Kitobni o'qish: «Человек-зверь»
I
Войдя в комнату, Рубо положил на стол фунтовый хлебец, мясной пирог и поставил бутылку белого вина. Тетушка Виктория, отправляясь утром на свой пост, должно быть, подбросила в печь слишком много угля, и жара была удушающая. Открыв окно, помощник начальника станции облокотился на подоконник.
Комната помещалась в последнем доме по правой стороне Амстердамского тупика, в высоком доме, где Компания Западных железных дорог поселила некоторых из своих служащих. Окно, расположенное на шестом этаже, в углу под крутым скатом крыши, выходило на станцию, которая глубоко вклинивалась в Европейский квартал; внезапно представавшее взору свободное пространство сливалось в тот послеполуденный час сырого февральского дня с серым небом, освещенным скупыми лучами солнца, и казалось от этого еще шире.
Впереди, в тусклом свете, едва проступали зыбкие контуры домов на Римской улице. Слева зияли огромные арки крытых платформ с закопченными стеклянными навесами: сюда прибывали поезда дальнего следования; а неподалеку от этих громадных платформ, по другую сторону зданий станционной почты и кубовой, располагались другие платформы, поменьше, – отсюда поезда шли в Аржантей, в Версаль и по Окружной дороге; справа Европейский мост стальной лентою рассекал горизонт, а затем глазу вновь представали железнодорожные пути, уходившие в Батиньольский туннель. Внизу, под самым окном, веерообразно устремлялись в разные стороны выбегавшие из-под моста три двойные железнодорожные колеи; от них ответвлялись бесчисленные, переплетавшиеся друг с другом металлические ленты и пропадали под навесами платформ. Три будки стрелочников перед арками моста были окружены маленькими голыми садиками. А над беспорядочным скоплением вагонов и паровозов, загромождавших пути, огромный сигнальный круг красным пятном выделялся в блеклом свете дня.
С минуту Рубо с интересом глядел на это зрелище, сравнивая его с тем, что видел на станции Гавр. Всякий раз, когда ему доводилось на денек попадать в Париж и он приходил сюда, в комнату тетушки Виктории, лихорадочный ритм железной дороги захватывал его. С прибытием поезда из Манта на крытой платформе главного пути все пришло в движение; Рубо наблюдал за маневровым паровозом, небольшим, медлительным трехосным паровиком с тендером на маленьких колесах, который начал разборку поезда и сновал взад и вперед, увозя вагоны на запасные пути. Другой паровоз – мощный локомотив курьерского поезда с двумя огромными ведущими колесами – пока стоял в стороне, выбрасывая клубы густого черного дыма, медленно поднимавшегося в неподвижном воздухе. Потом вниманием Рубо завладел поезд, отправлявшийся в три часа двадцать пять минут на Кан; пассажиры уже сидели в вагонах, но паровоз еще не подали. Скрытый от взоров, он стоял по ту сторону Европейского моста, и слышны были только его частые негромкие свистки: он настойчиво требовал освободить путь и, казалось, терял терпение. Раздался сигнал, коротким свистком паровоз подтвердил, что понял. Перед тем как он тронулся, наступила минутная тишина, затем из продувательных кранов, оглушительно шипя, вырвался пар и стал расстилаться над самыми рельсами. И тогда Рубо увидел, как от моста покатилось, все разрастаясь и кружась, точно снежный вихрь, белое облако, окутавшее железные фермы. А на фоне белого тумана возникала и ширилась черная пелена – копоть, вылетавшая из трубы другого паровоза. Из-за этой черно-белой завесы глухо доносились продолжительные гудки, возгласы, скрежет поворотного круга. Затем образовался просвет, и в нем показались два мчавшихся в противоположных направлениях поезда: один шел из Версаля в Париж, другой – из Парижа в Отейль.
Рубо уже собирался отойти от окна, как вдруг его кто-то окликнул. Посмотрев вниз, он увидел на балконе пятого этажа молодого человека лет тридцати, Анри Доверня, обер-кондуктора, жившего тут вместе с отцом, помощником начальника станции по поездам дальнего следования, и двумя сестрами, Клер и Софи, прелестными блондинками восемнадцати и двадцати лет; всегда веселые, они вели хозяйство на шесть тысяч франков, которые приносили домой отец и брат. Вот и теперь слышно было, как старшая смеялась, младшая пела, а канарейки в клетке вторили ей звонкими руладами.
– Как, господин Рубо, оказывается, вы в Париже?.. Ах да, это, верно, по поводу вашего столкновения с супрефектом!
Вновь облокотившись о подоконник, помощник начальника станции объяснил, что ему пришлось выехать из Гавра утром, курьерским поездом в шесть сорок. В Париж он прибыл по приказу начальника службы эксплуатации и получил здесь страшнейший нагоняй. Спасибо еще не лишился должности.
– А госпожа Рубо? – спросил Анри.
Жена тоже пожелала приехать за покупками. Рубо ее и ждет здесь, в этой комнате, ключи от которой тетушка Виктория дает им всякий раз, когда они приезжают в Париж; и пока славная женщина дежурит внизу, в туалете, оба спокойно завтракают вдвоем. Утром они слегка перекусили в Манте, а в столице решили прежде всего покончить с делами. Но пробило уже три часа, и он просто умирает с голоду.
Из учтивости Анри задал еще один вопрос:
– Заночуете в Париже?
Нет, нет! Они вечером возвращаются в Гавр, курьерским поездом в шесть тридцать. Как же, дадут тебе отдохнуть! Приглашают только для того, чтобы хорошенько намылить голову, а потом – убирайся восвояси!
Железнодорожники обменялись понимающими взглядами и покачали головами. Они больше не слышали друг друга: фортепьяно, точно взбесившись, разразилось оглушительными звуками. Сестры, должно быть, дружно колотили по клавишам, подзадоривая канареек и громко смеясь. Тогда молодой человек, в свою очередь развеселившись, поклонился Рубо и ушел в комнату; помощник начальника станции помедлил еще несколько мгновений, продолжая смотреть на балкон, где царило задорное веселье. Потом, подняв глаза, он снова увидел паровоз – продувательные краны были закрыты, и стрелочник направил его к составу, отправлявшемуся в Кан. Последние хлопья белого пара исчезали среди густых клубов черного дыма, грязнивших небосклон. Рубо отошел в глубь комнаты.
Часы с кукушкой показывали двадцать минут четвертого, и он в отчаянье развел руками. Какого черта Северина так запаздывает? Попав в магазин, она не спешит оттуда выйти. Голод терзал его, и, чтобы отвлечься, он решил накрыть на стол. Рубо чувствовал себя как дома в этой просторной с двумя окнами комнате, служившей одновременно спальней, столовой и кухней, где стояла мебель орехового дерева – кровать с красными занавесками из дешевой материи, буфет с горкой для посуды, круглый стол, нормандский шкаф. Он достал из буфета салфетки, тарелки, несколько вилок и ножей, два бокала. Все сверкало чистотой, белоснежная скатерть радовала глаз, и Рубо, влюбленный в жену, забавлялся, точно ребенок, занятый игрою в обед, и добродушно посмеивался, предвкушая, как она распахнет дверь и разразится звонким смехом. Положив на тарелку мясной пирог и пододвинув к ней бутылку вина, он озабоченно поискал что-то глазами. Потом, вспомнив, быстро достал из кармана два свертка – небольшую коробку сардин и кусок грюэрского сыра.
Часы пробили половину четвертого. Рубо шагал из угла в угол, прислушиваясь к малейшему шуму на лестнице. Проходя в томительном ожидании мимо зеркала, он остановился и взглянул на себя. Нет, он ничуть не постарел, ему уже под сорок, а ярко-рыжие вьющиеся волосы все такие же. И золотистая окладистая борода не поредела. Рубо был среднего роста, но обладал необычайной силой; он себе нравился и с удовольствием рассматривал в зеркале свою немного приплюснутую голову с низким лбом и широким затылком, круглое румяное лицо, освещенное большими блестящими глазами. Сросшиеся брови образовывали на лбу прямую линию, характерную для ревнивцев. Он был старше жены на пятнадцать лет и потому частенько останавливался перед зеркалом, но собственное отражение успокаивало его.
На лестнице раздались шаги, Рубо подбежал к двери и приоткрыл ее. Нет, то возвратилась соседка, продавщица газет на вокзале. Он повернулся, подошел к буфету и принялся разглядывать шкатулку, украшенную ракушками. Рубо хорошо знал эту шкатулку, Северина подарила ее своей кормилице, тетушке Виктории. Этой вещицы оказалось достаточно, чтобы Рубо вспомнил все обстоятельства своей женитьбы. Подумать только, скоро уже три года!.. Рубо родился на юге Франции, в Плассане, в семье возчика; он возвратился с военной службы с нашивками сержанта, долгое время был дорожным мастером на станции в Манте, а затем перешел на станцию Барантен старшим мастером; там-то он и познакомился со своей дорогой женушкой, она приезжала туда к поезду из Дуанвиля вместе с мадемуазель Бертой, дочерью председателя суда Гранморена. Северина Обри была всего-навсего младшей дочерью садовника, служившего до конца своей жизни у Гранморена; однако председатель суда, ее крестный отец и опекун, необыкновенно баловал девочку, сделал подругой собственной дочери и даже поместил обеих в один и тот же пансион в Руане; к тому же в Северине было столько врожденного благородства, что Рубо долго лишь вздыхал по ней и смотрел на девушку с тем восторгом, с каким пообтесавшийся мастеровой смотрит на изящную и драгоценную безделушку. Северина была его первой и единственной любовью. Он так страстно желал обладать ею, что не будь у нее ни гроша, он и тогда женился бы; когда Рубо отважился наконец сделать предложение, то действительность превзошла его мечты: Северина ко всему еще принесла приданое в десять тысяч франков, а председатель суда, в ту пору уже вышедший в отставку и ставший членом административного совета Компании Западных железных дорог, пообещал ему покровительство. Буквально на следующий день после свадьбы Рубо был назначен помощником начальника станции в Гавре. Надо сказать, он и до того считался хорошим работником, знающим свое дело, пунктуальным, добросовестным, правда несколько ограниченным, но честным; все эти отличные качества могли объяснить, почему его просьба о повышении была так быстро удовлетворена. Однако Рубо предпочитал думать, что всем обязан жене. Он ее обожал.
Открыв сардины, Рубо окончательно потерял терпение. Они условились встретиться в три часа. Где она может быть? Пусть только скажет, будто убила целый день на покупку пары ботинок и полдюжины сорочек! Он опять зашагал по комнате и, проходя мимо зеркала, увидел свои ощетинившиеся брови и суровую складку на лбу. В Гавре он никогда не ревновал Северину. Но в Париже ему мерещились всякие опасности, женские уловки, плутовство. Кровь приливала к его голове, а кулаки бывшего мастерового сжимались с такой же силой, как в те времена, когда он толкал вагоны. И Рубо превращался в необузданного зверя, способного в припадке слепой ярости растерзать жену.
Дверь отворилась, на пороге возникла Северина, радостная и веселая.
– Вот и я… Ты уж, верно, решил, что я пропала.
В двадцать пять лет – самом расцвете молодости – Северина казалась высокой, стройной, необыкновенно гибкой и довольно полной, несмотря на тонкую кость. На первый взгляд ее нельзя было назвать красивой: продолговатое лицо, крупный рот, в котором сверкали великолепные зубы. Но в ее облике таилось что-то пленительное – прелесть была в необычайном сочетании огромных голубых глаз и густых черных волос.
Так как муж, ничего не отвечая, пристально смотрел на Северину хорошо ей знакомым мутным, недоверчивым взглядом, она поспешила прибавить:
– О, я так бежала… Вообрази, в омнибус невозможно сесть. А на извозчика я поскупилась – и всю дорогу бежала. Смотри, я совершенно мокрая.
– Ну нет, – резко сказал Рубо, – тебе не удастся убедить меня, будто ты весь день провела в магазинах.
Точно шаловливый ребенок, Северина обняла мужа за шею и закрыла ему рот красивой пухлой ручкой:
– Гадкий, гадкий, замолчи!.. Ты ведь знаешь, что я тебя люблю.
Все ее существо излучало такую искренность, она выглядела такой чистой и прямодушной, что он неистово сжал жену в объятиях. Так всегда заканчивались сцены, вызванные его подозрительностью. Северина послушно позволяла ласкать себя. Муж осыпал ее поцелуями, но она не отвечала на них; она неизменно вела себя, как взрослый ребенок, покорный, но равнодушный, проявляла к нему дочернюю привязанность, однако Рубо не удавалось разбудить в ней чувственность, и это наполняло его смутным беспокойством.
– Стало быть, ты очистила все магазины?
– Вот именно! Я тебе сейчас расскажу… Но прежде поедим. До чего я голодна!.. Да, тебя ждет маленький подарок. А ну, повтори: «Где мой маленький подарок?»
Прижавшись щекой к его лицу, она весело смеялась. Потом засунула правую руку в карман, что-то нащупала там, но не вынула.
– Повтори быстрее: «Где мой маленький подарок?»
Он тоже добродушно засмеялся и наконец проговорил:
– Где мой маленький подарок?
Это был нож, она купила его взамен того, который он потерял две недели назад и до сих пор оплакивал. Рубо пришел в восторг, он не уставал восхищаться новым ножом с рукояткой из слоновой кости и сверкающим лезвием. Он немедля пустит его в дело! Радость мужа доставила Северине большое удовольствие; шутя она потребовала от него мелкую монету, чтобы их дружба не была рассечена.
– А теперь за еду, за еду! – повторяла она. – Нет, нет, прошу тебя, не закрывай окна. Мне так жарко!
Она подошла к мужу, прильнула к его плечу и простояла несколько мгновений у окна, глядя на раскинувшуюся внизу станцию. Дым ненадолго рассеялся, медный диск солнца садился в тумане позади домов Римской улицы. Маневровый паровоз подавал сформированный состав, отправлявшийся на Мант в четыре двадцать пять. Когда поезд оказался под навесом крытой платформы, паровоз отцепили. Откуда-то издалека, должно быть, из депо Окружной дороги, доносился стук буферов: по-видимому, спешно сцепляли еще несколько вагонов. На переплетении рельсовых путей одиноко высился мощный локомотив пассажирского поезда; на нем виднелись силуэты машиниста и кочегара, черных от сажи; локомотив, казалось, задыхался от усталости, и тонкая струйка пара выходила из его клапана. Он ждал, когда откроют путь и можно будет возвратиться в депо Батиньоль. Красный диск щелкнул и исчез. Паровоз тронулся.
– До чего ж они веселы, эти сестры Довернь! – проговорил Рубо, отходя от окна. – Слышишь, как колотят по клавишам?.. Я только что видел Анри, он просил тебе кланяться.
– За стол, за стол! – крикнула Северина.
Она накинулась на сардины и с жадностью поглощала их. Ведь легкий завтрак в Манте был уже так далек! Приезжая в Париж, Северина точно пьянела. Беготня по шумным улицам, покупки в магазинах, где шла дешевая распродажа товаров, наполняли ее радостным трепетом и лихорадочным волнением. Весною она оставляла в столице все сделанные за зиму сбережения, предпочитала все покупать сразу, утверждая, что так экономнее, не приходится лишний раз тратиться на дорогу. Продолжая есть с аппетитом, Северина без умолку болтала. Слегка конфузясь и краснея, она в конце концов призналась, что истрачено больше трехсот франков.
– Черт побери! – пробормотал неприятно удивленный Рубо. – Ты слишком расточительна для жены помощника начальника станции!.. Собиралась ведь купить только полдюжины сорочек и пару ботинок?
– О милый, это редкий случай, мне попался прелестный шелк в полоску! И шляпка до того изящная, просто мечта! Готовые юбки с кружевными оборками… И все почти даром, в Гавре я заплатила бы вдвое дороже… Когда они мне пришлют, ты сам увидишь!
Он невольно рассмеялся – так хороша она была в порыве радости, так трогательна в своем смущении. К тому же было так уютно за этим бесхитростным завтраком вдвоем, в уединенной комнате. Куда лучше, чем в ресторане. Северина, которая обычно пила только воду, теперь, не отдавая себе отчета, то и дело подносила к губам бокал с вином. С сардинами было покончено, и супруги принялись резать новым ножом мясной пирог. То был поистине великолепный нож, и резал он на славу!
– А как твои дела? – спросила Северина. – Ты позволяешь мне болтать, а сам даже не говоришь, чем все кончилось с этим супрефектом?..
И тогда он подробно передал ей, как его встретил начальник службы эксплуатации. Да, головомойка была по всем правилам! Он, конечно, защищался, рассказал всю правду, ведь этот ничтожный фат, супрефект, вздумал ехать со своей собакой в вагоне первого класса, хотя для охотников отведен особый вагон второго класса; между ними разгорелась ссора, и оба в выражениях не стеснялись. Начальник, правда, признал, что Рубо имел полное право настаивать на соблюдении инструкции, но пришел в гнев от сказанных им слов: «Не вечно вы будете господами». Поговаривали, будто Рубо республиканец. Дебаты при открытии сессии палаты депутатов 1869 года и тайный страх перед приближавшимися выборами в парламент делали правительство особенно подозрительным. И если бы не хороший отзыв председателя суда Гранморена, он, Рубо, непременно лишился бы места. Все-таки ему пришлось принести извинение в письменной форме: так посоветовал Гранморен, который сам же и набросал письмо. Прервав его, Северина воскликнула:
– Ага! Значит, я была права, написав ему! И хорошо, что мы зашли туда нынче утром, перед тем как тебе отправиться к начальству… Я не сомневалась, что он вызволит нас из беды.
– Да, старик к тебе очень привязан, – заметил Рубо. – И пользуется большим весом в Компании Железных дорог… Но, скажи на милость, что толку быть на хорошем счету? Они никогда не скупились на похвалы по моему адресу: правда, говорят, будто я недостаточно энергичен, но зато дисциплинирован, старателен и трудолюбив. А все же, моя милая, не будь ты моей женою и не заступись поэтому за меня Гранморен, я б лишился должности и меня в наказание отправили бы на какую-нибудь захолустную станцию.
Северина уставилась в пространство и прошептала, словно думая вслух:
– Да, он и впрямь пользуется большим весом.
Наступило молчание; перестав есть, Северина по-прежнему смотрела вдаль расширенными глазами. Должно быть, она вспоминала дни детства, проведенного в замке Дуанвиль, в четырех лье от Руана. Матери своей она не помнила. Отец Северины, садовник Обри, умер, когда ей шел тринадцатый год; и тогда председатель суда, к тому времени уже овдовевший, взял девочку в дом; там она и росла вместе с его дочерью Бертой под присмотром сестры Гранморена, г-жи Боннеон, вдовы фабриканта, которой ныне принадлежит этот замок. Берта была старше подруги на два года, она вышла замуж через полгода после Северины за некоего г-на де Лашене, советника руанского суда, тщедушного человечка с желтым лицом. Гранморен, надо сказать, сделал завидную карьеру: все последнее время он был председателем суда в Руане и только год назад вышел в отставку. Он родился в 1804 году, после событий 1830 года стал товарищем прокурора в городе Динь, затем в Фонтенбло и в Париже; впоследствии был прокурором в Труа и в Ренне и, наконец, занял пост первого председателя суда в Руане. Обладатель нескольких миллионов, Гранморен начиная с 1855 года неизменно входил в состав департаментского совета, в день выхода в отставку он получил командорский крест ордена Почетного легиона. С детских лет Северина помнила его таким же, каким он оставался поныне: коренастый, плотный, рано поседевший человек; его некогда светлые волосы приобрели желтовато-белый оттенок и торчали жесткой щеткой, усов он не носил, но коротко подстриженная борода окаймляла квадратное лицо, которому мясистый нос и холодные синие глаза придавали суровое выражение. Гранморен был крут в обращении, и окружающие трепетали перед ним.
Рубо спросил:
– Послушай, о чем ты думаешь?
Потом, повысив голос, повторил вопрос.
Северина испуганно вздрогнула, будто ее захватили врасплох.
– Да ни о чем.
– Ты даже есть перестала, уже сыта?
– Нет-нет… Сейчас увидишь.
Осушив бокал, она докончила пирог, лежавший на ее тарелке. Но тут возникла суматоха: у них не осталось ни крошки хлеба, и сыр есть было не с чем. Раздались веселые восклицания, послышался смех, супруги кинулись к буфету тетушки Виктории, перевернули там все вверх дном и наконец обнаружили завалявшуюся черствую горбушку. Хотя окно оставалось открытым, было по-прежнему жарко, и молодая женщина, сидевшая спиной к печке, еще больше раскраснелась; необычный и шумный завтрак усилил ее возбуждение. Рубо снова подумал о Гранморене: да, тетушка Виктория тоже должна на него молиться! Девушкой ее соблазнили, ребенок у нее умер, и она сделалась кормилицей Северины, чье появление на свет стоило жизни матери; позднее Виктория вышла замуж за кочегара Компании Западных железных дорог; в Париже она бедствовала: муж пропивал все деньги, и она зарабатывала жалкие гроши шитьем; случайно встретив Северину, тетушка Виктория возобновила старое знакомство, и председатель суда оказал ей покровительство – определил на выгодное местечко уборщицы в роскошном дамском туалете для пассажиров первого класса. Куда уж лучше! Правда, Компания платит ей всего сто франков в год, но вместе с чаевыми у нее набирается до тысячи четырехсот, не говоря уже о бесплатном жилье и топливе. Словом, она прекрасно устроена. Рубо прикинул, что если бы муж тетушки Виктории, кочегар Пеке, отдавал жене свое жалованье, которое вместе с доплатами достигало двух тысяч восьмисот франков в год, а не пропивал бы его на линии, чета ежегодно располагала бы суммой в четыре тысячи франков, – а это ведь в два раза больше, чем имеет он, помощник начальника станции в Гавре!
– Спору нет, не всякая согласится служить в уборных, – пробормотал он вслух. – Но занятие это ничуть не хуже другого.
Между тем супруги утолили голод и теперь вяло жевали сыр, отрезая от него тонкие ломтики, чтобы растянуть удовольствие. Они лениво перебрасывались словами.
– Да, я все хочу спросить! – воскликнул Рубо. – Почему ты не захотела погостить два-три дня в Дуанвиле, куда тебя приглашал старик?
Все еще пребывая в блаженной полудремоте после завтрака, Рубо вдруг вспомнил об утреннем посещении особняка Гранморена на улице Роше, возле самого вокзала; перед его глазами опять возник большой строгий кабинет, а в ушах зазвучал голос председателя суда, сообщившего, что он собирается на следующий день в Дуанвиль. Затем, будто следуя внезапно зародившейся мысли, Гранморен сказал, что, пожалуй, поедет вместе с супругами курьерским поездом в шесть тридцать вечера, и предложил крестнице отправиться с ним в Дуанвиль, так как его сестра уже давно хочет ее повидать. Однако молодая женщина приводила всевозможные доводы, не позволявшие ей, как она уверяла, принять это предложение.
– Если хочешь знать, – продолжал Рубо, – я не вижу в том ничего дурного. Ты могла бы там погостить до четверга, а я бы и без тебя управился… Ведь в нашем положении мы в них нуждаемся, не так ли? Вряд ли стоило отвечать отказом на подобное радушие, тем более что его это, видно, не на шутку огорчило… Вот почему я и уговаривал тебя, пока ты не дернула меня за рукав. Тогда я принял твою сторону, но так ничего и не понял… Скажи, почему ты заупрямилась?
В глазах Северины заметался испуг, у нее вырвался нетерпеливый жест.
– Что ж, мне тебя одного оставлять?
– Ну, это не причина… Мы три года женаты, за это время ты дважды ездила в Дуанвиль и проводила там по неделе. Ничего тебе не мешало поехать туда в третий раз.
Замешательство молодой женщины возрастало, она отвернулась.
– Не хочу – и все! Не заставляй меня поступать так, как мне не хочется.
Рубо развел руками, словно желая сказать, что он ее ни к чему не принуждает. Но все-таки прибавил:
– Постой! Ты от меня что-то скрываешь… Уж не госпожа ли Боннеон в последний раз плохо тебя приняла?
Нет! Г-жа Боннеон всегда с ней ласкова. И какая это приятная женщина – высокая, статная, с чудесными русыми волосами, она и до сих пор еще хороша, хотя ей уже пятьдесят пять лет! Поговаривали, что с тех пор, как она овдовела, да и раньше, сердце ее частенько бывало занято. В Дуанвиле ее просто обожают, она превратила свой замок в обитель радости, у нее бывает цвет руанского общества, особенно судейские чиновники. Именно среди них у г-жи Боннеон больше всего друзей.
– Тогда, значит, Лашене с тобой холодно обошлись?
Разумеется, выйдя замуж за г-на де Лашене, Берта перестала быть для нее такой близкой подругой, как раньше. Бедняжка Берта, она нисколько не стала лучше, у нее все такое же невыразительное лицо с красным носом. В Руане дамы, правда, превозносят ее благовоспитанность. Да и такой муж, как у нее, – безобразный, сухой, жадный, – конечно, не украшает женщину, только делает хуже. Но нет, Берта держалась со своей прежней подругой вполне радушно, и та ни в чем не могла ее упрекнуть.
– Стало быть, тебе не по душе сам старик?
Северина, до сих пор отвечавшая бесстрастно, ровным голосом, тут потеряла терпение:
– Он? Какой вздор! – И продолжала раздраженно, отрывисто: – Его там почти не видать. У него в парке отдельный флигель с выходом на пустынную улочку. Он уходит, приходит, и никто об этом даже не подозревает. Сестра Гранморена и та не знает, когда именно он приедет. Он выходит в Барантене, нанимает коляску и прибывает в Дуанвиль ночью; случается так, что он по нескольку дней неведомо для всех живет в своем флигеле. Уж он-то меньше всего стесняет.
– Я заговорил о нем только потому, что ты раз двадцать рассказывала мне, будто в детстве его до смерти боялась.
– Скажешь тоже – до смерти! И вечно-то ты преувеличиваешь… Что правда, то правда: он никогда не улыбался. Уставится на тебя своими глазищами, волей-неволей голову опустишь. Люди перед ним терялись, не могли и слова вымолвить, до того он их подавлял своим суровым и ученым видом. Но меня он никогда не бранил, я всегда чувствовала, что он питает ко мне слабость…
Голос ее снова зазвучал тише, а глаза смотрели куда-то вдаль.
– Помню… девочкой я часто играла с подружками в аллеях парка, и, когда он показывался, все прятались, даже его дочь Берта, – она вечно боялась провиниться. Но я, я спокойно ждала его приближения. Проходя, он мимоходом бросал взгляд на мою улыбающуюся мордочку и ласково трепал по щеке… Позднее, когда мне уже было лет шестнадцать, Берта, желая чего-нибудь добиться от него, всякий раз прибегала к моей помощи. Говоря с ним, я никогда не опускала взгляда, хотя его глаза так и буравили меня. Но я на это не обращала внимания, была уверена, что он ни в чем не откажет!.. О да, я помню, все помню! Любой укромный уголок в парке, любую комнату в замке, любой поворот коридора я живо представляю с закрытыми глазами.
Северина умолкла и смежила веки; и по ее возбужденному, чуть припухшему лицу, казалось, пробегал трепет – точно отблеск былых воспоминаний, о которых она никогда не говорила. Так она просидела несколько мгновений, губы ее слегка дрожали, как будто нервный тик сводил ей рот.
– Ничего не скажешь, старик всегда благоволил к тебе, – заговорил Рубо, раскуривая трубку. – Не только воспитал как барышню, но и очень разумно распорядился твоими деньжатами, а перед нашей свадьбой даже изрядно округлил капиталец… Ну, и потом, после его смерти, тебе кое-что перепадет, он сам об этом при мне говорил.
– Да, – прошептала Северина, – дом в Круа-де-Мофра, там теперь через усадьбу проходит железная дорога. В те годы мы все нередко проводили в нем неделю-другую… Впрочем, я не надеюсь, уж Лашене, конечно, постараются, чтобы он мне ничего не оставил. Да и по мне лучше, чтобы он мне ничего не завещал, ничего!
Последние слова она произнесла так пылко, что Рубо вынул трубку изо рта и с удивлением уставился на нее.
– Ты что, спятила? Говорят, у председателя несколько миллионов, и его не убудет, если он упомянет в завещании свою крестницу. Никого это не поразит, а нам очень пригодится.
В голову ему пришла неожиданная мысль, и он расхохотался.
– Не опасаешься ли ты часом, что тебя сочтут его дочерью?.. Ведь ты сама знаешь: хоть у старика и неприступный вид, о нем бог весть что рассказывают. Говорят, даже при жизни жены он волочился за всеми служанками. Болтают, что и сейчас еще он не прочь задрать женщине юбку… Черт побери, может, ты и вправду его дочь?
Северина резко поднялась, лицо ее пылало, под тяжелой копной черных волос испуганно метались голубые глаза.
– Дочь? Его дочь?.. Не желаю я, чтоб ты так шутил, слышишь! Разве я могу быть его дочерью? Разве я на него похожа?.. Ну, хватит, поговорим о чем-нибудь другом. В Дуанвиль я не поеду – и все! Предпочитаю возвратиться вместе с тобою в Гавр!
Рубо покачал головой и примирительно поднял руку. Хорошо, хорошо, если этот разговор действует ей на нервы… Он улыбнулся, никогда еще она не была такой раздраженной. Этому причина вино. Стремясь заслужить прощение, он взял со стола нож, заботливо вытер его и вновь стал им восторгаться; потом, желая показать, что нож острый, как бритва, принялся обрезать ногти.
– Уже четверть пятого, – пробормотала Северина, взглянув на стенные часы. – А у меня еще дела… Пора собираться.
Прежде чем навести порядок в комнате, она подошла к окну и облокотилась на подоконник, как бы желая окончательно прийти в себя. Тогда Рубо, отложив нож и трубку, встал из-за стола, подошел к жене и осторожно обнял ее. Держа жену в объятиях, он опустил подбородок на плечо Северины и щекой прижался к ее щеке. Так они стояли не шевелясь и смотрели в окно.
Внизу по-прежнему без устали сновали маленькие маневровые паровозы; их почти не было слышно – негромко стучали колеса, приглушенно звучали свистки – они напоминали проворных и ловких хозяек. Один паровичок, тащивший в депо несколько вагонов трувильского поезда, который только что расцепили, исчез под Европейским мостом. Миновав мост, он поравнялся с вышедшим из депо локомотивом: медные и стальные части могучей машины сверкали, она походила на свежего и молодцеватого путешественника, собравшегося в дорогу. Остановившись, локомотив двумя резкими короткими свистками потребовал у стрелочника путь, и тот сейчас же направил его к уже сформированному составу, ожидавшему под крытым навесом платформы дальнего следования. Это был поезд, отправлявшийся в Дьепп в четыре часа двадцать пять минут. По платформе растекался торопливый поток пассажиров, дробно стучали тележки, груженные багажом, станционные рабочие вносили в вагоны грелки. Локомотив подошел вплотную к головному вагону, и тендер глухо ударился об него; старший сцепщик самолично завернул болт соединительного бруса. Небосклон над Батиньолем потемнел; пепельно-серые сумерки окутали фасады зданий и медленно опускались на разбегавшиеся веером пути; и в этом неясном сумеречном свете можно было различить, как вдали то и дело проносились в разных направлениях пригородные поезда и поезда Окружной железной дороги. А над угрюмыми навесами огромных крытых платформ, над потемневшим Парижем плыли разорванные облака бурого дыма.
– Нет, нет, пусти, – пролепетала Северина.
Не говоря ни слова, он все сильнее и сильнее прижимал к себе жену, распаляясь теплотой ее юного тела. Стремясь высвободиться, Северина извивалась в его объятиях, исходивший от нее аромат пьянил его, и Рубо не помнил себя от страсти. Одним рывком он оттащил ее от окна и локтем захлопнул раму. Отыскал рот жены, изо всех сил впился губами в ее губы и понес к кровати.
– Нет, нет, ведь мы не у себя, – повторяла она. – Прошу тебя, только не в этой комнате!
Она и сама точно опьянела, от еды и выпитого вина у нее кружилась голова, к тому же она еще не вполне успокоилась после лихорадочной беготни по Парижу. Чересчур натопленная комната, стол с остатками еды, их приезд, неожиданно превратившийся в какую-то увеселительную поездку, – все это зажигало в ней кровь, и дрожь пробегала по телу. И все же Северина, сама толком не понимая почему, отказывалась, сопротивлялась, цепляясь за деревянную спинку кровати, испуганная и негодующая.
– Нет, нет, я не хочу.
Рубо, весь багровый, стискивал жену своими грубыми руками. Он дрожал от нетерпения и, казалось, был способен раздавить ее в объятиях.
– Глупышка, никто не узнает. Мы оправим постель.
Дома, в Гавре, Северина обычно с мягкой покорностью отдавалась ему после завтрака, когда он возвращался с ночного дежурства. Ей это, очевидно, не приносило удовольствия, однако она выказывала нежную снисходительность, благосклонно соглашалась доставить ему радость. Но такой – пылкой, трепещущей от чувственного желания – Рубо ее еще никогда не видел, и это буквально сводило его с ума. Всегда спокойные голубые глаза Северины казались темнее от черноты волос, крупный рот словно кровоточил на нежном овальном лице. То была незнакомая ему женщина. Почему она отказывается?
– Скажи почему? У нас есть время.
Вся во власти необъяснимой тревоги, раздираемая борьбой, в которой она сама себе не отдавала отчета, Северина издала вопль, исполненный такой тоски, что Рубо опомнился.
– Нет, нет, умоляю, отпусти меня!.. Я и сама не знаю, но задыхаюсь при одной мысли, что сейчас… Это невозможно.
Оба тяжело опустились на край кровати. Рубо провел рукой по лицу, словно стараясь унять сжигавший его огонь. Видя, что к мужу вернулось благоразумие, Северина ласково наклонилась и запечатлела на его щеке звонкий поцелуй, желая показать, что она все-таки его любит. Несколько мгновений они сидели так, в молчании, чтобы прийти в себя. Он взял ее левую руку и играл старинным золотым кольцом: эту золотую змейку с рубиновой головкой Северина всегда носила на том же пальце, что и обручальное кольцо. Она никогда с ней не расставалась.
– Моя змейка, – промолвила Северина, словно в забытьи; ей казалось, что муж смотрит на кольцо, и она испытывала властную потребность говорить. – Он подарил мне это кольцо в Круа-де-Мофра, в день моего шестнадцатилетия.
Рубо удивленно поднял голову.
– Кто он? Старик?
Встретившись с глазами мужа, Северина словно очнулась от сна. Она почувствовала, как у нее холодеют щеки. Попыталась что-то сказать, но не могла – слова застревали в горле, точно на нее напал столбняк.
– Ты всегда говорила, – продолжал он, – будто это кольцо досталось тебе от матери.
В какое-то мгновение она еще могла отказаться от случайно оброненных в забытьи слов. Ей достаточно было рассмеяться, сказать, что она просто дурачится. Но, не владея собой, не сознавая, зачем она это делает, Северина заупрямилась:
– Я никогда не говорила тебе, дорогой, что получила это кольцо от матери…
Рубо пристально взглянул на нее и, в свою очередь, побледнел.
– Что? Никогда не говорила? Да ты говорила это по крайней мере раз двадцать!.. Нет ничего худого в том, что старик подарил тебе кольцо. Он для тебя куда больше сделал… Но зачем было скрывать? Зачем было лгать и говорить о матери?
– Я ничего не говорила о матери, милый. Ты ошибаешься.
Нелепое упрямство! Северина сознавала, что губит себя, что муж видит ее насквозь, ей хотелось поправиться, вернуть назад сказанное, но было уже поздно: она чувствовала, что смятенный вид выдает ее с головой. Теперь у Северины похолодело уже все лицо, губы судорожно подергивались. Рубо был страшен, он внезапно побагровел, казалось, кровь вот-вот брызнет из его вен; схватив жену за руку, он в упор смотрел в ее испуганные и растерянные глаза, будто хотел прочесть в них то, о чем она не говорила вслух.
– Проклятье! – пробормотал он. – Проклятье!
Северину охватил страх; опустив голову, она прикрыла лицо рукой, ожидая удара. Всего лишь один факт, мелкий, жалкий, ничтожный, – она позабыла, что когда-то солгала мужу, – но вот всего несколько слов, и тайное стало явным! За какую-то минуту… Рубо швырнул жену поперек кровати и принялся избивать. За три года он не тронул ее и пальцем, а теперь жестоко колотил, ослепленный дикой яростью: животный порыв охватил этого силача, некогда передвигавшего вагоны.
– Проклятая шлюха! Ты с ним спала!.. Спала!.. Спала!..
Повторяя одно и то же слово, он все больше приходил в исступление и молотил кулаками, словно хотел вбить в нее это слово.
– Стариковские объедки, шлюха проклятая!.. Ты с ним спала!.. Спала!..
Он задыхался от бешенства, из горла вырывались какие-то свистящие звуки. И только тут он услышал, что она, изнемогая от побоев, упорно твердит: «Нет, нет…» Не видя иного средства защиты, она продолжала отрицать только для того, чтобы он ее не убил. И этот вопль отчаяния, эта упорная ложь окончательно лишили его рассудка.
– Признайся, ты с ним спала!
– Нет! Нет!
Он снова вцепился в нее, стал душить, не давая несчастной уткнуться лицом в одеяло. Он заставлял Северину глядеть ему прямо в глаза.
– Признайся, ты с ним спала!
Но тут ей удалось извернуться, вырваться от него, и она устремилась было к дверям. Одним прыжком Рубо настиг ее, занес кулак и, не помня себя, страшным ударом сбил с ног. Северина рухнула возле стола, он накинулся на нее, схватил за волосы и прижал ее голову к полу. С минуту они неподвижно лежали так, лицом к лицу. В этой зловещей тишине особенно отчетливо были слышны взрывы смеха сестер Довернь и бравурная музыка, которая заглушала шум борьбы. Клер во все горло распевала детские хороводные песенки, а Софи барабанила по клавишам.
– Признайся, ты с ним спала!
Она больше не решалась отрицать и ничего не отвечала.
– Признайся, ты с ним спала, проклятая! Говори, а не то я из тебя кишки выпущу!
По его глазам Северина понимала, что он и впрямь способен убить ее. Падая, она успела заметить на столе раскрытый нож; теперь ей показалось, что муж потянулся к ножу, почудилось, будто сверкнуло лезвие. Северину охватило малодушие, ей все стало безразлично, хотелось только одного – чтобы все поскорее кончилось.
– Да, это правда, отпусти меня.
И тут началось самое отвратительное. Признание, которого он с таким неистовством добивался, ожгло его, как удар хлыста, как нечто немыслимое, противоестественное. Ему показалось, что он даже и представить себе не мог подобной гнусности. Схватив жену за шею, он ударил ее головой о ножку стола. Она отбивалась, и он волочил ее за волосы по комнате, опрокидывая стулья. Всякий раз, когда она пыталась подняться, он сбивал ее с ног ударом кулака. Стиснув зубы, задыхаясь, он все больше свирепел от дикой и тупой ярости. От толчка стол отъехал в сторону и чуть не опрокинул чугунную печку. Окровавленные волосы прилипли к углу буфета. Наконец, обессиленные, раздавленные всем этим кошмаром, они вновь оказались возле кровати и перевели дыхание: он устал избивать, она была чуть жива от побоев; Северина по-прежнему лежала на полу, а Рубо, на корточках, все еще стискивал ей плечи. Оба тяжело дышали. Снизу по-прежнему доносилась музыка, звучали взрывы смеха – очень звонкого, очень юного.
Рывком Рубо поднял Северину с пола и прислонил к спинке кровати. Он продолжал стоять на коленях, давя на нее всей своей тяжестью; к нему вернулся дар речи. Он больше не бил жену, теперь он терзал ее расспросами, весь во власти неутолимой жажды все узнать:
– Значит, ты с ним спала, шлюха!.. Повтори, повтори, что ты спала с ним… И сколько тебе было тогда лет, а? Небось девчонкой, совсем еще девчонкой была?
Внезапно Северина залилась слезами, рыдания мешали ей говорить.
– Будешь ты отвечать, проклятая?.. А? Тебе, должно быть, и десяти не было, когда ты начала забавлять старика! Верно, для этого скотства он тебя и растил и кормил. Отвечай, проклятая, не то я опять за тебя возьмусь!
Она рыдала, не произнося ни слова, и он, размахнувшись, изо всех сил ударил ее по щеке. Трижды он повторял свой вопрос и, не дождавшись ответа, трижды наотмашь бил по лицу.
– Сколько тебе было лет, шлюха? Говори, говори же!
К чему бороться? Последние силы оставляли ее. А ведь он способен был вырвать у нее сердце из груди своими заскорузлыми пальцами бывшего мастерового. Допрос продолжался; Северина рассказывала все, но была до такой степени раздавлена стыдом и страхом, что ей с трудом удавалось выдавить из себя слова, и их едва можно было разобрать. А Рубо, мучимый жестокой ревностью, все больше впадал в бешенство, все сильнее страдал от картин, вызванных ее рассказом, но ему этого было мало, он заставлял жену приводить все новые подробности, сообщать все новые факты. Припав ухом к устам несчастной, содрогаясь от боли, он выслушивал ее исповедь, а она, с ужасом видя занесенный кулак, грозивший обрушиться на нее, все говорила и говорила.
Ее детство, юность, все годы, проведенные в Дуанвиле, проходили перед ним. Где это произошло? В густых зарослях обширного парка? В каком-нибудь укромном закоулке замка? Должно быть, старик имел виды на Северину уже тогда, когда после смерти садовника взял ее в дом и воспитывал вместе с дочерью. Конечно, это началось еще в те дни, когда, завидя его, другие девочки прекращали игры и спешили скрыться, и только она одна, подняв улыбающуюся мордочку, ожидала, чтобы он ласково потрепал ее по щеке. И позднее она потому так бесстрашно смотрела ему в глаза, так уверенно добивалась всего, чего хотела, что уже тогда чувствовала свою власть над ним; а он, такой важный и строгий с другими, подкупал ее своими похабными любезностями! Какая гнусность! Старикашка приучал ее чмокать его в щеку как деда, жадно наблюдал, как девчонка растет, тискал ее, постепенно растлевал, даже не желая дождаться, пока она повзрослеет!
Рубо задыхался.
– Сколько ж тебе тогда было? Говори, сколько тебе было?
– Неполных семнадцать.
– Лжешь!
Господи, к чему ей лгать?! В полном отчаянии, вконец обессиленная, она только пожала плечами.
– А где это произошло в первый раз?
– В Круа-де-Мофра.
Он на секунду запнулся, его губы дрожали, перед глазами металось желтое пламя.
– Я хочу знать, что он с тобою сделал?
Она не ответила. Он замахнулся.
– Ты мне не поверишь…
– Говори!.. Он ничего не сумел, да?
В ответ она только кивнула. Именно так. И тогда он исступленно стал требовать, чтобы она описала, как это происходило, он хотел знать все, употреблял грубые выражения, подверг ее гнусному допросу. Она только сильнее стискивала зубы и лишь кивком подтверждала или отрицала. Не станет ли им обоим легче, если она все расскажет? Но он еще больше страдал от подробностей, которые, как она думала, смягчали ее вину. Будь у них обычная, естественная связь, Рубо не так терзался бы. Но этот разврат был ему омерзителен, и ревность, как отравленный клинок, вонзалась в самое сердце. Отныне все кончено, для него нет больше жизни, перед глазами будут неотступно стоять эти отвратительные сцены…
У него вырвалось мучительное рыдание.
– Проклятье!.. Проклятье!.. Нет, нет, это невозможно! Невозможно! Это уж слишком!
И вдруг он снова вцепился в жену.
– Шлюха проклятая, зачем же ты пошла за меня?.. Да понимаешь ли, как подло ты меня обманула? Даже у воровок в тюрьме и то нет такого греха на совести… Стало быть, ты меня презирала, не любила?.. Зачем ты пошла за меня?
Северина только пожала плечами. Она и сама толком не знала, что ответить. Просто была рада выйти замуж, избавиться таким образом от старика. Ведь часто и не хочешь чего-нибудь делать, но делаешь только потому, что так подсказывает разум. Нет, Рубо она не любила; но не могла же она прямо сказать ему, что, если б не эта история с Гранмореном, она бы вовек не согласилась стать его женой.
– Ему, понятно, хотелось тебя пристроить. Вот он и нашел простака… Ему хотелось тебя пристроить и опять приняться за старое. И когда ты ездила туда, вы опять этим занимались? Для того он и звал тебя?
Она снова утвердительно кивнула.
– И на сей раз он приглашал тебя за тем же?.. Стало быть, этому непотребству не будет конца? Если я тебя не придушу, все начнется сызнова!
Его сведенные судорогой пальцы вновь потянулись к ее горлу. Но тут она возмутилась:
– Пойми, ты несправедлив! Ведь я отказалась туда ехать! Вспомни, как ты меня уговаривал, я даже рассердилась… Ты сам видишь, что я этого не хочу. С прошлым покончено. Никогда, никогда больше я на это не пойду.
Он чувствовал, что она говорит правду, но это не принесло ему облегчения. Никакими силами невозможно было изгладить то, что произошло между Севериной и стариком, и это причиняло Рубо такую жестокую боль, словно в груди у него торчал кем-то всаженный нож. Он жестоко страдал от бессилия сделать так, чтобы этого не было. Все еще не выпуская жену, он теперь почти касался лицом ее лица и, как зачарованный, пристально всматривался в голубые прожилки на ее лбу, будто ища подтверждения тому, в чем она ему призналась. И, точно в бреду, бормотал как одержимый:
– Там, в Круа-де-Мофра, в красной комнате!.. Я помню, ее окно выходит прямо на железную дорогу, а напротив – кровать. И в ней, в этой комнате!.. Понятно, почему он надумал завещать тебе дом. Да, ты его вполне заслужила. Как же ему не позаботиться о твоих деньгах, не дать тебе приданое… Подумать только – судья, богач, миллионер, образованный, важный, живущий в почете! Просто голова идет крутом… А что, если он и вправду твой отец?..
Северина разом вскочила на ноги. С силой, неожиданной в таком хрупком и измученном существе, она оттолкнула мужа. И вне себя от гнева крикнула:
– Нет, нет, только не это! Делай со мной что хочешь. Хоть убей… Но не говори этого! Ты лжешь!
Рубо по-прежнему не выпускал ее руку.
– Что ты можешь знать? Видно, ты и сама это подозреваешь, потому так и возмущаешься.
Она попробовала высвободить руку, и кольцо – золотая змейка с рубиновой головкой – оцарапало ему ладонь. Он сорвал кольцо и расплющил его каблуком в новом приступе ярости. Потом безмолвно, окончательно потеряв голову, принялся ходить из угла в угол. Северина тяжело опустилась на край кровати и следила за ним расширенными глазами. Воцарилось грозное молчание.
Бешенство Рубо не утихало. Едва он начинал приходить в себя, как новая, еще более сильная волна неистового гнева, точно опьянение, накатывала на него, и он чувствовал, что в голове у него мутится. Он больше не владел собою, метался по комнате, размахивал кулаками, казалось, его захлестнул буйный вихрь ярости, и Рубо безвольно подчиняется ему, послушный лишь одной властной потребности – ублажить хищного зверя, беснующегося в недрах его существа. То была острая физическая потребность, свирепая жажда мщения, она сверлила его, и ему не суждено было обрести покой, пока он ее не утолит.
Не останавливаясь, он ударил себя кулаком по голове и пробормотал с тоскою:
– Что мне делать?
Раз он не убил эту женщину тут же, он никогда ее теперь не убьет. От сознания своей подлой слабости Рубо приходил в еще большее неистовство: только из подлости, только потому, что он все еще хочет эту шлюху, он не придушил ее. Но не может же все оставаться, как было. Значит, надо выгнать ее, вышвырнуть на улицу, не пускать на порог? И новая волна отчаяния поднялась в нем, чувство глубочайшего отвращения к самому себе затопило все его существо: он понял, что не сделает даже этого. Что же дальше? Неужели примириться с такой гнусностью, вернуться с этой женщиной в Гавр и продолжать спокойно жить с нею, будто ничего не произошло? Нет, нет! Лучше смерть, лучше умереть обоим, и немедленно! И такая тоска охватила его, что он издал безумный вопль:
– Что мне делать?
Северина все так же сидела на кровати, неотступно следя за ним расширенными глазами. Она испытывала к мужу спокойную дружескую привязанность, и картина его жестоких мук вызвала в ней сострадание. Она способна была простить и грубую брань, и побои, но его слепая ярость повергла ее в такое изумление, что она до сих пор не могла прийти в себя. Мягкая и покорная, уступившая в юности домоганиям старика, а позднее согласившаяся на брак, лишь бы все уладилось, Северина не понимала, как мог вызвать подобный взрыв ревности ее давний проступок, о котором она к тому же сожалела; порок не коснулся Северины, плотские желания почти не тревожили ее, в ней еще оставалось очень много от наивной девушки, вопреки всему сохранившей нравственную чистоту, и потому она смотрела на мужа, который яростно бегал из угла в угол, с таким чувством, с каким смотрела бы на волка, на существо иного порядка. Что в нем творится? Только ли это ярость? Больше всего ее пугало то, что она теперь явно чувствовала в нем зверя, которого все эти три года подозревала и который лишь изредка заявлял о себе глухим рычанием; и вот он взбесился, сорвался с цепи, готов впиться зубами. Что сказать, как помешать беде?
Мечась по комнате, Рубо то и дело оказывался у кровати, возле Северины. Она каждый раз ждала его приближения и наконец осмелилась заговорить:
– Послушай, дорогой…
Но он, не обращая на нее внимания, устремлялся в противоположный угол комнаты, словно соломинка, подхваченная вихрем.
– Что мне делать?.. Что мне делать?
Собравшись с духом, она схватила его за руку и на мгновение удержала.
– Посуди сам, я же отказалась поехать… Я больше туда в жизни не поехала бы, никогда, никогда! Ведь я люблю тебя.
Она пыталась быть ласковой, притянула его к себе, подставила губы для поцелуя. Но, упав на постель рядом с Севериной, он с отвращением оттолкнул ее.
– Ах, шлюха, теперь ты не прочь… Только что упиралась, тебе не хотелось… А теперь не прочь… чтобы снова забрать надо мною власть? Стоит мужчине на это пойти – и ему вовек не уйти… Спать с тобой? Ну нет! Это отравит мне всю кровь.
Он дрожал. Мысль об обладании этой женщиной, о том, что их сплетенные тела будут содрогаться под одеялом, опалила его огнем. И в мрачных тайниках его плоти, в самой глубине его жгучего и оскверненного желания, внезапно возникла неотвратимость убийства.
– Так знай, чтоб мне самому не подохнуть, если я решусь опять переспать с тобою, надо, чтоб прежде он подох от моей руки… Чтоб он подох, подох от моей руки!
Его голос окреп; повторяя одно и то же, Рубо выпрямился, казалось, эта фраза помогла ему принять решение, и он обрел покой. Рубо замолчал, медленно направился к столу и пристально посмотрел на сверкающее лезвие складного ножа. Машинально сложил его и опустил в карман. Уронив руки, вперив взгляд в пространство, он стоял неподвижно, о чем-то думая. Две резкие складки прорезали его лоб, выдавая внутреннюю борьбу. Словно ища выхода, он подошел к окну, распахнул его и замер, подставив лицо дуновению прохладного вечернего ветерка. Охваченная страхом, Северина поднялась с места; она не решалась ни о чем расспрашивать и только пыталась угадать, что происходит за этим низким упрямым лбом; стоя позади мужа, она молча ожидала, глядя в открывавшийся перед нею простор.
Приближался вечер, вдалеке на темном фоне едва вырисовывались дома, обширную территорию станции окутывал лиловатый туман. Открытое пространство со стороны Батиньоля погружалось в пепельную мглу, в ней постепенно исчезали железные фермы Европейского моста. Последние блики умиравшего дня еще вздрагивали на стеклах больших крытых платформ, устремленных к центру столицы, а внизу уже струился густой мрак. Потом сверкнули искорки – вдоль платформ загорались газовые рожки. Темноту прорезал яркий сноп света – это зажегся фонарь на паровозе поезда, уходившего в Дьепп: вагоны были битком набиты пассажирами, все дверцы уже заперты, машинист ожидал лишь распоряжения помощника начальника станции, чтобы тронуться с места. Но тут возникло замешательство, красный сигнал стрелочника преграждал дорогу, маленький паровик торопился увезти в сторону вагоны, каким-то образом оставшиеся на пути. Тьма сгущалась; в густом переплетении рельсов, посреди верениц неподвижных вагонов, замерших на запасных путях, то и дело проносились поезда. Один отошел в Аржантей, другой – в Сен-Жермен; прибыл очень длинный состав из Шербура. Сигналы следовали один за другим, слышались свистки, звуки рожков; со всех сторон вспыхивали огни – красные, зеленые, желтые, белые; в неясном сумеречном свете трудно было разобрать, что происходит: чудилось, будто крушение неизбежно, но поезда скользили, почти касаясь друг друга, разбегались в стороны и, точно крадучись, уползали во мрак. Наконец красный сигнал стрелочника погас, дьеппский поезд дал свисток и двинулся. С тусклого неба начали падать редкие капли дождя. Казалось, он будет идти до утра.
Когда Рубо повернулся, его окаменевшее лицо выражало упорство, словно надвигавшаяся ночь окутала и его своим мраком. Решение созрело, план был готов. Взглянув на стенные часы, едва различимые при свете угасавшего дня, он громко сказал:
– Двадцать минут шестого.
И удивился: час, какой-нибудь час, а сколько событий! Можно подумать, что их муки длятся уже долгие недели.
– Двадцать минут шестого, у нас есть еще время…
Северина, не решаясь ни о чем спросить, по-прежнему с тревогой следила за ним. Рубо пошарил в шкафу, достал лист бумаги, склянку с чернилами, перо.
– Садись и пиши!
– Кому?
– Ему… Садись.
Еще не зная, чего он от нее потребует, она инстинктивно шарахнулась в сторону, но он поволок ее к столу и с такой силой усадил, что она покорилась.
– Пиши… «Выезжайте нынче вечером курьерским поездом в шесть тридцать и не выходите из купе до Руана».
Ее рука, державшая перо, дрожала; страх Северины возрастал: неведомая опасность чудилась ей в этих двух простых строчках. Она даже отважилась поднять голову и пролепетала:
– Послушай, что ты собираешься сделать?.. Умоляю, объясни…
Он повторил громко и непреклонно:
– Пиши, пиши.
Потом посмотрел Северине прямо в глаза и без гнева, без брани, но с неумолимостью, которая подавляла и подчиняла ее, сказал:
– Скоро узнаешь, что я сделаю… Но я хочу, чтобы ты это сделала вместе со мной, слышишь?.. Если мы станем действовать сообща, это свяжет нас друг с другом.
Он внушал ей ужас, и она попыталась воспротивиться.
– Нет, нет, я хочу знать… Не стану я писать, пока не узнаю.
Тогда, ничего не говоря, он взял ее руку, маленькую и хрупкую, как у ребенка, и стал медленно, точно тисками, сжимать в своем железном кулаке, как будто решил раздавить. Казалось, он хотел, чтобы вместе с болью в нее вошла его воля. Северина испустила вопль, в душе ее что-то сломалось, она смирилась. Пассивная от природы, так ничего и не поняв, она была вынуждена подчиниться. Покорный инструмент в любви, она стала покорным орудием смерти!
– Пиши, пиши.
И она стала писать, с трудом выводя слова онемевшими пальцами.
– Вот и отлично, молодец, – сказал он, взяв письмо. – А теперь убери в комнате… Я зайду за тобой.
Он был очень спокоен. Подошел к зеркалу, поправил галстук, надел шляпу и вышел. Северина услышала, как он дважды повернул ключ в замке и вынул его из двери. Совсем стемнело. Некоторое время она продолжала сидеть, напряженно прислушиваясь к звукам, доносившимся снаружи. Из соседней комнаты, где жила продавщица газет, слышался приглушенный жалобный визг: должно быть, там был заперт щенок. Внизу, у Доверней, фортепьяно затихло. Теперь оттуда слышался веселый звон кастрюль и столовой посуды: девушки хозяйничали в кухне, Клер приготовляла баранье рагу, Софи перебирала салат. А Северина, раздавленная смертельной тоской, которую еще больше усиливала надвигавшаяся ночь, прислушивалась к их смеху.
В четверть седьмого локомотив курьерского поезда, направлявшегося в Гавр, показался из-под Европейского моста; его подогнали и прицепили к составу. Все колеи были забиты, и поезд не удалось поставить под крытый навес главного пути. Он ждал под открытым небом у самого края платформы, переходившей в узкую насыпь; вереница газовых фонарей, окаймлявших платформу, убегала вдаль, и на фоне чернильного неба огни казались тусклыми звездами. Дождь недавно прекратился, и воздух пропитывала промозглая сырость, поднимавшаяся с обширной, ничем не защищенной территории станции: в тумане казалось, будто она простирается до слабо мерцавших огоньков в окнах зданий на Римской улице. Необозримое унылое пространство, залитое водой, испещренное кровавыми точками огней, беспорядочно загромождали едва выступавшие из мрака паровозы, одинокие вагоны, разобранные составы, уснувшие на запасных путях; из недр этого моря мглы доносились различные звуки – оглушительное, хриплое, лихорадочное дыхание, пронзительные свистки, напоминавшие отчаянные крики насилуемых женщин, жалобы далеких сигнальных рожков, и все это сливалось с рокочущим гулом соседних улиц. Кто-то громко отдал распоряжение прицепить к составу еще вагон. Локомотив курьерского поезда стоял, выбрасывая из клапана мощную струю пара, она устремлялась вверх, а затем расползалась, и мельчайшие завитки походили на чистые слезы, растекавшиеся по беспредельному траурному пологу, затянувшему небо.
В двадцать минут седьмого на платформе появились Рубо и Северина. Проходя мимо дамского туалета возле зала ожидания, молодая женщина отдала ключ от комнаты тетушке Виктории; муж торопил ее, словно боялся опоздать на поезд, жесты его были нетерпеливы и резки, шляпа съехала на затылок; а она, опустив на лицо густую вуаль, медленно двигалась неуверенной походкой, точно разбитая усталостью. По платформе растекался поток пассажиров, супруги смешались с ним и шли теперь вдоль вагонов, ища свободное купе первого класса. Вокруг все суетились, носильщики катили к головному вагону тележки с багажом, кондуктор помогал разместиться многочисленному семейству, дежурный помощник начальника станции с сигнальным фонариком в руке проверял сцепление вагонов. Наконец Рубо отыскал свободное купе, он уже собирался помочь Северине подняться на подножку, но тут его увидел начальник станции г-н Вандорп, прогуливавшийся по платформе в сопровождении своего помощника г-на Доверня; заложив руки за спину, оба железнодорожника оглядывали вагон, который дополнительно прицепляли к поезду. Мужчины поздоровались, Рубо пришлось задержаться и вступить в беседу.
Сначала поговорили об истории с супрефектом, которая закончилась ко всеобщему удовольствию. Потом обсудили происшествие, случившееся утром в Гавре, о чем сообщил телеграф: у локомотива «Лизон» – его по четвергам и субботам прицепляли к курьерскому поезду, отправлявшемуся из Парижа в шесть тридцать вечера, – сломался шатун; произошло это в ту самую минуту, когда поезд подходил к станции; чинить его будут дня два, и все это время машинисту Жаку Лантье, земляку Рубо, и кочегару Пеке, мужу тетушки Виктории, придется околачиваться без дела. Северина, ожидая мужа, стояла возле купе, не поднимаясь в вагон, а Рубо, беседуя с начальником станции и его помощником, держал себя на редкость непринужденно, громко разговаривал, смеялся. Но вот поезд вздрогнул и попятился на несколько метров: паровоз отодвинул состав к вагону номер 293, который было приказано дополнительно прицепить, ибо потребовалось отдельное купе. Анри Довернь, обер-кондуктор поезда, узнавший Северину, несмотря на густую вуаль, быстро оттащил ее в сторону, так как распахнувшаяся дверца едва не ударила молодую женщину; потом, извинившись, он с любезной улыбкой пояснил, что в салон-вагоне поедет один из членов административного совета Железнодорожной компании, известивший об этом всего за полчаса до отправления поезда. Она без видимой причины нервно рассмеялась, а Довернь в полном восторге поспешил на свой пост: он уже не раз говорил себе, что Северина была бы чудесной любовницей.
Башенные часы показывали двадцать семь минут седьмого. Еще три минуты. Беседуя с начальником станции, Рубо исподтишка наблюдал за выходом из зала ожидания; вдруг он поспешно откланялся и подошел к жене. Вагон отодвинули назад, и им пришлось пройти несколько шагов до своего купе; повернувшись спиной к вокзалу, Рубо подтолкнул Северину, потом, взяв ее под локоть, помог подняться на подножку; она не противилась, но, охваченная тревожным ожиданием, невольно оглянулась. По платформе торопливо шагал запоздалый пассажир с одним лишь пледом в руках; широкий воротник его толстого синего пальто был поднят, круглая шляпа низко надвинута на брови, в зыбком свете газовых фонарей лица нельзя было разглядеть, виднелась только белая борода. Вандорп и Довернь, вопреки очевидному желанию пассажира остаться неузнанным, все же направились к нему. Они следовали за ним до самого вагона, и только тут, поспешно поднимаясь в свое купе, он кивнул им. Это был он. Дрожа, Северина в изнеможении опустилась на сиденье. Муж безжалостно стиснул ей руку, словно напоминая о своей власти; он ликовал, теперь он был уверен, что осуществит задуманное.
Еще минута, и поезд тронется. Продавец газет назойливо предлагал вечерний выпуск, несколько пассажиров прогуливались по платформе, спеша докурить папиросу. Но вот и они поднялись; кондукторы шли вдоль вагонов, затворяя дверцы. Рубо был неприятно поражен, обнаружив, что купе, оказывается, несвободно, – в углу виднелась какая-то темная фигура, должно быть, женщина в трауре, молчаливая и неподвижная; но когда дверца вновь распахнулась и кондуктор втолкнул тучного мужчину и не менее тучную женщину, которые, тяжело отдуваясь, плюхнулись на скамью, с уст Рубо сорвалось гневное восклицание. Поезд должен был вот-вот тронуться. Снова зарядил мелкий дождь, он заливал окутанную мглой огромную станцию, проносившиеся взад и вперед поезда – в темноте были видны только их освещенные окна, вереницы светлых движущихся квадратов. Вспыхнули зеленые огни, над самой землей плясали фонари. И ничего больше, ничего, кроме громады мрака, в котором чуть проступали навесы больших крытых платформ, озаренные неясными бликами газовых рожков. Мгла поглотила все, звуки стали глуше, слышалось только мощное дыхание паровоза: продувательные краны были открыты, оттуда вырывались волны клубящегося пара. Белое облако устремлялось ввысь, раскидываясь, точно призрачный саван, и невесть откуда взявшаяся сажа бороздила его черными полосами. Небо потемнело еще сильнее, туча копоти плыла над ночным Парижем, пламенея в зареве его огней.
Но вот помощник начальника станции поднял фонарь – знак машинисту потребовать путь. Послышались два свистка, красный свет у поста стрелочника исчез, его сменил белый. Стоя на подножке багажного вагона, обер-кондуктор ожидал сигнала, чтобы отправить поезд. Машинист дал протяжный свисток, открыл регулятор, паровоз пришел в движение. Поезд тронулся. Сначала ход его был едва заметен, потом он покатил быстрее. Прошел под Европейским мостом и заскользил к Батиньольскому туннелю. Видны были лишь три огня на заднем вагоне – красный треугольник, точно разверстая кровавая рана. Несколько мгновений они еще мерцали в зыбкой ночной мгле. Теперь поезд мчался на всех парах, и ничто уже не могло остановить его… Он исчез.
II
В Круа-де-Мофра, в саду, рассеченном железной дорогой, дом стоит теперь наискось от полотна так близко, что, когда проходят поезда, он вздрагивает до самого основания; всякий, кто хоть раз проезжал здесь, успевает заметить это строение, но, стремительно проносясь в поезде, он ничего о нем не узнает: словно всеми покинутый, дом неизменно заперт, и серые, позеленевшие от дождей ставни наглухо заколочены. И это запустение словно усиливает одиночество затерянного уголка: на целое лье вокруг не встретишь живой души.
Но у обочины дороги, что пересекает рельсовый путь и ведет в Дуанвиль, расположенный в пяти километрах отсюда, прилепился домик путевого сторожа. Приземистый, с потрескавшимися стенами, с замшелой черепичной кровлей, он весь как-то поник, точно бедняк под бременем невзгод; в обнесенном живой изгородью огороде сооружен большой колодец, по высоте почти не уступающий дому. Шлагбаум установлен как раз на полпути между станциями Малоне и Барантен, в четырех километрах от каждой. Впрочем, переездом пользуются редко, и старый полусгнивший брус поднимается лишь для того, чтобы пропустить ломовые телеги из Бекурской каменоломни, находящейся в лесу, километрах в двух отсюда. Трудно вообразить более глухую дыру, более безлюдное место: длинный туннель, идущий в сторону Малоне, закрывает дорогу, и в Барантен ведет только узкая тропинка вдоль железнодорожного полотна. Так что постороннего тут не часто встретишь.
В тот очень теплый, пасмурный вечер какой-то путник, сошедший в Барантене с гаврского поезда, шел быстрым шагом по тропинке в Круа-де-Мофра. Вся местность здесь изборождена долинами и покрыта холмами, железная дорога то взбегает на косогор, то ныряет в низину. Рядом с ней послушно бежит тропинка, и эти постоянные подъемы и спуски делают ее неудобной. Из-за безлюдья места тут кажутся особенно пустынными; скудные известковые земли остаются необработанными, вершины холмов покрыты лишь редкими купами дерев, а в узких лощинах одиноко журчат ручьи, осененные плакучими ивами. Попадаются тут и меловые холмы, уже и вовсе голые; длинной цепью растянулись бесплодные пригорки, словно навеки скованные мертвым молчанием. Путник, молодой сильный малый, ускорял шаги, будто хотел поскорее удалиться из этого сумрачного и унылого края.
В огороде возле дома путевого сторожа черпала воду из колодца рослая девушка лет восемнадцати, с толстыми губами, большими зеленоватыми глазами, низким лбом и тяжелыми светло-русыми волосами. Она не была красивой, у нее были широкие бедра и крепкие, как у парня, руки. Заметив путника, спускавшегося по тропинке, она выронила ведро и кинулась к решетчатой калитке в живой изгороди.
– Эй, Жак! – крикнула она.
Он поднял голову. То был молодой человек лет двадцати шести, высокий, смуглый, с темными вьющимися волосами, с красивым круглым и правильным лицом, которое портила только слишком тяжелая челюсть. Густые и шелковистые черные усы подчеркивали матовую бледность его лица. Гладко выбритые, нежные щеки придавали ему вид буржуа, но профессия машиниста уже наложила на него неизгладимый отпечаток – руки пожелтели от смазочного масла, хотя и были небольшие и пухлые.
– Добрый вечер, Флора, – сказал он просто.
Но его большие черные глаза, усеянные золотистыми точками, сразу померкли, словно подернулись желтоватой дымкой. Веки дрогнули, и он отвел взгляд в сторону, ощутив какое-то мгновенное замешательство, неловкость, явно причинявшую ему страдание. Он даже непроизвольно отпрянул.
Флора не двигалась и смотрела прямо на него; она уловила эту дрожь, каждый раз охватывавшую его в присутствии женщины, дрожь, с которой он старался справиться. Лицо ее стало серьезным и печальным. Стараясь скрыть смущение, Жак спросил у девушки, дома ли ее мать, хотя знал, что та больна и не выходит на улицу; Флора молча кивнула и отошла в сторону, чтобы он мог пройти, потом, не говоря ни слова, горделивой походкой направилась к колодцу.
Быстрым шагом Жак пересек неширокий огород и вошел в дом. В просторной кухне – одновременно она служила столовой и жилой комнатой – одиноко сидела тетушка Фази, так он с детства привык называть мать Флоры; она откинулась на спинку соломенного стула, ноги ее были укутаны старой шалью. Тетушка Фази, урожденная Лантье, доводилась двоюродной сестрой его отцу: Жак был ее крестник, и она воспитывала мальчика с шести лет, после того как его родители неожиданно уехали из Плассана в Париж; позже она определила Жака в ремесленную школу. Он навсегда сохранил к крестной глубокую признательность и говорил, что только благодаря ей твердо стал на ноги. Жак два года прослужил на Орлеанской железной дороге, а потом стал машинистом первого класса Западных железных дорог; тем временем тетушка Фази вторично вышла замуж за путевого сторожа Мизара и вместе с двумя дочерьми от первого брака поселилась в этой забытой всеми дыре – Круа-де-Мофра. Ей было всего сорок пять лет, но, прежде красивая, рослая и сильная, она выглядела теперь шестидесятилетней старухой: исхудала, пожелтела, и ее все время бил озноб.
У женщины вырвался радостный возглас:
– Как, это ты, Жак!.. Ах, крестник, как я рада!
Он расцеловал ее и пояснил, что у него вынужденный отпуск на два дня: утром, когда он привел поезд в Гавр, у его машины «Лизон» неожиданно сломался шатун; ремонт займет не меньше суток, и ему надо быть в Гавре только на следующий день к вечеру – курьерский поезд уходит в шесть сорок. Вот ему и захотелось обнять крестную. Он тут заночует и выедет из Барантена в семь двадцать шесть утра. Держа в руках исхудавшие руки тетушки Фази, Жак говорил о том, как его встревожило ее последнее письмо.
– Да, малыш, мне худо, так худо, что дальше некуда… Какой же ты молодец, угадал, как я по тебе соскучилась! Я-то знаю, ведь ты занят, оттого и не звала. Но вот наконец ты здесь, а у меня так тяжко, так тяжко на душе!
Она умолкла и испуганно посмотрела в окно. Уже смеркалось, но в сторожевой будке по ту сторону полотна можно было различить мужа тетушки Фази, Мизара; такие дощатые будки отстоят друг от друга на пять-шесть километров и поддерживают между собою телеграфную связь: эта связь обеспечивает безопасность движения поездов. Мизар был путевым сторожем, шлагбаум обслуживала его жена, а со времени ее болезни – Флора.
Словно боясь, что муж услышит ее, тетушка Фази понизила голос и с дрожью сказала:
– Помяни мое слово – он мне яд в пищу подсыпает!
Услышав такое признание, Жак вздрогнул от изумления; он тоже посмотрел в окно, и его черные глаза опять померкли, словно подернулись желтоватой дымкой: они потускнели, плясавшие в них золотистые точки погасли.
– И что это вы придумали, крестная! – пробормотал он. – Ведь он такой смирный, такой тщедушный.
Промчался поезд, направлявшийся в Гавр, и Мизар вышел из будки, чтобы красным сигналом перекрыть путь. Пока он нажимал на рычаг, Жак внимательно рассматривал его. Чахлый, низкорослый мужчина с редкими бесцветными волосами и жидкой бороденкой, с жалким изможденным лицом. Всегда молчаливый, незаметный и тихий, раболепствующий перед начальством… Но вот путевой сторож снова вошел в деревянную будку – отметить время прохождения поезда и нажать две электрические кнопки: одна извещала пост, расположенный позади, что путь свободен, другая предупреждала пост впереди о приближении поезда.
– Да ты его просто не знаешь, – продолжала тетушка Фази, – уверяю тебя, он подмешивает мне какую-то пакость… Сам посуди, я была такая здоровая, что могла его одним щелчком убить, а сейчас этот сморчок, это ничтожество исподволь убивает меня!
Больная вся дрожала от глухой злобы, к которой примешивался страх; довольная, что отыскался наконец человек, готовый ее выслушать, она изливала душу. И о чем только она думала, когда решилась вторично выйти замуж за этого угрюмого скрягу без гроша за душой? Ведь она была пятью годами старше его и с двумя дочками шести и восьми лет на руках. Уже скоро десять лет, как тетушка Фази столь удачно устроила свою жизнь, и не было с тех пор часа, когда бы она горько не раскаивалась: до чего жалкая доля – прозябать в этой холодной пустыне, в этой дыре, где вечно мерзнешь, где можно подохнуть со скуки и нет даже соседки, чтобы словом перекинуться! Когда-то Мизар был укладчиком пути, а затем сделался путевым сторожем с окладом в тысячу двести франков в год; ей же самой положили пятьдесят франков за обслуживание шлагбаума; теперь этим занята Флора; так нынче, то же самое – завтра, и ничто иное их не ждет впереди, будут тянуть лямку, пока не околеют в этом логове, за тысячу лье от людей. Тетушка Фази умолчала, правда, о тех утехах, которым она предавалась до болезни; муж ее в то время еще работал на укладке шпал, и она целые дни оставалась с дочерьми в домике у переезда; слава о ее красоте разнеслась по всей линии – от Руана до Гавра, и инспектора железной дороги по пути заезжали к ней; не обошлось даже без соперничества: случалось, что, охваченные служебным рвением, сюда наведывались и инспектора соседней дистанции. Муж не был помехой – неизменно почтительный со всеми, он неслышно скользил по дому, уходил, возвращался и ничего не замечал. Но потом эти развлечения кончились, и вот уже долгие недели и месяцы она неподвижно сидит на стуле, в полном одиночестве, чувствуя, как с каждым часом жизнь мало-помалу уходит.
– Говорю я тебе, – повторила она в заключение, – он крепко взялся за меня и сведет в могилу, даром что его от земли не видать.
Резкий звонок заставил ее снова с опаской взглянуть в окно. Соседний пост предупреждал Мизара о поезде, направлявшемся в Париж; рычажок аппарата, укрепленного перед окном будки, принял нужное положение. Путевой сторож остановил звонок и, выйдя к полотну, дважды протрубил в сигнальный рожок. Флора тем временем опустила шлагбаум и замерла рядом, подняв флажок в кожаном футляре. Послышался все усиливавшийся грохот курьерского поезда, пока еще скрытого за поворотом. И вот он промчался, как молния, а поднятый им вихрь до основания потряс низкий домик, словно угрожая унести его с собой. Флора возвратилась к своим овощам, а Мизар, перекрыв сигналом путь за прошедшим поездом, нажал на рычаг, чтобы убрать красный сигнал с противоположного пути, – новый продолжительный звонок, сопровождаемый движением другой стрелки на сигнальном аппарате, дал ему знать, что прошедший пятью минутами раньше состав уже миновал следующий пост. Мизар снова вошел в будку, предупредил соседние посты, отметил время прохождения поезда и погрузился в ожидание. Изо дня в день одно и то же – по двенадцать часов подряд! Он никуда не отлучался из будки, здесь ел, здесь пил, за всю жизнь не прочел и трех газетных строк, и казалось, ни одна мысль ни разу даже не возникала за его низким скошенным лбом.
Жак, в свое время подшучивавший над крестной, говоря, будто она производит страшные опустошения в рядах инспекторов, с усмешкой произнес:
– А может, он вас просто ревнует?
Но та только пренебрежительно пожала плечами, хотя невольная улыбка и промелькнула в ее поблекших усталых глазах:
– Ах, милый, что ты болтаешь?.. Ревнует! Да он всегда плевал на все, что не бьет его по карману.
Ее снова охватил озноб.
– Нет-нет, Мизара это никогда не трогало. Его занимают только деньги… Мы, видишь ли, и повздорили из-за того, что я не захотела отдать ему в прошлом году тысячу франков, доставшуюся мне в наследство от отца. Он пригрозил, что это принесет мне беду, и вскоре я заболела… С той поры, да, с той самой поры хворь ко мне и привязалась!
Молодой человек понял, но, зная, что больные нередко одержимы мрачными мыслями, попытался разубедить ее. Но в ответ она упрямо качала головою с видом человека, уверенного в своей правоте. В конце концов он сказал:
– Ну что ж! Если вы хотите с этим покончить, есть простой выход… Отдайте ему свою тысячу франков.
Порыв негодования поднял ее на ноги. Вне себя от ярости она завопила:
– Мою тысячу франков? Никогда! Пусть лучше я околею… О, деньги спрятаны, надежно спрятаны! Даже если весь дом перевернут, ручаюсь, их не отыщут… Этот проныра тут уж каждый уголок обшарил! Я как-то ночью слыхала – он все стены выстукивал. Ищи! Ищи! Я согласна все вытерпеть, лишь бы и впредь видеть, как у него вытягивается лицо… Поглядим еще, кто первый отступит: он или я. Теперь я все время начеку, ничего не ем, если он хоть пальцем притронулся. А коли мне суждено подохнуть, ну что ж, зато он моими деньгами не попользуется! По мне, пусть лучше в земле лежат!
Звук сигнального рожка опять заставил ее вздрогнуть, и она в изнеможении тяжело опустилась на стул. Мизар, стоя на пороге будки, на этот раз встречал поезд, направлявшийся в Гавр. Несмотря на то что тетушка Фази упорствовала в своем решении не отдавать мужу деньги, она испытывала все возраставший тайный страх перед ним – страх исполина перед терзающим его насекомым. Издали донесся глухой шум: приближался пассажирский поезд, вышедший из Парижа в двенадцать сорок пять. Вот он вылетел из туннеля, его тяжелое громыханье раздавалось все громче и громче. Потом он промчался мимо, как ураган, грохоча колесами тяжелых вагонов.
Устремив взгляд в окно, Жак следил за убегавшей вереницей маленьких квадратных стекол, за которыми виднелись сидевшие в профиль пассажиры. Ему захотелось отвлечь больную от мрачных мыслей, и он, улыбаясь, проговорил:
– Крестная, вот вы все жалуетесь, будто в вашу дыру даже бездомная кошка не забредает… А между тем вон сколько людей!
Она сперва не поняла и удивилась:
– Где это ты увидал людей? Ах, ты о пассажирах! Много ли от них проку! Ведь их не знаешь, с ними даже и поговорить нельзя.
Жак по-прежнему улыбался:
– Меня, положим, вы знаете, я тут часто проезжаю.
– Тебя-то я, конечно, знаю, мне даже известно, когда проходит твой поезд, и я стараюсь разглядеть тебя на паровозе. Да ты все мчишься, мчишься! Вчера вот помахал рукой. А я и ответить не успела… Ну, нет, это все не то.
И тем не менее при мысли о живом потоке, ежедневно проносившемся в поездах мимо нее, обреченной на гробовое молчание и одиночество, она погрузилась в задумчивость, не отводя взгляда от железнодорожного полотна, на которое уже опускалась ночь. Когда она была еще здорова, хлопотала по хозяйству, стояла у шлагбаума, сжимая в кулаке флажок, ей никогда не приходили в голову такие мысли. Но с тех пор как она стала целые дни проводить на этом стуле, занятая лишь глухой борьбой с мужем, в ее уме то и дело возникали беспорядочные, смутные и путаные видения. Ей казалось чудны́м, что вот она живет в этой дыре, затерянной в пустыне, где некому даже душу излить, а между тем, днем и ночью, мимо нее безостановочно едет столько мужчин и женщин, их мчат куда-то несущиеся на всех парах поезда, от которых ее дом дрожит до самого основания. Среди пассажиров были, конечно, не только французы, попадались там и иностранцы, люди из самых дальних краев, потому что теперь никто не может усидеть на месте, и недаром толкуют, будто скоро все народы одним народом станут. Куда уж лучше, все люди как братья и вместе едут вдаль, в волшебную страну! Она не раз пробовала прикинуть, сколько может быть пассажиров в поезде, если считать, что в вагоне их столько-то, но выходило очень уж много, и ей никогда не удавалось довести счет до конца. Порою ей чудилось, будто она узнает лица пассажиров: вон тот господин со светлой бородкой, верно, англичанин, он каждую неделю ездит в Париж, а вон та дама, маленькая брюнетка, всякий раз проезжает здесь по средам и субботам. Но они проносились с быстротой молнии, она даже не была толком уверена, действительно ли она их видела, все лица расплывались, смешивались, походили одно на другое, различия между ними стирались. Людской поток мчался вдаль, не оставляя даже следа. И при виде этого безостановочно катящегося потока, уносившего в своем течении столько достатка, столько денег, ее охватывала печаль: она думала о том, что эти куда-то спешащие пассажиры знать не знают о ней, об угрожающей ей смертельной опасности, и если муж все-таки уморит ее, поезда по-прежнему будут мчаться мимо, никто даже не догадается, что в этом уединенном доме совершилось преступление.
Все еще не отводя глаз от окна, тетушка Фази попыталась выразить в нескольких словах то, что смутно шевелилось в ее мозгу:
– Что и говорить, хитро все это придумано! Ездить стали быстрее, да и учености прибавилось… Но звери, как были зверьми, так ими и остались, и пусть даже придумают машины еще хитроумнее, зверей от того меньше не станет.
Жак только кивнул, словно соглашаясь с нею. Уже с минуту он смотрел на Флору, которая поднимала шлагбаум, чтобы дать дорогу телеге, груженной двумя огромными глыбами камня. Переезд обслуживал лишь Бекурские каменоломни, так что на ночь шлагбаум запирали, и девушку только в редких случаях тревожили до рассвета. Заметив, что Флора дружески беседует с молодым смуглолицым возчиком, Жак воскликнул:
– А что Кабюш, заболел? Почему это лошадьми правит его двоюродный брат, Луи?.. Вы часто видите беднягу Кабюша, крестная?
Тетушка Фази воздела руки, ничего не ответила и только тяжело вздохнула. Осенью случилась большая беда, и сил она ей не прибавила: ее меньшая дочь Луизетта, служившая в горничных у г-жи Боннеон в Дуанвиле, как-то вечером прибежала оттуда вся истерзанная, не помня себя от ужаса; она укрылась в хижине своего дружка Кабюша, в лесной глуши, и там умерла. История эта вызвала немало толков, старика Гранморена обвиняли в попытке изнасиловать Луизетту, но вслух никто говорить не отваживался. Даже она, мать девочки, знавшая больше других, не любила вспоминать об этом. В конце концов она сказала Жаку:
– Нет, он больше у нас не бывает, живет в лесу, точно волк… Бедняжка Луизетта, какая она была славненькая да беленькая, а какая кроткая! И как она меня любила, уж она-то ходила бы за матерью! А вот Флора… Упаси Боже, я на дочь не жалуюсь, но ведь она малость тронутая: все норовит по-своему сделать, пропадает по нескольку часов кряду. А уж до чего гордая и горячая!.. Нелегко мне живется, нелегко.
Она говорила, а Жак все смотрел на ломовую телегу, уже въехавшую на железнодорожное полотно. Колеса уперлись в рельсы, возчик щелкал кнутом, а Флора понукала лошадей.
– Черт побери! – вырвалось у молодого человека. – Спасибо поезда нет… Все бы в кашу превратилось!
– Не бойся, – возразила тетушка Фази. – Флора хоть порою и чудит, но свое дело знает, глядит в оба… Слава Богу, вот уж пять лет у нас тут беды не было. Когда-то давно тут человека раздавили. А на моей памяти однажды только корова под паровоз угодила, поезд тогда чуть с рельсов не сошел. Бедная скотина! Туловище здесь подобрали, а голову у самого туннеля… Нет, на Флору надеяться можно.
Воз переехал линию, теперь доносился только удалявшийся стук колес. И тогда тетушка Фази вернулась к излюбленной теме: к разговору о здоровье – своем и других.
– Ну, а ты как? Ни на что больше не жалуешься? Помнишь, ты все хворал, когда жил у нас? Доктор и то не мог понять, что с тобой.
Во взгляде Жака промелькнуло беспокойство.
– Я вполне здоров, крестная.
– В самом деле? Все прошло? И боль, что сверлила голову за ушами? И приступы лихорадки? И нападавшая на тебя тоска, когда ты прятался от всех, точно зверь в нору?
Слова крестной все сильнее тревожили Жака, и в конце концов ему до такой степени стало не по себе, что он резко оборвал ее:
– Говорю вам – я вполне здоров… Я совсем поправился, совсем.
– Ну, тем лучше, малыш!.. Ведь от твоей хвори мне не полегчает. Да и когда ж здоровым быть, коли не в твои-то годы? Эх, здоровье, что может быть лучше… А все же ты молодчина, что навестил меня, небось мог бы вместо этого поразвлечься. Ты ведь пообедаешь с нами? А спать ляжешь на чердаке, возле комнатки Флоры.
Но тут звук рожка опять прервал ее. Мрак уже совсем сгустился, и оба, повернувшись к окну, лишь с трудом различали фигуру Мизара, разговаривавшего с каким-то мужчиной. Пробило шесть часов, и на дежурство заступал путевой сторож, работавший ночью. Наконец Мизар получал свободу после того, как двенадцать часов кряду провел в будке, где стояли только небольшой стол под сигнальной доской, табурет да печка, от которой исходил такой жар, что приходилось почти все время держать дверь открытой.
– Ну вот, сейчас он явится, – пробормотала тетушка Фази, вновь охваченная страхом.
Все усиливающийся грохот возвещал о том, что подходит очень тяжелый, очень длинный состав. И молодому человеку пришлось нагнуться к самому уху больной, чтобы она расслышала его, он был растроган жалким видом тетушки Фази, и ему захотелось утешить ее.
– Послушайте, крестная, если у него и впрямь дурное на уме, может, его остановит мое вмешательство… Отдайте-ка лучше мне на сохранение вашу тысячу франков.
Но она опять взбунтовалась:
– Мою тысячу франков?.. Нет, ты ее тоже не получишь!.. Скорее я сдохну, чем отдам деньги!
В этот миг вихрем пронесся поезд, как будто сметая все на своем пути. От порыва ветра дом задрожал. Поезд, направлявшийся в Гавр, был битком набит, так как на следующий день, в воскресенье, предстоял торжественный спуск на воду нового корабля. Несмотря на быстроту, с какой мелькали освещенные окна вагонов, все же можно было разглядеть пассажиров в переполненных купе: они сидели тесными рядами, их лица были видны в профиль. Они исчезали, стремительно сменяя друг друга. Сколько народу! Бесконечный поток, поток людей, мчащийся под грохот колес и паровозные свистки, под стук телеграфных аппаратов и звон станционных колоколов! Будто огромное тело, тело исполина, распласталось по земле – голова его находилась в Париже, позвоночник растянулся вдоль магистрали, руки с растопыренными пальцами превратились в железнодорожные ветки, а ноги упирались в Гавр и другие конечные пункты. И все это было в движении, мчалось, механически, победоносно устремляясь с математической точностью в грядущее, совершенно не думая о том, что тут, рядом, еще существует человек, а в недрах его тайно живут извечная страсть и извечная тяга к преступлению.
Первой в комнату вошла Флора. Она зажгла лампу, маленькую керосиновую лампу без колпака, и стала накрывать на стол. Девушка не проронила ни слова и только бросила беглый взгляд на Жака, который стоял, отвернувшись к окну. На печке грелся котелок с овощным супом. Флора сняла его, и в эту минуту на пороге показался Мизар. Он не выказал никакого удивления при виде Жака. Возможно, он заметил, как тот подходил к дому, но так или иначе не проявил любопытства и ни о чем не стал спрашивать. Протянул руку, поздоровался – и только. Жаку пришлось повторить, что на его паровозе сломался шатун, вот он и решил навестить крестную и заночевать у них. Мизар только легонько покачивал головой в знак одобрения; все уселись за стол и в полном молчании неторопливо принялись за обед. Тетушка Фази, с самого утра не сводившая глаз с котелка, где варился суп, разрешила налить себе тарелку. Но когда муж принес ей графин с водой, настоянной на железных гвоздях, – Флора забыла поставить его на стол, – больная к воде не притронулась. Мизар, тщедушный, тихий, то и дело покашливающий, как чахоточный, словно не замечал взглядов жены, с тревогой следившей за каждым его движением. Когда тетушка Фази попросила соли, которой не оказалось на столе, он заметил, что напрасно она ее столько употребляет, оттого-то она и болеет, но все же поднялся и принес в ложке щепотку; больная безбоязненно взяла ее: соль, полагала она, все очищает. Поговорили о том, что последние дни стоит необыкновенно теплая погода, что в Маромме сошел поезд с рельсов. И Жак в конце концов пришел к заключению, что его крестную попросту преследуют кошмары: сам он не обнаружил ничего необычного в поведении этого услужливого коротышки с бесцветными глазами. За едой просидели больше часа. Дважды при звуке рожка Флора ненадолго отлучалась. Мимо проносились поезда, стаканы позвякивали, но никто из сидевших за столом не обращал на это внимания.
Снова запел рожок; Флора, успевшая убрать посуду, вышла и больше не возвращалась. Тетушка Фази и двое мужчин остались за столом, перед бутылкой с яблочной водкой. Посидели еще с полчаса. Потом Мизар, который уже несколько мгновений не отводил своих бегающих глазок от одного из углов комнаты, надел фуражку и, пожелав доброй ночи, вышел. Он незаконно ловил рыбу в ближних ручьях, где водились превосходные угри, и никогда не ложился спать, не проверив расставленных удочек.
Не успел он выйти за дверь, как тетушка Фази в упор посмотрела на крестника.
– Ну, что скажешь? Видел, как он шарил глазами в том углу?.. Ему взбрело на ум, что я запрятала свою кубышку за горшок с маслом… О, я-то его хорошо знаю, нынче ночью он там все переворотит.
На лбу у нее выступил пот, она дрожала, как в лихорадке.
– Гляди, опять трясет! Не иначе, он меня чем-то опоил, такая горечь во рту, словно я старых монет наглоталась. А ведь я, видит Бог, ничего не брала из его рук! Просто утопиться впору… Сил моих нет, пойду-ка лучше прилягу. Давай попрощаемся, малыш, ведь тебе ехать в семь двадцать шесть, а я так рано не поднимусь. Загляни в другой раз, ладно? Бог даст, еще застанешь меня.
Жаку пришлось довести ее до кровати, она легла и тут же забылась тяжелым сном. Оставшись один, он несколько мгновений колебался – не подняться ли ему на чердак, чтоб улечься там на сене. Но еще только без десяти восемь, он успеет выспаться. И он вышел из комнаты, оставив на столе зажженную лампу; опустевший дом погрузился в сонную тишину и только время от времени вздрагивал, когда мимо, грохоча, проносился поезд.
В лицо Жаку пахнул удивительно теплый воздух. Верно, опять собирался дождь. Небо заволокло густым молочным туманом, и прятавшаяся за ним полная луна озаряла небосвод красноватым блеском. В этом ровном, мертвенном свете, походившем на мирный свет ночника, можно было отчетливо разглядеть окружающую местность – темные контуры долин, холмов, деревьев. Жак обогнул небольшой огород. Он решил было направиться в сторону Дуанвиля: туда вела менее крутая дорога. Но одинокий дом, стоявший наискось у самого полотна, по ту сторону рельсов, словно притягивал его; шлагбаум был уже заперт на ночь, и Жак, протиснувшись в узкий проход, перешел через путь. Машинист хорошо знал это строение, он всегда смотрел на него, проносясь мимо на своем вздрагивающем, громыхающем локомотиве. Он сам не мог бы сказать, чем именно влекло его к себе это жилище, но смутно чувствовал, что оно окажет роковое влияние на всю его жизнь. Всякий раз его сперва охватывала боязнь, что дома на месте уже нет, а затем, когда он убеждался, что он тут, ему становилось не по себе. Жаку никогда не приходилось видеть, чтобы двери и окна там были открыты. Ему как-то рассказали, что это усадьба председателя суда Гранморена, и в тот вечер его охватило неодолимое желание обойти вокруг дома, чтобы побольше узнать о нем.
Жак долго простоял на дороге перед оградой. Он отходил назад, поднимался на цыпочки, стараясь хоть что-нибудь разглядеть. Железная дорога прорезала сад, и перед крыльцом виднелся только узкий цветник, отделенный от полотна невысокой стеною; позади же простирался довольно большой участок земли, окруженный лишь живой изгородью. В красноватом отблеске туманного ночного неба заброшенное жилище выглядело особенно печальным; по спине Жака забегали мурашки, и он уже хотел удалиться, как вдруг заметил дыру в изгороди. Он решил, что, уйдя, выкажет трусость, и полез в отверстие. Сердце его колотилось. Огибая маленькую, полуразрушенную оранжерею, он заметил в дверях чью-то согнувшуюся темную фигуру и остановился.
– Как, это ты? – с удивлением воскликнул он, узнав Флору. – Что ты тут делаешь?
Она тоже вздрогнула от неожиданности. Потом спокойно сказала:
– Сам видишь, веревки беру… Побросали их тут, они и гниют без всякого толку. А мне их вечно не хватает, вот и прихожу сюда.
И действительно, опустившись на корточки, Флора разматывала спутанные веревки, а когда узлы не поддавались, разрезала их большими ножницами.
– А что, владелец здесь никогда не появляется? – спросил молодой человек.
Девушка усмехнулась.
– О, после истории с Луизеттой можно не опасаться: старик не посмеет и носа сунуть в Круа-де-Мофра! Я могу смело уносить веревки.
С минуту Жак молчал, взволнованный напоминанием об этом трагическом происшествии.
– А ты? Ты веришь тому, что рассказывала Луизетта? Веришь, что он в самом деле пытался овладеть ею и она, отбиваясь, поранила себя?
Она перестала смеяться и, внезапно вспылив, закричала:
– Луизетта никогда не лгала, и Кабюш тоже… Он мой друг, Кабюш.
– А может, ухажер.
– Кто, он? Да я была бы последней тварью!.. Нет-нет! Он мой друг. Никаких ухажеров у меня нет. К чему они мне?
Флора вскинула свою мощную голову с густой копной вьющихся светлых волос, ниспадавших на самый лоб; и все ее сильное, гибкое тело дышало неукротимой энергией и волей. В окру́ге о ней уже ходили легенды. О ее бесстрашии рассказывали всякие небылицы: будто бы однажды она одним рывком вытащила чуть ли не из-под самых колес мчавшегося паровоза стоявшую на рельсах двуколку, а в другой раз остановила стремительно летевший под гору от Барантенской станции вагон, который, точно взбесившееся животное, несся навстречу курьерскому поезду. Ее необычайная сила поражала мужчин и будила в них желание, тем более что поначалу многим казалось, будто этого легко добиться, к тому же в свободные часы Флора бродила по лугам, выискивала укромный уголок и, устроившись там, неподвижно лежала, молча устремив глаза в небо. Но тот, кто хоть раз пытался овладеть ею, больше никогда на это не отваживался! Она любила часами плескаться в ближнем ручье, и как-то несколько подростков вздумали подглядеть за нею, но Флора, не дав себе даже труда надеть рубашку, догнала одного из них и так отделала, что никто больше за ней уже не подглядывал. Некоторое время назад прошел слух о том, что произошло между нею и стрелочником на Дьеппской ветке, по ту сторону туннеля, честным малым лет тридцати, по имени Озиль: Флора, казалось, благосклонно принимала его ухаживания, и в один злосчастный вечер он, вообразив, будто девушка готова уступить ему, попытался овладеть ею; но она чуть не убила его, огрев палкой по голове. То была дева-воительница, пренебрегавшая мужчинами, и мало-помалу люди решили, что она немного не в себе.
Слова Флоры позабавили Жака, и он продолжал подтрунивать над нею:
– Вижу, твоя свадьба с Озилем застопорилась? А мне говорили, будто ты каждый день бегаешь через туннель, чтобы повидаться с ним.
Она только повела плечами.
– Какая там свадьба… Ну, а в туннеле и впрямь занятно. Несешься два с половиной километра в кромешной тьме и знаешь: стоит зазеваться – и враз угодишь под поезд! А уж до чего там страшно храпят поезда! Это надо самому послушать!.. Озиль мне давно наскучил. И вовсе не он мне нужен.
– Значит, кто-то другой нужен?
– Ах, я и сама не знаю… Нет, право, никто!
Флору опять охватил смех, но все же она несколько смутилась и вновь принялась распутывать узел, который никак не поддавался. Не поднимая головы и делая вид, будто она целиком ушла в свое занятие, девушка спросила:
– Ну, а у тебя все еще нет подружки?
Жак, в свою очередь сделался серьезным, отвел взгляд и уставился в ночную даль. Потом коротко бросил:
– Нет!
– Вот-вот, – продолжала она. – Мне не раз говорили, что ты чураешься женщин. Да я и сама с каких пор тебя знаю, а ты мне ни разу любезного словечка не сказал… Почему, а?
Жак молчал, и она, выронив веревку, бросила на него взгляд.
– Неужто ты и в самом деле любишь только свою машину? Знаешь, над тобой даже потешаются. Ты, мол, с утра до вечера готов ее чистить да оглаживать, будто тебе больше никого и приласкать не хочется… Говорю это потому, что я тебе друг.
Теперь он тоже смотрел на нее при бледном свете, струившемся с туманного неба. Он помнил ее еще совсем маленькой, и уже в те годы она была резкой и своевольной; как только он появлялся, эта дикарочка в страстном порыве кидалась ему на шею. Потом он подолгу не видал ее и всякий раз, приезжая, удивлялся тому, как она выросла; однако она, как и прежде, кидалась ему на шею, и Жака все больше и больше приводило в смятение пламя, полыхавшее в ее больших светлых глазах. Теперь Флора стала женщиной – цветущей, будившей желание, – и она, конечно же, любит его давно, с самого детства. Сердце у него забилось сильнее, и внезапно Жак понял, что он именно тот, кого она ждала. Вся кровь кинулась ему в голову, он пришел в такое замешательство, что первым его движением было – бежать, чтобы избавиться от охватившей его тревоги. Испытывая вожделение, он всегда приходил в неистовство, перед его глазами появлялась красная пелена.
– Чего ты стоишь? – проговорила Флора. – Садись!
Он все еще колебался. Потом его ноги будто сами собой подкосились, неодолимое желание узнать любовь заставило его почти упасть на кучу веревок рядом с девушкой. Жак не произносил ни слова, в горле у него пересохло. А она, обычно надменная и молчаливая, теперь весело и безостановочно болтала в каком-то самозабвении.
– Понимаешь, выйдя за Мизара, мать большую глупость сделала. Это ей дорого обойдется… Впрочем, мне-то что, у меня и своих забот полон рот! А потом, если я вздумаю вмешаться, она меня тут же спать отправляет… Ну, и пусть выпутывается как знает! Я ведь и дома-то почти не бываю. И думаю все больше о том, что меня ждет… Да, знаешь, утром я видела тебя из тех вон кустов, ты проезжал на своем паровозе. Но ты на меня никогда не глядишь… Знаешь, тебе-то я расскажу, о чем думаю, но только не сейчас, а позднее, когда мы будем большими-большими друзьями.
Флора выронила ножницы, а он, по-прежнему не говоря ни слова, завладел ее руками. Довольная, она не отнимала их. Но едва он поднес их к своим пылающим губам, ее девичье целомудрие восстало. Как только она почувствовала приближение самца, в ней пробудилась воительница – строптивая и упорная.
– Нет, нет! Пусти, я не хочу… Веди себя спокойно, давай лучше потолкуем… У вас, мужчин, только одно на уме. Ах, если рассказать тебе, что мне говорила Луизетта перед смертью, там, у Кабюша… Да я и раньше знала, что это за старикашка, всяких гадостей насмотрелась, когда он приезжал сюда с девушками… Есть тут одна – о ней никто ничего не подозревает, он ее потом замуж выдал…
Жак не слышал, что она говорит, он ее даже не слушал. Он грубо сжал Флору в объятиях и неистово впился губами в ее рот. Она испустила легкий крик, похожий на кроткую жалобу: он вырвался из самых недр ее души, и в нем звучала вся нежность, которую она так долго скрывала. Но девушка по-прежнему боролась и вырывалась, послушная инстинкту сопротивления. Она и желала его и не уступала, испытывая тайную потребность быть побежденной. В полном молчании, тяжело дыша, они схватились, стремясь одолеть друг друга. Жак настолько потерял голову, что с минуту казалось, будто она вот-вот одержит верх и повергнет его на землю; но тут он сдавил ей горло. Блузка лопнула, и в сумеречном свете сверкнули ее напрягшиеся в борьбе молочно-белые упругие груди. Флора упала навзничь, отдаваясь во власть победителю.
Но Жак не взял ее, – с трудом переводя дух, он замер, глядя на девушку. Свирепая ярость охватывала его, заставляя искать глазами какое-нибудь оружие, камень или другой предмет, которым он мог бы ее убить. Взор его упал на ножницы, блестевшие среди обрывков веревок; он судорожно схватил их, готовый вонзить в обнаженную белую грудь с нежно алевшими сосками. Но волна леденящего ужаса отрезвила его, он отшвырнул ножницы и, не помня себя, кинулся прочь; а девушка, все еще не поднимая век, горестно думала, что он отступился, возмущенный ее сопротивлением.
Жак убегал под покровом печальной ночи. Он взлетел по тропинке на косогор, потом сбежал в узкую долину. Осыпавшиеся под ногами камни испугали его, он метнулся влево, очутился в густом кустарнике, сделал крюк и выбрался на небольшое пустынное плато в противоположной стороне. Очертя голову устремился вниз и чуть не напоролся на изгородь возле железной дороги: грохоча и извергая пламя, прямо на него надвигался поезд; в первое мгновение Жак даже не сообразил, в чем дело, и замер от ужаса. Ах да, все эти люди, этот безостановочный поток катится мимо, между тем как он изнывает тут в смертельном ужасе! Он снова сорвался с места, куда-то карабкался, сбегал вниз. И всюду на его пути вставала стальная колея: она то ныряла, как в пропасть, в глубокие выемки, то взлетала на высокие насыпи, заграждавшие горизонт, будто гигантские баррикады. Пустынная местность, изборожденная невысокими холмами, унылая и мрачная, без единого клочка возделанной земли, напоминала лабиринт, в котором, не находя выхода, металось его безумие. Какое-то время он бежал по склону, и внезапно перед ним возникло огромное круглое отверстие, черная пасть туннеля. Поезд с воем и свистом устремился туда и бесследно исчез, как будто его поглотила эта разверстая дыра, но вокруг еще долго-долго вздрагивала почва.
И тогда Жак, словно у него подломились ноги, повалился ничком на землю у самого полотна; уткнувшись лицом в траву, он разразился судорожными рыданиями. Господи! Стало быть, к нему опять возвратилась эта страшная болезнь? А он-то надеялся, что совсем выздоровел. Да, он хотел убить ее, эту девушку! «Убить женщину, убить женщину!» Слова эти еще с ранней юности звучали в его ушах всякий раз, когда лихорадочное, бешеное вожделение охватывало его. Другие с пробуждением зрелости мечтают обладать женщиной, а он был одержим одной только мыслью – убить ее! Зачем лгать себе: едва он увидел обнаженное тело Флоры, ее белую грудь, он схватил эти проклятые ножницы, чтобы с размаху вонзить их в трепетную плоть. И дело совсем не в том, что она сопротивлялась, о нет! Им двигала жажда наслаждения, он был весь во власти желания, такого жгучего, что ему и теперь приходится цепляться за траву, – до того велик соблазн броситься назад и убить девушку! Господи! И кого? Ее, Флору, эту маленькую дикарку, что росла на его глазах, Флору, которая, как он только что понял, всей душой его любит! Скрюченные пальцы Жака впились в землю, рыдания разрывали ему грудь, он судорожно всхлипывал, раздавленный безысходным отчаянием.
И все-таки он силился успокоиться, ему хотелось понять. Почему он так отличается от других? Еще там, в Плассане, в годы юности, он часто спрашивал себя об этом. Может, дело в том, что мать, Жервеза, родила его почти девочкой в пятнадцать с половиной лет? Впрочем, он был уже вторым ребенком: Жервезе едва исполнилось четырнадцать, когда на свет появился старший, Клод. А ведь ни на Клоде, ни на младшем брате, Этьене, никак не отразилось то, что мать родила их так рано, а отец – этот бессердечный красавец Лантье, из-за которого она пролила столько слез, – был ей почти сверстником. Но как знать, может, и его братья тайно страдают какой-нибудь болезнью, особенно Клод: ведь его снедает столь яростное желание стать художником, что, по общему мнению, эта страсть превратила его в какого-то безумца. Надо сказать, в их семье никто не мог похвалиться уравновешенностью, а многие попросту страдали психическим расстройством. Жак и сам порою чувствовал, что не избавлен от наследственного недуга; не то чтобы здоровье у него было слабое, но он испытывал такой страх перед приступами своей болезни и так стыдился ее, что одно время совсем извелся; страшнее было другое: внезапная утрата душевного равновесия, когда сознание его помрачал какой-то дурман, все принимало искаженные формы, мир привычных представлений рушился, и его внутреннее «я» ускользало из-под контроля. И тогда Жак уже не принадлежал себе – руки и ноги его больше не слушались, они подчинялись таившемуся в нем бешеному зверю. А между тем он совсем не пил, отказывал себе даже в стаканчике водки, потому что как-то заметил, что и капля алкоголя делает его безумным. Мало-помалу он пришел к мысли, что расплачивается за других – за своих дедов и прадедов, за целые поколения горьких пьяниц, от которых он унаследовал испорченную кровь: она медленно отравляла ему мозг и превращала его в первобытного дикаря, который, точно свирепый волк, терзал в лесной чаще женщин.
Жак приподнялся на локте: глядя в черный провал туннеля, он размышлял; и вновь рыдания потрясли все его тело, он принялся биться головой о землю, бессвязно крича от муки. Он хотел убить эту девушку, он хотел убить ее! Эта ужасная мысль пронзила Жака, как будто острые ножницы с силой впились в его собственное тело. Сколько ни думай, все бесполезно: он хотел убить, он и сейчас убил бы ее, окажись она тут в разорванной блузке и с обнаженной грудью. Он отлично помнил, с чего все началось: ему едва исполнилось шестнадцать лет, когда недуг впервые дал о себе знать; это произошло вечером, он играл с дочерью их родственницы, девочкой двумя годами младше его; внезапно она упала, он увидел ее оголившиеся ноги и яростно набросился на бедняжку. Год спустя – Жак помнил и это – он отточил нож, чтобы вонзить его в шею другой девушки, миниатюрной блондинки, которая каждое утро проходила мимо дверей их дома. На ее полной розовой шейке, под самым ухом, была маленькая темная родинка – именно это место он и выбрал. Потом пришла очередь других, многих других – они неотступно стоят перед его мысленным взором, как кошмар, – на всех них распространялась внезапно овладевавшая им жажда убийства; то были женщины, с которыми он сталкивался на улице, женщины, по воле случая оказывавшиеся с ним рядом; особенно запомнилась ему одна, новобрачная, она сидела возле него в театре и смеялась во все горло: ему пришлось вскочить прямо среди действия и выбежать из зала – еще минута, и он выпустил бы из нее кишки. А ведь все они не были ему даже знакомы, почему же они приводили его в бешенство? Почему его всякий раз внезапно охватывал приступ слепой ярости, постоянно терзало дикое желание отомстить за какие-то очень давние обиды, хотя он и сам толком не мог бы сказать какие? Не было ли первопричиной всего этого страдание, в незапамятные времена причиненное женщинами людям его пола? Быть может, злоба передавалась из поколения в поколение, от самца к самцу, еще с той поры, когда жертвой женского коварства стал пещерный человек? Во время таких припадков Жак чувствовал властную потребность вступить в бой, победить самку, укротить ее, его охватывало извращенное желание закинуть труп женщины себе за спину, как добычу, навсегда вырванную у других. Голова у него буквально раскалывалась от напряжения, он не находил выхода; да и что мог понять он, человек мало сведущий, с недостаточно острым умом? Он весь был во власти тревоги, как всякий, кого, помимо его воли, толкают на такие поступки, побудительные причины которых скрыты от него.
Мимо опять, блеснув огнями, пронесся поезд и с быстротой молнии скрылся в чреве туннеля; оттуда, как отдаленные раскаты грома, донесся его затихающий гул; и Жак, точно боясь, что незнакомая, равнодушная, куда-то спешащая толпа может услышать его, вскочил на ноги, подавил рыдание, принял независимый вид. Уже сколько раз после приступов он вздрагивал от малейшего звука, точно преступник! Только на своем локомотиве чувствовал он себя в безопасности – счастливый и неподвластный всему миру. Когда, стуча колесами, паровоз мчал его вдаль, Жак, держа руку на маховике, не отрывал глаз от бегущего навстречу полотна и зорко следил за сигналами; в такие минуты он больше ни о чем не думал и только полной грудью вдыхал чистый воздух, свистевший в ушах. Вот почему он так любил свою машину – точно любовницу, приносящую успокоение, от которой ждут только добра. Окончив техническую школу, Жак, несмотря на свой живой ум, избрал профессию машиниста – она сулила ему одиночество и забвение; честолюбие было ему чуждо, к тому же за четыре года он сделался машинистом первого класса, с жалованьем в две тысячи восемьсот франков, а вместе с доплатой за экономию топлива и смазочного масла его заработок превышал четыре тысячи франков в год, о лучшем он и не мечтал. Жак видел, что почти все его товарищи по депо – машинисты третьего и второго класса, бывшие слесари, выучившиеся водить паровоз, – женились на работницах, бесцветных женщинах, которые лишь изредка показывались перед отходом поезда, принося мужьям маленькие корзинки с провизией; другие, более честолюбивые, особенно те, кто окончил техническую школу, ждали, пока их назначат начальниками депо, в надежде, что им удастся тогда взять себе в жены какую-нибудь дочку состоятельных родителей, настоящую барышню. Но его это не занимало, он избегал женщин! Он твердо знал, что никогда не женится, впереди его ждал только один удел – мчаться в одиночестве, все мчаться и мчаться без передышки. Начальники считали Жака образцовым машинистом – ведь он не пил и не бегал за женщинами, зато гуляки нередко посмеивались над ним, именуя пай-мальчиком; кое-кто из его товарищей беспокоился, замечая, что Жак по временам впадает в тоску и надолго умолкает, его взгляд в такие минуты тускнел, а лицо принимало землистый оттенок. Все свободное от работы время – долгие, бесконечные часы – он, как монах, уединившийся в келье, проводил в своей маленькой комнатушке на улице Кардине, откуда виднелось депо Батиньоль, к которому был приписан его паровоз; усмиряя бунтующую плоть, он старался спать, спать без просыпу!..
Усилием воли Жак попытался подняться. Что он тут делает, на траве, в эту сырую и пасмурную зимнюю ночь? Окрестность тонула во тьме, свет струился только с небосвода; окутанный легким туманом, он походил на гигантский купол из матового стекла, который невидимая луна окрашивала в бледно-желтый цвет; темный горизонт неподвижно покоился, словно скованный смертью. Скоро девять, пожалуй, пора возвращаться, время спать! Но тут в помутневшем сознании Жака возникла картина: вот он подходит к домику Мизара, поднимается по лестнице на чердак и устраивается на сене возле комнаты Флоры – каморки, сколоченной из досок. Она будет там, он станет прислушиваться к ее дыханию, ничто не помешает ему войти к ней – ведь он отлично знает, что Флора никогда не запирается на ключ. И едва он представил себе ее раздетой, разгоряченной от сна, разметавшейся на постели, как его снова стала бить лихорадочная дрожь, и рыдания с такой силой потрясли все тело, что он без сил рухнул на землю. Господи, он хотел убить ее, убить! И Жак задыхался, изнемогая от смертной муки и понимая, что если он сейчас возвратится в дом, то прикончит ее прямо в постели. Пусть у него даже не будет никакого оружия, пусть он закроет голову руками, чтобы уйти от наваждения, – все тщетно: таящийся в нем самец, подхлестываемый свирепым инстинктом и неутолимой жаждой мести за давние обиды, независимо от его воли, распахнет дверь и задушит девушку. Нет, нет! Лучше всю ночь бродить среди этих холмов, но только не возвращаться туда! И, вскочив на ноги, Жак пустился бежать.
И снова целых полчаса он стремительно кружил по окутанным мраком окрестностям, как будто свора спущенных с цепи бешеных псов преследовала его с громким лаем. То взбирался на косогоры, то спускался в узкие горловины. Два ручья, один за другим, возникли у него на пути – он переправился через них, по пояс в воде. Потом дорогу ему преградил кустарник, и это повергло его в отчаяние. Им владела лишь одна мысль – идти напрямик, все дальше и дальше, бежать от самого себя, бежать от бешеного зверя, сидевшего в нем. Но зверь одолевал, от него не уйти! Уже семь месяцев Жак думал, что изгнал его, он уже надеялся жить, как все другие; и вот опять все начинается сызнова, опять ему придется обуздывать себя, чтобы не накинуться на первую встречную женщину. Постепенно тишина окружавшей его пустыни принесла ему некоторое успокоение, он грезил теперь о безмолвном и уединенном существовании, похожем на этот унылый край, где можно бесконечно брести, не встречая ни единой души. Сам не заметив как, он свернул в сторону, описав широкую дугу, спустился по каким-то откосам, через кустарники, снова уперся в железнодорожное полотно – по другую сторону туннеля. Жак отпрянул, со страхом подумав, что он может вновь столкнуться с людьми. Он решил побыстрее обогнуть высокий бугор, но сбился с тропки и вновь оказался перед изгородью, что шла вдоль железной дороги, – возле самого выхода из туннеля, против луга, на котором только что бился в рыданиях. Обессилев, он остановился отдохнуть, и в эту минуту до него донесся сначала едва слышный, но с каждым мгновением все нараставший грохот поезда, устремлявшегося на поверхность, словно из самых недр земли. То был курьерский, отправлявшийся из Парижа на Гавр в шесть тридцать вечера и проходивший здесь в девять двадцать пять; он сам водил этот состав через два дня на третий.
Сперва Жак увидел, как озарилась черная пасть туннеля – точно устье печи, когда в ней вспыхивает хворост. Затем с шумом и грохотом на свободу вырвался паровоз, ослепительно сверкнул его огромный круглый глаз – передний фонарь, огненный луч прорезал мрак, и далеко впереди, казалось, засверкала лента рельсов. Паровоз промелькнул, как молния, увлекая за собой цепочку вагонов, квадратные оконца были ярко освещены, и набитые пассажирами купе пронеслись мимо с такой головокружительной быстротой, когда начинаешь сомневаться в реальности виденного. Но все же в мельчайшую долю секунды сквозь пламенеющие стекла какого-то купе Жак успел заметить человека, который повалил на скамью другого и с размаху всадил ему в горло нож, а какая-то черная масса – то ли кто-то третий, то ли упавший с полки багаж – тяжело навалилась на содрогавшиеся ноги жертвы. Поезд пронесся, исчез в направлении Круа-де-Мофра, лишь в темноте на последнем вагоне три огонька светились красным треугольником.
Будто пригвожденный к месту, Жак все еще провожал глазами поезд, гул которого медленно замирал, словно растворяясь в царившем вокруг мертвом покое. Уж не померещилось ли ему все это? Он и сам не знал, он не рискнул бы утверждать, что видение, возникшее перед его глазами и тотчас же пропавшее, было действительностью. Он не запомнил ни одной черты лица двух участников драмы. А черная масса – может, это плед, упавший на ноги жертвы? Сперва ему, правда, почудилось, будто он различил тонкий профиль бледного лица под растрепавшимися густыми волосами. Но потом все смешалось, улетучилось, как бывает во сне. На мгновение этот профиль вновь возник в его памяти и тут же окончательно исчез. Нет, все просто плод его воображения. Увиденное казалось ему невероятным, леденило кровь, и в конце концов он решил, что это галлюцинация, порождение ужасного приступа, только что перенесенного им.
Еще почти час Жак блуждал во мраке; от путаных мыслей отяжелела голова. Он был разбит и испытывал ужасную слабость, лихорадочный жар прошел, уступив место сильному ознобу. Сам того не сознавая, он направился в Круа-де-Мофра. Но оказавшись перед домиком путевого сторожа, решил, что ни за что не войдет туда, а лучше заночует под маленьким навесом, у сарая. Однако из-под двери просачивался свет, и Жак безотчетно нажал на ручку. Неожиданное зрелище пригвоздило его к порогу.
Мизар сдвинул с места стоявший в углу горшок с маслом; опустившись на четвереньки и поставив рядом зажженный фонарь, он выстукивал стенку осторожными ударами кулака: он искал. Скрип открывшейся двери заставил его выпрямиться. Впрочем, он нисколько не смутился и самым натуральным тоном сказал:
– Спички туда завалились.
Поставив горшок с маслом на старое место, Мизар прибавил:
– Вот за фонарем пришел; там, на полотне, я видел, какой-то человек валяется… Сдается, он мертв.
Мысль, что он накрыл Мизара за поисками припрятанных денег, сперва поразила Жака: стало быть, напрасно он сомневался, все обвинения крестной справедливы! Однако он был до такой степени взволнован словами путевого сторожа о трупе на рельсах, что тут же позабыл о драме, происходившей в этом заброшенном домишке. Происшествие в купе, промелькнувшее видение, – человек, убивающий другого человека, – вновь возникло в его мозгу, точно при вспышке молнии.
– Человек на железнодорожном полотне? Где он? – спросил он, бледнея.
Мизар чуть было не проговорился, что нес домой двух попавшихся на его удочки угрей, чтобы получше их припрятать. Но к чему доверяться этому малому? И, махнув рукой, он только сказал:
– Да метрах в пятистах отсюда… Поглядим при свете, тогда и разберемся.
В эту минуту Жак услышал какой-то глухой шум над головою. Он был так взвинчен, что сильно вздрогнул.
– Пустяки, – заметил Мизар, – там Флора ходит.
И молодой человек в самом деле различил шлепанье босых ног по дощатому полу. Должно быть, девушка ждала его и теперь, приоткрыв дверь своей каморки, прислушивалась.
– Пошли вместе, – сказал он Мизару. – А вы убеждены, что он мертв?
– Да, мне так показалось. Посветим фонарем, тогда узнаем.
– Вы-то сами что думаете? Несчастный случай, а?
– Возможно. Может, какой гуляка угодил под поезд, а может, пассажир из вагона выскочил.
Жака охватила дрожь.
– Пойдем, пойдем скорее!
Еще ни разу в жизни им не владело такое лихорадочное стремление увидеть, узнать. Выйдя из дому, он побежал вперед, негодуя на медлительность Мизара; а тот, не выказывая ни малейшего волнения, шел по шпалам, размахивая фонарем, и светлый круг плыл рядом с ним по рельсам. Жака гнало вперед какое-то неутолимое желание, его снедал внутренний огонь, который заставляет влюбленных ускорять шаги в час свидания. Он страшился того, что должен был увидеть, и все же ноги сами несли его вперед. Когда Жак наконец дошел, когда чуть было не наткнулся на какую-то темную кучу, лежавшую возле самого полотна, он застыл на месте: от затылка до пят его пронизала дрожь. Досадуя, что он ничего не может разглядеть, Жак с бранью накинулся на своего спутника, который отстал шагов на тридцать.
– Проклятье! Да пошевеливайтесь же. Если он жив, ему надо побыстрее помочь.
Мизар подошел, переваливаясь с ноги на ногу, такой же вялый, как всегда. Потом, поднеся фонарь к неподвижному телу, заявил:
– Ну, он свое получил!
Человек, должно быть, выброшенный из вагона, упал ничком и лежал, уткнувшись лицом в землю, сантиметрах в пятидесяти от рельсов. Голову его окаймляли густые белые волосы. Ноги были раздвинуты. Правая рука – отброшена в сторону, словно оторванная, левая – прижата к груди. Одет он был очень хорошо: просторное пальто синего сукна, щегольские ботинки, тонкое белье. На теле не было никаких видимых ран, только из горла натекло много крови, и она выпачкала воротник сорочки.
– Да, с этим господином, видать, счеты свели, – невозмутимо произнес Мизар после того, как некоторое время молча разглядывал убитого.
Он повернулся к Жаку, неподвижно стоявшему в полной растерянности:
– Трогать нельзя, запрещено… Оставайтесь тут, постерегите тело, а я тем временем сбегаю в Барантен, предупрежу начальника станции.
Он поднес фонарь к дорожному столбу:
– Ага, как раз на сто пятьдесят третьем километре!
И, поставив фонарь на землю, рядом с мертвецом, удалился, волоча ноги.
Оставшись один, Жак, не двигаясь, все смотрел и смотрел на распластанное безжизненное тело, которое едва освещал неясный свет фонаря, струившийся над самой землей. И то возбуждение, что гнало его сюда, то неодолимое притяжение, что удерживало его здесь, в конце концов породили в нем острую до боли мысль, рвавшуюся наружу из самых недр существа: тот, другой, промелькнувший перед его глазами с занесенным ножом, посмел! Тот, другой, дошел в своем желании до конца! Тот, другой, убил! Довольно трусить, пора уже удовлетворить себя – вонзить нож! Ведь это желание преследует его уже десять лет! Охваченный лихорадочным жаром, он испытывал презрение к самому себе и восхищался тем, другим; но сильнее всего ему хотелось увидеть все своими глазами, он жаждал насытиться видом этой недвижной груды тряпья, сломанного паяца, разом обмякшего под ударом ножа человеческого тела, в котором еще недавно билась жизнь. То, о чем он лишь грезил, другой осуществил; и в этом все. Если б он убил, то на земле перед ним лежала бы его жертва. Сердце Жака готово было разорваться, вид убитого человека с новой силой пробудил в нем сладострастную потребность убийства. Он еще на шаг приблизился к мертвецу, точно нервный ребенок, стремящийся одолеть страх. Да! Он решится, он решится в свой черед!
Внезапный грохот за спиною заставил Жака отскочить в сторону. Приближался поезд, а он настолько ушел в себя, что даже ничего не слышал. Еще мгновение, и он превратился бы в кровавое месиво, не предупреди его горячее грозное дыхание паровоза. Поезд с ревом пронесся, как ураган, извергая дым и пламя. Он был битком набит людьми, поток пассажиров все еще несся к Гавру на завтрашний праздник. Какой-то малыш прижался носом к стеклу и смотрел на тонувшую во мгле окрестность; промелькнули лица нескольких мужчин, сидевших в профиль, молодая женщина, опустив вагонное стекло, выкинула промасленную и липкую бумагу. Шумный поезд скрылся вдали, равнодушный к покойнику, которого он чуть было не задел колесами вагонов. Неподвижное тело, едва освещенное светом фонаря, все так же лежало на земле в унылом ночном покое.
И тогда Жака вдруг охватило желание увидеть рану – ведь вокруг ни души! Одна только тревожная мысль останавливала его: если он притронется к голове, это, пожалуй, заметят. Он прикинул, что Мизар не мог возвратиться с начальником станции раньше чем через три четверти часа. Но время шло, а Жак все думал о Мизаре, об этом тщедушном человечке, медлительном, спокойном, который тоже осмелился и самым невозмутимым образом убивал, применяя какое-то зелье. Стало быть, убивать легко? Все убивают! Жак приблизился к трупу. Мысль, что сейчас он увидит рану, так его сверлила, что все тело пылало. Взглянуть, как это сделано, почему вытекло столько крови, увидеть красное отверстие! Если потом осторожно опустить голову, никто не узнает. Но он все еще колебался: в нем жила и другая боязнь, тайная боязнь крови. Так бывало всегда: вместе с желанием в нем пробуждался ужас. Ему предстояло пробыть в одиночестве еще четверть часа, и он уже готов был решиться, как вдруг легкий шум рядом заставил его вздрогнуть.
То была Флора, она стояла тут же и смотрела на труп. Она всегда проявляла любопытство к несчастным случаям: едва разносился слух, что поезд задавил скотину или переехал человека, можно было не сомневаться, что она непременно прибежит к месту происшествия. И теперь она не поленилась встать и одеться – до того ей хотелось поглазеть на мертвеца. Увидев труп, Флора не стала колебаться. Нагнулась, одной рукой подняла фонарь, а другой взялась за голову убитого и запрокинула ее.
– Берегись, это запрещено, – пробормотал Жак.
Но она только повела плечами. Желтый свет падал теперь на лицо – лицо старика с мясистым носом и широко раскрытыми синими глазами. На шее, под самым подбородком, зияла ужасная, глубокая и рваная рана, такая широкая, словно человек, вонзивший нож в горло, повернул его там. Вся правая сторона груди убитого была залита кровью. Слева, в петлице пальто, как сгусток запекшейся крови, алела ленточка командора ордена Почетного легиона.
У Флоры вырвался легкий возглас удивления:
– Вот те раз! Старик!
Жак подошел ближе и, чтобы лучше разглядеть убитого, наклонился над ним; его волосы касались волос Флоры, он задыхался, упиваясь страшным зрелищем. И безотчетно повторял:
– Старик… Старик…
– Да, старик Гранморен… Председатель суда.
Еще мгновение она испытующе смотрела на это бледное лицо с перекошенным ртом и выпученными глазами, в которых застыл ужас. Потом выпустила уже холодную, окоченелую голову, и та глухо стукнулась о землю, скрыв рану.
– Больше не будет забавляться с девчонками! – продолжала Флора вполголоса. – Верно, за одну из них с ним и посчитались… Бедняжка Луизетта!.. Ну, старый боров, поделом тебе!
Воцарилось молчание. Флора поставила фонарь и чего-то ждала, бросая на Жака долгие взгляды; отделенный от девушки мертвым телом, он не шевелился, потерянный и раздавленный всем тем, что ему пришлось увидеть. Было часов одиннадцать. Смущение, еще владевшее Флорой после сцены в оранжерее, мешало ей первой заговорить. Но тут послышался шум голосов: в сопровождении начальника станции возвращался Мизар; не желая, чтобы ее увидели, она наконец решилась:
– Ты спать не пойдешь?
Он содрогнулся, казалось, в нем происходит внутренняя борьба. Потом, сделав над собой отчаянное усилие, отпрянул назад:
– Нет, нет!
Флора не шелохнулась, и только безжизненно повисшие руки этой сильной девушки выражали безмерное горе. И, как бы прося прощения за то, что посмела противиться ему, она униженно добавила:
– Значит, ты не вернешься? Я тебя не увижу?
– Нет, нет!
Голоса раздавались все ближе, и Флора, видимо решив, что он намеренно стал по другую сторону трупа, даже не попыталась пожать ему руку, даже не бросила на прощанье привычное с детства дружеское приветствие; она удалилась, пропала во мраке, хрипло дыша, будто ее душили рыдания.
В ту же минуту появился начальник станции в сопровождении Мизара и двух путевых рабочих. Он также опознал труп: несомненно, то был председатель суда Гранморен, которого он хорошо знал, – тот выходил из поезда на станции Барантен всякий раз, когда направлялся в Дуанвиль к своей сестре, г-же Боннеон. Тело решили оставить там, где оно находилось, начальник станции велел только прикрыть его плащом, который прихватили с собой рабочие. Один из железнодорожных служащих выехал из Барантена в Руан одиннадцатичасовым поездом, чтобы предупредить прокурора. Но нечего было рассчитывать, что прокурор прибудет раньше пяти или шести часов утра: ведь ему надо было привезти следователя, письмоводителя суда и врача. Вот почему начальник станции приказал установить охрану возле мертвого тела: всю ночь тут должен был оставаться человек с фонарем.
Жак, точно завороженный, еще долго стоял, никак не решаясь пойти на станцию Барантен, где он мог бы подремать под каким-нибудь навесом до поезда на Гавр, уходившего только в семь двадцать шесть утра. Но мысль, что сюда приедет следователь, привела его в замешательство, как будто он сам был причастен к преступлению. Должен ли он рассказать о том, что видел, когда перед его глазами промчался курьерский поезд? Сперва он решил сообщить об этом, ведь ему нечего было бояться. К тому же того требовал от него и долг. Но потом Жак подумал: а ради чего? Он не сможет привести ни одного точного факта, он даже не разглядел лица убийцы. Глупо вмешиваться в эту историю, терять время, беспокоиться, и притом без всякой пользы для кого бы то ни было. Нет, нет, не станет он говорить! Наконец Жак удалился, но он дважды оглядывался, чтобы еще посмотреть на темный бугорок – тело мертвеца, лежавшее на земле в желтом свете фонаря. С мглистого неба на раскинувшуюся вокруг унылую пустыню, пересеченную бесплодными холмами, опускался холодный туман. Прошел поезд, за ним другой; потом показался длинный состав, шедший в Париж. Поезда встречались и расходились; подвластные только бездушной механической силе, они устремлялись к своей далекой цели – к грядущему, и им дела не было до того, что они чуть было не задевали наполовину отрезанную голову человека, которого убил другой человек.
III
На следующий день, в воскресенье, едва на колокольнях Гавра пробило пять часов, Рубо появился под навесом вокзала, чтобы принять дежурство. Вокруг еще царил мрак; ветер с моря усилился, он разгонял туман, в котором тонули вершины холмов, простирающихся от Сент-Адресс до форта Турневиль; только на западе, над открытым морем, виднелся просвет – кусок ясного неба, где мерцали последние звезды. Под навесом еще горели газовые рожки, и в этот сырой и холодный предутренний час свет их казался особенно бледным; дежуривший ночью помощник начальника станции торопливо отдавал распоряжения бригаде, формировавшей первый поезд на Монтивилье. Станция только еще пробуждалась от ночного оцепенения, двери вокзала были заперты, платформы пустынны.
Выйдя из своего жилища, расположенного над залами ожидания, Рубо заметил жену кассира, г-жу Лебле: она замерла в неподвижности посреди центрального коридора, куда выходили квартиры станционных служащих. Вот уже несколько недель сия достопочтенная дама поднималась по ночам, горя желанием выследить конторщицу, мадемуазель Гишон, которую она подозревала в интрижке с начальником станции, г-ном Дабади. Впрочем, ей еще ни разу не удалось заметить ничего предосудительного – ни взгляда, ни жеста. И в то утро она вновь возвратилась к себе ни с чем; но зато в какие-то секунды, которые понадобились Рубо, чтобы открыть и закрыть дверь, г-жа Лебле с удивлением обнаружила, что его жена, красавица Северина, стоит посреди столовой одетая, обутая и причесанная, хотя обычно эта особа валялась в постели до девяти утра. И г-жа Лебле даже разбудила своего супруга, дабы поведать ему о таком чрезвычайном событии. Накануне вечером они сгорали от нетерпения узнать, чем кончилась история с супрефектом, и не ложились до прихода курьерского поезда из Парижа, прибывавшего в одиннадцать часов пять минут. Но по поведению супругов Рубо решительно ничего нельзя было понять, те выглядели, как обычно, и напрасно Лебле целый час, затаив дыхание, прислушивались: из квартиры соседей не доносилось ни малейшего шума, должно быть, они сразу заснули крепким сном. Однако их путешествие, видно, не увенчалось успехом, иначе с какой радости Северина поднялась бы ни свет ни заря! Кассир спросил, какой у нее был вид, и жена принялась ему описывать, что Северина была страшно бледна, ее большие голубые глаза казались особенно светлыми под шапкой черных волос; она стояла как столб, даже не шевелилась, прямо лунатик. Так или иначе, днем все станет известно.
На платформе Рубо встретил своего коллегу Мулена, дежурившего ночью. Тот, сдав дежурство, еще некоторое время прохаживался с ним, сообщая о мельчайших происшествиях, случившихся за ночь: задержали несколько бродяг, забравшихся было в багажное отделение; трое станционных рабочих получили нагоняй за неповиновение; при формировании поезда на Монтивилье сломался крюк сцепки. Рубо молчал и спокойно слушал; только лицо его было немного бледно, должно быть, от утомления, об этом же свидетельствовали и круги под глазами. Мулен окончил свой рассказ, но Рубо продолжал вопрошающе смотреть на него, словно ожидал услышать еще о других событиях. Однако Мулен ничего не прибавил, и тот, опустив голову, с минуту глядел в землю.
Прогуливаясь вдоль платформы, они дошли до края навеса; здесь, неподалеку, направо, помещалось вагонное депо, там стояли расформированные составы, прибывшие накануне; из них составлялись поезда, уходившие на следующий день. Рубо поднял голову и стал пристально разглядывать вагон первого класса, салон-вагон номер 293, на который падал колеблющийся свет газового рожка; в это мгновение Мулен воскликнул:
– Ах да, совсем позабыл…
Бледное лицо Рубо покраснело, он слегка вздрогнул.
– Совсем позабыл, – повторил Мулен. – Вагон этот отправлять не надо, не прицепляйте его к курьерскому, уходящему в шесть сорок утра.
Наступило короткое молчание, потом Рубо самым естественным тоном спросил:
– Вот как? А почему?
– Потому что для вечернего курьерского потребуется отдельное купе. Кто его знает, прибудет ли днем подходящий вагон, так что пока придержим этот.
Рубо, все еще не отводя пристального взгляда от вагона, ответил:
– Понятно.
Заметно было, что он поглощен какой-то мыслью; неожиданно он вспылил:
– Это возмутительно! Поглядите только, как эти бездельники убирают! Можно подумать, вагон неделю не мыли.
– Ну, если поезд приходит после одиннадцати, – возразил Мулен, – можете быть уверены: к нему и тряпкой не притронутся… Спасибо еще, если соблаговолят внутрь заглянуть. Тут как-то вечером в поезде оставили заснувшего на скамейке пассажира, он очухался только наутро.
Подавив зевок, Мулен сказал, что отправляется спать. Он уже отошел, но внезапное любопытство заставило его возвратиться:
– Кстати, как разрешилось ваше дело с супрефектом? Все уладилось?
– Да, да. Я очень доволен поездкой.
– Что ж, тем лучше… Так помните – вагон двести девяносто три не отправлять.
Оставшись в одиночестве на платформе, Рубо медленно направился к поезду, который уже готов был отойти в Монтивилье. Двери залов ожидания распахнулись, показались немногочисленные пассажиры: охотники с собаками, несколько семейств лавочников, спешивших насладиться воскресным днем. Но вот этот первый утренний поезд тронулся, и Рубо уже некогда было прохлаждаться – следовало немедленно формировать пассажирский поезд, уходивший в пять сорок пять на Руан и Париж. В такой ранний час служащих на вокзале мало, и дежурному помощнику начальника станции приходится во все вникать самому. Рубо придирчиво осматривал один за другим многочисленные вагоны, которые рабочие теперь медленно выкатывали из депо и подгоняли к платформе; затем он прошел в здание вокзала, проверил, как идет продажа билетов и прием багажа. Между солдатами и станционным служащим возникла ссора, она также потребовала его вмешательства. Целых полчаса, ежась под порывами пронизывающего ветра, щуря распухшие от бессонницы глаза, Рубо в дурном расположении духа ходил взад и вперед среди продрогших пассажиров, толкавшихся в темноте; он буквально разрывался на части и не успевал даже ни о чем подумать. Едва отошел пассажирский состав, как он уже заторопился по опустевшей платформе к посту стрелочника, чтобы самому удостовериться, все ли там в порядке, так как прибывал прямой поезд из Парижа, несколько задержавшийся в пути. Потом он возвратился на платформу и принялся наблюдать за тем, как пассажиры, хлынувшие из вагонов на перрон, отдавали билеты и спешили усесться в экипажи, которые были присланы отелями и ожидали под навесом, отделенным от железнодорожного полотна лишь оградой. Только когда вокзал вновь опустел и погрузился в тишину, помощник начальника станции перевел наконец дух.
Пробило шесть часов. Рубо неторопливо вышел из-под навеса платформы; он поднял голову, окинул взглядом уже посветлевшее небо и глубоко вздохнул. Ветер, дувший с открытого моря, совсем разогнал туман, наступало ясное утро погожего дня. Взглянув на север, он увидел фиолетовую полосу на фоне побледневшего неба – это выделялся Ингувильский холм, на нем можно было разглядеть даже деревья расположенного там кладбища; затем, посмотрев на юг и на запад, он различил над морем уже поредевшие белые перистые облака, они медленно плыли по небу, как призрачная эскадра; тем временем на востоке огромная блестящая поверхность – устье Сены – уже начала пламенеть в лучах встававшего дневного светила. Рубо машинально снял обшитую серебряным галуном фуражку, словно желая освежить чистым, живительным воздухом свой лоб. Этот привычный пейзаж и широко раскинувшийся перед ним целый городок невысоких привокзальных сооружений – слева станция прибытия грузов, затем паровозное депо, а направо станция отправления, – казалось, успокоили его, вернули к мирному ритму повседневной, изо дня в день повторяющейся деятельности. За стеною домов улицы Шарль-Лафитт дымили трубы какого-то завода, на складах, расположенных вдоль дока Вобан, высились груды каменного угля. С других доков доносился глухой шум. Слышались свистки товарных поездов; ветер принес терпкий запах моря, и Рубо вспомнил, что в тот день собираются торжественно спустить на воду корабль: празднество, конечно, привлечет огромную толпу, возникнет давка…
Когда Рубо возвратился на крытую платформу, он увидел, что станционная бригада уже формирует курьерский поезд, отправлявшийся в шесть сорок; ему показалось, будто рабочие подгоняют вагон номер 293, и внезапная вспышка гнева как рукой сняла то чувство успокоения, которое ненадолго принесло ему прохладное утро.
– Проклятье! Не трогайте этот вагон! Оставьте его! Он пробудет здесь до вечера.
Мастер бригады пояснил, что они только откатывают вагон в сторону, чтобы подвезти к поезду другой, стоящий позади. Но Рубо ничего не слушал – до такой степени им владело необъяснимое бешенство.
– Я ж сказал вам, олухи, не трогайте его!
Разобравшись наконец, в чем дело, Рубо не остыл; теперь он принялся поносить неблагоустроенную станцию, где даже и с вагоном развернуться негде. Действительно, станция, возникшая чуть ли не одной из первых на этой железной дороге, была тесна и слишком мала для Гавра: вагонное депо старинной постройки, навес над платформой – из дерева и цинка, с узкими стеклами, унылые станционные сооружения с неоштукатуренными, потрескавшимися стенами.
– Просто позор! И как это Компания до сих пор терпит такое убожество?
Рабочие уставились на Рубо: их поразило, что помощник начальника станции, всегда дисциплинированный и выдержанный, высказывается с такой откровенностью. Он заметил это, остановился на полуслове. И – молчаливый, замкнутый – продолжал наблюдать за составлением поезда. Недовольная складка прорезала его низкий лоб, и на круглом румяном лице, ощетинившемся рыжей бородой, появилось выражение железного упрямства.
С этой минуты к Рубо возвратилось хладнокровие. Он придирчиво следил за формированием курьерского поезда, вмешивался в каждую мелочь. Ему показалось, что некоторые вагоны сцеплены небрежно, и он потребовал, чтобы их при нем покрепче стянули. Какая-то знакомая Северины с двумя дочерьми попросила, чтобы он усадил их в купе для дам. Он еще раз убедился, что поезд совершенно готов к отправлению, и только тогда подал сигнал; а затем еще долго смотрел вслед удалявшемуся составу внимательным взглядом человека, минутная рассеянность которого может привести к многочисленным жертвам. Однако ему тотчас же пришлось пересечь железнодорожные пути, чтобы встретить подходивший к вокзалу руанский поезд. С этим составом всегда приезжал почтовый служащий, и Рубо каждый день обменивался с ним новостями. Наконец-то после хлопотливого утра наступила короткая передышка, и он мог на несколько минут перевести дух, так как его не призывали никакие срочные обязанности. Рубо, как обычно, скрутил папиросу и принялся оживленно болтать со своим приятелем. Стало уже светло, газовые рожки под навесом погасили. Стекла были такие маленькие, что платформа тонула в каком-то сером сумраке, хотя снаружи, на востоке, небо уже пламенело в зареве лучей; остальной горизонт стал розовым, и в чистом воздухе погожего зимнего дня отчетливо выступали все предметы.
В восемь утра обыкновенно появлялся начальник станции, г-н Дабади, и помощник шел к нему с докладом. Г-н Дабади, красивый, холеный брюнет, походил на преуспевающего коммерсанта, целиком погруженного в дела. Он уделял мало внимания пассажирскому движению и почти все свое время посвящал портовым грузам, огромному транзиту товаров, постоянно поддерживая отношения с крупнейшими торговыми фирмами не только Гавра, но и многих городов мира. В тот день он немного запоздал; Рубо уже дважды открывал дверь в его кабинет, но начальника все не было. На столе высилась стопка нераспечатанной корреспонденции. Взор Рубо упал на депешу, лежавшую в груде писем, и он словно завороженный уже не отходил от двери, против воли оборачивался и исподтишка бросал на стол быстрые взгляды.
Наконец в десять минут девятого появился г-н Дабади. Рубо, опустившись на стул, молчал, ожидая, пока начальник станции распечатает депешу. Но тот не торопился, ему хотелось выказать любезность своему подчиненному, которого он ценил:
– Надеюсь, в Париже все закончилось благополучно?
– Да, сударь, благодарю вас.
Начальник станции распечатал депешу, но читать не стал и по-прежнему улыбался помощнику, чей голос звучал теперь глуше, так как Рубо прилагал неимоверные усилия, чтобы унять нервный тик, от которого у него дрожал подбородок.
– Мы очень довольны, что вы и впредь будете служить у нас.
– И я, сударь, очень рад, что остаюсь с вами.
Господин Дабади решил, что пора уже прочитать депешу, и Рубо, на лице которого выступили капельки пота, пристально наблюдал за ним. Однако начальник станции, не выказав никакого волнения, спокойно дочитал телеграмму и швырнул ее на стол: должно быть, там были какие-то служебные сведения. Дабади продолжал проглядывать корреспонденцию, между тем как его помощник, по заведенному обычаю, докладывал ему обо всем, что произошло ночью и утром. Но на этот раз Рубо неожиданно смешался и только с трудом вспомнил о словах Мулена насчет бродяг, забравшихся в багажное отделение. Железнодорожники обменялись еще несколькими словами, и начальник станции жестом отпустил Рубо: в кабинет уже входили с докладом два других его помощника – по портовым грузам и по грузам малой скорости. Они принесли с собой новую депешу, которую им только что вручил на платформе станционный служащий.
– Можете идти, – проговорил г-н Дабади, заметив, что Рубо остановился на пороге.
Однако тот чего-то ждал, уставившись на начальника выпученными глазами; он вышел из кабинета лишь тогда, когда узкая полоска бумаги была прочитана и также небрежно брошена на стол. С минуту Рубо в каком-то замешательстве с растерянным видом топтался под навесом платформы. Башенные часы показывали восемь тридцать пять; следующий поезд – пассажирский – отправлялся в девять пятьдесят. Обычно помощник начальника станции употреблял эту часовую передышку на то, чтобы обойти территорию станции. В то утро он шагал по перрону, сам не зная куда. Потом поднял голову и увидел прямо перед собой вагон номер 293; тогда Рубо резко повернул и направился к паровозному депо, хотя там у него никаких дел не было. Солнце уже поднялось над горизонтом, и золотистая пыльца словно струилась с бледного неба. Но теперь чудесное утро уже не радовало Рубо, он ускорял шаги с озабоченным видом, силясь подавить мучительную тревогу.
Внезапно кто-то окликнул его:
– Добрый день, господин Рубо!.. Видели мою жену?
То был кочегар Пеке, худой, костистый верзила лет сорока трех; его опаленное пламенем лицо потемнело от копоти. У него был низкий лоб и выступавшая вперед челюсть; серые глаза и большой рот этого гуляки вечно смеялись.
– Как, это вы? – удивился Рубо, останавливаясь. – Ах да, у вас там что-то с паровозом случилось, я и забыл… Стало быть, поедете только вечером? Отдыхаете целые сутки? Повезло, а?
– Еще как повезло! – подхватил кочегар, не совсем протрезвившийся после вчерашнего кутежа.
Уроженец одного из селений близ Руана, Пеке еще в юности поступил на службу в Компанию Западных железных дорог в качестве слесаря. Годам к тридцати ему осточертела работа в мастерских, и он стал кочегаром, надеясь впоследствии сделаться машинистом; как раз в это время он женился на Виктории, своей односельчанке. Но годы шли, а он все оставался кочегаром; теперь ему ни за что не стать машинистом: у него дурная слава человека распущенного, пьяницы и волокиты. Пеке уже раз двадцать собирались уволить, но его неизменно спасало заступничество председателя суда Гранморена; мало-помалу к его недостаткам привыкли, к тому же их во многом искупал веселый нрав и опыт старого работника. Кочегар становился по-настоящему страшным, лишь когда напивался, – он походил тогда на дикого зверя и был способен даже на преступление.
– Так как же, видели вы мою благоверную? – снова спросил Пеке, широко ухмыляясь.
– Конечно, видели, – ответил Рубо. – Мы даже позавтракали в вашей комнате… Славная у вас женушка, Пеке. Напрасно вы ей изменяете.
Кочегар загоготал.
– Ну, уж вы скажете! Да ведь это она хочет, чтобы я развлекался.
Он не лгал. Тетушка Виктория была двумя годами старше мужа, она так растолстела, что с трудом передвигалась; эта заботливая супруга сама клала пятифранковые монеты в карманы Пеке, чтобы он мог жить в свое удовольствие. Ее никогда особенно не огорчала неверность мужа, и она позволяла ему развлекаться на стороне, сколько его душе угодно; в последнее время кочегар вел размеренную жизнь, у него было две жены, по одной в каждом из конечных пунктов железной дороги: в Париже он коротал ночи с законной супругой, а в Гавре – от поезда до поезда – проводил по нескольку часов с постоянной любовницей. Необыкновенно бережливая, жалевшая потратить на себя лишний грош, тетушка Виктория все отлично знала; однако она питала к своему гуляке мужу поистине материнские чувства и постоянно повторяла, что не хочет, чтобы он ударил лицом в грязь перед другой, «тамошней». Вот почему всякий раз, снаряжая Пеке в дорогу, она придирчиво осматривала его белье, не желая, чтобы та обвиняла ее в том, будто она плохо глядит за их мужем.
– И тем не менее, – возразил Рубо, – это не очень-то красиво! Моя жена обожает свою кормилицу и собирается вас как следует отчитать.
Он умолк, увидя, что из-под навеса, возле которого они стояли с Пеке, показалась высокая сухопарая женщина – Филомена Сованья, сестра начальника паровозного депо, которая вот уже целый год исполняла в Гавре роль второй супруги Пеке. Парочка, должно быть, беседовала тут, под навесом, перед тем как кочегар окликнул Рубо. Филомене было тридцать два года, но выглядела она значительно моложе; высокая, угловатая, с иссушенной постоянным желанием плоской грудью, с удлиненной головою и горящими глазами, она походила на худую кобылицу, ржущую от нетерпения. Толковали, что Филомена выпивает. Все станционные служащие перебывали у нее, в изрядно запущенном ею доме, неподалеку от паровозного депо. Брат Филомены, упрямый овернец, живший вместе с ней, требовал от работников депо беспрекословного подчинения и поэтому был на хорошем счету у начальства, но тем не менее он вытерпел немало неприятностей из-за сестры, ему даже пригрозили увольнением; и если с Филоменой в конце концов из уважения к нему примирились, то сам он терпел ее только из родственных чувств, больше того, это не мешало ему всякий раз, когда он заставал сестру с мужчиной, избивать ее до полусмерти. Филомена и Пеке были словно созданы друг для друга: она наконец присмирела в объятиях этого неунывающего гуляки, а он был доволен, что может постоянно менять свою слишком тучную жену на слишком тощую сожительницу, и шутливо уверял, будто ни о чем другом и не мечтает. Одна лишь Северина, считая, что обязана это сделать ради тетушки Виктории, поссорилась с Филоменой; гордая от природы, она и прежде-то относилась к ней свысока, а теперь и вовсе перестала раскланиваться.
– До скорого свидания, Пеке, – развязно проговорила Филомена. – Пойду, а то я мешаю господину Рубо, ведь жена велела ему поучить тебя уму-разуму!
Пеке только беззлобно посмеивался:
– Оставайся, он просто шутит.
– Нет-нет! Я обещала госпоже Лебле принести несколько яиц из-под кур.
Филомена намеренно произнесла это имя; зная о глухой вражде между женой кассира и женой помощника начальника станции, она не уставала выражать дружеские чувства г-же Лебле, чтобы досадить Северине. Но все же она осталась, услышав, что кочегар спросил, чем окончилось дело с супрефектом, – ей это было интересно.
– Все уладилось? Вы довольны? Не правда ли, господин Рубо?
– Очень доволен.
Пеке с насмешливым видом подмигнул:
– Ну, вам, собственно говоря, нечего было и тревожиться. Когда за вашей спиной такая влиятельная персона… А? Вы-то знаете, о ком я говорю. Моя жена ему тоже многим обязана.
Намек на председателя суда Гранморена, видно, пришелся Рубо не по душе, и он резко оборвал Пеке:
– Стало быть, поедете только вечером?
– Ну да. Скоро «Лизон» починят, уже прилаживают шатун… Я жду своего машиниста, он отправился подышать воздухом. Вы с ним знакомы? Это Жак Лантье, он из ваших краев.
С минуту Рубо стоял молча, с отсутствующим видом, мысли его витали далеко. Потом он словно пробудился:
– Что? Жак Лантье? Машинист?.. Ну, конечно, я его немного знаю. Но только так, шапочно! Мы познакомились здесь, в Гавре, он моложе меня, и в Плассане я его ни разу не встречал… Этой осенью он оказал услугу моей жене, будучи в Дьеппе, зашел к ее двоюродным сестрам с небольшим поручением… Я слышал, он дельный малый.
Рубо говорил, не останавливаясь, почти не думая. Внезапно он удалился, бросив на ходу:
– До свидания, Пеке… Я должен тут еще кое-что проверить.
Только тогда ушла и Филомена; широко шагая, она еще больше походила на кобылицу; Пеке между тем стоял неподвижно, засунув руки в карманы, довольный тем, что может бездельничать целое утро; неожиданно он с удивлением заметил, что помощник начальника станции, обойдя вокруг вагонного депо, поспешно направился к вокзалу. «Недолго ж он занимался проверкой! И что он тут разнюхивает?»
Когда Рубо возвратился на крытую платформу, пробило девять часов. Он прошел в глубь вокзала, до самой почтово-пассажирской конторы, огляделся по сторонам, словно тщетно искал чего-то; потом возвратился все той же торопливой походкой. Быстро окинул взглядом окна служебных помещений. В тот час вокзал был безмолвен и пуст, Рубо один кружил по платформе; царивший вокруг покой, казалось, выводил его из себя, он был подавлен, как человек, которому грозит катастрофа и которым в конце концов овладевает жгучее желание, чтобы она скорее разразилась. Хладнокровие изменило ему, он не мог устоять на месте. Теперь Рубо не сводил глаз с башенных часов. Девять… пять минут десятого. Обыкновенно он поднимался к себе завтракать лишь в десять часов – после того как отправлял поезд в девять пятьдесят. Но тут он вдруг подумал о Северине, которая ожидает там, наверху, и решительно направился домой.
В коридоре Рубо чуть не наткнулся на г-жу Лебле, впускавшую к себе Филомену; та, простоволосая, принесла своей соседке свежие яйца. Обе застыли на месте, и Рубо пришлось войти к себе под их пристальными взглядами. Он торопливо отпер дверь и тут же захлопнул ее. Но женщинам все же удалось разглядеть бледный профиль Северины – она сидела в столовой, уронив руки, не шевелясь. Филомена вошла в квартиру, г-жа Лебле, в свою очередь, захлопнула дверь и сообщила, что рано утром она уже видела Северину в той же унылой позе: надо полагать, история с супрефектом принимала дурной оборот. Но Филомена разочаровала ее – она потому и прибежала, что есть новости; затем дословно повторила то, что помощник начальника станции сказал Пеке. Кумушки изощрялись в догадках. Всякий раз, когда они сходились, пересудам не было конца.
– Им здорово намылили голову, моя милая, даю руку на отсечение… Его вот-вот выгонят.
– Ах, сударыня, хоть бы нас поскорее от них избавили!
Вражда между семействами Лебле и Рубо, разгоравшаяся все сильнее и сильнее, возникла из-за квартиры. Весь второй этаж над залами ожидания был отведен под жилища станционных служащих; освещенный сверху центральный коридор – настоящий коридор отеля – делил этаж пополам; справа и слева на фоне желтых стен выделялись коричневые двери. При этом окна квартир, расположенных справа, выходили на вокзальную площадь, обсаженную старыми вязами, отсюда открывался восхитительный вид на Ингувильский холм; между тем как сводчатые подслеповатые окна квартир, находившихся слева, выходили прямо на крытую платформу вокзала – ее наклонная цинковая кровля с грязными стеклами загораживала горизонт. Жить в одних было истинное удовольствие – веселое оживление внизу, зеленая листва деревьев, а дальше – великолепный пейзаж; зато в других впору было умереть с тоски – тусклый свет, клочок неба над стеною, точно в темнице. В уютных квартирах обитали начальник станции, его помощник Мулен и семейство Лебле; в квартирах напротив – супруги Рубо и конторщица, мадемуазель Гишон; тут же помещались три комиаты, где проездом останавливались инспектора железной дороги. В свое время – и об этом было известно всем – оба помощника начальника станции жили бок о бок. И чета Лебле оказалась рядом с Муленом только потому, что предшественник Рубо, бездетный вдовец, желая сделать приятное г-же Лебле, любезно уступил ей свою квартиру. Но разве не следовало теперь вернуть ее супругам Рубо? Разве справедливо было заставлять их ютиться на задворках, в то время как они имели право на жилище по фасаду? Пока между обеими семействами царило доброе согласие, Северина во всем уступала соседке: эта тучная особа была двадцатью годами старше ее и постоянно страдала приступами удушья. Война вспыхнула по-настоящему лишь с того дня, когда Филомене при помощи отвратительных сплетен удалось рассорить обеих женщин.
– А знаете, – продолжала Филомена, – они, верно, в Париже даром времени не теряли, старались оттягать вашу квартиру… Мне говорили, будто они подали начальнику дороги длиннющее прошение и все упирали в нем на свои права.
Госпожа Лебле задыхалась:
– Негодяи!.. Не сомневаюсь, что они силятся переманить на свою сторону конторщицу: вот уж две недели, как эта особа едва раскланивается со мною… Подумаешь, недотрога! Ну, я ее еще выведу на чистую воду…
И, понизив голос, она принялась рассказывать, что мадемуазель Гишон каждую ночь ходит к начальнику станции. Их двери расположены одна против другой. Ведь именно г-н Дабади, вдовец, чья дочь почти все время живет в пансионе, самолично привез сюда эту тридцатилетнюю, уже поблекшую, блондинку, эту тощую молчальницу, гибкую, как уж. Должно быть, прежде она была учительницей. Такую врасплох не захватишь – скользит бесшумно, через любую щель пролезет! Сама по себе конторщица мало чего стоит. Но если она действительно спит с начальником станции, это все дело меняет; хорошо бы застать ее на месте, уж тогда-то она не пикнет!
– О, в конце концов я все равно дознаюсь, – продолжала г-жа Лебле. – Я не дам себя проглотить… Мы здесь живем и с места не тронемся. Все порядочные люди за нас, не правда ли, голубушка?
И в самом деле вся станция горячо обсуждала междоусобную войну двух квартир. Особенно близко к сердцу принимали ее обитатели коридора. В стороне стоял только второй помощник начальника станции Мулен, он ни во что не вмешивался, довольный тем, что живет в светлой уютной квартире; его супруга, хрупкая, застенчивая женщина, не переступавшая порога своего жилища, каждые полтора года рожала ему детей.
– Словом, – заключила Филомена, – если Рубо и выгонят, то еще не завтра… Остерегайтесь, сударыня, у них влиятельные покровители!
Филомена по-прежнему держала в руках два яйца, теперь она протянула их жене кассира: эти яйца ее куры снесли только утром. Г-жа Лебле принялась пылко благодарить соседку:
– Милая моя! Вы так меня балуете!.. Навещайте же старуху почаще, приходите поболтать. Муж мой с утра до вечера в кассе, а я тут скучаю одна, прикованная к стулу: ноги-то ведь у меня не ходят! Просто не знаю, что будет, если эти мерзавцы лишат меня возможности любоваться видом из окна!
Она проводила Филомену до порога, отперла дверь и приложила палец к губам:
– Тс-с! Внимание!
Долгих пять минут обе женщины неподвижно стояли в коридоре не шевелясь, затаив дыхание. Вытянув шеи, они напряженно прислушивались к тому, что делается в столовой супругов Рубо. Но оттуда не доносилось ни звука, там стояла гробовая тишина. И, боясь, что их захватят врасплох, приятельницы наконец расстались, молча кивнув друг другу. Филомена удалилась, ступая на цыпочках, а жена кассира так осторожно заперла дверь, что даже не слышно было, как ключ повернулся в замке.
В девять двадцать Рубо уже снова расхаживал под навесом крытой платформы. Он следил, как формируют пассажирский поезд, отправлявшийся в девять пятьдесят; несмотря на усилия воли, он жестикулировал больше, чем обычно, переступал с ноги на ногу, то и дело оборачивался, окидывая взглядом платформу из конца в конец. Ничего, по-прежнему ничего. И руки Рубо дрожали.
Он все еще обшаривал глазами территорию станции, когда над самым его ухом внезапно раздался голос запыхавшегося телеграфиста:
– Господин Рубо, не знаете, где начальник станции и полицейский комиссар? У меня для них депеши, вот уже десять минут, как я их повсюду ищу…
Рубо обернулся; он до такой степени напрягся, что ни один мускул не дрогнул на его лице. Глаза его были прикованы к депешам в руках телеграфиста. Тот был настолько взволнован, что помощник начальника станции больше не сомневался: катастрофа разразилась!
– Господин Дабади только что проходил здесь, – сказал он невозмутимо.
Никогда еще Рубо так не владел собой, никогда голова его не работала так ясно, он весь приготовился к обороне. Теперь он был уверен в себе.
– Постойте, – продолжал он, – а вот и господин Дабади.
И в самом деле, тот возвращался с товарной станции. Пробежав глазами депешу, Дабади воскликнул:
– На линии произошло убийство… Мне сообщает об этом инспектор из Руана.
– Как? – изумился Рубо. – Убили нашего служащего?
– Нет, пассажира, ехавшего в салон-вагоне… Тело выброшено у выхода из туннеля возле Малоне, на сто пятьдесят третьем километре… Жертвой оказался член административного совета Компании, председатель суда Гранморен.
И тут Рубо в свой черед воскликнул:
– Председатель суда? Бедная Северина, как она огорчится!
В этом возгласе прозвучала столь неподдельная жалость, что г-н Дабади сразу откликнулся:
– Ах да, ведь вы его хорошо знали! Это был весьма почтенный человек, не так ли?
Но тут его взор упал на телеграмму, адресованную полицейскому комиссару.
– Должно быть, она от судебного следователя, верно, какие-нибудь формальности… Сейчас только девять двадцать пять, и господин Кош, разумеется, еще не появлялся… Пусть кто-нибудь побыстрее сходит на бульвар Наполеона, в кафе «Коммерс». Он наверняка там сидит.
Минут через пять появился г-н Кош, которого разыскал станционный рабочий. Отставной офицер, он рассматривал свою теперешнюю должность, как синекуру, и никогда не появлялся на вокзале раньше десяти утра, но и показавшись, не задерживался и вновь уходил в кафе. Известие о драме застало Коша между двумя партиями в пикет и поначалу изрядно удивило, так как обычно ему приходилось иметь дело лишь с пустяковыми происшествиями. Депеша действительно была отправлена следователем из Руана; она прибыла лишь через двенадцать часов после обнаружения трупа, стало быть, следователь уже успел телеграфировать в Париж начальнику вокзала и узнать, при каких обстоятельствах уехал погибший; установив номер поезда и вагона, он направил затем полицейскому комиссару приказ тщательно осмотреть купе, если вагон номер 293 все еще в Гавре. Дурное настроение, овладевшее было Кошем, решившим, что его донимают без всякой нужды, исчезло, уступив место сознанию собственной значимости, ибо дело, по всей видимости, приобретало исключительную важность.
– Но ведь вагона-то, верно, давно уж нет! – внезапно всполошился он, испугавшись, что дознание ускользнет из его рук. – Его, должно быть, прицепили к утреннему поезду.
Рубо успокоил полицейского комиссара, невозмутимо заявив:
– Нет-нет, прошу прощения!.. Нам потребовалось отдельное купе для вечернего поезда, так что вагон все еще здесь, в депо.
И он первый направился туда, полицейский комиссар и начальник станции последовали за ним. Между тем новость уже распространилась, и путевые рабочие, самовольно оставив работу, также пошли за ними; на пороге помещений, где расположились различные станционные службы, показывались люди и один за другим присоединялись к идущим. Вскоре собралось немало народа.
Приближаясь к вагону, Дабади проговорил вслух:
– Ведь вчера вечером вагон убирали. Если б там что-нибудь обнаружили, дежурный по станции упомянул бы об этом в докладе.
– Лучше уж поглядим своими глазами, – заявил Кош.
Он открыл дверцу, вошел в купе. И в то же мгновение, забывшись, разразился бранью:
– Проклятье! Тут такое творится, будто свинью закололи.
Присутствующие ощутили леденящее дыхание ужаса, все невольно подались вперед; г-н Дабади один из первых захотел посмотреть и поднялся на подножку; стоявший позади Рубо, как и остальные, вытягивал шею.
Внутри купе не было заметно никакого беспорядка: окна закрыты, все – на своих местах. Только отвратительное зловоние доносилось сквозь открытую дверцу да на мягком сиденье чернела широкая лужа запекшейся крови – ее было так много, что она тонкой струйкой стекла вниз и расплылась по коврику. К суконной обивке прилипли сгустки. И ничего больше, ничего, кроме этой тошнотворной крови.
Начальник станции вышел из себя:
– Кто вчера вечером осматривал вагон? Приведите сюда этих людей!
Рабочие оказались на платформе, они приблизились, бормоча извинения: разве в темноте что-нибудь разглядишь? А ведь как будто они всюду прибрали. И они клялись, что ночью никакого запаха не было слышно.
Между тем полицейский комиссар, стоя в купе, что-то записывал карандашом для рапорта. Потом он обратился к Рубо, которого хорошо знал: они нередко в свободные минуты прогуливались вдвоем по платформе и курили.
– Поднимитесь сюда, господин Рубо, вы мне поможете.
Помощник начальника станции перешагнул через кровавую лужицу на ковре, стараясь не наступить на нее.
– Взгляните-ка под другой подушкой, не завалилось ли туда что-нибудь? – продолжал Кош.
Рубо приподнял подушку, осторожно пошарил руками; в глазах его можно было прочесть только любопытство:
– Здесь ничего нет.
Но тут он увидел пятно на суконной обивке диванчика и обратил на него внимание полицейского комиссара. Уж не кровавый ли отпечаток пальца? Нет, по размышлении решили, что это просто брызги крови.
Толпа прихлынула к самому вагону; люди почуяли преступление, старались ничего не пропустить, они теснились позади начальника станции, который, как человек деликатный, из чувства отвращения остался стоять на подножке.
Внезапно его точно осенило:
– Послушайте, господин Рубо, ведь вы ехали тем же поездом… Не так ли? Вы возвратились в Гавр вечером, курьерским… Быть может, вы сумеете сообщить нам что-нибудь существенное!
– Черт побери, в самом деле! – воскликнул полицейский комиссар. – Вы ничего такого не заметили?
Три или четыре секунды Рубо хранил молчание. Наклонившись, он внимательно разглядывал ковер. Потом выпрямился и ответил своим обычным чуть грубоватым голосом:
– Конечно, конечно же, я расскажу все, что видел… Но со мной была жена. И раз уж мои слова будут внесены в протокол, лучше, чтоб и она пришла, если я что-нибудь забуду, она напомнит.
Полицейский комиссар счел это весьма разумным, и подошедший незадолго перед тем Пеке вызвался привести г-жу Рубо. Он удалился большими шагами, толпа осталась на платформе. Филомена, явившаяся вместе с кочегаром, проводила его взглядом, рассердившись, что он взялся за подобное дело. Но тут она заметила г-жу Лебле, которая приближалась так быстро, как только позволяли распухшие ноги; Филомена кинулась навстречу, чтобы помочь ей дойти; и обе женщины, воздев руки, разразились громкими возгласами – до того их взволновало отвратительное преступление! Хотя толком никто еще ничего не знал, уже возникли различные предположения, люди ожесточенно жестикулировали, лица у них были возбуждены. Покрывая гул голосов, Филомена без всякого к тому основания клятвенно уверяла, будто г-жа Рубо видела убийцу. Но тут наступило молчание – в сопровождении Пеке показалась Северина.
– Вы только полюбуйтесь на нее! – пробормотала г-жа Лебле. – Кто скажет, что это жена помощника начальника станции? Ну, чем не принцесса? Нынче утром, на рассвете, она уже сидела причесанная и затянутая в корсет, точно в гости собралась.
Северина подходила мелкими размеренными шагами. Ей предстояло пройти бо́льшую часть платформы под устремленными на нее взглядами людей; но она не выказала слабости, только прижимала платок к глазам – видно было, что известие о смерти Гранморена повергло ее в глубокую скорбь. На ней было элегантное платье из черной шерсти, словно она уже надела траур по своему покровителю. Тяжелые темные волосы блестели на солнце, – несмотря на холод, она даже не успела накинуть на голову платок. Нежные, полные слез голубые глаза выражали муку, и это придавало ей особенно трогательный вид.
– Еще бы ей не плакать, – пробормотала Филомена. – Теперь-то, когда ангел-хранитель убит, им худо придется.
Когда Северина подошла к группе людей, стоявших возле открытой дверцы купе, Кош и Рубо вышли из вагона; и помощник начальника станции тут же начал рассказывать о том, что знал.
– Не правда ли, дорогая, вчера утром, приехав в Париж, мы тотчас отправились повидать господина Гранморена?.. Было это примерно в четверть двенадцатого, ведь так?
Он пристально взглянул на жену, и она покорно подтвердила:
– Да, ровно в четверть двенадцатого.
Но тут взгляд Северины упал на потемневшее от крови сиденье, судорога сдавила ей горло, она разрыдалась. И взволнованный г-н Дабади торопливо вмешался:
– Сударыня, если вы не в силах сносить это зрелище… Мы отлично понимаем ваше горе…
– Всего два слова, – перебил полицейский комиссар. – А потом госпожу Рубо проводят домой.
Рубо поспешно продолжал:
– Поговорив о том о сем, господин Гранморен объявил нам, что намерен на другой день поехать в Дуанвиль, к своей сестре… Я так и вижу его за письменным столом. Сам я сидел справа, моя жена – слева… Не так ли, дорогая? Ведь он сказал нам, что выедет на другой день?
– Да, на другой день.
Полицейский комиссар, продолжавший что-то быстро записывать, вскинул голову.
– То есть как, на другой день? Ведь он выехал в тот же вечер!
– Обождите! – возразил Рубо. – Когда господин Гранморен узнал, что мы вечером возвращаемся в Гавр, он решил было ехать курьерским вместе с нами, если моя жена согласится отправиться с ним в Дуанвиль и провести там несколько дней у его сестры, как это уже бывало. Но у жены много дел по дому, и она отказалась… Ведь ты отказалась, не так ли?
– Я отказалась, да.
– Так вот, он был очень любезен… Принял во мне большое участие, а потом проводил нас до дверей кабинета… Не так ли, дорогая.
– Да, до дверей.
– Вечером мы уехали… Прежде чем войти в купе, я беседовал с начальником станции, господином Вандорпом. И ничего такого не видел. Я был сильно раздосадован, ибо полагал, что мы поедем одни, а вдруг оказалось, что в углу сидит какая-то дама, которую я раньше не заметил; в последнюю минуту вошли еще двое – супружеская чета… До самого Руана я ничего такого не обнаружил, ничего такого не заметил… В Руане мы вышли на платформу, чтобы немного поразмяться, и каково же было наше удивление, когда в третьем или четвертом вагоне от нас увидели господина Гранморена, стоявшего в дверях купе! «Как, господин председатель, вы все же поехали? Вот так так! А мы-то и не подозреваем, что вы путешествуете вместе с нами!» И он объяснил, что получил депешу… Послышался свисток, мы поспешили подняться в свое купе, где, кстати сказать, никого не обнаружили: все наши попутчики сошли в Руане, что, признаюсь, нас нимало не огорчило… Вот и все, не так ли, дорогая?
– Да, все.
Простой, бесхитростный рассказ произвел огромное впечатление на собравшихся. Все стояли разинув рты, силясь понять. Полицейский комиссар перестал писать и, выражая общее недоумение, спросил:
– И вы убеждены, что в салон-вагоне, кроме господина Гранморена, никого не было?
– О, совершенно убежден.
По толпе пробежал трепет. Вся эта таинственность наполнила людей страхом, каждый почувствовал, как у него по спине забегали мурашки. Если пассажир ехал в купе один, кто ж мог его убить и выбросить из вагона в трех лье от Руана, не доезжая до следующей станции?
В тишине послышался злобный голос Филомены:
– Что-то уж больно странно.
Почувствовав на себе ее взгляд, Рубо, в свою очередь, посмотрел на нее и даже слегка кивнул, словно желая сказать, что и он считает это странным. Рядом с Филоменой он увидел Пеке и г-жу Лебле, они тоже покачивали головой. Взоры собравшихся устремились на Рубо, от него ждали еще чего-то, хотели прочесть на его лице какие-то упущенные подробности, способные пролить свет на дело. Эти взгляды не обвиняли, в них сквозило лишь острое любопытство; и все же Рубо казалось, будто в воздухе витает какое-то смутное подозрение и достаточно малейшего факта, чтобы оно превратилось в уверенность.
– Невероятно, – пробормотал Кош.
– Более чем невероятно, – подхватил Дабади.
И тогда Рубо решился:
– Я могу еще уверенно сказать, что курьерский поезд, следующий без остановки от Руана до Барантена, шел с обычной скоростью, и я ничего необычного не заметил… Утверждаю это потому, что, когда мы остались в купе одни, я опустил стекло и закурил папиросу; высунувшись в окно, я огляделся, мне были отчетливо слышны все звуки в поезде… В Барантене, увидев на платформе господина Бесьера, начальника станции и моего преемника, я подозвал его, и мы обменялись несколькими словами, он даже поднялся на подножку и пожал мне руку… Не так ли, дорогая? Можно спросить у господина Бесьера, и он это засвидетельствует.
Северина – по-прежнему неподвижная и бледная, с выражением горя на лице – вновь подтвердила слова мужа:
– Он это засвидетельствует, да.
Теперь всякая возможность обвинения отпала; ведь супруги Рубо вошли в Руане к себе в купе, а в Барантене их видел сам начальник станции. Тень подозрения, которая, как показалось Рубо, нависла над ним, рассеялась, зато изумление присутствующих возрастало. Дело приобретало все более и более таинственный характер.
– Послушайте, – начал полицейский комиссар, – а вы совершенно уверены, что в Руане никто не мог проникнуть в купе господина Гранморена после того, как вы с ним распрощались?
Очевидно, Рубо не ожидал такого вопроса, он впервые смешался, так как заранее не приготовил ответа. В нерешительности он взглянул на жену.
– Нет, не думаю… Уже запирали дверцы, раздался свисток, мы едва успели дойти до нашего вагона… А потом, ведь это был салон-вагон, и, думается, туда никто не мог проникнуть…
Однако голубые глаза его жены расширились и сделались такими большими, что он испугался и пошел на попятный.
– Вообще-то я не знаю… Да, может, кто и сумел туда войти… На платформе была такая толчея…
По мере того как он говорил, голос его звучал все увереннее, для вновь родившейся версии находилось подтверждение:
– Понимаете, в связи с празднеством в Гавре толпа была громадная… Нам пришлось защищать свое купе от пассажиров второго и даже третьего класса… А потом, вокзал так плохо освещен, ничего не видно, люди толкались, кричали, была страшная суматоха… Ей-богу! Вполне возможно, кто-нибудь, не сумев сесть в поезд или нарочно воспользовавшись неразберихой, силой проник в салон-вагон в последнюю секунду.
Он остановился.
– Как ты считаешь, дорогая? Пожалуй, так оно и случилось?
Северина в полном изнеможении поднесла платок к распухшим глазам и повторила:
– Пожалуй, так оно и случилось.
Наконец напали на какой-то след; и, не говоря ни слова, полицейский комиссар и начальник станции обменялись многозначительным взглядом. Толпа, поняв, что допрос окончен, всколыхнулась, все испытывали мучительную потребность изложить собственную точку зрения; тут же возникли различные догадки, каждый выдвигал свою. На некоторое время жизнь на станции словно остановилась, захваченные драмой служащие сгрудились возле вагона; и полной неожиданностью для всех было появление на крытой платформе поезда, прибывающего в Гавр в девять тридцать восемь. Все кинулись по своим местам, дверцы вагонов распахнулись, и поток пассажиров растекся по перрону. Впрочем, большинство зевак осталось стоять вокруг полицейского комиссара, который с присущей ему педантичностью в последний раз осматривал залитое кровью купе.
И тут Пеке, возбужденно разговаривавший с г-жой Лебле и Филоменой, вдруг заметил своего машиниста Жака Лантье, который только что сошел с поезда и, застыв на месте, издали смотрел на собравшуюся толпу. Кочегар стал делать ему яростные знаки рукой. Жак не двигался. Наконец, словно решившись, он медленно приблизился.
– Что произошло? – спросил он у кочегара.
Но Жак хорошо знал, что произошло, и потому лишь рассеянно выслушал сообщение об убийстве и связанные с ним различные догадки. Его просто ошеломило и потрясло то, что он прибыл в Гавр в разгар дознания и вновь оказался перед тем самым купе, которое накануне стремительно промелькнуло мимо него во мраке. Жак вытянул шею, оглядел лужу запекшейся крови на подушке сиденья; и перед его глазами опять возникла сцена убийства, он опять видел труп, лежавший на железнодорожном полотне с разверстой раной на шее. Отведя взгляд, он заметил супругов Рубо; а Пеке тем временем продолжал рассказывать машинисту, каким образом помощник начальника станции и его жена оказались причастными к этому делу, о том, что они ехали из Парижа в одном поезде с покойным, а в Руане даже перебросились с ним несколькими словами. Машинист немного знал Рубо, они иногда обменивались рукопожатиями перед отходом курьерского поезда, который водил Жак; но Северину он только несколько раз видел издали, в силу своего болезненного страха он избегал ее, как и всех остальных женщин. Однако в эту минуту ее заплаканное бледное лицо, испуганные и нежные голубые глаза под тяжелой массой темных волос поразили его. Он не сводил с нее взгляда и, как бы забывшись, растерянно спрашивал себя, почему супруги Рубо и он сам находятся здесь, по воле какого случая оказались они вместе перед этим вагоном, где свершилось преступление, – они ведь еще накануне возвратились из Парижа, а он только сейчас приехал из Барантена.
– Знаю, знаю, – громко проговорил он, обрывая кочегара. – Вчера поздно вечером я как раз стоял там, у выхода из туннеля, и, когда мимо промчался поезд, мне почудилось, будто я что-то заметил.
Слова Жака привели всех в волнение, люди окружили его. А он первый вздрогнул, удивленный и потрясенный вырвавшимися у него словами. Чего ради он заговорил? Ведь он же твердо решил молчать! Сколько веских доводов было за то, чтобы держать язык за зубами! И вот, когда он глядел на эту женщину, признание само слетело у него с языка. А она, внезапно отняв платок от лица, пристально посмотрела на него заплаканными глазами, которые стали еще больше.
Между тем полицейский комиссар уже стремительно подошел к машинисту:
– Как? Что вы там видели?
И Жак, чувствуя на себе неподвижный взгляд Северины, рассказал обо всем, что видел: освещенное купе, стремительно пронесшееся в ночном мраке, расплывчатые силуэты двух мужчин, один – опрокинут на сиденье, другой – с ножом в руке. Стоя рядом с женою, Рубо прислушивался к словам машиниста, не сводя с него больших блестящих глаз.
– В таком случае, – спросил полицейский комиссap, – вы сможете опознать убийцу?
– О нет, не думаю.
– Он был в пальто или в блузе?
– Ничего не могу утверждать. Посудите сами, поезд шел со скоростью восемьдесят километров!
Северина безотчетно обменялась взглядом с мужем, у которого достало сил сказать:
– Тут и в самом деле нужны зоркие глаза.
– Так или иначе, – заключил Кош, – это весьма важное показание. Следователь поможет вам лучше понять увиденное… Господин Лантье и господин Рубо, соблаговолите сообщить мне сведения о себе, чтобы вас можно было вызвать.
Все было кончено, толпа зевак мало-помалу разошлась, станция зажила привычной жизнью. Рубо пожал машинисту руку крепче, чем обычно, и чуть не бегом пустился к отправлявшемуся в девять пятьдесят пассажирскому поезду, на который уже началась посадка. Жак, оставшись вдвоем с Севериной, потому что г-жа Лебле, Пеке и Филомена удалились, о чем-то шепчась, счел своим долгом проводить молодую женщину до конца платформы, где находился служебный вход; он не знал, о чем говорить с нею, и все не уходил, словно какая-то невидимая связь возникла между ними. День разгорался все ярче и ярче, ослепительное солнце окончательно победило утренний туман и светило посреди прозрачного голубого неба; начинался прилив, ветер крепчал и доносил соленое дыхание моря. Когда Жак решился наконец отойти от Северины, он вновь встретил взгляд ее больших нежных глаз, испуганное и умоляющее выражение которых так глубоко потрясло его перед тем.
Послышался негромкий свисток. Это Рубо дал сигнал к отправлению. Паровоз отозвался продолжительным свистом, и поезд, отходивший в девять пятьдесят, тронулся, покатил быстрее и скрылся вдали, поглощенный золотистой солнечной дымкой.
Bepul matn qismi tugad.