Kitobni o'qish: «Дом на горе»
Повесть-реконструкция о подростках за колючей проволокой и о стране, которая их туда отправила
Предисловие автора
Эта книга написана по мотивам реальных событий и фактуры репортажа о Бузулукской воспитательной колонии: «Им часто снятся сны, как будто бы выходят из тюрьмы…» (газета «Оренбуржье», № 30–31 от 14 февраля 2002 года), открытых сведений об истории этого места и российского законодательства 1990-х и начала 2000-х годов.
Поводом послужили два произведения, прочитанные мною много лет назад - повести А.С. Макаренко, «Флаги на башнях» и Л. Пантелеева, Г. Белых «Республика ШКИД»: о воспитательных колониях, где из беспризорников и подростков, хулиганов и жуликов, оказавшихся в трудной жизненной ситуации, делают людей, где труд и общий строй лечат то, чего не вылечили семья и улица. Оба произведения были написаны еще в прошлом веке. И мне, журналисту, тогда в «нулевые» захотелось увидеть своими глазами, как живут малолетние нарушители закона: как устроен их быт, чем они заняты весь день, проводится ли трудотерапия и осталось ли от макаренковской идеи хоть что-нибудь.
Так, я отправилась в командировку в бывшую коммуну - Бузулукскую воспитательную колонию (БВК). Она была короткой, всего два дня. Но первую встречу я помню до сих пор: начальник колонии показал на стол и сказал: «Угощайтесь чаем. Перед большой работой — большой перекур». Фраза запомнилась, потому что в ней было сразу всё: и гостеприимство, и предупреждение, что работа предстоит нелёгкая.
В газетную статью вошло не всё. За её пределами остались цеха и мастерские, подворье, запахи, разговоры после отбоя, обрывки чужих биографий. В книге я возвращаю это на место. Например, главы «Труд» и «Школа» написаны подробнее, чем позволял формат репортажа: пилорама, пекарня, про «волшебство» в цехе газированной воды, а также о том, как малолетние преступники читали те же книжки, что и обычные вольные школьники — в общем, то, из чего в колонии и складываются дни в рутинную жизнь.
Отдельная трудность была с разъяснением действующего на тот момент законодательства. Без него судьбы героев выглядят произволом, а они были следствием вполне конкретных статей: сроки, условия содержания, возраст, в котором подростка переводят во взрослую колонию. Но закон, выложенный в текст справкой, останавливает повествование, и я выбрала другой путь. В повести он звучит так, как звучал в колонии на самом деле: голосами воспитателя на первой беседе, адвоката в коридоре суда, строчкой из кодекса, которую подросток разбирает пальцем в библиотеке. А точные формулировки — номера статей, даты редакций, названия законов, которыми эти нормы потом меняли, — собраны в сносках книги. Все нормы приведены в редакциях, действовавших в 2002 году; там, где норма позже менялась, это указано.
Все герои книги вымышлены. Это композитные персонажи, совпадения имён и обстоятельств с судьбами живых людей случайны. Реальные подростки, названные в газетном материале, в книге не выведены и не описаны.
В отдельной главе отражены документальные сведения о месте, где располагалась колония и предыстория её становления.
Книга не романтизирует преступление и не пропагандирует тюремную субкультуру.
В ней нет нецензурной брани (жаргонные слова приводятся там, где они нужны для правды характеров, и всегда с пояснением) и натуралистичных сцен: жёсткость этой истории — в обстоятельствах, а не в подробностях.
Повесть-реконструкция будет интересна аудитории от 16 и старше, и может стать поводом для разговора с подростком о цене одного решения — на классном часе, в школьной библиотеке, дома.
Глава 1. Этап
Автозак шёл по степи третий час. Сашка считал повороты, потом сбился и стал считать удары в борт, когда колесо попадало в яму. Рядом на железной лавке сидел Ромка. Он был мелкий, остроносый, в куртке не по размеру и всю дорогу держал на коленях пакет, будто там лежало что-то ценное. Позже Сашка узнал: там лежали сухари и пара носков.
— Приехали, — сказал кто-то в темноте.
Дверь открылась, и в лицо ударил холодный ветер и запах угля. Двор был залит жёлтым светом. За забором на холме темнела громада зданий. Не просто корпуса: что-то в её линиях казалось старше и строже, чем казённый кирпич.
— Выходим по одному, руки за спину, — сказал офицер. Голос у него был не злой, просто уставший.
Их было пятеро. Строем провели через КПП, потом по коридору, где пахло хлоркой и сырой шерстью. Сашка слышал, как хрустит под подошвами песок, занесённый в помещение сотнями ног, и думал, что до него здесь прошло очень много таких же пацанов.
В карантине им обрили головы. Машинка была тупая и дёргала волосы. Ромка терпел, только вцепился в край табурета. Когда закончили, он провёл ладонью по гладкому черепу и вдруг усмехнулся:
— Как в армии. Я всегда хотел в армию.
Никто не засмеялся. Но кто-то фыркнул, и напряжение чуть отпустило.
Потом был медосмотр, потом ужин: пшённая каша, кусок хлеба, чай. Ромка съел всё, вытер миску хлебом и посмотрел на Сашкину порцию, к которой тот не притронулся.
— Ешь, — сказал Сашка. — Мне не надо.
Ромка не стал изображать гордость. Он придвинул миску и ел уже медленнее, как человек, который знает, что завтра всё повторится.
К ним вошёл воспитатель. Невысокий, седой, в тёмной форме без знаков, с папкой под мышкой. Он стоял посередине комнаты, не торопясь, оглядел всех по очереди.
— Меня зовут Иван Сергеевич. Для вас можно просто Сергеич. Я не следователь и не судья. Приговор вам уже вынесли. Моя работа: чтобы вы вышли отсюда людьми, а не сломанными игрушками. Это понятно?
Молчание.
— Тогда правила. Первое: это воспитательная колония. Вам положено учиться и работать. Второе: за нарушения бывает ДИЗО1. Слово знакомое?
— Карцер, — буркнул кто-то.
— Называйте, как хотите. Третье: условия отбывания. Сначала обычные, у всех. Кто сел впервые, тому через три месяца без взысканий и с нормальным отношением к учёбе и работе положены облегчённые. Там больше свиданий и посылок. У кого это не первый срок, тем ждать полгода. 2
Он говорил ровно, без нажима. Сашка поймал себя на том, что слушает, хотя и не собирался вовсе.
— Вопросы?
Вопросов не было.
Сергеич шагнул к двери, потом обернулся и посмотрел прямо на Сашку.
— А ты, Колесников, чего не ешь?
Сашка ответил не сразу.
— Не могу.
— Понимаю. Тогда просто сиди. Привыкнешь.
— Отбой, — глухо сказал Сергеич и вышел из помещения.
Дверь закрылась. Свет погас. В темноте кто-то ворочался, кто-то шептал, а Сашка лежал на жёсткой койке и смотрел в потолок. Ему казалось, что стены дышат медленно и глубоко, как живые. Потом он понял: это дышал Ромка, спавший на соседней шконке. Впервые за много дней Сашка слышал чужое дыхание и не чувствовал угрозы. Только усталость. И странную, необъяснимую тишину, будто где-то очень далеко, за много лет отсюда, звонил колокол.
В ту же ночь, когда шёпот стал громче, Ромка услышал байку. Рассказывал её Дима Карпов, долговязый парень из второго отряда, которого все звали Карп. Он сидел за разбой.
— Вечер, значит, — говорил Карп, растягивая слова. — Обход. Стою как положено на посту у музея: ноги ровно, спина прямо. Тут идёт начальник и с ним еще кто-то, хотел показать наше творчество. Подходит к двери музея, дверь закрыта, шарит по карманам и понимает, что ключи с собой не взял.
Карп выдержал паузу.
— Начальник смотрит на меня, прищурился и говорит: «Медвежатник?»3
— И что ты? — спросил кто-то.
— А что я. Встал по стойке, подбородок вверх. Как положено, по форме: «Осуждённый Карпов, статья сто шестьдесят вторая, разбой. Двери не вскрываю, гражданин начальник, выношу. Но на посту не положено».
Все заржали. Даже Ромка.
— И что он?
— Ухмыльнулся. А потом, как гаркнет: «Отставить шуточки!» — ответил Карп.
Глава 2. Карантин
Подъём был в шесть. Свет вспыхнул без предупреждения, и сразу стало понятно, что здесь утро не спрашивают. Сашка сел на койке, не понимая, где он, и тут же вспомнил всё разом: автозак, стрижку, кашу, которую отдал соседу. И то, что было до этого, и о чём он запретил себе думать.
Карантинное отделение располагалось в длинном сводчатом помещении с очень толстыми стенами. Подоконники были глубокие, как ниши. Дежурный воспитатель, стоявший у окна, бросил без всякого интереса, что раньше тут была трапезная.
— Чья? — спросил Ромка.
— Монахов. Они тут ели, вы тут спите. Вставайте.
В карантине держали две-три недели. Сюда привозили новеньких, чтобы врачи убедились, что никто не привёз чесотку, туберкулёз или что-нибудь похуже, а сами новенькие научились двум вещам: стоять по команде и не делать лишних шагов. Свободное передвижение по колонии было строго запрещено. Чтобы дойти до соседнего отряда или попить крепкого чаю у ребят, надо было отпроситься. Любой, кого недосчитались на проверке, превращал вечер в тревогу для всей колонии.
Были и такие, кого в отряд не отправляли вовсе. Кодекс требовал содержать осуждённых, больных инфекционными заболеваниями, отдельно от здоровых, а больных разными инфекциями — ещё и отдельно друг от друга. Для туберкулёза существовал свой порядок: больных открытой формой полагалось содержать и лечить не в обычной колонии, а в лечебном исправительном учреждении или в туберкулёзной больнице тюремной системы.4
Поэтому на второй день врач, не поднимая глаз, разделил этап на две неравные части. Четверо вернулись в карантин, а худого парня с красными пятнами на скулах увели через двор, в изолятор медицинской части. Там он прожил три недели, пока ходили бумаги, а в конце месяца за ним пришла машина.
— Тубик, — сказал кто-то негромко. — Повезли.
— Не «тубик», а больной, — отозвался дежурный воспитатель, не оборачиваясь. — Запомните разницу. Он поехал лечиться. У него теперь другое учреждение и другие врачи. И не потому, что он хуже, а потому что так положено.
О тех, у кого находили другую болезнь, не говорили вообще. Кровь брали у всех, а результат был врачебной тайной: его знали врач да начальник колонии. Отдельного учреждения для них закон не называл, в перечне лечебных колоний стояли только открытый туберкулёз, алкоголизм и наркомания, и формально такой парень оставался в общем отряде. Но в колонии тайн не бывает: кто-то замечал, что его лишний раз вызывают в санчасть, кто-то слышал в курилке слово, которое произносят шёпотом, и к вечеру в отряде знали больше, чем в личном деле. Таких тихо отсаживали в столовой за крайний стол, и делал это не приказ, а страх. Про них говорили «спидушные» и сплёвывали, хотя никто из говоривших не смог бы объяснить, как именно это передаётся.
— Дураки, — сказал Ромка тихо. — Через миску не передаётся.
— Много ты знаешь.
— Достаточно, — ответил Ромка и отвернулся.
Завтрак. Проверка. Медкомиссия. Врач в очках, не глядя на Сашку, спросил, не болел ли он чем и бывали ли у него припадки. Сашка ответил «нет», хотя это было неправдой. Припадки бывали, но не те, что записывают в карту.
— Причина заключения?
— Приговор, — сказал Сашка.
— Я спрашиваю, статья.
— Сто пятая, часть первая.
Врач вписал цифры и больше ничего не спросил. Эта нерасспросная вежливость обжигала сильнее любого допроса. В первую же неделю Сашка понял, что в колонии никого не интересует, что ты чувствуешь. Интересует только, где ты стоишь на построении.
Ромку спрашивали после него, и он отвечал бодро, как отличник у доски:
— Сто пятьдесят восьмая, часть вторая, пункт «б». Неоднократно.5
— Срок?
— Три года.
Врач кивнул и записал. Уже в коридоре Сашка спросил, что значит «неоднократно».
— Это значит, что я дурак, — сказал Ромка. — Год назад киоск вскрыл, дали условно. Условно — это когда тебя как будто простили, но держат на крючке. А я опять полез. Теперь первый срок сняли с полки, приплюсовали, и вот тебе трёшка.
— За хлеб три года?
— За хлеб и за то, что второй раз. Второй раз всегда дороже первого.
— А сколько тебе было, когда в первый раз на кражу пошёл? — спросил Сашка.
— Мне было пятнадцать. Думал, маленький.6
— И что?
— И то, что в самый раз.
Вечером Сергеич пришёл снова. Открыл свою папку.
— Колесников. Семнадцать лет. Срок семь лет. Мать, сестра. Отец?
— Умер.
— Давно?
— Давно.
— Плохо учился?
— Нормально.
— Друзья?
Сашка промолчал. Сергеич поднял глаза, и в них не было ни жалости, ни осуждения, только терпение человека, который умеет ждать.
— Понятно. Ладно. Расскажешь, когда захочешь. А если не захочешь, тоже проживём. Писать матери будешь?
— Не знаю.
— Подумай. Письма разрешены.
Он ушёл. Ромка, лежавший на соседней койке, сказал тихо, не поворачивая головы:
— Он нормальный.
— Откуда знаешь?
— Он не врёт. Ни разу не сказал «всё будет хорошо».
В этом было что-то правильное. Сашка, к своему удивлению, кивнул.
На пятый день им выдали одежду. Серые куртки, серые штаны, ботинки, которые кто-то уже износил до них. Сашка получил куртку на два размера больше, рукава закрывали пальцы. Каптёрщик, сухой мужик в нарукавниках, вручил каждому бирку и иголку с ниткой.
— Пришить на грудь. Фамилия. Без бирки вас нет.
Сашка пришивал медленно, криво. Ромка справился за минуту и повертел готовую куртку, как образец.
— Фамилия — это хорошо, — сказал он. — Значит, есть, кому отвечать.
— За что?
— За всё. — Ромка улыбнулся. — Я ещё никогда не был под такой тщательной охраной.
Сашка посмотрел на аккуратные буквы на чужой бирке, потом на свои, корявые. «Колесников». Он водил пальцем по каждой букве, будто учился читать заново. Это была его фамилия. Фамилия Пашки осталась где-то в делах и списках, в голове одной женщины, которая молча вышла из зала суда. А он пришивал свою на серую куртку, и иголка каждый раз колола палец.
Шутить Ромка мог только днём. По ночам он превращался в другого человека.
Первую такую ночь Сашка принял за обычную бессонницу: сосед ворочался, вздыхал, потом начал зевать, долго, надрывно, до слёз, хотя спать, по всему, не мог. К полуночи его залихорадило. Он то натягивал одеяло до подбородка и дрожал, стуча зубами, то сбрасывал его и лежал мокрый, с прилипшими к вискам волосами. Ноги не давали ему покоя: он подтягивал колени, выпрямлял, тёр голени ладонями, будто хотел стряхнуть с них что-то невидимое.
— Ты чего? — шепнул Сашка.
— Не смотри, — сказал Ромка сквозь зубы. — Просто не смотри.
— Тебе плохо?
— Ломает. — Он выговорил это слово спокойно, как диагноз, и отвернулся к стене. — Это пройдёт. Дней через пять. Говорят.
Он не объяснял, что именно ломает, а Сашка не спрашивал. В отряде шептались, что полгода до ареста Ромка жил на той самой дряни, которую колют, и что у него за спиной подвал, где всё началось и откуда не вернулись многие. Сам он только однажды обронил: «Сначала бесплатно. Потом за всё надо платить. Вот и таскал, что плохо лежало, почти все из дома вынес, у матери деньги воровал…».
К третьей ночи его рвало в оцинкованное ведро, которое дежурный выдал без единого слова. К четвёртой он перестал есть: каша стояла перед ним нетронутой, и Сашка молча придвигал к себе его миску, потом, подумав, возвращал на место: пусть стоит. Ромка почти не спал. Он лежал на спине с открытыми глазами и считал вслух, шёпотом, до тысячи, а потом начинал сначала. Однажды Сашка понял, что он считает не числа, а ступени: «раз, два, три…», те, что вели в подвал дома в Орске.
В санчасти ему дали порошки от боли, успокоительное и таблетку на ночь. «Больше ничего не положено, — сказал фельдшер. — Это не санаторий. Держись сам». Ромка кивнул так, словно получил именно то, чего ждал.
На шестую ночь Сергеич пришёл без вызова. Он остался стоять у входа, прислонившись к косяку, и простоял так, наверное, час. Ничего не говорил. Ромка, лежавший с мокрым лицом, поднял на него глаза и тут же опустил.
— Я слезу, — сказал он тихо, непонятно кому. — Слышите? Я слезу.
— Тебя никто не спрашивает, — отозвался Сергеич.
К утру Ромка заснул, наконец, на два часа, без снов.
На третий день в карантин пришёл парень из отряда: сказал, что принёс чай. Так здесь принято встречать новеньких. Не по доброте, а потому что так заведено: кто-то когда-то поделился, теперь делятся все. Парень сел на край койки, налил в кружку чёрную густую заварку и протянул Сашке.
— Пей. Это чифир не настоящий, так, для разговора.
— Не хочу.
— Пей, говорю. Бери кругаль. Ты тут три дня, а смотришь так, будто полжизни отсидел.
Сашка выпил. Чай был горький и горячий, и на секунду внутри стало тепло, как бывает, когда возвращаешься домой с холода.
— За что сел? — спросил парень, не отводя глаз.
Сашка встал. Вышел в коридор, упёрся лбом в холодную стену и стоял так, пока кто-то не окликнул его по фамилии.
Вечером, когда все уснули, он встал и пошёл вдоль стены карантина, ощупывая пальцами кладку. Камень был шероховатый, в ямках, будто по нему много лет водили ладонями. Где-то на уровне его плеча пальцы нащупали царапины. Он наклонился. Кто-то давно, острым гвоздём или осколком, выцарапал год. Цифры почти стёрлись, но разобрать можно было: 1937.
Глава 3. Гора жизни
Документальная глава. Факты этой главы восходят к газетному репортажу 2002 года и к преданиям старожилов.
Здания с толстенными стенами, по метру и полтора толщиной, в которых теперь живут колонисты, раньше принадлежали монахам.
По преданию, именно здесь в XIX веке возник Спасо-Преображенский мужской монастырь. Старые описания рисуют место уединённое: за рекой Самарой, в нескольких верстах от уездного Бузулука, в низине между невысокими горами, которые местные называют Атаманскими. В склонах этих гор были пещеры, где иноки искали тишины. А за хребтами лежала долина с ручьями, которые собираются из горных родников.
К концу двадцатых обитель разорили. По справке Управления ФСИН по Оренбургской области, в 1923 году договор на пользование храмом расторгли, а здание переоборудовали под токарные мастерские; в 1929 году монастырь закрыли совсем. Колокола сняли, иконы растащили, монахов разогнали или посадили.
Старожилы пересказывали легенду о золотом иконостасе, редком даже по меркам всей страны. Будто бы монахи спрятали его в подземных ходах и перед уходом обрушили проходы. Проверить это невозможно, а легенда жива. Местные шутили, что нищая колония стоит на золоте.
Коммуна на этом месте существовала на самом деле. По той же официальной справке, 23 августа 1936 года по приказу НКВД СССР на базе бывшего монастыря создали колонию-коммуну для беспризорников и детей репрессированных родителей. С октября 1941 года здесь содержали осуждённых несовершеннолетних, а в декабре 1950 года (приказ МВД СССР № 0799) учреждение преобразовали в трудовую воспитательную колонию для мальчиков. Голодные и оборванные подростки пугали округу, а держалось всё на женщинах: педагогах, воспитателях, охране.
О женщинах тех лет стоит сказать отдельно. Когда в обитель начали свозить беспризорников, трудности легли на их плечи. Они были и педагогами, и воспитателями, и стрелками, и надзирателями одновременно: утром учили читать, ночью стояли на вышке с винтовкой, а между этим мыли, кормили, лечили.
Складывалась странная картина. Подростки, которых шёпотом поминали крестьяне, залезавшие в погреба и грабившие на дорогах, вдруг оказывались за партами в стенах, где раньше читали псалмы. И те же толстые стены, что когда-то держали монахов в уединении, теперь удерживали тех, кого не удержала семья.
Дальше история учреждения шла так. С 1985 года Бузулукская воспитательная трудовая колония стала колонией усиленного режима, куда свозили подростков, не раз переступавших закон, и в январе 1997 года её переименовали в воспитательную колонию усиленного режима. Весной 2001 года деление воспитательных колоний на режимы отменили вовсе. Именно такой колония встретила весну 2002 года. (С 2011 года на этой территории размещена женская исправительная колония).
Цифры говорят не меньше, чем стены. В феврале 2002 года в колонии отбывали наказание более двухсот пятидесяти парней, и большинство из них были осуждены по статье о краже; остальные за грабежи, разбои и другие тяжкие преступления.
На 1 июня 2000 года в Оренбургской области (с общим населением на ту же дату — 2 223,8 тыс. человек) насчитывалось пять тысяч шестьсот неблагополучных семей, в которых жило чуть более десяти тысяч детей; сорок одна тысяча двести неполных семей, где шестьдесят одну тысячу восемьсот детей растил один родитель; свыше шести тысяч детей состояли на учёте в комиссиях по делам несовершеннолетних. Двести сорок семь матерей и отцов были лишены родительских прав.7 И такая нерадостная картина в «нулевые» прослеживалась почти во всех регионах необъятной страны. А потому в БВК нередко попадали подростки из разных областей.
В 2002 году руководство колонии рассчитывало, что почти все осуждённые подростки выйдут на свободу до срока: сто пять человек по амнистии, остальные условно-досрочно, и лишь девять должны были отсидеть полностью. Это были злостные нарушители и те, кто не прошёл до конца курс лечения.
Была в колонии и молельная комната. Колонисты построили в ней всё, кроме икон, своими руками; время от времени приходил священник, и желающие могли исповедаться. Монастыря давно не было, но на том же месте снова стояли иконы и звучала тихая речь, пусть не так, как прежде.
Так сходились три слоя одного места: монастырь, беспризорная коммуна и колония. Каждый оставил в кирпиче свою метку, и каждый думал, что это навсегда.
Есть у этого места и народная история. Гору напротив колонии издавна считают священной. В церковный праздник сюда приезжают старики с клюками. Ходит поверье: кто поднимется на вершину, тому будет подарен ещё один год жизни.
Представьте: такой вот пейзаж, с одной стороны колючая проволока, с другой лежит снег на склоне, по которому полвека поднимаются старики в надежде на год. И между ними мальчишки в серых куртках, которые смотрят на гору из окон отряда …
Ромка узнал о легенде про гору от старого завхоза, который ковырялся у печки в карантине. Завхоз не рассказывал, он бурчал, как будто разговаривал сам с собой, но пацан слушал, затаив дыхание.
— Гору видишь? — сказал старик, ткнув пальцем в окно. — Кто на нее влезет, год жизни получит.
— Это правда?
— Кто же знает. Старики лезут. Они в это верят.
— А мы можем? — спросил Ромка.
Завхоз посмотрел на него долго, словно впервые увидел.
— Вам не положено.
— А если очень надо?
— Тогда сначала выйди отсюда, — сказал завхоз. — А потом лезь. Ещё успеешь.
Вечером Ромка лёг на койку и долго смотрел в потолок. В кладке над его шконкой кто-то когда-то вдавил в сырой кирпич ладонь. Отпечаток давно застыл, и теперь видно было, как пять пальцев когда-то держались за что-то невидимое. Пацан приложил к нему свою руку. Пальцы легли в ямки почти точно.
Глава 4. Отряд
Из карантина их разводили по отрядам в один день, и это было похоже на раздачу карт. Сашка попал в четвёртый. Ромка в шестой. Они успели только переглянуться.
— Увидимся, — сказал Ромка так, будто они были знакомы сто лет.
Отряд размещался в длинном помещении с рядами двухъярусных коек. Над каждой висела бирка с фамилией, на тумбочках лежали полотенца, сложенные по линейке, а в углу стояла тумбочка дневального. Порядок был такой, что Сашка вдруг почувствовал себя грязным.
На стене висел режим дня, крупно, по часам: подъём, зарядка, завтрак, школа и цех, проверка, отбой. Рядом стенная газета, которую отряд выпускал сам: аккуратные тексты, рисованные заголовки. Сашка поймал себя на мысли, что слова «отряд выпускает газету» звучат здесь, как в пионерском лагере из старого фильма. Только двери запирались снаружи.
Но главное в отряде Сашка почувствовал не глазами. В первый же час после отбоя на него навалился запах. У него не было одного источника: он стоял везде сразу. Сырость, которая сочилась из метровых стен и не просыхала даже в июле. Мокрые ботинки, выстроенные у батареи, как рота после марша. Носки на спинках коек: за ночь они не высыхали. Пот шестидесяти человек, которые целый день работали, а мылись раз в неделю. Тяжёлая, сладковатая вонь немытых тел, дешёвое мыло, махорочная горечь с лестницы, где курили дежурные. Всё это держалось в закрытом помещении, как в кастрюле под крышкой.
Он зажал нос рукавом куртки и пролежал так до утра, считая вдохи. «Бациллы, — сказал на другой день фельдшер, раздавая таблетки от кашля. — Тут весь воздух на них». Кашляли в отряде всю зиму по очереди, как по расписанию. Над койкой Гусева, в колонии его прозвали «Гусем», на стене проступило серо-зелёное пятно плесени: каждую весну его белили, и каждую осень оно возвращалось.
— Привыкнешь, — сказал Гусь, не поворачиваясь. — Через неделю перестанешь замечать.
Через неделю Сашка действительно перестал. И понял, что это страшнее самого запаха: человек способен привыкнуть ко всему, а привыкнув, перестаёт хотеть другого. Только в бане, когда он вышел в предбанник из горячего пара и вдруг уловил запах собственного чистого тела, у него сжалось горло. Так пахло дома. Так пахнет человек, о котором кто-то заботится.
Начальник отряда, пожилой майор с усталым лицом, не стал тратить слов.
— Колесников, твоя шконка вот. Нижняя, у окна: на той неделе освободилась. Гусев, ты сверху, не обижай его, он тихий. Завтра в школу, после обеда в цех. Вопросы?
— Нет.
— Правильно. Вопросы здесь никому не помогали.
Вечером Гусь, не отрываясь от потолка, объяснил устройство этого места лучше, чем майор.
— Раньше тут был усиленный режим, — сказал он. — Свозили тех, кто уже сидел. А год назад режимы отменили, и теперь везут всех подряд. Поэтому у нас в отряде и первоход, и такие, у кого третья ходка. Раньше бы нас развели по разным колониям, а теперь мы спим через проход.8
В тот вечер отряд смотрел на него. Не нагло, скорее внимательно, как смотрят на погоду. Кто-то играл в нарды, кто-то писал письма, кто-то просто лежал, уставившись в потолок. Обо всём этом Сашка узнал позже, а тогда он только понимал: у каждого здесь есть своё место, и это место нужно не занять, а заслужить.
«Малолетка» делилась не только на отряды. Она делилась на тех, у кого было что поесть, и тех, у кого нет. Посылки приходили редко: многие родители жили бедно или уже махнули на детей-преступников рукой. Кому-то присылали колбасу и конфеты, и такой человек становился на время центром вселенной. Кто-то годами не получал ничего.
«Голодными» называли тех, кто сел за еду. Украл булку, мешок картошки, курицу с чужого двора. Статистика в те годы говорила, что таких в стране большинство, а вовсе не отпетых бандитов. В четвёртом отряде таких было человек десять. Они сидели в своём углу и делили одну банку тушёнки на семерых.
На второй день Сашка заметил, что ему не нужно есть в одиночку: кто-то подсаживался к его миске, кто-то молча отламывал хлеб. Он понял не сразу. Здесь это было не воровство и не милость, а простое правило: у кого есть, тот делится, потому что в следующий раз будет наоборот.
Посылка пришла Гусеву на исходе первой недели. Дневальный выкрикнул фамилию так, что в отряде стало тихо. Гусь поднялся с койки медленно, будто боялся, что ослышался. Вернулся с картонным ящиком, перевязанным бечёвкой, и поставил его на тумбочку. Вскрытый на вахте, ящик пах мылом, яблоками и домом.
Он не стал доставать ничего при всех. Сел на шконку, отвернулся и несколько минут просто держал руки на крышке.
— Ну? — не выдержал кто-то из «голодных».
— Сейчас.
Он достал пачку печенья, разломил, положил на тумбочку. Потом два яблока. Потом банку сгущёнки, которую пробил гвоздём и пустил по кругу. Себе оставил только носки, вязаные, с красным ободком. Сашка узнал их по виду: такие вяжут бабушки любимым внукам.
— Почему не оставил? — спросил он вечером.
— Оставил. Носки.
— А сгущёнку?
— Сгущёнка не хранится. — Гусев пожал плечами. — Тут всё, что не делится, портится. И люди тоже.
Он сказал это тихо и сразу отвернулся к стене. Сашка лежал на своей шконке и думал, что впервые за много дней услышал от кого-то что-то похожее на закон. Не тот, что в кодексе.
А потом пропала фотография.
Это была единственная карточка, которую Сашка взял с собой. Мать, сестра и он сам на лавочке у подъезда, снятые на чей-то фотоаппарат лет пять назад. Он положил её под матрас, потому что тумбочка была чужой, а матрас казался единственным личным местом на свете. Вечером после отбоя он сунул руку и нашёл пустоту.
Он лежал неподвижно и слушал: кто-то храпел, кто-то перешёптывался. Потом очень тихо спросил:
— Гусь, ты не видел фотку?
Сверху долго не отвечали.
— Не, — сказал наконец Гусев.
Утром, на проверке, Сашка решил молчать. Но взгляд его, видимо, выдал что-то, потому что дневальный, долговязый парень с живым лицом, задержался рядом и шепнул, не поворачивая головы:
ДИЗО — дисциплинарный изолятор. Статья 137 Уголовно-исполнительного кодекса: водворение на срок до семи суток с обязательным выводом на учёбу.
[Закрыть]
Статья 132 Уголовно-исполнительного кодекса в редакции Федерального закона от 9 марта 2001 года № 25-ФЗ: перевод из обычных условий в облегчённые осуждённым мужского пола, впервые отбывающим лишение свободы, — по отбытии трёх месяцев, ранее отбывавшим — шести; осуждённым женского пола во всех случаях — трёх.
[Закрыть]
«Медвежатник» — это термин криминального жаргона. Он обозначает вора, специализирующегося на вскрытии сейфов, хранилищ, иногда банковских хранилищ
[Закрыть]
Статьи 80 и 101 Уголовно-исполнительного кодекса: раздельное содержание осуждённых, больных инфекционными заболеваниями, и лечебные исправительные учреждения для больных открытой формой туберкулёза, алкоголизмом и наркоманией. ВИЧ-инфекции в этом перечне не было: отдельного учреждения закон не предусматривал, обследование при поступлении проводилось, а его результат составлял врачебную тайну.
[Закрыть]
Квалифицирующий признак неоднократности исключён из статьи 158 Федеральным законом от 8 декабря 2003 года № 162-ФЗ; в 2002 году он действовал.
[Закрыть]
Статья 20 Уголовного кодекса: общий возраст уголовной ответственности — шестнадцать лет, а за перечисленные в части второй преступления, среди которых убийство (статья 105), кража (158), грабёж (161), разбой (162), изнасилование (131), — с четырнадцати.
[Закрыть]
Приведена статистика региона на 01.06.2000, детальный анализ социальной защищённости населения Оренбургской области отражен в документе от 6 октября 2000 года №1092-р.
[Закрыть]
Федеральный закон от 9 марта 2001 года № 25-ФЗ упразднил деление воспитательных колоний на общий и усиленный режимы.
[Закрыть]
Bepul matn qismi tugad.