Kitobni o'qish: «Колдовской апрель»
Elizabeth von Arnim
The Enchanted April
В оформлении использована иллюстрация La Riviera italienne, Portofino prиs de S.Margherita et Rapallo. Travel poster by Mario Borgoni shows the Italian Riviera at Portofino from a terrace above the coastline. Richter & Cia., Napoli, for ENIT (Ente Nazionale Italiano per il Turismo), ca. 1920.
© Наталия Рудницкая, перевод на русский язык, 2021
© Livebook Publishing Ltd, оформление, 2021
Глава 1
Все началось в дамском клубе в Лондоне в середине февральского дня – в клубе невзрачном и в день унылый. Отобедав, приехавшая за покупками из Хампстеда миссис Уилкинс взяла со столика в курительной комнате номер «Таймс» и, краем глаза проглядывая колонку личных объявлений, вдруг увидела вот это:
«Тем, кто ценит и любит глицинии и солнечный свет! Небольшой средневековый итальянский замок на берегу Средиземного моря сдается на весь апрель. Полностью меблирован. Прислуга наличествует. Z., почтовый ящик 1000, „Таймс“».
Вот в чем крылся весь замысел, хотя, как нередко случается, тот, кто эту историю затеял, еще ни о чем не подозревал.
Миссис Уилкинс также еще не ведала, что с этого момента ее апрель уж предрешен, а потому отбросила газету жестом как досадливым, так и утомленным, и отвернулась к окну, тоскливо глядя на мокрую улицу.
Ах, не для нее эти средневековые замки, пусть и небольшие. Не для нее апрель на Средиземном море, не для нее глицинии и солнечный свет. Такие прелести – только для богатых. И все же объявление было адресовано их ценителям и любителям – а значит, и ей тоже, потому что она уж точно все это ценила – больше, чем можно было бы вообразить; больше, чем она о том когда-либо говорила. Но она была бедна. Все ее богатства в этом мире равнялись девяноста фунтам, которые она копила годами, по фунту отрывая от того, что выделялось на платья. Накопления она делала по совету мужа, который заявил, что у нее должны быть какие-то средства в качестве страховки на черный день. Деньги на платья миссис Уилкинс выделял отец, 100 фунтов в год, так что ее наряды были из той категории, которые супруг миссис Уилкинс, всячески призывавший к экономии, называл «скромными» и «приличными» и в которых она, как говорили друг другу ее приятельницы – а это случалось нечасто, ибо она была не из тех, о ком говорят, – выглядела настоящим пугалом.
Мистер Уилкинс, адвокат, приветствовал бережливость во всем, кроме того, что относилось к его питанию. Бережливость, проявленную в приготовлении предназначенных для него блюд, он называл плохим ведением хозяйства. Зато восхвалял ту бережливость, которая, словно моль, подтачивала наряды миссис Уилкинс и безнадежно ее уродовала. «Никогда ведь не знаешь, – говорил он – когда этот черный день наступит, ты только обрадуешься сбережениям. Да что там, мы оба обрадуемся».
Стоя у окна, выходящего на Шафтсбери-авеню – клуб был недорогой, но до него удобно было добираться из Хампстеда, где она жила, а из него – до «Шулбредс», где совершала покупки, – миссис Уилкинс равнодушно смотрела на противный холодный дождь, неустанно поливающий снующие туда-сюда зонтики, на омнибусы, из-под колес которых вырывались фонтаны воды, а внутренним взором видела апрель на Средиземноморье, и глицинии, и все восхитительные возможности, которые жизнь дарит богатым, и вдруг подумала: не это ли тот самый черный день, к которому Меллерш – мистера Уилкинса звали Меллершем – так часто призывал ее готовиться, и, может, само провидение предназначило пустить ее скромные сбережения на то, чтобы сбежать из этого климата в небольшой средневековый замок? Не все сбережения, конечно, малую их часть. Замок, если он средневековый, наверняка обветшал, а все полуразрушенное стоит недорого. Она ничего не имела против некоторой разрухи, ведь за то, что уже разрушено, не надо платить – напротив, разруха снижает цену и такой экономией будто сама воздает тебе. Но нет, об этом глупо даже помышлять!
Она отвернулась от окна с тем же досадливым и безнадежным видом, с каким до этого отбросила «Таймс», и направилась было к двери с намерением облачиться в макинтош, забрать зонтик и, с боем захватив один из переполненных омнибусов, ехать в «Шулбредс» за камбалой Меллершу на ужин – Меллерш рыбу не любил и с удовольствием ел исключительно камбалу да лосося – но тут она заметила миссис Арбатнот: представлены они друг другу не были, но миссис Арбатнот тоже жила в Хампстеде и тоже была членом этого клуба. Она сидела за столиком в середине комнаты, где держали газеты и журналы, и в свою очередь увлеченно изучала первую страницу «Таймс».
Миссис Уилкинс еще ни разу не разговаривала с миссис Арбатнот, которая принадлежала к одной из многочисленных церковных общин и изучала, классифицировала, подразделяла и регистрировала бедняков, в то время как они с Меллершем, если куда и выходили, то на вечеринки художников-импрессионистов, коих в Хампстеде водилось достаточно. Сестра Меллерша была замужем за одним таким и жила в Хите, и из-за этого родства миссис Уилкинс попала в круги, для нее совершенно неестественные, а вскоре стала бояться картин. О них приходилось что-то говорить, а она не знала, что сказать. Обычно она просто бормотала «изумительно», но чувствовала, что этого недостаточно. Однако никто не возражал. Никто и не слушал. На миссис Уилкинс никто не обращал внимания. Она была из тех, кого на вечеринках не замечают. Одежда, инфицированная бережливостью, делала ее практически невидимой, лицо ее также не приковывало взоры, разговаривала она неохотно и робела. И если твоя одежда, лицо и разговоры вообще не стоят внимания, думала миссис Уилкинс, которая признавала свои недостатки, то кому ты нужна на вечеринках?
К тому же ее всегда сопровождал мистер Уилкинс, этот гладко выбритый привлекательный мужчина, который одним своим появлением на вечеринке придавал ей солидности. Уилкинс был весьма респектабелен. Все знали, что старшие партнеры были о нем высокого мнения. Кружок его сестры им восхищался. Он высказывал пристойные глубокомысленные суждения об искусстве и художниках. Он был человеком содержательным и сдержанным, никогда не говорил ни словом больше, но и ни словом меньше, чем требовалось. Казалось, будто он сохраняет копии всего им сказанного: он был столь очевидно надежным, что зачастую те, кто встречали его на вечеринках, испытывали разочарование в собственных поверенных и после некоторых метаний выпутывались из отношений с прежними и переходили к Уилкинсу.
Естественно, что миссис Уилкинс во внимание не принималась. «Ей вообще следует сидеть дома», – говорила сестра мистера Уилкинса с видом судьи, который рассмотрел дело и принял окончательное решение. Но Уилкинс не мог оставлять жену дома. Он был семейным поверенным, а всем им полагалось иметь жен и демонстрировать их. Со своей супругой он на неделе появлялся на вечеринках, а по воскресеньям – в церкви. Будучи еще достаточно молодым – ему исполнилось тридцать девять – и стремясь пополнить клиентуру за счет старых леди (а он считал, что их пока в списке его клиенток недостаточно), Уилкинс не мог позволить себе не посещать церковь, и именно в церкви миссис Уилкинс узнала о существовании миссис Арбатнот, хотя до сей поры не перемолвилась с ней ни словом.
Она видела, как та сопровождала детей бедняков к церковным скамьям. Она появлялась во главе процессии учеников воскресной школы ровно за пять минут до выхода хора, аккуратно рассаживала мальчиков и девочек по предназначенным местам, ставила их на коленочки для вступительной молитвы, а затем снова поднимала на ноги, когда под нарастающие звуки органа открывались двери ризницы и перед паствой являлись хор и духовенство, нагруженные литаниями и заповедями. Лицо ее всегда выглядело грустным, хотя она явно была женщиной деловитой. Это сочетание удивляло миссис Уилкинс, поскольку Меллерш – в те дни, когда ей удавалось раздобыть для него камбалу, – любил приговаривать, что людям, занятым делом, некогда грустить, и что если некто хорошо делает свою работу, то автоматически начинает лучиться живостью и весельем.
В миссис Арбатнот не наблюдалось ни живости, ни веселья, хотя, если судить по тому, сколько ей приходилось трудиться в воскресной школе, данные качества должны были бы проявляться сами собой, но когда миссис Уилкинс, отвернувшись от окна, увидела миссис Арбатнот в клубе, в той вовсе не было заметно ничего веселого: она, ровно держа перед собой газету, уставилась на что-то на первой полосе. Она просто на это что-то смотрела, и ее лицо, как обычно, было похоже на лик терпеливой и разочарованной Мадонны.
Миссис Уилкинс, набираясь храбрости, с минуту за ней наблюдала. Ей хотелось спросить, видела ли та объявление. Она не знала, почему ей хотелось спросить – но хотелось очень. До чего же глупо не решаться заговорить! Она выглядела такой доброй. Она выглядела такой несчастливой. Почему бы двум несчастливым людям не подбодрить друг друга легкой болтовней, которая скрасила бы их путь по пыльным жизненным закоулкам – обыкновенным, простым разговором о том, что они чувствуют, о том, что могло бы им понравиться, и о том, на что они все еще стараются надеяться?.. Она не могла не думать, что миссис Арбатнот тоже все перечитывает и перечитывает то самое объявление. Взгляд ее был устремлен именно на этот фрагмент страницы. Представляла ли она то же, что и миссис Уилкинс, – цвет, запахи, свет, мягкий плеск волн о разогретые солнцем небольшие скалы? Цвет, ароматы, свет, море – вместо Шафтсбери-авеню, мокрых омнибусов, рыбного отдела в «Шулбредс», возвращения на метро в Хампстед, ужина, и того же самого завтра, и послезавтра, того же самого, того же самого…
Неожиданно для себя миссис Уилкинс склонилась над столом.
– Вы читаете о средневековом замке и глициниях? – услышала она собственный голос.
Естественно, миссис Арбатнот была удивлена, но и вполовину не так сильно, как удивилась самой себе миссис Уилкинс.
Миссис Арбатнот прежде не замечала этой худенькой, немного нескладной особы в потрепанной одежде, которая сейчас уселась перед ней, с личиком в веснушках и огромными серыми глазами, почти спрятавшимися под несуразной мокрой шляпой, поэтому какое-то время просто молча на нее смотрела. Она действительно читала и о средневековом замке, и о глициниях, точнее, прочла десять минут назад, и все эти десять минут грезила – о свете, цвете, аромате, мягком плеске волн среди нагретых солнцем скал…
– Почему вы спрашиваете? – произнесла она печально-торжественным голосом, поскольку научилась разговаривать с бедняками (у них самих) голосом печально-торжественным и терпеливым.
Миссис Уилкинс залилась краской и казалась ужасно смущенной и перепуганной.
– О только потому, что я тоже видела это объявление и подумала, что, может быть… Подумала, что как-нибудь… – она запнулась.
Миссис Арбатнот, имевшая обыкновение распределять людей по спискам и категориям, по привычке размышляла, в какую категорию и под каким заголовком поместить миссис Уилкинс.
– Я вас знаю, – продолжала миссис Уилкинс, которая, как все стеснительные люди, начав говорить, остановиться уже не могла и при этом все больше и больше запугивала себя звуками собственного голоса, отдававшимися в ушах. – Каждое воскресенье… Я вижу вас каждое воскресенье в церкви…
– В церкви? – эхом откликнулась миссис Арбатнот.
– И оно выглядит так чудесно – это объявление о глициниях, – и…
Миссис Уилкинс, которой было как минимум лет тридцать, умолкла и принялась ерзать на стуле, как растерявшаяся неуклюжая школьница.
– Все это выглядит так чудесно, – выпалила она, – особенно в такой ненастный день…
И она уставилась на миссис Арбатнот глазами несчастной собаки.
«Бедняжка, – подумала миссис Арбатнот, чья жизнь была посвящена тому, чтобы помогать и ободрять, – ей нужен хороший совет».
И терпеливо приготовилась его дать.
– Если вы видели меня в церкви, – произнесла она ласково и участливо, – то, полагаю, вы тоже живете в Хампстеде?
– О да, – сказала миссис Уилкинс. И, слегка поникнув головой на длинной стройной шее, как будто упоминание о Хампстеде пригибало ее к земле, повторила: – О да.
– И где же? – осведомилась миссис Арбатнот, которая, вознамерившись дать совет, естественно, сперва хотела собрать как можно больше данных.
Но миссис Уилкинс, с нежностью положив руку на ту часть «Таймс», где было помещено объявление, как будто напечатанные слова были драгоценными, сказала только:
– Наверное, вот почему это выглядит так чудесно.
– Ну, я думаю, это чудесно в любом случае, – сказала, забыв о сборе данных и еле слышно вздохнув, миссис Арбатнот.
– Значит, вы его прочитали?
– Да, – ответила миссис Арбатнот, и ее глаза снова приняли мечтательное выражение.
– Разве это не было бы замечательно? – пробормотала миссис Уилкинс.
– Замечательно, – согласилась миссис Арбатнот. На ее лицо, мгновение назад такое вдохновенное, снова легло терпеливое выражение. – Но как бы замечательно и прекрасно это ни было, нет никакого смысла тратить время на размышления о подобных вещах.
– О, это не так, – горячо возразила миссис Уилкинс, что было удивительно, потому что ответ никак не гармонировал с ее обликом – заурядными пальто и юбкой, скукоженной шляпой, выбивавшимися из-под нее волосами. – Даже помечтать о таком приятно – ведь это так отличается от Хампстеда, и иногда я верю, правда верю, что когда о чем-то много думаешь, все получается.
Миссис Арбатнот терпеливо ее разглядывала. К какой же категории ее отнести, если вообще стоит относить куда-то?
– Может быть, – сказала она, слегка наклонившись вперед, – вы бы представились? Если уж мы станем друзьями, – и она улыбнулась своей печальной улыбкой, – а я на это надеюсь, то лучше начать с самого начала.
– О да, вы так добры. Меня зовут миссис Уилкинс, – сказала миссис Уилкинс и, поскольку миссис Арбатнот ничего на это не ответила, добавила, покраснев: – Не думаю, что это вам о чем-нибудь говорит. Порой… Порой это и мне ни о чем не говорит. Тем не менее, – и она оглянулась, словно прося о помощи, – я миссис Уилкинс.
Ей не нравилось собственное имя. Это было ничтожное, невыразительное имя, да еще с каким-то дурацким вывертом на конце, как хвостик у мопса. Но уж таким оно было, это имя. И ничего с этим было не поделать. Уилкинс она была и Уилкинс останется, и, хотя мужу нравилось, когда она называла себя миссис Меллерш Уилкинс, делала она это, только когда супруг был поблизости, потому что считала, что от «Меллерш» звучание «Уилкинс» становилось только хуже, подобно тому, как надпись «Чатсуорт» 1 на воротах подчеркивает статус виллы, но только в обратном смысле.
Когда он впервые объявил, что ей следовало бы добавлять «Меллерш», она возразила, приведя в качестве аргумента сравнение с виллой, и после паузы – Меллерш был до такой степени благоразумен, что перед каждой своей репликой делал паузу, во время которой, казалось, снимал и откладывал в папочку точную мысленную копию того, что собирался сказать, – он с явным неудовольствием произнес: «Но я ведь не вилла» и посмотрел на нее с видом человека, который, возможно, уже в сотый раз понадеялся, что женился все-таки не на последней дурочке.
Конечно же, он не вилла, поспешила заверить его миссис Уилкинс, она никогда и не думала, что он вилла, ей и в голову такое прийти не могло… Она просто подумала…
Чем сумбурнее становились ее объяснения, тем серьезнее задумывался Меллерш – а мысли эти были слишком хорошо ему знакомы, поскольку к этому моменту он пробыл мужем уже два года – что он все-таки мог жениться на дурочке, хотя вряд ли… В результате они поссорились, и надолго, если можно назвать ссорой полное достоинства молчание одной стороны и искренние извинения другой: нет, нет, миссис Уилкинс не имела намерения сказать, что мистер Уилкинс – вилла.
«Полагаю, – подумала она, когда прошло довольно много времени и ссора наконец завершилась, – что повод для ссоры найдется всегда, если люди ни на день не расстаются целых два года. Что требуется нам обоим, так это отпуск».
– Мой муж, – продолжала она просвещать миссис Арбатнот, – адвокат. Он… – миссис Уилкинс старалась подобрать слова, разъясняющие личность Меллерша, и наконец нашлась: – Он очень привлекателен.
– Что ж, – со всей добротой произнесла миссис Арбатнот, – это, наверное, очень приятно.
– Почему? – спросила миссис Уилкинс.
– Потому что… – начала слегка опешившая миссис Арбатнот, которая за время постоянного общения с бедняками привыкла к тому, что к ее высказываниям вопросов не возникает. – Потому что красота – привлекательность – такой же дар, как и все прочие, и, если им пользуются разумно…
И умолкла. На нее смотрели большие серые глаза миссис Уилкинс, и миссис Арбатнот вдруг показалось, что, наверное, у нее выработалась привычка к растолковыванию, причем к растолковыванию в манере нянюшки, слушатели которой не могут с ней не соглашаться, а даже если бы пожелали, побаиваются ее прерывать и при этом не сознают, что фактически находятся в ее власти.
Но миссис Уилкинс не слушала, потому что в ее сознании возникла – какой бы абсурдной ни казалась— отчетливая картина: вот две фигуры сидят рядышком под огромной разросшейся глицинией, свисающей с ветвей неизвестного ей дерева, и эти фигуры – миссис Арбатнот и она сама… Да, она прямо так и видела их, видела. А за ними, сияющие в солнечном свету, старые серые стены средневекового замка. Она их видела… Они были там …
Вот почему она уставилась на миссис Арбатнот, но не слышала ни единого ее слова. Миссис Арбатнот тоже уставилась на миссис Уилкинс, зачарованная выражением ее лица, преображенного представшей перед мысленным взором картиной, лица как бы освещенного изнутри и трепетного, словно вода на солнечном свету, чуть подернутая рябью легкого ветерка. Если б на вечеринках у миссис Уилкинс было такое лицо, как в этот миг, на нее точно обращали бы внимание.
Так они и смотрели друг на друга: миссис Арбатнот – с интересом, а миссис Уилкинс – с видом человека, которому явилось откровение. Ну конечно. Так это и можно сделать. Она сама, в одиночку, этого позволить себе не сможет, да если бы и могла, у нее не получится поехать самой, но вместе с миссис Арбатнот…
И она наклонилась через стол.
– Почему бы нам не попробовать и не заполучить его? – прошептала она.
Миссис Арбатнот удивилась еще больше.
– Заполучить? – переспросила она.
– Да, – тихонечко произнесла миссис Уилкинс, словно боясь, что ее могут подслушать. – Не просто сидеть и приговаривать «как чудесно», а потом, не шевельнув и пальцем, как всегда, отправиться домой в Хампстед разбираться с ужином и рыбой точно так же, как делали это годами и будем делать годами. На самом деле, – тут миссис Уилкинс покраснела до корней волос, потому что произносимое ею, то, что изливалось из нее, пугало, но остановиться она не могла, – я конца этому не вижу. Этому и нет конца. Так что должен быть перерыв, должны быть перемены – это важно для всех. Да, это совсем не эгоистично – уехать и побыть счастливыми хоть немножко, потому что мы вернемся гораздо более приятными. Понимаете, время от времени всем нужен отдых.
– Но что вы имеете в виду, что значит – заполучить его? – спросила миссис Арбатнот.
– Взять, – сказала миссис Уилкинс.
– Взять?
– Нанять. Снять. Арендовать.
– Но… Вы имеете в виду, вы и я?
– Да. На двоих. Совместно. Тогда это обойдется каждой только в полцены… А вы выглядите так… Вы выглядите так, будто хотели бы этого так же, как и я, как если бы вам тоже требовалось отдохнуть, чтобы что-то хорошее случилось и с вами.
– О, но ведь мы совсем друг друга не знаем!
– Но только подумайте, как замечательно было бы, если бы мы с вами уехали на месяц! У меня есть сбережения на черный день, подумайте…
«Она не в себе», – подумала миссис Арбатнот, при этом чувствуя странное волнение.
– Только представьте, уехать на целый месяц, от всего, в рай…
«Не следовало бы ей говорить такие вещи, – думала миссис Арбатнот. – Викарий бы…» И все же что-то в ней всколыхнулось. Правда, как чудесно было бы отдохнуть, сделать перерыв.
Привычка, однако, ее отрезвила, а годы общения с бедняками подсказали слова, которые она произнесла с сочувственным превосходством человека, который умеет объяснять все, что нуждается в объяснении:
– Но, видите ли, рай – это не где-то там, где нас нет. Он здесь и сейчас. Так нас учат.
Она посерьезнела, совсем как в минуты терпеливой и старательной помощи бедным и наставления их на путь истинный, и произнесла тихо и мягко:
– Рай внутри нас. О том нам говорят высшие авторитеты. Вы же знаете эти строчки про родственную связь, не так ли?
– Да знаю, конечно, – нетерпеливо прервала ее миссис Уилкинс.
Но миссис Арбатнот привыкла завершать свои высказывания.
– «Небес и Дома родственная связь» 2. Рай – в наших домах.
– Вовсе нет, – вновь удивила собеседницу миссис Уилкинс.
Миссис Арбатнот даже опешила. А потом со всей добросердечностью произнесла:
– О, это именно так. Рай здесь, с нами, если мы этого хотим, если мы превращаем свой дом в рай.
– Я этого хочу, и все для этого делаю, и все равно это не рай, – упрямилась миссис Уилкинс.
И тут миссис Арбатнот умолкла, потому что и у нее иногда возникали сомнения по поводу домашнего рая. Она сидела и беспокойно смотрела на миссис Уилкинс, чувствуя все более и более настоятельную потребность ее классифицировать. Если б только она могла поместить миссис Уилкинс в соответствующую рубрику, она сама наверняка снова обрела бы равновесие, которое в последние минуты странным образом колебалось. Потому что у нее тоже годами не было ни дня отдыха, и объявление тоже заставило ее размечтаться, и волнение миссис Уилкинс оказалось заразительным, и, пока она слушала эту сбивчивую, странную речь и смотрела в это сияющее лицо, ей самой показалось, что она вдруг очнулась ото сна.
Совершенно очевидно, что миссис Уилкинс была особой неуравновешенной, но миссис Арбатнот и раньше встречала неуравновешенных – по правде говоря, она постоянно с ними сталкивалась, – но никто из них никоим образом не влиял на ее стабильность; так почему же именно эта неуравновешенная особа заставила пошатнуться ее саму, ту, чей компас всегда указывал на Бога, Мужа, Дом и Долг – ведь она понимала, что миссис Уилкинс не намерена брать в поездку мистера Уилкинса, – и помыслить о том, как хорошо, как славно было бы хоть ненадолго почувствовать себя счастливой, побыть одновременно добродетельной и желанной. Нет, так думать неправильно, определенно неправильно. У нее тоже были сбережения на черный день – она понемногу откладывала на счет в почтовом сберегательном банке – но как она может забыть о долге до такой степени, чтобы взять и потратить их на себя! Совершеннейший абсурд! Конечно, это невозможно, она же никогда такого не сделает, да? Разве может она забыть о находящихся на ее попечении бедняках, об их горестях и болезнях? Безусловно, поездка в Италию была бы восхитительной, но на свете есть множество восхитительных вещей, и на что человеку даны силы, как не на то, чтобы от них отказываться?
Господь, Супруг, Дом и Долг были столь же несокрушимыми ориентирами для миссис Арбатнот, как четыре стороны света на компасе обыкновенном. Много лет назад, после периода, полного отчаяния, она нашла в них успокоение, она преклонила на них голову, словно на перину, и впала в сладостный сон, больше всего боясь, что ее разбудят, что ей придется очнуться и выйти из этого незатейливого и нехлопотного состояния. Вот почему она так упорно искала нишу, в которую следовало бы поместить миссис Уилкинс, – потому что только так она могла очистить и успокоить собственный разум. И, в растерянности глядя на миссис Уилкинс, чувствуя, как все больше и больше теряет равновесие и заражается чуждыми идеями, она решила protem 3 – это выражение она слышала от викария – занести миссис Уилкинс в рубрику «Нервы». Вполне возможно, ее следовало сразу же отправить в категорию «Истерия», которая часто оказывалась лишь преддверием к «Безумию», но миссис Арбатнот научилась не торопиться закреплять людей в соответствующих категориях, поскольку не раз к ужасу своему обнаруживала, что ошиблась. Человека же так трудно потом выковырнуть из его категории, а ей самой приходилось при этом испытывать страшные муки!
Да. «Нервы». Наверняка у нее нет никаких регулярных обязательств по отношению к другим, думала миссис Арбатнот, нет никакой работы, которая отвлекала бы ее от себя самой. Совершенно очевидно, она плыла без руля и ветрил, подгоняемая порывами и импульсами. Почти определенно она соответствовала категории «Нервы», или, если никто ей не поможет, скоро в нее попадет. Бедняжка, подумала миссис Арбатнот, к которой вместе с равновесием вернулось и сочувствие, и которая из-за стола не могла разглядеть, какой длины у миссис Уилкинс ноги, а следовательно, определить, какого она роста. Ей были видны только ее маленькое, оживленное, но робкое личико, узкие плечи, застывшая в глазах детская мольба о счастье. Но нет, такие вещи, такие мимолетности не делают людей счастливыми. За свою долгую жизнь с Фредериком – Фредерик был ее мужем, миссис Арбатнот вышла замуж в двадцать лет, а сейчас ей было почти тридцать три, – она узнала, где именно обретаются истинные радости. Истинная радость, знала она теперь, – в повседневном, ежечасном служении другим, а обрести ее можно лишь у стоп Господа нашего – разве она сама снова и снова не приходила к нему со своими разочарованиями и не уходила успокоенной и умиротворенной?
Фредерик был из тех мужей, чьи жены довольно рано припадали к стопам Господа. От него к ним путь был коротким, но мучительным. Сейчас, в ретроспективе, путь казался ей недолгим, но на самом деле он длился весь первый год их брака, и каждый дюйм этого пути был выстрадан, каждый дюйм был орошен, как ей порой казалось, кровью ее сердца. Но теперь все позади. Она давно обрела мир. И Фредерик из ее горячо любимого жениха, из обожаемого молодого супруга превратился лишь во второй по значимости – после Господа – пункт в списке обязательств и долготерпений. Там он и пребывал – второй по значимости, ее молитвами превратившийся в бесплотный дух. Годами она была счастлива тем, что забыла о счастье. И хотела, чтобы все оставалось как есть. Она хотела отгородиться от всего, что напоминало бы о прекрасном, о том, что снова заставило бы ее желать…
– Мне бы очень хотелось с вами подружиться, – сказала она серьезно. – Может быть, вы посетите меня или позволите мне время от времени наносить вам визиты? Заходите, как только захотите побеседовать. Я сейчас дам вам свой адрес, – она принялась рыться в сумочке, – чтобы он был у вас под рукой.
И она достала и протянула визитную карточку.
Миссис Уилкинс не обратила на карточку никакого внимания.
– Так странно, – сказала миссис Уилкинс, будто не расслышав, – но я вижу нас обеих – вас и меня – в апреле. В этом средневековом замке.
Миссис Арбатнот почувствовала себя очень неловко.
– Неужели? – сказала она, пытаясь сохранять спокойствие под взглядом этих мечтательных, сияющих серых глаз. – Неужели?
– Разве вам никогда не доводилось предвидеть то, что затем случалось? – спросила миссис Уилкинс.
– Никогда, – сказала миссис Арбатнот.
Она попыталась улыбнуться сочувствующей, мудрой и терпеливой улыбкой, которую держала для бедняков, выслушивая их, как всегда, путаные и противоречивые суждения. Но ей не удалось, улыбка дрогнула.
– Конечно, – произнесла она тихо, словно опасаясь, что ее могут услышать викарий и сберегательный банк, – это было бы прекрасно… Прекрасно…
– Даже если это и неправильно, – сказала миссис Уилкинс, – то ведь только на месяц.
– Это… – начала миссис Арбатнот, намереваясь высказаться по поводу неприемлемости подобного образа мыслей, но миссис Уилкинс не дала ей продолжить:
– Как бы там ни было, я уверена, что это неправильно, оставаться правильной, пока не станешь совсем жалкой и несчастной. А я вижу, что вы многие годы были правильной, вот почему выглядите такой несчастливой, – миссис Арбатнот открыла было рот, чтобы возразить, но миссис Уилкинс остановила ее. – А я… С той поры, как я была юной девушкой, я только и знаю, что такое долг, обязательства по отношению к другим, но уверена, что от этого никто не стал любить меня хоть чуточку… хоть чуточку больше… А я хочу… О, я жажду чего-то иного… Иного…
Неужели она собирается заплакать? Миссис Арбатнот почувствовала сострадание и жуткую неловкость. Только бы она не разрыдалась. Не здесь. Не в этой неуютной комнате, через которую все время ходили какие-то люди.
Но миссис Уилкинс, взволнованно порывшись в карманах в поисках носового платка, наконец его обнаружила, высморкалась, пару раз моргнула, посмотрела на миссис Арбатнот смиренно, испуганно и будто извиняясь – и улыбнулась.
– Поверите ли, – прошептала она, пытаясь справиться с дрожащими губами и совершенно очевидно стыдясь себя, – я никогда в своей жизни ни с кем так не говорила. Не понимаю, не знаю, что на меня нашло.
– Это все из-за объявления, – горестно кивнув, сказала миссис Арбатнот.
– Да, – согласилась миссис Уилкинс, украдкой промокая платочком глаза. – И еще потому, что мы обе, – она снова тихо высморкалась, – несчастны.