепременно отказалась бы от места в раю, окажись оно не в верхней палате.

Поначалу обсуждали виды Августы. Некогда мистера Моффата пригласили в замок Де Курси и туда же привезли Августу с ним познакомиться: графиня не скрывала своих намерений их поженить. Графиня загодя постаралась донести до своей золовки и племянницы, что, хотя мистер Моффат – завидная партия для одной из дочерей Грешемсбери, поднимать глаза на благородных девиц замка Курси ему не дозволено.

– Не то чтобы он не нравился нам лично, – объясняла леди Амелия, – но родовитость имеет свои неудобства, Августа. – А поскольку леди Амелии было уже ближе к сорока, нежели к тридцати, и она по-прежнему шествовала «в раздумье девственном, чужда любви», остается предположить, что в ее случае титул обременяло слишком большое количество неудобств.

Августа не возразила ни словом. Замуж-то предстояло идти ей, независимо от пожеланий или возражений Де Курси, и не приходилось сомневаться, что человек, чье имя она вскорости примет, весьма богат; предложение было сделано не ей, но ее тете; согласием ответила не она, но опять же ее тетя. Если бы Августа попыталась освежить в памяти все, что когда-либо произошло между мистером Моффатом и ею, она бы не вспомнила ничего существеннее пустой болтовни между случайными партнерами в танце. И все-таки ей уготовано было стать миссис Моффат. Все, что знал о женихе дочери мистер Грешем из первой и единственной их личной встречи, это что тот крайне прижимист в денежных вопросах. Сперва он потребовал за женой десять тысяч фунтов и наконец пригрозил вовсе отказаться от брака, если не получит шести тысяч. Эту-то сумму бедняга сквайр и обязался ему заплатить.

Мистер Моффат год или два заседал в парламенте депутатом от Барчестера, и его виды на этот древний город всецело подкреплялись поддержкой Де Курси. Он, конечно же, принадлежал к партии вигов. Причем Барчестер не только, отступившись от света истины прежних дней, избрал в парламент вига – было объявлено, что на следующих, ближайших выборах Барчестер выдвинет радикала, человека, поддерживающего тайное голосование и всякого рода экономические меры, – того, кто станет претворять в жизнь барчестерскую политику во всей ее грубой, одиозной, пагубной разрушительности. Этим кандидатом был некто Скэтчерд, крупный железнодорожный подрядчик, уроженец Барчестера, купивший землю в окрестностях и завоевавший там и в других местах популярность благодаря яростной демократической оппозиции к аристократии. Политическое кредо этого человека сводилось к тому, что консерваторов надо высмеивать как безмозглых дураков, а вот вигов следует ненавидеть как подлецов и негодяев.

Теперь мистер Моффат собирался приехать в замок Курси для участия в предвыборной кампании, и мисс Грешем предстояло вернуться туда вместе с тетей, чтобы повидаться с женихом. Графине очень хотелось, чтобы их сопровождал и Фрэнк. Ее великая доктрина, согласно которой племянник должен жениться на деньгах, была изложена убедительно и веско и воспринята без малейших возражений. Но леди Де Курси не собиралась останавливаться на достигнутом и теперь твердила, что времени терять не следует, что Фрэнку нужно не только жениться на деньгах, но желательно сделать это как можно скорее, ибо промедление всегда чревато опасностью. Грешемы (разумеется, она имела в виду только мужскую часть семьи) так слабохарактерны и глупы; никогда не знаешь, чего и ждать! Эта мисс Торн безвылазно гостит в Грешемсбери.

Такого леди Арабелла уже не снесла. Она запротестовала: не было никаких оснований полагать, что Фрэнк опозорит семью.

Однако ж графиня не сдавалась.

– Возможно, что и нет, – говорила она, – но когда молодым людям, принадлежащим к совершенно разным слоям общества, дозволяют тесно общаться друг с другом, одному Богу известно, к чему это приведет! Все помнят, как старый мистер Бейтсон – отец нынешнего мистера Бейтсона – сбежал с гувернанткой, а молодой мистер Пивси из-под Тонтона буквально на днях женился на кухарке.

– Но мистер Пивси пил без просыпу, тетушка, – промолвила Августа, полагая, что обязана вступиться за брата.

– Это совершенно не важно, милочка! Такие мезальянсы случаются, и это просто ужасно.

– Чудовищно! – подхватила леди Амелия. – Как можно разжижать благороднейшую кровь страны, готовя почву для революций!

Прозвучало это весьма патетически, но однако ж Августа не могла не почувствовать, что она разжижает кровь своих будущих детей, выходя замуж за портновского сына. Утешилась она надеждой на то, что по крайней мере почву для революций не готовит.

– Когда нужда столь велика, не стоит терять времени, – промолвила графиня. – Так вот, Арабелла, не берусь утверждать, будто что-то из этого выйдет, но как знать: на следующей неделе к нам в гости приезжает мисс Данстейбл. А мы все знаем, когда в прошлом году старик Данстейбл скончался, он оставил дочери двести тысяч с лишним.

– Большие деньги, – кивнула леди Арабелла.

– Этого довольно, чтобы выплатить все долги, и еще немало останется, – продолжала графиня.

– Покойный мистер Данстейбл составил состояние на каком-то снадобье, так ведь, тетушка? – спросила Августа.

– Да, милочка, что-то такое под названием «Ливанское масло» или вроде того, однако насчет денег никаких сомнений нет.

– Но сколько ей лет, Розина? – осведомилась встревоженная мать.

– Кажется, около тридцати, но не думаю, что это имеет значение.

– Тридцать, – удрученно откликнулась леди Арабелла. – А какова она сама? Сдается мне, Фрэнк уже начинает заглядываться на хорошеньких девушек помоложе.

– Но, тетя, – возразила леди Амелия, – теперь, когда он достиг совершеннолетия, он не может не задуматься о своих обязательствах перед семьей. Мистеру Грешему из Грешемсбери необходимо поддерживать свое положение.

Дщерь Де Курси произнесла последние слова таким тоном, каким приходской священник предостерегает молодого фермерского сына, что не подобает тому ставить себя на одну доску с простыми батраками.

Наконец было решено, что графиня сама пошлет Фрэнку особое приглашение в замок Курси и, когда тот приедет, сделает все возможное, чтобы воспрепятствовать его возвращению в Кембридж и посодействовать Данстейблскому союзу.

– Мы одно время подумывали о мисс Данстейбл для Порлока, – простодушно призналась графиня, – но, когда выяснили, что у нее немногим больше двухсот тысяч, сами понимаете, идея себя не оправдала.

По-видимому, кровь Де Курси если и дозволялось разжижать, то лишь на самых выгодных условиях.

Августу отправили отыскать брата и прислать его к графине в малую гостиную. Здесь, вдали от пошлого внешнего мира, ее сиятельству предстояло испить чаю, и здесь же, где им никто не помешает, она собиралась преподать жизненно важный урок своему племяннику.

Августа застала брата в наихудшем обществе, которое только можно себе вообразить, – по крайней мере, именно так рассудили бы суровые Де Курси. Старый мистер Бейтсон и гувернантка, мистер Пивси и разжиженная кровь его кухарки, почва, подготовленная для революций, – все это нарисовалось перед мысленным взором Августы, когда она обнаружила, что брат прогуливается в компании пресловутой Мэри Торн, причем держится от нее отнюдь не на почтительном расстоянии.

Не будем задаваться вопросом, как мастер Фрэнк умудрился забыть про старую любовь и так быстро переметнуться к новой или скорее забыть про новую любовь и так быстро вернуться к старой. По правде сказать, если бы леди Арабелла только знала об эскападах своего сына, если бы она только догадывалась, как близко он подошел к непотребству старого мистера Бейтсона и к безрассудству молодого мистера Пивси, она, ни минуты не мешкая, сама отослала бы его в замок Курси навстречу мисс Данстейбл. За несколько дней до начала нашей истории молодой Фрэнк с убежденной серьезностью поклялся – ну то есть, как сам он считал, с убежденной серьезностью и с серьезной убежденностью, – что любит Мэри Торн пылкой и искренней любовью, которую и словами не выразишь, любовью, которая вовеки не умрет, не охладеет и не умалится, против которой бессильны любые возражения девушки, что он может, хочет, готов и должен назвать ее своей женой, а если Мэри скажет, что его не любит, то он…

– О, о, Мэри, ты меня любишь? Неужели не любишь? Совсем-совсем не любишь? Но ведь полюбишь, правда? Скажи «да». Ох, Мэри, ненаглядная моя Мэри, ты ведь сможешь когда-нибудь меня полюбить? Или нет? Так да или нет, скажи! Ну полно тебе, не молчи, ты имеешь право сказать все как есть, начистоту!

Вот так красноречиво наследник Грешемсбери еще до достижения двадцати одного года пытался завоевать расположение докторской племянницы. И однако ж три дня спустя он уже вовсю флиртовал с мисс Ориэл.

Если с зеленым юнцом все так, то с сухим старцем что будет?

Но что же ответила Мэри, когда эти пылкие заверения в вечной любви были брошены к ее ногам? Мэри, как вы помните, приходилась Фрэнку почти ровесницей, но как частенько повторяют многие, в том числе и я, «женщины подрастают на солнечной стороне». Пусть Фрэнк был еще сущим мальчишкой, Мэри подобало вести себя взрослее. Фрэнку, может, и дозволялось, не навлекая на себя справедливых упреков, вложить все то, что он считал своим сердцем, в любовное признание (ведь переполняющее его чувство он искренне считал любовью), но долг вменял Мэри вести себя более благоразумно и скромно; ей полагалось яснее сознавать разницу в их положении и не подвергать опасности ни свои, ни его чувства.

И однако ж Мэри не могла его одернуть, как любая другая юная леди одернула бы другого юного джентльмена. Нечасто молодой человек позволяет себе вольничать с девушкой в самом начале знакомства – разве что хлебнет лишнего, но если молодые люди знакомы давно и близко, то вольное обращение неизбежно. Фрэнк и Мэри так много времени проводили вместе на его каникулах, так тесно общались в детстве, что в ее отношении Фрэнк не испытывал того врожденного страха перед женщиной, который сковывает молодому человеку язык, а Мэри настолько привыкла к его шуткам, и добродушию, и неистребимой жизнерадостности и успела так полюбить его сумасбродства и привязаться к нему самому, что для нее оказалось непросто вовремя заметить и остановить холодной сдержанностью неуловимый переход от мальчишеской приязни ко взрослой любви.

Да и Беатрис в этом деле только подлила масла в огонь. С шаловливой живостью, совершенно недостойной своих высокопоставленных родичей, она поддразнивала Мэри и Фрэнка касательно их полудетской влюбленности друг в друга. Дразниться-то она дразнилась, но интуитивно воздерживалась от насмешек в присутствии матери и сестры, тем самым сделав из отношений молодых людей, так сказать, их с Мэри и братом секрет, как будто между этими двумя и впрямь происходило что-то серьезное. Не то чтобы Беатрис когда-либо хотела их поженить: о подобном браке она даже не помышляла. Она была по-девчоночьи беспечна, легкомысленна, бесхитростна – словом, совсем не такова, как Де Курси. Совсем не такова, как Де Курси – и однако ж подобно Де Курси благоговела перед родовитостью, и более того, предубеждения Де Курси подкреплялись убеждениями Грешемов. Леди Амелия ни за что на свете не осквернила бы кровь Де Курси, но считала, что золото не содержит в себе скверны. Беатрис стыдилась сестриного брака и в душе частенько повторяла, что ни за что не вышла бы за такого, как мистер Моффат.

Так она заявила и Мэри, а Мэри подтвердила, что подруга права. Мэри тоже гордилась происхождением, гордилась родом своего дяди, и девушки рассуждали промеж себя со всем жаром девической доверительности о величии семейных традиций и семейной чести. Беатрис рассуждала, не ведая истины о происхождении своей подруги, а Мэри, бедняжка Мэри, говорила, пребывая в таком же неведении, однако ж сильно подозревая, что когда-нибудь в будущем настанет для нее горький день узнать страшную правду.

В одном Мэри ни секунды не сомневалась: никакое богатство, никакие мирские выгоды не поставят никого выше нее. Если бы она родилась дочерью джентльмена, то была бы достойна стать женой любого джентльмена. Пусть наипервейший богач Европы бросит к ее ногам все свои богатства, она при желании вернула бы ему его дар сторицей. Она знала: эти подношения никогда не искусили бы ее сдать крепость своего сердца, вручить ключи к своей душе и власть над своими мыслями – нет, ни малой толики души и сердца не уступила бы она в качестве довеска!

Если бы она только родилась дочерью джентльмена! И тогда ей на ум приходили странные вопросы: что делает джентльмена – джентльменом? А благородную даму – благородной дамой? Что это за внутренняя сущность, одухотворенная квинтэссенция того привилегированного положения в мире, которое называют знатностью и которое заставляет тысячи и сотни тысяч преклоняться перед немногими избранными? Откуда берется благородство, что может или должно им наделять?

И Мэри ответила на свой вопрос. Кто бы, и что бы, и откуда бы ты ни был – благородством наделяет безусловное, истинное, признанное личное достоинство. Так заявлял о себе демократический дух, прочно утвердившийся в ее груди. Помимо этого, благородство можно только унаследовать: его получают, так сказать, из вторых – ну, или двадцать вторых – рук. Так подсказывал аристократический дух, утвердившийся в ее груди не менее прочно. Все эти представления она, разумеется, усвоила в ранние годы от дяди – и теперь изо всех сил старалась внушить Беатрис Грешем, своей задушевной подруге.

Когда Фрэнк заявил, что Мэри имеет право сказать ему все как есть, начистоту, он имел в виду, что у него есть право получить ответ. Мэри это право признала – и ответила.

– Мистер Грешем, – промолвила она.

– Ох, Мэри, что еще за «мистер Грешем»!

– Да, мистер Грешем; отныне и впредь только «мистер Грешем» и не иначе. Более того, также и «мисс Торн».

– Да не бывать тому, Мэри, – я скорее застрелюсь!

– Ну, я, положим, стреляться не стану, если тому не бывать, но если тому не бывать и если вы со мною не согласитесь, я никогда больше не смогу переступить порога Грешемсбери.

– Это еще почему? Ты имеешь в виду мою матушку? – воскликнул Фрэнк.

– Конечно же нет, еще не хватало! – отозвалась Мэри, и глаза ее сверкнули так ярко, что Фрэнк даже вздрогнул. – Ничего подобного я в виду не имею. Я имею в виду вас, а не вашу матушку. Я нисколько не боюсь леди Арабеллу, но боюсь вас.

– Боишься меня, Мэри?

– Мисс Торн! Прошу вас, запомните – мисс Торн и не иначе. Не затворяйте передо мной дверей Грешемсбери. Не разлучайте меня с Беатрис. Это вы меня прогоните прочь, вы и никто иной. Я не дрогну перед вашей матушкой – я знаю, что не дрогну, но не смогу противостоять вам, если вы станете относиться ко мне иначе, чем… чем…

– Иначе чем как? Я хочу относиться к тебе как к той единственной в целом свете девушке, которую выбрал себе в жены.

– Мне очень жаль, что вам зачем-то понадобилось сделать выбор так рано. Но, мистер Грешем, не будем сейчас шутить на этот счет. Я уверена, вы не стали бы обижать меня намеренно, однако если вы снова заговорите со мной или обо мне подобным образом, вы нанесете мне обиду, обиду такую глубокую, что мне, дабы защитить себя, придется покинуть Грешемсбери. Я знаю, что вы слишком великодушны и не захотите меня к этому вынуждать.

На том разговор и закончился. Фрэнк, разумеется, поднялся наверх проверить, в порядке ли его новые карманные пистолеты, вычищены ли, заряжены ли и вставлен ли пистон – на случай если спустя несколько дней он обнаружит, что длить дольше земное бытие невыносимо.

Однако ж ему каким-то образом удалось пережить последующие дни, по-видимому, чтобы не разочаровывать отцовских гостей.

Глава VII
Докторский садик

Мэри удалось утихомирить своего воздыхателя – с таким скромным достоинством она держалась. Но теперь ей предстояла задача более трудная – успокоиться самой. Юные леди в целом, пожалуй, не менее чувствительны, чем молодые джентльмены. А Фрэнк Грешем был хорош собой, обходителен, отнюдь не глуп, прямодушен и честен, и более того, он был истинным джентльменом – сыном мистера Грешема из Грешемсбери. Мэри, если так можно выразиться, была воспитана в любви к нему. Если бы с ним произошло что-нибудь дурное, она бы плакала как по брату. Так что не следует предполагать, что, когда Фрэнк Грешем признался ей в любви, Мэри выслушала его с полным безразличием.

Возможно, он объявил о своих чувствах не тем высокопарным языком, которым, как правило, объясняются друг с другом герои в романах. Дамы, возможно, сочтут, что Мэри никоим образом не следовало воспринимать всерьез признание, сделанное в такой ребячливой манере. Его: «Так да или нет?», «Ты меня любишь? Неужели не любишь?» не слишком-то походили на поэтические излияния вдохновенного обожателя. Но тем не менее в них были жар и правдивость, сами по себе не то чтобы отталкивающие, и гнев Мэри – гнев? нет, не гнев, но ее возражения пылкому поклоннику, – видимо, подсказывались отнюдь не его нелепой манерой говорить о любви.

Мы склонны думать, что влюбленные из числа простых смертных не всегда изъясняются прочувствованным поэтическим слогом, который, по общему мнению, приличествует такого рода эпизодам. Невозможно правдиво описать то, чего никогда не видел и не слышал, но вниманию автора однажды была представлена одна такая сцена во всех ее подробностях, слово в слово. Причем речь идет отнюдь не о простолюдинах из низших слоев общества, но о молодой паре благородного происхождения и соответствующего воспитания, оба – хороши собою, из образованных кругов, не чужды умственного труда, словом, именно таковы, каким и подобает быть куртуазным влюбленным. Жизненно важный разговор прошел так (место страстного объяснения – морское побережье осенью; влюбленные прогуливаются по берегу):

Джентльмен. В общем, мисс ***, дело такое: вот он я, хотите берите, хотите – нет.

Леди(процарапывая зонтиком бороздку в песке, чтобы соленая вода перетекала из одной лужицы в другую). Ах, какую чепуху вы говорите!

Джентльмен. Чепуху! Богом клянусь, никакая это не чепуха; ну, право, Джейн, вот он я; ну же, скажите хоть что-нибудь.

Леди. Да, наверное, мне следует что-нибудь сказать.

Джентльмен. Ну так как же, да или нет?

Леди(очень медленно, еле слышным голосом, при этом расширяя масштаб своих инженерных трудов): Что ж, отказывать вам мне, наверное, не хотелось бы…

На том дело и было слажено: слажено подобающим образом, ко всеобщему удовлетворению; леди и джентльмен оба, конечно, подумали бы – если бы вообще об этом задумались, – что сей счастливейший миг их жизни был освящен приличествующей случаю поэзией.

После того как Мэри, как ей самой казалось, надлежащим порядком обуздала молодого Фрэнка, чье предложение руки и сердца на этом этапе его жизни звучало, по ее мнению, полной нелепостью, ей пришлось обуздывать себя саму. Есть ли на земле счастье большее, нежели такая любовь – если бы только Мэри была вправе протянуть к ней руку? Какой мужчина более достоин любви, нежели тот, который со временем вырастет из такого мальчишки? И потом, разве она не любила Фрэнка – уже любила его, не дожидаясь никакой перемены? Разве она не чувствовала, что есть в нем что-то такое – в нем, да и в ней самой тоже, – благодаря чему они просто созданы друг для друга? Как чудесно было бы стать сестрицей для Беатрис, дочерью для сквайра – и неотъемлемой частью Грешемсбери!

И хотя унять этих мыслей она не могла, ей ни на миг не приходило в голову воспринять предложение Фрэнка всерьез. Пусть сама она взрослая женщина, он-то еще сущий мальчишка. Ему еще предстоит посмотреть мир, прежде чем он заживет своим домом; прежде чем жениться, он еще сто раз передумает насчет своей избранницы. Кроме того, хоть Мэри и недолюбливала леди Арабеллу, она чувствовала, что кое-чем обязана если не ее доброте, то хотя бы ее снисходительности; в глубине души она была убеждена, что поступит дурно – и мир ее осудит, и дядя тоже не одобрит, – если она попытается поймать юного Фрэнка на слове.

Она не питала никаких иллюзий, ни на миг не сочла для себя возможным стать миссис Грешем только потому, что Фрэнк сделал ей предложение, и тем не менее не могла не думать о том, что произошло, – и думала, вероятно, куда больше, нежели сам Фрэнк.

День-два спустя, вечером накануне дня рождения Фрэнка, Мэри вышла с дядей в садик за домом и попыталась расспросить его, чтобы понять, достойна ли она, в силу своего происхождения, стать женой такого джентльмена, как Фрэнк Грешем. Дядя с племянницей имели обыкновение гулять вдвоем, когда доктору никуда не нужно было уезжать летним вечером. Это случалось нечасто, ведь его трудовой день длился куда дольше, нежели отрезок времени между завтраком и ужином, как оно принято в деловой среде, но такие минуты они всегда проводили вместе, и доктор считал их едва ли не самой приятной частью своей жизни.

– Дядя, – спросила девушка, помолчав, – что вы думаете о предстоящем браке мисс Грешем?

– Ну, Минни, – так доктор ласково называл племянницу, – не скажу, что я много о нем думал, и, сдается мне, остальные тоже не больно-то на эту тему задумывались.

– Августа не может не задумываться, да и жених ее, полагаю, тоже.

– Я бы не был в этом так уверен. Есть люди, которые никогда в жизни не вступили бы в брак, если бы взяли на себя труд хорошенько подумать.

– Вот поэтому вы так и не женились, дядя?

– Ну тут одно из двух: либо вообще не задумываешься, либо думаешь слишком долго. И то и другое одинаково плохо.

Мэри так и не удалось подвести разговор к занимающему ее вопросу, поэтому ей пришлось отступиться и спустя какое-то время начать заново.

– А вот я о браке Августы то и дело задумываюсь.

– Очень любезно с твоей стороны избавить меня от лишних хлопот, да, пожалуй, и саму мисс Грешем тоже. Если ты основательно его обдумала, то остальным можно уже и не трудиться.

– Я так понимаю, мистер Моффат – человек без роду, без племени.

– В этом отношении он, безусловно, исправится, как только обзаведется женой.

– Дядюшка, вам все бы дразниться – хорош гусь!

– Ну, если я гусь, то ты, племянница, преглупая гусыня. Что нам с тобой до роду и племени мистера Моффата? У мистера Моффата есть то, что ценится превыше фамильной чести. Он очень богатый человек.

– Да, – кивнула Мэри, – я знаю, что он богат, а богатый человек, по-видимому, может купить все что угодно – кроме любви достойной женщины.

– Богатый человек может купить все что угодно, – подтвердил доктор, – но я вовсе не утверждаю, что мистер Моффат купил мисс Грешем. Не сомневаюсь, они прекрасно друг с дружкой поладят, – добавил он непререкаемым тоном, как будто ставя точку в разговоре.

Но племянница твердо вознамерилась не дать ему уйти от ответа.

– Так вот, дядя, – сказала она, – вы ведь претендуете на житейскую мудрость, которая в ваших же собственных глазах мудростью отнюдь не является.

– Да неужто?

– Сами знаете, что так, а касательно того, что обсуждать замужество мисс Грешем не подобает…

– Я не сказал, что не подобает.

– А вот и сказали, но ведь такие вещи нельзя не обсуждать. Как можно составить собственное мнение, если не присматриваться к тому, что происходит вокруг?

– Ох, чувствую, сейчас мне зададут головомойку! – вздохнул доктор Торн.

– Милый дядя, ну будьте же серьезны.

– Ну, если серьезно, то я надеюсь, что мисс Грешем будет очень счастлива как миссис Моффат.

– Разумеется, надеетесь, равно как и я. Я надеюсь так сильно, как только возможно надеяться, не видя к тому никаких оснований.

– Людям вообще свойственно питать безосновательные надежды.

– Что ж, значит, я продолжу надеяться. Но, дядя…

– Да, родная?

– Мне необходимо знать ваше мнение, честное и откровенное. Если бы вы были девушкой…

– Я со всей определенностью неспособен высказать мнение на основе столь странного допущения.

– Хорошо, но если бы вы собирались жениться…

– Такое допущение ко мне в равной степени не применимо.

– Но, дядя, я-то девушка и, возможно, когда-нибудь выйду замуж или, во всяком случае, однажды задумаюсь о замужестве.

– Последнее весьма вероятно.

– Потому, видя, как такой шаг предпринимает подруга, я не могу не представить себя на ее месте. Правильно ли я поступила бы, будь я мисс Грешем?

– Но, Минни, ты не мисс Грешем.

– Нет, я Мэри Торн, а это совсем другое дело, я знаю. Полагаю, уж я-то могла бы выйти замуж за кого угодно, не уронив себя.

Пожалуй, с ее стороны было не слишком-то великодушно так говорить, но она вовсе не вкладывала в свои слова того смысла, что в них прозвучал. Ей не удалось подвести дядю к важному для нее вопросу намеченным ею путем, и в поисках другого пути она нежданно-негаданно ступила на опасную почву.

– Мне было бы очень жаль, если бы моя племянница действительно так думала, – промолвил доктор, – и мне очень жаль, что она так говорит. Но, Мэри, я, признаться, совсем не понимаю, к чему ты ведешь. Думается мне, в мыслях у тебя полная путаница – а в словах так точно! – что совсем на тебя не похоже.

– Я скажу вам, дядя. – Не смея поглядеть ему в лицо, Мэри потупилась и принялась рассматривать траву под ногами.

– Ну, Минни, в чем дело? – И доктор взял ее руки в свои.

– Мне кажется, что мисс Грешем не следует выходить за мистера Моффата. А кажется мне так потому, что ее род благороден и высок, а он – низкорожденный плебей. А когда имеешь собственное мнение на этот счет, невозможно не применять его к окружающим людям и событиям, а раз уж я применяю свое мнение к ней, следующим шагом, естественно, будет применить его к себе самой. Будь я мисс Грешем, я бы не пошла замуж за мистера Моффата, хоть он купайся в золоте. Я знаю, какое место занимает мисс Грешем. Но какое место отведено мне? Вот что мне хотелось бы знать.

Мэри начала свою речь, пока оба стояли, но к тому времени, как девушка договорила, доктор снова стронулся с места – и она вместе с ним. Он шел медленно, не отвечая ни словом, а она, вся во власти переполняющих ее чувств, рассуждала вслух:

– Если женщина считает, что не должно ей ронять свое достоинство и выходить замуж за человека ниже себя по положению, она должна также понимать, что не след ей позорить человека, которого она, возможно, любит, и позволять ему жениться на неровне – то есть на ней.

– Вовсе нет, – быстро возразил доктор. – Мужчина возвышает женщину до своего уровня, но женщина разделяет положение своего мужа.

Они прошли еще немного молча, Мэри обеими руками держалась за дядину руку. Она твердо вознамерилась добраться до сути; поразмыслив про себя, как бы лучше подступиться к делу, она решила не ходить больше вокруг да около и спросила напрямую:

– А правда, что Торны такая же хорошая семья, как и Грешемы?

– С точки зрения генеалогии да, родная. Ну то есть, когда мне угодно быть старым дурнем и разглагольствовать о таких вещах в ином смысле, нежели говорит мир в целом, я могу сказать, что Торны так же хороши или даже лучше, чем Грешемы, но я постыдился бы всерьез кому-либо об этом заявить. В наши дни Грешемы занимают в графстве куда более высокое положение, нежели Торны.

– Но они принадлежат к одному классу, так?

– Да, безусловно; Уилфред Торн из Уллаторна и наш друг сквайр – представители одного и того же класса.

– Но, дядя, я и Августа Грешем – мы принадлежим к одному классу?

– Ну, полно, Минни, я же не стану хвастать, что принадлежу к тому же классу, что и сквайр – это я-то, бедный сельский доктор?

– Дорогой дядя, вы увиливаете от ответа; дражайший дядя, вы ведь и сами понимаете, что увиливаете? Вы знаете, о чем я. Есть ли у меня право называть Торнов из Уллаторна родней?

– Мэри, Мэри, Мэри! – воскликнул доктор после минутной паузы, по-прежнему не поднимая руки: девушка держалась за нее мертвой хваткой. – Мэри, Мэри, Мэри! Я так надеялся, что ты пощадишь меня и не станешь спрашивать!

– Рано или поздно это должно было произойти, дядя.

– Я так надеялся, что этого не произойдет никогда… ах, если бы!

– Но все уже позади, дядя, все уже сказано. Я больше не стану вас огорчать. Милый, родной, дорогой мой! Теперь мне надо бы любить вас еще сильнее, я и любила бы, честное слово, любила бы, будь такое возможно. Да кем бы я была, если бы не вы? Да что бы со мною сталось? – И Мэри бросилась дяде на грудь, обвила руками его шею и расцеловала в лоб, в щеки и в губы.

На том неприятный разговор и закончился. Мэри ни о чем больше не допытывалась, а доктор ничего сверх уже сказанного ей не открыл. Девушка охотно расспросила бы о матери, если бы только осмелилась, но она так и не собралась с духом: если бы ей сказали, что мать ее была дурной женщиной, а возможно, и сейчас такова, она бы этого просто не вынесла. О том, что она в самом деле дочь докторского брата, Мэри, конечно, знала. Хотя в раннем детстве она почти не слышала ни о каких родственниках, и о ее родителях дядя в присутствии девочки упоминал крайне редко, Мэри знала, что она – дочь Генри Торна, который приходился доктору братом и сыном – старому пребендарию. Обнаружилось это из пустяковых нечаянных оговорок и неизбежных обмолвок, но о матери ее никто и никогда не заговаривал. Доктор, рассказывая о своей юности, упоминал о ее отце, но о ее матери не велось и речи. Мэри давно знала, что она дитя одного из Торнов, а теперь вот выяснилось, что она не считается родней Торнов из Уллаторна – во всяком случае, родней в общепринятом смысле этого слова, да и племянницей своему дяде, строго говоря, не приходится, кроме как по его личному особому дозволению.

Вернувшись с прогулки, Мэри поднялась в гостиную, села и задумалась. Но недолго она пробыла там одна, очень скоро к ней присоединился дядя. Он не стал садиться и даже шляпы не снял, но, подойдя к девушке вплотную, произнес:

– Мэри, после всего, что произошло, с моей стороны было бы несправедливо и жестоко не рассказать тебе еще кое-что сверх того, что ты уже узнала. Твоя мать была очень несчастна – во многом, но не во всем, однако ж мир, который в таких делах зачастую очень строг, не считал, что она себя опозорила. Я говорю тебе это, дитя моя, чтобы ты могла уважать ее память. – И доктор Торн снова вышел, не дожидаясь ответа.

Слова его были подсказаны состраданием. Он понимал, что должна чувствовать девушка, которой приходится краснеть за мать, ведь ей стыдно не только говорить о матери, но даже и думать. И чтобы облегчить горе Мэри и воздать справедливость женщине, которой его брат причинил столько зла, доктор Торн заставил себя сказать все то, что сказал.

И теперь он в одиночестве расхаживал по саду туда-сюда, размышляя о том, правильно ли и мудро ли поступил в отношении племянницы. Когда девочку вверили его заботам, он решил, что ни ей, ни ее матери не следует ничего друг о друге знать. Он был готов посвятить себя осиротевшему ребенку своего брата, последнему отпрыску отцовского рода, но при этом он не хотел поддерживать никаких родственных связей со Скэтчердами. Доктор Торн с гордостью говорил про себя, что уж он-то во всяком случае джентльмен, так что и она, если будет жить в его доме, сидеть за его столом и греться у его очага, вырастет настоящей леди. Он не собирался о ней лгать; не собирался выдавать ее за ту, кем она не была, или что-то в отношении нее приукрашивать. Конечно же, о ней начнут судачить, главное, чтобы не пытались обсуждать ее с ним – доктор полагал про себя, и небезосновательно, что в таком случае уж он-то заставит болтуна прикусить язык. Он не станет притязать для малютки – для этой обездоленной сиротки – никогда не станет притязать для нее на какое-либо иное положение, нежели то, что принадлежит ей по праву. Он сам создаст для нее положение, расстаравшись как сможет. А там уж как сложится – и для него, и для нее.

Так решил про себя доктор. Однако все устроилось само собой, как оно зачастую бывает, так что ему самому и делать-то ничего не пришлось. На протяжении десяти или двенадцати лет о Мэри Торн никто не слышал; память о Генри Торне и его трагической гибели изгладилась, о том, что в связи с этой трагедией на свет появился ребенок, и тогда-то мало кто знал, а теперь все и вовсе позабыли. Спустя двенадцать лет доктор Торн объявил, что к нему переезжает жить маленькая племянница, дочь давно покойного брата. Как он и рассчитывал, никто с ним на эту тему не заговаривал, но, конечно же, промеж себя люди новость обсуждали. Догадывался ли кто-либо об истине, трудно сказать: во всех подробностях – вряд ли, в общих чертах, наверное, да. Один человек во всяком случае ничего не заподозрил; о племяннице доктора Торна он никогда не задумывался, ему и в голову не приходило, что у Мэри Скэтчерд остался в Англии ребенок; и человеком этим был Роджер Скэтчерд, брат Мэри.

Одному-единственному другу и никому больше доктор открыл всю правду – старому сквайру. «Я рассказал вам отчасти для того, чтобы вы знали, что ребенок не имеет права водить дружбу с вашими детьми, если вы придаете значение такого рода вещам. Однако ж позаботьтесь об этом сами. Мне бы не хотелось говорить кому-либо еще».

Никому другому ничего и не сказали; «заботами» сквайра Мэри Торн бегала по дому вместе с его собственными детьми, как если бы приходилась им ровней. Более того, сквайр очень привязался к Мэри, особо ее отличал и в деле с мамзель Ларрон во всеуслышание заявил – к вящему возмущению леди Арабеллы, – что хоть сегодня отвел бы девочке почетное место в судейской коллегии.

Вот так жизнь шла своим чередом, и никто ни о чем особо не задумывался – вплоть до сего дня, когда, в возрасте двадцати одного года, Мэри пришла к дяде и спросила, каково ее положение и в каких слоях общества ей подобает искать себе мужа.

И теперь доктор неспешно расхаживал взад и вперед по саду, всерьез размышляя: что, если он все-таки был неправ в отношении племянницы? Что, если, попытавшись воспитать ее как леди, он поставил ее в ложное положение и лишил какого бы то ни было законного места в жизни? Что, если теперь она толком не принадлежит ни к одному сословию?

И к чему привел этот план удержать ее подле себя? Он, доктор Торн, по-прежнему был человеком бедным, копить деньги он не умел; он обеспечил племяннице уютный дом и, несмотря на докторов Филгрейва, Сенчери, Рирчайлда и других, зарабатывал довольно для их с девочкой общих нужд, но, в отличие от прочих, не держал трех-четырех тысяч фунтов в государственных трехпроцентных бумагах, на что Мэри могла бы жить относительно комфортно в случае его смерти. Уже в зрелые годы он застраховал свою жизнь на восемьсот фунтов; только на это обеспечение Мэри и могла рассчитывать в будущем. И разумно ли он поступил, позаботившись, чтобы о Мэри не знали и не подозревали все те, кто в таком же близком родстве с нею по материнской линии, как доктор Торн – по отцовской? Ведь если родственники со стороны матери некогда прозябали в беспросветной бедности, то теперь обрели огромное богатство.

Но когда доктор Торн взял девочку к себе, разве он не спас ее от крайней нищеты, от лишений работного дома, от насмешек приютских детей, рожденных в законном браке, от самой что ни на есть убогой доли? А теперь Мэри – его свет в окошке, его любимица, его великое утешение – его гордость, и счастье, и отрада! Неужто ему следует передать ее в чужие руки, уступить ее хотя бы частично, если таким образом она сможет разделить богатство – а также и грубое общество своих до поры незнакомых родственников с их неотесанными манерами? Он, который никогда не поклонялся богатству ради себя самого, он, который презирал златого тельца и тому же учил племянницу, неужели теперь он продемонстрирует, что вся его философия насквозь фальшива, как только перед ним возникнет такое искушение?

И однако ж какой мужчина согласится взять в жены незаконнорожденную бесприданницу, тем самым не только обрекая своих детей на нищету, но и передав им дурную кровь? Самому-то ему все нипочем: он, доктор Торн, уже сделал карьеру, его имя, во всяком случае, принадлежит ему, он занимает прочное положение в обществе – он-то может себе позволить держаться широких взглядов и исповедовать философию, которая противоречит мировой практике, но есть ли у него право навязывать подобные взгляды своей племяннице? Кто женится на девушке в ее положении? Образованная, тонко воспитанная Мэри уже не вписывалась в то сословие, в котором ей пристало бы искать себе ровню. При этом доктор хорошо понимал, что она никогда не отдаст свою руку в залог любви, не рассказав сперва избраннику все, что знает и о чем догадывается касательно своего происхождения.

А этот ее внезапный вопрос нынче вечером – чем он подсказан? Может ли быть, что кто-то уже вызвал отклик в ее сердце? Нет ли в ее душе какой-нибудь причины для непокоя, объясняющей подобную настойчивость? Иначе почему она впервые сказала дяде, что не знает, где ей место? А если ее сердце затронуто, то не иначе как молодым Фрэнком Грешемом. И что в таком случае ему, доктору Торну, делать? Собрать все свои принадлежности, футляры для скальпелей, пестики и ступки и отправиться на поиски нового пристанища в огромном мире, предоставив своим высокоученым врагам, Филгрейву, Сенчери и Рирчайлду, торжествовать победу? Но лучше так, нежели остаться в Грешемсбери, принеся в жертву сердце и гордость своего дитяти.

Так доктор во власти мучительных размышлений медленно прохаживался по саду туда и сюда.

Глава VIII
Матримониальные планы

Мы, безусловно, помним, что разговор Мэри с другими девушками в Грешемсбери состоялся два-три дня спустя после того, как Фрэнк великодушно предложил ей руку и сердце. Мэри твердо решила про себя, что все это чистой воды блажь, о которой и рассказывать-то никому не стоит, но сердце у нее ныло. Она была горда – и однако ж знала, что должна склонить выю перед чужой гордыней. Лишенная имени, она не могла не испытывать неумолимого, бескомпромиссного демократического неприятия к претензиям прочих, одаренных всем тем, чего сама была лишена. Именно такие чувства ее и обуревали, и она тем решительнее презирала снобов, которые тщеславились тем, что было для нее всего желаннее. Мэри с гордостью говорила себе, что внутренний человек, будь то мужчина либо женщина, нагое создание, одухотворенное живой душой, – это творение Господа, а все прочее не более чем платье, прикрывающее его наготу и сработанное руками человеческими, пошито ли оно портным или пожаловано королем. Разве не способна она поступать так же благородно, любить так же беззаветно, чтить Господа в небесах с той же неколебимой верой и свое божество на земле так же преданно, как если бы унаследовала голубую кровь от десятков высокородных предков? Так убеждала себя Мэри. И все же, говоря это, она знала, что, будь она мужчиной, таким как, например, наследник Грешемсбери, ничто не соблазнило бы ее замарать кровь своих детей женитьбой на низкорожденной. Ей казалось, что, будь она Августой Грешем, никакой мистер Моффат при всем его богатстве не добился бы ее руки, если бы только не смог в свой черед поведать ей о фамильной чести и о длинной веренице пращуров.

Вот так, в разладе сама с собою, Мэри вооружилась на борьбу с предрассудками света – предрассудками, которым сама была привержена всем сердцем.

И должно ли ей отказаться от давней приязни, от задушевных подруг только потому, что выяснилось: сама она никого не вправе назвать родней? Неужто ей не суждено больше с девической непосредственностью изливать сердце Беатрис Грешем – как равной? Неужто ей предстоит разлучиться с Пейшенс Ориэл и быть изгнанной – или скорее самой себя изгнать – из девичьих кружков и собраний Грешемсберийского прихода, неужто ей больше не найдется местечка среди юных сверстниц?

До сих пор в Грешемсбери спрашивали, что скажет и что думает Мэри Торн по такому-то и такому-то поводу, не реже, нежели интересовались мнением Августы Грешем – ничуть не реже, разве что в доме гостили барышни Де Курси. Неужели теперь и этому пришел конец? Так повелось с тех пор, как юные леди были детьми, и казалось само собой разумеющимся. Но теперь сама Мэри Торн задавалась вопросом, а правильно ли это. В самом ли деле ей предстоит обнаружить, что ее положение ложно и должно измениться?

Вот какие чувства обуревали девушку, когда она отказывалась стать подружкой невесты в свите Августы Грешем и предлагала Беатрис попрать ногой свою шею, когда она вынудила леди Маргаретту покинуть комнату и излагала свои грамматические теории касательно слова «смиренница», вот какие чувства обуревали Мэри, когда Фрэнк придержал для нее дверь столовой, а она с суровой миной спрятала руку за спину.

«Пейшенс Ориэл может поведать ему о своих родителях, – сказала себе Мэри. – Вот пусть Пейшенс и примет его руку, пусть она с ним и разговаривает». И очень скоро Мэри увидела, как Пейшенс и впрямь беседует с Фрэнком; при виде этого девушка молча ушла, и смешалась с пожилыми гостями, и с превеликим трудом сдержала слезинку, что грозила того гляди скатиться по щеке.

Но откуда бы взяться слезинке? Разве гордая Мэри не заявила Фрэнку, что все его ухаживания – просто мальчишеская дурь? Разве не так сказала она, пока еще имела основания надеяться, что ее кровь ничем не хуже его крови? Разве она не распознала с первого взгляда, что его любовные признания не следует принимать всерьез: они просто смешны? И однако ж в уголке ее глаза дрожала слезинка, потому что этот мальчишка, которого она отчитала и прогнала от себя, чью руку, предложенную из самых дружеских побуждений, только что отвергла, – потому что он, получив от нее отпор, дурачится и любезничает с той, которая не так с ним строга!

Мэри все слышала: пока с Фрэнком и Пейшенс была леди Маргаретта, голоса этих двоих разносились громко и весело; чуткий слух девушки уловил также, что, как только леди Маргаретта их оставила, голос Фрэнка зазвучал приглушенно и нежно. А Мэри пошла себе дальше, молча, глядя прямо перед собою, и постепенно отстала от всех прочих.

Приусадебные угодья с одной стороны почти вплотную примыкали к деревне. В этой их части на всю длину деревенской улицы тянулась тропа, и в дальнем конце сада, у калитки, которая выводила в деревню и открывалась изнутри, под большим раскидистым тисом притулилась скамеечка. Отсюда в просвете между домами можно было разглядеть приходскую церковь в парке по другую сторону. В этот-то укромный уголок и пришла Мэри и присела на скамеечку, твердо вознамерившись избавиться и от слез, и от их следов, прежде чем снова покажется миру.

«Я никогда больше не буду здесь счастлива, – сказала себе девушка. – Никогда. Я больше не одна из них, и, значит, жить среди них я не могу». Тут ей подумалось, что она ненавидит Пейшенс Ориэл, но за первой мыслью тотчас же последовала другая – такого рода мысли ведь сменяются быстро, – что она вовсе не питает ненависти к Пейшенс Ориэл, напротив, искренне ее любит, прямо-таки души в ней не чает; что Пейшенс Ориэл – очень милая девушка и в один прекрасный день, конечно же, станет хозяйкой Грешемсбери, чему Мэри только порадуется. Тут-то ослушница-слезинка и взяла верх, и сорвалась с ресниц, и скатилась по щеке, и упала на руку, безвольно лежавшую на колене. «Что я за дуреха! Что за идиотка! Что за пустоголовая, глупая трусиха!» – воскликнула Мэри, вскакивая на ноги.

И вдруг где-то совсем рядом, у калитки, послышались голоса. Голоса ее дяди и Фрэнка Грешема.

– Благослови вас Господь, Фрэнк! – промолвил доктор, выходя наружу. – Вы ведь простите старому другу нудную нотацию? Хотя вы теперь взрослый мужчина, разумный и рассудительный, и по парламентскому закону отвечающий за свои поступки.

– Разумеется, прощу, доктор, – заверил Фрэнк. – От вас я готов выслушать нравоучение и подлиннее.

– Ну, во всяком случае, уже не сегодня, – сказал доктор, затворяя за собой калитку. – Если встретите Мэри, скажите ей, что мне пришлось срочно уйти. Я пришлю за ней Джанет.

Старуха Джанет была служанкой в докторском доме.

Мэри предпочла остаться незамеченной; она замерла неподвижно, дождалась, чтобы калитка со щелчком закрылась, и только тогда стремительно зашагала назад к усадьбе по той же тропе, по которой пришла сюда. Однако ж как только она тронулась с места, то обнаружила, что за ней следуют; не прошло и нескольких мгновений, как Фрэнк поравнялся с ней.

– Ой, Мэри! – негромко окликнул он девушку, еще не вполне ее догнав. – Ну надо же, мне как раз поручили тебе кое-что передать, а вот и ты! А что ты тут делаешь совсем одна?

Первым побуждением Мэри было напомнить Фрэнку, чтобы тот не называл ее больше по имени, но девушка тут же осознала, что прямо сейчас требовать этого неблагоразумно. Следы слез никуда не делись, и она хорошо понимала, что нужно очень немного – малейшее проявление нежности с его стороны, самое незначительное усилие с ее стороны выказать равнодушие – и тут уже одной нежданной слезинкой не обойдешься: слезы польются ручьем. Так что лучше ей сделать вид, будто она и не вспоминает о происшедшем. Здесь, в Грешемсбери, пусть зовет ее Мэри, если ему так хочется. Скоро он уедет, а пока он здесь, она станет держаться от него подальше.

– Твоего дядю срочно вызвали к какой-то старушенции в Сильвербридж.

– В Сильвербридж! Значит, он вернется только к утру. И чего больной не послать бы за доктором Сенчери?

– Наверное, она решила, что двум старухам промеж себя не поладить.

Мэри не сдержала улыбки. Ей не нравилось, когда дядя уезжал так поздно и так далеко, но всякий раз, когда его приглашали во вражеский стан, это ощущалось как маленькая победа.

– А за тобой должна зайти Джанет. Однако ж я сказал доктору, что беспокоить еще одну старушку нет нужды. Разумеется, я сам провожу тебя домой.

– Нет-нет, мистер Грешем, ни в коем случае!

– Конечно же провожу, еще бы не провожу!

– Как! В этот великий день, когда все до одной дамы только вас и высматривают, только о вас и говорят! Уж не хотите ли вы окончательно настроить против меня графиню? Вообразите, как рассердится леди Арабелла, если вы бросите гостей и уйдете невесть куда!

– Послушать тебя, Мэри, так можно подумать, ты сама пойдешь пешком в Сильвербридж!

– Что, если и так?

– Если я тебя не провожу, проводит кто-нибудь еще. Джон или Джордж…

– Господи милосердный, Фрэнк! Чтоб меня да провожал до дома кто-то из Де Курси!

Она позабылась – и позабыла о чинной благопристойности, ведь никак невозможно было удержаться от ехидной шутки в отношении высокородных Де Курси; она позабылась и назвала его Фрэнком в прежней, свободной и непринужденной манере – и тут же, спохватившись, с достоинством выпрямилась, закусила губку и дала зарок впредь не терять бдительности.

– Ну, словом, выбирай: либо кто-нибудь из них, либо я, – заявил Фрэнк. – Неужели ты предпочтешь мне моего кузена Джорджа?

– Вам обоим я предпочту Джанет, ведь рядом с ней мне не придется чувствовать себя обузой.

– Обузой! Мэри, для меня?

– Да, мистер Грешем, обузой для вас. Провожать домой по грязи деревенских барышень – это тяжкая повинность. Все джентльмены так считают.

– Никакой грязи нет, иначе тебя бы вообще пешком не отпустили.

– О, деревенские девушки, в отличие от светских джентльменов, ко всему привычные!

– Да я бы на руках тебя домой отнес, Мэри, скажи только слово, – не без пафоса заявил Фрэнк.

– Ох, боже мой, пожалуйста, не надо, мистер Грешем, мне бы это совсем не понравилось, – возразила Мэри, – тачка и то предпочтительнее.

– Да, конечно, помню: все что угодно, лишь бы не моя рука!

– Разумеется, все что угодно – любое средство передвижения. Вздумай я изображать младенца, а вы няньку, мы оба чувствовали бы себя неловко!

Фрэнк Грешем был в замешательстве, сам толком не понимая почему. Он пытался сказать возлюбленной что-нибудь нежное, но любое его слово она обращала в шутку. Мэри невозможно было упрекнуть в холодности, отвечала она вполне доброжелательно, и однако ж он остался недоволен. Неприятно, если милые сентиментальные любезности обращают в фарс, когда ты всерьез влюблен. Кроме того, Мэри отшучивалась так непринужденно; казалось, в сердце ее царят мир и покой. Фрэнк был всерьез раздосадован. Если бы он только знал всю правду как есть, он, вероятно, утешился бы.

Насмешки ее были для влюбленного что ушат холодной воды, но Фрэнк твердо вознамерился не уступать. Три дня назад, получив отпор, он ушел, признавая поражение, признавая с печалью и стыдом. Но с тех пор он достиг совершеннолетия, с тех пор он успел сказать речь, и не одну, и к нему самому тоже обращались с речами; с тех пор он набрался храбрости, флиртуя с Пейшенс Ориэл. Он хорошо помнил старую пословицу: робкое сердце не завоюет прекрасной дамы; посему он решил, что сердце его не сробеет и что он попробует завоевать даму пылкой отвагой.

– Мэри, – произнес Фрэнк, внезапно остановившись – ведь они почти дошли до лужайки и до них уже доносились голоса гостей. – Мэри, ты ко мне жестока.

– Не думаю, мистер Грешем, но если и так, не надо сводить счеты. Я слабее вас и я в вашей власти, поэтому не будьте жестоки ко мне.

– Ты не дала мне руки, – продолжал он. – Из всех гостей, собравшихся в Грешемсбери, только ты одна не пожелала мне счастья, только ты одна…

– Я охотно пожелаю вам счастья… я от души желаю вам счастья; вот моя рука. – И Мэри открыто протянула ему руку без перчатки. – Вы в достаточной степени джентльмен, чтобы меня понять. Вот вам моя рука; я верю, что вы ею не злоупотребите.

Фрэнк завладел ее рукой и тепло ее пожал, как пожал бы любому другому другу в подобных обстоятельствах. Но не выпустил ее руки, как ему следовало бы. Фрэнк не был святым Антонием, и со стороны мисс Торн подвергать его такому искушению было в высшей степени неразумно.

– Мэри, – проговорил он, – милая Мэри! Ненаглядная моя Мэри! Если бы ты только знала, как я люблю тебя!

Произнося эти слова и держа мисс Торн за руку, Фрэнк стоял на тропе, спиной к лужайке и к дому, и потому не сразу заметил свою сестру Августу, которую угораздило появиться именно в этот момент. Мэри покраснела до полей соломенной шляпки и резко вырвала руку. Движение это не укрылось от внимания Августы; поняла и Мэри, что Августа все видела.

По моему нудному, непомерно затянутому рассказу читатель, чего доброго, вообразит, что рукопожатие длилось несовместимо с возражениями дамы против такого положения дел, но вина целиком моя, а вовсе не ее. Если бы я владел сжатым, стремительным, обрывочным стилем повествования, уж я бы вместил все – недостойное поведение Фрэнка, немедленное возмущение Мэри, появление Августы, ее по-аргусовски острый, все подмечающий глаз и последующее горе Мэри – в пяти словах и в полудюжине тире и кавычек. Вот так и следовало рассказывать, ведь, надо отдать Мэри должное, она не задержала свою руку в руке Фрэнка ни на мгновение дольше неизбежного.

Фрэнк, почувствовав, что девичья ручка высвободилась, и с запозданием услышав, как скрипит гравий под чужими шагами, резко обернулся.

– А, это ты, Августа? Ну, чего тебе?

Августа от природы не была злючкой, ведь в ее жилах голубая кровь Де Курси отчасти смягчалась достоинствами Грешемов, и ей вовсе не хотелось настраивать против себя брата, предавая огласке его мелкие любовные грешки. Но рассуждения тети касательно опасности таких встреч, как та, что только что произошла на ее глазах, запали Августе в душу; она так и вздрогнула, увидев брата у самого края пропасти, о которой графиня особо предостерегала леди Арабеллу. Августа, как сама она отлично сознавала, выполняла свой долг перед семьей – шла замуж за портновского сына, которого нисколько не любила, – шла только потому, что портновский сын обладал баснословным богатством. А когда одна представительница семейства в лепешку расшибается ради семьи, ей больно видеть, как благие плоды ее усилий сводит на нет безрассудство другого члена семьи. Будущую миссис Моффат и впрямь так удручило легкомыслие молодого наследника, что она позволила себе состроить мину под стать тете Де Курси.

– Ну, что такое? – не без раздражения переспросил Фрэнк. – Чего задрала подбородок и косо смотришь?

С сестрами Фрэнк привык вести себя сущим деспотом и успел позабыть, что старшая из них вот-вот перейдет из-под его власти под власть портновского сына.

– Фрэнк, – промолвила Августа, причем тон ее голоса делал честь поучительным урокам, преподанным ей за последнее время. – Тетушка Де Курси желает немедленно переговорить с тобой в малой гостиной.

Про себя Августа решила дать мисс Торн совет-другой, как только брат оставит их вдвоем.

– В малой гостиной, говоришь? Что ж, Мэри, пойдем все вместе, время как раз к чаю.

– Фрэнк, ступай сейчас же, не мешкая, – промолвила Августа, – графиня рассердится, если ты заставишь ее ждать. Она за тобой уже двадцать минут назад послала. А мы с Мэри Торн вернемся следом за тобой.

«Мэри Торн» было сказано таким тоном, что Мэри сей же миг гордо вскинула голову.

– Мэри Торн не задерживает никого из вас, – произнесла она.

Фрэнк тоже расслышал в сестрином голосе нечто такое, что не предвещало Мэри добра; он понял, что кровь Де Курси в жилах Августы уже восстает против докторской племянницы в том, что касается брата, хоть та же самая кровь, так уж и быть, снизошла до портновского сына в ее собственном случае.

– Ладно, уже иду, – буркнул он, – но смотри мне, Августа, если ты хоть слово сболтнешь про Мэри…

Ох, Фрэнк! Фрэнк! Какой же ты еще мальчишка! Простофиля, безмозглый простофиля как есть! Разве так полагается ухаживать – просить одну девушку не ябедничать про другую, как будто вы втроем все еще дети и изорвали свои платьица и штанишки, перелезая вместе через изгородь? Ох, Фрэнк! Фрэнк! И это – полноправный наследник Грешемсбери? Это ты-то – взрослый, дееспособный мужчина, отвечающий за свои поступки? Это ты-то – лихой наездник, который только что грозился молодому Гарри Бейкеру и Досточтимому Джону заткнуть их обоих за пояс на полевании? Это ты-то – совершеннолетний? Да тебе еще за материнскую юбку держаться!

«Если ты хоть слово сболтнешь про Мэри…»

Сестре-то он свою волю объявил, но продвинуться дальше этого ему было не суждено. Глаза Мэри вспыхнули таким негодованием, что Фрэнк лишился дара речи задолго до того, как звук ее голоса достиг его слуха, и однако ж заговорила она сразу же, как только в голову ей пришли нужные слова, причем заговорила громко, во всеуслышание:

– Сболтнет хоть слово про Мэри, мистер Грешем! А почему бы ей и не сказать о Мэри столько слов, сколько ей заблагорассудится? Сейчас я тебе все объясню, Августа! А также попрошу ни в коем случае не молчать ради меня. Что до меня, ты вольна говорить кому хочешь. Вот уже во второй раз твой брат…

– Мэри, Мэри, – вмешался Фрэнк, пытаясь ее унять.

– Прошу прощения, мистер Грешем, но вы вынуждаете меня рассказать вашей сестре все как есть. Он уже дважды позволил себе поразвлечься, обращая ко мне слова, которые с его стороны произносить очень дурно, и…

– Мэри, что ж в том дурного?

– Слова, произносить которые с его стороны было очень дурно, – твердо повторила Мэри, – а с моей стороны было бы нелепо слушать. Он, вероятно, то же самое говорит и другим, – добавила Мэри, не в силах позабыть глубочайшую из ран, флирт с Пейшенс Ориэл, – но в отношении меня это почти жестоко. Другая девушка его бы просто высмеяла или прислушалась бы к нему, это уж как ей угодно, но я не могу ни того ни другого. Теперь ноги моей не будет в Грешемсбери, по крайней мере пока он не уедет, и, Августа, пожалуйста, пойми: в том, что касается меня, нет ничего такого, чего нельзя было бы рассказать всему свету.

Договорив, Мэри решительно зашагала вперед, немного обогнав брата с сестрой, – гордая как королева. Если бы в этот миг с ней повстречалась сама леди Де Курси, графиня бы, верно, вынуждена была уступить ей дорогу.

– «Если ты хоть слово сболтнешь про Мэри!» – повторила девушка себе, но по-прежнему громко и вслух. – Ни о чем нет нужды умалчивать на мой счет, ни о чем, ни о чем!

Августа, ошеломленная этой вспышкой негодования, последовала за Мэри; последовал и Фрэнк, но не молча. Когда первая оторопь при виде праведного гнева Мэри прошла, он почувствовал, что должен хоть как-то оправдаться перед возлюбленной и подтвердить чистоту своих намерений.

– Рассказывать тут и впрямь нечего, во всяком случае, про Мэри, – заявил он сестре, – но насчет меня, если ты не намерена считаться с желаниями брата, можешь рассказать вот что – я люблю Мэри Торн всем сердцем и никогда не полюблю другую.

К тому времени они дошли до лужайки, и Мэри смогла наконец свернуть с дорожки, ведущей к дому. На прощанье она произнесла, на сей раз совсем тихо:

– Я не могу помешать ему болтать вздор, Августа, но будь мне свидетельницей, слушать его я отказываюсь. – И с этими словами девушка едва ли не бегом кинулась в дальнюю часть сада, где завидела Беатрис.

А Фрэнк, шагая с сестрой к дому, попытался выманить у нее обещание не ябедничать о том, что она только что видела и слышала.

– Разумеется, Фрэнк, это все чепуха и вздор, – заявила та, – и не следует тебе так шутить.

– Да, но, Гусси, полно тебе, мы с тобой всегда были друзьями, зачем нам ссориться накануне твоей свадьбы?

Однако ж Августа так ничего ему и не пообещала.

Дойдя до дома, Фрэнк обнаружил, что графиня ждет его в малой гостиной – и терпение у нее явно на исходе. Юноша уже осознал, что разговор предстоит непростой. По дороге его остановили целых трое – его мать, одна из младших сестер и леди Амелия – и напомнили, что графиня заждалась; более того, Фрэнк заметил, что у двери выставили что-то вроде стражи, чтобы ее сиятельству никто не помешал.

Едва Фрэнк переступил порог гостиной, графиня было нахмурилась, но чело ее тут же разгладилось, и она пригласила племянника сесть на загодя приготовленный для него стул напротив диванного подлокотника, на который опиралась сама. Перед ней стоял маленький столик, а на столике – чайный прибор, так что графиня могла поучать племянника с таким же удобством, как если бы вещала с проповеднической кафедры.

– Дорогой мой Фрэнк, – проговорила она тоном, приличествующим для сообщения столь важного, – сегодня ты достиг совершеннолетия.

Фрэнк заверил, что всецело это сознает, ведь «всю эту шумиху потому и затеяли».

– Да, сегодня ты стал совершеннолетним. Мне бы, безусловно, хотелось, чтобы этот повод в Грешемсбери отметили с более подобающими проявлениями радости.

– Да полно, тетушка! Мне кажется, мы все повеселились от души.

– Грешемсбери, Фрэнк, это родовая усадьба первого из нетитулованных землевладельцев Барсетшира – во всяком случае, именно так оно и должно быть.

– Что ж, это чистая правда. Я твердо знаю, человека лучше отца в целом графстве не сыщешь.

Графиня вздохнула. Ее мнение о бедняге сквайре разительно отличалось от Фрэнковского.

– Как бы то ни было, теперь сделанного не воротишь. Первому из коммонеров Барсетшира подобает занимать положение – я, конечно, не говорю, равное пэру…

– Ну что вы, как можно, – согласился Фрэнк. Стороннему наблюдателю могло бы показаться, что в голосе юноши прозвучала легкая ирония.

– Нет, никоим образом не равное пэру, но все-таки весьма весомое. Разумеется, мои надежды в первую очередь связаны с Порлоком.

– Разумеется, – кивнул Фрэнк, думая про себя, на каком зыбком основании зиждутся тетины надежды, ведь юношеская карьера лорда Порлока была отнюдь не такова, чтобы всецело радовать родителей.

– Да, связаны с Порлоком. – И графиня приосанилась, но как мать – вздохнула. – А наряду с Порлоком я беспокоюсь за тебя, Фрэнк.

– Право же, тетушка, я вам очень признателен. Но со мною все будет в порядке, вот увидите.

– Грешемсберийское имение, милый мой мальчик, уже не то, что прежде.

– В самом деле? – удивился Фрэнк.

– Да, Фрэнк, совершенно не то. Не хочу говорить ничего дурного о твоем отце. Вероятно, это скорее его беда, чем вина…

«Вечно она цепляется к отцу, вечно на него нападает, – сказал себе Фрэнк, твердо решив хранить верность той части семьи, к которой предпочитал принадлежать.

– Но факт остается фактом, Фрэнк, всем нам очевидно – Грешемсберийское имение уже не то, что прежде. И твой долг – возвратить ему былое величие.

– Мой долг? – озадаченно повторил Фрэнк.

– Да, Фрэнк, твой прямой долг. Теперь все зависит от тебя. Ты, разумеется, знаешь, что твой отец задолжал крупную сумму денег.

Фрэнк пробормотал что-то себе под нос. До него уже доходили неясные слухи о том, что его отец не то чтобы благополучен в финансовом плане.

– Кроме того, он продал Боксоллский холм. На то, чтобы откупить Боксоллский холм обратно, надежды, увы, нет. Его приобрел какой-то гадкий человек, железнодорожный подрядчик, кажется…

– Да, Скэтчерд.

– Так вот, я слыхала, он там дом построил. Видимо, выкупить эту землю уже не удастся, но ты, Фрэнк, обязан выплатить все долги, обременяющие имение, и приобрести участок, равный по площади Боксоллскому холму.

Фрэнк во все глаза уставился на тетю, словно засомневавшись, в своем ли она уме. Ему – выплатить семейные долги! Ему – прикупить земельную собственность, приносящую четыре тысячи фунтов в год! Однако ж юноша промолчал, ожидая, что тайна вот-вот разъяснится.

– Фрэнк, ты ведь меня понимаешь.

Фрэнк был вынужден признать, что именно сейчас смысл тетиных речей для него не столь кристально ясен, как обычно.

– У тебя остается только один выход, Фрэнк. Твое положение как наследника Грешемсбери весьма завидно, но, к сожалению, по вине твоего отца ты настолько стеснен в средствах, что, если сам дела не поправишь, соответствовать своему положению не сможешь. Фрэнк, ты должен жениться на деньгах.

– Жениться на деньгах! – воскликнул он, впервые осознав, что приданое Мэри Торн, скорее всего, окажется весьма скромным. – Жениться на деньгах!

– Да, Фрэнк. Не знаю никого, чье положение так настоятельно бы этого требовало, и, к счастью для тебя, тебе это проще, чем кому бы то ни было. Во-первых, ты очень хорош собой.

Фрэнк закраснелся, как шестнадцатилетняя девушка.

– Кроме того, поскольку об истинном положении дел тебя уведомили в столь раннем возрасте, ты, конечно же, не обременен никакими неблагоразумными связями или опрометчивой помолвкой.

Фрэнк снова покраснел до ушей и, сказав себе: «Да ей-то откуда знать, нашей старушенции!» – преисполнился некоторой гордости от того, что пылает страстью к Мэри Торн и уже успел сделать ей предложение.

– А твои родственные связи с замком Курси, – продолжала графиня, доводя список Фрэнковых преимуществ до блистательной кульминации, – настолько облегчат тебе задачу, что, право же, никаких трудностей у тебя не возникнет.

Фрэнку ничего не оставалось, кроме как выразить глубочайшую признательность замку Курси и его обитателям.

– Разумеется, мне бы не хотелось ничего предпринимать за твоей спиной, Фрэнк, но я скажу, что мне тут пришло в голову. Ты, вероятно, слыхал про мисс Данстейбл?

– Про дочку торговца ливанским маслом?

– И ты, конечно же, знаешь, как велико ее состояние, – продолжала графиня, демонстративно пропуская мимо ушей упоминание про масло. – Оно просто огромное – если мы имеем в виду нужды и потребности коммонера. Так вот, она приезжает погостить в замок Курси, и мне хотелось бы, чтобы ты с ней познакомился.

– Но, тетя, как раз сейчас мне нужно приналечь на учебу, у меня ж выпускные экзамены в октябре.

– Экзамены! – фыркнула графиня. – Право, Фрэнк, я с тобой разговариваю о твоих перспективах, о твоем будущем положении, о важном решении, от которого все зависит, а ты мне про какие-то экзамены!

Однако Фрэнк упрямо твердил, что непременно должен сдать выпускные экзамены и получить диплом и что он засядет за книги завтра же, в шесть утра.

– Но ведь ты можешь с тем же успехом заниматься и в замке Курси. Мисс Данстейбл тебе ничем не помешает, – заявила тетя, понимая, что иногда полезно и уступить, – но я очень прошу тебя приехать и с ней познакомиться. Она – очаровательнейшая молодая женщина, как рассказывают, очень образованная и…

– Сколько ей лет? – спросил Фрэнк.

– Не знаю в точности, – уклончиво отвечала графиня, – но я так понимаю, в создавшихся обстоятельствах это и не важно.

– Ей тридцать? – предположил Фрэнк, в глазах которого любая незамужняя женщина этого возраста была старой девой.

– Полагаю, примерно так и есть, – согласилась графиня, которая смотрела на дело совсем с иной точки зрения.

– Тридцать! – воскликнул Фрэнк вслух, однако ж словно бы говоря сам с собою.

– В данном случае возраст значения не имеет, – повторила графиня, понемногу начиная сердиться. – Когда речь идет о вопросе жизненно важном, незачем приводить возражения, никакого веса не имеющие. Если ты хочешь высоко держать голову, если ты хочешь представлять графство в парламенте, как твой отец, дед и прадеды, если хочешь иметь крышу над головой и впоследствии оставить Грешемсбери своему сыну, ты должен жениться на деньгах. Какая разница, сколько лет мисс Данстейбл, двадцать восемь или тридцать? У нее есть деньги, и если ты на ней женишься, то можешь считать, что свое положение в жизни ты упрочил.

Фрэнк был потрясен красноречием тети и тем не менее твердо решил про себя, что ни за что не женится на мисс Данстейбл. Как можно, если он уже дал слово Мэри Торн в присутствии родной сестры? Однако в разговоре с тетей Фрэнк об этом обстоятельстве предпочел умолчать – и стал перечислять все прочие возражения, приходящие ему в голову.

Во-первых, он так озабочен предстоящими экзаменами, что ему сейчас не до женитьбы, более того, он предложил отодвинуть этот вопрос на потом, когда закончится сезон охоты; он заявил, что никак не может посетить замок Курси, пока от портного не доставили новый костюм, и, наконец, вспомнил, что договорился на следующей неделе порыбачить с мистером Ориэлом.

Однако ж все эти, безусловно, веские доводы на графиню никоим образом не подействовали.

– Чушь, Фрэнк, – отрезала она. – О какой рыбалке может идти речь, когда на карту поставлено Грешемсбери? Завтра ты едешь со мной и с Августой в замок Курси.

– Как завтра, тетя! – воскликнул Фрэнк: так вскрикнет от ужаса приговоренный преступник, услышав, что казнь назначена на ближайший день. – Как завтра!

– Да, мы возвращаемся завтра и будем очень рады, если ты присоединишься к нам. Мои друзья, в том числе и мисс Данстейбл, приезжают в четверг. Мисс Данстейбл тебе понравится, я уверена. Я уже все уладила с твоей матерью, так что говорить больше не о чем. Доброй ночи, Фрэнк.

Фрэнк, видя, что возражать бесполезно, распрощался и отправился на поиски Мэри. Но Мэри полчаса назад ушла домой вместе с Джанет, так что он воззвал к сестре Беатрис:

– Беатрис, завтра я еду в замок Курси.

– Да, мама говорила.

– Ну что ж, я только сегодня стал совершеннолетним и не хочу начинать с того, чтобы поступать всем наперекор. Но я тебе так скажу – даже ради всех Курси Барсетшира я больше недели в замке Курси не задержусь. Беатрис, а ты про мисс Данстейбл что-нибудь слышала?

Глава IX
Сэр Роджер Скэтчерд

Выше говорилось довольно, чтобы читатель уже понял: Роджер Скэтчерд, в прошлом – пьяница-каменщик из Барчестера, который не замедлил отомстить за нанесенную сестре обиду, с тех пор сделался большим человеком. Он стал подрядчиком, сперва брал мелкие заказы, как то: полмили или около того железнодорожной насыпи, три-четыре моста через канал, а потом и крупные: строил правительственные больницы, шлюзы, доки и набережные, а за последнее время прибрал к рукам прокладку целых железнодорожных линий.

Время от времени он работал здесь с одним компаньоном, там с другим, но в целом предпочитал полагаться только на себя и прибылью ни с кем не делиться, и теперь, ко времени нашей истории, баснословно разбогател.

Причем приобрел он больше, чем золотые горы. Случалось, что правительству требовалось срочно выполнить какой-то из ряда вон выходящий заказ – и Роджер Скэтчерд оказывался в нужном месте в нужное время. Случалось, что необходимо было проложить участок железной дороги в срок вдвое короче обычного или затевалась какая-нибудь спекуляция, для которой требовались немалые средства и изрядная отвага, и на помощь снова приходил Роджер Скэтчерд. Тогда-то он и был вознесен на головокружительную высоту как герой газетных передовиц и вошел в число тех, кого «царь хочет отличить почестью». В один прекрасный день он поцеловал руку ее величеству и вернулся в свой новый великолепный особняк на Боксоллском холме сэром Роджером Скэтчердом, баронетом.

– А таперича, миледи, – объявил он, разъяснив жене, сколь высокое положение она теперь занимает благодаря его трудам и по воле королевы, – давай-ка поужинаем да хряпнем капелюху чего-нить горячительного.

Под «капелюхой чего-нить горячительного» подразумевалась доза спиртного, достаточная, чтобы свалить с ног трех обыкновенных мужчин.

Победив мир, Роджер Скэтчерд не победил своих былых дурных привычек. В самом деле он во всем остался тем же самым человеком, который когда-то в фартуке каменщика расхаживал по улицам Барчестера. От фартука он избавился, но тяжелый, выпуклый лоб его по-прежнему задумчиво хмурился, а из-под него свирепо посверкивали глаза. Все тот же весельчак и душа компании, все тот же неутомимый труженик, переменился он лишь в одном – теперь он умел работать как трезвым, так и пьяным, причем, как поговаривали, одинаково хорошо. Те, кто склонен был видеть в нем героя – а между тем сложилась целая школа почитателей, готовых поклоняться ему как воплощению идеи божественного, сверхчеловеческого, вдохновенного пророка и чудотворца, – заявляли, что его великие труды вершились всего успешнее, его расчеты оказывались всего точнее и всего зорче прозревал он будущий баланс прибылей и убытков, когда пребывал под воздействием румяного божка. В глазах почитателей эти «приступы», как в его кругу называли периоды невоздержанности, сиречь запои, были моментами особого вдохновения – божественным безумием, во власти коего он наиболее близко общался с высшими силами, покровительствующими торговым сделкам; его элевсинскими мистериями, к участию в которых наряду с ним допускались лишь немногие избранные.

– Скэтчерд вот уже с неделю пьет без просыху, – говорили они промеж себя в тот судьбоносный момент, когда решалось, чье коммерческое предложение по строительству гавани, в которой сосредоточится вся торговля Ланкашира, или железной дороги от Бомбея до Кантона будет в итоге принято. – Скэтчерд вот уже с неделю пьет без просыху; я слыхал, он уже больше трех галлонов бренди уговорил.

И все преисполнялись уверенности, что возводить порт или прокладывать железную дорогу поручат никому иному, как Скэтчерду.

Однако как бы то ни было – в самом ли деле сэр Роджер во хмелю и впрямь работал успешнее обычного или нет, несомненно одно: невозможно по шесть-семь раз в год неделю напролет глушить бренди, не причинив серьезного и непоправимого вреда бренной плоти. Какой бы немедленный эффект ни производили такие симпозиумы на разум (в случае Скэтчерда это были никакие ни симпозиумы, а скореепозиумы, да простится мне такое словотворчество, – ведь в зрелые годы он предпочитал напиваться в одиночестве) и как бы мало зла или, напротив, как бы много добра ни приносили эти возлияния его мозгу, на теле его они сказывались самым пагубным образом. Не то чтобы он слабел и чах или выглядел старым и беспомощным, не то чтобы у него тряслись руки или мутнели глаза, но во время запоев жизнь его зачастую висела на волоске. Господь наделил Скэтчерда поистине богатырской статью: он был достаточно силен, чтобы действовать невзирая на все разрушительные потрясения; достаточно силен, чтобы подавить и победить дурноту, и головные боли, и недомогания, которым подвержены служители Бахуса, но сила эта имела предел. Если могучий организм постоянно подтачивать, рано или поздно он не выдержит, и развалится, и придет в негодность, и крепкий, дюжий здоровяк в одночасье станет хладным трупом.

В целом свете у Скэтчерда был один-единственный друг. Причем друг не в привычном смысле этого слова. Друг этот не делил с ним стол, не пил с ним и даже беседовал с ним нечасто. Их жизненные пути далеко разошлись. У них были совершенно разные вкусы. Они принадлежали к разным слоям общества, и слои эти почти не соприкасались. Скэтчерд не имел ничего общего со своим единственным другом, но доверял ему так, как не доверял ни одной другой живой душе.

Он доверял этому человеку – но даже ему не доверял до конца, во всяком случае так, как принято между друзьями. Он полагал, что этот человек его не ограбит и, скорее всего, не обманет, не станет пытаться делать на нем деньги, не станет его обсчитывать или наживаться на нем, прикидывая баланс прибылей и убытков, и потому решил им воспользоваться. Но советы своего друга, равно как и его образ мыслей, Скэтчерд ни во что не ставил, не верил в его теории и тем более в его методы. Советы друга были ему не по нутру, да и его общество, по правде сказать, тоже, ведь друг имел обыкновение сурово его отчитывать. А Роджер Скэтчерд многого добился в этом мире и сколотил изрядное состояние, в то время как его друг ничего особенного не совершил и денег не заработал. Невозможно ж терпеть, чтобы человека практичного и предприимчивого призывал к ответу какой-то непрактичный неудачник; во всяком случае, Роджер Скэтчерд ничего подобного терпеть не собирался – он смотрел на людей своего класса как на героев дня, а себя почитал среди них отнюдь не последним.

Другом этим был наш общий друг доктор Торн.

О том, как доктор Торн впервые познакомился со Скэтчердом, уже рассказано выше. Ему поневоле пришлось общаться с этим человеком в ходе судебного процесса, и тогда Скэтчерду хватило не только здравого смысла, но и чуткости, чтобы понять: доктор повел себя очень достойно. Общение между ними продолжилось и далее, на разные лады. Вскоре после освобождения из тюрьмы Скэтчерд постепенно пошел в гору и первые свои сбережения доверил доктору. Так возникли между ними финансовые отношения, которые так полностью и не прекратились и привели к тому, что Скэтчерд откупил Боксоллский холм, а сквайр получил крупные денежные ссуды.

Тесно общались они и по другому поводу, не всегда приятному. Доктор издавна был лечащим врачом сэра Роджера и, неустанно пытаясь спасти пьяницу от страшной участи, частенько ссорился с пациентом.

Необходимо рассказать про сэра Роджера еще кое-что. В политике он, как и прежде, оставался яростным радикалом и мечтал занять положение, позволяющее дать этой ярости выход. С этой целью он собирался баллотироваться от своего родного Барчестерского округа в надежде обойти ставленника Де Курси; ради этого он теперь и приехал в Боксолл-Хилл.

И притязания его на место в парламенте от Барчестера были не так уж и беспочвенны. Если могли помочь деньги, то денег у него водилось немерено и он был готов их потратить, в то время как мистер Моффат, по слухам, столь же твердо вознамерился не совершать подобной глупости. Кроме того, сэр Роджер обладал своеобразным грубоватым красноречием и умел обратиться к жителям Барчестера на том языке, который находил отклик в их душах; в словах, которые одних располагали к нему, а в глазах других делали его омерзительным чудовищем; а вот мистер Моффат своим красноречием не приобретал себе ни друзей, ни врагов. Барчестерские буяны звали его безголосым псом, который даже лаять неспособен, и порою саркастически добавляли, что эта псина и кусаться-то не умеет. Однако его поддерживали Де Курси, и еще у него было «преимущество обладания» – он ведь уже заседал в парламенте. Таким образом, сэр Роджер понимал, что за победу придется побороться.

Тем вечером доктор Торн благополучно возвратился из Сильвербриджа, Мэри дождалась дядю и напоила его чаем. Его вызывали на консультацию с доктором Сенчери: этот добродушный пожилой джентльмен настолько отпал от священных заповедей Филгрейва, что время от времени соглашался стерпеть такое унижение.

На следующее утро доктор рано позавтракал и, оседлав своего коренастого мышастого жеребчика, выехал в Боксолл-Хилл. Ему предстояло не только договориться о новой ссуде для сквайра, но и исполнить врачебный долг. Сэр Роджер получил подряд на постройку канала от моря до моря через Панамский перешеек и ушел в недельный запой, и в результате леди Скэтчерд, собравшись с духом, написала другу мужа – доктору.

И доктор потрусил на своем мышастом жеребчике в Боксолл-Хилл. В придачу ко всем прочим своим достоинствам доктор был отличным наездником и по вызовам разъезжал обычно верхом. Тот факт, что он время от времени с превеликим удовольствием выезжал на охоту в Восточный Барсетшир, вероятно, еще больше укреплял его дружбу со сквайром.

– Ну что, миледи, как он? Надеюсь, не хуже? – спросил доктор, обмениваясь рукопожатием с титулованной хозяйкой Боксолл-Хилла в малой столовой, что находилась в глубине дома. Парадные комнаты были обставлены со всей пышностью, но они предназначались для приемов, а так как принимать-то было некого, поскольку никого не приглашали, от роскошных покоев и не менее роскошной меблировки для леди Скэтчерд пользы было мало.

– Ох, доктор, плоховато ему, – пожаловалась ее милость горестно, – плоховато, что греха таить. В затылке у него точно молотком долбят, и долбят, и долбят, и коли вы не поможете, так думаю, эта долбежка его совсем доконает.

– Он в постели?

– А как же, лежит. Когда ему сплохело, он же был вообще никакущий, ну мы его в кровать и уложили. Да еще у него ноги не слушаются, так что он с тех пор и не вставал, но с ним сидит этот Уинтербоунз, пишет под его диктовку, а когда при нем Уинтербоунз, Скэтчерд все равно что на ногах, от постели никакого толку.

Мистер Уинтербоунз состоял при сэре Роджере личным секретарем. Или, скорее, пишущим устройством для выполнения работы, с которой без некоторой хитрости не справишься. Это был маленький, усохший, спившийся, сломленный жизнью человечишка; джин и нищета сожгли его почти дотла и иссушили до золы и пепла. Живой души в нем не осталось, никакие земные блага его не заботили, разве что малая толика пищи и сколь можно большее количество жидкого «топлива». Он давно позабыл все, что когда-то знал, кроме как складывать цифры и писать, причем результаты подсчетов и записей не задерживались в его голове долее часа, более того, тотчас же забывались, как только он переходил с одного листа бухгалтерской книги на другой. Однако ж стоило ему накачаться джином и вернуться с небес на землю при виде сурового хозяина, и он считал и писал без устали, как заведенный. Таков был мистер Уинтербоунз, личный секретарь великого сэра Роджера Скэтчерда.

– Я так понимаю, Уинтербоунза необходимо отослать прочь, – промолвил доктор.

– Ой, доктор, сделайте доброе дело, отошлите! Отправили б вы его в Бат или еще куда подальше. Скэтчерд-то, он хлещет бренди, а Уинтербоунз глушит джин, а бедной женщине даже и не рассудить, кто хуже, хозяин или слуга.

Из вышеприведенного диалога становится ясно, что леди Скэтчерд и доктор обсуждали мелкие домашние неурядицы ее милости запросто, без обиняков.

– Скажите сэру Роджеру, что я здесь, будьте так добры, – попросил доктор.

– Вы ведь выпьете глоточек хереса, прежде чем пойти наверх? – предложила леди.

– Ни капли, благодарю вас, – покачал головой доктор.

– Или чуточку наливочки?

– Ничего не надо, спасибо; вы же меня знаете.

– А может, капельку вот этого самого? – предложила леди, извлекая из укромного местечка под буфетом бутылку бренди. – Одну только капельку? Это его любимое.

Убедившись, что даже такой веский аргумент не подействовал, леди Скэтчерд повела гостя в спальню великого человека.

– Ба, доктор! Ба, да это ж доктор! Ба, доктор собственной персоной пожаловал! – услышал наш сын Галена, не успев еще переступить порога.

Так бывший барчестерский каменщик приветствовал друга, издалека заслышав его шаги. Голос Скэтчерда разносился громко и властно, но вот внятности и звонкости ему недоставало. Да и откуда взяться внятности в голосе, напоенном бренди? Звучала в нем характерная хрипотца, пропитой гортанный тон, который Торн немедленно распознал – причем распознал как еще более явно выраженный, еще более гортанный и хриплый, чем обычно.

– Что, почуяли выгоду и прибежали за гонораром? Ха-ха-ха! Здорово меня припекло; ну да ее милость небось вам уже поплакалась. Уж она-то из мухи слона делать горазда! Но вы, видите ли, припоздали. Я от старухи с косой опять улизнул, вас не побеспокоив.

– Как бы то ни было, Скэтчерд, я рад, что вам немного полегчало.

– Немного! Это, по-вашему, «немного»? Да я в жизни таким бодрячком себя не чувствовал! Вот хоть Уинтербоунза спросите.

– Ничего подобного, Скэтчерд, полно уже выдумывать-то, еле-еле душа в теле, сам знаешь. А что до Уинтербоунза, ему тут вообще не место, ишь, всю спальню джином провонял. Не верьте ему, доктор, худо ему, страсть до чего худо.

Едва прозвучал этот недобрый намек на аромат, распространяемый его возлияниями, Уинтербоунз украдкой поставил недопитый стакан под столик, за которым сидел.

Между тем доктор взял руку сэра Роджера под предлогом пощупать пульс, однако ж узнал ничуть не меньше, прикоснувшись пальцами к коже больного и заглянув ему в глаза.

– Думается мне, мистеру Уинтербоунзу стоит вернуться в лондонскую контору, – объявил врач. – Леди Скэтчерд будет для вас куда лучшим секретарем, сэр Роджер, во всяком случае, на какое-то время.

– Да будь я проклят, если отпущу мистера Уинтербоунза, еще чего выдумали! – рявкнул Скэтчерд.

– Очень хорошо, – отозвался доктор. – В конце концов, все мы смертны. Мой долг – предлагать меры, чтобы сколь возможно отдалить скорбную церемонию. Но вы, вероятно, хотите ее приблизить.

– Что ж, я на этот счет не тревожусь, как будет, так будет, – заявил Скэтчерд. Глаза его свирепо вспыхнули, и во взгляде читалось: «Если хотите меня запугать, так не на того напали».

– Ох, доктор, не позволяйте ему говорить таких ужасов, пожалуйста, не позволяйте, – проговорила леди Скэтчерд, поднося платок к глазам.

– Ну, миледи, хорош уже, хватит ныть, я сказал, – рявкнул сэр Роджер, резко оборачиваясь к своей лучшей половине, и лучшая половина, зная, что удел женщины – послушание, и впрямь умолкла. Впрочем, уходя, она дернула доктора за рукав, дабы тем самым предельно обострить его целительные способности.

– Лучшая из женщин, доктор, самая что ни есть наилучшая, – промолвил больной, когда дверь за его благоверной затворилась.

– Ничуть не сомневаюсь, – подтвердил доктор.

– Ну да, пока не сыщется еще получше, – отозвался Скэтчерд. – Ха-ха-ха! Но, хороша она или плоха, а только есть вещи, которых женщине не понять, и есть вещи, которых ей и понимать не след.

– Если леди Скэтчерд беспокоится о вашем здоровье, это только естественно.

– Не знаю, не знаю, – возразил подрядчик. – Ей достанется немаленькое состояние, если что. Как бы то ни было, нытьем жизнь человеку все равно не продлить.

Повисла пауза. Доктор продолжал осмотр. Больной подчинялся неохотно, но все-таки подчинялся.

– Вы должны коренным образом переменить образ жизни, сэр Роджер, начать с чистого листа, как говорится.

– Тьфу, пропасть! – буркнул сэр Роджер.

– Послушайте, Скэтчерд, я обязан выполнить свой долг по отношению к вам, нравится вам это или нет.

– Иначе говоря, я вам плачу́ за то, что вы меня запугиваете.

– Никакой человеческий организм не сможет дольше выдерживать такую нагрузку.

– Уинтербоунз, – приказал подрядчик, оборачиваясь к секретарю, – ступай вниз. Ступай вниз, я сказал, но смотри, никуда не девайся. Если сбежишь в паб, клянусь Богом, домой не приходи. Когда я выпиваю глоточек – ну то есть если и впрямь выпиваю, – работе это никак не мешает.

И вот мистер Уинтербоунз, подобрав стакан и спрятав его под полой, вышел из комнаты, и друзья остались наедине.

– Скэтчерд, – сказал доктор, – вы едва не предстали пред своим Творцом, диву даюсь, как вам удалось выкарабкаться.

– Да неужто? – охнул железнодорожный герой, явно напуганный.

– Чистая правда, Скэтчерд, так и есть.

– Но теперь-то я ж в полном порядке, нет?

– В полном порядке! Да как же в порядке, если вы и сами знаете, что вас ноги не держат? В порядке, скажете тоже! Да ведь кровь все еще стучит у вас в висках так яростно, что ни один другой мозг, кроме вашего, не выдержал бы!

– Ха-ха-ха! – расхохотался Скэтчерд. Он очень гордился тем, что якобы устроен иначе, чем все прочие люди. – Ха-ха-ха! Ну и что мне теперь делать прикажете?

Мы не будем приводить здесь полностью все докторские предписания. Каких-то рекомендаций сэр Роджер обещал придерживаться, против других яростно возражал, а к одной-двум отказался даже прислушаться. Основным камнем преткновения стало требование полностью воздерживаться от работы в течение двух недель: сэр Роджер уверял, что и двух дней безделья позволить себе не может.

– Если вы попытаетесь работать в вашем нынешнем состоянии, вы наверняка станете подкреплять силы алкоголем, а если вы продолжите пить, то всенепременно умрете, – заявил доктор.

– Подкреплять силы, как же! С чего вы взяли, будто я неспособен работать на трезвую голову?

– Скэтчерд, я знаю, что даже сейчас в комнате припрятана бутылка с бренди и что вы прикладывались к ней за последние два часа.

– Да это вы джин чуете, которым мой секретарь пропах, – возражал Скэтчерд.

– Я чувствую, как алкоголь отравляет вашу кровь, – возразил доктор, не убирая ладони с предплечья пациента.

Сэр Роджер резко повернулся в постели, отстраняясь от ментора, и в свою очередь принялся угрожать:

– Я вам вот что скажу, доктор: я принял решение и от него не отступлюсь. Я пошлю за Филгрейвом.

– Прекрасно, – парировал грешемсберийский врач, – пошлите за Филгрейвом. В вашем случае даже он не попадет пальцем в небо.

– Вы полагаете, будто можете меня запугивать и навязывать мне свою волю только потому, что когда-то я был у вас под башмаком? Вы славный малый, Торн, но не думаю, что вы самолучший доктор во всей Англии.

– Разумеется, это не так; можете считать меня наихудшим, если угодно. Но пока я здесь как ваш лечащий врач, я буду говорить вам только правду, согласно моему разумению. А правда – вот она: следующий запой вас, по всей вероятности, убьет, и любая попытка в вашем нынешнем состоянии подкрепить силы спиртным – тоже.

– Я пошлю за Филгрейвом…

– Так пошлите за ним безотлагательно. Во всяком случае, поверьте мне хотя бы вот в чем: для вас промедление смерти подобно. Сделайте мне одолжение, позвольте леди Скэтчерд убрать эту вашу бутылку бренди до приезда доктора Филгрейва.

– Да будь я проклят! По-вашему, я не могу держать в спальне бутылку бренди, к ней не прикладываясь?

– Я думаю, вы с меньшей вероятностью станете к ней прикладываться, если бутылка окажется вне досягаемости.

Сэр Роджер снова раздраженно заворочался в постели, насколько позволяли частично парализованные ноги, минуту-другую помолчал и забушевал с удвоенной силой:

– Да-да, вызову сюда Филгрейва. Если человек болен, болен серьезно, ему нужен самый что ни есть наилучший врачебный совет. Я приглашу Филгрейва, а в придачу к нему еще и того, второго малого из Сильвербриджа, пусть себе совещаются. Как бишь его? Да, Сенчери.

Доктор отвернулся: положение было серьезнее некуда, но при виде того, как друг его упивается злобной мстительностью, он не удержался от улыбки.

– Точно, приглашу этих двоих и еще Рирчайлда. Во что мне это встанет-то? Небось пяти-шести фунтов на нос хватит, а, Торн?

– О да, я бы сказал, это более чем щедро. Но, сэр Роджер, вы мне позволите дать вам совет? Не знаю, шутите вы или нет…

– Шучу! – завопил баронет. – Вы внушаете человеку, что он помирает – так до шуток ли ему? Сами увидите, я нисколечко не шучу!

– Ну, допустим, что нет. Но если вы мне не вполне доверяете…

– Я вам вообще не доверяю.

– Тогда почему бы вам не послать в Лондон? Ведь деньги для вас не вопрос.

– Вопрос, еще какой серьезный вопрос.

– Чушь! Пошлите в Лондон за сэром Омикроном Пи; пошлите за кем-нибудь, кому вы и впрямь могли бы довериться.

– Да я ни одному докторишке не доверяю так, как Филгрейву. Я Филгрейва всю жизнь знаю и верю ему как себе. Я пошлю за Филгрейвом и вручу свою судьбу в его руки. Если кто и может мне помочь, так только Филгрейв.

– Тогда, ради всего святого, пошлите за Филгрейвом, – повторил доктор. – А теперь, Скэтчерд, до свидания, и раз уж вы за ним пошлете, так дайте ему шанс. Не загубите себя новой порцией бренди до его приезда.

– Это уж наше с ним дело, а не ваше, – буркнул пациент.

– Пусть так, но хотя бы пожмите мне руку на прощанье. Желаю вам здоровья, а когда поправитесь, я вас навещу.

– До свидания, до свидания, и вот еще что, доктор Торн: я знаю, вы внизу еще посудачите с леди Скэтчерд, так вот, чтоб без глупостей. Вы ведь меня понимаете, так? Смотрите мне, без глупостей!

Глава X
Завещание сэра Роджера

Доктор Торн вышел из комнаты и зашагал вниз по лестнице, понимая, что не может уйти, не побеседовав сперва с хозяйкой дома. Уже в коридоре он заслышал, как больной яростно трезвонит в колокольчик; слуге, что разминулся с гостем на лестнице, было громко приказано тотчас же послать в Барчестер верхового гонца. Мистера Уитербоунза призвали наверх написать записку доктору Филгрейву, чтобы тот незамедлительно поспешил к недужному.

Сэр Роджер не ошибался, предполагая, что доктор всенепременно переговорит с ее милостью. В самом деле, доктору при всем желании вряд ли удалось бы покинуть дом, не пообщавшись с леди Скэтчерд. Разговор состоялся. Разговор затянулся надолго – уже и мышастого жеребчика подали к крыльцу, – много, много было произнесено слов, которые подрядчик, верно, счел бы глупостью.

Леди Скэтчерд никоим образом не вписывалась в круг жен английских баронетов; конечно, ей с ее-то образованием и манерами куда больше пристало находиться в помещении для слуг, но это не делало ее плохой женой или дурной женщиной. Она мучительно, нестерпимо тревожилась за мужа, которого чтила и боготворила превыше всех прочих мужчин, как ей и пристало. Она отчаянно беспокоилась за его жизнь и искренне верила, что если кто и может таковую продлить, так только старый и верный друг, который, как она знала, был предан ее господину и повелителю со времен самых первых невзгод их семейной жизни.

Когда же выяснилось, что Торна прогнали и на его место пришлют какого-то чужака, сердце у нее упало.

– Но, доктор, – взмолилась она, вытирая глаза передником, – вы ж его не бросите, правда?

Доктору Торну было непросто объяснить ее милости, что врачебный этикет не позволит ему оказывать медицинскую помощь ее супругу после того, как тот прогнал его и вместо него пригласил другого врача.

– Этикет! – вскричала она, заливаясь слезами. – При чем тут этикет, когда человек убивает себя бренди?

– Филгрейв запретит ему пить так же категорически, как и я.

– Филгрейв! – в сердцах повторила она. – Чушь! Филгрейв, скажете тоже!

Доктор Торн готов был обнять леди Скэтчерд за несокрушимую убежденность в его собственном всемогуществе, с одной стороны, и неистребимое недоверие к его сопернику – с другой, которые она сумела вложить в эти несколько слов.

– Я вам вот что скажу, доктор: я задержу посыльного. Ну не съест же меня Роджер, а? Пока он не на ногах, он все одно что дитя малое, сами понимаете. Никуда я мальчишку не пущу, не надобны нам тут никакие Филгрейвы.

Однако против такого шага доктор Торн решительно возражал. Он попытался растолковать встревоженной жене, что после всего случившегося он не вправе пользовать больного, пока его о том снова не попросят.

– Но вы ведь можете просто по-дружески заглянуть в гости, а там помаленьку его и урезоните, а? Ну пожалуйста, доктор! А что до оплаты…

Нетрудно вообразить, что ответил на это доктор Торн. Так за разговорами и за ланчем, который его вынудили-таки съесть, прошел почти час – с того момента, как он вышел из спальни сэра Роджера и до того, когда он наконец вдел ногу в стремя. Но не успел жеребчик стронуться с места и сделать шаг-другой по гравиевой дорожке перед домом, как распахнулось одно из верхних окон и доктора вновь позвали к больному.

– Он требует вернуть вас – не мытьем, так катаньем, – заверещал из окна мистер Уинтербоунз, делая упор на последние слова.

– Торн! Торн! Торн! – заорал больной с постели, да так громко, что доктор услышал его даже снаружи, сидя верхом на лошади.

– Вас велено вернуть не мытьем, так катаньем, – повторил Уинтербоунз еще настойчивее: он явно считал, что слова «не мытьем, так катаньем» обладают особой убедительностью и противиться им никак невозможно.

Повинуясь ли магии этих волшебных слов или просто взвесив про себя все «за» и «против», но доктор неторопливо и словно бы нехотя спешился и зашагал обратно в дом.

«Все без толку, – твердил он себе, – посыльный уже выехал в Барчестер».

– А я за Филгрейвом послал, – вместо приветствия заявил подрядчик, как только гость снова оказался у его изголовья.

– И вы меня позвали только затем, чтобы об этом сообщить? – отозвался Торн. Вот теперь он всерьез рассердился на капризную бесцеремонность больного. – Скэтчерд, вам не мешало бы учитывать, что мое время представляет ценность для других, если не для вас.

– Ну полно, не злитесь, старина, – промолвил Скэтчерд, оборачиваясь к нему и глядя на него совсем иначе, нежели еще совсем недавно: теперь в лице его читалось и мужественное достоинство, и теплая симпатия. – Вы ж не разобиделись, что я за Филгрейвом послал?

– Ничуть, – благодушно заверил доктор. – Филгрейв сможет сделать для вас ровно столько же, сколько и я.

– То есть вообще ничего, верно, Торн?

– Все зависит от вас самих. Филгрейв сумеет вам помочь, если вы расскажете ему правду и будете следовать его предписаниям. Ваша жена, ваш слуга, да кто угодно станут для вас таким же хорошим доктором, как он или я, ну то есть таким же хорошим в главном вопросе. Но вы послали за Филгрейвом и, конечно же, должны его принять. А у меня много дел, я вынужден откланяться.

Однако Скэтчерд крепко стиснул его руку, удержав на месте.

– Торн, – воскликнул он, – если хотите, я прикажу слугам окатить Филгрейва из водяного насоса, как только приедет, чес-слово, прикажу – и лично возмещу ему ущерб.

На такое предложение доктор тоже никак не мог согласиться, хотя и не сдержал смеха. Сэр Роджер глядел на него так проникновенно-умоляюще, и при этом в донельзя довольном взгляде посверкивали смешливые искорки, словно бы обещая, что при малейшем поощрении подрядчик свою угрозу выполнит. Наш доктор, конечно же, вовсе не собирался поспособствовать насильственному омовению высокоученого собрата, однако не мог не признать про себя, что идея хороша.

– Ей-богу, сей же миг распоряжусь насчет насоса, скажите только слово, – настаивал сэр Роджер.

Но слова этого доктор так и не произнес, и идея воплощения не обрела.

– Не след вам серчать на больного, – укорил Скэтчерд, снова завладев рукой доктора, – тем паче на старого друга и тем паче, что сами же его и вывели из себя.

Доктор не счел нужным объяснять, что сердился-то его собеседник, а сам он неизменно сохранял благодушие. Он просто улыбнулся и спросил сэра Роджера, может ли еще чем-нибудь ему помочь.

– Можете, доктор, еще как можете, поэтому я за вами и послал – послал еще вчера. Уинтербоунз, а ну кыш отсюда, – грубо прикрикнул он, словно выгоняя из спальни шелудивого пса.

Уинтербоунз, ничуть не обидевшись, вновь спрятал стакан под полой – и исчез за дверью.

– Вы присаживайтесь, Торн, присаживайтесь, – пригласил подрядчик уже совсем иным тоном, нежели до сих пор. – Вижу, вы торопитесь, но уж придется вам уделить мне полчаса. А то как знать, к тому времени, как случай опять представится, я, глядишь, помру!

Доктор, конечно же, заверил больного, что надеется еще не раз поболтать с ним полчасика, а то и дольше, в течение многих грядущих лет.

– Ну, это уж как повезет. А сейчас все-таки задержитесь, будьте так добры. Потом на лошадке отыграетесь, если что.

Доктор придвинул стул и сел; настойчивость хозяина не оставила ему выбора.

– Я ведь не из-за болезни послал за вами… ну или позволил ее милости за вами послать. Да Бога ради, Торн, вы думаете, я сам не знаю, отчего слег? Когда я вижу, как этот жалкий бедолага Уинтербоунз убивает себя джином, вы думаете, я не знаю, что меня ждет, равно как и его?

– Тогда зачем вы пьете? Зачем себя губите? Ведь вы не он, ваша жизнь – совсем другое дело. Ох, Скэтчерд, Скэтчерд! – И доктор уже изготовился открыть шлюзы своего красноречия, дабы умолять этого незаурядного человека воздержаться от пресловутого яда.

– Много же вы понимаете в человеческой природе, доктор! Воздержаться? Да можно ли воздержаться от дыхания и жить как рыба под водой?

– Но Природа вовсе не назначила вам пить, Скэтчерд.

– Привычка – вторая натура и посильнее первой будет. Да и как же мне не пить? Что такого дал мне мир за все, что я для него сделал? Где еще мне обрести поддержку? Чему порадоваться?

– Ох, Господи ты боже мой! Разве не обладаете вы несметным богатством? Разве не вольны делать все, что пожелаете, и быть кем хотите?

– Нет! – рявкнул больной с такой силой, что слышно было по всему дому. – Я не волен делать того, что мне нравится, мне не дано быть тем, кем я хочу! А что я могу-то? Кем мне прикажете быть? Много ли у меня радостей, кроме бутылки с бренди? Если я окажусь в кругу джентльменов, смогу ли я с ними поговорить? Если им есть что сказать о железной дороге, они зададут мне вопрос, а вот если заведут речь о чем-то еще, мне останется только помалкивать в тряпочку. А если я пойду к своим рабочим, смогут они поговорить со мной? Нет, я их хозяин, и хозяин строгий. Завидев меня, они только кланяются да трясутся от страха. Где мои друзья? Вот! – И Скэтчерд вытащил бутылку из-под подушки. – Где мои утехи? Вот! – И он потряс бутылкой перед самым носом доктора. – Где моя единственная поддержка, моя единственная радость, мое единственное утешение после всех трудов моих? Вот, доктор, вот, вот, вот! – И с этими словами сэр Роджер спрятал свое сокровище обратно под подушку.

Было во всем этом нечто настолько жуткое, что доктор Торн потрясенно отпрянул и на мгновение утратил дар речи.

– Но, Скэтчерд, – произнес он наконец, – ну не умирать же ради такой страсти?

– Умирать? А чего б нет? Я живу ради нее, пока живется, и умру ради нее, когда срок придет. Умереть ради нее! А чего плохого в смерти-то? Разве люди не умирают ради шиллинга в день? Ну помрет человек, беда невелика! Чего такого страшного, если и помру? В конце концов, все мы смертны, вы ж сами так сказали. Да ради выпивки я десять раз готов помереть.

– Вы сейчас говорите либо в безумии, либо по дурости, чтобы напугать меня.

– Да, наверное, тут намешано достаточно и безумия, и дурости, что правда, то правда. Такая жизнь, как у меня, делает из человека дурака и с ума сводит. Что у меня есть такого, чтобы бояться умереть? Я сто́ю триста тыщ фунтов, и я бы все их отдал до последнего пенни, чтоб завтра выйти на работу с лотком да известковым раствором, да чтоб друг-приятель хлопнул меня по плечу и позвал: «Эй, Роджер, пошли уговорим еще по полпинты?» Я вам так скажу, Торн, когда человек скопил триста тыщ, ему только и остается, что помереть. Только на это он и годится. Когда заработал хорошие деньжищи, их надобно потратить, да вот духу уже не хватает.

Разумеется, доктор сказал на это что-то утешительное и успокаивающее. Не то чтобы он мог как-то утешить и успокоить собеседника, но нельзя же сидеть и слушать страшную правду – ведь в отношении Скэтчерда все это было правдой! – ни слова не молвив в ответ.

– Это все равно как на театре, верно, доктор? – промолвил баронет. – Вы понятия не имели, что за штуку я могу выкинуть – не хуже какого-нибудь актеришки! Ну да ладно, к делу: наконец-то я вам расскажу, зачем за вами посылал. Незадолго до своего последнего приступа я составил завещание.

– Но у вас уже было завещание.

– Верно, было. Я его уничтожил. Сжег собственными руками, чтоб уж наверняка. В том завещании я назначил двух душеприказчиков, вас и Джексона. Джексон в ту пору был моим компаньоном на строительстве железнодорожной ветки «Гранд-сентрал» между Йорком и Йовилом. В ту пору я Джексона высоко ставил. Сейчас-то он и шиллинга не стоит.

– Ну так ведь и обо мне можно сказать ровно то же самое.

– Ничего подобного. Джексон без денег ничто, а вот над вами деньги власти не имеют. Вы – бессеребренник.

– Это точно, ни серебра, ни золота не нажил, – покачал головой доктор. – И наживу вряд ли.

– Не наживете. Тем не менее вот оно там, мое новое завещание, в верхнем ящике стола. Я назначил вас своим единственным душеприказчиком.

– Его нужно переписать, Скэтчерд, его обязательно нужно переписать. Если речь идет о трехстах тысячах фунтов, для одного человека это слишком большая ответственность; кроме того, назначить надо кого-то помоложе, мы же с вами ровесники – вдруг я умру раньше вас?

– Ну-ну, доктор! Доктор, не передергивайте! От вас я такого не ждал. Не забывайте: если вы хоть на шаг отступите от правды, грош вам цена.

– Да, но, Скэтчерд…

– Да, но, доктор, завещание уже составлено. И советоваться о нем с вами я не намерен. Вы названы душеприказчиком, и если у вас хватит решимости отказаться, когда я помру, что ж, воля ваша.

Доктор не был юристом и с трудом представлял себе, как избавиться от груза ответственности, которую старый друг твердо вознамерился взвалить на его плечи.

– Уж придется вам, Торн, позаботиться о том, чтобы завещание было исполнено как полагается. А теперь я объясню вам, что сделал.

– Вы ведь не собираетесь мне рассказывать про то, как именно вы распорядились своей собственностью?

– Не то чтобы так, во всяком случае, не про всю. Сто тысяч я отказал разным людям, в том числе и леди Скэтчерд.

– Разве дом не отходит к леди Скэтчерд?

– Нет, на черта ей сдались этакие хоромы? Она и теперь-то не знает, что с домом делать и как в нем жить. Я ее обеспечил надежно, не важно, как именно. Дом, землю и остальные деньги я завещаю Луи-Филиппу.

– Как! Двести тысячи фунтов? – воскликнул доктор.

– А почему я не могу завещать двести тысяч фунтов своему сыну – или даже старшему сыну, будь у меня их несколько? Разве мистер Грешем не оставит всю собственность своему наследнику? Лорду Де Курси и герцогу Омниуму можно так поступать, а мне, что ли, нельзя? Или какой-то парламентский закон запрещает железнодорожному подрядчику отписать все в пользу старшего сына? Разве моему сыну не достанется титул, которому надобно соответствовать? А вот Грешемы-то титулом похвастаться не могут!

Доктор принялся неловко оправдываться. Он ведь не мог сказать напрямую, что на самом деле имел в виду совсем другое: сын сэра Роджера Скэтчерда не тот человек, которому разумно доверить полновластно распоряжаться огромным состоянием.

У сэра Роджера Скэтчерда был только один ребенок, сын, который родился во дни его давних невзгод и был отлучен от материнской груди ради того, чтобы молоко его матери напитало юного наследника Грешемсбери. Мальчик вырос, но не окреп ни телом, ни разумом. Отец вознамерился сделать из него джентльмена и отправил сына в Итон и в Кембридж. Но даже такой, пусть и общепризнанный, способ не делает джентльмена. Трудно сказать, какое именно средство тут наверняка сработало бы, хотя у людей в головах все-таки есть некие смутные, однако ж сколько-то верные догадки на сей счет. Как бы то ни было, два года в Итоне и три семестра в Кембридже так и не сделали джентльмена из Луи-Филиппа Скэтчерда.

Да, его окрестили Луи-Филиппом, в честь короля французов. Если оглядеться по сторонам в попытке обнаружить королевские имена и подсчитать детей, названных в честь королей и королев или королевской родни, искать надо в семьях демократов. Никто так раболепно не чтит венценосных особ – вплоть до обрезков монаршего ногтя; никто не благоговеет так пред величием коронованного чела, никто так не стремится обзавестись хоть лоскутом, хоть какой-нибудь мелочью, освященной королевским прикосновением. Непреодолимое расстояние, отделяющее этих людей от трона, как раз и заставляет их вожделеть крошек с королевского стола – и всяческого монархического хлама.

В Луи-Филиппе Скэтчерде не было ровным счетом ничего королевского, кроме имени. Он уже достиг совершеннолетия, и отец, обнаружив, что Кембридж себя не оправдал, отправил сына в заграничное путешествие под присмотром наставника. До доктора время от времени долетали вести об этом юнце: в нем уже проявились симптомы отцовских пороков, но ни малейших признаков отцовских талантов. Торн знал, что тот в свои молодые годы славится беспутством, но не великодушием, и в двадцать один год уже страдает приступами белой горячки. Именно поэтому доктор выразил скорее неодобрение, нежели удивление, когда услышал, что Скэтчерд намерен завещать основную часть своего огромного состояния вздорному необузданному мальчишке.

– Я заработал свои деньги в поте лица, и у меня есть право ими распорядиться как хочу. А чего еще мне с ними делать-то?

Доктор заверил его, что спорить не собирается.

– Луи-Филипп отлично справится, сами увидите, – продолжал баронет, понимая, что творится в душе его друга. – Пусть малец перебесится – молодое вино игриво! – а с годами, глядишь, и остепенится.

«Но что, если он не доживет до тех пор, как перебесится? – подумал про себя доктор. – Что, если при таком бурном брожении молодое игривое вино так и не созреет, но скиснет и превратится в уксус?» Однако не было смысла говорить об этом вслух, так что перебивать Скэтчерда он не стал, и тот беспрепятственно продолжил:

– Кабы мне в молодые годы погулять всласть, сейчас бы меня так к бутылке не тянуло. Как бы то ни было, мой сын унаследует все. У меня хватило пороха заработать деньги, а вот потратить – не хватило. А сын мой станет шиковать в самом что ни есть блестящем обществе. Держу пари, он еще будет носить голову выше, чем этот ваш молодой Грешем. Они ж с ним сверстники, уж мне ли о том не помнить, да и ее милость об этом в жизни не позабудет.

Надо сказать, что сэр Роджер Скэтчерд к молодому Грешему особой любви не питал, а вот что до ее милости – она любила юношу, которого вскормила, едва ли не так же глубоко и нежно, как собственного отпрыска.

– А вы разве не предусмотрите каких-либо мер, чтобы помешать бездумным тратам? Если вы проживете еще лет десять, а то и двадцать, на что мы все надеемся, необходимость в том отпадет, но человек, составляющий завещание, должен помнить, что может умереть внезапно.

– Особенно если, ложась баиньки, прячет под подушку бутылку, так, доктор? Но имейте в виду, это – врачебная тайна, чур, за пределами спальни ни слова!

Доктору Торну оставалось только вздохнуть. Ну что тут скажешь, тем более такому человеку?

– Да, я все предусмотрел, промотать состояние я ему не дам. Без своего куска хлеба он не останется; после моей смерти он получит пять сотен в год в свое полное распоряжение. Вот их пусть транжирит как хочет.

– Пять сотен в год – это немного, – заметил доктор.

– Немного, но я не собираюсь загонять его в рамки этой суммы. Пусть получает сколько нужно – на разумные расходы. Но что до основной части собственности – поместье Боксолл-Хилл, закладная на Грешемсбери и разные прочие закладные, – тут я ограничил право распоряжения: они достанутся Луи-Филиппу по достижении им двадцати пяти лет, а вплоть до этого дня в вашей власти давать или не давать ему то, чего он потребует. Если он умрет бездетным до того, как ему исполнится двадцать пять, собственность целиком и полностью отойдет старшему ребенку Мэри.

А Мэри была сестрой сэра Роджера и, следовательно, матерью мисс Торн: это она вышла замуж за респектабельного торговца скобяным товаром, уехала в Америку и теперь жила там в окружении многочисленного семейства.

– Старшему ребенку Мэри! – воскликнул доктор, едва владея собой: лоб его повлажнел от пота. – Старшему ребенку Мэри! Скэтчерд, здесь требуется более точное описание, или львиная доля вашего наследства достанется крючкотворам-стряпчим.

– Да какое там точное описание, я их имен-то не слыхивал.

– Но вы имеете в виду мальчика или девочку?

– Так может, у нее одни девчонки, откуда мне знать, или, наоборот, одни мальцы. Девчонке деньги, надо думать, пригодились бы больше. Только проследите, чтобы она вышла замуж за приличного человека: вы будете ее опекуном.

– Пфа, чепуха, – отмахнулся доктор. – Луи исполнится двадцать пять через год-другой.

– Примерно через четыре года.

– А вы, Скэтчерд, по всему судя, нас так рано не покинете.

– Ну, я, конечно, не собираюсь, а там уж как получится.

– С вероятностью десять к одному это условие завещания так и не вступит в силу.

– Верно, верно. Если помру я, останется Луи-Филипп; я просто решил, что надо бы что-то такое добавить, чтобы не дать ему промотать все деньги до тех пор, пока он не образумится.

– Вы правы, вы совершенно правы. И я бы, наверное, указал возраст постарше, чем двадцать пять.

– А я бы – нет. К этому времени Луи-Филипп уже ума-разума наберется. Я так себе думаю. Что ж, теперь, доктор, моя воля вам известна; если я завтра помру, вы будете знать, чего от вас требуется.

– Но вы просто-напросто указали «старший ребенок», да, Скэтчерд?

– Именно так. Дайте-ка мне сюда завещание, я вам его зачитаю.

– Нет-нет, не трудитесь. Старший ребенок! Вам нужно определиться точнее, Скэтчерд, право же, нужно. Вы только представьте себе, сколь многое зависит от этих слов.

– Да черт меня раздери, что я еще сказать-то могу? Я их имен не знаю, в жизни их не слышал. Но старший ребенок, он и в Америке старший. Или мне полагалось сказать «младший», раз я всего лишь скромный железнодорожный подрядчик?

Скэтчерд уже начал подумывать, что доктору пора бы уйти и оставить его в обществе Уинтербоунза и бренди, но если до того наш друг всячески давал понять, что торопится, то теперь словно бы позабыл о всякой спешке. Он сел у изголовья кровати, сложив на коленях руки и отрешенно глядя на стеганое покрывало. Наконец он глубоко вздохнул и сказал:

– Скэтчерд, вам необходимо сформулировать условие поточнее. Если вы хотите, чтобы я имел к этому какое-то отношение, вы должны выразиться яснее и четче.

– Да куда ж четче-то? «Старший ребенок, находящийся в живых», сказано яснее ясного, будь то Джек или Джилл.

– А что на это говорит ваш поверенный?

– Поверенный! Вы ж не думаете, что я сообщил поверенному, что именно написал? Нет, я взял у него образец и бумагу, вот это все, посадил его здесь, в одной комнате, а мы с Уинтербоунзом устроились в другой – и за работу! Так что все сделано честь по чести. Уинтербоунз сам не понимал, что он такое пишет, но прописал все, что нужно, в лучшем виде.

Доктор посидел еще немного, не сводя глаз с покрывала, а затем поднялся уходить.

– На днях загляну к вам снова, – пообещал он, – может быть, даже завтра.

– Завтра! – воскликнул сэр Роджер, совершенно не понимая, почему доктор Торн собирается вернуться так скоро. – Завтра! Я ж не настолько плох? Если вы станете навещать меня так часто, я ж разорюсь!

– Да нет же, Скэтчерд, я не в качестве лечащего врача к вам собираюсь, нет. Я по поводу вашего завещания. Мне необходимо его хорошенько обдумать, право же, необходимо.

– Да вы насчет моего завещания не утруждайтесь, вообще выбросьте его из головы, пока я жив. Как знать, может, это мне придется улаживать ваши дела, а, доктор? А что, пригляжу за вашей племянницей, когда вы в могиле лежать будете, муженька ей хорошего подыщу? Ха-ха-ха!

И доктор, не ответив ни словом, ушел.

1.Лишний(фр.).
2.Медицинские вещества(лат.), в общем смысле – наука о лекарственных средствах. «Materia medica» называлось классическое руководство по фармакологии за авторством шведского натуралиста К. Линнея, опубликованное в 1749 г. (Здесь и далее примеч. перев., если не указано иное.)
3.Resurgam – «Я воскресну»(лат.) и «Requiescat in pace» – «Да покоится в мире» (лат.) – традиционные эпитафии.

Bepul matn qismi tugad.