Kitobni o'qish: «Мир Александра Галича. В будни и в праздники»

Shrift:

М.И. Пельцману,

на память из советского далёка-далека


Несколько историй З. Вольфа, рассказанных на досуге Е. Бестужевой


Издано при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям в рамках Федеральной целевой программы «Культура России (2012–2018 годы)».

Вступление

Путеводитель по стране, которой больше нет, но ведь была же, была


Реалист – это муравей. Не по трудолюбию, нет, и не по непобедимому, с души воротящему коллективизму, когда ненавидишь, ан вынужден существовать бок о бок, усики в усики, муравейник в муравейник – художник-то как раз (и обчёлся) злостный индивидуалист. Но муравьиное в нём, его суть, метод его работы. Художник строит из материала большого мира, в котором он живёт, из фрагментов, кусочков. Берёт и тащит, чтобы возвести собственную конструкцию. И когда большой мир изменяется или гибнет, частицы эти остаются, вставленные в целое индивидуального художественного мира.

Иногда провидение застаёт художника врасплох, на ходу, когда он волочёт очередную сворованную былинку. И через несколько миллионов лет прибой выбрасывает кусок янтаря, в котором застыл с поличным муравей, держащий былинку на плече. Давно и деревьев, что точили смолу, нет в помине, и лес отступил, высвобождая почву другим. О былом можно судить по тому, что использовано художником для постройки своего собственного мира.

Детали советской эпохи имеются в песнях Владимира Высоцкого, в повестях Юрия Трифонова, в пьесах и киносценариях Александра Володина. Есть они и в песнях Александра Галича (далее – чаще всего АГ, для лёгкости слога), который старательно и кропотливо – о том не то чтобы умалчивают, а как бы скороговоркой упоминают исследователи – собирал, копил услышанные невзначай истории, диалоги, словечки. Знакомый спросил его однажды – откуда тот всё это знает. Я часто попадаю в больницы, признался он, там, в палате, такого наслушаешься, что хватит за глаза.

И только ли на больничной койке можно было познакомиться с советской действительностью? Почти беспрерывно вещало радио, и если дома радиоприёмник можно было выключить, то на улице – из репродуктора неслись те же новости, те же песни. А словесная пикировка в транспорте, с упоминанием элементов одежды (ещё шляпу одел!), аксессуаров (очки-то напялил, как умный!), гастрономических пристрастий (лишнего, что ли, пережрал?)? А лозунги и транспаранты на стенах домов и кумачовые растяжки вдоль и поперёк улиц и переулков? А беседы в магазинах, где вились по торговому залу очереди – та в винный отдел, та в бакалею, та в кондитерский, где «выкинули» индийский чай «со слоном». Знает ли читатель значения взятых в кавычки выражений и слов? Ведь это не просто слова, это эмблемы прошедшей жизни.

Надо заметить, что из сочинений АГ советский мир заимствовал несколько таких эмблем, словесных. «Спрашивайте, мальчики!» – повторяли наперебой журналисты на страницах жёлтых и серых – очень плохая бумага шла в производство – газет, «На семи ветрах» – прижилось название, так именовали даже пивную в Петровском парке (не знаю, что появилось раньше – пивная или фильм, однако не выбирать).

Мир внешний воздействовал на художника, формировал его, образовывал, а художник, создавший собственный оригинальный мир, воздействовал, в свою очередь, на мир вокруг.

Теперь, когда ни советской цивилизации, ни художника нет, о большом мире судить можно и по песням АГ, точнее, по их фрагментам, отдельным строкам, оборотам, выделенным в этой книге полужирным курсивом (Это пример, а не цитата – З.В.) и оставленным без кавычек: ведь цитат здесь будет великое множество, а это и не цитаты, но подробности утраченного мира. Книга, получившаяся в конце концов, – не развёрнутый комментарий к песням классика жанра, а путеводитель по стране, которой больше нет, но ведь была же, была. И логика рассказа о ней есть логика путеводителя, бедекера, когда следуют определённым маршрутом, иногда отклоняясь, чтобы попутно рассмотреть что-нибудь интересное. А потому, о чём сметливый читатель догадается сам, а несметливому западло втолковывать, краткий перечень, помещённый вслед за названием той или иной главы, – не предметный указатель, место бы ему в конце книги, рядом с указателями иными, а сюжетный. Вернее даже – сюжетный индикатор, который передаёт, как меняется направление рассказа.

Также в книге приведено много цитат из руководств, техпаспортов, раскрывающих нюансы, людям помоложе неизвестные, указаны эксплуатационные характеристики вещей и приборов, цены товаров и услуг, материалы, использованные для производства, даны рецепты блюд – их можно при желании применить, рецепты надёжны и взвешены.

Возможно, прочитав эту книгу, кто-нибудь увидит не столько тот самый утраченный мир прошлого, сколько лишь калькуляцию прежней жизни, ушедшей восвояси. Что ж, ежели съедено, выпито и станцовано под звуки оркестра, следует платить по счёту.

Мы пили, ели, курили. Любили друг друга и любили родину, имея к ней, совсем не безгрешной, довольно всяких претензий. Даже во что-то одевались, слушали музыку, смотрели телевизор. В кино ходили по выходным, а иногда – и в будние дни, если знакомые советовали обязательно посмотреть какой-нибудь фильм. И танцевали. И опять пили, закусывали, курили. Учились, работали. Читали книги, листали газеты, иногда слали письма.

Знание канувших в прошлое мелочей позволило автору эту книгу написать. Не зря было выше заявлено «мы». Автор из тех, кто жил в описываемую эпоху, если не при Сталине, то уж точно – слегка при Хрущёве и с лихвой при Брежневе. И потому бедекер построен по принципу как бы хронологическому, песни АГ, тут упоминаемые, расположены не по времени их создания (даты указаны ради аккуратности и мало что говорят), а по времени, в них отразившемуся. Собственно, это период с года примерно 1957 по 1968 – опять же примерно. Время «оттепели», с её моросью, стаявшим почернелым снегом, вывезенным на задворки, грязью, в которой вязнут ноги, ожиданием скорых солнца и тепла. О времени довоенном и послевоенном речь идёт во вводных главах, о более позднем – молчок. Про всё не рассказать, да и не время. Кроме того, жанр путеводителя не предполагает энциклопедического подхода. Бедекер есть бедекер. Кстати, в советскую эпоху такого слова не было, осталось в эпохе дореволюционной и пригодилось теперь. Терминов не хватает, они умирают вместе с цивилизацией, как умер термин «цивильный». «Гражданский» − это иное, и «штатский» − это иное. Разве что ещё «дембель», который – хоть сдохни, а неизбежен.


З.В.


Без нумера
Ещё до войны. Финские танки с деревянными колёсами, или Один шаг с парашютной вышки

Оборонная песня: музыка бр. Покрасс, слова сумасшедшего. – Антенна в мозгах человеческих. – Чайники со свистком и ворованная музыка. – Прости-прощай, блатная песня. – Тыр-пыр, семь дыр. – Смертельный удар Николая Старостина. – Контузия финской войны. – Художественный стиль «Прям держись, насяльниски!»


В этом «ещё» можно было различить «пока», обращённое вспять ретроспективно. Довоенный отрезок жизни верно было бы отмерять от 1930 или 1931 года, и укладывалось в него несколько самостоятельных периодов: похуже-потяжелей и получше-полегче уже перед самой-самой войной.

Все знали, что воевать придётся, но думали, что воевать будет легко и не страшно.

 
Полетит самолет, застрочит пулемет,
Загрохочут железные танки,
И линкоры пойдут, и пехота пойдет,
И помчатся лихие тачанки.
 
 
Мы войны не хотим, но себя защитим,
Оборону крепим мы недаром,
И на вражьей земле мы врага разгромим
Малой кровью, могучим ударом!
 

Особенно хороша последняя строфа (см. внизу – З.В.). Это уже не песня, а мобилизационное предписание, военкоматовская повестка, что принёс курьер с рассыльной книгой.

 
Подымайся, народ, собирайся в поход,
Барабаны, сильней барабаньте!
Музыканты, вперед, запевалы, вперед,
Нашу песню победную гряньте!
 

Плакат фильма «Если завтра война».

Фильм был учебным – полуигровым, полудокументальным.

Чего с него взять


Всем народом, с барабанами и прочей весёлой музыкой, шагом марш! Вот это война так война, любой бы не прочь. Только по какому-то фантастическому стечению обстоятельств в октябрьские дни 1941 года, когда над Москвой летал пепел торопливо сожженных архивов, когда на улицах валялись папки с полусекретными и секретными документами, выкинутые из учреждений, когда спешно объявленная эвакуация шла полным ходом − кто грузился в отдельные спальные, кто в теплушки, уходили от вокзалов составы, сцепленные из вагонов электричек, был даже поезд, где на открытых платформах установили троллейбусы без колёс, чтобы ночевать в относительном тепле, – автор стихов Василий Лебедев-Кумач, знаменитый поэт-песенник, не возглавил московское ополчение, не повёл добровольцев на окраины, чтобы защищать древнюю столицу, а, набив две грузовых машины личными вещами и мебелью, отправился на Киевский, если память не балует, вокзал, надеясь получить два отдельных вагона, пусть и не пульмановских, но обязательно купейных. Вагонов ему не дали, даже запретили въезд машин на вокзальную территорию. Не помогло и то, что знаменитый автор был депутатом Верховного Совета СССР и свежим кавалером – лауреатом Сталинской премии второй степени за 1941 год. Поэт устроил дикий скандал, кричал принародно, дескать, в полном разгроме виноват мерзавец Сталин, а когда понял, что накричал лишку, и большого, начал тут же на вокзале изображать сумасшедшего, хотя, может быть, и произошло с ним нечто вроде временного помешательства, ум прославленного стихотворца зашел за разум и не желал выходить назад. Так что вместо эвакуации этот автор, депутат и лауреат (все трое) оказался в больнице, где его, пропорционально званиям и регалиям, поместили на этаже, предназначавшемся исключительно для наполеонов, цезарей и депутатов верховных советов различных созывов и роспусков (о психиатрической лечебнице более поздней советской эпохи см. в главе «О литерных психах из больницы № 5, которая находится совсем не там, где принято думать»). Думаю, на прогулке в больничном дворе он встретил и барабанщиков, и запевал, и музыкантов, и запряжных тачанок, и рядовых пулемётных расчётов: № 1, № 2, № 3, № 4 и дальше по именному списку – № 5, № 6, № 7. С психов взяток нет, антисоветская пропаганда и агитация, паникёрство в военное время, злобные выпады против руководителей партии и правительства, которые тянули на расстрельную статью (впрочем, как паникёра его имели право расстрелять без суда и следствия на месте, то есть возле Киевского и любого другого вокзала), были прощены; может, добавили порцию-две инсулина – сумасшедших долго лечили долговременным сном.

В общем, как ни готовься к самому худшему, грянет оно нежданно-негаданно, и куда хуже, нежели представлялось. А ведь ещё и в двадцатых годах стала ощущаться разлитая в воздухе – без вкуса, без запаха покуда – тревога. И вперегонки сочиняли фантасты утопии и дистопии, и у всех отчего-то выходило похоже: сумасшедшие профессора изобретали или отыскивали таинственные лучи – лучи, способствующие необычайному росту живых организмов, как в «Роковых яйцах» Михаила Булгакова, лучи, способные убивать, как в «Гиперболоиде инженера Гарина» Алексея Толстого-второго, то есть лучи смерти или лучи жизни. Читать эти книги занятно, пускай истории, в них рассказанные, к реальности не имеют ни малейшего отношения.

Стихотворцы приметливей и мудрее, они видят скрытое, куда больше чувствуют, куда о большем догадываются, следуя по движению стиха.

 
Встаю, расслабленный, с постели:
Не с Богом бился я в ночи —
Но тайно сквозь меня летели
Колючих радио лучи.
 
 
И мнится: где-то в теле живы,
Бегут по жилам до сих пор
Москвы бунтарские призывы
И бирж всесветный разговор.
 
 
Незаглушимо и сумбурно
Пересеклись в моей тиши
Ночные голоса Мельбурна
С ночными знаньями души.
 
 
И чьи-то имена, и цифры
Вонзаются в разъятый мозг,
Врываются в глухие шифры
Разряды океанских гроз.
 

Что остаётся фантастам? Лишь вторить чужим прозрениям, облекать их в понятные для широкой публики формы. Роман Александра Беляева «Властелин мира» рассказывает об изобретателе, научившемся внушать человеческим толпам мысли с помощью волн, распространяемых специальным аппаратом. Не радио ли это, говоря привычными словами? Это оно двигало человеческие массы, ему не было ни границ, ни застав – настанет время, заставы попытаются выставить, «глушилки» монотонным, иногда переливающимся гулом заполнят эфир, но всё напрасно (см. главу «Пространные рассуждения о недлинной песне и приёмнике с коротковолновым диапазоном, а именно – транзисторном»). Напрасно потому, что люди очень податливы, будто и впрямь у них в голове встроена какая-то антенна. «У одного моего пациента, – рассказывал психиатр, специализирующийся на делириумах и тременсах, – к слуховым галлюцинациям начали присоединяться и другие симптомы. Возникали неприятные ощущения в разных частях тела. Иногда ему казалось, что его руками или ногами кто-то двигает. Перед больным встал вопрос: что с ним происходит, кто распоряжается его телом, откуда все это? Постепенно он пришел к выводу, что им завладела группа злоумышленников, которые влияют на него какими-то токами или лучами, лишают его воли, вкладывают в его голову чужие мысли, а его собственные делаются известными всем окружающим. Эта шайка – не кто иные, как иностранные шпионы. Из его головы сделали “склад государственных тайн”, некий радиопередатчик, запеленговать который необычайно трудно. Одновременно он продолжал слышать угрожающие голоса, приказывающие “сотворить” то одно, то другое, иначе его сыну или другим членам семьи будет плохо. Когда больной стал просить своих “хозяев” отпустить его, ему ответили, что взамен себя он должен отдать им сына, которому только что исполнилось 16 лет. Не видя никакого выхода и не желая “подвергать сына такой ужасной судьбе”, человек пытался покончить самоубийством. Умереть не умер, но остался на всю жизнь калекой». Эта почти современная вариация фольклорного мотива «заложное дитя» полностью вписывается в общую картину. Есть ли разница, при помощи каких приспособлений шлют внушения, есть ли разница, что является катализатором бреда – атмосфера эпохи или алкогольная зависимость, бутылка водки или радиотранслятор, «голоса из космоса» или «вражеские голоса» в эфире, усиленные по последнему слову техники?


Детекторный приемник более усовершенствованной, что ли, конструкции. Самодельные были совсем простыми – в несколько деталей плюс желание услышать окружающий мир


Пока же существовал детекторный радиоприёмник, странная конструкция, не казавшаяся таковой; вот удивительной – верно. Водили особой иголочкой, пытаясь отыскать радиостанцию, настроиться на волну. Кропотливое занятие разве не напоминает то, чем занят владелец транзисторного приёмника, который пытается обойти «глушилки», прорваться в чистый эфир, оседлав короткие волны: я, как на карте школьник, ищу в эфире путь?

Кроме детекторного приёмника были и другие технические приспособления, чтобы слушать радиопередачи: радиоточка, эта картонная тарелка, что висела на стене или стояла на шкафу, и уличный репродуктор на столбе. Они жили собственной жизнью, сами включались поутру, сами замолкали вечером, ни переключателей, ни ручек для настройки – решительно ничего. Да и зачем? Радиоточка и репродуктор вещали о самом важном, порой – о главном. Новости, последние известия, сводки. И музыка, чаще – очень хорошая, классическая, в отличном исполнении. И песни.

Что пели тогда и какие песни слушали? Вот, например, песня, сочинённая во время похода в Западную Украину и Белоруссию, ведь следовало не только присвоить, забрав, территории, доставшиеся после заключения пакта между СССР и Германией, но и как-то оправдать это присвоение чужой земли, пусть ещё в 1930 году Сталин заявил: «Ни одной пяди чужой земли не хотим. Но и своей земли, ни одного вершка своей земли не отдадим никому». Более того, после выхода на экраны фильма «Трактористы» сталинские слова, переложенные стихами и оснащённые музыкой, почти два месяца звучали непрерывно – в кинотеатрах, по радио, в дружеской компании, на официальных мероприятиях, так пришлась по душе песня из этой картины. И вправду, «Марш советских танкистов» – огромная удача, наверное, потому, что верили в каждую ноту и в каждую букву создавшие его братья Покрасс и Борис Ласкин.

Но достаточно прослушать один куплет и припев, чтобы понять – авторы «Песни красных полков», посвящённой освободительному походу в братские земли, стараются убедить слушателей, а заодно и себя: так оно и есть.

 
Мы идем за Советскую Родину
Нашим братьям и сестрам помочь.
Каждый шаг, нашей армией пройденный,
Разгоняет зловещую ночь.
 
 
Белоруссия родная,
Украина золотая,
Наше счастье молодое
Мы стальными штыками оградим!!!
 

Кто выдумал эти полуграмотные строки? Неужели Евгений Долматовский, который тогда же написал песню о любимом городе для кинофильма «Истребители»? Или он только пытался доделать текст, начатый Владимиром Луговским, свести концы с концами? Идём за родину, чтобы помочь братьям и сестрам, каждый шаг разгоняет ночь, счастье молодое оградим штыками. И это «наше», как оно режет слух, ведь отошедшие СССР территории принадлежали Польше, а «наше» можно сказать лишь в том случае, если объявить себя правопреемником Российской империи, куда входило и Царство Польское.


Рекламный плакат фильма «Закон жизни». Он и сейчас ещё кажется современным. Ничего не изменилось


Так что можно спорить, насколько Белоруссия является родной, но что Украина, а пуще того сама Польша – золотые, спорить не приходилось. Из Польши, хотя бы и бывшей, везли костюмы, верхнюю одежду, технику для дома (тогда это означало: патефоны, часы или вот этакую штуку – чайник, электрический, да со свистком, который упоминается даже в повести «Голубой ангел» из серии книг про майора Пронина). Везли в таких количествах и объёмах, что следовало обозначить предел, чересчур было не похоже на помощь сёстрам и братьям. Спецкор Александр Авдеенко, говорят, за то и поплатился, навлёк на себя гнев Сталина, «барахольщик». Так ли на самом деле, выяснить трудно. Может быть, это злые слухи, и его покарали за сценарий фильма «Закон жизни», где очень жёстко и нелицеприятно показаны комсомольские вожаки-перерожденцы. Может, напротив, он сочинял сценарий, чтобы продемонстрировать собственную высокую нравственность, переходящую в ригоризм – чистки к тому времени поутихли, карательная политика смягчилась.

Разные, впрочем, бывают военные трофеи, разные вещи привозят из-за границы, когда имеется на то возможность. Заодно с патефонами и просто так, сами по себе, попадали в страну патефонные пластинки, чужая, присвоенная, захваченная врасплох музыка. Американские, французские, английские мелодии. Польские танго. Их сочинили блистательные композиторы, их спели великолепные певцы – Адам Астон, Тадеуш Фалишевски. Вот это и вправду дорогие приобретения – местные умельцы, словно портные-«раки», во времена имперские перелицовывающие любую краденую вещь, чуть аранжировали мелодию, а стихоплёты, которые отирались возле писательского ресторана в «Доме Герцена», снабжали мелодию текстом. И ворованное танго пускали в оборот. Изредка, но бывало: чужую мелодию подкладывали под слова, которые писаны не для неё. Так произошло во время войны с песней «Огонёк», к замечательным стихам Михаила Исаковского композитор сочинил музыку, а вышло чуждо, сочинил другой – и опять стихи жили отдельно, а музыка им не соответствовала, надуманная, скучная. И вдруг песня стала петься на мелодию польского танго «Стелла», немного подправленную. И это уже навсегда.

 
На позиции девушка
Провожала бойца,
Темной ночью простилася
На ступеньках крыльца.
И пока за туманами
Видеть мог паренек,
На окошке на девичьем
Все горел огонек.
 

Совпало, возможно, и потому, что танго было из довоенного времени, а стихи подходили скорее к реалиям прошлой войны. Это подметил поэт Константин Ваншенкин, сполна отвоевавший и знавший, что к чему, по собственному опыту. Какие позиции? – позиционной была Первая мировая война. Земля перерыта вдоль и поперёк траншеями, утыкана кольями с натянутой колючей проволокой. Непонимание современных реалий, перемен в стратегии и обернулось отступлением, потерями. Виноваты в том, разумеется, не поэты, может, чуть композиторы.

Но в 1939 году война представлялась другой. К настоящей войне были не готовы. Не было в том числе и песен, которые подходили бы к случаю, по крайней мере, не звучали фальшиво, до краёв полные лжи.

Чужой земли мы не хотим и пяди, – что ж, ведь и Белоруссию, и Западную Украину можно воспринимать как части своей земли, только на время – долгое, увы, находившиеся в иных пределах. С разделом Польши они возвращались в прежнее целое, приживались к нему.

 
Гремя огнем, сверкая блеском стали
Пойдут машины в яростный поход.
 

Тут ни крови, ни ударов, победная эйфория. Какое-то легкомыслие – взятое без боя, без сопротивления казалось доблестно завоёванным, принадлежащим по всем правам, что кружило голову. Вещи казались настоящими трофеями, трофейной представлялась музыка, и вместе с иностранными мелодиями заодно попали на родину грамзаписи Александра Вертинского, Юрия Морфесси, Петра Лещенко, который, между прочим, и сам был не чужд разных заимствований, пел на русском языке танго из репертуара Адама Астона, и в его исполнении танго это запомнилось, «Спи, моё бедное сердце», оригинала будто и не существовало.

Трофейная музыка заглушила, оттеснив на дальний план, «блатную песню». Уже и Леонид Утёсов к тому моменту давно не пел «С одесского кичмана» и «Лимончики», репертуар его обновился. А ведь были времена! И «Кичман» сочинён по заказу маэстро.

Тут не без причины: блатные песни − это ж не какой-то фольклор, они подобны анекдотам, их сочиняют квалифицированные специалисты (о таких спецах упомянуто в главе «Неравнобедренные геометрические фигуры разного возраста, притягательности и достоинства»), они приурочены к важным историческим этапам, что «Гоп со смыком», воспевавший не столько киевский Подол, сколько нахлынувшую вдруг свободу, когда тебе ни оседлости, ни черты, что «На Молдаванке музыка играет», должная легитимизировать, вталдычить: Беломорканал дал новую, другую жизнь, и в память о том появились знаменитые папиросы − закурил и вспомнил, что «На Богатяновской открылася пивная», отметившая утрату Одессой-мамой первородства, которое, уж извини-прости-прощай, теперь принадлежит Ростову-папе (одесситы зато песню стянули, перелицевали в свою).

Как их клял, эти блатные песни, великий советский композитор Исаак Дунаевский – жалкие поделки, душевное ничтожество: «И до создания советской массовой песни существовала обширная песенная “литература”, имевшая чрезвычайно большое распространение. Сюда входили так называемые “блатные” песни, т. е. песни, которые рождала улица, и в частности – одесская улица (образцы подобных песен – “Кичман”, “Я и моя Маша”, “Малина” и проч.). Существовали “жестокие” романсы, существовали всякого рода псевдоцыганские песни – “Джон Грей”, “Кирпичики”, “Шахты” и прочая пошлятина.

Вся эта литература пользовалась огромным успехом в среде отсталых слоев населения в период нэпа.

Творческой работой советских композиторов и поэтов наш музыкальный быт очищен от “Кичманов” и ноющих у самоваров Маш. У нас поют бодрые, боевые советские песни.

Казалось бы, что эти завоевания, добытые большой творческой энергией, большой любовью к народу, отражением в песнях его чувств, чаяний и мыслей, нужно было бы удержать, закрепить. К величайшему сожалению, нужно признать, что в нашу песенную литературу снова начинают просачиваться какие-то чужие, какие-то давным-давно изжитые эмоции, звуковые образы и идеи, и это явление представляет для нас огромную опасность, не меньшую, чем штамп.

Всякий песенный жанр, как и жанр вообще, имеет свои границы и в пределах этих границ − свой стиль, свой язык, свои приемы воздействия на слушателя. И “Кичман”, и “Кирпичики”, и “Утомленное солнце” являются своего рода эталонами для данного вида песен. Мы не возражаем против приятного по музыке фокстрота. Но если приемы, язык и стиль “Кичмана” и “Утомленного солнца” прикрываются почетным и обязывающим названием советской массовой патриотической песни, то против этого надо решительно протестовать. Это “перемещение жанров” нетерпимо! А между тем в нашей песенной литературе таких примеров “перемещения” множество. Они свидетельствуют о том, что некоторые композиторы, забывая об основной функции песенного искусства – воспитании вкуса широких масс, не желают работать над музыкальным языком песни, оттачивать его, поднимая тем самым песню на новую качественную ступень. Они, эти композиторы, идя по линии наименьшего сопротивления, прибегают к уже апробированным звуковым и ритмическим системам; они берут их из жанра той песни, которая по своей сути не только ничего не имеет общего со стилевым содержанием советской массовой песни, но и находится по отношению к нему во враждебном противоречии».

Не упоминал строгий ригорист о двух очень важных моментах. Первый – эти вот самые блатные песни сделал популярными на эстраде, утвердил и прославил Леонид Утесов, ближайший друг композитора Исаака Дунаевского, исполнитель его сочинений. И потому, громя и ниспровергая, рассыпая вокруг громы и сопровождая их эффектными молниями, композитор обошёлся без имён и фамилий, иначе следовало бы упомянуть, что слова для песни о самоваре и Маше написал Василий Лебедев-Кумач, обладатель регалий, зачитывавший с высоких трибун рифмованные доклады (не хватало только аккомпаниатора для пущего мелодекламатического эффекта). Второй, и не менее важный, – если бы имена и фамилии всё-таки прозвучали, ригористу пришлось бы, пускай скороговоркой, перечислительно, упомянуть и о себе самом.

Что взято в качестве основы для песни «Каховка», автором которой объявлен Исаак Дунаевский (так оно и записано в титрах кинокартины «Три товарища», для каковой и сочинялась)? Это ж песня «С одесского кичмана», правда, торжественно аранжированная: доля патетики требовалась по сюжету фильма, посвящённого судьбе бывших красных бойцов, теперь возводящих социализм на трудовом фронте. Но на первоисточник указывал даже текст, написанный Михаилом Светловым:


Рекламный плакат фильма «Три товарища». Сюжет прямолинейнее некуда: двое верны идеалам гражданской войны, а третий стал хитрилой, блатёром, мерзавцем


 
Ты помнишь, товарищ,
Как вместе сражались,
Как нас обнимала гроза?..
 

Социально-песенные абстракции, даже и в мажорном регистре, проигрывают, бледнеют перед минорным первоисточником:

 
Товарищ-товарищ,
Скажи мне, товарищ,
За щё мы проливали свою кровь?..
 

И единственной, казалось, возможностью было – отречься от прошлых ошибок, сменить репертуар. Так и поступил зоркий Утёсов. «Шагай вперёд, комсомольское племя», – взывал он, вздыхал проникновенно: «Как много девушек хороших, как много ласковых имён». Новые эпохи, новые имена, новые привязанности.

Советская лирическая, да и героическая песня стали отдельным, самостоятельным жанром. Посмотрите, и – главное – послушайте довоенные фильмы. Песня из атрибута того или иного героя становилась вставным номером, она отделялась и от персонажа, который пел её в кинокартине, и от самой кинокартины, жила отдельно, потому что была шире конкретного сюжета, и через некоторое время впору было удивляться – герои фильма поют песню, которая всем известна, странно – зачем это, чего б не сочинить другую? И в голову не приходило, что здесь песня была спета впервые. Не может быть! Спета кем – отрицательным персонажем, вредителем из раскулаченных? А ведь в первой серии кинокартины «Большая жизнь» про курганы пел Лаврентий Масоха, игравший врага народа, который устраивает на шахте диверсию.

 
Спят курганы темные,
Солнцем опаленные,
И туманы белые
Ходят чередой…
Через рощи шумные
И поля зеленые
Вышел в степь донецкую
Парень молодой.
 

Песни и кинематограф того периода, довоенного, как-то не напрямую, но точно связаны. Кинематограф наделён убедительностью, а кинематограф звуковой тем более. Как не поддаться обаянию Михаила Жарова, игравшего в фильме «Путёвка в жизнь» вора по кличке «Жиган»!

 
Нас на свете два громилы,
Гоп-тири-бири-бум-бия.
Один я, другой – Гаврила,
Гоп-тири-бири-бум-бия.
 

Каждый фильм пересматривали по многу раз. На протырку ходили в кино, поскольку денег не было, никаких, а посмотреть хотелось. Читатель, должно быть, не знает, что значит это самое «на протырку». Может быть, слышал, может быть, догадывается, может быть, сам ходил вот так, но не знает, только считает, что знает. А выражение давнее, происходящее от ещё более давнего «тырить». Карманники высочайшей квалификации, маровихеры, работали с подручными. Дело маровихера − лишь двумя пальцами ухватить бумажник во внутреннем кармане жертвы и крепко держать. Дело же подручного – сначала подвести осторожно и умело жертву к маровихеру, а потом, когда маровихер прихватит бумажник, толкнуть жертву в нужную сторону – тыркнуть. Бумажник остается у маровихера, который тут же отдаёт его подручному, его дело сделано, он быстро удаляется, а подручный уходит в прочую сторону с чужим бумажником. Потом, когда обстоятельства изменились, и богатых фраеров стало поменее, и маровихеры извелись, техника сменилась. Несколько тырщиков зажимали, затыркивали жертву, и та не замечала, как один из них тащит кошелёк у него из кармана. Это уже называлось – тырить, отсюда, кажется, и выражение: тыр-пыр, семь дыр. А на протырку – производное от глагола тырить, но смысл чуть иной: давку не создают, давкой пользуются, лезут мимо контролера в зал киношки вместе с публикой, имеющей билеты, проскальзывают, протискиваются, что теперь звучит: протыриться – протолкаться, пролезть.


Фильм «Путёвка в жизнь» сделал для пропаганды блатной песни и приблатнённого образа жизни больше, чем какой-нибудь старый прокурор для своего беспутного сына, которого он встретил в зале суда


Кино стало более, нежели зрелище, приятное развлечение. Героям старались подражать – напевали песенку про шар голубой, как её пел Максим в фильме Козинцева и Трауберга, танцевали, как Пётр Алейников в фильме «Трактористы». Влияние могло быть не осознаваемым, но очень значительным. Откуда в песне АГ строки: кто-то выткал на ковре Александра Полежаева в чёрной бурке на коне? Полежаев был отправлен в солдаты и служил в пехотных частях. Какой конь? Какая бурка? Это оттиск впечатления от фильма «Чапаев». В самый трудный, самый критический момент появляется легендарный герой на коне и в бурке.

Да не только кино пленяло сердца предвоенного поколения. Был футбол, игра, которой отдавали чуть ли не всё свободное время. Играли чем придётся, иногда и тряпочным мячом, который разлетался на лоскуты от сильного удара. Такой мяч был формы необычайной – круглости нет и в помине, где-то сплюснут, где-то раздут, кос, иногда плосковат. Иметь настоящий футбольный мяч – желание почти несбыточное. Жили бедно, не замечая бедности. Иметь велосипед – желание ещё несбыточнее, чем иметь футбольный мяч. Всё-таки мяч у кого-то был, и не обязательно самоделочный, а купленный в магазине спортивных товаров. Так, постепенно, мяч обретал свои геометрические формы. Угловатый, продолговатый или там какой, он становился круглее, и вот-вот могла родиться футбольная поговорка: «Мяч круглый, поле ровное» (см. главу «О футболе как о футболе, и только о нём»). О прославленных футболистах рассказывали легенды: будто на правой ноге у Николая Старостина нарисованы череп и кости и написано – смертельно, такой силы удар. Футбол станет особенно популярен сразу после войны, на что имелись причины, и о чём будет сказано к месту (см. главу «И после войны. Взгляд на мир от павильона “Пиво-воды”»).

Кроме футбола были тир, парашютная вышка в Центральном парке культуры и отдыха имени Горького, с верхотуры которой – какая уж там высота – видна была Москва далеко вдаль, легко было смотреть над крышами малоэтажных тогдашних домов, были маскарады в том же ЦПКиО (см. первую часть главы «Немного о Марксе, ещё меньше об Энгельсе, а заодно – о дорогом Леониде Ильиче, прибавочной стоимости и много ещё о чём»). Стрельба в тире и прыжки с парашютом казались подготовкой к будущей скорой войне. И насколько поразила, до глубины души потрясла проигранная, если называть вещи точными именами, война с финнами. Столько нелепых потерь, столько глупых и бессмысленных приказов, беспомощность командования, отвратительное снабжение. И финские танки на деревянных колёсах, жалкое подобие техники, делавшие своё жуткое дело – убивавшие и убивавшие. А как же наши танки? Где они? Где замечательные танкисты, о которых пели в фильме «Трактористы», премьера которого состоялась в июле месяце, а война началась в ноябре?

Рекламный плакат фильма «Трактористы».

Трактористов было много, танков много меньше


Думаю, это поколение было контужено именно финской войной, контужено так сильно, что любая ВТЭК признала бы его инвалидом, на войне с фашистами поколение было убито, единственно потому этого не произошло. Вернулись назад одни мертвецы, о том писал Борис Слуцкий, под живыми разумея не вернувшихся с войны.

 
…давайте выпьем, мёртвые,
за здравие живых!
 

А до времени жили, увлекались, дружили с девочками (глагол не приобрёл своего более позднего смысла), гуляли на Патриарших прудах весной и летом, катались на коньках на Чистых прудах по зиме, по весне и лету катались на лодке и удили рыбу, которой там не отыскать и с фонарём, учились, мечтали.

И вдруг из уличного репродуктора на столбе речь Молотова, люди стоят и слушают, пытаясь осознать его слова. И музыка из репродукторов теперь другая. И песни другие, не такие, как прежде, им доверия больше нет, а песне, которой не верят, грош цена. Нынешние песни – замечательные, иногда великие, но – либо с оглядкой на прошлое, либо из прошлого заимствованные.

 
Вставай страна огромная,
Вставай на смертный бой,
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой.
 

Утверждают, что стихотворец присвоил текст песни, попавшей к нему случайно, кое-что поправил, «тевтонскую» заменил на «фашистскую». Кроме того, был речитатив из фильма «Александр Невский», поставленного Сергеем Эйзенштейном, оборонной картины, где есть и портреты врагов – очень выразительные, и портреты местных предателей, очень напоминающие уничтоженных недавно деятелей оппозиции, и сцены массовых казней – детей кидают в огонь (потом и это, и многое другое подхватит низовая пропаганда), и народное сопротивление, когда на регулярные войска надежды почти нет – их мало по сравнению с врагами.

 
Вставайте, люди русские,
На славный бой,
на смертный бой.
 

Тяжёлая поступь музыки Сергея Прокофьева, текст написан Владимиром Луговским, ещё одним демонстративным патриотом, который от упоминания о фронте терял сознание и не мог шагу ступить – медвежья болезнь, что засвидетельствовали врачи, почему воевать пришлось в Ташкенте, и там враг не прошёл.


Фильм «Александр Невский» разошелся на цитаты, именно там прозвучала фраза «Кто к нам с мечом придет…», которую реальный Александр Невский никогда не говорил


Итак, очень и словесное наполнение, и движение мелодии, ритмическая зыбь, напоминают будущую песню «Священная война». И представляется, что Лебедев-то-Кумач редактировал чужой текст с учётом этого речитатива.

А блатная песня, в своей манере, отметила новый этап истории, уложив слова на мотив «Гопа со смыком»:

 
Граждане, воздушная тревога, ха-ха!
Граждане, спасайтесь ради бога, ха-ха!
 

Стиль «Прям держись, насяльниски!». Зреют, зреют боевые трофеи.


Опять без нумера
И после войны. Взгляд на мир от павильона «Пиво-воды»

Русские имена военного пятилетия. – Откуда взялись «фибры души»? – Несколько отрезков советской истории. – О жестоких битвах под Ташкентом. – Подшипники для детских самокатов. – Не всякую баранку угрызть зубами. – Только не суп-кандей. – Мертвецкая водка вёдрами. – Романс «Журавли» и вариации той же темы. – Людские волны. – Место встречи – стадион «Динамо»


В тридцатые годы, пору индустриализации, развития, заводского строительства, мальчикам стали давать имена, созвучные эпохе – Радий, Гелий, Индустрий (помните, в фильме «Ещё раз про любовь», который не раз ещё будет упомянут на страницах этого сочинения, героя звали Электроном, и он весьма сторонился этого имени, пока новая знакомая не назвала его коротко – Эл; тоже ведь, в контексте нашей буйной истории, очень зыбкая выдумка: какой-такой Эл? Ульянов?). Если прибавить к этому имена Владлен, Марлен, Дамир, то картина будет стереоскопической. Об этом, впрочем, писали и лингвисты, и журналисты. Но, кажется, никто пока не отметил, какое имя было наиболее распространённым в СССР с 1941 года по год 1945. Сидор, давнее русское имя, с древнегреческими, впрочем, корнями. А к весне того самого 1945 года, не на смену ему, но вдобавок, стало обретать популярность и другое имя, с корнями персидскими. Чемодан. На деле-то имя одно, только шло к нам разными путями, и начертание у вариантов – если брать единственно графику, не грамматику – одинаково: и то, и другое со строчной. И сидор – брезентовый мешок для личных вещей и чего по дороге найдётся, который солдат, накинув единственную лямку петлёй на горловину и затянув покрепче, тащит за спиной, и чемодан, как замечено в морском словаре, «особого устройства парусиновый мешок со шнуровкой для хранения вещей краснофлотцев на судне» (моряк ходит не пешком, а на плавсредстве). И бывает такой чемодан и большим, и малым. А в 1945 году по весне появились у кое-кого из солдат и матросов и чемоданы не матерчатые, а фанерные, поделанные полковыми умельцами, а то и фибровые, настоящие (вон откуда выражение «фибры души», заграничное, трофейное). Победа. Демобилизация. Сидор за плечом. Чемодан в руке.

Придут времена иные, взойдут, как сказал поэт, иные имена. Но покуда эти два. А что в них – не в именах, в поклаже, везли с войны победители нескольких государств европейских и одного азиатского, – перечислено будет далее. Сейчас же − о времени, его периодах (не периодичности, нет). Время теперь делилось на «ещё до войны», «сразу после неё» и «немного позже».

Про «до войны» рассказано, и каким бы оно ни бывало, годы, когда все пока были живы, представлялись если не эдемом, то предместьем рая, вроде какого-нибудь там подмосковного Долгопрудного, до 1935 года – Дирижаблестроя: тогдашние смерти, по сравнению с тем, сколько народу полегло на этой войне, казались несоизмеримо малыми, а что насчёт довоенных лагерей, то Ярослав Смеляков, который нагляделся и того и сего, говорил: разве можно сравнивать советский лагерь с финским, вот там настоящий ад.

Но и война, а ведь это ровным счётом одна «пятилетка», закончилась. Наступило «сразу после неё». И стало видно, что очень многое изменилось. Например, появились целые категории людей, которых прежде не было. Кроме фронтовиков, ещё и участники войны, озиравшие поля сражений из очень стратегического далека, так сказать, заходившие с тыла, чтобы окружить врага после отвлекающего маневра через Среднюю Азию, отбивавшие атаки превосходящих сил противника где-нибудь под Ташкентом, жарко им приходилось, спасали только арыки. Значительно поздней, в семидесятых годах, когда из фронтовиков остались сотни, но даже не тысячи, а участников войны сделалось как-то существенно больше, была такая присказка, а на деле приговорка: отсиживался в окопах Сталинграда, пока другие лили кровь на Малой земле. Тогда Леонид Ильич Брежнев опубликовал первую часть своей трилогии-многологии. Книжка и называлась – «Малая земля».


Л.И. Брежнев.

А ведь бравый был полковник


Появились бывшие эвакуированные, возвращавшиеся теперь по месту жительства, для чего обычных документов недоставало, надлежало иметь и вызов, по крайней мере в большой город, тем более − в столицу, пусть человек в Москве был прописан и платил всё это время за квартиру (неплательщиков за годы войны, эвакуаций, плена жилплощади лишали, дабы стало неповадно).

Итак, различные категории, но кроме них, этих категорий, появились и разные психологические типы, особые.

Инвалиды, народ таких метко и обидно, потому что метко, охарактеризовал поговоркой, которая могла бы при случае сойти и за обычную загадку, только спроси – кто такой: без рук, без ног, на бабу – скок. В благопристойном, цензурным гребешком расчёсанном на пробор варианте – сами себе и цензура – звучало это: в трамвай – скок. Сразу видать, чем искусство отличается от халтуры, искусство не врёт, поскольку стремится к точности. В трамвай инвалиду скакать ни к чему, он вползает с передней площадки, согласно постановлению Моссовета. И тут уж – извините-раздвиньтесь.

Инвалиды безножные лихо скакали на одиноких баб, во множестве расплодившихся за годы войны и лишений, или гремели тележками, поставленными на блестящие, до молочной белизны стёртые об асфальт звонкие подшипники – о таких, для самоката, мечтали все мальчишки, да слабó достать. С тревожным громом катились эти тележки под гору – Москва-то, особенно центр, состоит из холмов, взгорков и склонов, пока не срытых для новостроек.

Вот и Замоскворечье, как рассказывал Будимир Метальников, у которого АГ позаимствовал всякого разного для своих песен (балладам нужны детали, подробности), таково: «наш 1-й Бабьегородский переулок, начинаясь от Якиманки сначала полого, а потом круче, спускался к Москве-реке, которую я помню еще с деревянными барьерами вместо гранитных парапетов».


Набережная Яузы.

Парапет и немного за ним


Вот и Таганка, само название которой произошло от слова, означающего возвышение, таган, таганец, откуда мчать на полной скорости по какой-нибудь длинной и обрывистой Гончарной или Верхней Радищевской, не могущи затормозить, вниз, аж до самой Яузы, обведённой литой решёткой.

Инвалиды, будто эскадрон илией-пророков, бывало, мчались вперегонки, крича от ража и матерясь, задолго до параолимпийских заездов, выполняя полный зачёт в троеборье: матерщина – похабщина – пьянь.

А был и такой тип – контуженный. Ему, со справкой, что за действия свои не отвечает, сколько ни спрашивай, и Москва-река по самый по голеностоп. Их боялись тихие обыватели, перемогшие и войну, фашистов не испугавшиеся, а те куражились − убью, покалечу, и ничего мне не будет, вот она, справочка, похлопывали по нагрудному карману: предоставлено им вроде литера – кому от Сталина, кому от Гитлера (см. главу «О литерных психах из больницы № 5, которая находится совсем не там, где принято думать»). Что бумажка, штемпелёванная лиловой казённой печатью, делает с человеком!

Инвалиды, те любители покуражиться – дальше богадельни едино не пошлют, да и поди допросись, соберут комиссию, освидетельствуют заново: ноги, что ль, выросли на месте култых. Вспомнилось к случаю: известный когда-то детский писатель Иосиф Дик, на верхнюю половину обкорнанный сапёр, водил собственную машину, вцепившись в руль зубами, гонял на полной скорости, а когда его останавливал постовой орудовец, говорил: ты, братец, окажи милость, права сам возьми в нагрудном кармане пиджака, я-то не могу, извини, – и показывал две культяшки. Его тут же отпускали, попросив на дорогу не гнать очень сильно, всё ж не на танке.

В общем, у каждой категории и у каждого типа свой характер, повадки, кривая линия поведения. Но все они, или почти что все, собирались в шалмане, послевоенной пивной, возникшей будто из «золотого века», из настоящего «ещё до войны», где и гармонист поширей растягивает инструмент, и атмосфера сгустилась для откровенного разговора по душам, а когда и в душу – бога – мать, которую никак не забыть, она ж родная, о чём свидетельством наколка на руке либо на груди.

 
Алёша жарил на баяне,
Шумел-гремел посудою шалман.
В дыму кабацком, как в тумане,
Плясал одесский шарлатан.
 

«Шалман» − слово оттудошнее, но разошлось по всей великой Руси, и каждый сущий в ней язык это слово на языке перекатывал, а там уж – позабыли. Нет реалий, нет и слов, приходится разъяснять, подбирать примеры из классиков и современников: «И мы пошли с ним в “шалман”, “кандейку”, “Голубой Дунай” или “гадючник” – как только тогда не называли павильончики с официальным названием “Пиво – воды”. Отродясь там никакой воды не было, но пива и водки – сколько угодно. Так же, впрочем, как икры черной и красной, и все это уже продавалось без карточек, по коммерческим ценам».

Чем хорош синонимический ряд? Каждое слово, даже с невнятно выраженным смыслом, растолковывает соседние, прочие, компенсируя отсутствие и нехватку, в общем, артель, круговая порука. «Шалман», «кандейка», «Голубой Дунай», «гадючник» – о шалмане сказано, хоть и маловато: шалман – это не заведение, не постройка, это – качество, сводная характеристика и публики, и обслуживания, и напитков, требующих свою закусь (без сего не понять песню АГ «На сопках Маньчжурии»), кандейку пояснять не будем, иначе придётся вспомнить про суп-кандей, а это не для слабонервных и чистоплюев, Дунай − голубого цвета (о разных цветовых ассоциациях сказано в главе «Никита Сергеевич Хрущёв (бурные продолжительные аплодисменты)…», конечно, не отсылка к музыке Иоганна Штрауса-сына, кое-что повесомее:

 
Дунайские волны, московский салют,
Матросы с «полундрой» в атаку идут!
Нам песня твердила: Дунай – голубой.
А мы его красным видали с тобой.
 

Стихотворец хватил, конечно, через край, «полундра» кричат при иных обстоятельствах, так же и «зекс», «атас», «вода» (по-московски − «шухер»). Ох уж, красóты слога.

А шалман… Вот в шалмане этом, где берут на грудь за подход сто грамм «с прицепом», и старались приспособиться к новой жизни без войны, в шалмане, где много где побывалые люди беседовали между собой, рассказывали небывалые вещи. Здешние посетители столького нагляделись, что попробуй их удивить – не выйдет. Они не удивились бы, даже если б им сказали, что город Молотов переименовали в Риббентроп, хрен, как говорится, женился на редьке, ну и ЗАГС им в помощь. Сто грамм по три-четыре подхода и с обязательной закуской (хоть бутерброд с икрой или селёдкой, в цене тогда почти вровень, а без закуски спиртное тут не продавали), тоже чересчур.


Пивная кружка.

Черта не воображаемая, это линия, где на кружке кончался (или начинался – откуда считать) выпуклый плоский ободок. Остальное – пространство для пены


Современный читатель, впрочем, знает ли, что такое сто грамм «с прицепом»? Граммы – это законные, «наркомовские», которые выдавали на фронте, но выдавали не перед атакой, как принято считать, − в атаку идут на трезвую голову, − а после боя (выдавали и перед атакой, однако последствия были чудовищными). И потому, что интенданты отмеряли водку, не заглядывая в поимённый список личного состава, а по количеству военнослужащих, и уж затем каждому старшина нальёт его порцию, то и выходило на человека не по сто, а по двести, по триста – возвращались из боя не все. У Бориса Слуцкого есть такие стихи – ведро мертвецкой водки, допивали за тех, кто уже не выпьет. Отсюда и привычка к спиртному у бывших фронтовиков, и потребность в количествах значительных. Отсюда и «прицеп» – кружка пива, чтобы забрало получше. А традиция пить за упокой павших на поле боя не нова, после битвы русские воины и в давнее время устраивали тризну. И в поздние времена традиции прежние.

 
Вздохнул солдат, ремень поправил,
Раскрыл мешок походный свой,
Бутылку горькую поставил
На серый камень гробовой.
 
 
«Не осуждай меня, Прасковья,
Что я пришел к тебе такой:
Хотел я выпить за здоровье,
А должен пить за упокой.
 
 
Сойдутся вновь друзья, подружки,
Но не сойтись вовеки нам…»
И пил солдат из медной кружки
Вино с печалью пополам.
 

Классические стихи Михаила Исаковского, что стали песней «Враги сожгли родную хату». К ним нечего добавить, точно показаны и чувства тех, кто пришёл с войны, и детали, разве кроме что медной кружки, в ту войну использовали другие металлы, посуду из меди надо регулярно лудить, иначе отравишься. А в остальном – точнее некуда.

 
Хмелел солдат, слеза катилась,
Слеза несбывшихся надежд,
И на груди его светилась
Медаль за город Будапешт.
 

Именно за город, что стоит на том голубом Дунае, о форсировании которого вспоминать можно только с горечью, а название употреблять лишь с горькой иронией – гиблые места.

И сейчас, должно быть, самый момент рассказать о привезённых с войны трофеях, о том, что хранилось в сидоре, походном мешке, в чемодане из крашеной фанеры, а что везли в товарных вагонах начальники – и говорить зазорно. Да и чего повторяться:

 
У тети Зины кофточка с драконами да змеями —
То у Попова Вовчика отец пришел с трофеями.
Трофейная Япония, трофейная Германия:
Пришла страна Лимония – сплошная чемодания.
 

Воевавшие рангом пониже брали – собирать трофеи надо уметь, без привычки это трудно – предметы обиходные, казавшиеся советскому человеку предметами роскоши: настенные и наручные часы, аккордеоны в тяжёлых футлярах, патефоны, вряд ли пластинки – поколотишь, да и могут отнять при проверке. Однако в конце войны и сразу после неё состоялось второе возвращение на родину песен Вертинского и Лещенко. Александр Николаевич Вертинский стал ездить с концертами по провинции, иногда выступая и в Москве (его ли желание, что иногда?), Пётр Лещенко оказался в Румынии, а песни его доходили на пластинках, даже когда сам он попал в лагерь. А ещё была трофейная музыка, трофейное кино; то и другое везли в СССР, разумеется, не солдаты, но странно, что и музыку, и кино можно взять как военный трофей.

И эти песни, и эта музыка, и это кино вошли в какое-то трудно объяснимое и определённое соприкосновение с опытом людей, пришедших с войны, победителей, навидавшихся разного и вернувшихся на пепелища, на развалины, к разбомблённым корытам, к длинным очередям, к продуктовым карточкам и талонам на промтовары, хоть имелись и коммерческие магазины, и рестораны.

Рассказывая о той эпохе, музыкант Алексей Козлов заметил, что после войны появились странные песни неведомо для кого, для эмигрантов, что ли, или для тех, кто войной был занесён за пределы родины. Какие это песни, он не сказал, но ясно: в первую очередь, это романс «Журавли», исполнявшийся во всех ресторанах, шалманах и буфетах с музыкой, тот самый, о котором писал АГ в песне «Новогодняя фантасмагория»: вот полковник желает исполнить романс «Журавли», но его кандидаты куда-то поспать увели.

 
Здесь, под небом чужим, я – как гость нежеланный,
Слышу крик журавлей, улетающих вдаль.
Сердце бьется сильней, слышу крик каравана,
В дорогие края провожаю их я.
 

Слова кривоваты, что взять с ворованных – и никто не заявит о плагиате (желающие подробностей могут открыть главу «По горячим следам давно остывшего лапшевника», где о «Журавлях» рассказано применительно к месту).

Нет, песни эти появились тогда, когда стало понятно, что война уже близится к концу. Песни были незаёмными, собственными. Искренние и убедительные, замечательно звучащие, рассчитаны они были не на каких-то осевших на чужбине соотечественников, а на тех, кто шёл на Берлин, и кому надлежало вернуться потом обратно. Наверное, существовал и заказ, спущенный с верхов, только никакой заказ и никакие посулы не заставят написать такие вот песни.

 
И под звездами балканскими
Вспоминаем неспроста
Ярославские, рязанские
Да смоленские места.
 
 
Вспоминаем очи карие,
Тихий говор, звонкий смех…
Хороша страна Болгария,
А Россия лучше всех!
 

Писано в 1944 году, а в 1948 – никак, видать, не могли заглушить память людей об увиденном, видать, сильно их поразившем – тема развивалась.

 
Немало я стран перевидел,
Шагая с винтовкой в руке, —
 

заявлял полуслепой Михаил Исаковский. –

 
И не было горше печали,
Чем жить от тебя вдалеке.
 

Конечно, это те же самые «Журавли», хоть вывернутые наизнанку, переиначенные, зато направление теперь задано иное. Журавли сейчас летят не на родину, летят, оставляя суровый край, что с них взять, неразумных птиц.

 
Летят перелетные птицы
Ушедшее лето искать.
Летят они в жаркие страны,
А я не хочу улетать.
А я остаюся с тобою,
Родная моя сторона!
Не нужно мне солнце чужое,
Чужая земля не нужна.
 

Должно быть, и этого мало, и в 1953 году советская эстрада старается убедить слушателей, что наш серый хлеб по сравнению с ихней халвой не в пример и сытнее, и слаще, и черней.

 
Бананы ел, пил кофе на Мартинике,
Курил в Стамбуле злые табаки,
В Каире я жевал, братишки, финики с тоски,
Они по мненью моему горьки,
Они вдали от Родины горьки.
 

От чьего лица сии душевные излияния? От лица торгаша-моремана, ходящего на сухогрузе (про таких морячков, поставщиков барахолок и рынков, упоминается во второй части главы «Немного о Марксе, ещё меньше об Энгельсе, а заодно – о дорогом Леониде Ильиче, прибавочной стоимости и много ещё о чём»)? Признаётся в идейно выдержанной любви к родине, отбивая лихой матлот.

А там настал черёд и тех, кто задержался на ихней чужбине, как «медвежатник» по кличке «Огонёк» из фильма «Ночной патруль».

 
Я не знал, сам не знал,
как я верен тебе,
О тебе горевал
безутешной тоской,
От тебя уходил
к неизвестной судьбе
И не мог ни на час
я расстаться с тобой.
 
 
Нету свету,
Счастья нету
Посреди чужих людей.
Даже птице
Не годится
Жить без родины своей!
 

И логическим завершением темы стала песня, которая прозвучала целиком в картине «Ошибка резидента», но была написана раньше, её пели, не зная автора, как безымянную.


Рекламный плакат фильма «Ночной патруль», хотя чего его рекламировать – и так один из самых популярных фильмов эпохи


Рекламный плакат фильма «Ошибка резидента». Почему режиссёр не остановился на этом? Уже фильм «Судьба резидента», где множество великолепных актёрских работ, драматургически беспомощен. А дальше – стыд и позор

 
И окурки я за борт бросал в океан,
Проклинал красоту островов и морей,
И бразильских болот малярийный туман,
И вино кабаков, и тоску лагерей…
 
 
Зачеркнуть бы всю жизнь и сначала начать,
Улететь к ненаглядной певунье моей!
Да вот только узнает ли Родина-мать
Одного из пропащих своих сыновей?
 

Какими средствами можно избыть эту тоску, тоску людей, живущих в своём дому, будто на чужбине? Только ею, родимой, водкой. Опрокинуть стопарь и заполировать пивком. Или быть неистребимым до самых фибров души оптимистом. И опять вспомнился писатель Иосиф Дик, как ловко пил он водку, брал со стола зубами лафитник и опрокидывал в рот содержимое, а лафитник потом ставил аккуратно на место. Всем бы так. Только закусить было несподручно, вилку нечем держать.

И счастье, что были шалманы, павильоны «Пиво-воды» (буфет-стойка, серого мрамора столик на высокой подпоре), забегаловки, блинные и пельменные. Забыться хотелось и служивому человеку. Как оно там?

 
У павильона «Пиво-воды»
Стоял нетрезвый постовой.
 

Милиция ведь народная, и постовой-служивый тоже – частица народа. Со всеми вместе. Вышел и упал.

И пока он лежит, следует рассказать о периоде «немного позже».

Общество, тем более, словно китайская пагода, организованное так иерархически как советское, имеет множество страт, разделов и подразделов, уровней, подуровней, сбокуприпёк. Например, рабочие, колхозники и где-то рядом, но на отшибе, если не сказать на выселках, эдакий 101-й интеллектуальный километр, – народная интеллигенция. Деление может идти по возрастному принципу: старики, которым везде у нас почёт, молодые, которым везде туда и дорога, но которые из вежливости должны – и в общественном транспорте, и в дверях, и много где и когда – уступать место старикам, а заодно уж пассажирам с детьми, инвалидам, в том числе из разряда «без рук, без ног», и беременным женщинам без числа. Население делилось на учащихся и работающих, за исключением недееспособной уже либо ещё части, и на тех, кто работать либо учиться не хотел принципиально – тунеядцы, алкоголики, разная «плесень», например, стиляги, с этими успешно боролись милиция и комсомольские патрули плюс общественность плюс все желающие, которым небезразличны наше будущее и настоящее.

А вот другое членение, несоцилогическое. В шестидесятых годах советские люди вдруг, сами того не сознавая, поделились на физиков и лириков. Борис Слуцкий, написавший стихотворение с таким названием, подобно библейскому персонажу, дал имена существовавшим дотоле явлениям и объектам. Но явления и объекты нуждаются в поименовании, иначе их не замечают, они как бы до поименования и не существуют в полной мере.

И вот теперь в молодежных кафе, вместо того, чтобы пить кофе (какой – неведомо, но с цикорием), чай (грузинский, по преимуществу, вариант – азербайджанский), сухое вино, есть мороженое и танцевать, устраивали диспуты на тему «Нужна ли в космосе ветка сирени?».


Грузинский чай имел даже какой-то вкус


Отдаёт бредом, потому что сирень, известно каждому, без воды долго не простоит. Цветы и листья обмякнут, а там скукожатся, начнут осыпаться. Чтобы сирень была свежа, её следует поставить в вазу с водой, а если букет объёмный, в обхват – сирень ломают охапками, она от того, говорят (может, только и говорят), лучше растёт – букет ставят в бидон или в ведро. Устроителям дискуссий и мысли не приходило, как, собственно, отправить такой бидон, такое ведро на космическую орбиту. Зато было досконально известно, что при строительстве космических станций будут востребованы пенопласты, чудо-материал, особенно в условиях космоса: «Но самыми “воздушными” (в прямом и переносном смысле слова) являются пенопласты. Словно сотканные из пластмассовых пузырьков, заполненных воздухом, эти материалы легче пробки». Какие преимущества рядом с другими земными материалами – прочность, легкость, теплоизоляция. И вывод: «Когда же придет время возводить межпланетные станции, конструкторы и зодчие первым долгом вспомнят, по-видимому, именно о пенопластах. Если, разумеется, в космическую приемную комиссию не попадет архитектор, строивший вестибюли метро на манер Хеопсовых пирамид!». Читай: как бы в отделке интерьера межпланетных станций не начали применять гранит и мрамор, материалы дорогостоящие и помпезные, которыми отделан уходящий в прошлое «сталинский ампир».

Все советские люди, за исключением самых никчёмных и асоциальных, мечтали надеть один коллективный скафандр и отправиться на космическом корабле к станции, утеплённой пенопластами, а потому не боящейся вселенского холода.


Туристы.

Разве это туристы? Скорее работники ОБХСС в контрольном походе


Что же до общественных элементов и страт, имелись элементы и страты как бы мерцающие или пульсирующие, а потому и не уловляемые никакими социологическими сетями и бреднями. К примеру, бывшие зеки. Или вышел срок, или амнистирован – справка об освобождении в руки, сумма, указываемая прописью, такая же малая, как графа, в которой за неё надо расписываться, билет. И человек, пробывший лет десять или возле того вдалеке от повседневной жизни, отвыкший распоряжаться деньгами, не знающий что и почём на вольном воздухе, отправляется в дальнюю дорогу, прямо как в песне о Таганской тюрьме и прозорливой цыганке с засаленной колодой карт. Бывало, и трети пути не проехал этот бывший человек и бывший нечеловек, а деньги вышли вчистую, как добираться дальше − неведомо, что есть и как жить в чужих местах − непонятно. Такой путешественник себе поперек зависает в пространстве, а потом – не сразу, медленно, неуклонно – откатывается вспять, туда, откуда ехал, туда, где жизнь ясна и знакома, где можно существовать дальше. Иногда предпринимает он новую попытку – собирает деньги на билет, едет. И снова возвращается обратно. И эти люди − какая-то часть общества, и они должны составлять некую страту, но какую? Статистики и социологи о том умалчивают, оставляя решать вопрос представителям транспортной линейной милиции и участковым на местах.

А ведь были ещё туристы, люди, напялившие какие-то обноски и отправившиеся с ночи субботы, на весь свой единственный кровный выходной, в лес, чтобы сидеть у костра, петь глупые, хоть весёлые песни.

 
Ну что кругом творится,
И как земля вертится,
Не стало в магазинах ни хрена.
Не стало ни тушёнки,
Ни пшёнки, ни сгущёнки —
Всё сожрала туристская голодная шпана.
 

Болельщики на стадионе «Динамо».

Фотография сделана с борта самолёта-«кукурузника», что не удивительно – шестидесятые годы, Хрущёв


Это мелкое биение, затухание огромных волн, наподобие прилива и отлива. И везде присутствует цикличность: полёт в космос и обратно, выезд на природу и возвращение в город.

Вспоминая о послевоенном времени Константин Ваншенкин вспоминает футбол: «И ведь что поразительно, о чем нельзя не сказать! Стадион “Динамо” делал полные сборы при встрече всех московских команд друг с другом, также с тбилисцами, а кроме того, с каким-либо иногородним клубом, нашумевшим в текущем сезоне, будь то “Зенит”, куйбышевские “Крылышки” или кишиневская “Молдова”. На многие игры просто невозможно было попасть: эти завихрения толпы – от метро до касс, эти гроздья мальчишек на железной ограде!

И в то же время театры были вполне доступны. Малый, МХАТ, Большой. Билеты туда даже распространяли по предприятиям и институтам! И это при том, что еще не покинули сцену выдающиеся корифеи. Как это сочетать, чем объяснить поистине всенародный послевоенный порыв на трибуны стадиона? Жаждой борьбы, непредсказуемостью исхода, потребностью в многотысячном единении?».

Это верно – и жажда борьбы, и потребность в единении. Но и в самой игре, хватит взглянуть на поле, можно увидеть тот же самый принцип: от одних ворот до других, и обратно, и от тех до этих.

XX век взметнул столько волн, что они никак не могли успокоиться, только делались тише, спадали, возникали новые. Первая мировая война – огромные людские массы перекатываются по Европе, тут и русские – армии, переселенцы, потом возвращение кого с фронта, кого из плена. Потом война гражданская – то же перекатывание человеческих волн, некоторые из которых ушли далеко, откатились в Европу. Уничтожение деревни, индустриализация – массы людей двинулись в города, массы отправились или отправлены на строительство. И высылки, и лагеря, и затем возвращение. И опять война – отступление, наступление. Вперёд и вспять. Целые народы двинулись в иные места – калмыки, чеченцы. И не каждый народ по своей воле.

Футбол давал возможность постепенно утишить, свести на нет инерцию этих волн. Так на китайской пагоде установлен бак с водой, чтобы сглаживать, укачивая, движение ветра.

У Бориса Слуцкого есть удивительные стихи и о футболе.

 
Тяжелый китель на плечах влача,
лицом являя грустную солидность,
я занял очередь у врача,
который подтверждает инвалидность.
А вас комиссовали или нет?
А вы в тех поликлиниках бывали,
когда бюджет,
как танк на перевале:
миг – и по скалам скатится бюджет?
Я не хочу затягивать рассказ
про эту смесь протеза и протеста,
про кислый дух бракованного теста,
из коего повылепили нас.
 

В той очереди он встретил человека, которого било колотьём, должно быть, от контузии. И на прямой вопрос: так всегда? – человек ответил: на футболе он перестаёт. Такая вот послевоенная баллада.

Бывали дни, когда к Петровскому парку устремлялись людские потоки. Болельщики ехали, шли, добирались до стадиона «Динамо», смотрели матч, где на поле перемещались команды, а потом ехали и шли от Петровского парка в центр. И Ленинградский проспект был полностью занят болельщиками – троллейбусы и трамваи везли только их, только в одну сторону, никакого постороннего транспорта не было. В метро тоже ехали одни болельщики.

О тех временах вспоминают, как вспоминают о счастье, которого ты коснулся, и теперь не в силах забыть: «Тогда, после войны, на футболистах были длинные и широкие трусы, почти шаровары. Сейчас бы это выглядело комичным, а тогда ничуть: кто длинноног и строен, все равно было видно. Футболки с воротничком и длинным рукавом (Башашкин рукава всегда закатывал). Высокие гетры и обязательные щитки под ними. Сейчас футболист, играющий без щитков, со спущенными гетрами, напоминает мне женщину, не носящую лифчика. И то, и другое − веяние времени.

Вратари стояли в кепках. Помните знаменитую кепку Яшина? Теперь вратарских кепок не встретишь. Почему? Объяснение простое: раньше играли при дневном освещении и один тайм, как правило, против солнца. Мощные осветительные устройства появились позднее».

Кроме того, это было зрелище. Теперь не то. И волн до времени нет. Может, оно и к лучшему, мирная жизнь. Волны затухают, затухли. Освоили целину, Ангару разгородили плотиной, в космос летают, будто ходят в магазин по соседству за хлебом и солью. Крупные несчастья ушли, остались мелкие неурядицы, жить бы да радоваться. И чего, спрашивается, не жилось?

История одной любви, или Как это всё было на самом деле
 

Рассказ закройщика

Ну, была она жуткою шельмою,
Надевалась в джерси и в мохер,
И звалась эта дамочка Шейлою,
На гнилой иностранный манер.
 
 
Отличалась упрямством отчаянным —
Что захочем, мол, то и возьмём…
Её маму за связь с англичанином
Залопатили в сорок восьмом.
 
 
Было всё – и приютская коечка,
И засъёмочки в профиль и в фас,
А по ей и не скажешь нисколечко,
Прямо дамочка – маде ин Франс!
 
 
Не стирала по знакомым пелёнки,
А служила в ателье на приёмке,
Оформляла исключительно шибко
И очки ещё носила для шика.
 
 
И оправа на очках роговая —
Словом, дамочка вполне роковая,
Роковая, говорю, роковая,
Роковая, прямо как таковая!
 
 
Только сердце ей вроде как заперли.
На признанья смеялась – враньё!
Два закройщика с брючником запили
Исключительно из-за неё.
 
 
Не смеяться бы надо – молиться ей,
Жисть её и прижала за то:
Вот однажды сержант из милиции
Сдал в пошив ей букле на пальто.
 
 
Но совсем не букле тут причиною,
А причиною – пристальный взгляд.
Был сержант этот видным мужчиною —
Рост четвёртый, размер пятьдесят.
 
 
И начались тут у них трали-вали,
Совершенно то есть стыд потеряли,
Позабыли, что для нашей эпохи
Не подходят эти ахи да охи.
 
 
Он трезвонит ей, от дел отвлекает,
Сообщите, мол, как жисть протекает?
Протекает, говорит, протекает…
Мы-то знаем – на чего намекает!
 
 
Вот однажды сержант из милиции
У «Динамо» стоял на посту,
Натурально, при всёй амуниции,
Со свистком мелодичным во рту.
 
 
Вот он видит – идёт его Шейлочка,
И, заметьте, идёт не одна!
Он встряхнул головой хорошенечко —
Видит – это и вправду она.
 
 
И тогда, как алкаш на посудинку,
Невзирая на свист и гудки,
Он бросается к Шейлину спутнику
И хватает его за грудки!
 
 
Ой, сержант, вы пальцем в небо попали!
То ж не хахаль был, а Шейлин папаня!
Он приехал повидаться с дочуркой
И не ждал такой проделки нечуткий!
 
 
Он приехал из родимого Глазго,
А ему дают по рылу, как назло,
Прямо назло, говорю, прямо назло,
Прямо ихней пропаганде как масло!
 
 
Ну, начались тут трения с Лондоном,
Взяли наших посольских в клещи!
Раз, мол, вы оскорбляете лорда нам,
Мы вам тоже написаем в щи!
 
 
А лишь вынесли лорды решение
Выслать этих, и третьих, и др., —
Наш сержант получил повышение,
Как борец за прогресс и за мир!
 
 
И никто и не вспомнил о Шейлочке,
Только брючник надрался – балда!
Ну, а Шейлочку в «раковой шеечке»
Увезли неизвестно куда!
 
 
Приходили два хмыря из Минздрава —
До обеда проторчали у зава,
Он уж после нам сказал на летучке,
Что в дурдоме она чуйствует лучше.
 
 
Это ж с дури, он сказал, ваша дружба
Не встречала в ней ответа, как нужно!
Всё как нужно, он сказал, всё как нужно…
До чего же, братцы, глупо и скушно!
 

<1971>

Глава очередная
Неприглядная изнанка материала букле

Одна из стоянок столичного такси. – Возвратно-поступательно-возвратное движение городских масс. – Московские таксисты и водка. – Средний рост советского человека. – Портной супротив табачника. – Жуткий урод в отличном костюме. – Минздрав Минздраву рознь


Возле гостиницы «Украина» (такой гостиницы, кажется, больше нет, – а ещё говорят, что это в СССР сплошные нехватки!), у бровки Кутузовского проспекта, была когда-то стоянка такси, и там устало томилась очередь: топтались, глядели вдаль, высказывали надежды, извергали проклятия. Уж повелось, что очереди в советское время бывали везде. И в кассу кинотеатра, если шёл хороший фильм (впрочем, и фильм не очень хороший собирал достаточно зрителей, кино любили, а премьеры случались реже, чем того хотелось, и даже фильм совсем дрянной, когда выходили из кинотеатра, сердито бормоча, негодуя, поначалу смотрели), и в кассу музея, если открылась интересная выставка (просто так в музеи очередей не припомню, хотя в музеи ходили часто). Очереди были в магазинах, очереди были по вечерам у дверей ресторанов и кафе. Не тотальный дефицит, пусть многого не хватало, но причиной, кажется, был заданный распорядок жизни. Учились, работали в несколько смен, и шли волнами – волна за волной: по синим утренним сумеркам отводили детей в детский сад и сами ехали на работу, затем школьники отправлялись в школу, автобусы, троллейбусы и метро были полны битком, трамваи – это такой особый транспорт, что всегда и гомон, и давка при посадке, пусть салон и наполовину пуст. С утра и днём в магазинах народу не густо, кафе пустуют, но едва наступит обеденный перерыв, в кафе нет ни единого свободного места, не то что столика (комплексный обед стоил дёшево), в магазинах вмиг вырастают очереди – не купишь в перерыв, значит, придётся стоять за продуктами после работы, а вечером основная, поутихшая и поуменьшившаяся волна отхлынивает вспять, а навстречу движется волна средних размеров – очередная смена, учащиеся вечерних школ, студенты-вечерники, и вновь давка в транспорте, очереди у дверей кафе – отработавшие решили, как говорится, культурно отдохнуть, в будни это вполне по карману, даже при вечерних наценках.


Как в песне пелось: крепче за баранку держись, шофёр, проезжая мимо остановки, где шумит и негодует очередь


Такая усреднённая размеренность и справедлива, да неудобна: магазины вечером закрывались, хлеба, да что хлеба – спиртного не купить, если загулял или вдруг нагрянули гости (телефонов-то раз и обчёлся, заранее не позвонишь), за хлебом – в дежурный магазин или в «Елисеевский», торговавший на час, что ли, дольше, за выпивкой – стрелой на угол или за угол, пока не закрючили дверь, за пять, за три минуты до закрытия магазина, и упрашивать от сердца продавщицу, чтоб не спешила закрывать отдел, продала, та редко откажет, поскольку нагляделась, живёт с пониманием, или одалживать взаимообразно выпивку у добрых соседей (когда такие имеются, когда имеется у них спиртное), или спешить к ночному таксисту – червонец (цены семидесятых), и бутылка водки, извлечённая из приоткрытого багажника машины, у тебя в руках, или – два червонца (что почти чересчур) и заняты оба кармана. Это был редкий случай, когда машина с «зелёным огоньком» вдруг притормаживала в ночной темноте, шофёры – люди зоркие, и глаз у них намётан, они сразу понимали – клиент ли надеется попасть куда-нибудь в Бирюлёво или в Медведково (см. вторую часть главы «История, которая имела место в Петровском парке и около него»), либо сигналит покупатель. Можно, конечно, было сунуться и к швейцару кафе или ресторана, что работали допоздна, но там поди достучись, а в популярное заведение и поздним вечером ломятся желающие. Нет, таксисты надёжнее, и с ними проще, деньги-товар – цена определена, долго объяснять и канючить не надо, получишь своё без волокиты, в редких случаях звучал отказ.


Рекламный плакат фильма «Подруги». Надо было готовиться к войне и готовить к ней граждан страны


Такими были таксисты в те времена: на голове многоугольные, похожие на гайки, фуражки из кожзаменителя, лицо гордое и значительное, сама посадка за рулём веская, но и с вальяжностью, потому их и прозвали чуть подобострастно – шеф, вероятно, производное от чиф – старший помощник капитана на судне, привычней – старпом, потом, в восьмидесятых и далее, прозвание сменилось на залихватское «командир» (страна-то вновь отвоевала).

«Такси все улицы близки!» – твердила реклама. Только как его дождаться? Как перехватить? На улице почти невозможно, на стоянке – более чем проблематично. Когда машина подъезжала всё же к стоянке, очередь подавалась вперёд, иногда самые напористые и бессовестные вырывались из череды, распахивали двери такси, ныряли внутрь, и такси уезжало. Скандал ни к чему не приводил.

Так вот и было на этот раз. В очереди стояли две женщины – постарше и помоложе, наряженные, крепко нетрезвые, в голос разговаривали, переругивались с другими, а когда подъехала наконец машина, они, ругаясь и в бога, и в душу, именно ругаясь (об отличии брани от ненормативов, используемых для гладкости речи, см. в главе «О футболе как о футболе, и только о нём»), втиснулись в такси и уехали, не обращая внимания на возмущённую публику. Публика их почти наверняка узнала, и точно узнал их мемуарист, рассказавший об этом эпизоде. Да и какой зритель, тем более кинематографист не узнает знаменитую актрису Зою Фёдорову и очень популярную тогда, в шестидесятых годах, часто снимавшуюся Викторию Фёдорову. Мемуарист посетовал – зрелище тяжёлое, но и нелёгкая им обеим выпала доля.

Зоя Фёдорова прославилась до войны: заметная роль в фильме «Подруги», главная роль в фильме «Музыкальная история», не главная, но очень примечательная роль в фильме «Свадьба». Надо сказать, что была она не похожа на кинозвёзд той эпохи – ни на Любовь Орлову, ни на Марину Ладынину, ни на Валентину Серову, у неё совершенно иной тип лица, это лицо скорее молодой женщины шестидесятых, а не сороковых годов. И актриса она была превосходная, лирическая героиня, но видно, что может сыграть острохарактерную роль, это она с блеском позже и доказала. А вот о собственном её характере, если бы не данный сюжет, лучше промолчать: избалована, сластолюбива, легкомысленна, если не неумна. Когда она познакомилась с американским военным атташе Джексоном Тейтом, начала учить английский язык, и говорила игриво: англичане такие хулиганцы, даже велосипед у них называется – ебайсикл. Фотография, где Зоя Фёдорова позирует в американском кителе с чужого, конечно, плеча и фуражке, сохранилась. Американцы оставались пока товарищами по оружию, но то ж на фронте, во время войны, а здесь – посольство, дипломаты, военный атташе всегда и всюду считается, и справедливо, резидентом разведки, за что его, как правило, и высылают, объявив персоной нон грата. Тейта выслали, Зою Фёдорову арестовали и приговорили к 25 годам за шпионаж – передала секретные данные о том, как устроены русские девки: здесь у них зажигание, здесь сцепление, здесь педаль газа. Прошла она и Лубянку, и Лефортово, и Владимирский централ, называвшийся теперь обыденно и привычно – тюрьма, её били, обварили кипятком, к счастью, не повредив лицо, иначе бы в кино она не вернулась, тому есть примеры. Кто помнит актрису Валентину Караваеву, сыгравшую в картине «Машенька» и получившую Сталинскую премию, наверное, знает, что судьба у неё была не похожа, но будто и параллельна судьбе Зои Фёдоровой – брак с иностранцем-атташе, жизнь за рубежом, развод, безденежье, из-за чего пришлось зарабатывать чем придётся, даже торгуя собой, лицо ей порезали – так делают или конкурентки, или сутенёр, в результате, когда она смогла возвратиться на родину, сниматься её почти не приглашали (это версия неофициальная, рассказанная в кинематографических мемуарах, по официальной, малоправдоподобной – она попала в автокатастрофу, лицо было изуродовано, однако атташе на ней женился и увёз в Англию). У Виктории Фёдоровой судьба иная: родилась в январе 1946 года, жила в Казахстане, куда была выслана её тётя с семьёй, другая тётя получила не пожизненную ссылку, а 10 лет лагерей, и умерла до окончания срока. А Зоя Фёдорова вернулась в 1955 году, встреча с дочерью, которая почти не помнила мать, оказалась нелёгкой.

Такая история, вроде и далёкая от истории, рассказанной в песне, к счастью, и приютская коечка, и засъёмочки в профиль и в фас – лишь подробности сюжета городской баллады или жестокого, как весь XX век, романса (кто хочет узнать о структуре такого романса и такой баллады, пусть заглянет в первую часть главы «Немного о Марксе, ещё меньше об Энгельсе, а заодно – о дорогом Леониде Ильиче, прибавочной стоимости и много ещё о чём»). О характере и перипетиях жизни Виктории Фёдоровой я рассуждать не хочу – это одна из лучших актрис шестидесятых годов, а тогда очень хороших и замечательных актрис и актёров было десятью много, жаль, что она оставила кинематограф, её отсутствие чувствовалось, а это редко бывает.

Так что не Виктория, а звалась эта дамочка Шейлою, и оттого в песне имеются хронологические перестановки, контаминации – маму героини залопатили в сорок восьмом, на два года позже, и любовная драма происходит в другое время (дальше будет пояснено – когда). А почему имя звучало на гнилой иностранный манер, ответить просто: западное, иностранное, если не гниёт, то исходит тленом (см. главу «Неравнобедренные геометрические фигуры разного возраста, притягательности и достоинства»), а не истлевает, так гниёт.

А всё ей неймётся, даже материнский пример не впрок, чтоб форсить в джерси и в мохере, надо бегать по комиссионкам, а то и входить в контакт с иностранцами (см. главу «Немного о Марксе, ещё меньше об Энгельсе, а заодно – о дорогом Леониде Ильиче, прибавочной стоимости и много ещё о чём», часть вторую). Это джерси не какое-нибудь посконное, домотканое, подмётное, только именем и схожее с благородным заграничным материалом (см. в главе «История, которая имела место в Петровском парке и около него», в части, опять же, второй), этот мохер – настоящий мохер, пряжа, сделанная из шерсти ангорских коз, которая идёт и на свитеры, и на платья, и на костюмы, но ангорских коз в СССР что-то не упомню, и хорошую пряжу в мотках искать можно было днём с огнём, по крайней мере, в те годы.


Кадр из фильма «Дайте жалобную книгу». В этом эпизоде как раз и прозвучала лапидарная сентенция: «Начальство надо знать в лицо». Тут же было сказано о пальто: «Цвет ходовой – булыжный»


А в те-то – в какие? Если судить по тому, что милицейский сержант-ухажёр сдал в пошив ей букле на пальто, это – годы семидесятые, тогда и появились пальто из букле, ткани особой фактуры (слово «букли», памятное из учебников истории, подсказывает, что за такая фактура), хотя и раньше ткань была популярна, кепки из букле носили многие советские мужики, чтобы казаться солиднее («респектабельный» – слово позднее, без роду, без племени, сплошной космополитизм эпохи до конца освоенного космоса). А вот что в школе не учат, и приходится постигать на собственном горбу и плечах: «Ткани могут быть разносторонними и равносторонними. У разносторонних тканей лицевая сторона и изнанка различны по выработке, причем среди них есть в свою очередь односторонние и двухсторонние. У односторонних лицевая сторона имеет фасонную структуру, например букле, а изнанка гладкая и, как правило, плохо выделана. В двухсторонних тканях лицевая сторона и изнанка хотя и имеют различные рисунки, но обе хорошо выработаны и в равной степени могут быть использованы при шитье из них изделия. За последние годы также ткани стали выпускать не только одноцветными, но и двухцветными: одна сторона ткани черная − другая белая, одна серая – вторая в клетку и т. д.».


Постовой в полном облачении: кобура, портупея, китель, фуражка, регулировочный жезл


Да и сложение у влюблённого милиционера по тогдашним меркам, признаем, значительное: рост четвёртый, размер пятьдесят, то есть – 100 сантиметров обхват груди, 88 сантиметров талия, и сам 176 сантиметров в высоту, когда средний мужик был 168 сантиметров с кепкой, что из букле, что из габардина.

Про отдельные части фигуры не упоминается, а ведь от этих отдельных частей и их совместных пропорций зависит – какой фасон одежды выбрать, как сгладить или подчеркнуть в первом случае – недостатки, во втором – достоинства телосложения: «Если у мужчины длинная шея, линия плеч должна быть менее скошенной, воротник у пальто и костюмов соединяется с отворотами несколько выше обычного, горловину делают более закрытой. И наоборот, мужчинам с широкой и короткой шеей рекомендуется носить воротники ниже стандартного, горловину более открытой, линию плеч делать скошенной. В мужских костюмах рукава теперь укорачивают на 2–3 сантиметра против стандарта с таким расчетом, чтобы из-под них виднелись белые манжеты. Но если руки короткие, полные, широкие и как бы припухлые в кисти, носить такие рукава не следует, так как зрительно это еще больше укоротит руку, а белая полоса манжет привлечет внимание к некрасивой форме кистей рук.

Мужчине ниже среднего роста не подходит зимнее пальто, укороченное до колен, лучше делать его на 7–10 сантиметров ниже колена или носить куртку осенне-зимнего покроя, но без искусственно расширенных плечей и приспущенного до бедер хлястика или кушака, потому что эти детали укорачивают и без того невысокую фигуру. И наоборот, если человек худой и высокий, широкие плечи, приспущенный хлястик или кушак на зимней куртке зрительно немного расширят фигуру».

Некоторые по странному обыкновению, ставшему почти модой, и зимой носили кепку.

 
В пальто незимнем, в кепке рыжей
выходит парень из ворот.
Сосульку, пахнущую крышей,
он в зубы зябкие берет.
 

Это год 1955, но и в начале шестидесятых молодые ребята ходили по зиме в таком не греющем головном уборе, рискуя остаться и без волос, и без ушей. Зимы тогда были, не в пример нынешним, снежными и морозными, улицы города за ночь могло занести снегом целиком, расчищали лопатами дворники, снегоочистители подгребали стальными клешнями снежные горы, которые, переворошенные, захваченные по частям автоматическим подъёмником, поднимались вверх, чтобы низвергнуться в кузов грузовика, двигавшегося за снегоочистителем задом наперёд. Когда кузов наполнялся, машина уезжала, а её место занимала другая, с пустым пока ещё кузовом. Снег везли с улиц недалеко, его скидывали через ограждение прямо в Яузу. К весне лёд на реке подтаивал по закромкам, где подспудные течения образовывались от работавших водосбросов – Яуза была окружена какими-то фабриками, производствами – и некоторое время сваленные с грузовиков белые горы, вроде айсбергов, плавали в чёрно-синей непроглядной и летом воде, пока не пропитывались водой, не чернели и не тонули.

Да, зимы были зимами, и в кепке лишнего не побродишь, если только для форса или уж совсем нечего надеть: «Зимой мужчины носят шапки-ушанки, “кубанки”, папахи – либо целиком меховые, либо с суконным верхом. Такие меховые шапки гармонируют как с зимним пальто, отделанным меховым воротником, так и с демисезонным драповым пальто или полупальто.

К мужскому зимнему пальто, отделанному меховым воротником шалью, идут высокие меховые шапки из котика, каракуля или цигейки. Их обычно носят с небольшим проломом посредине или чуть примятыми спереди».

И, следуя сверху вниз, скажем несколько слов про обувь, которая, в соответствии росту, тогда была слишком больших размеров – 42 считался значительным, дальше – почти фантастика, на грани возможности, великан дядя Стёпа покупал сапоги 45 номер, трудно представить! «Для ноги с очень длинной ступней, размером 43 и выше, не подходит обувь на чрезмерно толстой подошве, ярких, бросающихся в глаза цветов, с вычурными пряжками и т. п. При короткой ступне лучше носить обувь не с полукруглым носком, который зрительно как бы укорачивает ступню, а с удлиненным». Сейчас такой размер – 43 – считается средним.

Многое поменялось, ушла в никуда советская мода, которая не просто манифестировалась: «В погоне за покупателями новых костюмов создатели буржуазных мод часто стремятся бить на низменные чувства человека. Особенно это сказывается на женских платьях. Отсюда недопустимо вызывающе открытые дамские туалеты, в которых “модница” появляется в гостях, в театре, на вечере с совершенно обнаженными плечами и спиной, открытой до пояса, а ткань платья откровенно обтягивает ее формы. Женщина в подобном туалете никак не может вызвать к себе чувство уважения.

В нашей стране и странах народной демократии моды создаются и развиваются под влиянием стремления непрерывно совершенствовать человека, облагораживать не только его духовный мир, но и его внешность, улучшать и украшать жизнь народа. Если посмотреть на общее направление развития нашей моды, то станет ясным, что его определяет тенденция создавать наиболее красивые, удобные, изящные платья, пальто, костюмы, обувь, в которых человеку было бы хорошо, приятно работать, заниматься спортом, отдыхать и развлекаться».

Советская мода была, плюсы и минусы её можно обсуждать, но невозможно отрицать её существование. Кроме того, мода − в первую очередь, инерция, накапливается масса определённых стереотипов, которым большинство пытается следовать, а меньшинство хочет нарушить или отвергнуть. Например, было заведено шить пальто в ателье либо у частного портного. Считалось, что пальто, таким образом шитое («строенное», говорили, вкладывая в это определение и гордость удавшегося свершения, и муки затрат и стараний, сколько ударных строек пальто увидит за свою жизнь человек?), добротнее покупного в магазине, значит, служить оно будет дольше, а поизносится – можно и подбой сменить, и – на крайний случай – перелицевать, если будет носить сам, перешить, если пальто отойдёт другому, потому ткань брали с расчётом и на перелицовку, букле-то никак не перелицуешь.


Часть рекламного буклета, посвящённого ателье и мастерским


Сколько брать? – главный вопрос. Ответ невесел: если шить в ателье, то с запасом, если у частника – можно почти впритык, и не потому, что в ателье не жалеют чужую собственность, кромсают направо и налево, а потому что нормы выработки излишне велики, с мелочами возиться попросту некогда, на хлеб не заработаешь: «Нередко, например, применение действующих норм времени пошива одежды по индивидуальным заказам населения приводит к тому, что у закройщиц не хватает времени на художественное исполнение заказов. В результате лучшие мастера, которые, несмотря на это, шьют изделия отличного качества, иногда не выполняют план и получают заработную плату меньшую, чем остальные, хотя их работа пользуется большой популярностью.

Для ателье, например, Москвы невыгодно принимать заказы на пошив брюк, мужских костюмов, на перелицовку изделий, поскольку нормы времени на эти операции слишком малы, незначительны расценки оплаты труда. Ведь фонд заработной платы планируется и устанавливается ателье вышестоящими организациями. Чтобы выполнить такие заказы, надо или перерасходовать фонд заработной платы, или превысить прейскурантную цену. Поэтому ателье стараются отказаться от подобных заказов».

То ли чтобы отвадить клиентов, то ли по действительной бедности, в ателье зачастую требовали, чтобы клиент сам доставал и «приклад» – подкладку, ватин на простёжку. И пахло в ателье как-то очень тяжко, отпариванием, утюженьем, толстым сукном – сукно ведь пахнет особо, душно, придавливая, что ли, кто служил в армии – знает.

У частного мастера всё по-другому. Он постарается выкроить из отреза сукна, купленного впритык, что нужно, прикинет и раз, и два, и пять, если потребуется. Шить он будет долго, но не много дольше, чем в ателье, возьмёт дороже, но это будет вещь так вещь.

Напомню старый анекдот, который анекдотом, собственно, не является. Мастер шил брюки долго и когда все же закончил, заказчик посетовал: даже сам господь бог – анекдот советский, а потому некоторые слова, в духе времени, пишутся со строчных – сотворил этот мир несколько быстрее. «Вы правы, молодой человек, – ответил мастер. – Но вы посмотрите на этот мир. А потом взгляните на эти брюки!» История рассказывается как анекдот, потому что не помнят и знать не знали, кто же сказал эти замечательные слова, думают, что слова народные, то бишь – фольклорные (о том, кто сочинял советский фольклор можно прочитать в главе «Неравнобедренные геометрические фигуры разного возраста, притягательности и достоинства»). Но сказал их реальный человек, отец кинорежиссёра Юлия Райзмана, знаменитый портной.

Некоторым деятелям советской эпохи сказочно повезло – их близкие родственники были наделены практическими талантами, что позволяло отпрыскам развивать и совершенствовать таланты художественные. Известной портнихой была мать Алексея Аджубея, и потому он со спокойной душой мог поступить в театральное училище, а затем на факультет журналистики, превосходным портным был отец поэта Семёна Кирсанова, и тот подтрунивал над композитором Модестом Табачниковым: портной всегда выше табачника, соавтору надо принять субординацию.

И, уж к слову пришлось, когда поинтересовались, откуда такая странная фамилия у английского режиссёра Питера Брука, двоюродного брата режиссёра Валентина Плучека, то острослов заявил – чего странного, на вывеске его родителя так и значилось: закрой мужских брук.

Попасть к частному мастеру было сложно, надо иметь знакомства, чтобы получить рекомендацию, потом дождаться очереди. В государственном ателье, где осуществлялся индивидуальный пошив одежды, очередь тоже бывала, но дождаться можно. Стоимость пошива немногим ниже, чем у частного мастера, поскольку в государственном ателье она складывалась из трёх составляющих: стоимость сырья и материалов (11,3 %), основная и дополнительная заработная плата (61,3 %), накладные расходы (27,4 %). Считалось, что у частного мастера накладные расходы отсутствуют, технику он эксплуатирует собственную, а не казённую.

Автор монографии, посвящённой себестоимости, тарифам и рентабельности бытовых услуг, поясняет: «Сейчас тарифы на индивидуальный пошив одежды дифференцируются по категориям предприятий: ателье высшего разряда, ателье разряда I, ателье разряда II и мастерские. Для ателье высшего разряда тарифы наиболее высокие, для мастерских – самые низкие». Причём, что интересно, тарифы зависят не от трудозатрат, но от количества мастерских и ателье в районе, а также от оформления помещения, в котором работает ателье, опять-таки, респектабельности, солидности.

Моды проходят, устаревают причины, которые формируют те или иные привычки, склонности, и в семидесятых годах пальто в ателье, как правило, не шили – вот тот самый анахронизм, сдвиг во времени: «Снижение удельного веса услуг по ремонту и пошиву одежды и обуви – следствие более быстрого роста других видов услуг, а также результат увеличения розничной продажи, расширения ассортимента и повышения качества готовых изделий. Это особенно относится к повышению качества готовых изделий. Что касается услуг по индивидуальному пошиву одежды, то в будущем не следует ожидать слишком резкого снижения доли этих услуг. Это определяется размерами значительного неудовлетворенного спроса населения на готовую одежду». Продолжали шить костюмы, заказывали брюки по индивидуальной мерке, и в том кроется несходство, глубокая рознь: два закройщика с брючником могли только запить одновременно, не совместно, но работу их и сравнивать нечего, закройщики – техническая интеллигенция, брючник – аристократ, у него ремесло деликатное. «Гульфик строится по чертежу так: проводим прямую и на ней откладываем точки: верхний край, вогнутое место, выступ, наибольшую длину. Прочертим сначала прямой угол, затем вогнутые и выпуклые кривые в соответствии с чертежом», – что-нибудь поняли? То-то и оно. Тайна для посвящённых.

А про ателье есть забавный анекдот, который лучше показывать, нежели рассказывать, но уж расскажу.


Карамель «Раковая шейка» создал до революции А. Абрикосов. Он же придумал карамель «Гусиные лапки». По-видимому, эта реклама как раз таких конфет, только название после изменилось


Приходит мужик в ателье, говорит: «Гляньте, что вы мне за костюм пошили. Тут косит, тут засборено, тут вообще чёрт-те что». – «Да-да, – говорят в ателье, – вы правы. Сейчас поправим. Так, вот это плечико подымите чуть вверх, а это немного опустите, правую ногу слегка согните в колене, левую предельно распрямите, корпус повернут против оси. Взгляните в зеркало. Хорошо?» – «Хорошо». – «Старайтесь так и ходить». Идёт мужик по улице, а за спиной у него перешёптываются: «Такой урод, и в таком замечательном костюме…»

И пусть себе идёт. Красивой одеждой и похвастать не грех. А мы теперь мысленно переместимся к метро «Динамо» (об этих чудесных местах подробно рассказано и в обеих частях главы «История, которая имела место в Петровском парке и около него», и в главе «И после войны. Взгляд на мир от павильона “Пиво-воды”», и в главе «О футболе как о футболе, и только о нём»), где сержант из милиции, подобно героине песни «Леночка», стоял на посту, регулируя движение городского транспорта, иначе зачем же со свистком мелодичным во рту?

То, что он оставил вверенный ему родиной пост, конечно, его не красит, но с любовью не шутят. Так было, так будет во все времена. А вот название «раковая шейка», по названию полюбившейся народу карамели, у милицейского фургона было не всегда, раньше называлась такая машина «чёрной марусей», позже «чёрным воронком». Отчего «маруся», толковать-перетолковать, хватит на отдельную главку; почему «воронок», ответить можно коротко – по песне.

 
Чёрный ворон, что ты вьёшься
Над моею головой.
Ты добычи не дождёшься,
Чёрный ворон, я не твой.
 

В общем, погибаю, но родной народной милиции не сдаюсь. Что же до всенародно любимой карамели, то кузов милицейского фургона по форме напоминал очень большую, не ужевать в одиночку, карамелину. Название «чёрный воронок» помянуто у Владимира Высоцкого в песне про джинна, написанной в 1967 году.

 
Вот они подъехали, показали аспиду!
Супротив милиции он ничего не смог!
Вывели болезного, руки ему за спину
И с размаху кинули в черный воронок.
 

Выходит, что и эта подробность ахронологична. А уж как ахронологичны два хмыря из Минздрава, которые рассказали, что та самая Шейла в дурдоме малость очухалась. Карательная психиатрия стала развиваться в СССР аккурат в середине шестидесятых, до того в сумасшедший дом попадали граждане, отягощённые психическими расстройствами, как правило, с определённым диагнозом, там и от настоящих психов было не протолкнуться (см. главу «О литерных психах из больницы № 5, которая находится совсем не там, где принято думать»).

С определённостью утверждать можно лишь одно: жуткое наваждение сошло на сержанта в день воскресный, день выходной. Это милиция на посту ежедневно и ежечасно, а простые советские люди работали шесть дней кряду, но один день – отдыхали, гуляли в парках, посещали выставки, ходили в кино. Те же людские волны, что и в обычный будний день, но поспокойнее, послабее, потише. И только если на стадионе «Динамо» должен был состояться футбольный матч, по столице прокатывала волна, которую еле-еле сдерживала конная милиция, и то до известных пределов.

На что способны истинные болельщики, увидели в марте 1953 года. Милицейские кони вставали над толпой на дыбы, как на Аничковом мосту, изваянные скульптором Клодтом, и падали, резаные ножом. Легковые автомобили сносило в стороны, грузовики поворачивало. Когда улицы опустели, на мостовой валялись части одежды, непарная обувь, лежали растоптанные и смятые тела. Так проходит цунами, сметая, что встретит. Затем предстояло жить. Будни сменяли праздники и вновь наставали будни. Такая вот череда.

 

Про маляров, истопника и теорию относительности

…Чуйствуем с напарником: ну и ну!
Ноги прямо ватные, всё в дыму.
Чуйствуем – нуждаемся в отдыхе,
Чтой-то нехорошее в воздухе.
 
 
Взяли «Жигулёвского» и «Дубняка»,
Третьим пригласили истопника,
Приняли, добавили ещё раза, —
Тут нам истопник и открыл глаза
 
 
На ужасную историю
Про Москву и про Париж,
Как наши физики проспорили
Ихним физикам пари,
Ихним физикам пари!
 
 
Всё теперь на шарике вкривь и вкось,
Шиворот-навыворот, набекрень,
И что мы с вами думаем день – ночь!
А что мы с вами думаем ночь – день!
 
 
И рубают финики лопари,
А в Сахаре снегу – невпроворот!
Это гады-физики на пари
Раскрутили шарик наоборот.
 
 
И там, где полюс был, – там тропики,
А где Нью-Йорк – Нахичевань,
А что люди мы, а не бобики,
Им на это начихать,
Им на это начихать!
 
 
Рассказал нам всё это истопник,
Вижу – мой напарник, ну прямо сник!
Раз такое дело – гори огнём! —
Больше мы малярничать не пойдём!
 
 
Взяли в поликлинике бюллетень,
Нам башку работою не морочь!
И что ж тут за работа, если ночью – день,
А потом обратно не день, а ночь?!
 
 
И при всёй квалификации
Тут возможен перекос:
Это ж всё ж таки радиация,
А не просто купорос,
А не просто купорос!
 
 
Пятую неделю я хожу больной,
Пятую неделю я не сплю с женой.
Тоже и напарник мой плачется:
Дескать, он отравленный начисто.
 
 
И лечусь «Столичною» лично я,
Чтобы мне с ума не стронуться:
Истопник сказал, что «Столичная»
Очень хороша от стронция!
 
 
И то я верю, а то не верится,
Что минует та беда…
А шарик вертится и вертится,
И всё время – не туда,
И всё время – не туда!
 

1963

Глава очередная
Про пар по колено, то есть об истопнике и прочих полуофициальных лицах

Когда шутят физики, дети могут спать спокойно. – Далёкая Альфа, на которую никак не отправятся. – Кое-что о представителях малярного сословия. – Гром штанов и бессмертная краска. – Питие в командном зачёте. – Петровский парк. «На семи ветрах». – Обязательность питейных ритуалов. – Циркадиадные циклы ЖЭКа. – О гнусности проклятых Каздалевских


В 1966, когда не ошибаюсь, году, что не суть как важно, время-то – непрерывный континуум, год туда или год сюда – от него не убудет, вышла книжица с необычным на тот момент названием «Физики шутят». Формула, вынесенная в заголовок, напоминала, с поправкой на обстоятельства и условия эксперимента, прямо-таки сентенцию из повести Карамзина: «И крестьянки любить умеют». Оказывается, и эдакие серьёзные люди находят время если не позубоскалить, то улыбнуться супромеж нелёгких трудов – перенос материи в антиматерию, при определённой усушке её и утруске, допустимых в погрузочно-такелажных работах, где круглое – кати, квадратное – волоки за шиворот, остальное – как укажет старшой. Шутили, правда, физики исключительно заграничные, и шутили как-то не очень смешно – насчёт диссертационной защиты, научных публикаций, соавторства и плагиата. Однако лиха беда задел, первый закон термодинамики комом, не ошибаются только те, кто не пьёт шампанского.

И в году 1968, здесь ошибки быть не может, почему – о том сейчас узнает читатель, появилось уже расширенное издание. Названо оно «Физики продолжают шутить», что противоречит здравому смыслу: как так продолжают, ведь тексты в книге помещены те же самые, а добавленное совсем не блещет новизной, отсмеяно сколько-то лет назад. Но главное, чем отличался этот сборник от предыдущего, – наличие текстов, принадлежащих советским авторам, из которых некоторые – учёные (к советским физикам притесались отчего-то писатели). Выходит, и они не отстают от зарубежных коллег, шутят себе и шутят, расположившись, будто у печки-буржуйки, у потрескивающего уютно синхрофазотрона (поэты и тут поспели, воспев:

 
Женщина стоит у циклотрона —
стройно…
 

Пришла с мороза, раскрасневшаяся, вот и решила погреться. А слово «синхрофазотрон» рифмовке никак не поддалось, «циклотрон» тоже зарифмовался со скосом). Это была научная социалистическая революция, по крайней мере, в масштабах советской физической науки. Ещё год назад такая книга появиться никак не могла. Почему? Да потому что год назад государство, напрягая ресурсы и силы, праздновало пятидесятилетие Октябрьской революции. А во времена такого круглого юбилея – шутки в сторону, надо не посмеиваться, будь ты хоть физик, хоть бухгалтер, а подводить итоги, составлять планы на будущее (о подготовке к юбилею сказано кое-что в главе «История, которая имела место в Петровском парке и около него», части второй). Год спустя можно и посмеяться, без пустого хихиканья и зубоскальства, а строго, на твёрдой научной основе, так сказать, дать наш советский ответ представителям западной науки, которая, как известно, обречена вместе с капиталистической системой, дышит на ладан и никак не может надышаться.



Тот самый сборник «Физики продолжают шутить»


Отечественные физики, следует заметить, не в первый и не в последний раз брали на себя роль оппонентов своих зарубежных коллег. Те сделали атомную бомбу, наши поднатужились и сделали свою, тоже атомную, но, в отличие от западной, честную и справедливую, крепким белым грибом стоящую за мир во всём мире. Об этом, чтоб не ходить далеко, можно справиться в кинокартине «Девять дней одного года». Это замечательный фильм во всём, что не касается только науки. Тут есть и атмосфера времени, и актёры играют превосходно, и взаимоотношения персонажей верны. Но то, как показана работа физиков, то и дело сбивающихся на постороннюю лирику, забавно. Хотя, может быть, это сами физики продолжают шутить: «Диспетчерский зал современного физического института. Холодное, пустое зеркало кафельного пола, потоки света откуда-то сверху – и сотни приборов на полукруглой передней стене: гигантские пояса циферблатов и стрелок, то бегущих широкой лентой, то скопляющихся в многометровые прямоугольники, простроченные изящным пунктиром матовых сигнальных лампочек». Циферблаты, вспыхивающие сигнальные лампочки – да это же междугородняя телефонная станция, где абонентов соединяют вручную: алло, коммутатор, девушка, пожалуйста, И1-29-14. Уголок имени Дурова? Работает ли аттракцион «Железная дорога»? Ах, поезда ходят по зимнему расписанию, из норы в нору… А то, как старательно физики пытаются запустить термоядерную реакцию, командуя: разряд, ещё разряд, – отсылает память к работе Павла Федотова «Анкор, ещё анкор!» (а от неё, в свою очередь, к фильму «Удар! Ещё удар!», где и название, и сюжет будто бы заимствованы у этого замечательного мастера).


Д. Данин «Добрый атом».

Автор старается убедить, что атом бывает добрым. Прямо как в анекдоте – эта граната не опасная, она ручная


Кстати, время, когда Михаил Ромм делал свой фильм, к шуткам не располагало, скорее, к серьёзу: восстанавливались – думали – нормы партийной жизни, проходила – надеялись – десталинизация. И никак иначе, единственно в таком контексте воспринимается эпизод, когда облучённый физик Гусев, лежащий почти недвижно в постели, смертельно больной, встаёт и, еле одевшись и собравшись, бредёт в институт. Так Павел Корчагин восстаёт с одра болезни и отправляется на собрание, бить идеологических противников.


Плакат к фильму «Девять дней одного года».

Замечательная картина, только не о физиках, а о времени


Но это в прошлом, как в песне: это было недавно, это было давно. Партийные нормы – думали – восстановлены, десталинизация – надеялись – проведена. С атомной бомбой в руках, с фазотронами, где идут бесконечные неуправляемые ядерные реакции, можно и пошутить. Другое время на дворе, и пьеса Эдварда Радзинского «104 страницы про любовь» зафиксировала то самое другое время: диковинные физики с химическим уклоном (зачем им какие-то пробирки и разная стеклотара?) шутят напропалую, доктора наук, академики – все исполняют песни про пиратов, великий Гальперин ставит опыты, рвя неведомые проволочки, а персонажи собираются и никак не уедут в командировку – на Альфу, которая загадочнее даже проволочек великого Гальперина и таинственных стеклянных пробирок. В поставленной по этой пьесе кинокартине «Ещё раз про любовь» режиссёр, явно гуманитарного умственного склада, пасовал и перед такой нехитрой наукой, а потому свёл производственный цикл к упоминаниям о великом Гальперине и возможной командировке на Альфу.


Плакат к фильму «Ещё раз про любовь».

Как ни странно, фильм до сих пор хорошо смотрится, а ведь режиссура самодеятельная


Такова наука в разумении обычного человека, так сказать, честного обывателя, что отразилось и в песне о малярах с истопником.

Персонажи этой фантазии – люди не простые или, вернее, простые, однако недюжинные, находящиеся при казённой службе, а потому от них можно ожидать разных причуд. Оговорено это и в заглавии, лишь до времени и поры рассеянная публика не обратит внимания на подсказку.

А взять хотя бы маляров. Этот тип запечатлён отечественной литературой, как ни странно, куда более основательно, чем многие другие типы. О них писал сам Федор Михайлович Достоевский: маляры-то, важнейшие персонажи в романе «Преступление и наказание», столь надышались краски, – свинец по мозгам бьёт посильнее клея – что признались в убийстве старухи-процентщицы, а заодно и Лизаветы. И ведь справедливо, для детективного романа, а «Преступление и наказание», разумеется, детектив, только социальный, вроде романов Диккенса, что должен присутствовать дополнительный, запасной вариант толкования интриги. Может, крепко под свинцом маляры старуху с её приживалкой и укокошили, а уж Раскольников себя оговорил (у Достоевского вроде бы напротив, что в техническом переводе означает: амбивалентно).

Непонятные они, маляры. Таинственный мастер из рассказа Тэффи, поющий меланхолически одну и ту же песню, в такт работе: «Последний нонешний денечек», – не способен красить без белил. Добавляет их в любой колер, отчего цвет теряет свою яркость, определённость. По его воззрениям, без белил никак нельзя. «Голубчик, ты, что же, зарок такой давал без белил-то не красить?» – вопрошает его хозяйка квартиры. Он отмалчивается и ладит своё. А когда хозяйка сама взяла да покрасила стены в чаемый ею, гудящий от густоты красный цвет, маляр оцепенел. Нельзя ведь без белил. И лезть в чужое рукомесло, чтобы нарушить главное и основополагающее правило, заказано. Это разрушительно (сейчас бы сказали «деструктивно», хотя замена сомнительная).

Чуть поближе к периоду развитого исторического материализма – рассказ «Сверху вниз наискосок» Виктора Драгунского, хорошего знакомого АГ. Тут и не маляры, а бригада малярш работает при ЖЭКе. Они поют хором песню «Ландыши, ландыши» и ходят, словно наполеонши побелки и колера, в бумажных треуголках, сделанных из листов газеты, может, «Известий», а то и «Правды». Газета прочитана – кем и когда уточнению не поддается, её аккуратно раскладывают на столе, выглаживают ладонью страницы, потом складывают, перегибая, разглаживают по острой грани, чтобы не топорщилась и крепче держалась конструкция, потом ещё раз складывают, перегнув, загибают к себе углы, поворачивают, так надо, потом надо снова вывернуть. И получается головной убор, что спасает от жаркого солнца и от пыли, и от капель краски, летящих с кисти или из распылителя. И ещё на маляршах рабочие штаны, которые гремят, в краске заскорузнув, словно кровельное железо. Краска впиталась, высохла, и штаны теперь будто жестяные. А уж сама краска – не забыть вовек. И запах, и цвет. Да она и сейчас жива, вытерпев и перетерпев и нововведения, и веяния прогресса, и разные общественные формации – от почти ручного социализма до озверело дикого капитализма, сорвавшегося с цепи. Краска почему-то возрождается ранней весной, такой краской, «коричневой с небольшой краснотой», красят цоколи домов, выводят ею бордюры, она взбегает на двери парадных и облекает их, поглощая навсегда. В самые парадные, кажется, её не пускают, по крайней мере, эдакого не упомню.

Такой краской надышишься, не отличишь родного папу от чужой мамы. Голова будет лёгкой и в ней станет шуршать, как шуршит треуголка из газеты, наводя мысли по-наполеоновски величавые, а тело загромыхает, словно пропитанные краской насквозь малярные штаны.

…Чуйствуем с напарником: ну и ну! Ноги прямо ватные, всё в дыму, – и слово «напарник» здесь выглядит производным синонимом к слову «дым». Герои запарились на работе, где что ни день – гарь коромыслом, баня по-чёрному. Баня, впрочем, ассоциация окказиональная, а потому возможны иные, и к случаю.

В цикле стихов, привезённых из Тифлиса, у Осипа Мандельштама есть стихи о грузинском вине.

 
Кахетинское густое
Хорошо в подвале пить, —
Там в прохладе, там в покое
Пейте вдоволь, пейте двое,
Одному не надо пить!
 
 
В самом маленьком духане
Ты обманщика найдешь.
Если спросишь «Телиани»,
Поплывет Тифлис в тумане,
Ты в бутылке поплывешь.
 

А тут с точностью прямо до наоборот: мозги поплыли, руки-ноги тянут вниз, ставши двоюродными. Единственный способ попытаться всё вернуть на своё место – выпить, чтоб сполоснуть мозги.

Про то, что взяли не что-то там, а «Жигулёвского» и «Дубняка», вспомним чуть ниже, а вот что третьим пригласили истопника никак нельзя откладывать на затем. Трое – двое, мандельштамовские стихи и тут не исчерпывающие, импрессионистичные, поскольку речь идёт о местных обычаях и законах. Что ни место, свои обычаи и свой же закон. «Телиани», может, и пьётся тет-а-тет, но «Дубняк» с «Жигулёвским» не располагают к минимализму. Да и не сами по себе напитки, эпоха звала, размыкала пространство и время.

В «Памятных записках» поэт Давид Самойлов, рассуждая о характере семидесятых годов XX века, этой поры засыпания, общественной дремоты по всему СССР при редком всхрапывании спросонок – он не видел ещё ни восьмидесятых, ни начала девяностых – говорил о повальном пьянстве и вводил градации: натроишник, надвоишник, наодногошник.

Пить в одиночку! увольте, – чем с самим собой, лучше с чёртом, – прав Владимир Высоцкий. Один на один – конечно, полное вырождение. В шестидесятых годах о таком и подумать было нестерпимо. Перспектива страшнее, чем надышаться казённой красно-бурой краски. Нельзя, невозможно, пить без третьего – окончательный и бесповоротный алкоголизм, падение на дно социального оврага с покатыми, но осыпающимися то и дело склонами.

И уж если общество выталкивает человека на улицу – в торговле спиртным произошли значительные изменения – надо искать выход (какой выход с улицы? выход куда?): «Водки при Хрущеве пьют больше, и пьяных на улицах прибавилось, потому что он запретил мелким забегаловкам торговать водкой в разлив. Вот молодые парни и покупают в магазине бутылку водки, сообща распивают ее в подворотне, быстро, не закусывая, и мигом пьянеют. В мелких забегаловках они бы непременно заели “сто грамм” бутербродом».


Молодежное кафе


Время бутерброда прошло, он больше не в законе, пал лицом вниз, придавленный обстоятельствами, поверженный, неоценённый по достоинству. И только ли бутерброд. Ушли навечно и «наркомовские» сто граммов, и «прицеп». И шалманы ушли (кто хочет вспомнить, пролить слезу, пусть заглянет в главу «И после войны. Взгляд на мир от павильона “Пиво-воды”»), уступили место чинным буфетам в местах культурного отдыха, молодёжным кафе с отчетливо современными названиями – «Юность», «Космос», «Ромашка», «Золотой якорь» (см. для сравнения главу «По горячим следам давно остывшего лапшевника»).

Вытесненные из жизни вещи и понятия уходят – в словарь одни, на свалку иные, и те, и другие – в чулан искусства, если повезёт, что, впрочем, тоже относится к формам забвения, истирания в пыль и ничто от повторений:

 
Мы научились под огнем ходить, не горбясь,
С жильем случайным расставаться, не скорбя.
Вот потому-то, наш родной гвардейский корпус,
Сто грамм с прицепом надо выпить за тебя!
 

До середины шестидесятых годов сохранялись ещё пивные балаганы, где два столика, разумеется, без стульев, прилавок, кран, откуда пиво наливает в кружки, большие и маленькие, разливальщица-буфетчица, и сушки горкой лежат на блюде, крепкие, не сломать, только держать во рту, вроде соски, присыпанной солью, пока не разойдётся постепенно. А там и пивные закрыли, изгнали на задворки, в чащобы. Была пивная чуть подалее от трамвайной линии, именно и впрямь на задворках уголка Дурова, немного пройти по бульвару. Какие там лица маячили, какие люди бродили.

А пивная в Петровском парке, «На семи ветрах»? Как-то выпивали с товарищем в недостроенной и оставленной без шпиля сталинской высотке за этим самым парком, и вспомнились стихи, под разговор и выпивку тогда читали стихи, а не листали планшетники, возможно, и оттого, что стихи тогда были, а планшетников не имелось:

 
Я приеду к ней как-то пьяненьким,
Завалюсь во двор, стану окна бить,
А в моем пальто кулек пряников,
А потом еще – что жевать и пить.
 

«Это кто?» – спросил товарищ. – «Леонид Губанов». – «Лёня Губанов? Это какой, однорукий, что ли?». Был такой однорукий завсегдатай в пивной «На семи ветрах».

Пивная требует упрочения, пивная – на земле, опирающаяся на твердь, утверждённая на плоском месте. Пивной бар – совсем другое. Или верхотура, или вниз по ступенькам, подвал, разновидность катакомб, где каждый тебе, словно первохристианин, и неофит и проповедник. Бродят с кружками от стола к столу, вступают в беседу, неся только им одним известную истину совсем неизвестным им случайным людям. Ищут отклика, единения. Горе человеку быть одному. Быть вдвоём – горе вдвойне. Компания – это когда больше двух.

Попусту ли вопрошают герои песни из кинофильма «Формула радуги» (и этот фильм о роботе, ставшем двойником его создателя, как в фильме «Его звали Роберт»):

 
Ну, где ты, друг, наш третий друг?
Засыхает плавленый сырок.
 

Третий нужен, когда набирают должную сумму на бутылку, чтобы потом вместе «взять по банке». Это отдельный и важный штрих. Пили-то, скинувшись, не в помещении, а на улице – в сквере, где «детские грибочки», по слову Высоцкого, на площадке для активных игр; там имелся обычно деревянный домик, дети туда не лазили, домик был обжит взрослыми дядями, выпив, они ещё могли в таком домике и отлить накопившееся.


Плакат к фильму «Осенний марафон», фильму, который представлялся автору сценарий совсем другим. Но как вышло, так вышло


Процесс выпивки стационарной обставлен многими ритуалами – об этом пространно говорится в сценарии фильма «Осенний марафон»: выпить, посидеть, помолчать, тостуемый пьёт до дна.

Ритуалы, в упрощённом, облегчённом, усечённом виде сохраняются и при такой вот будничной или «технической» выпивке под открытым небом, художники сказали бы − на пленэре.

И бывают ситуации, когда третий нужен не от нехватки финансов, какая нехватка, если плавленый сырок уже куплен. Да неужто на сырок хватило, а на выпивку недостало? Присутствие третьего – ритуальное, необходимое, непременное: втроём, как три товарища, три танкиста, три богатыря, три медведя на велосипеде. Выпить и поговорить. И ещё выпить, и продолжить разговор.


Котельная. Это и есть печь


И в другой своей песне «Вальс его величества, или Размышления о том, как пить на троих» АГ изображает эту самую номенклатуру питья, систему присущих ей мер и весов, очерёдность, продиктованную обстоятельствами и приноровленными к обстоятельствам правилами (см. главу «Кусты, на которых растут стаканы, она же – Ars vine aqua»). Об этом пойдёт речь потом, а сейчас вернёмся к песне о малярах и об истопнике.

Истопник, человек, далёкий от внешнего мира сего, обитающий в полутьме, жаре, угольной пыли и крошке. В котельную, подвальное или полуподвальное пространство, где он работает, хозяйничает, а то и спит – кто проверит? – вход запрещён, как-никак служебное помещение. Дверь распахивается только лишь тогда, когда уж совсем делается душно и надо слегка проветрить.

Истопник приступает к работе в начале отопительного сезона, осенью, и не ранней. Летом истопник не нужен до такой степени, что он впадает в спячку, ожидая прихода осенних праздничных холодов. Праздничных, ибо отопительный сезон начинался в аккурат к октябрьским праздникам, что справлялись, кто не помнит, в ноябре.

Система отопления старая, требует понимания, ухода, подкидывать лопатами уголь в топку – занятие не из лёгких. И допустят к такому делу человека крепкого, обстоятельного, эдакого, как говорили до тех десяти дней, которые изрядно порастрясли этот мир, «дядю». Времена, когда в котельные, будто в скит, уходили разочарованные общественной жизнью, наложившие на неё епитимью молодые люди, пока не настали.

Итак, если истопник, то уж почти наверняка события разворачиваются ближе к зиме. Или к весне, но покамест – неблизкой. Кстати, и знаменитые стихи Б. Пастернака, разобранные на сплошные цитаты:

 
В пространствах беспредельных
Горят материки.
В подвалах и котельных
Не спят истопники, —
 

можно толковать, основываясь на той же самой подробности: летом истопник ни к чему, он – персонаж сезонный, умирающий и возрождающийся, в соответствии с циркадиадными циклами, то бишь – фигура мифологическая, лишь представляющаяся бытовой, пусть он и числится в списке работников ЖЭКа.

Именно присутствие истопника лишний раз подтверждает: герои песни – жэковские (потом учреждение, пытаясь запутать следы, чтобы уйти от преследования жильцов и общественности, не раз и не два меняло названия) работники.


Этикетка одного из «Рижских» пив. ГОСТы определяют состав напитка, но зависит он от воды, а вода всюду разная. Впрочем, и этикетки


И если с персонажами дело как-то определилось, то пора обратить внимание на антураж, предметы, которыми они с большим удовольствием манипулируют.

Ну вот хотя бы пиво. Казалось бы, что о нём рассуждать, всё и так понятно. Это лишь казалось.


Пиво «Жигулевское


«По способу обработки пиво подразделяют на пастеризованное и непастеризованное, а по цвету – на светлое и темное. Из светлых сортов в торговлю поступает пиво “Жигулевское”, “Рижское”, “Московское”, “Ленинградское”, “Киевское”, “Львовское”, “Белорусское”, а из темных – “Украинское”, “Мартовское”, “Рижское темное”, “Бархатное” и “Портер”. Кроме того, вырабатывается еще пиво “Рижское оригинальное”, “Московское оригинальное”, “Ленинградское оригинальное” и другие сорта», – здесь, прервав ненадолго цитату, отметим любопытную особенность самого цитируемого текста, либо – по желанию – авторского подхода (ныне это называется почему-то стратегией или дискурсом, хотя стратегия – линейна, однонаправлена, дискурс – по определению, двойствен, а то и раздвоен, не уверен, верно ли выбрано направление, а подход – цикличен, так штангист подходит к штанге, примеривается, даже пробует поднять, не выходит, он отступается, делает перерыв, впереди ещё две попытки). Итак, названия сортов пива даны без каких-либо кавычек, необходимых по законам пунктуации. Они фигурируют здесь не в виде названия, а как собственные имена. Это личности, со своей натурой, характером, повадками и привычками, своими требованиями, своими капризами, с которыми надо мириться, чтобы не испортить отношений, коими дорожат.

Ещё бы: «В зависимости от рецептуры и способов приготовления каждый из указанных сортов обладает особым вкусом и ароматом, а также различным содержанием спирта. Так, светлые сорта пива – “Жигулевское”, “Рижское”, “Московское”, “Киевское” – имеют хмелевой вкус и аромат, выраженные в различной степени. “Ленинградское светлое” пиво отличается заметным винным привкусом и более высоким содержанием спирта», – вот и натура, и характер, некая родственно-семейная общность, отличающая эти сорта от других. – «Все темные сорта пива имеют солодовый вкус и аромат, а “Ленинградское темное”, “Двойное золотое” и “Портер”, кроме того, и винный привкус».

А тут о привычках, повадках, капризах: «При температуре 12о налитое в бокал пиво должно давать устойчивую пену и медленно выделять пузырьки углекислоты. Помутнение пива может произойти в результате выпадения белков или последствия заражения пива микроорганизмами. К другим порокам относится появление постороннего вкуса и запаха, а также присутствие углекислого газа. Пиво с указанными пороками не допускается в продажу».

Заключительная фраза потрясает своей несокрушимой серьёзностью. Это не ошибки, не какие-нибудь недоработки, что можно всё-таки устранить. Это пороки. Их не устраняют, их отметают, ставят им заслон.

И с такой же неколебимой верой, что выбор, сделанный ими, − правильный, раз и навсегда, отдают персонажи этих песен своё предпочтение именно такому сорту пива. «Жигулёвскому». Только и навсегда ему.

Клим Петрович Коломийцев, герой целого песенного цикла, рисуя перспективы далёкого и для нас ещё времени, заявляет:

 
В 2073-м году
Я вечером, Сеня, в пивную зайду.
И пива спрошу, и услышу в ответ,
Что «Рижского» нет, и «Московского» нет,
Но есть «Жигулевское» пиво.
И я просияю счастливо.
 

Это – бренное, это преходящее, суета сует, суета всяческая, что останется в прошлом навсегда. Герой песни «Право на отдых, или Баллада о том, как я навещал своего брата, находящегося на излечении в психбольнице, в Белых Столбах» берёт, собираясь нанести визит братану, кроме первача, головной фракции всего самогонного выгона, изъясняясь научным слогом, две бутылки «Рижского» пива. Ведь не «Жигулёвское» же брать, отправляясь в эту земную юдоль, притворяющуюся чуть ли не земным раем.

И резонно задать вопрос: что значат эти предпочтения, почему «Жигулёвское» пиво заступает на главное место? А потому, что отличные идеологические свойства этого сорта пива умножены его высокими вкусовыми качествами.

Тот же Клим Петрович Коломийцев – стихийный, неосознанный интернационалист. Он заграницу на дух не переносит, эти развивающиеся и уже развившиеся страны, гори они ясным огнём, вместе взятые, ему ненавистны. Единственное и греет ему душу, представляется в сказочных грёзах – все они сгинут, прихватив заодно и кое-что из здешнего, то и значат слова, что «Рижского» нет, и «Московского» нет, поскольку исчезнут такие географические и политико-идеологические координаты. И с ними, по логике этого персонажа, немало каких: «Пивоваренными заводами Советского Союза выпускаются еще и такие сорта пива: “Мукачевское”, “Переяславское”, “Донецкое”, “Легкое”, “Уральское”, “Саратовское”, “Казанское”, “Кавказское”, “Имециемское”, “Литовское”, “Исетское” и др.». Останется самое главное, непреходящее − Жигули, Волга. И «Жигулёвское» пиво. И не учитывает он, что прекрасную нашу матушку Волгу загубили проклятые Каздалевские, как со злобой говаривал кинорежиссёр Марк Донской, отец итальянского неореализма.




Настойки в ассортименте


Да бог с ними, либо дьявол, с этими Каздалевскими всех мастей, лучше о важном, греющем душу, волнующем, о пивных бутылках, наделённых тогда замечательным, неотразимым свойством, – они имели залоговую стоимость. Даже пустая бутылка существовала не попусту, не напрасно, её можно было сдать, главное, чтобы по ободку бутылочного горла и по дну бутылки не имелось выщерблин: «Пиво выпускается в пивных бутылках из темно-зеленого и темно-оранжевого стекла емкостью 0,5 и 0,33 л или в пивных осмоленных внутри бочках емкостью до 150 л. Укупорка бутылок и бочек должна быть герметичной».

О, «Жигулёвское» пиво, как бриллианты, вечно. А «Дубняк», что же, он из породы настоек, которые делятся на горькие и сладкие. Вот эти самые – первые – делают «путем настаивания спирта на ароматических растениях (травах, кореньях, цветах, плодах и корочках цитрусовых), которые придают настойкам свойственный этим растениям цвет, вкус или аромат». В том случае, если аромат необходимо усилить, пользуются эфирными маслами, а если надо смягчить вкус, то добавляют сахар в количестве 1 %.

Bepul matn qismi tugad.