Kitobni o'qish: «Свобода печали»
Елена Рощина: Вектор судьбы
«Избранное» – третья книга Елены Рощиной. Две предыдущие увидели свет в 1995 году, через год после ее гибели: в Вичуге вышел сборник «Да утолятся печали твоя…», в Воронеже – «Жар нетерпения». Эти две небольшие книжки открывали судьбу поразительно одаренного человека. Он глубже и тоньше, чем многие, чувствовал и понимал драму современного существования, знал тайные изгибы нашего времени – финальной части двадцатого столетия. Ему были даны философская проницательность и поэтическое прозрение. И стать бы нам свидетелями развитая замечательного таланта, и следить бы с волнением, как точно, сильно говорит он про нас и за нас, но… но «русский гений издавна венчает тех, которые мало живут» (Некрасов).
Первые отклики на посмертные книги Елены Рощиной пронизывает мысль о незащищенности таланта, о невозможности творческой самореализации в несуразных условиях российской действительности1. Новое имя записывается в мартиролог современной культуры, а комментарием к нему по-прежнему остается скорбная филиппика А. И. Герцена: «Что же это, наконец, за чудовище, называемое Россией, которому нужно столько жертв и которое предоставляет детям своим лишь печальный выбор погибнуть нравственно в среде, враждебной всему человеческому, или умереть на заре своей жизни? Это бездонная пучина, где тонут лучшие пловцы, где величайшие усилия, величайшие таланты, величайшие способности исчезают прежде, чем успевают чего-либо достигнуть»2.
Глухая тоска отчаяния, выраженная в этих словах, может приглушиться лишь в том случае, если мы поверим: с окончанием земной жизни ушедшие не покидают нас. Они живы не только памятью о них, но и тем, что без поддержки оттуда невозможно жить человеку, отрицающему стадные игры нынешнего времени.
Биографию Елены Олеговны Рощиной можно уложить в несколько строк. Родилась в городе Родники в Ивановской области 24 июля 1966 года. В 1991 году с отличием окончила факультет журналистики Воронежского государственного университета. После учебы жила в Иванове. Редактировала областную детскую газету «Сами о себе», сотрудничала в изданиях «Прямая речь», «Притяжение земли», работала в школе-лицее «Гармония». С 1992 года – студентка заочного отделения сценарно-киноведческого факультета ВГИКа. В ночь с 17 на 18 июля 1994 года Елены не стало. Ее убили мерзавцы, промышляющие на квартирном обмене.
Не сомневаюсь, что когда-нибудь внешняя канва жизни Елены Рощиной будет заполнена разнообразными фактами. Появятся воспоминания родных и близких, где отразятся ее улыбка, жест, интонация. Припомнят, что с ней было в тот или иной период. Но все это окажется важным, если мы откроем творческую основу жизни Елены Рощиной, проследим за духовным вектором ее судьбы.
Кем сознавала себя Елена Рощина? Что главное в ее творчестве: поэзия? философская эссеистика? кинокритика? Я считаю Елену Рощину прежде всего ЛИТЕРАТОРОМ в самом глубоком смысле этого понятия. «Бог даровал слова как единственную защиту от мира, – говорится в одном из ее писем. – Если я все-таки преждевременно умру, это значит – не было бумаги и ручки». «Dum sріго sрего» – пока живу, надеюсь. Елена Рощина надеялась и жила, пока писала.
Основа ее творческого наследия – дневники. Суть дневникового жанра определился Е. Рощиной так: «Дневники – это особый мир в донельзя особом мире писателя. Одинокий, страдающий мир, где жизнь растет из снов и воображения (а не наоборот), мир, где словно разламывается душа и из этого разлома вырастают сопряженные в простоте и чудовищности образы, словно длящиеся и в яви мучительные сны». Дневники самой Елены полностью соответствуют этому понятию. Главное здесь – разлом души, ее озарения и страдания. Но при этом дневники Е. Рощиной выходят за рамки чистого «личного письма». По своей значимости они могут быть приравнены, например, к такому известному литературному явлению, как дневник Марии Башкирцевой. Есть что-то роковое в таком совпадении. В конце XIX века появляется книга, где никому не известная молодая художница рассказывает о своей частной жизни, о своем, говоря словами Е. Рощиной, «одиноком, страдающем мире». И вдруг именно эта книга становится нравственно-психологическим камертоном нового времени. Дневником Башкирцевой зачитывались в Париже и в Лондоне. Марина Цветаева посвятила ей свой первый поэтический сборник «Вечерний альбом»… Кончается XX век. И снова молодая женщина, рано ушедшая из жизни. Снова дневник. «…Блеснуло за занавесом что-то ослепительно яркое, что-то болезненное, поразительное – величием дара и желаний, умом, противоречивостью…»3. Сказанное современным критиком о книге Марии Башкирцевой может быть отнесено и к творчеству Елены Рощиной.
Как-то она записала в своем дневнике: «Я не помню себя нелюбящей или просто – не влюбленной. Без синего стрижа восхищения, врывающегося утром в распахнутое летнее окно». Не раз и не два мы встретимся в ее дневниках с этим «синим стрижом восхищения». Вот июньское утро. Легкое весеннее небо. Запах дождя. «Так блаженно: закинуть голову и вдохнуть, полно и счастливо (лишь на песчинку минуты) этот запах». А вот ночь из ее дневника: «Я люблю город, отмытый тишиной до звука далеких шагов по мокрому асфальту, и особую колодезную глубину снов, и стеклянное одиночество бессонниц. Время тихого и неслышного взмаха ресниц проснувшегося ребенка, час горчайшего, неисцелимого сиротства, безнадежности». В этих и других словесных акварелях, в которых словно бы струится ее душа, сбывается одно из заветных самопожеланий Елены Рощиной: «любить мир как творение». Она была счастлива, когда открывала незамутненный лик жизни. Но к счастью примешивалась острая горечь от сознания мгновенности красоты, ее иллюзорности. Оставалась надежда лишь на слово, способное закрепить на бумаге «песчинки минут». Вольно или невольно дневники начинают соотноситься с творчеством Марселя Пруста, для которого искусство было поиском утраченного времени, запечатленным мгновением.
Дневниковое начало дает о себе знать и в стихах – самой светлой части литературного наследия Е. Рощиной. Вершинными именами в поэзии она считала для себя Цветаеву, Пастернака, Мандельштама, Тарковского, Бродского. Они помогли ей понять истинный смысл игровой природы искусства, где игра, как сказано в одном из ее писем, не просто «исполнение безумных желаний» и не «грезы», а «душевный труд (как труд каменщика), выкладывание ступеней к непостижимому».
Творческое влияние больших поэтов явственно дает о себе знать в образном полифонизме, в ассоциативной многомерности стихов Е. Рощиной:
Перебирать, как волосы, слова,
Вдыхая запах тонкий и обманный.
Любви едва начатая глава
За белый лист уводит следом санным…
В поэзии Е. Рощиной много деревьев, трав, птиц. Природа здесь – хранительница целебной для человеческой души тайны. Стоит прикоснуться к ней, и жизнь предстанет в своем истинно прекрасной виде. Особенно, если это сентябрь, когда так остро ощущается неповторимость бытия, каждое его мгновение:
И виноградный сладостный надкус,
И косточка-печаль под влажным небом,
И жизни задыхающийся вкус
Под потолочным и суконным небом.
Неслучайно среди тех, кто оказал воздействие на творческое развитие Е. Рощиной, на первом месте стоит имя Марины Цветаевой. Цветаева пришла к ней в тот момент, когда, казалось бы, уже нечем было дышать. Безоглядная, всепоглощающая любовь осталась без ответа. Жизнь превращалась в сплошное страдание. Цветаева не то чтобы сняла боль. Она открыла трагическую высоту любви. Но при всей своей сердечной тяге к Цветаевой Елена Рощина не стала «цветаевкой». Идя по следу последнего романтика века, она вдруг поняла: «…Марина – это самодостаточный, перекипающий котел, слишком в себе, через себя и о себе. За Мариной и Пастернаком идти нельзя, нет за ними пути, никаких школ и учеников у них быть не может». (Это отрывок из дипломного сочинения Е. Рощиной, в котором также дает о себе знать особая, рощинская, дневниковая откровенность).
Нельзя жить за счет кого-то. Даже если этот кто-то – Марина Цветаева. Надо жить, оставаясь собой, проживая лишь тебе данную судьбу. Чем дальше, тем отчетливей сознавала это Елена Рощина.
Ей был свойственен «жар нетерпения», за которым стояло желание совместить календарное время своей жизни с вечностью. Отсюда миги счастья в ее дневниках и стихах. Но отсюда же – одиночество, сознание своей разъединенности с окружающим миром. Ее время не совпадало со временем многих. Как было бы просто, если бы в данном случае мы столкнулись с гордыней, с демонической брезгливостью ко всему, что не «я». Но в том-то все и дело, что она не могла жить без людей. «Ненасытная жажда по миру» постоянно заставляла ее искать своего человека. Здесь, между прочим, лежит ключ к письмам Елены Рощиной, которые являются своеобразным продолжением ее дневников. Она рвалась из «одинокой камеры духа» к письму-диалогу. При этом менялась сама ее стилистика. Импрессионистичность, акварельность дневников оборачивается афористичностью, мерцающими кристалликами мысли, вбирающей в себя драматизм духовною существования.
А еще Е. Рощиной был свойствен особый, «кинематографический» взгляд на мир. Многое из того, что она писала, сродни сновидениям, восходящим к «долгим» кадрам Андрея Тарковского. В одном из ее писем читаем: «Почему-то никогда не любила театра, не смогла преодолеть его вторичности и условности. Но кино… что-то сновиденное… Новый фокус реальности, где возможны любые изобразительные, логические и ассоативные ходы. Любая метафора. Это мне очень близко, тут задействованы ощущения, впечатления, коды памяти. Я, например, просто впадаю в некий столбняк, когда смотрю… Висконти». Таким образом, приход Е. Рощиной во ВГИК имеет внутреннюю, личностную мотивировку. Специалистам еще предстоит оценить точность и оригинальность ее суждений об искусстве, кинематографе, но уже сейчас ясно, что в лице Елены Рощиной мы потеряли тонкого, блестяще эрудированного критика, умеющего не только мыслить, но и точно, емко выражать свои мысли на бумаге. В сущности, и здесь она оставалась литератором.
Елена Рощина хотела не просто жить, но и БЫТЬ. Она искала пространства, равного душе. Были минуты, когда наступала гармония между ее временем и местом, куда забрасывала Елену жизнь. Такие минуты случались в Воронеже, в самом счастливом и самом «трудном» городе. Мгновения любви она ощущала в «бабушкиной» деревне Петрово, в маленьких российских городках, вроде Любима, в которых можно услышать «последний вздох России века отходящего».
К великому сожалению, ее стремление к своему месту часто наталкивалось на непонимание. Ей препятствовали в этом стремлении, потому что слишком высоко хотела жить, потому что не принимала страшной российской обыденщины, массового психоза «перестроечного» времени. Однажды у нее вырвалось в дневнике: «Как много значит в этой стране то, где человек родился. В этой стране, где, по сути, не нужен никто – ни поэт, ни мессия, ни посредственность. Где все одинаково равны в этой своей ненужности». С брезгливостью относилась она к политиканству, к агрессии перекрасившихся чиновников. Ее пугало «дикое угнетение внутри: кражи, грабежи и убийства…» И в то же время она до сердечной боли жалела Россию, «эту великую нищенку, гениальную побирушку…».
Особенно плохо пришлось ей в Иванове. Здесь в полной мере познала она одиночество. Угнетало отсутствие родных душ, любимых занятий. В дневнике, в письмах – отчаяние, в одном из них она сравнивает себя с героинями Чехова из пьесы «Три сестры»: «Сижу на вокзале и жду, жду, жду. Годы, люди, события – все проходит мимо, а ты видишь только какие-то серые пятна». Были, конечно, проблески света и в этом городе, но в целом, читая «ивановские» страницы дневников Елены Рощиной, испытываешь какой-то мистический ужас. Будто тени будущих убийц брошены на листы ее последних дневниковых записей.
Елене Рощиной было дано многое. Она обладала зорким сердцем, владела словом. Это раздражало бессловесную сволочь. Елену Рощину нельзя было купить, склонить к жульничеству, заставить жить по законам толпы. Ее убили… И все-таки высшая правда существует. Существует хотя бы потому, что Бог дал нам возможность заглянуть в дневники, письма, прочитать стихи, статьи, в которых радуется и тоскует, печалится и надеется бессмертная человеческая душа.
Леонид Таганов
Стихотворения
Октябрь
Обрушился наш сад и золотом, и пеплом
На сморщенные лбы непроходимых луж,
И гривы у рябин, растрепанные ветром,
Причудливо сплелись венком нежнейших дружб.
Вокруг крепчал октябрь, в костры сгребали листья,
И дым в саду был сиз, как стая голубей,
И старый дом-корабль, у нас читая в мыслях,
Старательно хранил печать судьбы твоей.
И бережно меня за подбородок ветка
Взяла, как своего ребенка, – на испуг,
И дымный вкус осеннего терпенья
Коснулся снова запаленных губ.
9 октября 1988
Монастырская тюрьма
За этим забором и небо оправлено в проволоку,
У главных ворот часовым замерла тишина,
По полу кирпичному судьбы российские – волоком,
И старость, и страсть переплавив, как редкий металл.
Прекрасные очи успеют наплакаться досыта,
До ярости мудрой, и тут не сносить головы,
Под грохот замков уведут неуемную до свету,
И годы сомкнутся, как веки холодной воды.
Устанут и руки, и мысли, а душу бессонную
Евангельский стих не спасет от прорывов ночных,
Лишь колкая ветка с платочным муслином шиповника
Усладу покоя дарует в посулах благих.
29 марта 1989
* * *
Золотистый запах чабреца,
Коммунальной кухни западня.
Отрешенность бледного лица
Мучает и трогает меня.
Знаю, как остры твои края,
Как жесток беспомощный порыв.
Птица черноперая моя,
Искра угасающей поры!
Спутаны потоки слабых жил
На запястьях сношенной судьбы,
Вымолю – чтобы вовеки жил
В перехвате черной высоты.
Но оборван твой летящий рост,
Резкий взмах широкого крыла.
Лоб в ладонях и мерцанье слез
На глазах – темнее толщи льда.
12 апреля 1989
* * *
Полнолуние. Ложится отблеск медный
На шероховатые стволы.
Горьковато-пряный вкус измены
У тревожной зелени звезды.
Словно хруст пергаментного свитка –
Резкий звук неузнанных шагов.
В пристальности лунного софита
Гнутся спины улиц-чубуков.
Ледяные поцелуи стекол
Студят медленно разгоряченный лоб.
До рассвета старый пыльный тополь
Взгляд мой отгоняет от ворот.
12 апреля 1989
* * *
Избавь от сердечного рабства,
Послушнической стези.
Оставь мне духовное братство
Колючей звездой на пути,
Душе – тишину приближений,
Плечу – тяжесть смуглой руки,
Крутые пороги сомнений –
Отчаянью вопреки.
Служеньем и любованьем
Застывшее сердце живет,
Мой брат, пусть багровое пламя
Сметает беспомощный год.
Пусть мысли летят одиноко
И души в овраге растут
Запущенной, синей осокой,
Не раня протянутых рук…
…Лампадой дымится огарок
В твоем закопченном углу,
А я над заплатами правок
Сломала смиренья иглу…
13 апреля 1989
* * *
Кладбищенской гнилью и серой
Затоплены бедные дни,
Над мыслью засохшей и серой
Болею до бледной зари,
Над сердцем, как проповедь, ложным,
В сухой, равнодушной коре,
Я плачу в вонючей прихожей
Со шрамами жгучих измен.
Растоптана солнцем пустыня,
Бесплодьем иссушена,
В ней путь – одиночества схима
За жалкий обрубок крыла.
13 апреля 1989
* * *
Высокие ступени двадцати –
Биенье сердца,
Как трудно в мир себя вести
Из сказки детства.
Порой захватывает дух,
Страшны обрывы,
Но нежность губ, сплетенных рук –
Неразрушима.
Взмывает светлое крыло
Любимых песен,
Дыханье струн напряжено,
Как мускул лестниц.
Гитару отложив, по ним
Стремись к вершинам
Своей загадочной души
Непогрешимой.
14 апреля 1989
* * *
Город озяб и нахохлился
В тонком плаще дождевом,
Ветра щекастого происки –
Влажная пыль на подол.
Окон зрачки изумленные –
Настежь, в провалы весны.
Дышат зародыши сонные
Дымчато-нежной листвы.
В каплях и лужах раздроблена
Жесть потемневших стволов,
Белые простыни мокрые –
Крылья дрожащих домов.
Вымыта улицы палуба,
Вымокли ткани одежд,
Вымерла горькая пагуба
Зимних холодных надежд.
25 апреля 1989
* * *
Я полюбила дом, как тополь или книгу,
Как жадный жар свечи и грустный шум дождей,
И он, меня узнав, котом навстречу прыгал
И ластился в ночи к теплу руки моей.
Дом пропускал меня сквозь узкие проходы,
Где запахи слились в неповторимый дух,
И, бережно храня чужих людей приходы,
Заботливо ко мне он обращал свой слух.
Как темноту хранят старинные кувшины
В начале узких горл, так дом берег, скорбя,
Всех мыслей тайники, не сосчитал ушибы,
Которые друзьям мы нанесли, любя.
А за окном его насмешницы-рябины
Заглядывали в глубь ночной души моей,
И нежные снега кровавили кармином,
Как отпечатки губ или мазки кистей.
Но что мне дом чужой, где проживали люди,
Где проживут еще неторопливый век,
Зачем мне понимать хитросплетенья судеб
И слышать голоса на перекрестке лет?
А дом молчал, устав от разговоров,
От спешности житья, непрошенных гостей.
Уснув от тишины, он не услышал сборов
И звонких голосов пяти своих ключей.
Дом так и не узнал, проснувшись спозаранку,
До станции какой купила я билет,
Лишь тенью на стене запечатлев беглянку
И ветками рябин мне помахав вослед.
Я полюбила дом, люблю его и ныне:
За дверь, за стол, за то, что весел был.
И номер твой, о дом, храню в себе, как имя,
Так нежно и тепло, как ты меня хранил.
1989
* * *
Как помню я прелестный кавардак
Твоих вещей, твоих имен и знаков,
И робких писем движущийся атом,
И ветром твой штурмуемый чердак,
Еще живет и трепет слабых губ
От тесноты и выси узкой пчельни,
В зрачке свечи метнувшийся испуг
И мед беседы медленной вечери,
Где пятипалым тлеющим листом
Светились сквозь огонь твои ладони,
Сердец неукротимых дальний гром
Сводил нам горло, как от смертной боли.
Все жесты предугаданы, как звук,
И мысли, не проросшие словами,
Прочитаны в полуизгибах губ,
Повторены с осенними дождями.
Но, как алыча, кисел алчный миг,
Когда сбылись – все до одной приметы,
И ласточкой прощания проник
Луч утренний, к тебе в окно продетый.
Застыв вполоборота у двери –
Шаг или два в небудущность с тобою,
Возьму, как дар у стаявшей зимы,
Лишь этот вечер с терпким вкусом хвои.
1989
* * *
Беда притянута бедою –
Молчат старинные киоты,
Вино разбавлено водою
В кувшине красной терракоты.
Слеза умножена слезою,
По улицам гуляет ветер,
Вина осыпалась золою
В осенний темнокрылый вечер.
Между любовью и любовью
Закрыто, словно птица, сердце,
Ужаленное жадной болью,
Стучится в маленькую дверцу.
26 июня 1989
* * *
Узколицый певец площадный,
Виночерпий густого звука!
Пригублю я твоей пощады
До сердечного перестука.
Всех речей твоих вихрь горячий
Додохну до последней боли,
Светлоокий мой римский мальчик,
Узник власти и жесткой воли.
Соберу, словно с пашни, камни,
Я слова на краю разрыва,
Но – негнущимися руками
Оттолкну тебя, отрок милый.
Под твоей беспощадной высью
Мне вовеки не будет места,
Ускользну на рассвете рысью –
Так вдвоем с тобой стало тесно.
У тебя пересохнет горло:
Жало липкой осы вонзится –
Жалость! Медленно ты и гордо
Смежишь угольные ресницы.
Отпускаю по воле доброй
Я – к единственной из соперниц:
Высоте, словно злоба, черной,
Вороненок мой, ночи первенец!
27 июня 1989
* * *
Частокол многоэтажек,
Для души – ни закоулка!
Оттого ль так зол и влажен
Ветер мой, надувший губы?
Бесприютное пространство
Да квадратные каморы –
Мыслям одиноким странствий
Здесь не даст проделать город.
Все защиты, все приюты
У души отнимет ветер.
Господи, двора б каюту,
Старый тополь на рассвете!
Камень бы, чтоб помнил руку,
Иль окна квадрат янтарный, –
Только не молчанья муку,
Одиночество казармы!
Но беспамятно и мирно
На юру сереет важно
Памятник всем душам сирым –
Частокол многоэтажек.
27 июня 1989
* * *
Спокойны и строги – земным притворились,
Но ветер с окраин
Рванулся за Вами – собакой на привязь –
Из дремлющей стаи.
В рассвете промчался, как призрачный всадник,
Гордец и упрямец!
По небу и морю кочующий странник –
Летучий голландец.
Взорвал все уюты,
Обжитость и затхлость обыденной скуки,
Обшарил углы, закоулки, закуты –
Просился к Вам в руки.
Бежал, как волчонок,
Шарахался злобно от лиц равнодушных.
До самых печенок
Вгрызался прохожим в остывшие души.
Он помнил единственность Вашу
И крылья. Он знал непреложно,
Что Вам не по росту земное бессилье,
Всех высей заложник!
И выследил, вынес – из нашей юдоли
Вдруг тени исчезли.
И только перо мне легло на ладони
Из тающей бездны.
14 июля 1989
* * *
О, не Лицей вас выпестовал, мальчики,
Не бредили Багратионом вы,
Иное время, как состав из Нальчика,
Проскрежетало вестником беды.
Все шпаги и плащи забыты в омуте,
В стаканах пахнет хлоркой спитый чай,
В прокуренной, как тамбур, тесной комнате
Вопросы ваши стары, как пищаль.
За них вставали вы в каре у Зимнего,
От них ломала лед в Неве картечь,
И стягивала шеи вам змеиная
Чиновников напыщенная речь.
Цикута одиночества и мудрости
Еще не в ваших чашах. Далеко
Корабль делосский жертвенный, и юности
Расправлено победное крыло.
Так дерзки вы и шумны в пору бражничеств,
Но темным, длинным пологом ресниц
Сокрыты тупики бессонных странничеств,
Кочевья мыслей, словно стаи птиц.
Они взлетают над газетной лажею,
И под крылом у них века, как сны,
В которых под старинными лепажами
Живой мишенью вновь стоите вы.
8 августа 1989
* * *
Празднуй свою победу!
Ветер с размаху – в грудь.
По моему же следу
Нынче отправься в путь,
В дом, где в любом ненастье
Соль горяча речей,
В дом, где гостило счастье
Сотни чужих ночей.
Так приголубь сиротку –
Жалость – стремглав стрижом
С ветром ворвется в фортку,
С дымом вползет ужом.
Слабости гордость знаем,
Робость любви – честней,
Сердце с чужих окраин
Ждать устает вестей.
Август 1989
* * *
Как начали, так и кончаем век,
Живем пустопорожним плагиатом
Чужих утопий. Отрицаний снег
Не запорошит движущийся атом
Вины за преступления сего,
Ничтожнейшего часа. Все оболы
На построенье храма твоего,
Сворованные у Савонаролы,
Вернуть пора. Все старые дрова,
Украденные из его костра,
Спалить дотла. Хранители щедрот
Сказочных, строители доброт
Алчных, настроились вы всласть
Под знаменем с кровавым словом: власть.
Октябрь 1989
* * *
И этот октябрь отболит
И канет в остывшую воду.
Застынут, как серый гранит,
Слепые глаза небосвода.
Охрипший от лая щенок –
Сиротский, горюющий ветер,
Обласканный, ляжет у ног.
Худые рыбацкие сети
Дождей в почерневшей воде
Короткого вечера вспухнут,
Как жилы запястий. И те,
Кто мучили, – в прошлое рухнут!
Октябрь 1989
* * *
Ранних сумерек хрупкость в простуженном осенью доме.
Лисье пламя свечи, полыхнувшее к самым глазам.
Мимо тысячи лет, в розвальнях, на сопревшей соломе,
Может, душу мою повезут к несвятым образам.
В день, на белую нитку прошитый морозцем,
Горше дыма печей – мой обманчивый путь.
После тысячи лет за последним колодцем
Оглянусь – в вечно длящийся ужас и жуть.
Не проводит никто – только черная птица
Прокричит, на прощанье оставив перо, –
Через тысячу лет в окна синие биться
Прилетишь ты ко мне из сгоревших миров.
И звездою падучей представится чудо
Поздним яблоком с голых чеканных ветвей.
И за тысячу лет я тебя не забуду
За перо на сопревшей соломе саней…
Октябрь 1989
* * *
Не город, а сруб колодезный,
До самых краев – вода!
Рябины тугими гроздьями
Поспела вокруг беда.
И черпаю ведра полные
Полынных октябрьских дней.
Залить – весь огонь и полымя
Пропащей судьбы твоей.
Октябрь 1989
* * *
Опять нам с тобой обживать нежилые углы,
Где ветер надежду освищет, как пошлую драму,
И дни на ладони останутся кучкой золы,
И письма сожмутся до текста сухой телеграммы.
На острове ночи среди бесполезных узлов
В промоины окон смотреть, как полярные совы,
И путаться в ворохе бледных, истасканных слов,
И птицей парить в облаках невесомых.
Октябрь 1989
* * *
Маленький ламповый круг
На деревянном полу.
Очерк искусанных губ
В горьком табачном дыму.
Тихое слово: – Не плачь,
Девочка, радость, душа.
Лунный серебряный мяч
В окна плывет не спеша.
Наше сиротство с тобой
Нынче вернее родства.
Сердца безудержный бой
Перебивает слова.
Ветер октябрьской весны
Просится к нам на ночлег.
Где-то далекие сны
Свой начинают разбег.
Нам эту горечь речей
Не растворить до утра.
Тихо из бездны ночей:
– Девочка, ангел, сестра!
1989
* * *
Ослепшие бабочки первого снега – ко мне на ресницы,
Смежаю их чутко, блаженно, несмело, как сонные птицы –
Усталые крылья. Как сводят ладони – над робкой свечою,
Как сходятся в плеске последних агоний – с чужою душою.
1989
* * *
По снегу, не умеющему жить, –
Так юн, беспечен и щемяще нежен,
Уставший город едет есть и пить.
Перемежать с зевком зубовный скрежет.
От ветра, отнесенного к бомжам –
Бродяги без единого гражданства,
Спасают душу в дом – к томам, борщам,
Неизлечимой скуке постоянства.
Сквозь горький час бессонниц и свечей
Идут в кровать – тяжелым камнем в омут,
Сновидеть вновь – хвосты очередей,
В которых мысли, как котята, тонут.
А ночью снег погаснет, словно взгляд,
И ветер побредет в чужие страны,
Ненужные все свечи догорят,
И глубоко вздохнет залив туманный.
16 ноября 1989