Kitobni o'qish: «Серебряный век. Жизнь и любовь русских поэтов и писателей»
© Ахматова А.А., наследники, 2021
© Гумилев Н.С., наследники, 2021
© Докашева Е.С., 2021
Предисловие
Перед Вами книга литературных портретов известных пар Серебряного века. Марина Цветаева и Сергей Эфрон, Александр Блок и Любовь Менделеева, Анна Ахматова и Николай Гумилев, Андрей Белый и Ася Тургенева, Максимилиан Волошин и Маргарита Сабашникова, Вячеслав Иванов и Лидия Зиновьева-Аннибал, Зинаида Гиппиус и Дмитрий Мережковский, Сергей Есенин и Айседора Дункан.
Они не только вписали свои имена в историю русской культуры, но и показали – как любовь раскрывает творчество и ведет к новым свершениям и открытиям. Трагизм жизни обусловлен конкретными обстоятельствами, но творчество и любовь позволяют выйти за пределы земного существования и воплотиться в вечности.
Каждая любовь неповторима. Мы вглядываемся в судьбы знакомых нам поэтов и художников, пытаясь разгадать магию творческого дара и его непосредственную связь с небесными координатами.
Герои этой книги – люди разные, но всех их объединяет служение Слову и культуре и понимание, что по-настоящему творцы ответственны только перед своим даром, который дан им свыше.
Так, по одной из версий, причина самоубийства Цветаевой в том, что она поняла: родник иссяк и стихам больше не течь. В этом есть некий символ и безусловная правда.
И еще – мы можем удивляться – насколько тесно тогда были переплетены знакомства, влюбленности, судьбы. Они перетекали свободно, без границ, и любовь порой как облако накрывала тех, кто был рядом. Андрей Белый и Любовь Менделеева, Маргарита Сабашникова и Вячеслав Иванов… Отношения напоминали античную трагедию, потому что все было серьезно, на грани жизни и смерти. Ведь в ту эпоху еще и стрелялись и были дуэли… Вспомним хотя бы Волошина и Гумилева.
В пору влюбленности в творчестве поэтов мы видим поразительный взлет, да и страдания обогащали лирику шедеврами. Эпоха Серебряного века была полна поисков новой религиозности и выхода за пределы косного существования. Этим объясняется ренессанс русской религиозной философии. А также популярность в России идей теософии и антропософии, которую разрабатывал Рудольф Штейнер… Две дамы Серебряного века – прекрасные Ася Тургенева и Маргарита Сабашникова – связали свою жизнь с учением Штейнера и внесли свой вклад в строительство Гётенаума.
Некоторые герои после двух революций – Февральской и Октябрьской – оказались разлученными – по ту сторону границы. Кто-то остался в России, кто-то связал свою жизнь с зарубежьем. Но память… память сохранялась. Часто велась переписка… Очерк Цветаевой «Живое о живом», посвященный Волошину, и воспоминания Маргариты Сабашниковой «Зеленая змея», да и великолепная трилогия Андрея Белого – зримое свидетельство ушедшей эпохи… Каждый из них хранил память о другом.
В книге цитируются письма, воспоминания, дневники, стихотворения героев этого сборника – лучшие свидетельства о их жизни и творчестве.
«Да, в Вечности – жена, не на бумаге»
Марина Цветаева и Сергей Эфрон
«Мы никогда не расстаемся. Наша встреча – чудо. Пишу Вам все это, чтобы Вы не думали о нем, как о чужом. Он – мой самый родной на всю жизнь. Я никогда бы не могла любить кого-нибудь другого, у меня слишком много тоски и протеста. Только при нем я могу жить так, как живу – совершенно свободная.
Никто – почти никто! – из моих друзей не понимает моего выбора. Выбора! Господи, точно я выбирала!» – так о своем муже С. Эфроне писала М.Цветаева В.В. Розанову.
В своем послании Марине (будучи разлучен с ней), написанном после нескольких лет неизвестности, когда родные не знали – жив он или умер, Сергей Эфрон удивительным образом вторит жене, умножая ее слова своей любовью и преклонением:
«Я живу верой в нашу встречу. Без Вас для меня не будет жизни, живите! Я ничего не буду от Вас требовать – мне ничего и не нужно, кроме того, чтобы Вы были живы. Остальное – я это твердо знаю – будет. Об этом и говорить не нужно, п<отому> ч<то> я знаю – всё, что чувствую я не можете не чувствовать Вы.
Наша встреча с Вами была величайшим чудом, и еще большим чудом будет наша встреча грядущая. Когда я о ней думаю – сердце замирает страшно – ведь большей радости и быть не может, чем та, что нас ждет. Но я суеверен – не буду говорить об этом. Все годы нашей разлуки – каждый день, каждый час – Вы были со мной, во мне. Но и это Вы, конечно, должны знать».
Так они отзывались друг о друге и на таких высоких струнах души основывался их союз, начавшийся в годы далекой юности в Коктебеле.
Размышляя о жизни Марины и Сергея, понимаешь, что сходство судеб предопределило их встречу. Мать Марины умерла от туберкулеза, когда ей было 13 лет, Сергей остался без матери в 16 (Елизавета Дурново повесилась из-за самоубийства любимого сына Константина). Они ощущали внутреннее сиротство и неприкаянность, что тоже притягивало их друг к другу.
Ранние стихи Марины проникнуты жаждой любви как чуда – чуда, где высокие отношения и рыцарские чувства.
Ты – принцесса из царства не светского,
Он – твой рыцарь, готовый на все…
О, как много в вас милого, детского,
Как понятно мне счастье твое!
В этом стихотворении, посвященном сестре Асе, очень явно желание Марины самой встретить рыцаря, «готового на все»…
Слово «рыцарь» еще долго будет в ее поэтическом арсенале, тревожа далекой мечтой.
В пору взросления Марине хочется любви, она предчувствует ее, ждет, испытывает потребность в другом человеке, в его сочувствии и участии, ласке и нежности. Но все же книжный мир еще сильнее, чем реальный, или по крайней мере его полноправный соперник. Марина как будто бы находится в странном заколдованном круге, из которого пока выйти – не может. Нужно, чтобы явился тот, кто расколдует…
Вот, что она пишет в письме к Петру Юркевичу, другу ее 15-ти лет (как назовет его в дарственной надписи на книге «Волшебный фонарь»). Брат гимназической подруги Сони Юркевич, он был на три года старше Марины.
М.И. Цветаева – П. Юркевичу
<Не ранее второй половины сентября 1908 г., Москва>
Знаете, Понтик, я никак не могу решить, Вас ли я любила или свое желание полюбить? «Жить скверно и холодно, согревает и светит любовь». Так говорят люди. Я хотела попробовать, способна ли я любить или нет. Но все встречные были такие противные, мелочные, дрянные, что, увидев Вас, мне показалось: «Да, такого можно любить!» И мало того – я почувствовала, что люблю Вас.
Все дни, когда от Вас не было писем, и эти последние, московские дни мне было отчаянно-грустно. А теперь я несколько дней совершенно о Вас не вспоминала. А герцога Рейхштадтского, к<оторо>го я люблю больше всех и всего на свете, я не только не забываю ни на минуту, но даже часто чувствую желание умереть, чтобы встретиться с ним. Его ранняя смерть, фатальный ореол, к<отор>ым окружена его судьба, наконец то, что он никогда не вернется, всё это заставляет меня преклоняться перед ним, любить его без меры так, как я не способна любить никого из живых. Да, это всё странно.
К Вам я чувствую нежность, желание к Вам приласкаться, погладить Вас по шерстке, глядеть в Ваше славное лицо. Это любовь? Я сама не знаю. Я бы теперь сказала – это жажда ласки, участия, жажда самой приласкать. Но сравниваю я свое чувство к Наполеону II с своей любовью к Вам и удивляюсь огромной их разнице.
М<ожет> б<ыть> так любить, как люблю я Наполеона II, нельзя живых. Не знаю.
Чувствую только, что умерла бы за встречу с ним с восторгом, а за встречу с Вами – нет. <…>
Так рождается представление, что возвышенные чувства – это мечта, далекая и неисполнимая. Марине не хочется ошибиться и принять дружеское участие за большое чувство. Уже тогда она не соглашается на компромисс. Ей нужно все или ничего.
Оставь полет снежинкам с мотыльками
И не губи медузу на песках!
Нельзя мечту свою хватать руками,
Нельзя мечту свою держать в руках!
Нельзя тому, что было грустью зыбкой,
Сказать: «Будь страсть! Горя безумствуй, рдей!»
Твоя любовь была такой ошибкой, —
Но без любви мы гибнем, Чародей!
А эти стихи обращены к Чародею, Эллису, Льву Кобылинскому – другу, в котором тоже страшно «ошибиться»…
Марина расшибается о людей, о саму себя, ее первые стихи наивны и полны очарования еще детского мира – с его волшебством, смехом и грустью. Но вскоре она вступает в область чудесного, чего так долго ждала. И первым предвестником новых чудес стал Максимилиан Волошин, который пришел в восторг от Марининых стихов «Вечернего альбома» и явился лично к автору выразить свое почтение. Так завязалась дружба, вобравшая в себя затем: революции, крах старого мира, отчаяние, разлуку, голод и неприкаянность, но также и Коктебель, щедрые знакомства и встречи, море, веселье, поэтические споры, влюбленности, вдохновение места, дарившее стихи…
Волошин приглашает Цветаеву в Коктебель, приглашение – принимается. Марина еще не знает, что ждет ее там!
М.И. Цветаева – М.А. Волошину
Гурзуф, 6-е апреля 1911 г.
Многоуважаемый Максимилиан Александрович,
Я смотрю на море, – издалека и вблизи, опускаю в него руки, но все оно не мое, я не его. Раствориться и слиться нельзя. Сделаться волной? Но буду ли я любить его тогда?
Оставаться человеком (или «получеловеком», все равно!) – вечно тосковать, вечно стоять на рубеже.
Должно, должно же существовать более тесное ineinander1. Но я его не знаю! <…>
«Сделаться волной»… «Я – бренная пена морская»… Есть ли более глубокий символизм – что та, чье имя «пена морская» встретит своего суженого на море, эта стихия подарит главную любовь ее жизни. Буквально накануне встречи с Сергеем Эфроном Марина исповедуется Волошину, еще не зная, что завтра книжный мир рухнет, уступив место другому, более яркому и живому, о котором она до сих пор не ведала…
М.И. Цветаева – М.А. Волошину
Гурзуф, 18-го апреля 1911 г.
<…> «Я мысленно всё пережила, всё взяла. Мое воображение всегда бежит вперед. Я раскрываю еще нераспустившиеся цветы, я грубо касаюсь самого нежного и делаю это невольно, не могу не делать! Значит я не могу быть счастливой? Искусственно «забываться» я не хочу. У меня отвращение к таким экспериментам. Естественно – не могу из-за слишком острого взгляда вперед или назад.
Остается ощущение полного одиночества, к<оторо>му нет лечения. Тело другого человека – стена, она мешает видеть его душу. О, к<а>к я ненавижу эту стену!
И рая я не хочу, где всё блаженно и воздушно, – я т<а>к люблю лица, жесты, быт! И жизни я не хочу, где всё так ясно, просто и грубо-грубо! Мои глаза и руки к<а>к бы невольно срывают покровы – такие блестящие! – со всего.
<…> Должно быть что-то иное, какая-то воплощенная мечта или жизнь, сделавшаяся мечтою. Но если это и существует, то не здесь, не на земле!..
И вот – роковая встреча в Коктебеле. Роковая – от слова – Рок, Судьба. 5 мая 1911 года Марина познакомилась с 17-летним Сергеем Эфроном. Она сказала себе, что выйдет замуж за того, кто угадает, какой её любимый камень. В первый же день знакомства Сергей Эфрон нашел на пляже сердоликовую бусину и подарил Марине. Это и был ее любимый камень.
Позже Марина Цветаева признается матери Волошина Елене Оттобальдовне: «Коктебель 1911 г. – счастливейший год моей жизни, никаким российским заревам не затмить этого сияния».
Марина начинает выдумывать себе романтического героя на свой лад. Общеизвестно ее мифотворчество, ее всматривание, вчувствование в других людей, стремление видеть в них что-то свое… «Бабушкин внучек» благодаря Марининому воображению превращается в цыгана…
По душе ему курган,
Воля, поле, даль без меры…
Он рожден в лучах Венеры,
Голубой звезды цыган.
Дальше – больше. Теперь Сергей Эфрон – авантюрист, контрабандист, готовый к самым рискованным приключениям.
Он после книги весь усталый,
Его пугает темнота…
Но это вздор! Его мечта —
Контрабандисты и кинжалы.
На наши ровные места
Глядит в окно глазами серны.
Контрабандисты и таверны
Его любимая мечта.
С момента встречи Марина и Сергей уже не расстаются. Они становятся одним целым, семьей… Вместе они покидают Коктебель, с тем чтобы уже навсегда соединить свои жизни…
М.И. Цветаева – Е.Я. и В.Я. Эфрон
9/VII <19>11 г.
Вера и Лиля!
Сейчас мы в Мелитополе. Взяли кипятку и будем есть всё то, что вы нам приготовили. Привет.
Милая Лиля и милая Вера, здесь, т. е. в вагоне, пахнет а́мфорой, но мы не унываем. Всего лучшего.
МЦ
При этом даже письма начинают писать вместе. Первые три строки – написаны рукой Сергея Эфрона, две последние – Цветаевой.
М.И. Цветаева – Е.Я. и В.Я. Эфрон
Самара, 15 июля 1911 г.
Дорогая Лиленька,
Вот мы и в Самаре. Уезжая из Москвы, я забыла длинное письмо к Вам. Если Андрей перешлет, Вы его получите. Сережа здоров и ужасно хорош. Привет всем. Целую Вас и Веру.
МЦ
Милая Лилюк и Вера! Как у вас сейчас в Кокте<беле>. Я страшно счастлив. Целую.
М.И. Цветаева – М.А. Волошину
Самара, 15-го июля 1911 г.
Милый Макс,
Эта открытка напоминает мне тебя и Theophile Gautier. Желаю тебе чувствовать себя т<а>к же хорошо, к<а>к я.
МЦ
<Рукой С. Эфрона:>
Милый Макс! Мы с Мариной часто вспоминаем твой Коктебель.
Целую, Сережа.
Кланяйся от нас Елене Оттобальдовне. Мы ей скоро напишем.
Марина постепенно начинает понимать, что ее любимый Сережа – это ребенок, о котором надо заботиться ввиду его слабого здоровья, опекать и оберегать…
М.И. Цветаева – Е.Я. Эфрон
<Июль 1911 г. Усень-Ивановский завод>
Дорогая Лиленька,
За неимением шоколада посылаю Вам картинку.
Сереженька здоров, пьет две бутылки кумыса в день, ест яйца во всех видах, много сидит, но пока еще не потолстел. У нас настоящая русская осень. Здесь много берез и сосен, небольшое озеро, мельница, речка. Утром Сережа занимается геометрией, потом мы читаем с ним франц<узскую> книгу Daudet для гимназии, в 12 завтрак, после завтрака гуляем, читаем…
Не забывает Марина написать и Волошину с благодарностью за судьбоносную встречу.
М.И. Цветаева – М.А. Волошину
Усень-Ивановский завод
26-го июля 1911 г.
Дорогой Макс,
Если бы ты знал, к<а>к я хорошо к тебе отношусь!
Ты такой удивительно-милый, ласковый, осторожный, внимательный. Я так любовалась тобой на вечере в Старом Крыму, – твоим участием к Олимпиаде Никитичне – твоей вечной готовностью помогать людям.
Не принимай всё это за комплименты, – я вовсе не считаю тебя какой-н<и>б<удь> ходячей добродетелью из общества взаимопомощи, – ты просто Макс, чудный, сказочный Медведюшка. Я тебе страшно благодарна за Коктебель, – pays de rе́demption2, к<а>к называет его Аделаида Казимировна, и вообще за всё, что ты мне дал <…>
Один из главных вопросов, который встал перед юными влюбленными: где жить. Раз они решили не разлучаться… В письме к Волошину Цветаева жалуется на сестер Сергея, которые привыкли опекать брата и понятное дело – с настороженностью относятся к ней, так стремительно вторгнувшейся в сложившийся семейный уклад Эфронов.
М.И.Цветаева – М.А. Волошину
22-го сент. / 5-го окт. 1911 г. Москва
<…> Лиля серьезно больна, долгое время ей запрещали даже сидеть. Теперь ей немного лучше, но нужно еще очень беречься. Из-за этого наш план с Сережей жить вдвоем расстроился. Придется жить втроем, с Лилей, м<ожет> б<ыть> даже вчетвером, с Верой, к<отор>ая, кстати, приезжает сегодня с Людвигом. Не знаю, что выйдет из этого совместного житья, ведь Лиля всё еще считает Сережу за маленького. Я сама очень смотрю за его здоровьем, но когда будут следить еще Лиля с Верой, согласись – дело становится сложнее. Я бы очень хотела, чтобы Лиля уехала в Париж. Только не пиши ей об этом.
Сережа пока живет у нас. Папа приезжает наверное дней через 5. Ждем все (С<ережа>, Б<орис>, Ася и я) грандиозной истории из-за не совсем осторожного поведения. Наша квартира в 6-ом этаже, на Сивцевом-Вражке, в только что отстроенном доме. Прекрасные большие комнаты с итальянскими окнами. Все четыре отдельные.
И это пишет Марина, для которой еще совсем недавно книги – были всем… Характерно для ее настроения того времени стихотворение, где она поет настоящий гимн своему суженому и любви, которая теперь одна – на двоих. И название у стихотворения очень многозначительное – «На радость». Стоит отметить, что всю жизнь они были на «Вы». Такой высокий строй души…
Ждут нас пыльные дороги,
Шалаши на час
И звериные берлоги
И старинные чертоги…
Милый, милый, мы, как боги:
Целый мир для нас!
Всюду дома мы на свете,
Всe зовя своим.
В шалаше, где чинят сети,
На сияющем паркете…
Милый, милый, мы, как дети:
Целый мир двоим!
Солнце жжет, – на север с юга,
Или на луну!
Им очаг и бремя плуга,
Нам простор и зелень луга…
Милый, милый, друг у друга
Мы навек в плену!
Очень точно подметила Марина это сочетание – боги и дети. Здесь просится явная аллюзия – «Будьте как дети». Но ведь перед ними и вправду открыт рай. Все дороги мира!
В своем рассказе «Волшебница» Сергей Эфрон о Марине-Маре, о том впечатлении, которое она произвела на детей, появившись перед ними. Это, конечно, образ Марины его глазами.
«– Мара, – сказал я тихо, – я знаю, кто ты.
– Кто?
Ее блестящие глаза пристально взглянули в мои.
– Ты – волшебница. Правда, Женя?
– Правда!
– Догадались? Как я рада! Я сразу увидела, что вы меня поймете. Как же вы это узнали?
– Ты знакома с мальчиком-месяцем?
– Ты так легко ходишь!
– У тебя такие глаза, такое сердечко!
– И такие волосы.
– Ты по ночам не спишь, ты ничего не ешь, у тебя…
– Ты такая чудная!
– Мальчики мои! Ты, Кира, – золото, ты, Женя, – бриллиант! вы оба – аметистовые сердечки, как у меня на шее!
– А другие знают, что ты волшебница?
– Никто не знает.
– Даже Лена?
– И она не знает, – только вы, мои золотые, серебряные мальчики. Недаром у вас аквамариновые глаза. Это такой драгоценный камень цвета морской воды.
– Ты любишь море?
– Вы любите стихи, да? Ну, слушайте:
Пока огнями смеется бал,
Душа не уснет в покое.
Но имя Бог мне иное дал:
Морское оно, морское!
В круженье вальса, под нежный вздох
Забыть не могу тоски я.
Мечты иные мне подал Бог:
Морские они, морские!
Поет огнями манящий зал,
Поет и зовет, сверкая.
Но душу Бог мне иную дал
Морская она, морская!
Мара кончила. Имя морское, душа морская, – может быть, она русалка?
– Ты русалка, Мара?
– Я все – и волшебница, и русалка, и маленькая девочка, и старуха, и барабанщик, и амазонка, – все! Я всем могу быть, все люблю, всего хочу! Понимаете?
– Конечно, ты волшебница!»
Каждодневная жизнь требовала определенных усилий по ее обустройству. Нужно было налаживать совместный быт и бытие. И снова она пишет своему Максу, делясь планами и перспективами – тем, что уже сделано и что еще только предстоит.
«…завтра мы переезжаем на новую кв<артиру> – Сережа, Лиля, Вера и я.
У нас с Сережей комнаты vis á vis3, – Сережина темно-зеленая, моя малиновая. У меня в комнате будут: большой книжный шкаф с львиными мордами из папиного кабинета, диван, письменный стол, полка с книгами и… и лиловый граммофон с деревянной (в чем моя гордость!) трубою. У Сережи – мягкая серая мебель и еще разные вещи. Лиля и Вера устроятся, к<а>к хотят. Вид из наших окон чудный – вся Москва. Особенно вечером, когда вместо домов одни огни».
Конец октября 1911 года – хлопоты по обустройству нового жилья. Марина постепенно приходит к мысли, которая определит все ее мироощущение в последующие годы. Эта мысль о том, что отныне – семья на ней. И многое придется делать самой, не обращаясь к Сереже, с его хрупким здоровьем и беспомощностью.
М.И. Цветаева – М.А. Волошину
Москва, 28-го октября 1911 г.
Дорогой Макс,
У меня большое окно с видом на Кремль. Вечером я ложусь на подоконник и смотрю на огни домов и темные силуэты башен. Наша квартира начала жить. Моя комната темная, тяжелая, нелепая и милая. Большой книжный шкаф, большой письменный стол, большой диван – все увесистое и громоздкое. На полу глобус и никогда не покидающие меня сундук и саквояжи. Я не очень верю в свое долгое пребывание здесь, очень хочется путешествовать! Со многим, что мне раньше казалось слишком трудным, невозможным для меня, я справилась и со многим еще буду справляться! Мне надо быть очень сильной и верить в себя, иначе совсем невозможно жить!
Странно, Макс, почувствовать себя внезапно совсем самостоятельной. Для меня это сюрприз, – мне всегда казалось, что кто-то другой будет устраивать мою жизнь. Теперь же я во всем буду поступать, к<а>к в печатании сборника. Пойду и сделаю. Ты меня одобряешь?
Потом я еще думала, что глупо быть счастливой, даже неприлично! Глупо и неприлично т<а>к думать, – вот мое сегодня <…>
Марина собирается венчаться с Сергеем. Ее отец отнесся к предстоящему венчанию как к сумасбродству подросшей дочери. Ни у него, ни у других родственников не мог вызвать восторга тот факт, что жених и невеста слишком юны и к тому же не окончили гимназии. В письме к своему неизменному адресату Волошину (которого она приглашала на свадьбу и видела в качестве шафера) Цветаева жаловалась:
«На свадьбе будут все папины родственники, самые странные. Необходим целый полк наших личных друзей, чтобы не чувствовать себя нелепо от пожеланий всех этих почтенных старших, к<отор>ые, потихоньку и вслух негодуя на нас за неоконченные нами гимназии и сумму наших лет – 37, непременно отравят нам и январь, и 1912 год.
Макс, ты должен приехать!».
Беседа же с отцом, которого она боялась, закончилась, по словам Цветаевой, «Разговором в духе всех веков!».
«Разговор с папой кончился мирно, несмотря на очень бурное начало. Бурное – с его стороны, я вела себя очень хорошо и спокойно. – «Я знаю, что (Вам) в наше время принято никого не слушаться»… (В наше время! Бедный папа!)… «Ты даже со мной не посоветовалась. Пришла и – „выхожу замуж“!»
– «Но, папа, к<а>к же я могла с тобой советоваться? Ты бы непременно стал мне отсоветовать».
Он сначала: «На свадьбе твоей я, конечно, не буду. Нет, нет, нет».
А после: «Ну, а когда же вы думаете венчаться?»
В связи с предстоящим замужеством Цветаева в конце 1911 года покинула свой дом в Трехпрудном переулке. На одном из стихотворений Цветаевой, написанном в ту пору и посвященном мужу, стоит остановиться. В нем она как бы задает образ будущей семейной жизни и просит мужа не требовать от нее разумности.
Все твое: тоска по чуду,
Вся тоска апрельских дней,
Все, что так тянулось к небу,
Но разумности не требуй.
Я до смерти буду
Девочкой, хотя твоей.
Милый, в этот вечер зимний
Будь, как маленький, со мной.
Удивляться не мешай мне,
Будь, как мальчик, в страшной тайне
И остаться помоги мне
Девочкой, хотя женой.
С момента семейной жизни начинается один из самых счастливых и благополучных периодов в судьбе Марины Цветаевой. Она молода, красива, у нее любимый муж, и ее охватывает желание поехать за границу… Скучной обывательской жизни она предпочитает во всем – романтику и высокий лад души.
М.И. Цветаева – М.А. Волошину
Петербург, 10-го января 1912 г.
Милый Макс,
Сейчас я у Сережиных родственников в П<етер>бурге. Я не могу любить чужого, вернее, чуждого. Я ужасно нетерпима.
Нютя – очень добрая, но ужасно много говорит о культуре и наслаждении быть студентом для Сережи.
Наслаждаться – университетом, когда есть Италия, Испания, море, весна, золотые поля…
Ее интересует общество адвокатов, людей одной профессии. Я не понимаю этого очарования! И не принимаю!
Мир очень велик, жизнь безумно коротка, зачем приучаться к чуждому, к чему попытки полюбить его?
О, я знаю, что никогда не научусь любить что бы то ни было, просто потому, что слишком многое люблю непосредственно!
Уютная квартира, муж-адвокат, жена – жена адвоката, интересующаяся «новинками литературы»…
О, к<а>к это скучно, скучно!
Дело с венчанием затягивается, – Нютя с мужем выдумывают все новые и новые комбинации экзаменов для Сережи. Они совсем его замучили. Я крепко держусь за наше заграничное путешествие.
– «Это решено».
Волшебная фраза!
За к<отор>ой обыкновенно следуют многозначительные замечания, вроде: «Да, м<ожет> б<ыть> на это у Вас есть какие-н<и>б<удь> особенные причины?»
Я, право, считаю себя слишком достойной всей красоты мира, чтобы терпеливо и терпимо выносить каждую участь!
P.S. Венчание наше будет за границей.
Здесь вполне обозначена Маринина жажда жить – «Я жажду сразу – всех дорог!». И понимание быстротечности и мимолетности бытия. Ей не терпится насладиться всеми красотами мира и немедленно отправиться в заграничное путешествие. И конечно – Париж, где Марина уже была в юности («к стволу каштана прильнуть так сладко голове!»). Потом их ждали Италия, Германия…
М.И. Цветаева – Е.Я. Эфрон
Париж, 5/18 марта 1912 г.
Милая Лиля, вчера утром мы приехали в Париж. Сережа лучше меня знает названия улиц и зданий. Я, желая показать ему Notre Dame, повела его вчера в совершенно обратную сторону. Аси мы еще не разыскали. Наше отчаяние – все эти автобусы и омнибусы, загадочные своим направлением. Пока до свидания.
МЭ.
М.И. Цветаева – А.M. Кожебаткину
Палермо, 4-го апр<еля> 1912 г.
Христос Воскресе, милый Александр Мелетьевич! Мы встречаем Пасху в Palermo, где колокола и в постные дни пугают силой звона. Самое лучшее в мире, пожалуй – огромная крыша, с к<отор>ой виден весь мир. Мы это имеем. Кроме того, на всех улицах запах апельсиновых цветов. Здесь много старинных зданий. Во дворе нашего отеля старинный фонтан с амуром. С нашей крыши виден двор монастырской школы. Сегодня мы наблюдали, как ученики приносили аббату подарки на Пасху и целовали ему руки. Пишите о Москве. Всего лучшего.
Марина Эфрон
Мой адр<ес>: Italie, Palermo, Via Allora, Hôtel Patria, № 48. M-me Marina Efron.
М.И.Цветаева – Ж.Г. и К.Ф. Богаевским
Катания. 11/24-го апреля 1912 г.
Милые Жозефина Густавовна и Константин Федорович!
Из Палермо мы приехали в Катанию. Завтра едем в Сиракузы.
Ах, Константин Федорович, сколько картин Вас ждут в Сицилии! Мне кажется, это Ваша настоящая родина. (Не обижайтесь за Феодосию и Коктебель.) В Палермо мы много бродили по окрестностям, были в Montreale, где чудный, старинный бенедиктинский монастырь с двориком, напоминающим цветную корзинку, и мозаичными колоннадами. После Сиракуз едем в Рим, оттуда в Базель. Если захочется написать, то адр<ес> Schweiz, Basel, poste restante. Всего лучшего. Сережа шлет привет.
МЭ.
М.И.Цветаева, С.Я.Эфрон – Е.Я. Эфрон
7 мая (24 апреля) 1912 г. Кирхгартен
Милая Лиленька, Сережа страшно обрадовался Вашему письму Скоро увидимся. Мы решили лето провести в России. Так у нас будет 3 лета: в Сицилии, в Шварцвальде, в России. Приходите встречать нас на вокзал, о дне и часе нашего приезда сообщим заранее. У нас цветут яблони, вишни и сирень, – к сожалению, все в чужих садах. Овес уже высокий, – шелковистый, светло-зеленый, везде шумят ручьи и ели. Радуйтесь: осенью мы достанем себе чудного, толстого, ленивого кота. Я очень о нем мечтаю. Каждый день при наших обедах присутствует такой кот, жадно смотрит в глаза и тарелки и, не вытерпев, прыгает на колени то Сереже, то мне. Наш кот будет такой же.
<Приписка:> Радуюсь отъезду Макса и Пра и скорому свиданию с Вами и Верой. Всего лучшего.
МЭ.
Милый Лилюк,
Ты отгадала: нам скоро суждено увидеться. Марина решила присутствовать на торжествах открытия Музея, и к Троицыну дню (13 мая) мы будем в Москве…
Сейчас внизу гостиницы (деревенской) празднуют чье-то венчание, и оттуда несется веселая громкая музыка. Но в каждой музыке есть что-то грустное (по крайней мере, для профана), и мне грустно. Хотя грустно еще по другой причине: жалко уезжать и вместе с тем тянет обратно. Одним словом, вишу в воздухе и не хватает твердости духа, чтобы заставить себя окончательно решить ехать в Россию.
А тоска растет и растет!.. У меня сейчас такая грандиозная жажда, а чего – я сам не знаю!..
В Москве их ждали хлопоты по поиску жилья. Удалось снять особняк в 4 комнаты на Собачьей площадке и обставить его старинной мебелью. Марина с Сережей также присутствовали на знаменательном событии – открытии Музея изящных искусств, который создал ее отец Иван Владимирович Цветаев. Затем молодые уехали в любимую Тарусу. К Сусанне Давыдовне Мейн. К Тьо.
М.И. Цветаева – В.Я. Эфрон
Таруса, 11-го июня 1912 г.
Милая Вера,
Вот уже неделя, к<ак> мы у Tьo. Она делит свою нежность между граченком, к<оторо>го выходила, четырьмя котами, голубями, воробьями, курами, нищими и нами, – но на нашу долю все-таки остается много.
<…> От Сережи она в восторге, советуется с ним во всех важных случаях. Т<а>к напр<имер>, она спрашивала его недавно, нужно ли ремонтировать флигель, к<отор>ый сгорел несколько времени тому назад от лампадки. Сережа сказал «да», и завтра начинается перестройка. С 15-го июля мы переселяемся туда, пока мы живем в гостиной главного дома, у нас свой ход на улицу и свой ключ. <…>
Мы встаем к 9-ти часам, пьем кофе и сидим за столом часа по два: Tьo то вспоминает старое время, свою молодость и мамину. <…>
Дом – волшебный, поражает чистотой. Всё в чехлах. Я в диком раже. Т<а>к хочется рассмотреть все эти стенные и стоячие лампы, канделябры, статуи, картины, диваны, кресла, тумбочки, столы! Но нет: всё крепко зашито! В ее комнате всегда полутемно. Над диваном огромный портрет дедушки углем, по бокам фотографии: мамины детские и наши всех возрастов, на туалетном столике граненые флаконы – увы, пустые! Она не выносит духов – какие-то полированные ящички с цветами, ручные зеркальца, – всякая чудесная мелочь. Часы с вальсами Штрауса и Ланнера больше не ходят, она говорит, что это после нашего последнего приезда.
Скоро зацветут липы. Они окружают весь сад, круглые, темные, страшно густые. Перед террасой площадка, посыпанная красным песком. Раньше на клумбах росли дивные цветы, теперь же ничего нет, всё сожрали и вытоптали мои враги, предмет моего глубочайшего отвращения – куры.
Не помню, писал ли Вам Сережа о нашем особняке на Собачьей площадке? В нем 4 комнаты, потолок в парадном расписной, в Сережиной комнате камин, в моей и столовой освещение сверху (у меня, кроме того, нормальное окно) и вделанные в стену шкафы. Кухня и комната для прислуги в подвале. Если не будет собственного, хотелось бы прожить в этом доме подольше, такой не скоро найдешь! <…>
Да, я забыла: мы уже обставили всю нашу квартиру, купили старинный рояль с милым, слегка разбитым звуком, прекрасную ковровую мебель для Сережиной комнаты, зеркало из красного дерева, к<а>к и рояль, гардероб и т. д.
Будет очень волшебный домик, осенью увидите. Ну, окончательно до свидания.
МЭ
Осенью у супругов Эфрон родилась дочь Ариадна. В жизни семьи Эфронов наступает новый этап. Марина теперь не только жена, но и мать. Она расцветает на глазах, что не могут не отметить люди, которые сталкиваются с ней. В ее жизни царит гармония – личное счастье и творчество, которое постепенно все больше и больше становится популярным в разных кругах читательской России. Марина как поэт обретает свой собственный неповторимый голос. Летом они в Коктебеле, где пишутся замечательные строки – признание в любви собственному мужу.
…Летели солнечные стрелы
И волны – бешеные львы.
Так Вы лежали, слишком белый
От нестерпимой синевы…
А за спиной была пустыня
И где-то станция Джанкой…
И тихо золотилась дыня
Под Вашей длинною рукой.
Так, драгоценный и спокойный,
Лежите, взглядом не даря,
Но взглянете – и вспыхнут войны,
И горы двинутся в моря.
И новые зажгутся лу́ны,
И лягут яростные львы —
По наклоненью Вашей юной,
Великолепной головы.
Замужество раскрепостило Цветаеву – ей хочется нравиться, и она стала уделять больше внимания внешнему ввиду, чего раньше не было… В письме одному из своих адресатов она пишет: «Завтра будет готово мое новое платье – страшно праздничное: «ослепительно-синий атлас с ослепительно-красными маленькими розами. Не ужасайтесь! Оно совсем старинное и волшебное. Господи, к чему эти унылые английские кофточки, когда так мало жить! Я сейчас под очарованием костюмов. Прекрасно – прекрасно одеваться вообще, а особенно – где-нибудь на необитаемом острове, – только для себя!»
ПРИМЕЧАНИЕ.
А вот отрывок из воспоминаний Валентины Перегудовой, с которой Марина Цветаева когда-то училась вместе в гимназии. Этот текст относится к более позднему периоду жизни Цветаевой, но он хорошо демонстрирует те перемены, которые произошли в Марине.
<…> Однажды (было это, по-моему, в конце 1916 года, может быть – 1915-го) шла я по Борисоглебскому переулку и увидела немного впереди себя небольшую веселую компанию, среди которой была женщина, оживленно что-то рассказывавшая своим спутникам. Я шла быстрее этой компании и вскоре приблизилась к ней. И вдруг… знакомый-знакомый голос с таким, когда-то милым мне, небольшим дефектом в произношении (не сумею его охарактеризовать)… Да ведь это Марина! – подсказало мне екнувшее сердце. Вторгнуться в незнакомую компанию мне не позволило мое пансионское воспитание, и я быстро обогнала ее и оглянулась, чтобы увидеть лицо женщины. Это действительно была Марина, но какая Марина! Я увидела знакомое мне лицо, но без очков (она мне всегда очень нравилась, когда снимала очки), очень похорошевшее, веселое и, я сказала бы, какое-то озорное. Она, жестикулируя, что-то весело рассказывала, и кругом дружно смеялись. Полная какого-то смятенья и волнения, я пошла своей дорогой, стараясь воспроизвести в памяти только что поразившую меня картину. Марина, но совсем, совсем другая: в красном пальто с пелериной, отделанной по краям мехом, в такой же шапочке, в модных туфлях на высоких каблуках, с свободной и легкой походкой. Все это я разглядела, еще когда шла позади нее. Да неужели это та самая Марина, так мало раньше занимавшаяся своей внешностью, всегда скромно и даже немного небрежно одевавшаяся и издевавшаяся в пансионе над девочками, рассказывавшими, захлебываясь от восхищения, о виденных ими на ком-то «туалетах»? Настолько резок был контраст между прежней Мариной и вновь увиденной, что эта встреча навсегда запечатлелась в моей памяти со всеми подробностями. Сразу мелькнула мысль: Марина полюбила кого-то, в ней проснулась женщина, желающая нравиться. <…>
Но вместе с тем, с этой жаждой всех дорог, как и в юности – неотступно и неотвязно были мысли о смерти. О том, что та – всегда рядом… И был протест против этого непреложного порядка вещей. Протест, который переливался в стихи… Жажда любви – как источника творчества и жизни вообще – постепенно привела Марину к увлечениям и влюбленностям на стороне. Как-то она писала: «Любишь свое. В чужих влюбляешься…» Одно из первых увлечений вне брака было чувство к брату мужа – Пете Эфрону. Марина как бы пробовала расширять круг близких…
Уж сколько их упало в эту бездну,
Разверстую вдали!
Настанет день, когда и я исчезну
С поверхности земли.
Застынет все, что пело и боролось,
Сияло и рвалось:
И зелень глаз моих, и нежный голос,
И золото волос.
И будет жизнь с ее насущным хлебом,
С забывчивостью дня,
И будет все – как будто бы под небом
И не было меня!
Изменчивой, как дети, в каждой мине
И так недолго злой,
Любившей час, когда дрова в камине
Становятся золой,
Виолончель и кавалькады в чаще,
И колокол в селе…
– Меня, такой живой и настоящей
На ласковой земле!
– К вам всем – что мне, ни в чем не знавшей меры,
Чужие и свои?!
Я обращаюсь с требованьем веры
И с просьбой о любви…
В 1914 году Сергей по состоянию здоровья заканчивал гимназию в Феодосии. Праздник волшебства продолжался. И любимый Коктебель, и Феодосия. Рядом – только самые близкие. Сережа и Ася…
М.И. Цветаева – Е.Я. и В.Я. Эфрон
Феодосия, 9-го февраля 1914 г., понедельник
Милая Лиля и Вера,
У нас весна, – вчера ходили без пальто. Чудный теплый ветер, ослепительное море, ослепительные стены домов.
С<ережа> недавно начал заниматься с гимназическим французом, к<отор>ый живет за городом. Целый ряд довольно безобразных и громадных вилл почти на самом берегу, отделенном от улицы узкой полоской железной дороги. Мы с Асей почти каждый раз ходим провожать С<ережу> и каждый раз не знаем, что делать с этой непередаваемой красотой вечернего моря и вечернего неба над ним. <…>
Что есть любовь? И чем любовь является для Марины? Она пытается ответить на этот вопрос хотя бы себе… В письме к Василию Розанову от 7 марта 1914 года пишет:
«Долго, долго, – с самого моего детства, с тех пор, как я себя помню – мне казалось, что я хочу, чтобы меня любили.
Теперь я знаю и говорю каждому: мне не нужно любви, мне нужно понимание. Для меня это – любовь. А то, что Вы называете любовью (жертвы, верность, ревность), берегите для других, для другой, – мне этого не нужно. Я могу любить только человека, который в весенний день предпочтет мне березу. – Это моя формула».
Дальше она пишет о муже следующее:
«Да, о себе: я замужем, у меня дочка 1 ½ года – Ариадна (Аля), моему мужу 20 лет. Он необычайно и благородно красив, он прекрасен внешне и внутренно. Прадед его с отцовской стороны был раввином, дед с материнской – великолепным гвардейцем Николая I.
В Сереже соединены – блестяще соединены – две крови: еврейская и русская. Он блестяще одарен, умен, благороден. Душой, манерами, лицом – весь в мать. А мать его была красавицей и героиней.
Мать его урожденная Дурново.
Сережу я люблю бесконечно и навеки. Дочку свою обожаю.
Слушайте, я хочу сказать Вам одну вещь, для Вас, наверное, ужасную: я совсем не верю в существование Бога и загробной жизни.
Отсюда – безнадежность, ужас старости и смерти. Полная неспособность природы – молиться и покоряться. Безумная любовь к жизни, судорожная, лихорадочная жадность жить.
Все, что я сказала – правда.
Может быть, Вы меня из-за этого оттолкнете. Но ведь я не виновата. Если Бог есть – Он ведь создал меня такой! И если есть загробная жизнь, я в ней, конечно, буду счастливой. <…>
Хочется сказать Вам еще несколько слов о Сереже. Он очень болезненный, 16-ти лет у него начался туберкулез. Теперь процесс у него остановился, но общее состояние здоровья намного ниже среднего. Если бы Вы знали, какой это пламенный, великодушный, глубокий юноша! Я постоянно дрожу над ним. От малейшего волнения у него повышается t°, он весь – лихорадочная жажда всего. Встретились мы с ним, когда ему было 17, мне 18 лет. За три – или почти три – года совместной жизни – ни одной тени сомнения друг в друге. Наш брак до того не похож на обычный брак, что я совсем не чувствую себя замужем и совсем не переменилась, – люблю все то же и живу все так же, как в 17 лет. <…>
В начале июня 1914 года Марина написала стихотворение, посвященное мужу.
С.Э.
Я с вызовом ношу его кольцо!
– Да, в Вечности – жена, не на бумаге. —
Его чрезмерно узкое лицо
Подобно шпаге.
Безмолвен рот его, углами вниз,
Мучительно-великолепны брови.
В его лице трагически слились
Две древних крови.
Он тонок первой тонкостью ветвей.
Его глаза – прекрасно-бесполезны! —
Под крыльями раскинутых бровей —
Две бездны.
В его лице я рыцарству верна.
– Всем вам, кто жил и умирал без страху. —
Такие – в роковые времена —
Слагают стансы – и идут на плаху.
Очень скоро любовь к мужу будет проходить серьезное испытание. Ухудшается здоровье Сережиного брата – Пети Эфрона. Он в больнице и шансов на выздоровление практически нет. У Марины рождается сильное чувство к брату мужа. Что это? Любовь? Жалость? Желание скрасить последние дни больному. Марина часто ходит в больницу, дежурит у постели. В письме к Петру от 14 июля 1914 года пишет:
Мальчик мой ненаглядный!
Сережа мечется на постели, кусает губы, стонет.
Я смотрю на его длинное, нежное, страдальческое лицо и все понимаю: любовь к нему и любовь к Вам.
Мальчики! Вот в чем моя любовь.
Чистые сердцем! Жестоко оскорбленные жизнью! Мальчики без матери!
Хочется соединить в одном бесконечном объятии Ваши милые темные головы, сказать Вам без слов: «Люблю обоих, любите оба – навек!»…
О, моя деточка! Ничего не могу для Вас сделать, хочу только, чтобы Вы в меня поверили. Тогда моя любовь к Вам даст Вам силы <…>
Если бы не Сережа и Аля, за которых я перед Богом отвечаю, я с радостью умерла бы за Вас, за то, чтобы Вы сразу выздоровели <…>
В конце июля Петр Эфрон умирает. И – взрыв творчества – растет цикл стихов, посвященных Петру Эфрону, в одном из писем к которому она призналась: «Вы первый, кого я поцеловала после Сережи».
Что было дальше? Временная передышка. Но разбуженный вулкан творчества требовал все новых и новых увлечений, ведь после них рождались такие прекрасные стихи… Следующий роман был еще более возмутителен и шокировал современников. Ведь Марина влюбилась в женщину, поэтессу Софью Парнок.
Можно себе представить, что испытывал при этом ее муж, Сергей Эфрон. Он страдал молча, не унижая Марину скандалами или выяснениями отношений. Марина ему была дана судьбой – раз и навсегда… И он, как рыцарь, оставался верен ей всю жизнь.
В марте 1915 года он поступает на службу санитаром в Отдел санитарных поездов Всероссийского земского союза. 187-й поезд, куда его определили, курсировал по маршруту Москва – Белосток – Москва. В письме к своей сестре Лиле он просит ее быть поосторожней с Мариной, так как «она совсем больна сейчас». Он мучительно беспокоится за Алю, «громадное место занимает сейчас она в Марининой жизни. Для Марины, я это знаю очень хорошо, Аля единственная настоящая радость, и сейчас без Али ей будет несносно». Далее идут слова, которые многое объясняют: «Мне вообще страшно за Коктебель». Он боится этого места, зная, как легко там зарождаются романы и к каким иногда судьбоносным последствиям они приводят.
Но и Марина тревожится за Сергея. Лиле Эфон она сообщает в письме:
«Сережу я люблю на всю жизнь, он мне родной, никогда и никуда от него не уйду. Пишу ему то каждый, то – через день, он знает всю мою жизнь, он мне родной, только о самом грустном я стараюсь писать реже. На сердце – вечная тяжесть. С ней засыпаю и просыпаюсь. <…> Разорванность от дней, к<отор>ые надо делить, сердце все совмещает…»
Маринино сердце вмещало все: и ад, и рай, и грех, и святое чувство к мужу и дочери…
А Сергей Эфрон рвется на фронт, но его останавливает – страх за Марину.
В ноябре 1915 года он поступает актером в Камерный театр. Продолжает учебу в университете. Супруги не собираются разводиться, они – вместе, несмотря ни на что. Что было в его душе – можно только догадываться.
Марина знакомится и увлекается Осипом Мандельштамом, после – объектом ее страсти станет Тихон Чурилин. Любовь для Марины не то, что вкладывают в это понятие большинство людей. Во всяком случае это не физическая страсть в ее воплощении. И уж точно – не только она. Для Марины физическое – уступка божественному и вечному. В письме к молодому критику А. Бахраху спустя годы она признается, что значит для нее физическая близость с мужчиной: «…самые лучшие, самые тонкие, самые нежные так теряют в близкой любви, так упрощаются, так грубеют, так уподобляются один другому и другой третьему, что – руки опускаются, не узнаешь: Вы ли?».
Для Марины Цветаевой любовь – это душа, Психея.
Не самозванка – я пришла домой,
И не служанка – мне не надо хлеба.
Я – страсть твоя, воскресный отдых твой,
Твой день седьмой, твое седьмое небо.
Там, на земле, мне подавали грош
И жерновов навешали на шею.
– Возлюбленный! Ужель не узнаешь?
Я ласточка твоя – Психея!
«Есть, очевидно, иной бог любви, кроме Эроса, – Ему служу» – такую формулу вывела она (из «Записных книжек»).
Марина не считала себя обычной женщиной, понимая и осознавая, что она – иная.
И уже на закате жизни она признается: «… все дело в том, чтобы мы любили, чтобы у нас билось сердце – хотя бы разбивалось вдребезги! Я всегда разбивалась вдребезги, и все мои стихи – те самые серебряные сердечные дребезги».
Какая печальная и точная фраза!
Но возвращаясь к тому времени… Сергей Эфрон собирается идти добровольцем и подает прошение на имя ректора Московского университета об увольнении, что приводит Марину в ужас. Страх и беспокойство за мужа охватывают ее с новой силой:
«Это – безумное дело, нельзя терять ни минуты. Я не спала четыре ночи и не знаю, как буду жить <…>
P.S. Сережа страшно тверд, и – это страшнее всего. Люблю его по-прежнему».
Сергей Эфрон забрал прошение, но данный факт показывает, насколько он был измучен сложившейся ситуацией и как хотел самоустраниться (что он и делал всегда в таких случаях.) И предоставить Марине свободу.
Но несмотря на все увлечения – расстаться с мужем немыслимо… Ведь он – ее верный рыцарь и последняя надежда в самые сложные и трудные моменты жизни.
Я пришла к тебе черной полночью,
За последней помощью.
Я – бродяга, родства не помнящий,
Корабль тонущий.
12 мая 1916 года Сергей Эфрон зачислен на строевую службу. В промежутке между зачислением и началом службы супруги поехали в Коктебель. К Максу.
В письме к Лиле Эфрон Марина пишет:
«Сережа тощ и слаб, безумно радуется Коктебелю, целый день на море, сегодня на Максиной вышке принимал солнечную ванну. <…> Все это так грустно! Чувствую себя в первый раз в жизни – бессильной. С людьми умею, с законами нет. О будущем стараюсь не думать, – даже о завтрашнем дне…»
…Проволочка с документами дает еще одну передышку. Но напряжение, возникшее между супругами, все-таки дает о себе знать. Марина с Алей находятся в Александрове и в Москве, Сергей сбегает в Коктебель, видимо, желая отдохнуть ото всех.
24 января 1917 года Сергея Эфрона зачислили в 1-й Подготовительный учебный батальон и направили в Нижегородскую распределительную школу прапорщиков. В феврале он прибыл в Петергоф и его зачислили во 2-ю роту юнкером.
Февральскую революцию и Марина и Сергей восприняли без восторга, очевидно смутно понимая – к чему она ведет. Приближалась дата выпуска, и Сергей Эфрон был намерен отправиться на фронт, однако понимая, как это известие будет воспринято его женой. «Ничто так не связывает, как любовь, и прав был Христос, который требовал сначала оставить отца и матерь свою, а потом только следовать за ним…»
13 апреля 1917 года Марина родила вторую дочку. Ирину. Здоровье у нее с самого начало было слабым, роды у Цветаевой проходили трудно, температура держалась несколько недель. Что касается Сергея, то на фронт он не попал, а в августе его направили в запасный полк, который нес службу в Кремле. В конце сентября Цветаева уезжает в Крым. Одна. Ее сестра Анастасия, жившая в то время в Феодосии, недавно потеряла двух самых близких людей – второго мужа Маврикия Минца и младшего сына. Марина хочет поддержать ее. Но только ли в том была причина? Литературовед Ирма Кудрова, выдвигает собственную гипотезу – из-за сильного увлечения Никодимом Плуцер-Сарна – для того чтобы в разлуке остудить чувства… В октябре Цветаева возвращается домой; в поезде ее застает весть об Октябрьской революции.
В последний день октября она выезжает домой и в поезде узнает об Октябрьском перевороте и о боях в Москве.
«Я боюсь писать Вам, как мне хочется, потому что расплачусь. Все это страшный сон. Стараюсь спать. Я не знаю, как Вам писать. Когда я Вам пишу, Вы – есть, раз я Вам пишу! <…> А главное, главное, главное – Вы, Вы сам, Вы с Вашим инстинктом самоистребления. Разве Вы можете сидеть дома? Если бы все остались, Вы бы один пошли. Потому что Вы безупречны. Потому что Вы не можете, чтобы убивали других. Потому что Вы лев, отдающий львиную долю: жизнь – всем другим, зайцам и лисам. Потому что Вы беззаветны и самоохраной брезгуете, потому что «я» для Вас неважно, потому что я все это с первого часа знала!
Если Бог сделает это чудо – оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами, как собака. <…>
Я сейчас не даю себе воли писать, но тысячу раз видела, как я вхожу в дом. Можно ли будет проникнуть в город? <…>
А если я войду в дом – и никого нет, ни души? Где мне искать Вас? Может быть, и дома уже нет? У меня все время чувство, что это страшный сон. Я все жду, что вот-вот что-то случится, и не было ни газет, ничего. Что это мне снится, что я проснусь.
Горло сжато, точно пальцами. Все время оттягиваю, растягиваю ворот, Сереженька.
Я написала Ваше имя и не могу писать дальше».
Сергей воюет с большевиками в Москве, чудом остается жив, и Марина увозит его в Коктебель. Она возвращается в Москву, так как в Коктебеле она была одна, без детей (привезти дочерей Вера Эфрон, которую Марина просила об этом, не смогла).
А уже в декабре Сергей Эфрон окажется в Новочеркасске, в рядах Добровольческой армии. Он командируется в Москву – для формирования Московского полка, и там, в Москве, происходит его последнее перед долгой разлукой свидание с женой. По следам этого свидания Марина пишет пронзительнейшее стихотворение:
На кортике своем: Марина —
Ты начертал, встав за Отчизну.
Была я первой и единой
В твоей великолепной жизни.
Я помню ночь и лик пресветлый
В аду солдатского вагона.
Я волосы гоню по ветру,
Я в ларчике храню погоны.
С.Я. Эфрон – М.И.Цветаевой
26 октября 1918 г.
Коктебель
Дорогая, родная моя Мариночка,
Как я не хотел этого, какие меры против этого не принимал – мне все же приходится уезжать в Добровольческую Армию.
– Я Вас ожидал в Коктебеле пять месяцев, послал за это время Вам не менее пятнадцати писем, в которых умолял Вас как можно скорее приехать сюда с Алей. Очевидно, мои письма не дошли либо Ваши обстоятельства сложились так, что Вы не смогли выехать. Все, о чем Вы меня просили в письме – я исполнил. Я ожидал Вас здесь до тех пор, пока это было для меня возможно. У меня не было денег – я, против своего обыкновения, занимал у кого только можно, чтобы только дотянуть до Вашего приезда. Занимать больше не у кого. Денег у меня не осталось ни копейки. Кроме этого, и ждать-то Вас у меня теперь нет причин – Троцкий окончательно закрыл границы и никого из Москвы под страхом смертной казни не выпускают. <…>
– Вернее всего, что Добровольческая Армия начнет движение на Великороссию. Я постараюсь принять в этом движении непосредственное участие – это даст мне возможность увидеть Вас.
– Но может случиться, что я попаду против своего желания в отряд, двигающийся в другом направлении. Тогда не приходите в ужас, ежели среди войск, вступивших в Москву, меня не будет. Это значит, что я нахожусь в данный момент в другом месте.
– Макс Вам все расскажет о моей жизни в Коктебеле. Он мне очень помог во время моего пребывания здесь. <…>
– Теперь о главном. Мариночка, – знайте, что Ваше имя я крепко ношу в сердце, что бы ни было – я Ваш вечный и верный друг. Так обо мне всегда и думайте.
Моя последняя и самая большая просьба к Вам – живите.
Не отравляйте свои дни излишними волнениями и ненужной болью.
Все образуется и все будет хорошо.
При всяком удобном случае – буду Вам писать.
Целую Вас, Алю и Ириночку.
Ваш преданный
<Вместо подписи – рисунок льва>
Началась длительная разлука с мужем, когда Марина ничего о нем не знала: жив ли, умер ли… В те годы она создает стихотворный цикл «Лебединый стан», посвященный Белому движению.
Жизнь Цветаевой в послереволюционной Москве: сложная, трудная, как у многих в то время. Голод, разруха, безденежье… Смерть младшей дочери Ирины (при этом у нее мысль – как она оправдается перед мужем?). Отчаяние и жизнь на краю – не могли перебить ее чувств к мужу, к тому, что «над», поверх все барьеров, привязанностей и дружб. То единственное и высокое, что вечно и неоспоримо. И это несмотря на любовные романы, дружбу с актерами Второй и Третьей студий Художественного театра, среди которых был и Юрий Завадский – Маринино увлечение.
Писала я на аспидной доске,
И на листочках вееров поблёклых,
И на речном, и на морском песке,
Коньками по` льду, и кольцом на стеклах, —
И на стволах, которым сотни зим,
И, наконец – чтоб всем было известно! —
Что ты любим! любим! любим! – любим! —
Расписывалась – радугой небесной.
Как я хотела, чтобы каждый цвел
В века́х со мной! под пальцами моими!
И как потом, склонивши лоб на стол,
Крест-накрест перечеркивала – имя…
Но ты, в руке продажного писца
Зажатое! ты, что мне сердце жалишь!
Непроданное мной! внутри кольца!
Ты – уцелеешь на скрижалях.
Она гнала мысли о его смерти. Хотя иногда все же проскальзывало сомнение, что им удастся увидеться здесь – на земле:
Твои…… черты,
Запечатленные Кануном.
Я буду стариться, а ты
Останешься таким же юным.
Твои…… черты,
Обточенные ветром знойным.
Я буду горбиться, а ты
Останешься таким же стройным.
Волос полуденная тень,
Склоненная к моим сединам…
Ровесник мой год в год, день в день,
Мне постепенно станешь сыном…
Нам вместе было тридцать шесть,
Прелестная мы были пара…
И – радугой – благая весть:
……… – не буду старой!
(цикл «Разлука», 9)
Сергей Эфрон был в это время в турецком городе Галлиполи в страшных условиях, в которых находились оставшиеся в живых солдаты и офицеры Белой гвардии.
В марте 1921 года за границу уезжал Илья Эренбург, и Цветаева умоляла его найти мужа. Эренбург обещал выполнить просьбу, увозя с собой письмо Цветаевой к мужу.
Мой Сереженька!
…Мне страшно Вам писать, я так давно живу в тупом задеревенелом ужасе, не смея надеяться, что живы – и лбом – руками – грудью отталкиваю то, другое. Не смею. – Вот все мои мысли о Вас. <…> Быт, – все это такие пустяки! Мне надо знать одно – что Вы живы.
А если Вы живы, я ни о чем не могу говорить: лбом в снег!
Мне трудно Вам писать, но буду, п.ч. 1/1000000 доля надежды: а вдруг? Бывают же чудеса! <…>
– Сереженька, умру ли я завтра или до 70 л<ет> проживу – все равно – я знаю, как знала уже тогда, в первую минуту: – Навек. – Никого другого.
– Я столько людей перевидала, во стольких судьбах перегостила, – нет на Земле второго Вас, это для меня роковое. <…>
Илье Эренбургу удалось узнать, что Сергей Эфрон жив и находится в Константинополе. Он написал об этом Марине. И полетело письмо Сергея Яковлевича – в Москву.
– Мой милый друг – Мариночка,
– Сегодня я получил письмо от Ильи Г<ригорьевича>, что Вы живы и здоровы. Прочитав письмо, я пробродил весь день по городу, обезумев от радости. – До этого я имел об Вас кое-какие вести от К<онстантина>Д<митриевича>, [но вести эти относились к осени, а минувшая зима была такой трудной].
Что мне писать Вам? С чего начать? Нужно сказать много, а я разучился не только писать, но и говорить. <…>
Радость моя, за все это время ничего более страшного (а мне много страшного пришлось видеть), чем постоянная тревога за Вас, я не испытал. Теперь будет гораздо легче – в марте Вы были живы.
– О себе писать трудно. Все годы, что мы не с Вами – прожил, как во сне. Жизнь моя делится на две части – на «до» и «после». «До» – явь, «после» – жуткий сон, хочешь проснуться и нельзя. Но я знаю – явь вернется <…>.
И письмо Марины:
Мой Сереженька! Если от счастья не умирают, то – во всяком случае – каменеют. Только что получила Ваше письмо. Закаменела. – Последние вести о Вас, после Э<ренбурга>, от Аси: Ваше письмо к Максу. Потом пустота. Не знаю, с чего начать. – Знаю, с чего начать: то, чем и кончу: моя любовь к Вам…
Известие о том, что Сергей жив, вызвало у Марины восторг, который отразился – как всегда – в стихах. Грусть сменяется ликованием:
Жив и здоров!
Громче громов —
Как топором —
Радость! <…>
Стало быть, жив?
Веки смежив,
Дышишь, зовут —
Слышишь? <…>
Мертв – и воскрес?!
Вздоху в обрез,
Камнем с небес,
Ломом
По голове, —
Нет, по эфес
Шпагою в грудь —
Радость!
Марина собирается к мужу… В мае 1922 года они с Алей покинули Россию, еще не зная, что им предстоит через много лет вернуться на родину. Супруги встретились в Берлине. Это была очень счастливая встреча. Вскоре они все вместе соединились в Праге, где Сергей уже учился в Карловом университете. И казалось бы, что жизнь снова налаживается, но тут новая «катастрофа» – неожиданно вспыхнувшая любовь Марины. Сергей был сдержанным человеком и не привык откровенно делиться наболевшим. Но в этот раз душевный надлом был так силен, что он все-таки выплеснул его. И приступал к этому письму-исповеди долго, потому что в предыдущем письме о своих проблемах сказал Волошину глухо, не раскрываясь. Только обмолвился, что «твое письмо пришло в очень черную для меня минуту (м. б. чернее у меня в жизни не было). Сейчас моя жизнь сплошная растрава и я собираю все силы свои, чтобы выпрямиться».
Что же послужило причиной «катарсиса», как называет этот назревший конфликт в семье Сергей Яковлевич? И почему все сплелось в такой сложный противоречивый узел, который было невозможно разрубить одним махом?
Речь шла о сильном чувстве, которое Марина испытывала к его другу – Константину Родзевичу. Может быть, это было самой сильной земной любовью Цветаевой. К мужу она испытывала совсем другие чувства. Более возвышенные и очищенные от земных «примесей».
Благодаря этому роману появились две прекрасные поэмы: «Поэма Горы» и «Поэма Конца». Марина рвалась, страдала и металась от любовника к мужу. И об этом честно и прямо Эфрон написал Волошину.
С.Я. Эфрон – М.А. Волошину
<Декабрь 1923 г.> <В Коктебель>
Дорогой мой Макс,
Твое прекрасное, ласковое письмо получил уже давно и вот все это время никак не мог тебе ответить. Единственный человек, к<отор>ому я мог бы сказать все – конечно Ты, но и тебе говорить трудно. Трудно, ибо в этой области для меня сказанное становится свершившимся и, хотя надежды у меня нет никакой, простая человеческая слабость меня сдерживала. Сказанное требует от меня определенных действий и поступков и здесь я теряюсь. И моя слабость и полная беспомощность и слепость М<арины>, жалость к ней, чувство безнадежного тупика, в к<отор>ый она себя загнала, моя неспособность ей помочь решительно и резко, невозможность найти хороший исход – все ведет к стоянию на мертвой точке. Получилось так, что каждый выход из распутья может привести к гибели.
М<арина> – человек страстей. Гораздо в большей мере чем раньше – до моего отъезда. Отдаваться с головой своему урагану для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас – неважно. Почти всегда (теперь так же как и раньше), вернее всегда все строится на самообмане. Человек выдумывается и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживаются скоро, М<арина> предается ураганному же отчаянию. Состояние, при к<отор>ом появление нового возбудителя облегчается. Что – не важно, важно как. Не сущность, не источник, а ритм, бешеный ритм. Сегодня отчаяние, завтра восторг, любовь, отдавание себя с головой, и через день снова отчаяние. И это все при зорком, холодном (пожалуй вольтеровски-циничном) уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда справедливо). Все заносится в книгу. Все спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для разогревания которой необходимы дрова, дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, а качество дров не столь важно. Тяга пока хорошая – все обращается в пламя. Дрова похуже – скорее сгорают, получше дольше.
Нечего и говорить, что я на растопку не гожусь уже давно. Когда я приехал встретить М<арину> в Берлин, уже тогда почувствовал сразу, что М<арине> я дать ничего не могу. Несколько дней до моего прибытия печь была растоплена не мной. На недолгое время. И потом все закрутилось снова и снова. Последний этап – для меня и для нее самый тяжкий – встреча с моим другом по К<онстантино>полю и Праге, с человеком ей совершенно далеким, к<отор>ый долго ею был встречаем с насмешкой. Мой недельный отъезд послужил внешней причиной для начала нового урагана. Узнал я случайно. Хотя об этом были осведомлены ею в письмах ее друзья. Нужно было каким-либо образом покончить с совместной нелепой жизнью, напитанной ложью, неумелой конспирацией и пр., и пр. ядами.
Я так и порешил. Сделал бы это раньше, но все боялся, что факты мною преувеличиваются, что М<арина> мне лгать не может и т. д.
Последнее сделало явным и всю предыдущую вереницу встреч. О моем решении разъехаться я и сообщил М<арине>. Две недели она была в безумии. Рвалась от одного к другому. (На это время она переехала к знакомым). Не спала ночей, похудела, впервые я видел ее в таком отчаянии. И наконец объявила мне, что уйти от меня не может, ибо сознание, что я где-то нахожусь в одиночестве не даст ей ни минуты не только счастья, но просто покоя. (Увы, – я знал, что это так и будет). Быть твердым здесь – я мог бы, если бы М<арина> попадала к человеку к<отор>ому я верил. Я же знал, что другой (маленький Казанова) через неделю М<арину> бросит, а при Маринином состоянии это было бы равносильно смерти.
М<арина> рвется к смерти. Земля давно ушла из-под ее ног. Она об этом говорит непрерывно. Да если бы и не говорила, для меня это было бы очевидным. Она вернулась. Все ее мысли с другим. Отсутствие другого подогревает ее чувство. Я знаю – она уверена, что лишилась своего счастья. Конечно, до очередной скорой встречи. Сейчас живет стихами к нему. По отношению ко мне слепость абсолютная. Невозможность подойти, очень часто раздражение, почти злоба. Я одновременно и спасательный круг и жернов на шее. Освободить ее от жернова нельзя не вырвав последней соломинки, за которую она держится.
Жизнь моя сплошная пытка. Я в тумане. Не знаю на что решиться. Каждый последующий день хуже предыдущего. Тягостное «одиночество вдвоем». Непосредственное чувство жизни убивается жалостью и чувством ответственности. Каждый час я меняю свои решения. М. б. это просто слабость моя? Не знаю. Я слишком стар, чтобы быть жестоким и слишком молод, чтобы присутствуя отсутствовать. Но мое сегодня – сплошное гниение. Я разбит до такой степени, что от всего в жизни отвращаюсь, как тифозный. Какое-то медленное самоубийство. <…>
Чувство свалившейся тяжести не оставляет меня ни на секунду. Все вокруг меня отравлено. Ни одного сильного желания – сплошная боль. Свалившаяся на мою голову потеря тем страшнее, что последние годы мои, к<отор>ые прошли на твоих глазах, я жил м<ожет> б<ыть> более всего М<арин>ой. Я так сильно и прямолинейно, и незыблемо любил ее, что боялся лишь ее смерти.
М<арина> сделалась такой неотъемлемой частью меня, что сейчас стараясь над разъединением наших путей, я испытываю чувство такой опустошенности, такой внутренней изодранности, что пытаюсь жить с зажмуренными глазами. Не чувствовать себя – м. б. единственное мое желание. Сложность положения усугубляется еще моей основной чертой. У меня всегда, с детства – чувство «не могу иначе», было сильнее чувства – «хочу так». Преобладание «статики» над динамикой. Сейчас вся статика моя полетела к черту. А в ней была вся моя сила. Отсюда полная беспомощность. <…>
22 янв<аря> 1924 г.
Это письмо я проносил с месяц. Все не решался послать его. Сегодня – решаюсь.
Мы продолжаем с М<ариной> жить вместе. Она успокоилась. И я отложил коренное решение нашего вопроса. Когда нет выхода – время лучший учитель. Верно?
К счастью приходится много работать и это сильно помогает.
– Просьба к тебе. Когда прочтешь письмо – уничтожь его. Я не хочу, чтобы когда-нибудь чьи-либо посторонние глаза могли прочесть его. <…>
<Конец февраля 1924 г.> Чехия
Дорогой мой Макс,
– Уже давно – верно с месяц, как отправил тебе письмо. М. б. оно пропало, я даже рад бы был, если бы оно пропало. Если ты его получил, то поймешь почему.
– Сейчас не живу – жду. Жду, когда подгнившая ветка сама отвалится. Не могу быть мудрым садовником, подрезающим ветки заранее. Слабость ли это? Думаю – не одна слабость. Во всяком случае мне кажется, что самое для меня страшное уже позади. Теперь происшедшее – должно найти свою форму. И конечно найдет. Я с детства (и не даром) боялся (и чуял) внешней катастрофичности под знаком к<отор>ой родился и живу. Это чувство меня никогда не покидает. Потому, с детства же, всякая небольшая разлука переживалась мною, как маленькая смерть. Моя мать, за все время пока мы жили вместе, ни разу не была в театре, ибо знала, что до ее возвращения я не засну. Так остро мною ощущалось грядущее. И когда первая катастрофа разразилась – она не была неожиданностью. Это ожидание ударов не оставляет меня и теперь. Когда я ехал к М<арине> в Берлин, чувство радости было отравлено этим ожиданием. Даже на войне я не участвовал ни в одном победном наступлении. Но зато ни одна катастрофа не обошлась без меня. И сейчас вот эта боязнь катастрофы связывает мне руки. Поэтому не могу сам подрезать ветку, поэтому жду, когда упадет сама.
В последнем случае боюсь не за себя. М<арина> слепа совсем именно в той области, в к<отор>ой я м. б. даже преувеличенно зряч. Потому хочу, чтобы узел распутался в тишине, сам собою (это так и будет), а не разорвался под ударами урагана.
Но это ожидание очень мучительно. Каждый шаг нужно направлять не прямо, а вкось. А так хочется выпрямиться!
То что ты писал о вреде отгораживания и о спасительности любви ко всем и принимания всех через любовь – мне очень близко. И не так близко по строю мыслей моих, как по непосредственному подходу к людям. Особенно после войны. Весь характер моих отношений с людьми в последние годы – именно таков.
В последнее время мне почему-то чудится скорое возвращение в Россию. М. б. потому, что «раненый зверь заползает в свою берлогу» (по Ф. Степуну). <…>
Можно только поразиться проницательности Сергея Эфрона, который словно предвидел, что ему придется «заползать в нору».
Пережив Маринину любовь к Родзевичу, ее метание, скорбь и страдания, Сергей Яковлевич остался верным жене, оправдав «звание» рыцаря, данное еще в годы далекой юности. В 1925 году на свет появился сын, которого назвали Георгий. Через некоторое время супруги переезжают в Париж в поисках лучшей эмигрантской доли. Позже в Париже Сергей найдет себя в движении евразийства и в редакторской работе в журнале «Версты». Начал ли Сергей уже тогда сотрудничать с ОГПУ или это произошло позднее? Насколько Марина была осведомлена о тайной жизни мужа? Эти вопросы неизбежно встают перед исследователями и однозначного ответа на них нет до сих пор. Как не понятен и мотив работы Сергея Эфрона на «органы». Желание самоутвердиться? Отсутствие заработков? Окончательное разочарование в Белом движении? Ведь ни от Марины, ни от друзей и знакомых Сергей Эфрон не скрывал того, что ему довелось увидеть: зверской расправы над красными и мирным населением, распущенности… Несмотря на свою романтическую внешность он был реалистом и смотрел на жизнь без розовых очков. Или все вместе взятое и стало убедительным доводом для работы на советских чекистов.
Французский период жизни Эфронов – летопись тихого ада, и прежде всего, бытового. Испытания, выпавшие на долю Марины: скука провинциального пригорода Парижа, где они жили, вечное безденежье, обслуживание домашних, готовка. Драма разразилась, когда состоялось похищение и убийство генерала Миллера, видного деятеля белоэмигрантского движения, председателя Русского общевоинского союза (РОВС). Следы вели к Эфрону, и ему пришлось скрываться. Марину вызвали во французскую полицию и провели допрос. Ее назвали полоумной русской, настолько ее туманные и сбивчивые речи произвели странное впечатление на полицейских.
Убийство в сентябре 1937 года советского разведчика-невозвращенца Игнатия Рейсса и предполагаемое участие в нем Эфрона провели роковую черту между семьей Цветаевой и остальной эмиграцией. Теперь путь оставался один – в Россию. Еще в марте уехала Аля, теперь за ней – Сергей.
Та же верность «собаки по следу», как писала Марина Ивановна когда-то в письме к мужу, и привела ее вслед за Алей и Сергеем в Советский Союз, хотя ехать Марина не хотела, словно предчувствуя будущую трагедию.
Вместе с сыном Георгием Марина покинула Францию в июне 1939 года.
Дальнейшие события можно описать в одном абзаце. Вначале была арестована Аля, через месяц – Сергей. Дальше началось Маринино неустройство, стена, выросшая между ней и советскими литераторами, чувство отщепенства, безденежье, тупик, из которого казалось не было выхода. Сын требовал внимания, Марина с ужасом осознавала, что она ему ничего дать не может. Начавшаяся война и эвакуация писателей в Елабугу и Чистополь, поиски работы, Марина была согласна на судомойку… Все привело к роковому поступку – самоубийству… Так была поставлена точка в ее жизни…
Сергей пережил Марину на полтора месяца. Символично, что их могилы неизвестны, они разметались во времени и пространстве, чтобы Марина и Сергей могли соединиться – в вечности. И уже навсегда.
«Гимназист с гимназисткой, как Дафнис и Хлоя»
Анна Ахматова и Николай Гумилев
Анна Ахматова и Николай Гумилев – легендарная пара русской поэзии – оставили нам историю отношений, в которых были измены, соперничество, слава, расставание… Но при первом приближении разобраться в этой истории не так-то просто. Оба поэта были большими мифотворцами и поэтому приходится распутывать легенды и отделять истину от вымысла.
Начало их знакомства было осенено аллеями царскосельского парка, где они любили гулять в ту пору, когда еще были юными гимназистами. Об этом Гумилев писал позже так:
Я печален от книги, томлюсь от луны,
Может быть, мне совсем и не надо героя,
Вот идут по аллее, так странно нежны,
Гимназист с гимназисткой, как Дафнис и Хлоя.
Анна Ахматова, словно вторит ему, вспоминая незабвенную царскосельскую идиллию.
В ремешках пенал и книги были,
Возвращалась я домой из школы.
Эти липы, верно, не забыли
Нашей встречи, мальчик мой веселый?
Только, ставши лебедем надменным,
Изменился серый лебеденок.
А на жизнь мою лучом нетленным
Грусть легла, и голос мой незвонок.
Царское Село – хороший романтический фон для первого чувства…
Анна Андреевна Ахматова родилась у самого синего моря – под Одессой, но, когда ей был год, семья переехала сначала в Павловск, потом – в Царское Село. «Мои первые воспоминания, – писала Ахматова в автобиографии, – царскосельские: зеленое, сырое великолепие парков, выгон, куда меня водила няня, ипподром, где скакали маленькие пестрые лошадки, старый вокзал и нечто другое, что вошло впоследствии в «Царскосельскую оду».
Стихи Ахматова начала писать, по ее словам, в одиннадцать лет при полном недоумении окружающих, которые не понимали – зачем ей это было нужно.
Будущая поэтесса училась в Царскосельской Мариинской женской гимназии. Но учеба не особенно увлекала ее, и поэтому училась она «сначала плохо, потом гораздо лучше, но всегда неохотно».
Николай Гумилев родился в Кронштадте. В Царскосельской гимназии он учится недолго; семья переезжает в Петербург, затем из-за туберкулеза старшего сына – в Тифлис, но в 1903 году Гумилевы возвратились в Царское Село, и Николай поступает в 7-й класс гимназии.
История сохранила момент знакомства Анны Горенко и Николая Гумилева. Оно случилось в Царскосельской гимназии накануне Нового года. В сочельник. Вот как об этом пишет близкая подруга Ахматовой, с которой та дружила всю жизнь – Валерия Срезневская, в ту пору – Тюльпанова.
«С Колей Гумилевым, тогда еще гимназистом седьмого класса, Аня познакомилась в 1904 году, в сочельник. Мы вышли из дому, Аня и я с моим младшим братом Сережей, прикупить какие-то украшения для елки, которая у нас всегда бывала в первый день Рождества. Был чудесный солнечный день. Около Гостиного двора мы встретились с «мальчиками Гумилевыми»: Митей, старшим, – он учился в Морском кадетском корпусе, – и с братом его Колей – гимназистом императорской Николаевской гимназии.
Я с ними была раньше знакома, у нас была общая учительница музыки – Елизавета Михайловна Баженова. Она-то и привела к нам в дом своего любимца Митю и уже немного позже познакомила меня с Колей. Встретив их на улице, мы дальше пошли уже вместе, я с Митей, Аня с Колей, за покупками, и они проводили нас до дому. Аня ничуть не была заинтересована этой встречей»…
Далее Срезневская-Тюльпанова отмечает, что Коля увлекся всерьез ее подругой.
«Часто, возвращаясь из гимназии, я видела, как он шагает вдали в ожидании появления Ани. Он специально познакомился с Аниным старшим братом Андреем, чтобы проникнуть в их довольно замкнутый дом. Ане он не нравился; вероятно, в этом возрасте девушкам нравятся разочарованные молодые люди, старше двадцати пяти лет, познавшие уже много запретных плодов и пресытившиеся их пряным вкусом. Но уже тогда Коля не любил отступать перед неудачами»…
Можно отметить здесь сразу несколько важных моментом, которые сумела понять Валерия Тюльпанова. То, что Ане Горенко нравились разочарованные молодые люди, много «познавшие». То, что Гумилев не привык отступать перед неудачами. Единственное, в чем ошиблась Тюльпанова, это в дате знакомства, которое состоялось в 1903 году.
«Две мои фотографии в царскосельск<ом> парке (зимняя и летняя) в 20-х годах сняты на той скамейке, где Н<иколай> С<тепанович> впервые сказал мне, что любит меня (февраль…)», – писала Ахматова в воспоминаниях.
Видимо, пройти мимо друг друга они не могли: слишком много внутреннего сходства. Оба «гадкие утята», еще не ставшие лебедями, не понятые ни близкими, ни окружающими, немного не от мира сего, отщепенцы, робко мечтавшие о творчестве и славе. Гумилев рос болезненным мальчиком. Аня Горенко неуклюжа, заносчива, – словом, дикарка, не считавшаяся с правилами приличия. Но в глазах Гумилева она была прелестна – темные волосы, белая кожа (когда сходил южный загар) и светлые русалочьи глаза. Сам Гумилев пытался подражать модному в то время Оскару Уйальду – носил цилиндр, завивал волосы и слегка подкрашивал губы и глаза. Эдакий разочарованный в жизни денди. Юный гимназист влюбился в Аню Горенко с первого взгляда. У нее чувство было сложнее и неопределеннее: просто как к новому интересному знакомому, с которым можно гулять и беседовать… Все же он добился своего, и они стали встречаться…
История симпатии двух поэтов отражена в их творчестве. Но достаточно сравнить их взгляды из той далекой поры юности, чтобы понять, насколько они все-таки были разными и насколько различны были их чувства. Романтический взгляд Гумилева и более трезвый Ахматовой.
Ты помнишь дворец великанов,
В бассейне серебряных рыб,
Аллеи высоких платанов
И башни из каменных глыб?
Как конь золотистый у башен,
Играя, вставал на дыбы,
И белый чепрак был украшен
Узорами тонкой резьбы?
Ты помнишь, у облачных впадин
С тобою нашли мы карниз,
Где звезды, как горсть виноградин,
Стремительно падали вниз?..
(Н. Гумилев)
Анна Ахматова вспоминала об этом так: «Уже в поэмах “Пути конквистадоров” мелькают еще очень неуверенной рукой набросанные очертания царскосельских пейзажей и парковая архитектура (павильоны в виде античных храмов). Но все это не названо и как бы увидено автором во сне: не легче узнать во “дворце великанов” – просто башню-руину у Орловских ворот. Оттуда мы действительно как-то раз смотрели, как конь золотистый (кирасирский) “вставал на дыбы”.
Любви впечатлительного юноши Аня Горенко не поняла, и это стало причиной его отчаяния на долгий период: то были первые удары судьбы и первое взросление.
Осенью 1904 г. сестра Инна вышла замуж за Сергея Штейна. В ее доме стали устраиваться вечера поэзии, которые посещала и Анна. Сюда приходил Голенищев-Кутузов, студент Петербургского университета, приятель Штейна и Гумилева. Он стал первой сильной любовью Анны Горенко, что не могло не сказаться на ее отношении к Николаю Гумилеву.
На Пасху Гумилев, в отчаянии от нежелания Анны всерьез отнестись к его чувству, пытался покончить с собою. Анна рассорилась с ним, и они перестали встречаться.
В 1905 году семья Горенко переезжает в Евпаторию. По словам Ахматовой: «В 1905 году мои родители расстались, и мама с детьми уехала на юг. Мы целый год прожили в Евпатории, где я дома проходила курс предпоследнего класса гимназии, тосковала по Царскому Селу и писала великое множество беспомощных стихов». Гумилев готовит книгу стихов «Путь конквистадора», которую он издаст на средства родителей в октябре 1905 года. Нет достоверных данных о том, что Ахматова и Гумилев встречались в Евпатории, но все же такая вероятность существует… Об этом говорят стихи…
На русалке горит ожерелье
И рубины греховно-красны,
Это странно-печальные сны
Мирового, больного похмелья.
На русалке горит ожерелье
И рубины греховно-красны.
У русалки мерцающий взгляд,
Умирающий взгляд полуночи,
Он блестит, то длинней, то короче,
Когда ветры морские кричат.
У русалки чарующий взгляд,
У русалки печальные очи.
Я люблю ее, деву-ундину,
Озаренную тайной ночной,
Я люблю ее взгляд заревой
И горящие негой рубины…
Потому что я сам из пучины,
Из бездонной пучины морской.
В своих стихах, навеянных образом Анны Горенко, Гумилев видит ее печальной девой, что, видимо, соответствовало действительности.
…Кто объяснит нам, почему
У той жены всегда печальной
Глаза являют полутьму,
Хотя и кроют отблеск дальний?
Зачем высокое чело
Дрожит морщинами сомненья,
И меж бровями залегло
Веков тяжелое томленье?
И улыбаются уста
Зачем загадочно и зыбко?
И страстно требует мечта,
Чтоб этой не было улыбки?
Зачем в ней столько тихих чар?
Зачем в очах огонь пожара?
Она для нас больной кошмар,
Иль правда, горестней кошмара….
* * *
…Там, на высях сознанья – безумье и снег…
Но восторг мой прожег голубой небосклон,
Я на выси сознанья направил свой бег
И увидел там деву, больную, как сон.
Ее голос был тихим дрожаньем струны,
В ее взорах сплетались ответ и вопрос,
И я отдал кольцо этой деве Луны
За неверный оттенок разбросанных кос…
А в 1906 г. Николай закончил царскосельскую Николаевскую гимназию. Анна же весной поехала в Киев, где жила семья сестры ее матери Анны Эразмовны Вакар (фамилия по мужу), для сдачи экзаменов в последний класс Фундуклеевской гимназии. После Киева Анна некоторое время живет в Одессе у родственников по отцовской линии. Она вовсю флиртует и кокетничает с друзьями дома и знакомыми, а в конце июня она возвратилась в Евпаторию.
Я умею любить.
Умею покорной и нежною быть.
Умею заглядывать в очи с улыбкой
Манящей, призывной и зыбкой.
И гибкий мой стан так воздушен и строен,
И нежит кудрей аромат.
О, тот, кто со мной, тот душой неспокоен
И негой объят…
Гумилев собирается после окончания гимназии поехать за границу. В Париж. Перед отъездом он побывал в Евпатории, куда Горенко вернулась в конце июня, и встречался с ней. Далее их пути расходятся. С осени 1906 года Анна живет в Киеве у родственников, учится в гимназии. Гумилев – занимается в Париже в Сорбонне.
Хотел ли он добиться от нее обещания ждать и вообще какой-то определенности? Думается, что – да. Ведь она была его мечтой и путеводной звездой…
И где-то светит мне образ бледный,
Всегда печальный, всегда безмолвный…
Аня Горенко для него путеводительница – как для Данте – Беатриче. Но если Беатриче Данте вела его в рай, то возлюбленная поэта – рай покинула.
Прочь, козлоногие фавны,
Музыки нет в вашем кличе!
Знаете ль вы, что недавно
Бросила рай Беатриче,
Странная белая роза
В тихой вечерней прохладе…
Что это? Снова угроза
Или мольба о пощаде?
Жил беспокойный художник.
В мире лукавых обличий —
Грешник, развратник, безбожник,
Но он любил Беатриче.
Стоит заметить, что существуют два варианта стихотворения, которые датируются 1906 и 1909 годом. Значит, Гумилев думал об этом образе – Беатриче – и возвращался к нему…
Семья Горенко окончательно распалась и уехала из Евпатории. Аня отправилась в Киев, братья Андрей и Виктор – в Петербург. Инна Эразмовна с Ией – в Севастополь. Сестра Инна, жена Штейна, вскоре умрет от чахотки. А Сергей Штейн останется по-прежнему тайным конфидициентом Анны, которому она будет поверять сердечные тайны. Именно письма к нему и проливают свет на некоторые спорные стороны ее биографии.
В Киеве Ахматова сначала жила у семьи Вакар на Университетской улице, а потом перебралась к кузине Марии Александровне Змунчилле, к которой испытывала нежную и трогательную привязанность и которую ласково называла Наничка. И адрес ее стал Меринговая улица, дом 1. Эта улица была весьма примечательна тем, что вокруг нее сложился район, называемый Киевским Парижем. Дом, где жила Анна Ахматова, сохранился до сих пор, правда, обстановка внутри не уцелела, неизменным остался лишь фасад. Что касается забот сердечных, то влюбленность юной Ани в Голенищева-Кутузова не проходила. Но и Гумилева она помнит, как и его предложение руки и сердца. Поддавшись порыву, она пишет ему письмо, и он приезжает из Парижа в Киев, куда потом будет наведываться неоднократно в неопределенную пору своего жениховства. Между ними объяснение, и Анна дает согласие. Почему? Желание найти какой-то якорь в бурных волнах жизни? Ведь ее мысли и сердце заняты другим.
А. Ахматова – С. фон Штейну
2 февраля 1907 г., Киев
Милый Сергей Владимирович… я решила сообщить Вам о событии, которое должно коренным образом изменить мою жизнь… Я выхожу замуж за друга моей юности Николая Степановича Гумилева. Он любит меня уже 3 года, и я верю, что моя судьба быть его женой. Люблю ли его, я не знаю, но кажется мне, что люблю. Помните у В. Брюсова:
Сораспятая на муку,
Враг мой давний и сестра,
Дай мне руку! дай мне руку!
Меч взнесен. Спеши. Пора.
И я дала ему руку, а что было в моей душе, знает Бог…
Не говорите никому о нашем браке. Мы еще не решили, ни где, ни когда он произойдет. Это – тайна, я даже Вале ничего не написала.
Ваша Аня.
P.S. …Не издает ли А. Блок новые стихотворения – моя кузина его большая поклонница.
Нет ли у Вас чего-нибудь нового Н.С. Гумилева? Я совсем не знаю, что и как он теперь пишет, а спрашивать не хочу.
А. Ахматова – С. фон Штейну
<февраль 1907>, Киев
Мой дорогой Сергей Владимирович, я еще не получила ответа на мое письмо и уже снова пишу. Мой Коля собирается, кажется, приехать ко мне – я так безумно счастлива. Он пишет мне непонятные слова, и я хожу с письмом к знакомым и спрашиваю объяснение. Всякий раз, как приходит письмо из Парижа, его прячут от меня и передают с великими предосторожностями. Затем бывает нервный припадок, холодные компрессы и общее недомогание. Это от страстности моего характера, не иначе. Он так любит меня, что даже страшно. Как Вы думаете, что скажет папа, когда узнает о моем решении? Если он будет против моего брака, я убегу и тайно обвенчаюсь с Nicolas…
Скорее бы кончить гимназию и поехать к маме. Здесь душно!..
Целую Вас, мой дорогой друг.
Аня.
В журнал «Сириус», который издает Гумилев, Анна отдает свое стихотворение.
На руке его много блестящих колец —
Покоренных им девичьих нежных сердец.
Там ликует алмаз, и мечтает опал,
И красивый рубин так причудливо ал.
Но на бледной руке нет кольца моего,
Никому, никогда не отдам я его.
Мне сковал его месяца луч золотой
И, во сне надевая, шепнул мне с мольбой:
«Сохрани этот дар, будь мечтою горда!»
Я кольца не отдам никому, никогда.
Так в иносказательной форме Анна говорит о своей неприступности, что ни кольца, ни сердца она никому не отдаст… Это стихотворение – ее первая официальная публикация.
Весной 1907-го Гумилев ненадолго, проездом из Парижа в Царское Село, заезжал в Киев. Несмотря на то, что Анна ждала Николая, твердого обещания она ему не дала. Для того чтобы окончательно выяснить отношения, Гумилев приезжает осенью в Крым, но получает отказ.
Царица иль, может быть, только печальный ребенок, —
Она наклонилась над сонно-вздыхающим морем,
И стан ее стройный и гибкий казался так тонок,
Он тайно стремился навстречу серебряным зорям.
Сбегающий сумрак. Какая-то крикнула птица,
И вот перед ней замелькали во влаге дельфины,
Чтоб плыть к бирюзовым владеньям влюбленного принца,
Они предлагали свои глянцевитые спины.
Но голос хрустальный казался особенно звонок,
Когда он упрямо сказал роковое «не надо»…
Царица иль, может быть, только капризный ребенок,
Усталый ребенок с бессильною мукою взгляда.
Этого уже Гумилев перенести не мог. Cуществует версия (впрочем, подкрепленная словами Ахматовой), что в одну из ссор она призналась Гумилеву в том, что у нее был другой мужчина. Несмотря на откровения поэта, можно все-таки усомниться в данном факте. Но в его поэзии действительно появляется мотив поруганной девы, коварной соблазнительницы, холодной и бесчувственной к чужим страданиям.
Гумилев лечил любовные раны старым и испытанным способом. Он уехал от предмета своих воздыханий как можно дальше. На этот раз он рванул не в Париж, а в Египет, и это было его первым африканским путешествием (всего у него их будет пять). Отзвук тех страданий и страстей отчетливо слышен в стихотворении «Эзбекие».
Я женщиною был тогда измучен,
И ни соленый, свежий ветер моря,
Ни грохот экзотических базаров,
Ничто меня утешить не могло.
О смерти я тогда молился Богу
И сам ее приблизить был готов.
Лидии Чуковской, своей близкой подруге, Ахматова, вспоминая молодость, говорила: «Был такой период творчества и жизни Гумилева, когда все его стихи – обо мне, когда всё в его жизни имело истоком – меня. Путешественником он стал, чтобы излечиться от любви ко мне, и Дон Жуаном – тоже. Брак наш был концом отношений, а не началом их и не разгаром. Этого никто не знал. Нас надо было смотреть в девятьсот пятом – девятьсот девятом годах. Тогда Николай Степаныч закладывал вещи под большие проценты, чтобы приехать и увидеть мой надменный профиль какие-нибудь пятнадцать минут».
И когда друг друга проклинали
В страсти, раскаленной добела,
Оба мы еще не понимали,
Как земля для двух людей мала,
И, что память яростная мучит,
Пытка сильных – огненный недуг! —
И в ночи бездонной сердце учит
Спрашивать: о, где ушедший друг?
А когда, сквозь волны фимиама,
Хор гремит, ликуя и грозя,
Смотрят в душу строго и упрямо
Те же неизбежные глаза.
Когда Гумилев вернулся в Париж, то возобновил переписку с Анной. Она же находилась в сильном душевном смятении. Ее влюбленность во Владимира Голенищева-Кутузова не проходила, но очевидно, что и влюбленность Гумилева ей льстила и терять его не хотелось. Со стороны она производит впечатление человека, ушедшего в себя. Ее подруга гимназистка Валя Беер писала в своих воспоминаниях об одном моменте киевской весны, когда она оказалась около храма Св. Софии.
«Запах распускающихся листьев, золотые звезды, загорающиеся на высоком чистом небе, и эти медные торжественные звуки – все это создает такое настроение, что хочется отойти от обыденного.
В церкви полумрак. Народу мало. Усердно кладут земные поклоны старушки-богомолки, истово крестятся и шепчут молитвы. Налево, в темном приделе вырисовывается знакомый своеобразный профиль. Это Аня Горенко. Она стоит неподвижно, тонкая, стройная, напряженная. Взгляд сосредоточенно устремлен вперед. Она никого не видит, не слышит. Кажется, что она не дышит».
А жизнь между тем текла своим чередом… Петербург 1909 года запомнился одной легендарной мистификацией, когда Волошин из Елизаветы Дмитриевой сделал таинственную поэтессу Черубину де Габриак, которая свела с ума всю читающую Россию. Елизавета Дмитриева была знакома с Гумилевым еще раньше, но вот они снова встретились, и между ними возникло сильное притяжение.
До Ахматовой не могли не дойти слухи об увлечении Гумилева. И вот он приехал в Киев для решительного объяснения. Анна ответила согласием, была назначена свадьба. Правда, накануне полетело письмо Валерии Срезневской-Тюльпановой: «Птица моя, – сейчас еду в Киев. Молитесь обо мне. Хуже не бывает. Смерти хочу. Вы все знаете, единственная, ненаглядная, любимая, нежная. Воля моя, если бы я умела плакать. Аня».
Наверное, и сам Гумилев чувствовал зыбкость своих позиций… Для нее это было спасением от рутинности жизни, а для него? Возвращение к старым клятвам и подтверждение тезиса, что старая любовь не ржавеет? Он ведь всегда был немного рыцарем. А рыцари осаждают крепости до тех пор, пока они не падут…
Гумилев признавал чары Киева как колдовского города, раз его жена – оттуда. По преданию, Лысая гора была в Киеве, да и сам город был овеян легендами о ведьмах и колдунах.
Из логова змиева,
Из города Киева,
Я взял не жену, а колдунью.
А думал забавницу,
Гадал – своенравницу,
Веселую птицу-певунью.
Покликаешь – морщится,
Обнимешь – топорщится,
А выйдет луна – затомится,
И смотрит, и стонет,
Как будто хоронит
Кого-то, – и хочет топиться.
Твержу ей: крещеному,
С тобой по-мудреному
Возиться теперь мне не в пору;
Снеси-ка истому ты
В Днепровские омуты,
На грешную Лысую гору.
Молчит – только ежится,
И все ей неможется,
Мне жалко ее, виноватую,
Как птицу подбитую,
Березу подрытую
Над пропастью, Богом заклятою.
Мужская жалость – чувство более крепкое, чем женское сострадание. Так, обеты данные однажды, превращаются в нерушимые клятвы.
Он считал ее колдуньей, раз не в силах был освободиться от чар своей любви, несмотря на других женщин. И вся последующая жизнь только подтвердит это…
Позже Ахматова скажет о Гумилеве, что кружил вокруг нее коршуном. Почему коршуном? Разве она жертва? И похож ли робкий (в то время) Гумилев на стервятника? Откуда такой не очень-то симпатичный образ? Или это разыгралось поэтическое воображение?
25 апреля 1910 года Н.С. Гумилев и А.А. Горенко обвенчались в Николаевской церкви села Никольская слободка в Черниговской губернии Николай Марликийский считался святым покровителем Николая Степановича.
Тебе, подруга, эту песнь отдам,
Я веровал всегда твоим стопам,
Когда вела ты, нежа и карая,
Ты знала все, ты знала, что и нам
Блеснет сиянье розового рая.
В качестве свадебного подарка Гумилев подарил Анне путешествие в Париж. Возможно, Гумилеву хотелось показать жене Париж, каким он его уже знал… ведь для нее – это первое заграничное путешествие.
Как после вспоминала Ахматова: «Прокладка новых бульваров по живому телу Парижа (которую описал Золя) была еще не совсем закончена (бульвар Raspail). Вернер, друг Эдисона, показал мне в Taverne de Pantheon два стола и сказал: «А это ваши социал-демократы, тут – большевики, а там – меньшевики». Женщины с переменным успехом пытались носить то штаны (jupes-culottes), то почти пеленали ноги (jupes-entravees). Стихи были в полном запустении, и их покупали только из-за виньеток более или менее известных художников. Я уже тогда понимала, что парижская живопись съела французскую поэзию».
В первый же приезд Гумилева в Париж состоялась встреча Ахматовой и художника Амадео Модильяни, с которым позже у нее будет роман.
В июне они вернулись в Царское Село, а затем переехали в Петербург.
В этот период Ахматовой написан небольшой цикл стихотворений со странным и говорящим названием «Обман». Цикл посвящался не Гумилеву, что было бы понятно и объяснимо, а киевской кузине Змунчилле, наверняка бывшей в курсе любовных страданий Ахматовой.
Синий вечер. Ветры кротко стихли,
Яркий свет зовет меня домой.
Я гадаю: кто там? – не жених ли,
Не жених ли это мой?..
На террасе силуэт знакомый,
Еле слышен тихий разговор.
О, такой пленительной истомы
Я не знала до сих пор.
Анна – уже жена, но в стихах возникает образ «жениха». Кого она называла так? Не того ли, кого была не в силах до сих пор забыть… Владимира Голенищева-Кутузова?
У Гумилева есть чувство, что жена ведет с ним вечный поединок, и эта его «колдунья из логова змиева» похищает его душевный покой и вводит в расстройство.
«Но теперь я слаб, как во власти сна,
И больна душа, тягостно больна;
«Я узнал, узнал, что такое страх,
Погребенный здесь в четырех стенах;
«Даже блеск ружья, даже плеск волны
Эту цепь порвать ныне не вольны…»
И, тая в глазах злое торжество,
Женщина в углу слушала его.
Стихотворение Ахматовой – как зеркальный ответ – холодное и спокойное, показывает все различие их характера и темперамента.
Он любил три вещи на свете:
За вечерней пенье, белых павлинов
И стертые карты Америки.
Не любил, когда плачут дети,
Не любил чая с малиной
И женской истерики.
…А я была его женой.
Любопытно, что в феврале, будучи уже женой Гумилева, Ахматова возвращается к моменту самых первых встреч с ним, гимназистом. Все-таки гимназическое прошлое и Царское Село – было той нитью, что их всегда связывала, даже когда они расстались. Она пишет этот стих как бы от лица Гумилева. А себя она видит в образе «тихой и больной» и той – «которая не любима». О чем она хочет сказать? Только ли воспоминание это стихотворение или продолжение старой любви к Голенищеву-Кутузову?
Шелестит о прошлом старый дуб.
Лунный луч лениво протянулся.
Я твоих благословенных губ
Никогда мечтою не коснулся.
Бледный лоб чадрой лиловой сжат.
Ты со мною. Тихая, больная.
Пальцы холодеют и дрожат,
Тонкость рук твоих припоминая.
Я молчал так много тяжких лет.
Пытка встреч еще неотвратима.
Как давно я знаю твой ответ:
Я люблю и не была любима.
А в марте, после возвращения Гумилева из Африки и после очередной ссоры, как бы желая «стать любимой», Ахматова уедет в Париж. Как она скажет позже – к Модильяни… Но думается, что ей просто хотелось отвлечься. Художник рисовал Ахматову, они гуляли по Парижу, ходили в Лувр… Вряд ли это было сильной страстью, скорее увлечением двух творческих людей.
Ревновал ли ее Гумилев? Догадывался ли об этом романе? Ведь это была эпоха вседозволенной любви. А ревность объявлялась пережитком прошлого… Он был уязвлен и обескуражен ее всегдашним равнодушием к нему и его творчеству. Через год после брака он напишет стихотворение, где прямо скажет о своих терзаниях.
И вот мне приснилось, что сердце мое не болит,
Оно – колокольчик фарфоровый в желтом Китае
На пагоде пестрой… висит и приветно звенит,
В эмалевом небе дразня журавлиные стаи.
А тихая девушка в платье из красных шелков,
Где золотом вышиты осы, цветы и драконы,
С поджатыми ножками смотрит без мыслей и снов,
Внимательно слушая легкие, легкие звоны.
Иногда в литературе возникают домыслы и версии, что Гумилев негативно относился к творчеству жены и не хотел, чтобы она печаталась. Такую мысль опровергают слова самой Ахматовой: «Что Н<иколай> С<тепанович> не любил мои ранние стихи – это правда. Да и за что их можно было любить! – Но, когда 25 марта 1911 г. он вернулся из Аддис-Абебы и я прочла ему то, что впоследствии стало называться “Вечер”, он сразу сказал: “Ты – поэт, надо делать книгу”. И если бы он хоть чуть-чуть в этом сомневался, неужели бы он пустил меня в акмеизм? Надо попросту ничего не понимать в Гумилеве, чтобы на минуту допустить это».
Сохранилось письмо Гумилева к Брюсову, написанное в мае 1911 года, где он просит его высказать мнение по поводу стихов жены. «Как Вам показались стихи Анны Ахматовой (моей жены)? Если не поленитесь, напишите, хотя бы кратко, но откровенно. И положительное, и отрицательное Ваше мненье заставит ее задуматься, а это всегда полезно». К слову сказать, Брюсов ответил уклончиво, но и резко отрицательного мнения не высказал. «Стихи Вашей жены, г-жи Ахматовой, – которой, не будучи пока ей представлен, позволю себе послать мое приветствие, – сколько помню, мне понравились. Они написаны хорошо. Но во-первых, я читал их уже давно, осенью, во-вторых, двух стихотворений, которые мне были присланы, слишком мало, чтобы составить определенное суждение».
В 1911 году был создан «Цех поэтов» (поэтическое объединение), и Ахматова стала его секретарем.
Гумилев по-прежнему очень любит свою жену, порой ему кажется, что он отравлен этой любовью. Что она уносит его силы и жизнь…
Ты совсем, ты совсем снеговая,
Как ты странно и страшно бледна!
Почему ты дрожишь, подавая
Мне стакан золотого вина?»
Отвернулась печальной и гибкой…
Что я знаю, то знаю давно,
Но я выпью и выпью с улыбкой
Все налитое ею вино.
А потом, когда свечи потушат,
И кошмары придут на постель,
Те кошмары, что медленно душат,
Я смертельный почувствую хмель…
И приду к ней, скажу: «дорогая,
Видел я удивительный сон,
Ах, мне снилась равнина без края
И совсем золотой небосклон.
«Знай, я больше не буду жестоким,
Будь счастливой, с кем хочешь, хоть с ним,
Я уеду, далеким, далеким,
Я не буду печальным и злым.
«Мне из рая, прохладного рая,
Видны белые отсветы дня…
И мне сладко – не плачь, дорогая, —
Знать, что ты отравила меня».
В начале апреля 1912 года супруги предприняли совместное путешествие в Италию, которое продолжалось полтора месяца. Поезд, на который они сели, следовал по маршруту Петербург – Берлин – Лозанна – Уши. В Италии они осели в городе Оспедалетти, где родственники Гумилева Кузьмины-Караваевы снимали небольшую виллу. В Италии лечилась от туберкулеза Мария Кузьмина-Караваева, Машенька, которая одно время была предметом платонического увлечения Гумилева и которой он посвящал стихи. Пробыв у родственников неделю, Гумилевы выехали в Геную. А оттуда – в Пизу и во Флоренцию. В своей автобиографии Ахматова писала: «В 1912 году проехала по Северной Италии (Генуя, Пиза, Флоренция, Болонья, Падуя, Венеция). Впечатление от итальянской живописи и архитектуры было огромно: оно похоже на сновидение, которое помнишь всю жизнь». Анна Андреевна была беременной, чувствовала себя неважно и поэтому составить мужу компанию по изучению окрестностей и достопримечательностей не могла. Во Флоренции 12 мая она написала стихотворение, посвященное Гумилеву:
Помолись о нищей, о потерянной,
О моей живой душе,
Ты в своих путях всегда уверенный,
Свет узревший в шалаше.
И тебе, печально-благодарная,
Я за это расскажу потом,
Как меня томила ночь угарная,
Как дышало утро льдом.
В этой жизни я немного видела,
Только пела и ждала.
Знаю: брата я не ненавидела
И сестры не предала.
Отчего же Бог меня наказывал
Каждый день и каждый час?
Или это ангел мне указывал
Свет, невидимый для нас?
И там же, в Италии, было написало стихотворение, которое возможно подводило некую черту в жизни Ахматовой. Это выглядит весьма символичным – освобождение от прошлого перед новой жизнью – рождением ребенка. Да и сама Италия, видимо, раскрывала иной мир, иные дали… раз именно здесь случилось расставание со старыми чувствами, так мучившими ее когда-то…
Слаб голос мой, но воля не слабеет,
Мне даже легче стало без любви.
Высоко небо, горный ветер веет,
И непорочны помыслы мои.
Ушла к другим бессонница-сиделка,
Я не томлюсь над серою золой,
И башенных часов кривая стрелка
Смертельной мне не кажется стрелой.
Как прошлое над сердцем власть теряет!
Освобожденье близко. Все прощу,
Следя, как луч взбегает и сбегает
По влажному весеннему плющу.
Италия явилась местом своеобразной переклички двух поэтов. Гумилев позже пишет стихотворение, где сравнивает себя с человеком, умирающим перед дверью, за которой живет возлюбленная. Образ двери, которую не дано открыть… наверное, совместное путешествие показало, насколько они все-таки разные люди… И, наверное, Гумилев понял, что его великая любовь всегда будет для него недоступна.
Bepul matn qismi tugad.