Kitobni o'qish: «Социальная история советской торговли. Торговая политика, розничная торговля и потребление (1917–1953 гг.)»

Shrift:

Посвящается Алексу


Julie Hessler

Social History of Soviet Trade

Trade policy, retail practices, and consumption, 1917-1953

Princeton University Press

2004

Перевод с английского Дмитрия Лупича, Фатимы Таутиевой


© Julie Hessler, text, 2007

© Stanford University Press, 2007

© Д. Лупич, перевод с английского, 2021

© Ф. Таутиева, перевод с английского, 2021

© Academic Studies Press, 2022

© Оформление и макет, ООО «Библиороссика», 2022

Предисловие

Существует ли более суровый приговор коммунистической экономической системе, чем пустые полки советских магазинов? В поздние годы перестройки, когда проект этой книги впервые зародился в сознании автора, в продуктовых магазинах СССР можно было застать доходящие до потолка башни рыбных консервов всего двух видов и, возможно, немного запылившиеся макароны на развес. В аптеках изредка появлялись аспирин и туалетная бумага, а например, о тампонах покупательницы могли только мечтать. В магазинах электроники не было буквально всех бытовых приборов, так изменивших жизнь потребителей в обеспеченном обществом: вместо этого предлагались ужасающие настольные лампы, причем лампочки для них завозили от случая к случаю и половина оказывалась неисправной. Иностранцы не могли не поражаться организации розничной торговли: чрезмерная специализация продуктовых магазинов и отделов приводила к тому, что, как ни старайся, в любом случае приходилось стоять в отдельных очередях за молоком, за хлебом и за чечевицей. Еще зарубежные гости могли увидеть огромные пустые залы, где продукты располагались только вдоль одной стены за кассовой стойкой или на неприглядном, закрытом стеклом прилавке; могли наблюдать три очереди: первая – чтобы выбрать товар, вторая – чтобы его оплатить, третья – чтобы забрать. Не укрылись бы от их внимания и мрачного вида продавец, и перерывы на обед и ежемесячные «санитарные дни» или закрытие «на учет», и постоянная нехватка сдачи у кассиров и их категорические отказы оставить сдачу себе, и нехватка упаковки и пакетов. Не менее удивительным было осознавать, что в Одессе, где работало крупное предприятие по изготовлению зонтов, на рынке невозможно было найти зонт, или видеть, как коллеги-ученые по одному выходят из читального зала архива и возвращаются из буфета с замороженной курицей, которая потом оттаивала, лежа рядом с уникальными документами почти на каждом столе. Или быть свидетелем того, как в начале 1990-х моя знакомая, которая работала секретарем в недавно приватизированной строительной компании, была вынуждена разбираться с поставкой двух тонн лука – отголоском длительного сотрудничества компании с совхозом. Сваленный в вестибюле офиса лук начал гнить, и моей знакомой пришлось искать способ избавиться от этой зловонной кучи – не было ли это буквально метафорой судьбы советской смычки, органической связи между крестьянами и пролетариатом, которая, казалось бы, являлась фундаментом коммунистического государства?

А еще были уличные торговцы: в начале 90-х в центре Москвы нельзя было сделать ни шагу, чтобы не пришлось лавировать между двумя рядами лоточников, сгрудившихся по обе стороны тротуара. Нельзя сказать, что они приставали к прохожим – уличная торговля в то время была делом молчаливым, – но зато они всегда протягивали один или два товара, по-видимому, выбранных наугад, чтобы вы на них посмотрели: пожилая крестьянка предлагает десяток яиц; кто-то держит в руках бутылку водки или две палки копченой колбасы; шерстяные шали, несколько лифчиков, лак для ногтей, пара ботинок… Хотите примерить ботинки? Продавец достанет кусок потрепанного гофрокартона и положит его перед вами на подтаявший снег. И вот вы пытаетесь снять свои сапоги на этом самодельном коврике, не растеряв свои сумки и не потеряв равновесия. Одновременно вы пытаетесь решить, действительно ли настолько плохо купить ботинки на два размера больше; пытаетесь понять, насколько сможете сторговаться; и потом пытаетесь заплатить и уйти до того, как у вас отмерзнут пальцы. Все это – и я еще даже не упомянула рынки и магазины «Березка», предназначенные только для иностранцев, о которых тоже можно рассказывать часами! – было безумно захватывающе для молодого американского исследователя. Когда приятели по тридцатому или сороковому разу рассказывали, как «раньше у нас все было», оставалось только с недоверием качать головой.

Эта книга о том, как розничная торговля развивалась «раньше». Однако это не совсем то «раньше», которое имели в виду мои друзья, говоря о времени, когда все действительно работало лучше. Речь пойдет о периоде, охватывающем зарождение и эволюцию советской торговой системы с 1917 по 1953 год. Из любопытства я бы, может, и хотела довести рассказ до 1980-х, но я и так уже прыгнула выше головы в ходе этого проекта. Моя докторская диссертация, которую я закончила в 1996 году, принесла мне больше разочарования, чем удовлетворения. С тех пор я провела множество дополнительных изысканий, и теперь я знаю гораздо больше. Поэтому, несмотря на то что основные темы этой книги – создание и развитие социалистической розничной торговли, взлеты и падения частной торговли, особенно мелкой розницы; изменения потребительских привычек и наклонностей – освещались и в моей диссертации, подход к этим темам в книге принципиально новый.

За этот период у меня накопились долги – личные, интеллектуальные, материальные. В начале работы над моей докторской диссертацией в 1991–1992 годах я получила финансирование от Чикагского университета, который наладил программу обмена с Российским государственным гуманитарным университетом, а в 1992–1993 годах – стипендию программы Фулбрайта в сотрудничестве с Советом международных научных исследований и обменов (IREX). Диссертационная стипендия от Фонда Эндрю Меллона (который ранее спонсировал мою дипломную работу) и Совет по исследованиям в области общественных наук обеспечили финансирование моей двухлетней работы. Позже, после перевода в Орегонский университет, я провела полсеместра, исследуя и оформляя свои выводы в Институте Кеннана для углубленных исследований России, а затем еще полсеместра – на базе Орегонского центра гуманитарных наук. Благодаря гранту для младшего профессорско-преподавательского состава я получила финансирование своей летней научной поездки в Россию, a IREX спонсировал еще две поездки. И наконец, еще одна стипендия фонда Меллона позволила мне провести незабываемый и продуктивный 1999/2000 академический год в Институте перспективных исследований в Принстоне (штат Нью-Джерси). Я бы хотела выразить искреннюю благодарность Шейле Фицпатрик, Бобу Дэвису, Льюису Сигельбауму и Джоан Нойбергер за рекомендации для института, Джеку Матлогу за содействие в институте и Вере Толц и Йораму Горлицки за поддержку и за вычитку моих черновиков.

В моей интеллектуальной и профессиональной деятельности больше всего я обязана моему научному руководителю Шейле Фицпатрик. Ее подход к обучению студентов задает непревзойденный стандарт: она заставляла своих студентов с головой нырять в советские источники; поощряла исследования, организуя еженедельные семинары по российской истории; мгновенно (за ночь!) присылала свои подробные замечания к докладам и главам диссертации и всегда была готова оказать профессиональную помощь и дать совет. Особо стоит отметить то, что она всегда поддерживала интеллектуальную свободу. Шейла создала в Чикаго интеллектуальное сообщество, не основывая при этом «школу им. Фицпатрик». Сегодня, спустя семь лет, я не могу не превозносить такой подход. Хотя я не могу точно сказать, когда я получила больше знаний, в годы обучения в Чикаго или после, но чувство открытия определенно ощущалось в то время более явственно. Отчасти тому способствовали события, происходившие в бывшем Советском Союзе, но больше всего то, что мы постоянно делились своими находками. Мои сокурсники Гольфо Алексопулос, Мэтт Пейн, Мэтт Леной, Джон Бон, Джон Маккэнон, Молли Пайл, Крис Бертон, Джеймс Харрис, Джош Сэнберн и Джули Гилмор сыграли важнейшую роль в моем обучении. Кроме того, на мое интеллектуальное развитие серьезнейшим образом повлияли два человека, которые также были частью чикагского кружка. Один из них – Терри Мартин, чья работа на тему национальной политики сформировала мое понимание советского политического устройства; второй – мой муж, Алекс Дракобли, чья критическая проницательность и обширные исторические познания непрерывно обогащали и развивали мои собственные.

Эта книга получилась гораздо тоньше, чем мне бы хотелось. Мне пришлось значительно урезать рукопись для публикации, и многие детали, цитаты, дополнительные аргументы и примеры в процессе были вычеркнуты. Больше всего пострадали примечания. Для самых ревностных читателей я восстановила вычеркнутые пояснения и сведения в серии приложений, которые можно найти в интернете по ссылке URL: http://darkwing.uoregon. edu/~hessler (дата обращения: 24.06.2021). На сайте более подробно освещены следующие темы: (а) кооперативы: обзор литературы и критический разбор источников; (б) «Кредит-Бюро»: база данных и его создание; (с) производство и продажа водки; (д) данные о бюджетах домохозяйств и тенденции в области потребления; и (е) судебные дела и рынок.

В завершение я бы хотела выразить свою благодарность еще нескольким людям и учреждениям: Софии Викторовне Сомоновой и ее ассистенткам (Тане, Насте и Инне) из Государственного архива Российской Федерации, а также Галине Кузнецовой за радостные перерывы на обед и неоценимую помощь; Джиму Мору, Квинтарду Тэйлору и Дэниелу Поупу, занимавшим в разное время пост заведующего моей кафедрой, за их поддержку и готовность давать мне время на отдых; Мэтту Леною за комментарии к введению; Дону Фильцеру за предоставленные данные и идеи для седьмой главы, которая позже была опубликована в журнале Europe-Asia Studies, и я благодарна за согласие, данное мне редакцией журнала, на повторную публикацию главы в этой книге с небольшими изменениями; а также Бригитте ван Рейнберг, которая верила в мою рукопись и помогала мне до самой публикации. Книга посвящена Алексу, и я лишь надеюсь, что написание следующей будет менее мучительным.


г. Юджин, сентябрь 2002 г.

Введение

Легко забыть, что еще в 1940-х годах советской экономикой восхищались. Невероятные темпы роста, которые демонстрировали добывающая и тяжелая промышленности СССР в разгар мировой депрессии, и последующая стремительная мобилизация во время войны привели к тому, что коммунизм стал казаться реальной экономической альтернативой пребывающему в глубоком кризисе капитализму Западной Европы и Соединенных Штатов. Даже такие критически настроенные против советского «коллективизма» экономисты, как Фридрих фон Хайек и Йозеф Шумпетер, увидели в нем знамение будущего. В послевоенные годы социалистические партии западноевропейских стран национализировали ключевые отрасли промышленности и средства коммуникации, расширили программы социального обеспечения и вынесли на обсуждение идею дополнительного налога на богатство. Для решения насущных проблем послевоенного восстановления и для содействия дальнейшему экономическому развитию во многих странах были поддержаны методы «планирования», то есть плановой экономики. Несмотря на то что в точности списанная с советской модели «командная экономика» за пределами социалистического лагеря была отвергнута, «административная экономика» правила там бал: варьируясь от страны к стране, сформировался политический консенсус вокруг идей экономиста Джона Мейнарда Кейнса о контрциклическом характере инвестирования, управлении спросом, модернизации, полной занятости и контролируемом государством экономическом росте.

Каким далеким временем это кажется сейчас! Между «тогда» и «сейчас» – целая пропасть. «Славное тридцатилетие», «немецкое экономическое чудо», «итальянское экономическое чудо» – как ни назови, этот экономический бум преобразил Северную Америку, Японию и Западную Европу в 1950-х и 1960-х годах. Из эпохи добычи и производства угля и стали экономики этих регионов шагнули в эпоху доступных потребительских товаров, электроники, сферы услуг и информационных технологий. Вопреки распространенному заблуждению, расцвет экономики в послевоенный период не обошел стороной государства Восточной Европы и Советский Союз. Уровень жизни в этих странах также рос благодаря глобальной сельскохозяйственной «зеленой революции» и подъему промышленности. Тем не менее это развитие было не таким ярким, как в странах Запада. Производительность промышленности в СССР вскоре начала стагнировать, новые технологии в основном применялись в военно-промышленной отрасли. В таких условиях сложно усмотреть новую «потребительскую» парадигму1. Возможно, Советский Союз и преодолел времена «затягивания поясов», подобно странам Запада, но «изобилие» там все еще оставалось недостижимым. Некоторые историки даже утверждают, что именно обманутые желания потребителей в итоге послужили причиной падения советского режима.

Серьезные исследования, проводившиеся в 1950-х и 1960-х годах, опровергли позитивную оценку сталинской экономической модели, распространенную в первые послевоенные годы. В Соединенных Штатах значительную часть таких исследований финансировало федеральное правительство, заинтересованное в демонстрации слабостей своего соперника в холодной войне2. В то же время исследователи этого периода, акцентируя внимание на таких вопросах, как реальный национальный доход, реальная заработная плата и человеческие потери, понесенные в ходе сталинской индустриализации, затрагивали те же темы, что беспокоили зарождающееся общество потребления. Теперь об успехе экономической системы судили не по объему выпуска угля и стали, а по ее способности обеспечивать потребителей постоянно расширяющимся ассортиментом товаров. Несмотря на какофонию споров ученых о методах расчетов и точности советской статистики, в одном выводе все были единодушны: советская экономическая система в целом, в особенности период форсированной индустриализации, была признана вовсе не беспрецедентным экономическим успехом, а фиаско.

Американские исследователи 1950-1960-х годов, как и некоторые из советских ученых того же периода, значительно углубили наши знания о развитии советской экономики3. Однако неудивительно, что такие работы несут в себе отпечаток времени и места их написания, будь то настойчивость советских ученых в утверждении неотвратимого перехода от «капитализма» через «строительство социализма» к «развитому социализму», а затем и к «коммунизму» или тщательные попытки американских исследователей проводить экстраполяцию на основе ограниченной статистической базы. Так или иначе, поразительно, что мы до сих пор продолжаем пользоваться (с минимальными корректировками) представлениями о развитии советской экономики, выработанными в разгар холодной войны. Отчасти это связано с тем, что американские экономисты, авторы ранних исследований в этой области, естественным образом перешли к более актуальным проблемам, среди которых можно назвать военно-промышленный комплекс брежневского периода, неформальный сектор советской экономики, причины ее застоя и т. д. В то же время американские историки Советского Союза оказались вовлечены в ожесточенные споры о состоятельности социальной истории в условиях «тоталитаризма», по большей части оставляя экономические вопросы за скобками.

В Великобритании ситуация была иной. Историки часто обращаются к традиции «западной» историографии в противовес советской науке, но в реальности эта традиция не была единой. В Великобритании, как и в СССР, экономическая история в 1970-1980-х годах оставалась важнейшей частью исторических изысканий4. В частности, множество важных монографий было опубликовано в рамках «Проекта о советской индустриализации» центра по изучению России и Восточной Европы Университета Бирмингема. В отличие от своих коллег из Гарварда и RAND, авторы из Бирмингема тяготеют к «мягкой» экономической истории: они серьезно относятся к количественным данным и прилагают много усилий для поиска и оценки советских статистических источников, но при этом используют экономический анализ не как самоцель, а как точку входа для изучения социальной, институциональной и политической истории. Как недавно отметил Роберт Уильям Дэвис, говоря о самом себе, исследователи из Бирмингема часто вдохновлялись социалистической политической повесткой. Несмотря на то что их визитной карточкой является скрупулезный эмпирический подход, часто в их работах можно различить марксистский понятийный аппарат, а также присутствующие на заднем плане существенные политические вопросы: может ли что-то из советского опыта быть использовано для современного социализма? Что можно считать достижениями Советского Союза и что именно пошло не так?5

Настоящая работа написана с выраженной немарксистской точки зрения, однако она похожа на исследования Бирмингемской школы своей темой и ее трактовками. В ней отзывается аргумент Моше Левина о роли кризисов в сложной динамике исторических изменений6. В ней слышны отголоски настойчивой позиции Владимира Андрле относительно центральной роли денежных доходов в определении уровня жизни, высказанной вопреки расхожему мнению о том, что все сводится к социальным льготам и доступу к благам [Andrle 1988]. В исторических вопросах эта работа обращается к Станиславу Свяневичу и его анализу регулирования спроса в Советском Союзе, в котором фундаментальная структурная роль отводится дискриминации крестьян и репрессиям [Swianiewicz 1965]. Эти и другие сходства в трактовке, которые я едва осознавала в процессе написания книги, однозначно ставят данную работу в один ряд с приверженцами бирмингемской традиции. В моей книге вопросы, методы и опора на архивные материалы, характерные для социальной и политической истории, применены к экономическим темам (розничной торговле, распределению и широкому потреблению), и эти инструменты используются, чтобы по-новому взглянуть на формирование советской экономики. Непосредственным внешним причинам, в том числе таким разнородным факторам, как борьба за власть и политические решения на том или ином этапе советской истории, социальная психология и краткосрочные экономические условия, уделено в моей книге столько же внимания, сколько и любой «глубокой системной логике». Читатели не найдут в этой книге свидетельств в подтверждение мнения Яноша Корнай о том, что, когда Коммунистическая партия достигает безраздельной власти, эта историческая конфигурация задает «генетический код», который передает главные характеристики системы каждой ее клетке [Корнай 2000]. Вместо этого (хотя, конечно, это не более чем убеждение историка) они найдут свидетельства того, что, если бы политические деятели и даже рядовые граждане в определенные моменты истории принимали иные решения, ее итоги могли быть иными.

Что можно почерпнуть из новой социальной и политической истории экономики потребления? Значительная часть моей информации затрагивает конкретные детали. Однако это исследование предлагает новую интерпретацию основных аспектов развития советской экономики, среди которых отношения между новой экономической политикой (НЭПом) и предшествующими ей и сменившими ее экономическими структурами; значение так называемого «Великого перелома»; теоретическая и практическая роль рынка на различных этапах экономического развития; социальный аспект советской торговой политики; подходы политических деятелей к ценообразованию и так далее. Некоторые из этих тем в кратком виде изложены далее.

Два режима советского социализма

Применительно к теме торговли некорректно говорить о «сталинизме». В период сталинской диктатуры потребительская экономика функционировала не в одном, а в двух режимах, и поскольку эти режимы также характерны для советского социализма в периоды Гражданской войны и НЭПа, я не буду использовать данный термин. Оба режима обладали общими характеристиками, которые объединили тридцатипятилетний период от большевистской революции до смерти Сталина в одну целостную эпоху. Одним из таких объединяющих факторов была опора правительства на репрессии как на рутинный инструмент управления экономикой. Осуществление репрессий было характерно для обоих режимов советского социализма в первые десятилетия новой власти; это обстоятельство отделило Ленина и Сталина от тех, кто руководил страной после смерти последнего. Среди других объединяющих характеристик этих режимов – огромная, но никогда не исключительная, роль государства в производстве, распределении и сбыте продуктов питания и потребительских товаров; государственная монополия на железные дороги, речной транспорт и внешнюю торговлю; существование розничной торговли в рамках социалистического сектора, представленного государственными и кооперативными экономическими субъектами, а также наличие частной торговли в виде уличных рынков; ограниченная материальная база страны. Ни одна из этих характеристик не была отличительной особенностью ни одного из режимов советского социализма по отдельности, и тем более военного коммунизма, НЭПа или любого другого временного отрезка сталинского периода. Скорее, все это было типично для эпохи в целом.

Принципиальное различие двух режимов социализма заключалось в состоянии экономики. Согласно архивным документам, продовольственные кризисы возникали то в одном, то в другом советском регионе на протяжении почти всего рассматриваемого периода (за исключением лишь пары спокойных лет), однако наиболее ярко выделяются масштабные вспышки голода 1921–1922, 1932–1933 и 1946–1947 годов. Каждый раз голод являлся кульминацией многолетнего экономического и политического кризиса, включавшего, помимо всего прочего, милитаризацию продовольственного снабжения и распределения «товаров первой необходимости». Для наших целей можно выделить кризисный режим, определявший поставки и распределение продовольствия и потребительских товаров, поведенческие модели потребителей в 1917–1922, 1928–1933 и 1939–1947 годах (и в промежуточные годы поблизости от охваченных голодом районов), и режим восстановления, или нормализации, который действовал все остальное время. До 1950-х годов нормализация не приводила к стабильности: вместо этого сочетание внутренних и внешних факторов толкало этот маятник обратно к фазе кризиса.

Кризисный режим социализма как элемент политики предполагал применение государством мер по монополизации товарных потоков. Каждый раз его движущей силой выступали местные чиновники, которым приходилось сталкиваться с влиянием обостряющегося дефицита на общественный порядок. Городские власти были склонны начинать с того, что налагали ограничения на покупки, но быстро переходили к рационированию, в рамках которого разным классам потребителей выдавались карточки в соответствии с системой, разработанной во время Гражданской войны. Каждый раз Кремль в конце концов распространял применявшиеся в отдельных городах меры по всему СССР и вводил дополнительные льготы для наиболее значимых городских потребителей через сеть магазинов и столовых на рабочих местах. Следствием подобного распределения явилась открытая дискриминация потребителей из сел и деревень, которым почти всегда был перекрыт доступ к дефицитным товарам в городских магазинах, в то время как сельские магазины получали поставки в ходе проведения все более милитализированных «заготовительных кампаний», т. е. закупок сельскохозяйственной продукции государством и кооперативами по цене ниже рыночной. Еще одним следствием была война, объявленная государством рынку. Несмотря на то что частная торговля неосновными продовольственными продуктами и подержанными товарами, а также товарами собственного изготовления или просто широкодоступными на рынке не была объявлена нелегальной, кризисный режим приводил к резкому усилению гонений на частных торговцев и попытке вовсе исключить рынок из схемы распределения продовольственных и промышленных товаров первой необходимости. Ближайшими аналогами «кризисного социализма» являются экономические режимы стран Центральной Европы, пострадавших во время двух мировых войн и их последствий7. Это неудивительно: два из трех кризисов, которые пережила Советская Россия и СССР, стали следствием тех же самых войн, а третий совпал с Великой депрессией, которая вспыхнула за рубежом.

Возвращаясь к политическому аспекту и его влиянию на экономику, можно отметить одно удивительное обстоятельство: от кризисного экономического режима в СССР всегда отказывались прежде, чем наступал пик кризиса. В 1921, 1931–1932 и 1946–1947 годах систему централизованного распределения свернули, когда голод только усиливался. Политика нормализации и сама нормализация экономических условий и потребительского поведения никогда не совпадали по времени. Программа восстановления, предложенная государством, каждый раз включала децентрализацию снабжения и принятия решений, стабилизацию валюты, восстановление роли денег как главной единицы стоимости и фактора доступа потребителей к товарам, снижение и возможное упразднение гарантированных пайков, а также либерализацию политики по отношению к рынку. Отчаянное положение экономики, которое каждый раз служило фоном для таких реформ, привело к тому, что многие западные и постсоветские историки описывали их как «стратегическое отступление»8. Советские ученые, напротив, подчеркивали, насколько реформы соответствовали долгосрочным целям модернизации и экономического роста, которые ставили Ленин или Сталин и которые, разумеется, были необходимы для социализма как такового9. С оговорками, но мое мнение ближе к точке зрения советских исследователей, чем изложенные ранее позиции их западных коллег. Не стоит забывать, что не только политика нормализации, но и сам кризисный режим социализма вводился через серию чрезвычайных мер. В ранние годы советской власти подобные меры находили идеологических сторонников в правительстве, однако в то же время другие большевистские лидеры, например А. И. Рыков и, пожалуй, сам Ленин, видели в регламентации распределения шаг назад, а НЭП приветствовали, видя в нем движение вперед. В последующие десятилетия это утверждение также было верно в отношении Сталина: когда он сформулировал свое видение социализма в условиях экономики потребления, он решительно отверг кризисный режим в пользу подхода, более близкого политике НЭПа.

НЭП положил начало будущему развитию социалистической экономики, совместив значительное присутствие в ней государства с рыночными механизмами и институтами. Как нам хорошо известно, многие из этих достижений были упразднены во время второго эпизода кризисного социализма, сталинского «Великого перелома». Однако не так хорошо известен масштаб восстановления рыночных механизмов в социалистической экономике во время последующей затем фазы нормализации. В секторе снабжения, например, товарные биржи и ярмарки 1920-х годов, может, и не открылись после принудительного закрытия в 1930–1931 годах, зато появились оптовые базы, которые в итоге их заменили: их целью было оптимизировать социалистический рынок, а не покончить с ним. Более того, как и в 1920-х годах, официальные оптовые учреждения обеспечивались работой по прямым договорам между промышленными сбытовыми организациями, заводами или крестьянскими хозяйствами и распределительными сетями социалистического сектора. Дэвид Ширер обратил внимание на такую рыночную практику в советской тяжелой промышленности, заявив, что они подрывали заявленную цель режима – построение плановой экономики. По словам Ширера, эта практика привела к тому, что «то, что появилось в 1930-х годах… было командно-административной экономикой, но не плановой» [Shearer 1996: 236]. Несомненно, это отчасти связано с различием между двумя секторами, однако в торговле практики рынка не считались несовместимыми со строительством социализма. Хотя и здесь найм разъездных торговых агентов (наиболее распространенный способ обхода чрезмерно жестких структур снабжения) неоднократно подвергался критике со стороны будущих рационализаторов. Дело в том, что в 1935–1938 и 1948–1953 годах, а также в 1921-1928-м государственное и кооперативное снабжение как на практике, так и в теории было организовано на основе покупок, продаж и решений, принимаемых управляющим лицом, а не на плановом распределении фиксированной квоты товаров.

Руководящие круги, напротив, не хотели отказываться от контроля над ценами: в этом вопросе советский социализм резко расходился с нормами рыночной экономики. Даже во время НЭПа власть вскоре вновь обратилась к политике вмешательства в ценообразование «наиболее важных» категорий товаров, хотя первый шаг к нормализации и состоял в стабилизации валюты и, следовательно, в освобождении цен. Эти интервенции в рыночную экономику запускали порочный круг: искусственно заниженные цены в социалистическом секторе приводили к дефициту, который, в свою очередь, вел к росту спроса на эти товары в частном секторе, на что частные розничные торговцы отвечали повышением цен, дабы уравновесить спрос и предложение. Товары неизбежно перетекали из регулируемых в нерегулируемые розничные сети, из-за чего враждебность большевиков к рынку усиливалась, заставляя их вновь пытаться директивно снизить цены10. По мере того как усиливались дефицит и дестабилизация, вмешательство властей становилось все более радикальным. Конечная точка – кризисный режим социализма – не была ни запланированным, ни желаемым результатом. Однако чиновники, ответственные за экономическую политику, следовали аналогичному курсу регулирования цен и в конце 1930-х годов, что привело к тем же последствиям, и более того – снова вернулись к нему в послевоенные годы.

Итак, подведем итог: период с 1917 по 1953 год целесообразно рассматривать как циклическую модель сменяющих друг друга фаз кризиса и восстановления, который был окончательно разорван только в конце этого периода. Исследование этой модели положено в основу этой книги: в ней на примере трех затяжных кризисов, вызванных поочередно революцией, сталинским «реформированием национальной экономики», войной и их последствиями, разбирается взаимосвязь между долгосрочными планами и краткосрочными обстоятельствами в развитии торговой политики, а также между угрожающей нехваткой ресурсов, случаями дефицита и экономическим ростом. Я считаю, что за исключением революционного периода, когда позиции советских политических руководителей не были полностью согласованы, во время фазы восстановления каждого экономического цикла они преследовали свои принципиальные цели в отношении снабжения, заработной платы и цен, торговых кадров и организации розничной торговли – и были гораздо менее последовательны во время фазы кризиса, когда требования экстренного управления отодвигали менее приоритетные задачи в сторону. Учитывая современное распространение сетевых магазинов, кооперативов и универмагов на Западе, я также утверждаю, что некоторые из стратегий советского руководства соответствовали тенденциям модернизации мировой розничной торговли. Советские лидеры воспользовались преимуществами экономии за счет роста производства; в условиях рынка, при применении иного сочетания политических мер, в это время могли бы быть заложены основы эффективной системы социалистической торговли. То, что этого не произошло к концу жизни Сталина, я объясняю слабостями советской ценовой политики, ограниченной ролью частного предпринимательства и рынка и, прежде всего, тягой к использованию кризисных методов экономического управления при обнаружении первых признаков дестабилизации на рынке продовольствия и потребительских товаров. Советская торговая политика всегда была готова мгновенно отреагировать на любое изменение обстановки: в своих политических предпочтениях Ленин и особенно Сталин опирались на экономическую рациональность, но их политическая культура была сформирована под влиянием тягот и лишений Гражданской войны.

Покупатели, продавцы и социальная история торговли

Эта книга пока была представлена лишь как исследование крупномасштабных структурных изменений в политической экономии коммунизма. Однако она также посвящена людям, чья деятельность формировала и отражала эволюцию экономики в целом. Циклическая модель периодов кризиса и восстановления, как и изменение структуры советской торговли, оказала глубокое влияние на повседневную жизнь советских граждан, которые почувствовали изменения не только как покупатели, но и как продавцы. Крестьяне, в 1939 году все еще составлявшие 46 % населения, продавали свою продукцию на протяжении всего рассматриваемого в настоящем исследовании периода. Во времена кризиса к их числу добавлялись практически все городские жители, которые распродавали излишки своего имущества, покупали и перепродавали дефицитные товары или продавали кустарные изделия на базарах, чтобы покрыть расходы, связанные с растущими ценами на продовольствие. Обширные исследования бюджетов домашних хозяйств, проводившиеся Центральным статистическим управлением (в разные годы оно называлось ЦСУ СССР, ЭСС – Экономико-статистический сектор, ЦУНХУ – Центральное управление народно-хозяйственного учета), позволяют количественно оценить роль выручки от эпизодических продаж в доходах рабочих, конторских служащих и управленцев или работников технических специальностей в годовом исчислении. В наиболее острые фазы экономического кризиса до 30 % этих доходов приходилось на неофициальную торговлю. В контексте социальной истории первой половины советской эпохи это означает, что уличные базары, где происходила основная часть случайных продаж, сохраняли культуру очного обмена, который не был односторонним. И горожане, и крестьяне участвовали в торговле в качестве как покупателей, так и продавцов. Высокие рыночные цены на продукты вынуждали горожан прибегать к мелкой торговле, и это мешало им отождествлять себя с крестьянами, однако далеко не все крестьяне извлекали выгоду из нехватки продуктов – сама универсальность рыночной торговли в эти периоды делала ее своего рода культурным клеем.

Торговая активность усиливалась и затухала вместе с наступлениями и отступлениями очередного экономического кризиса; по мере того как кризисный период завершался, те наемные работники, чей основной доход составляла не торговля, уходили с рынка, и на нем оставалась только более малочисленная группа продавцов кустарной продукции, лоточников и профессиональных торговцев. Новая экономическая политика отличалась тем, что в ее рамках была легализована деятельность представителей этой последней группы, которая в 1920-е годы была гораздо более многочисленной и разнообразной, чем во время двух последующих фаз восстановления. О торговцах эпохи НЭПа можно найти информацию в различных отделах советских архивов: по кредитным записям удалось восстановить истории частных предприятий эпохи НЭПа для третьей главы, а из данных системы уголовного правосудия я почерпнула большую часть моих сведений о деятельности отдельных торговцев после 1930 года11. В этом принципиальное различие между эпохой НЭПа и более поздним периодом, и, подчеркивая преемственность «Великого перелома», я не собираюсь преуменьшать значение этого различия. Однако именно преемственность не была должным образом освещена в историографии, хотя при этом она самым неожиданным образом проявлялась в частной торговле на протяжении всего исследуемого периода. Изучение составляющих коммерческого успеха в контексте НЭПа указывает на то, что многие виды частных предприятий сохранялись в последующие десятилетия, пусть и претерпевая изменения, сокращение объемов деятельности и часто оказываясь вне закона. Это еще более верно в отношении факторов коммерческого провала: особенно в провинциальных захолустьях Советского Союза обнищавшие торговцы эпохи НЭПа зарабатывали себе на жизнь в тех же экономических нишах и теми же методами, которые позднее будут использовать обнищавшие представители неформальной торговли.

В этом исследовании в качестве важной категории социального анализа резко выделяется бедность12. Первоначально концептуальной рамкой, которую я прилагала к потребительской стороне торговли в рамках этого проекта, было то, что я назвала культурой дефицита. Это совокупность поведенческих реакций на дефицит, которые приобрели (по крайне мере согласно моим представлениям) определенную степень автономии по отношению к материальным условиям, лежащим в их основе13. Дефицит действительно неотступно преследовал экономику потребления на протяжении всего этого тридцатипятилетнего периода, однако теперь я рассматриваю его как историческую проблему, а не как объяснительный фактор. Дефицит был результатом запланированного дисбаланса между заработной платой и ценами – почти постоянной чертой экономической политики, проводимой государством, а также характера и движущих сил, присущих бюрократизированному производству14. Этот аргумент ставит интересные вопросы об экономических приоритетах советской власти и о формировании советской политики, но также он подчеркивает, насколько бедность ограничивала возможности потребителей. Большинство домохозяйств имели в своем распоряжении крайне небольшой объем дискреционных доходов. В результате, как правило, дефицитными оказывались самые низкокачественные и дешевые товары, в то время как более дорогие пылились на полках. Дефицит углублял пропасть между богатыми и бедными, так как покупатели при деньгах зачастую могли просто заплатить сверх назначенной государством цены, чтобы избежать многочасовых очередей.

Что касается культуры, то это тот аспект, который, безусловно, трудно распознать в поведении потребителей в кризисные периоды. Кризис изменял модели потребления и способы приобретения товаров абсолютно предсказуемым образом: описание поведения толпы во время одного из периодически возникающих продовольственных кризисов в Индии, сделанное экономистом Амартией Сеном, применимо к любому из советских кризисов, как и рассуждения Питирима Сорокина о голоде как факторе человеческого поведения15. Накопительство и паническая скупка вещей характерны для начального периода кризиса, когда запасы еще не исчезли полностью. В этот период также учащались кражи из магазинов, со складов и из транспорта; цены на свободном рынке резко вырастали; граждане, имеющие желаемые товары, отправлялись в ближние или дальние деревни, чтобы обменять их на продовольствие; голодающие жители наводняли города в надежде облегчить свою участь. Потребление продуктов питания и промышленных товаров ухудшалось как количественно, так и качественно. Наконец – ив этой работе я смогу продемонстрировать это с большей точностью, чем это делают встречавшиеся мне существующие работы, посвященные продовольственным кризисам и привычкам потребления в контексте любой страны, – граждане расходовали все большую часть своих доходов в рамках частного сектора рынка (иногда называемого черным рынком) и тратили все больше времени как на покупку, так и на продажу товаров. Такие изменения в поведении, вызванные адаптацией к кризисным реалиям, включали в себя очень мало специфически русского или социалистического. Однако именно они сформировали кризисный режим социализма как совокупность стратегий, и это объясняет, почему акцент в кризисные годы делался на два рычага: репрессии и бюрократический контроль.

В периоды восстановления рост доступности товаров в магазинах и сопутствующее ему падение рыночных цен повышали покупательную способность граждан. Соответственно, совокупный спрос расширялся и охватывал все более разнообразные интересы, поскольку теперь и менее обеспеченные потребители могли учитывать свои личные вкусы. Конечно, диверсификации потребления препятствовало снижение личного благосостояния, которое было побочным продуктом классовой борьбы во время двух первых крупных кризисов, выделяемых в этой книге; свою роль также сыграла ликвидация частных магазинов. Несмотря на эти препятствия, в конце 1920-х, в конце 1930-х и в период после 1948 года оживленная торговля предметами роскоши и редкими товарами поддерживалась как в частном, так и в обобществленном секторах. Это не значит, что советское общество стало обществом потребления: заинтересованность в обозначении своего социального статуса и выражении индивидуальности через потребительский выбор, определяемая некоторыми исследователями как существенный компонент современного консьюмеризма, оставалась доступной лишь незначительному числу советских покупателей16. Тем не менее в каждом из периодов восстановления мы можем заметить сдвиги в сторону общества потребления. Возможно, самым поразительным было то, как бремя необходимости совершения покупок облегчалось новообретенным удовольствием от этого процесса. Удовлетворяя массовый спрос на досуг, уличные рынки в периоды восстановления предлагали разнообразные развлечения; их предоставляли также частные магазины, бары и бильярдные в 1921–1930 годы и их менее известные аналоги 1945–1948 годов. В начале 1930-х годов даже государство попыталось захватить рынок предметов роскоши через свои новые «премиальные» магазины и сети с приятной атмосферой.

Сельские потребители оставались в стороне от этих событий как по причине бедности, так и из-за их ограниченного доступа к товарам. Каждый из трех кризисов вызывал резкое сокращение розничной инфраструктуры, и каждый раз сельские магазины открывались заново последними. Центральное правительство уделяло внимание этой проблеме в 1923,1936–1938 и 1949 годах, но рекомендации и декреты, изданные в это время, не были подкреплены ни достаточным финансированием, ни угрозами принудительного исполнения. В критических ситуациях интересами деревни жертвовали в первую очередь. Даже в периоды нормализации в сельской местности магазинов было гораздо меньше, и они обладали более скудным ассортиментом, чем в городах, а цены на товары устанавливались гораздо выше. Торговые сети усугубляли эти проблемы, приостанавливая поставки в сельские районы каждый раз, когда какие-либо товары становились дефицитными. Неравенство в доступе усугубляло последствия, к которым приводили низкие закупочные цены на сельскохозяйственную продукцию, которые устанавливало государство. Хотя мое исследование в целом ставит под сомнение укоренившееся представление о сталинской эпохе как о периоде растущего неравенства между доходами рабочего класса и управленцев, в нем подтверждается представление о растущем разрыве между городом и деревней17.

Из этого анализа станет ясно, что «социальная история торговли», которую я пишу, – это в первую очередь не история продавцов розничных магазинов. Они действительно фигурируют в этом исследовании: государственные и кооперативные магазины опирались на растущий класс конторских служащих, чья заработная плата, демографические характеристики и трудовая этика подвергались частым вмешательствам сверху. Довоенный сталинский период стал переломным для этой прослойки: между концом 1920-х и началом 1940-х годов была выстроена новая отраслевая иерархия, в которой розничная торговля и общественное питание стремились к нижней границе шкалы заработной платы. Демографически это совпало с феминизацией розничной торговли – сдвигом, активно поощряемым продуктивистским государством18. Это значительные события, последствия которых для капиталистического общества были исследованы историками и социологами Западной Европы и Соединенных Штатов19. В настоящей работе я рассматриваю эти события лишь кратко и в связи с Советским Союзом, так как больше времени я уделяю вопросу формирования социалистической культуры розничной торговли, складывающейся из таких противодействующих факторов, как коммунистический морализм, борьба с бюрократией, материальные трудности среди работников розничной торговли и системный дефицит потребительских товаров. В конечном счете история феминизации торгового персонала, которая представляет собой часть более широкого мирового явления, показалась мне менее привлекательной, чем другие события, более характерные для советского контекста. Среди таких более привлекательных с точки зрения социальной истории явлений – изменение отношения к рынку как со стороны покупателей, так со стороны продавцов, а также роль денег (или бедности) в сравнении с доступом (или дискриминацией) к общественному распределению товаров.

Последние исчерпывающие труды по истории советской торговли были опубликованы в Советском Союзе в 1960-х годах. Это были книги профессиональных экономистов Г. Л. Рубинштейна и Г. А. Дихтяра [Рубинштейн 1964; Дихтяр 1960; Дихтяр 1961; Дихтяр 1965]. Трехтомный труд Дихтяра является ярким примером лучшего в советской экономической науке. Это результат труда всей жизни автора, ради которого были подробнейшим образом исследованы как опубликованные, так и архивные источники (западные ученые иногда забывают, что доступ к архивам, хотя и нов для нас, не являлся таковым для всех специалистов в нашей области). Кроме того, Дихтяр стремился сохранить относительно объективный тон, хотя и оставался привязанным к прогрессистским постулатам советской историографии, вследствие чего его книги гораздо богаче данными, чем историческими интерпретациями. Настоящая работа призвана прийти ему на смену в некоторых отношениях, в частности, за счет конкретизации политических и социальных аспектов торговли; за счет включения частного сектора, особенно в его до- и постнэповском неформальном облике, в глобальную картину потребительской экономики; за счет разоблачения нелестных новых данных о потреблении, а также за счет представления экономического руководства в менее сочувственном свете. На мое исследование и способ представления темы сильное влияние оказала идея всестороннего освещения темы: мне хотелось, чтобы читатели, ищущие ответы на конкретные вопросы о торговой политике, торговых площадках или потреблении в тот или иной момент разбираемого периода, могли бы обратиться к этой книге за справочной информацией. Для изучения более узких экономических тем, таких как торговые финансы или оптовые учреждения, исследователям все же придется обратиться к Дихтяру. Другие же темы, например, особенности торговли в отдельных республиках, еще ждут своего исследователя, поскольку эта или любая другая существующая работа затрагивает их только по касательной.

В последние годы об отдельных аспектах потребительской экономики писал целый ряд авторов, но никто из них не сделал больше, чтобы привлечь к этой области внимание научного сообщества, чем Елена Осокина, автор двух книг и нескольких статей о торговле, распределении и повседневной жизни советского общества в период с 1927 по 1941 год20. В своей интерпретации она стремится подчеркнуть то, что сталинский режим (чаще всего в ее последней книге обозначенный как «режим Политбюро») сделал с обществом: проводя свою катастрофическую сельскохозяйственную политику, он создал нехватку продовольствия, а затем использовал свою монополию на продовольственное снабжение, чтобы морить голодом крестьян и контролировать всех остальных. Для Осокиной централизованная карточная система начала 1930-х годов была воплощением сталинизма. С ее помощью режим определял приоритетные группы потребителей, выживание которых было наиболее важным для выполнения ключевых задач промышленности; он вписывал население в жесткую иерархию прав, установленных им для потребления; наконец, он контролировал соблюдение этих прав с помощью внесудебных репрессий. Все эти аспекты важны и актуальны для настоящего исследования: в четвертой и пятой главах, посвященных довоенному сталинскому периоду, читатели найдут много отголосков идей Осокиной. В конечном счете, однако, я утверждаю, что часто заявляемое Сталиным предпочтение «культурной советской торговли», не включенной в систему рационирования, следует воспринимать всерьез. Таким образом, с точки зрения осуществления торговой политики на высоком уровне в моем представлении сталинский режим был гораздо более заинтересован в модернизации и экономическом росте, чем это представляется в работах Осокиной. Кроме того, поскольку мое исследование охватывает более широкий период, чем затронутый в работах исследовательницы, в нем выявляются более долгосрочные изменения и преемственность между периодами первых пятилетних планов и последующими и предшествующими им, включая военный коммунизм и НЭП.

Последний автор, заслуживающий особого упоминания, – покойный В. П. Дмитренко, выдающийся специалист по торговле раннего советского периода. На написание глав 1–3, содержащих подробную реконструкцию процессов формирования политики, оказали влияние многие работы Дмитренко, публиковавшиеся в течение двух десятилетий [Дмитренко 1966а; Дмитренко 19666; Дмитренко 1971; Дмитренко 1986; Дмитренко и др. 1978]. Дмитренко был ученым своего поколения и настаивал на той степени идеологической последовательности в политике Ленина, которую большинство современных историков сочли бы неправдоподобной, он чрезмерно подчеркивал значение «руководящей роли Коммунистической партии» и предсказуемо преуменьшал роль принудительных мер в революционном режиме. Но он был также проницательным и чрезвычайно знающим толкователем большевистской политики, общества и экономического развития, и его работы поэтому заслуживают более широкого освещения.

Стремление большевиков создать альтернативу «буржуазной торговле» и рыночным механизмам привело их в неизведанные воды мировой экономической и социальной истории. Эта книга прослеживает путь большевистской политики в течение трех с половиной десятилетий в свете трех основных тем. Первая – изобретение и развитие социалистической системы розничной торговли. Это предмет второй, четвертой, пятой и седьмой глав. Вторая – постепенное сокращение частной торговли до форм базара и черного рынка, рассмотренное в первой, третьей и шестой главах. Третья тема – эволюция потребительских привычек в связи со структурной трансформацией торговли – фигурирует в отдельных частях разных глав на протяжении всей книги.

Кризис: революция

Как в гигантской центрифуге, отслаивались в вихре революции эти два слоя: наверху – видимая официальная пролетарско-натуральная экономика, а под ней – скрытая подпольная товарная и товарно-капиталистическая.

По мере того, как складывался пролетарско-натуральный хозяйственный строй, по мере его роста росла соответственно и его неустранимая, в данных условиях, тень. По мере уничтожения обычного легального рынка росли одновременно, с одной стороны, натуральное хозяйство пролетариата, с другой стороны, рынок нелегальных, который зародился еще во время империалистской войны 1914–1917 гг., как дополнение к обычному рынку, а теперь стал единственным.

Л. Н. Крицман. Героический период Великой русской революции (1925)

Глава первая
Торговля и потребление в революционной России

Экономический кризис 1916–1922 годов стал суровым испытанием для советского социализма как экономической системы. Став результатом Первой мировой войны, экономический кризис создал условия для того, чтобы произошла революция, и предопределил политику революционного режима. Кризис привел к тому, что большевики все более радикальным образом вмешивались в экономику, пока наконец государство не стало полностью контролировать транспортную систему, промышленность и все жизненно важные источники снабжения. Позднее непрекращающаяся ситуация кризиса приводила к тому, что эти меры смягчались или отменялись.

В настоящей главе нас в первую очередь будут интересовать не эволюция кризиса и даже не политика большевиков, а краткосрочное влияние этого кризиса на потребление и торговлю. Способы адаптации отдельных экономических субъектов к условиям революционного периода и инициативы, которые они выдвигали, чтобы справиться со сложностями, создали важные прецеденты для развития экономики последующих лет. В торговле таким важным прецедентом стала трансформация небольшой нескоординированной сети потребительских кооперативов в обширную централизованную систему распределения. Эта трансформация, как и другие элементы военного коммунизма (например, кризисная модель социализма, созданная в 1918–1921 годах), будет рассмотрена во второй главе.

Прецедент, который мы будем рассматривать здесь, связан с распадом существующей сети частной торговли, произошедшим в результате борьбы большевиков против рынка, и ее восстановлением в неформальном виде и в малом масштабе. Как это случилось – когда, как и почему на смену торговым домам и магазинам дореволюционной России пришли «мешочничество» и уличные базары, как они изменились со временем, – будет освещено в этой главе.

Процесс, который член партии социалистов-революционеров, экономист Н. Д. Кондратьев назвал «деградацией торговли», привлекает внимание к ряду вопросов, важных для социальной истории. Например, что случилось с представителями дореволюционной торговли? Можем ли мы сделать выводы относительно того, какая прослойка населения лучше приспособилась к изменившейся экономической и политической обстановке, и определить, какие факторы обеспечили ее относительный успех? Когда и как потребители стали вовлекаться в неформальную экономику и как изменились в связи с этим их потребительские привычки? Наконец, до какой степени потребители разделяли или усвоили взгляд большевиков на частную торговлю как на «спекуляцию», когда сами были вынуждены и покупать, и продавать на рынке, чтобы выжить? В настоящей главе после краткого обзора дореволюционной торговли описана антиторговая политика большевиков и рассмотрены некоторые из ее социальных и экономических последствий.

Розничная торговля в России и ее распад

Накануне мировой войны розничная торговля в России в основном проходила на пяти типах площадок. В первую входили крупные городские магазины (от французского слова magasin), наиболее современные из всего разнообразия розничных предприятий. Они получили широкое распространение с 1870-х годов, и к началу XX века обслуживали почти половину всех розничных продаж. Более многочисленными были лавки – небольшие заведения традиционного вида. В 1912 году на лавки приходилось четыре пятых всех выданных в стране лицензий на ведение розничной торговли, однако скромный оборот этих учреждений, составлявший в среднем около десяти рублей в день, указывает на то, что в совокупности деловая активность лавок была ниже, чем может показаться из-за численного перевеса. В третью, весьма прибыльную, категорию входили «казенные» магазины, или заведения, связанные с государственной винной монополией. На них приходилось 12 % зарегистрированных кассовых чеков. Все остальные виды розничных продаж фактически осуществлялись в том или ином виде на открытом воздухе – на ярмарках, на рынках и просто на улице. Такие виды торговли все еще составляли значительную часть розничной системы в России, в то время как в Западной Европе и Соединенных Штатах они уже давно пережили свой закат. Наконец, новаторский, ориентированный на потребителя характер имели магазины нарождающегося кооперативного движения, хотя их экономическая роль оставалась незначительной вплоть до начала войны [Дихтяр 1960: 68–92; Струмилин 1958: 672–687].

Для каждой из этих форм торговли была характерна своя, особенная культура обмена, и они обслуживали в известной степени разную публику. Традиционные виды мелкой торговли – лавки, рыночные ряды, лоточники, коробейники – предполагали социальное и физическое взаимодействие. Торговцы общались с постоянными покупателями, те брали в руки товары, внимательно их рассматривали, а затем торговались о цене. У образованных жителей России такой антураж ассоциировался с беспорядком и «средневековьем». Поэтому на протяжении как минимум полувека блошиным рынкам и лоточникам предрекали исчезновение. Однако, по замечанию одного исследователя торговли в поздней Российской империи,

население Москвы девятнадцатого века в значительной степени составляли выходцы из деревни, и более комфортной для них была неформальная обстановка уличной торговли или базаров, в отличие от холодных и обезличенных заведений, особенно более современных из них магазинов [Gohstand 1973: 37].

Безусловно, еще больше это касалось провинциальных потребителей, которые сталкивались с современными видами розничной торговли только при посещении больших городов.

Магазины обслуживали в основном зажиточных столичных покупателей. Основанные зачастую иностранными капиталистами и сосредоточенные в таких элитных торговых районах, как Кузнецкий Мост в Москве и Невский проспект в Санкт-Петербурге, магазины создавали образ современности и европейского духа в сравнении с обычными способами торговли: в магазинах были уставлены стеклянные витрины и работали вежливые продавцы, торговаться о цене там было нельзя. Применяемые розничные стратегии также были более агрессивными, по сравнению с их более традиционными аналогами: крупные магазины вкладывали средства в рекламу и обслуживание клиентов, организовывали почтовые или каталожные продажи и открывали филиалы в провинциальных городах. Хорошим примером служит компания «Зингер» с ее флагманским магазином на Невском проспекте (сейчас там расположен «Дом книги»): чтобы продавать свои швейные машины на расширяющемся российском рынке, «Зингер» открыл четыре тысячи магазинов по всей стране, нанял более двадцати семи тысяч продавцов и коммивояжеров и организовал широкомасштабную рекламную кампанию через афиши, плакаты и периодическую прессу [Carstensen 1984: 69]21. Другим успешным классом были элитные торговые дома, такие как петербургский Елисеевский магазин или московский универсам «Мюр и Мерилиз».

Однако даже непосредственно накануне войны интенсивность российской торговли все еще оставалась на низком уровне. Строительство железных дорог в предыдущие 40 лет облегчило круглогодичный оборот товаров, сделав провинциальную торговлю несколько более жизнеспособной; розничные торговцы теперь могли держать меньшие, более ликвидные запасы и сократить свои расходы на поездки в столицы и на летние оптовые ярмарки22. Тем не менее во многих районах количество магазинов и лавок оставалось небольшим: в среднем по стране на десять тысяч жителей приходилось шестьдесят пять торговых заведений (десять магазинов, тридцать пять лавок и двадцать прилавков), а в слаборазвитых регионах, таких как сельскохозяйственные регионы Центральной России или Белоруссия, число торговых заведений не дотягивало даже до этого показателя [Дихтяр 1960: 92–94]23. Слабое распространение частной торговли за пределами крупных городов отражало относительно слабую интеграцию крестьян в денежный оборот и, вероятно, способствовало этому. Если средние расходы на душу населения в какой-либо части торговой системы составляли примерно двенадцать копеек в день, то в торговой сети в слаборазвитых регионах среднее значение едва доходило до трети этой суммы. Низкая покупательная способность крестьян в сочетании с затратами на доставку товаров в отдаленные районы, которые оставались довольно высокими, создавали структуру розничной торговли, диспропорциональную той, что сложилась в крупных городах и особенно в столице (на долю которой приходилась треть всего розничного оборота) [Дихтяр 1960: 92–94; Дмитренко 1966а: 308].

Война внесла ряд изменений в торговую систему. В связи с введенным осенью 1914 года запретом на торговлю водкой в Москве и других городах были резко закрыты магазины спиртного24. Как описывается во второй главе, война также способствовала взлету потребительских кооперативов, которые росли бурными темпами и стали главным источником снабжения городских районов, где проживал рабочий класс. Опыт частных торговцев и лавочников был гораздо более разнообразным и зависел от местности и предметов, которыми они торговали. К концу 1916 года большинство розничных торговцев испытывало нехватку топлива и потребительских товаров, поскольку военные потребности вытеснили все нужды гражданского рынка. Цены выросли, однако инфляция стимулировала, а не подавляла потребительский спрос, вопреки ожидаемому в более стабильный период. Очереди, как писали в коммерческой газете «Коммерсант», стали «законом нашего времени»25. Внезапное повышение цен на предметы первой необходимости привело к панической скупке товаров, поскольку потребители, стремясь избежать риска, закупались впрок. В то же время была и прослойка авантюристов, которые совершали спекулятивные покупки в надежде выгодно перепродать товар в будущем. К началу 1917 года объектом спекуляции стал весь спектр потребительских товаров: от таких базовых продуктов, как мука и табак, до предметов роскоши, которым угрожал предстоящий запрет на импорт. За несколько недель до отречения царя газеты пестрели заголовками об арестах крупных спекулянтов26.

Другие симптомы начинающегося экономического кризиса можно было увидеть в резком закрытии магазинов зимой 1916–1917 годов и в том, что в поездки на большие расстояния за потребительскими товарами отправлялись как розничные торговцы, так и потребители. Как и в начале XIX века, розничным торговцам приходилось лично посещать производственные регионы. Мелкие провинциальные лавочники не могли позволить себе расходы на проезд и были вынуждены платить за поставки существенно больше, чем крупные фирмы, поэтому из-за таких сбоев они несли несоразмерный ущерб. К началу 1917 года магазины по всей стране пустовали, целые районы остались без торговых точек, так как мелкие и средние предприятия закрывались из-за нехватки товаров27. Продавцы, пережившие эти трудности, пытались увеличить прибыль, ставя доступность «дефицитных» товаров в зависимость от покупки излишков28. Потребители в регионах часто оказывались перед выбором: покупать продукцию кустарного производства или ездить в столицу за заводским товаром. В частности, в январе 1917 года поезда, следующие из Сибири, были заполнены людьми, везущими продукты питания и товары местного производства для продажи на московских и петроградских рынках, чтобы иметь возможность купить промышленные товары, недоступные дома29.

Розничные продавцы страдали от посягательств государства и на зерновой рынок. Уже в 1915 году во многих губерниях ввели запреты на перемещение зерна через губернские границы, в то время как центральное правительство пыталось противодействовать этим мерам и самостоятельно регулировать цены на продажу зерна. Вскоре (в сентябре 1916 года) были установлены фиксированные цены на все сделки с зерном и (в ноябре 1916 года) введена централизованная система реквизиции, в рамках которой устанавливались конкретные квоты на поставки для каждого хозяйства. Продразверстка служила своей непосредственной цели, передав регулярное снабжение продовольствием в руки правительства, однако в то же время она способствовала катастрофическому сокращению посевов зерновых в последующие годы. И Временное правительство, и большевики переняли этот подход к решению продовольственных проблем: введение хлебной монополии Временным правительством (март 1917) и «продовольственная диктатура» большевиков (май 1918) представляли собой силовые версии царской политики. В течение нескольких недель после падения монархии все зерно стало официально принадлежать государству. Производители должны были регистрировать все свои запасы зерна, из которых им разрешалось оставить определенную норму для личного использования. Главным нововведением большевиков в области хлебной политики после октября 1917 года стала милитаризация снабжения путем его передачи в ведение вооруженных «продовольственных отрядов»30. Все эти вмешательства имели последствия для розничных торговцев продовольствием, чья возможность получать хлеб и муку, а также зарабатывать на их продаже была предсказуемо подорвана.

Контекст для проведения этой политики был сформирован не только драматическими политическими событиями 1917–1918 годов, но и усилением экономического кризиса. Февральскую революцию, как известно, спровоцировал продовольственный дефицит в Петрограде, однако его острота, по-видимому, была сильно преувеличена тревожными настроениями населения. Даже в разгар демонстраций городских запасов всегда оставалось не менее чем на 12 дней. Кроме того, Петроград всегда был необычайно уязвим для перебоев в поставках продовольствия в силу своего размера и местоположения, так что дефицит в этом городе не следует считать показательным для всей страны [Катков 1967: 249–251; Кондратьев 1991 [1922]: 142–143]31. Однако к середине лета 1917 года из-за беспорядочных поломок и аварий железнодорожной системы то, что ранее могло считаться локальной проблемой, распространилось на все регионы, которые обычно импортировали продовольствие32. Год спустя в Петрограде, Туркестане и других областях были зафиксированы случаи голодной смерти, а эпидемические заболевания – холера, дизентерия, брюшной тиф и сыпной (или «голодный») тиф – уносили все больше жизней33. Кризис перекинулся и на промышленность, когда рабочие, вовлеченные в революционную борьбу, вступали в Красную армию или бросали заводы ради того, чтобы получить права на землю или добыть продовольствие.

До большевистского переворота розничные торговцы были скорее случайными жертвами политики вмешательства, чем ее явной целью. Большевики сохранили и даже усилили акцент своих предшественников на контроле над реализацией зерна и других товаров первой необходимости, однако при этом они коренным образом изменили баланс сил, ведя одновременно «войну против рынка» и «экспроприацию буржуазии». В течение трех дней после переворота большевики издали декрет «О расширении прав городских самоуправлений в народном деле», наделявший местных комиссаров неограниченным правом регулировать торговлю и «конфисковать, реквизировать и секвестровать в свою пользу все частные помещения, а также все принадлежащие частным лицам или учреждениям продукты, предметы, аппараты, орудия, принадлежности, транспортные средства, склады и проч.» [Собрание узаконений 1917–1924 (1917), 1: 6]. Этот декрет предоставлял принятие решений руководителям на местах, однако розничные торговцы и лавочники вскоре почувствовали, что оказались в осаде. Помимо немедленной экспроприации имущества, предпринимателям предъявлялись огромные налоговые счета, за которые в Нижнем Новгороде и других городах весь торговый класс нес коллективную ответственность; некоторые были выселены из коммерческих помещений или квартир, а многие вступали в стычки с представителями новой власти по поводу цен на товары первой необходимости34. Карательная социальная политика большевиков усугубляла экономические трудности розничных торговцев, связанные с отсутствием поставок. По состоянию на весну 1918 года некоторые розничные торговцы все еще пытались увеличить свои страховые суммы и тем обезопаситься от рисков революционного периода, но многие другие снимали вывески и закрыли магазины35.

Советская торговая политика в 1917–1918 годах сочетала в себе противоречащие друг другу элементы. С одной стороны, местных чиновников призывали «раздавить буржуазию» и помешать торговцам получать прибыль. С другой стороны, Ленин настаивал на задействовании «буржуазных специалистов» в социалистическом хозяйстве, и хотя этот термин редко применялся к частным торговцам, он нашел выражение в нескольких указах первой половины 1918 года [Ленин 1958–1965,34: 310–311; Ленин 1958–1965, 36: 137–142; Собрание узаконений 1917–1924 (1918), 23: 326]36. Идея заключалась в том, что частные магазины можно было заставить устанавливать цены ниже рыночных, если держать их под строгим контролем. Их «задействование» было в то время практической необходимостью. В стране, даже в столицах, постепенно образовывалась сеть государственных магазинов: через год после захвата власти большевиками 426 городских магазинов Петрограда могли обслуживать только 40 % населения. На кооперативы теперь приходилась большая часть работы по распределению оставшегося нормированного хлеба, в то время как частные магазины оставались основными точками реализации товаров повышенного спроса и продуктов [Дмитренко 1966а: 294].

Однако в период с мая по ноябрь 1918 года направление советской политики резко изменилось: от задействования – к целенаправленной ликвидации частной торговли. Символическим началом этого сдвига стало объявление 13 мая «продовольственной диктатуры», сопровождающееся резкой риторикой против «спекуляций», созданием комиссий по обеспечению соблюдения ценовых ограничений и общим усилением бюрократического вмешательства37. Кульминация наступила в ноябре с обнародованием Советом народных комиссаров декретов «Об организации снабжения населения всеми продуктами личного потребления и домашнего хозяйства» (21 ноября) и «О государственной монополии на торговлю некоторыми продуктами и предметами» (26 ноября). В декрете от 21 ноября впервые была сформулирована конечная цель «замены частно-торгового аппарата» кооперативами и советскими учреждениями; из всех декретов режима этот больше всех приблизил его к всеобщему запрету «вольного рынка», «вольной продажи» [Систематический сборник декретов 1919: 35–39]. Он представлял собой политическую победу левого лобби с центром в Наркомате продовольствия (Компроде) над умеренными, объединившимися вокруг председателя Высшего совета народного хозяйства (ВСНХ) Алексея Рыкова38. Декрет давал Компроду полномочия «национализировать» оптовые торговые заведения, а местным продовольственным комитетам (продкомам) – «муниципализировать» розничные магазины [Систематический сборник декретов 1919: 35–39]. Первыми на очереди стояли продавцы товаров, подпадающих под государственную монополию, в которую теперь входили почти все товары первой необходимости: зерно, бумага, соль, керосин, спички, железо, швейные нитки, галоши, чай, кофе, какао, сельскохозяйственный инвентарь, все виды импортных товаров и большинство категорий фабричных товаров широкого потребления [Там же: 202].

Декрет от 21 ноября предполагал будущую ликвидацию частной торговли, однако противоречия в политике советской власти были разрешены не сразу. Этот декрет не только фактически не запретил торговлю, но и не предложил ни определенного графика муниципализации, ни решения проблемы снабжения. Как и в ситуации с большинством законов этого периода, местные чиновники могли трактовать указ по своему усмотрению. Глава Петроградского продкома в интервью одной из газет, датированном 7 декабря 1918 года, настаивал, что немедленной ликвидации частных торговых точек не предвидится: «Мы не собираемся закрывать все магазины сразу». Скорее, муниципализация происходила постепенно: сначала лавочники должны были предоставлять городу точные инвентарные описи и отчитываться о своих поступлениях и расходах (эта мера была призвана препятствовать «спекулятивному» ценообразованию); затем мелкие лавки будут постепенно закрываться, а крупные переквалифицируются для государственной торговли. Лавочники – владельцы экспроприированных магазинов должны были быть приглашены на государственную службу, как это немногим ранее произошло с продавцами табака, когда торговля им была муниципализирована39. Единичные доступные данные свидетельствуют о том, что темпы муниципализации и национализации весьма разнились: так, в Московской, Рязанской, Симбирской и Тульской губерниях в конце 1918 года сообщали, что все мероприятия осуществляются «полностью и согласно плану», тогда как в Архангельской, Пензенской и Черниговской губерниях признавали, что никакие шаги в этом направлении вообще не предпринимались. Как показал опрос остальных 18 губерний, они оказались где-то посередине: там лишь взяли под контроль некоторые отрасли розничной торговли, не придерживаясь какого-либо особого порядка, и отстранили от коммерческой деятельности большинство частных оптовых продавцов [Дмитренко 1966а: 309–310]. Независимо от местных условий, почти все остававшиеся на плаву торговцы восприняли ноябрьские декреты как сигнал к ликвидации своих магазинов. Как заметил историк эпохи НЭПа В. М. Устинов, даже в отсутствие прямых запретов было «нетрудно прийти к заключению, что установившаяся уже к концу 1918 года хозяйственная система не оставляла места для торговли» [Устинов 1925: 36].

Последствия антиторговой политики

Действия большевиков, направленные против лавочников и торговцев, запустили череду непредвиденных социальных последствий. В частности, в этнически смешанных приграничных районах бывшей Российской империи занятие торговлей, на которое большевики смотрели исключительно с точки зрения классового разделения, было традиционно ремеслом определенных этнических групп. По всей Восточной Европе и Юго-Западной Азии евреи, армяне и греки имели славу торговцев; в связи с этим им определенно суждено было непропорционально пострадать от преследования большевиками торговцев и принудительного закрытия магазинов. Два документа из Белоруссии подтверждают, что с евреями такое действительно случалось. Подобные тенденции повторятся в конце НЭПа. Первое – письмо, которое попало из небольшого городка под Могилевом в центральное правительство в январе 1919 года, – стоит процитировать:

Там нет рабочих ни коммунистов, ни некоммунистов, а есть обыватель, серенький обыватель. И делится он в категории не только по роду занятий, но и по национальности. В деревнях живет крестьянин-русский, а в местечках – по преимуществу – еврей ремесленник или торговец. Жили они если не дружно, то и без особенной вражды. Крестьянин пахал землю и кормил еврейское население хлебом, а в обмен требовал доставки необходимых ему изделий кустарного и фабричного производства. Разбогател за время войны крестьянин, стало легче жить и обслуживающему его еврею. Но вот Вы объявили войну спекуляции и морадерству. И в Могилевской губернии что было понято как борьба с евреями – поголовно всеми евреями, всех их объявили спекулянтами и мародерами40.

Далее автор письма рассказывает о серии антисемитских инцидентов, которые привели к тому, что евреи этого района, «нищие и почти нищие, мелкие торгаши и торговцы», чувствовали себя запуганными и пострадавшими. Евреев обыскивали, когда они появлялись в близлежащих деревнях; крестьяне отказывались им что-либо продавать, опасаясь неприятных последствий. В ситуации, которую автор изобразил как типичную, управляющий муниципальным магазином в Родно объявил толпе евреев и крестьян: «Русские, оставайтесь в очереди, евреи смогут получить то, что останется. Они спекулянты». Американская корреспондентка Маргерит Гаррисон, которая год спустя путешествовала по Белоруссии, наблюдала почти то же самое: относительно довольное жизнью крестьянское население и массу обнищавших, недовольных евреев, чьи маленькие магазинчики были закрыты, а они сами не могли даже получать пайки, если им не удавалось найти работу в проходящем мимо деревни полку. В результате, по ее словам, «многие из них существовали за счет тайных поставок или хитроумной и опасной контрабандной торговли с Польшей» [Harrison 1921: 29–30].

Ирония большевистской антиторговой политики заключалась в том, что больше всего от нее страдали самые бедные и наименее изобретательные торговцы. Несмотря на объявленную классовую войну, более состоятельные представители российского торгового класса часто находили для себя ниши и в системе советской экономики. Типичным примером этой тенденции были торговцы-кулаки в сельском уезде Курской губернии, предмет исследования 1922 года: при военном коммунизме почти все они перешли в социалистический сектор, а затем, после объявления НЭПа, успешно вернулись к частной торговле. В качестве примера можно назвать Д. А. Дьякова, самого богатого представителя этой группы. В 1918 году паровая и зерновая мельницы и универсальный магазин Дьякова были переданы местному кооперативу вместе с семью домами и амбарами, принадлежащими его семье. В качестве компенсации кооператив назначил его своим председателем. До окончания Гражданской войны Дьяков успел поработать в четырех различных органах снабжения, приобретя ценные связи, пригодившиеся ему после возвращения в частный сектор в 1922 году [Яковлев 1923: 44–47]. Случай Дьякова вовсе не был исключительным. Жалобы на то, что кулаки (термин, часто применяемый и к сельским торговцам) руководили советами и кооперативами, были распространены в 1918–1921 годах, так как подвергшиеся экспроприации городские торговцы часто находили работу в управлении снабжением. Как и в случае с промышленниками, которых часто оставляли в качестве управляющих фабриками, государственные учреждения нуждались в услугах «специалистов по торговле», чтобы заставить систему распределения работать.

Если в период Гражданской войны преуспевающие торговцы перешли в ряды чиновничества, то многие мелкие лавочники просто перенесли свои торговые точки на улицу. Проводимая большевиками политика не привела к исчезновению частной торговли; скорее, по словам из брошюры о пользе национализации,

торговля распылилась, и из крупных складов, из больших магазинов торговля вышла на улицу. Зайдите в любой магазин, и вы почти всегда получите отказ на ваши требования. Между тем все площади городов переполнены разного рода торговцами, несущими самые разнообразные товары в собственных руках [Васильев 1918: 5].

Импровизированные базары разрастались на всех традиционных площадках для уличной торговли: ж/д вокзалах, портах, городских и сельских рыночных площадях. В свете заявленной политики режима несомненно, что многие потребители разделяли недоумение женщины из города Сумы (Украина), которая в марте 1920 года прислала партийному вождю следующий вопрос: «Уважаемый товарищ Ленин! Преклоняясь перед Вашим гениальным умом и деятельностью, прошу Вас дать мне разъяснение, мне маленькому человеку, что значит запрещение вольной продажи, когда существуют базары?» В Сумах, пояснила автор письма, в местном продовольственном отделе ничего нельзя было купить, тогда как на базаре «торговцы, пользуясь запретом вольной продажи, берут за продукты, что хотят» [Голос народа 1998: 56–57]. По всей стране базары служили убежищем для частных торговцев, потерявших свои лавки.

Украинский город Сумы оказался под властью большевиков в конце 1919 года, но в центральном регионе такая ситуация сохранялась еще с 1918 года. Еще до ноябрьского декрета о муниципализации регулярная торговая сеть сократилась до такой степени, что для советских чиновников символом капитализма стали базары, а не магазины. Большевистская риторика делала символами неформальной и формальной сторон экономики времен Гражданской войны две московские достопримечательности: Сухаревку, самый известный столичный базар, и Красную площадь, где располагалось советское продовольственное управление41. От наблюдателей того времени до нас дошли многочисленные описания Сухаревки, которую историк, писатель и мемуарист Ю. В. Готье называл одним «из двух великих проявлений русской революции» (наряду с Лениным!) [Готье 1997:321]42. Каждый день, особенно по выходным, мужчины и женщины толпились на улицах и в переулках вокруг Сухаревской площади со своими сумками, сумочками, а зимой и с санями. Сидя на тротуарах и толпясь у входа на рынок, некогда зажиточные горожане предлагали покупателям ношеную одежду или протягивали серебряными щипцами кусочки сахара (рис. 1). Внутри рынок представлял собой ряды прилавков, с которых более крупные и организованные торговцы продавали продукты, предметы домашнего обихода, ткани и книги. Между ними, втиснувшись во все свободные места, мелкие лавочники ставили свои тележки, старухи стояли с корзинами капусты, а другие просто раскладывали свой товар на земле. В другом отделе сгрудились кафе, торгующие различными видами уличной еды. Весной 1919 года на Сухаревку приходилось до половины всего торгового оборота Москвы. Как отмечал один современник, это было единственное место в столице, где продавались товары «из киосков и ларьков, с весами, оберточной бумагой и всеми атрибутами нормальной торговли»43.


Рис. 1. Торговля на тротуарах на Сухаревском рынке (Сухаревке). Фото предоставлено Российским государственным архивом кинофотодокументов (РГАКФД)


Правовой статус базаров был неоднозначным. Общего запрета на них никогда не существовало, как и общего запрета частной торговли. Местные чиновники время от времени принимали в отношении спонтанных рынков жесткие меры: во многих городах отряды милиционеров и чекистов периодически устраивали там облавы и аресты. Несколько лет спустя Лев Крицман живо описывал рейды милиции, проводившиеся на Сухаревке:

Символом неустранимости нелегальной товарной и товарно-капиталистической экономики была «Сухаревка», громадная, постоянно черная от густых толп людей, рыночная площадь в самом центре суровой пролетарской диктатуры, в Москве. Там шла необычайно интенсивная торговля всем решительно и в особенности продуктами, объявленными государственной монополией; торговля с оглядкой, из-под полы, прерываемая шумными облавами, сопровождавшимися выстрелами в воздух, криком, смятением, но достигавшими лишь того, что торговля переходила на короткое время в другое место, часто в другую часть той же громадной Сухаревской площади [Крицман 1925: 137–138].

Несмотря на воспоминания Крицмана, для некоторых продавцов последствия рейдов могли быть неприятными. Например, во время одной милицейской облавы на блошином рынке в Нижнем Новгороде был применен подход, ставший распространенным в сталинские годы: для допроса были задержаны 400 лоточников, после чего все, кто имел нежелательный социальный статус (дезертиры – группа, которая особенно заметно фигурировала в описаниях рынков Гражданской войны, «тунеядцы», преступники и т. д.), были арестованы и отправлены в тюрьму44. Такие репрессии имели негативный эффект. Когда опасность произвола милиции стала слишком велика, крестьяне перестали продавать продукты питания, которые все еще были пригодны для реализации, что, в свою очередь, вынудило центральные правительственные органы опровергнуть «бессмысленные слухи» о скором запрете всей торговли вообще и запретить закрытие базаров [Устинов 1925: 37–38; Дмитренко 1966а: 320–321; Ленин 1958–1965, 37: 422–423]. Реакция политиков центрального правительства на чрезмерное усердие милиции показывала, что даже в их глазах рынок оставался необходимым социальным институтом на протяжении всего периода Гражданской войны.

Вопрос о статусе рынков усложнял тот общепризнанный факт, что «торговля на базарах выходила далеко за узкие пределы легальной торговли» [Устинов 1925: 38]. В больших количествах там продавались продукты питания, не подпадающие под государственную монополию, в том числе такие основные их виды, как картофель, растительное масло, молочные продукты и рыба, но также на базарах можно было найти и зерно, и другие продукты, на которые распространялась государственная монополия. Некоторые рынки служили прикрытием для торговли продовольственными талонами, организованной либо продовольственными распорядителями, либо частными лицами, которым удавалось получить дополнительные карточки45. Значительное количество, если не большая часть, промышленных товаров, которые продавались на рынке, было украдено из государственных учреждений. Анализируя ситуацию на Украине в октябре 1920 года, сотрудники ВЧК сообщали, что

почти все товары, продаваемые на свободном рынке, происходят из советских учреждений. Мелкая спекуляция, выражающаяся в мелкой базарной торговле, подпитывается почти исключительно кражами с транспорта или транспортных учреждений; крупная спекуляция происходит организованно между учреждениями РСФСР и Украинской ССР, что становится возможным благодаря спекуляции всеми ресурсами учреждений46.

Этот рефрен советского чиновничества в годы Гражданской войны был более правдив, чем кажется. В ходе рыночных рейдов всегда обнаруживалось казенное имущество, кражи грузов были повсеместными, и их число снизилось только после начала развертывания НЭПа [Труды ЦСУ 8 (4): 155]. Тем не менее обвинения в краже следует рассматривать в рамках сложившегося тогда социального контекста. Рабочим заработная плата выдавалась в натуральной форме, в расчете на то, что они продадут или обменяют излишки. Помимо этого, кустарное производство всегда было основным источником потребительских товаров. После революции относительная доля кустарного производства возросла, так что к 1920 году вся мебель, 84 % предметов одежды и подавляющее большинство других потребительских товаров производились ремесленниками. Естественно, такие товары очень часто продавались на рынке, хотя некоторым небольшим кустарным лавкам также разрешалось открываться47.

Прошли ли базары какую-то определенную эволюцию в период с 1917 по 1921 год? В своем всестороннем исследовании русской революции Э. X. Карр высказал предположение, что в годы Гражданской войны нелегальная рыночная торговля составляла «все большую долю внутреннего распределения товаров в Советской России» [Carr 1952, 2: 244]. Доказательств этого утверждения в ходе настоящего исследования обнаружено не было: напротив, статистические данные указывают на обратное. В 1918 году почти половина национализированных промышленных предприятий все еще реализовывала свою продукцию на основе частных договоров, а к 1920 году рыночные методы стали исключением [Труды ЦСУ 8 (2): 354]. Что касается продовольственного снабжения, нам также известно, что в 1920–1921 годах государство заготовило в четыре раза больше зерна, чем в 1917–1918 годах, и в три раза больше, чем в 1918–1919 годах [Banerji 1997: 206; Фейгельсон 1940: 84; Дмитренко 19666: 228]. Еще более красноречивы статистические оценки меняющейся роли рынков в распределении зерновых и других продуктов питания. Согласно Крицману, роль рынков в снабжении представителей рабочего класса снизилась с59%в1918 году до всего лишь 25 % в 1920 году; хотя подавляющее большинство горожан продолжало покупать хлеб на черном рынке, растущее меньшинство этого не делало [Крицман 1925: 133–135]48. С другой стороны, потребители из сельской местности продолжали покупать почти все продукты питания, которые они не могли самостоятельно производить в достаточном количестве, на базаре [Дмитренко 19666:230–231; Крицман 1925: 133–135].

Качественные данные о базарной торговле рисуют более запутанную картину изменений, происходивших со временем. Согласно заявлениям советских чиновников, в 1918 году базары, наряду с частными и кооперативными магазинами, были основным источником продовольствия и потребительских товаров во всех частях страны. После этого года в докладах фиксировались противоречивые тенденции. В некоторых городах и районах (главным образом на севере) базарная торговля в 1919–1920 годах частично прекратилась, во многих других она процветала. В какой-то мере то, что происходило в каждом отдельном регионе, отражало степень проводимых там репрессий49. Если и можно сделать какие-либо общие выводы на основании отчетов управлений милиции за 1920 год, так о том, что присоединение советской властью новых территорий – отвоеванных у белых Украины, Сибири и Нижней Волги – подпитывало частную рыночную торговлю, а также увеличивало доступность продовольствия для советской администрации. Эти регионы прежде не были подчинены советской торговой политике и поддерживали активные рынки. После установления там советской власти их немедленно наводнили потребители, частные покупатели и посредники по продовольственному снабжению из других регионов федерации в поисках ходовых товаров50.

В конце концов высшее руководство пришло к пониманию того, что стратегия искоренения имеет свои пределы. По этому поводу московский писатель-мемуарист Готье высказал тонкое наблюдение: большевики одновременно не хотели торговли на открытых рынках и не хотели, чтобы Сухаревка возникала «на каждом углу и перекрестке», что было бы неизбежным следствием закрытия базаров [Готье 1997: 314]. Логика использования рынков продолжала оказывать влияние на политику большевиков еще долгое время после ноябрьских декретов 1918 года. Сама Сухаревка была закрыта на несколько месяцев в декабре 1920 года, но историки, вероятно, придали этому факту слишком большое значение. Маргерит Гаррисон рассматривала закрытие Сухаревки как частный случай общего непостоянства нового правительства:

Например, в течение одной недели разрешали продавать мясо, через две недели издавали декрет, запрещающий продажу мяса, и на всех торговцев мясом совершалась облава. То же самое происходило с маслом и многими другими товарами. В конце весны рынок на Охотном ряду закрыли, киоски снесли, но Сухаревку не тронули. Еще позже закрылись все мелкие магазины, потом они открылись, а Сухаревка закрылась. Наконец, в начале марта 1921 года, после издания декрета, разрешившего свободную торговлю, вновь открылись рынки, магазины и уличные киоски. Политика правительства в отношении регулирования частной торговли была настолько непостоянной, что никто не знал наверняка, что было законно, а что – нет [Harrison 1921: 154]51.

Это же непостоянство проявлялось и в регионах: в директивах и контрдирективах о легальности базарной торговли, а также в отношении советской власти к мелким предприятиям сферы обслуживания и кустарным лавкам. С конца 1918 года три эти примитивные формы частного предпринимательства (базарная торговля, мелкие мастерские и кустарная торговля) выделились в серую зону социалистической экономики. Как будет видно в последующих главах, и эта серая зона, и ее периодическое сужение оказались непреходящим наследием Гражданской войны.

Таким образом, социальные последствия войны против рынка были полны противоречий. В своей самой ранней форме антиторговая политика большевиков была не более чем опосредованным способом ведения классовой войны против российской буржуазии. Однако практика показала, что наиболее «буржуазные» из дореволюционных торговцев были лучше всего подготовлены к тому, чтобы противостоять наступлению большевиков. Наиболее выгодными для этого оказались два пути: относительно безопасный – занятость в социалистической экономике, или более рискованный – подпольная торговля. Первый путь, однако, был открыт только для тех, кто мог выдавать себя за специалистов в торговле, то есть, как правило, для более обеспеченной группы. У мелких торговцев – от еврейских коробейников и ремесленников, торгующих в Белоруссии, до мелких лавочников, работающих повсеместно, едва ли «буржуазных» по экономическим критериям, – выбор был невелик: им оставалась полулегальная и нелегальная торговля на рынках. От таких трудностей страдали многие, и поэтому в конечном счете успех антиторговой политики большевиков не смог сравниться с успехом базаров.

Открытые торговые площадки революционного времени сочетали в себе функции и приметы фермерских рынков, блошиных рынков и рынков краденого. Однако они также служили точками для оптовой торговли в ее рудиментарной форме, и присоединение новых территорий к РСФСР в 1919 году со всей очевидностью высветило эту отличительную черту. Недавно присоединенные регионы не только были наводнены агентами по закупкам и всеми типами неформальных покупателей – каждая новая территория открывала пути в новые внутренние регионы для возможных контрабандных операций там. Пока Дон и Кубань не захватила Красная армия, жители этих регионов вели оживленную приграничную торговлю с Царицынской и Астраханской губерниями. Жители Восточной Сибири пересекали проницаемую границу России с Маньчжурией. С северо-запада России ее жители устремились в отныне независимые Прибалтийские страны. Константинополь, как и Тифлис, завоеванный большевиками только в феврале 1921 года, был главным перевалочным пунктом российской торговли в годы Гражданской войны. Рынки «ближнего зарубежья» были переполнены сахаром, изделиями из стекла, текстилем, обувью, электрическими лампами, лекарствами, техническими инструментами и сельскохозяйственной техникой – всем тем, чего жаждали российские покупатели52.

Базары внутри Советской России стали конечной точкой мелкооптовой торговли, которая строилась на поездках отдельных людей как внутри советской территории с ее постоянно меняющимися границами, так и через эти границы. Такой способ торговли назывался «мешочничеством» и обеспечивал связь регионов, имевших избыток какого-либо товара, с регионами, где такой товар был дефицитным. Мешочничество зародилось еще в 1916–1917 годах вследствие нехватки промышленных товаров, которая заставляла жителей провинции ездить в Москву и Петроград за тканями. С углублением продовольственного кризиса направление поездок между центром и периферией изменилось на обратное. К середине 1917 года, несмотря на все усилия Временного правительства53, мешочничество достигло внушительных масштабов. Не пришло оно в упадок и при большевиках: опросы, проведенные зимой 1917–1918 годов, показали, что 40 % населения Калужской губернии и 80 % крестьян Костромы совершали подобные поездки для покупки или продажи зерна; примерно 30 000 жителей Петрограда относились к мешочничеству как к своему основному заработку. С другой стороны, на Курскую, Тамбовскую, Симбирскую, Саратовскую, Казанскую и Вятскую губернии, где наблюдался избыток зерна, ежемесячно совершали набег от 100 000 до 150 000 мешочников. Эти цифры, возможно, выровнялись по мере улучшения продовольственного снабжения на севере, но уже в январе 1921 года в одной воронежской газете писали, что по одному 160-километровому отрезку пути 20 000 мешочников ежедневно перевозят в среднем по восемь пудов (130,6 кг) каждый [Кондратьев 1991 [1922]: 308; Крицман 1925: 135; Фейгельсон 1940: 78; Дмитренко 19666: 236; Figes 1996: 611; Banerji, 1997: 27].

Торговые маршруты для неформальной торговли зерном зависели от наличия железнодорожных путей и общей военной обстановки. До лета 1918 года, когда из-за Гражданской войны от Центральной России были отрезаны житницы Украины, Сибири и Северного Кавказа, с промышленного севера страны во все стороны тянулись мешочники. Согласно одному исследованию начала 1918 года, из Костромской губернии на севере Центральной России почти половина мешочников отправилась в Омск (примерно 200–300 километров к востоку). Из остальных примерно половина отправилась в хлебные губернии на востоке центральной части страны – Вятскую и Симбирскую; только четверть от общего числа мешочников отважилась ехать на юг [Фейгельсон 1940: 78]. После укрепления линии фронта торговля зерном велась в основном по оси север – юг, хотя Вятка и Симбирск оставались важными пунктами добычи хлеба.

О мешочничестве чаще всего говорят в связи с нелегальной торговлей зерном, однако оно ни в коем случае не было единственным товаром, реализуемым таким образом. Контрабандисты торговали всем на свете. В Советской России царские деньги, золото и иностранная валюта также были объектами бесчисленных поездок, совершаемых ради получения прибыли54. Хотя невозможно реконструировать движение валюты, беспорядочно перемещавшейся по стране вместе с потоками солдат и беженцев, циркуляция по крайней мере двух товаров действительно создавала регулярные маршруты мешочников, сравнимые с масштабами торговли зерном. Специализированная мешочная торговля развивалась вокруг низкосортного табака (махорки), который выращивался в некоторых районах Рязанской и Тамбовской губерний и в автономии поволжских немцев и заготавливался там крестьянами-ремесленниками. Как и зерно, табак можно было перевозить в 150-фунтовых (80-килограммовых) мешках и перепродавать в небольших количествах, получая прибыль. Поскольку табак никогда не был таким же приоритетным товаром для властей, как зерно, меры по подавлению этого вида торговли были еще менее эффективными. Вплоть до 1919 года отчеты милиции указывали, что у производителей махорки не было другого выбора, кроме как продавать свой товар мешочникам, поскольку государство почти не присылало своих закупщиков55.

Другим важным товаром, вокруг которого сформировался отдельный маршрут мешочничества, была соль – также бестарный продукт. Маршрут «добычи» соли пролегал по Волге. Попытки бороться с ним начались в августе 1920 года, через несколько месяцев после того, как по всей долине реки была установлена советская власть. Торговля этим товаром была невероятно прибыльной: в декабре 1920 года пуд (примерно 16,4 килограмма) соли, продававшийся в Астрахани за 800–900 рублей, в Нижнем Новгороде или Казани стоил уже от 30 до 40 тысяч рублей. Благодаря столь ощутимым материальным стимулам торговля солью стала основным источником дохода для крестьян, живущих на расстоянии до ста километров от реки. Сообщалось, что в Царицыне в торговле солью была задействована «значительная доля» городского населения. О масштабах сбыта можно судить по результатам рейда, проведенного на пароходе «Красная звезда»: за одну ночь у пассажиров судна было изъято почти две тонны соли. Неудивительно, что поиск прибыли в верховье реки создал дефицит в Астрахани, где рыбные хозяйства полагались на избыток дешевой соли56.

Какие экономические эффекты вызывало мешочничество? Его влияние на городской рынок и в целом на регионы с дефицитом зерна было неоднозначным. Без сомнения, мешочничество подорвало и без того перегруженную и с трудом функционирующую транспортную систему страны. Достоверных оценок этого воздействия нет, но очевидно, что грузовой вагон, в котором ехали мешочники со своей поклажей, мог перевозить меньше продовольствия, чем вагон, заполненный исключительно зерном. Стране отчаянно не хватало подвижного состава, и такая неэффективность в использовании транспорта обходилась дорого.

Однако с точки зрения результатов такой торговли картина выглядит несколько иначе. С начала 1918 года и до лета 1919 года мешочники, согласно некоторым оценкам, реализовали на 25 % больше товаров, чем смог предоставить официальный аппарат продовольственного снабжения страны; значение нелегальной торговли оставалось огромным в связи с затянувшимся характером Гражданской войны. Еще зимой 1919/1920 годов официальные учреждения поставляли менее 10 % проданного продовольствия по крайней мере в трех северных губерниях [Дихтяр 1965: 130; Фейгельсон 1940: 79, 84; Дмитренко 19666: 231]. При таких обстоятельствах, как писал В. М. Устинов в 1925 году,

население невольно должно было обращаться к «вольному рынку», не считаясь с тем, что этот рынок – нелегальный, и тем самым поощрять мешочничество. Правда, мешочники в значительной степени мешали работе Наркомпрода и делали ее менее продуктивной. Получался, таким образом, заколдованный круг. Однако население, под давлением голода, не могло пассивно ожидать, пока окрепнет госснабженческий аппарат настолько, что сделает дорогое и неуклюжее мешочничество излишним [Устинов 1925: 41].

Однако большевики рассматривали успех мешочников как результат игры с нулевой суммой. Согласно их восприятию, каждая унция, полученная неофициальным путем, означала, что эту унцию недополучила социалистическая экономика. Экономическая теория заставила бы нас признать их неправоту: согласно классической экономической модели, мешочники должны были иметь возможность получать больше зерна (или соли, или табака), чем государственные закупщики, поскольку предлагаемые ими более высокие цены стимулировали бы рост предложения. В этой модели, конечно, не учитываются государственные меры принуждения, и остается вопрос, противодействовали ли они рыночным силам, сдерживающим сбыт по государственной цене, и если да, то в какой степени.

Практически все ученые, комментировавшие эту ситуацию, вне зависимости от того, имели они отношение к большевистской идеологии или нет, соглашались с оценкой советского экономиста Н. Д. Кондратьева, что замена капиталистической оптовой системы мешочничеством была равносильна «деградации торговли» [Кондратьев 1991 [1922]: 307–310]. Развязанная большевиками война с рынком не подняла торговлю на более высокий уровень социально-экономической организации, а привела к замене современной системы крупномасштабного перемещения товаров архаичной системой, основанной на перемещениях отдельных людей.

Отрицательная оценка Кондратьева нашла отражение в ряде публикаций эпохи НЭПа. Л. Н. Крицман обращал внимание на розничных торговцев, которые, как он утверждал, стали «менее квалифицированными», перейдя из магазина на базар [Крицман 1925: 142]. В. М. Устинов подчеркивал, что по торговому сектору был нанесен удар с моральной точки зрения: «…торговый аппарат ввиду необходимости прибегать к разного рода уловкам развращался и разлагался» [Устинов 1925: 22]. Впрочем, нечестность едва ли была чужда традициям русской торговли: посещавшие страну иностранцы фиксировали ее на тот момент уже на протяжении более трехсот лет57. Еще более обескураживающей эту беспринципную культуру обмена периода Гражданской войны делал ее контекст: угрожающая жизни населения, нехватка ресурсов, коммунистические представления о нравственности, революционная политика, а также тот факт, что занятие «спекуляцией» больше не ограничивалось дореволюционным купеческим классом.

Кризисный режим потребления

Случаи нарушения нормального функционирования, сопровождавшие войну и революцию, коренным образом изменили потребительские привычки жителей бывшей империи. Уже в феврале 1917 года паническая реакция толп петроградцев на нехватку хлеба и муки продемонстрировала поведение, которое в последующие годы будет признано бессознательным. У пекарен собирались огромные очереди, в которых в основном стояли женщины. Толпы разбивали витрины и грабили пекарни, когда запасы продуктов заканчивались; люди сушили сухари в печах, чтобы сформировать личные хлебные запасы. За неделю до отречения царя жители города всю ночь при минусовых температурах стояли в хлебных очередях, которые Охранное отделение воспринимало как потенциальные очаги революции. В этой обстановке слухи одновременно и подпитывали массовую истерию, и подпитывались ей сами. Трудно себе представить, чтобы у жителей Петрограда не было запасов муки для такого рода чрезвычайных ситуаций: одно исследование жизни московского рабочего класса в начале 1920-х годов показало, что практически каждое домашнее хозяйство имело запасы зерна и муки, накопленные за предыдущие восемь лет. Тот факт, что люди предпочли провести всю ночь в очередях при температуре минус 30–40 градусов вместо того, чтобы использовать свои резервы, свидетельствует об их неверии в способность рынка или правительства упорядочить поставки продовольствия. Таким образом, нарушение потребительского поведения отчасти было побочным эффектом снижения легитимности царского режима, хотя оно, безусловно, также отражало зависимость потребителей низших классов от доступа к недорогому хлебу58.

По мере усиления экономического кризиса накопительство и стояние в очередях стали повсеместными. Мемуарист Алексис Бабин вел дневник, в котором фиксировал то, как в Саратове, в самом сердце «зернового пояса» России, походы в магазины стали основным занятием повседневной жизни. В течение шести недель после большевистского переворота Бабин приходил в местную пекарню в пять утра, за два часа до ее открытия, чтобы купить буханку-другую белого хлеба. Десять месяцев спустя он писал, что каждое утро проводил по три-четыре часа в очереди за ржаным хлебом, единственным доступным сортом [Babine 1988: 32–34, 112]59. Очереди образовались и за другими предметами первой необходимости:

15 октября 1918 года. Вчера одна девушка ликовала, потому что за день ей удалось добыть мясо, варенье и соль, простояв весь день в трех очередях. Хозяева, у которых я остановился, тратят большую часть своего времени на охоту за продуктами, в очередях за хлебом, мясом и другими товарами, а также на приготовление пищи и мытье посуды. Работа их – преподавание и работа в больнице – в настоящее время является для них лишь второстепенной.

7 ноября 1918 года. Система хлебных, продуктовых и других очередей установилась прочно. Народ впустую тратит огромное количество времени на то, чтобы добыть товары, изъятые с рынка, в угоду социалистическим иллюзиям деспотичных правителей. Ни масла, ни сыра, ни бекона, ни колбасы, ни сахара, ни меда, ни мяса, ни яиц нельзя было найти, несмотря на их избыток в деревне. Людям по-прежнему приходится вставать в 3 часа ночи, чтобы подобраться достаточно близко к началу очереди за керосином, мясом, льняным маслом и другими товарами, и часто они возвращаются домой с пустыми руками [Там же: 112, 119].

Очереди обычно образовывались до восхода солнца, хотя иногда неудовлетворенные покупатели занимали очередь накануне вечером. Для Бабина очереди были основным источником новостей (хоть и не всегда достоверных) о ходе Гражданской войны, условиях в других частях страны и предстоящих поставках товаров. В очередях также могли затеваться споры о местах в очереди или размерах тех или иных кусков мяса [Там же: 34,36, 46,68,116]. Хотя они, безусловно, провоцировали ропот, очереди, по-видимому, не становились потенциальными очагами восстания в Саратове времен Гражданской войны, в отличие от петроградских очередей в феврале 1917 года, которых опасалось Охранное отделение.

Если опыт Бабина в Саратове позволил ему изобразить довольно однородную картину очередей, то корреспондент Бесси Битти заметила, что демографический состав и общительность людей в очередях варьировались в зависимости от продукта, за которым они стояли. В Петрограде, где она жила в 1917–1918 годах, в очередях за хлебом и керосином выстаивали долгие часы «работающие женщины, прислуга, несколько студентов и школьников», которые, чтобы скоротать долгое ожидание, делали домашние задания, вязали крючком и жаловались на дороговизну жизни.

В очередях за табаком, в которых преобладали солдаты, настроения были веселее, что Битти приписывала надеждам солдат выгодно его перепродать. Студенты и перекупщики составляли основной контингент очередей за билетами в театр – самых оживленных очередей революционного периода: здесь «студенты весело болтали о сопрано Z. или о ногах балерины X.», а перекупщики молчали. Очереди за шоколадом привлекали мужчин и женщин из буржуазии, которые сетовали на нынешнее положение дел в России. Наконец, очереди на трамвайных остановках – с самыми агрессивными настроениями, которые наблюдала Битти, – состояли из учителей, конторских служащих, предпринимателей, студентов и чиновников низкого ранга, стремящихся протолкнуться в вагон. Битти также отметила изменения, произошедшие со временем в этикете очереди: в начале 1917 года матерей с младенцами пропускали в голову очереди, но эта привилегия вскоре изжила себя, поскольку женщины начали специально нанимать детей, чтобы сократить время ожидания [Beatty 1918:316–319].

В небольших городах провинциальной России очереди играли важную роль в снабжении. Эмма Понафидина, американка, вышедшая замуж за русского провинциального дворянина в 1896 году и проведшая революционные годы в родовом имении мужа, оставила записки о долгих очередях в местном кооперативе за спичками, керосином, солью и мылом. К концу 1917 года только эти товары можно было купить в обычном магазине в ближайшем городе, в котором имелся рынок; хотя другие продукты были доступны через нерегулярно торгующих продавцов, многие товары, включая ручки, пуговицы и лекарства, достать было абсолютно невозможно [Ponafidine 1931: 102, 148–149, 150, 154]. Как и другие мемуаристы того времени, Понафидина прислушивалась к разговорам в очередях, чтобы узнать общественное мнение. В глуши Тверской губернии эти разговоры создавали у нее впечатление, что всех жителей полностью занимал экономический кризис. Как она писала в письме от 1 декабря 1917 года: «Разговоров о войне или политике не услышать, только хлеб, хлеб, хлеб!» Пять месяцев спустя она записала подслушанный разговор, в котором крестьяне, в свете продовольственного кризиса, выражали сожаление о развалившемся молочном хозяйстве ее семьи [Там же: 140, 148–149]60. Склонность Понафидиной и других иностранцев оценивать общественные настроения по очередям разделяли и органы безопасности России начиная с Первой мировой войны и по крайней мере до 1960-х годов: в отсутствие более надежных индикаторов общественного мнения очереди в целом и хлебные очереди в частности оставались ключевым источником информации для советской власти.

Точность их выводов относительно влияния потребительских трудностей на общественное мнение невозможно оценить даже приблизительно. Мнения историков в основном разделились по двум вопросам: какова была степень усвоения советским обществом «иждивенческой» психологии и каким было действительное отношение граждан к мешочникам и мелкой торговле. Что касается второго вопроса, то после прочтения исторических свидетельств мне кажется более реалистичной точка зрения А. Ю. Давыдова и М. А. Фейгельсона (в отличие от М. Маколи и Л. Т. Лиха) о том, что простые обыватели не поддерживали объявленную государством войну рынку. Общественную симпатию к мешочникам можно проследить в нескольких выступлениях и публикациях того периода. Один из представителей Компрода писал в 1920 году, что крестьяне были возмущены притеснениями, которым подвергались мешочники, поскольку многие из них были движимы голодом и отчаянием. Другой сообщал, что рабочие открыто симпатизируют мешочникам, исходя из того, что мешочничество – единственный способ сводить концы с концами. Сам Ленин выражал досаду по поводу того, что интеллигенция защищает мелких торговцев: «Все чаще приходится слышать [эту критику] от интеллигенции: вот мешочники оказывают нам услугу, именно они кормят каждого»61.

Свидетельства общественной солидарности с мешочниками прослеживаются и в архивах Наркомата внутренних дел. По словам информаторов этого ведомства, в вооруженных формированиях, которым было поручено контролировать мешочников (заградительных отрядах или транспортных ЧК), постоянно обнаруживались проблемы с моральным духом. В Тульской губернии, например, в ходе проверки мешочников было установлено, что основной причиной роста незаконного оборота товаров являлось неподчинение работников милиции. Летом 1918 года железнодорожный отряд административного центра губернии, насчитывавший 250 человек, бежал, «потому что не хотел принимать мер по борьбе с мешочничеством». На другой станции железнодорожная бригада сообщила своему комиссару, что «наша задача – не реквизировать зерно, а охранять мосты и станции и защищать служащих». Аналогичные сообщения поступали из Орловской губернии, где один отряд из 200 человек фактически сел выпивать с прибывшими мешочниками, не давая ни железнодорожникам, ни другим милицейским подразделениям их побеспокоить62. Это только одна сторона медали – Комиссариат также сообщал о многочисленных столкновениях мешочников с железнодорожной охраной, в ходе которых конфискации приобретали «черты вооруженного грабежа», а «вакханалия стрельбы» или «неорганизованный, ненужный террор» были почти обычным делом63. Тем не менее количество сообщений о сопротивлении борьбе с мешочничеством говорит о том, что солидарность с мешочниками действительно препятствовала соблюдению законов на местах.

Без достаточного количества субъективных свидетельств так же трудно судить, привил ли военный коммунизм психологию зависимости от материальных потребностей, как это предполагают некоторые историки [McAuley 1991:304]. Мемуаристы Бабин и Готье не демонстрировали такого отношения; хотя оба пользовались теми неденежными выплатами, которые им предоставляла государственная система распределения, оба рассматривали продовольственные пайки по фиксированной цене как позорный символ обнищания как их самих, так и всей страны, а также как символ режима, который они презирали. Однако Бабин и Готье были интеллектуалами-антикоммунистами средних лет, и их опыт отличался от опыта других социальных групп. Д. X. Ибрагимова, изучавшая письма, приходившие в «Крестьянскую газету» в 1923–1924 годах, пришла к выводу, что значительная группа крестьян действительно выказывала иждивенческую психологию, но столь же большое число корреспондентов проявляло самостоятельность и ориентацию на рынок [Ибрагимова 1997]. Показательно также исследование мнений детей, проведенное в течение десятилетия после революции. Когда у детей, выросших в годы Гражданской войны, просили описать их любимые занятия, те придумывали такие ответы: «есть и пить чай с сахаром» и «стоять в очереди, когда женщины ругаются», но также упоминались «барышничать» и «продавать вещи на рынке» [Золотарев 1926: 82]64.

Единственный вывод, который мы можем сделать с уверенностью, заключается в том, что психология зависимости никак не сдерживала граждан. При всей важности очередей для народного потребления, в революционный период дефицит товаров не приводил к пассивности – скорее, он заставлял граждан проявлять инициативу и самостоятельно добывать себе продовольствие неформальными путями. Советские люди не только покупали продукты питания, топливо и другие товары первой необходимости у мешочников на нелегальном рынке, но и принимали непосредственные меры, чтобы обеспечить себя необходимыми потребительскими товарами. Так, сельские жители и в меньшей степени горожане реагировали на галопирующую инфляцию и нехватку промышленных товаров расширением своего домашнего производства: они выращивали овощи на огородах, ткали на ручных ткацких станках, изготавливали сбрую, мебель и сельскохозяйственные орудия в импровизированных домашних мастерских65. Они также участвовали в широко распространенном тогда воровстве, которое, наряду с кустарным производством и поездками в сельскую местность, было основным методом самопомощи, используемым городским населением. Например, обзор экономических тенденций в Харьковской губернии показал, что в 1920 году 40 % всего выпуска текстильной промышленности и 50 % пищевой продукции разворовывалось. Введение в апреле 1921 года вознаграждений в натуральной форме привело к снижению этих показателей, но до тех пор ни пропаганда, ни наказания не имели какого-либо видимого эффекта. Как отмечалось в докладе, «в условиях, когда 99 % рабочих занимались воровством, решения Дисциплинарных судов не производили большого морального впечатления» [Отчет Харьковского губэкосо 1921: 91].

Топливный кризис, углублявшийся весь революционный период, породил особенно яркие проявления «самоснабжения». Удивителен тот факт, что отопительные материалы не были включены в государственную монополию, при том что другие товары первой необходимости были национализированы еще летом и осенью 1918 года. До февраля 1920 года муниципальные топливные комитеты заключали договоры непосредственно с поставщиками и распределяли топливо (обычно это были дрова) между учреждениями и индивидуальными потребителями по своему усмотрению [Систематический сборник декретов 1919:202; Орлов 1918:213–221; Malle, 1985:221–222]. Учреждения имели приоритет при распределении, но в период Гражданской войны официальные поставки едва могли обеспечивать каждый класс потребителей «голодным пайком»66. Мемуарист Готье потратил огромное количество времени на заготовку дров для московского Румянцевского музея, которым он руководил. Даже в тех редких случаях, когда на железнодорожную станцию все-таки прибывал официальный груз, поставка не начиналась до тех пор, пока музей не выдавал перевозчикам «некоторое, и притом сравнительно небольшое, количество табаку, соли, спичек и папирос» или, в другом случае, до тех пор, пока музейные служащие сами не выгружали дрова. Важным источником топлива для музея был некий спекулянт, который одновременно являлся членом железнодорожного отдела ЧК [Готье 1997: 321, 325].

У рядовых граждан, особенно жителей столиц, почти не было возможности отапливать свои квартиры. Небольшие дровяные печи, известные как «буржуйки», стали стандартным оборудованием в каждом доме северных городов, население которых раньше полагалось на уголь и газ; но проблема получения дров все еще сохранялась. Как писал Готье в ноябре 1919 года, «вопрос о продовольствии заслоняет все остальное, кроме вопроса о топливе» [Там же: 324]. Во время самых сильных похолоданий, например, в ноябре 1919 года или феврале 1920-го, температура опускалась ниже нуля как на рабочих местах, так и в домах [Там же: 327, 387–388]. Американский корреспондент Маргерит Гаррисон описала процесс получения частным лицом топлива через официальные каналы в Москве в 1920 году, после официальной национализации снабжения:

Заготовка дров была делом времени и бесконечных формальностей. В первую очередь нужно было иметь трудовую книжку с указанием места работы заявителя. <…> Кроме того, для закрепления права на получение дров необходимо было иметь приказ с места работы, который нужно было предоставить в областное отделение Московского топливного комитета и обменять на приказ, подписанный в комитете, после чего нужно было дождаться распределения топлива в вашем регионе, затем пойти в назначенное место, встать в очередь и ждать выдачи топлива. Иногда, если вы не приходили пораньше, запас заканчивался и вам приходилось возвращаться в другой день [Harrison 1921: 95–96].

Знакомый, посвятивший Гаррисон в этот процесс, был вынужден везти дрова до дома (для этого горожане обычно использовали сани), рубить их на куски нужной длины во дворе и тащить вверх по четырем лестничным пролетам. Официально установленной нормы было достаточно, чтобы топить одну печь всего три месяца; несмотря на номинально проведенную национализацию, большую часть дров упомянутый Гаррисон знакомый получал из частных источников, приобретая их по договорам с крестьянами или с частными агентами, торговавшими дровами в городе. Гаррисон приехала в Москву уже после национализации дров в феврале 1920 года и не застала открытую продажу древесины на московских рынках. До этого момента мемуаристы писали, что на каждом рынке больших городов была отдельная секция с огромными поленницами [Там же: 46–47; 82; 95–96; Kudrey 1938: 53].

Жители Советской России, в придачу к покупке дров, заготавливали древесину и самостоятельно. В деревнях одним из первых видов революционных действий крестьян против помещичьих хозяйств был захват лесных участков. Однако, учитывая огромные лесные просторы России, нехватка топлива, как и продовольственный кризис, в основном затронула жителей крупных городов. Петроград и Москва лишились всех деревьев и стали похожи на пустыри в 1919–1920 годах; в украинском портовом городе Николаеве всего за два дня с центральных бульваров исчезли все деревья. Еще более характерной практикой был демонтаж мостовых (вымощенных деревянной брусчаткой) и деревянных домов для использования полученной таким образом древесины для растопки; только в Петрограде в 1919–1920 годах было снесено около трех тысяч деревянных домов (чуть более четырех каждый день) [Figes 1996: 604; Готье 1997: 295; Wells 1921: обложка]. Нехватка топлива нашла отражение и в юмористическом жанре: в одном из номеров любимого москвичами дуэта клоунов Бим-Бома были изображены трудности с добычей дров [Harrison 1921: 166–167].

Замена капиталистической торговли более мелкими и коллективными ее формами вызвала распространение форм самопомощи. Как остроумно отметил А. А. Гольденвейзер, «Национализация торговли означала, что торгует целая нация»67. На уличных рынках к бывшим торговцам присоединялись не только крестьяне и мешочники, но и солдаты, обменивавшие свою форму на буханки хлеба; аристократы, продававшие шелковые платья, граммофоны и позолоченные часы; даже рабочие, которые, согласно государственным исследованиям 1918–1920 годов, зарабатывали от 25 до 30 % своего дохода за счет периодических продаж. Рабочие и другие горожане, борющиеся за жизнь, по выражению Дэниела Брауэра, продавали поношенную одежду и предметы домашнего обихода, предметы, произведенные или украденные с целью обмена, а также дичь и меха, которые они добывали незаконно [Струмилин 1923: 29; Бюджеты рабочих и служащих 1929: 22]68. Исключительно активны в этой торговле были железнодорожники благодаря своему доступу к транспорту и текстильщики – благодаря своему доступу к тканям. В Киеве и Харькове в 1920 году эти две категории работников получали две трети своих доходов от торговли [Дмитренко 19666: 241]69. Свою роль в результатах этого года сыграла и почти полная демонетизация заработной платы. Если сторонник национализации С. Васильев уже в 1918 году был озабочен социально-психологическими последствиями массового участия в мелкой торговле [Васильев 1918: 7–8], то Ленин к 1920 году публично возмущался тем, что «в душе и действиях каждого мелкого хозяина» (большевистский синоним «крестьянина». – Дж. X.) была «маленькая Сухаревка» [Ленин 1958–1965, 42: 158].

Оба они преувеличивали новизну такой практики. Сельские или городские жители, почти все рабочие и ремесленники, а также многие крестьяне в дореволюционный период иногда покупали подержанную одежду. В условиях низкого дохода покупка поношенной одежды была нормой; люди с самым низким уровнем благосостояния были вовлечены в такой цикл купли-продажи, когда они продавали свою обувь, чтобы купить более рваную пару, но в придачу еще и пару брюк, или продавали брюки, чтобы купить рубашку. Продажа одежды и разнообразных предметов домашнего обихода не прибавляла существенных денег к доходу семьи в 1908–1913 годах – на нее приходилось от 1 до 4 % в среднем бюджете по сравнению с 25 и более процентами в годы Гражданской войны, однако купля-продажа подержанных вещей на базаре была достаточно привычным занятием для живущих в городах россиян бедных классов [Дружин и др. 1958: 29, 50–51, 122–123]. В этом отношении дезорганизация торговли после революции должна была гораздо меньше шокировать эти группы населения, составлявшие подавляющее большинство городских потребителей, чем стоявшие выше них на социальной лестнице.

Исследования бюджетов дают некоторые количественные данные об изменениях в потреблении за революционный период. В Москве среднестатистическое рабочее домохозяйство в 1918 году тратило на еду 71 % от всех своих расходов по сравнению с 45–60 % в довоенный период. Другие расходы приходились на одежду и обувь (8 %, снизившиеся с 14–15 %), которые теперь почти всегда покупались поношенными; жилье и топливо (6 %, хотя к 1921 году они выросли до 15 %); книги и газеты (2 %); гигиену (3 %); посылки и денежные подарки родственникам (4 %); всего 7 % шли на остальное70. Эти структурные изменения сопровождались поразительным ухудшением качества двух основных категорий товаров – продуктов питания и одежды: от разнообразия и изобилия большинство перешло к голодным пайкам и изношенной одежде71. В репортаже местного корреспондента о статистике труда в Мценском уезде (Орловская губерния) описание этого цикла потребления было проникнуто печалью: расходы абсолютного большинства жителей значительно превышали доходы (исключение составляли лишь хорошо зарабатывавшие холостяки); рабочие восполняли этот дефицит торговлей с крестьянами и сокращением расходов даже на базовые нужды. Их питание тех лет в основном состояло из ржаного хлеба и капустных щей; новая одежда была несбыточной мечтой; непродовольственные расходы ограничивались неизбежными тратами, такими как ремонт обуви или в крайнем случае покупкой пары подержанных ботинок. «Описание будней современного рабочего, – заключил корреспондент, – достаточно, чтобы на глаза навернулись слезы»72.

Тем не менее большевики весьма гордились некоторыми изменениями в бюджете городских домашних хозяйств в 1918–1919 годах, в частности почти полным исключением водки как статьи расходов бедных классов, снижением выплат церковной десятины и небольшим ростом числа покупок газет и книг. Даже такой рассудительный социолог, как С. Г. Струмилин, видел в этих переменах свидетельство благотворного влияния революции на культуру рабочего класса, хотя в случае с водкой снижение потребления было связано с сухим законом, введенным еще царем в годы войны [Струмилин 1923: 26–27]73. Это были не единственные структурные изменения, которые большевики могли считать позитивными. Например, сокращение расходов столичных рабочих на общественный транспорт на словах объяснялось более низкой стоимостью билета на трамвай, хотя на самом деле рабочие тратили меньше главным образом потому, что трамвай ходил в два раза реже, чем до войны [Там же: 25–26]. Арендную плату, на которую приходилось от 12 до 16 % бюджетов домохозяйств до войны, можно считать более обоснованным предметом большевистской пропаганды. При муниципализации городских зданий советские чиновники действительно добились улучшения положения малообеспеченных семей, резко снизив реальную стоимость аренды. Была ли возросшая доля расходов на продовольствие лишь отражением исчезновения арендной платы и водки, второй и четвертой из основных статей расходов городских домохозяйств в довоенный период? К сожалению, ответ на тот вопрос приходится дать отрицательный, поскольку в годы Гражданской войны осветительные и особенно отопительные материалы – в основном дерево и керосин – функционально заменили статью «жилье» в бюджетах населения [Там же: 24–25]74.

Важно отметить, что от экономического кризиса кто-то проигрывал, а кто-то, напротив, выигрывал. До голода 1921 года мешочничество было золотой жилой для более плодородных регионов страны. Мешочники не только взвинчивали рыночные цены на зерно и другие продукты питания, но и обеспечивали крестьян желанными промтоварами. Не имея возможности применять принудительные меры, мешочники могли получить зерно от крестьян, только предлагая взамен что-нибудь заманчивое. До середины 1918 года ткани часто заменяли деньги75. По мере того как условия торговли все больше смещались в пользу продовольственных, а не промышленных товаров, бартерные эквиваленты становились все более ценными и сложными. Согласно исследованию 1919 года, соль и хлопковая ткань, которые костромские мешочники предлагали в обмен на зерно, вскоре уступили место мылу, керосину, табаку и поношенной одежде. К середине 1918 года зерно предпочитали обменивать на чай, кофе, сахар и леденцы, а также на дорогие ткани, пиджаки, брюки, шали, карманные часы. Через полгода мешочники перешли к продаже кроватей, швейных машин, граммофонов, снаряжения для верховой езды и самоваров [Фейгельсон 1940: 77]. Крах сельскохозяйственного и промышленного производства, таким образом, неравномерно отразился на населении, вызвав резкое снижение материального благосостояния городских потребителей всех классов по сравнению с крестьянами, равно как и жителей менее плодородных севера и северо-запада по отношению к жителям более плодородного юга и востока страны.

Заключение

Большевики развязали свой поход против рынка на фоне Гражданской войны, которую они фактически начали с октябрьского переворота 1917 года. Примечательно, что в этой ситуации большевистские лидеры не сосредоточивали свое внимание только на победе в войне, но пытались параллельно провести и социальную революцию. Новая торговая политика стала одним из элементов их революционной стратегии социальных преобразований. Почти полная ликвидация частных магазинов после ноября 1918 года отражала стремление большевиков к радикальным действиям: экономика лежала в руинах – можно ли было найти лучший момент для смертельного удара по буржуазии? Учитывая слабость социалистического сектора в конце 1918 года, решение перейти от использования частной торговли к ее искоренению противоречило обязательствам большевиков по обеспечению граждан страны необходимым продовольствием. Унаследовав от царского режима и значительно расширив систему нормированного распределения товаров первой необходимости, большевики стали блюстителями зарождающегося государства всеобщего благоденствия. Насильственное закрытие частных магазинов в то время, когда социалистическая экономика была не способна их чем-то заменить, показало, что социальная программа классовой борьбы имела для большевиков большее значение, чем другие экономические и социальные аспекты.

Война против рынка велась рьяно, но она оказалась неосуществимой как в краткосрочной, так и в долгосрочной перспективе. Закрытие частных магазинов было в основном достигнуто, однако частная торговля вылилась в мелкие, примитивные формы, в которых расцвела. На протяжении первых лет власти большевиков распространялись базарная торговля и уличное лоточничество, поездки в поисках продовольствия и бартера, низкосортные кустарные производства, а также торговля услугами вразнос – так граждане искали стабильный доход на фоне роста цен на товары первой необходимости. В 1920 году, в победной эйфории, советские чиновники пытались искоренить во многих северных и центральных районах последние пережитки рыночной экономики. Однако их эксперимент провалился, как и начальные этапы борьбы с рынком в недавно отвоеванных периферийных частях империи. В годы Гражданской войны советские люди оказались способны выживать при минимальном уровне потребления, но потребление не было настолько гибким, чтобы меры наказания (сами по себе применяемые бессистемно) могли помешать им заботиться о своих потребностях через неформальный обмен. К весне 1921 года Ленин пришел к выводу, что строгая антиторговая политика неосуществима. Его заявление по этому вопросу стоит процитировать: «Мы в этом отношении очень много погрешили, идя слишком далеко: мы слишком далеко зашли по пути национализации торговли и промышленности, по пути закрытия местного оборота. Было ли это ошибкой? Несомненно» [Ленин 1958–1965, 43: 63]76.

Время Гражданской войны и послевоенные годы стали первым из трех катастрофических экономических кризисов, разразившихся в начальное тридцатилетие советской власти. Второй, с 1928 по 1933 год, был форсирован опрометчивой попыткой советских лидеров навязать российскому обществу социалистическое устройство; третий – вступлением Советского Союза во Вторую мировую войну. Трансформация торговли и потребления в пореволюционные годы создала прецедент для других указанных периодов, а также для многочисленных эпизодов голода в разных регионах и кризисов последующих тридцати лет. При первых же признаках бедствия советские граждане переходили в кризисный режим потребления, при котором исключались покупки товаров не первой необходимости и отбрасывались угрызения совести по поводу нарушения законов. С каждым кризисом происходило повторение «деградации» потребительской экономики, начавшейся в 1916–1917 годах и достигшей своего апогея позднее: нескончаемые поездки за товарами, массовое барышничество, или «спекуляция», резкие перемены в относительной стоимости продуктов питания по сравнению с промышленными товарами, крайняя нехватка всего и почти всеобщее снижение уровня потребления, по крайней мере в городских районах. Каждый кризис сопровождался попыткой советского правительства еще больше сократить серую зону частного предпринимательства – лоточничество, кустарную торговлю и неформальное предоставление услуг – по мере того как эта практика распространялась на фоне сбоев нормального снабжения. Придав форму целому комплексу кризисных практик торговли, революционный период положил начало семидесятилетним спорам о роли и приемлемых границах рынка.

Глава вторая
Изобретение социализма

В первой главе были рассмотрены некоторые из аспектов, в которых опыт Первой мировой войны предопределил состояние и политику ранней Советской России. Стоит повторить, что ни послевоенная разруха, ни политика вмешательства в экономику не были уникальны для России. По всей Европе «Великая война» воспринималась как «тотальная» не в последнюю очередь из-за масштабов мобилизации общественных и экономических сил для военных целей. Война заставила государство вмешиваться в работу рынка беспрецедентными способами: в Британии и Германии, которые зашли дальше всех на этом пути, на военную службу призывали рабочих, производство подчинялось плану, а снабжение благами – от продовольствия до электричества – распределялось в рамках рационирования. Кроме того, во время войны европейские государства следовали общему для них инфляционному курсу, в результате чего обрушилась не одна валюта. Таким образом, магазины пустовали не только в России. Маргерит Гаррисон, которая находилась в Вене перед тем, как ее отправили освещать Советско-польскую войну, была одним из немногих очевидцев, наблюдавших обстановку в революционной России и имеющих возможность сравнить ее с происходящим в Европе. По ее замечанию, московские «заколоченные магазины, опустевшие улицы, дома с осыпающейся с обветшалых фасадов краской, заваленные снегом тротуары, длинные очереди терпеливо ожидающих выдачи пайков горожан у государственных магазинов» мало отличались от повседневных сцен, свидетелем которых она была в Вене, Варшаве, Вильно и Минске [Harrison 1921: 40, 46–47]. Рассматривая советскую экономику революционного периода, следует помнить об этом широком контексте: войны приводят к социальным и экономическим потрясениям, и чем продолжительнее и свирепее война, тем тяжелее эти потрясения. Русские (а также украинцы, белорусы и другие народы) на протяжении почти семи лет вели войны на своей территории. Условиям суждено было стать суровыми.

Тем не менее в ряде отношений экономика революционной России была примечательна. Ее уникальность состояла в продолжительности военной разрухи и, прежде всего, в принципиальной новизне связи между условиями военного времени и революционной социальной и экономической политикой. Что касается торговли, борьба с рынком ускорила и сделала повсеместным процесс закрытия магазинов, а также осложнила их замену иными формами торговли. Как было сказано в первой главе, антиторговая политика была введена большевиками скорее по социальным соображениям, чем экономическим. Проведя четкое разделение между «пролетариатом» и его «буржуазными» противниками и причислив торговцев всех мастей к буржуазному лагерю, большевики нацелились на владельцев магазинов, «кулаков» и прочих «мародеров торговли», чтобы нанести по ним удар под лозунгами «грабь награбленное» и «экспроприируй экспроприаторов»77. Классовая война не всегда мешала подвергшимся экспроприации предпринимателям наниматься на работу в советские учреждения, однако она сужала их перспективы занятости и жестко ограничивала им доступ к получению продовольствия и товаров в рамках рационирования.

В рамках классовой неприязни большевиков к торговцам, одновременно и бессознательной, и идеологической в своей основе, исчезновение частных магазинов было закономерным и желательным шагом. Вместе с тем верно и то, что экспроприация лавочников соответствовала зарождающемуся представлению о том, как должна быть устроена «социалистическая» экономика. Это представление, наполнившись содержанием в первые месяцы и годы после принятия решения о муниципализации частных магазинов, приняло радикально антиторговый характер; особенно поразительно то, что антиторговые настроения не ограничивались лишь неприязнью к частной торговле, а затрагивали также товарооборот в государственном секторе. На одном совещании за другим, в бесчисленных брошюрах и статьях большевистские экономисты и политики высказывали мнение о том, что при новом устройстве торговле нет места как таковой. Их глубочайшие надежды были связаны с тем, что торговля и ее коррелят – деньги – вскоре сойдут с исторической сцены. К марту 1919 года советская экономика была нацелена на то, чтобы неуклонно продолжать замену торговли планомерным, организованным в общегосударственном масштабе, распределением продуктов [Ленин 1958–1965, 38: 100; КПСС в резолюциях 1970–1972, 1: 427]. В таких рамках оставалось мало места для несогласия. Некоторые лидеры большевиков хотели национализировать потребительские кооперативы вместе с частными магазинами, другие же считали, что кооперативы должны продолжить существовать в качестве отдельных хозяйствующих субъектов, но должны подчиняться партийному и государственному контролю. Одни хотели упразднить любую уличную и рыночную торговлю, другие же думали, что граждане должны иметь законное право продавать такие товары, как грибы, ягоды и поношенная одежда. Кто-то считал, что следует заменить деньги некой трудовой единицей стоимости, а кто-то думал, что товары следует распределять исключительно по потребностям отдельных граждан. Мнения могли различаться в оттенках, однако военный коммунизм отражал общее предположение о том, что торговля в ее настоящем виде давно устарела. «Буржуазные» экономисты могли ставить знак равенства между распределением и торговлей вне зависимости от времени и места, но большевистские теоретики считали торговлю и рынок формами распределения, характерными только для капитализма. В пролетарском государстве эти формы обязательно будут заменены новой, более развитой, социалистической формой распределения78.

В соответствии с этим предположением, распределительная политика военного коммунизма приобрела два разнонаправленных вектора. Разрушительная сторона этой политики состояла из комплекса мер по ограничению торговли и борьбе с ней, описанных в первой главе. Настоящая глава посвящена ее созидательной стороне – изобретению социалистического распределения. К окончанию Гражданской войны советской власти так и не удалось полностью искоренить рынок, однако она ввела альтернативную систему распределения товаров. Главная особенность этой системы заключалась в замене экономических механизмов бюрократическими процедурами. По крайней мере в теории цены определялись не спросом и предложением, а решением государства. Товары направляли на «распределительные пункты» через бюрократизированную систему поставок, в рамках которой грузы поступали в определенные регионы и распределительные сети. В рамках того или иного населенного пункта государственные учреждения распределяли все предметы первой необходимости среди потребителей посредством продуктовых карточек в городах, а в сельской местности – через систему выдачи с вводящим в заблуждение названием «товарообмен».

Основной вопрос, рассматриваемый в данной главе, звучит так: в какой степени распределительная система, возникшая в годы военного коммунизма, продолжала функционировать после 1921 года? В западной литературе, посвященной НЭПу, несоразмерно много внимания уделяется частной торговле, в то время как советские и российские ученые как минимум с середины 1950-х подробно исследовали социалистический сектор периода НЭПа. В работах лучших из них принимались во внимание исторические переломы и непредвиденные обстоятельства, но общим местом в этом массиве литературы был акцент на непрерывном развертывании «ленинского плана». Я выдвигаю предположение, что даже в социалистическом секторе новая экономическая политика привела к непредвиденным изменениям, связанным с легализацией рынка. В период НЭПа, по мере восстановления экономических отношений, распределение возвращалось к формату торговли. Однако военный коммунизм оставил после себя сложное наследие в виде идеологии, привычек и институтов, которые продолжили формировать практики государственной и кооперативной торговли. Многие из этих практик были закреплены в слове «бюрократизм» – универсальном пренебрежительном термине, который применяется к поведенческим побочным эффектам бюрократических систем. НЭП был нацелен на то, чтобы устранить неэффективность, вызванную слишком большим и неповоротливым централизованным управлением экономикой, однако как на административном уровне, так и ниже противоречия между политикой либерализации и привычками революционной эпохи не были окончательно разрешены.

Образование социалистической распределительной сети (1918–1921 годы)

Довоенные модели торговли были дезорганизованы не только вследствие исчезновения частных магазинов, что происходило во множестве стран в результате войны, но и вследствие развития «социалистических» каналов распределения. Петрокоммуна, петроградский всеобъемлющий административный орган, известна в англоязычной литературе. На пике своей деятельности в 1920 году Петрокоммуна служила местом работы для почти 10 % взрослого населения Петрограда: под ее управлением находилось порядка 250 крупных центральных столовых, 398 магазинов и 3948 рыночных торговых мест, под ее руководством приобретались и распределялись все основные продовольственные и потребительские товары [McAuley 1991: 280–286]. По размеру, охвату и степени интеграции Петрокоммуна выделялась среди социалистических учреждений периода Гражданской войны. К тому же она воплощала заветную цель большевиков – создать полностью централизованную, бюрократизированную, универсалистскую, управляемую государством экономику, оказывающую значительное влияние на повсеместное становление распределительной социалистической сети. К концу периода военного коммунизма (вторая половина 1920 и начало 1921 года) и другие муниципалитеты начали подражать администрации Северной столицы.

До того времени Петрокоммуна представляла одну сторону спектра социалистических учреждений, а большинство «распределительных пунктов» были сосредоточены у другого края этого спектра. Испытывая нехватку ресурсов и кадров для прямого управления распределением, местные органы самоуправления (в том числе поначалу и московский) обратились к потребительским кооперативам, которые в дореволюционную эпоху являлись серьезной альтернативой частной торговле79. Сформированное в 1860-х, движение потребительских кооперативов России быстро расширялось начиная с 1914 года и к моменту большевистского переворота охватывало примерно 20 тысяч потребительских обществ, насчитывая около 7–8 миллионов членов. Революция ускорила процесс: за два месяца число членов кооперативов выросло на 45–60 %, и к концу 1920 года в корпоративной прессе заявлялось о 30 миллионах членов и охвате услугами 70 % населения (включая членов семей). Этот по-настоящему взрывной рост числа кооперативов и входящих в них людей отразился в росте кооперативного сбыта с всего лишь 1 % от всей российской розничной торговли в 1912 году до примерно 28–35 % от торговли продовольственными и потребительскими товарами к 1918–1919 годам, причем большая часть оставшейся доли приходилась на частных продавцов. Несмотря на стремительное сокращение совокупной внутренней торговли России, объем кооперативных продаж продолжал расти в течение всего революционного периода80. Отчасти этот рост происходил автоматически, поскольку частные розничные торговцы покидали рынок, но также и благодаря вовлечению кооперативов в распределение продовольствия в рамках рационирования. Успех потребительских кооперативов зависел от особых отношений с Компродом, губернскими продовольственными комитетами (продкомами) и советами народного хозяйства (совнархозами), которые снабжали их товарами; он также зависел от усилий собственных агентов кооперативов, которые, как уже было сказано в первой главе, нередко являлись бывшими «специалистами» из частной торговли; наконец, от Центрального союза потребительских обществ (Центросоюза) – координирующего органа кооперативов.

В первые годы революции численное превосходство кооперативов гарантировало им определяющую роль в культуре обмена нарождающейся социалистической системы. Отличительной чертой, которую они унаследовали с дореволюционных лет, был моралистический взгляд на экономические отношения: именно это определяло очевидное сотрудничество кооперативов с новой властью, невзирая на их «буржуазную» демографическую основу. В кооперативной прессе на протяжении десятилетий господствовали нападки на «частную капиталистическую грабительскую торговлю», едва ли менее жесткие, чем нападки большевиков81. Морализм пропитывал коммерческую структуру кооперативов и придавал активистам ощущение своего дела как особой миссии: торговля в их понимании должна была удовлетворять потребности, а не манипулировать желаниями людей и извлекать из этого прибыль. Ассоциации потребителей сосредоточились на продаже товаров повседневного спроса и инвентаря и удерживали цены на низком уровне. Привлекательным витринам, рекламе и прочим современным методам стимулирования потребительского спроса они предпочитали небрежный подход к внешнему виду, характерный для традиционных розничных торговцев, при этом порывая с традиционной русской культурой обмена, решив, что цены как в денежной, так и в неденежной форме не подлежат обсуждению. Во всех этих отношениях традиции ассоциаций потребителей совпадали со стремлениями большевиков и задавали тон социалистической торговле.

Случаи, когда кооперативы вступали в конфликт с большевистскими властями и проигрывали, касались аспектов их культуры, связанных с независимостью, демократичностью и добровольностью82. Радикальное стремление большевиков к централизации и бюрократизации экономики постепенно приводило к преобразованию потребительских обществ из самоуправляющихся общественных организаций в аппарат распределения Компрода. Этот процесс начался довольно рано и прошел ряд этапов. В проекте декрета о «потребительских коммунах», который Ленин написал в декабре 1917 года, он выступает за объединение всех существующих кооперативных магазинов, складов, запасов и персонала в каждом регионе под управлением регионального правительственного органа, а также за обязательное включение всех жителей в новый региональный кооператив и упразднение членских взносов. В 1917–1918 годах «буржуазные кооператоры» смогли отсрочить введение этих мер, однако уступки, которых они добились (принцип добровольного членства, сохранение членских взносов и право начислять специальные налоги и сборы для не-членов, пользующихся их услугами), оказались недолговечными83. В Декрете Совнаркома от 16 марта 1919 года «О потребительских коммунах» были законодательно оформлены все основные принципы, предложенные Лениным в 1917 году, что продемонстрировало реальную возможность использовать кооперативы (вместо частного сектора) на условиях, диктуемых государством. Этот декрет, будучи глубоко антикооперативным (в том смысле, что кооперативы утратили последние из оставшихся у них дореволюционных прав), подстегнул очередное расширение кооперативной торговли, вытеснив Компрод и его местные отделения из розничного сектора. Развитые муниципальные органы снабжения столичных городов остались не тронуты, но по всей стране магазины, лавки и склады муниципальных продовольственных комитетов были официально переведены в ведение ближайшего кооператива, который становился единственным уполномоченным органом распределения нормированного продовольствия и товаров в каждом регионе84.

Руководящим принципом принимаемых советской властью мер была централизация. Последующие декреты были нацелены на объединение и укрупнение существующих кооперативов. Еще в апреле 1918 года предполагалось, что в каждом населенном пункте или городском районе будет существовать не более двух потребительских обществ – одно должно быть открыто для всех граждан, второе – исключительно для представителей рабочего класса [Систематический сборник декретов 1919:158–159]. Если это постановление делало шаг навстречу идеологической цели создания «коммун», то вместе с тем оно отражало и конкретные экономические и политические мотивы. Объединенные кооперативы были призваны оптимизировать работу государственных и муниципальных органов снабжения, исключить возможность множественного членства85 и устранить потенциальные очаги сопротивления – объединения со специфичной социальной базой, такие как кооперативы учителей или продавцов. Реализация этих планов значительно отставала от правительственных директив, однако за революционный период количество самостоятельных кооперативов действительно сократилось. К осени 1920 года даже кооперативы рабочих заставили влиться в соответствующие региональные «единые потребительские общества» (ЕПО), которые стали по своей структуре и охвату напоминать Петрокоммуну [Дмитренко и др. 1978:78–79,105–108; Труды ЦСУ 8 (2): 76; 8 (4): 129].

Централизация также способствовала превращению потребительских обществ, которые представляли собой слабо связанные друг с другом общественные организации (движения), в зависимые структуры государства (аппарата). Эта тенденция зародилась еще в марте 1918 года, когда губернские исполнительные органы получили распоряжение подчинить кооперативы специальным отделениям региональных совнархозов, в которых кооперативы будут иметь представительство меньшинства [Систематический сборник декретов 1919:159]. Надзор осуществлялся снизу вверх: к концу революционного периода Центросоюз (Центральный союз потребительских обществ) был зачищен от своего дореволюционного руководства в пользу нескольких делегатов из кооперативов рабочих и большего количества представителей государственных экономических органов, Компрода и ВСНХ86. «Кооперативная демократия» исчезла так же, как и административная автономия. Хотя выборы в правления кооперативов в революционный период продолжались, члены правления обычно назначались сверху, а их выбор регламентировался директивами органов советской власти относительно того, кто может в него войти, а кто не может. Частные торговцы и промышленники, священники, кулаки, бывшие члены царской жандармерии и прочие антибольшевистские группы если не на практике, то по крайней мере в теории исключались из правления, а рабочим-коммунистам гарантировалось несоразмерно большее число мест [Систематический сборник декретов 1919: 158, 163].

Наконец, при централизации расширение роли потребительских кооперативов в экономике происходило за счет их экономической независимости, прибыльности и даже финансовой состоятельности. До революции приобретаемые членами кооператива паи (обычно с ограничением в десять рублей на человека, чтобы отдельное лицо не могло извлекать из объединения чрезмерной прибыли или оказывать на него ненадлежащее воздействие) составляли оборотный капитал кооператива. Этот капитал дополнялся членскими взносами и, конечно, прибылью от продаж. В конце каждого года кооператив распределял проценты от прибыли между держателями паев по фиксированной ставке за пай, а остаток направлялся на модернизацию оборудования и пополнял кассовые резервы [Chambre et al. 1969: 14–16]. После революции денежные поступления кооперативов были ограничены мерами советской экономической политики – как в продажах (посредством контроля цен на большинство товаров первой необходимости), так и в накоплении капитала. Мартовский декрет 1919 года, по которому членство в кооперативах стало обязательным, одновременно упразднил членские взносы и приостановил обязательство покупать паи в кооперативе [Собрание узаконений и распоряжений 1919,17: 191]. Эти изменения, обостренные инфляцией, которая обесценила ранее накопленный капитал, ослабили финансовое положение кооперативов: теперь само их существование зависело от поддержки государства. В 1919–1921 годах центральные и губернские экономические органы поставляли потребительским кооперативам товары, даже не ожидая компенсации. Однако без капитала кооперативы не могли содержать свою физическую инфраструктуру и оборудование. Эта проблема будет преследовать их и в последующие годы.

К заключительному этапу периода военного коммунизма социалистическая распределительная сеть была в большей степени продуктом централизации и бюрократизации, нежели дореволюционного кооперативного уклада. Различия между «было» и «стало» оказались ощутимы даже в кооперативном секторе. Взять, к примеру, названия магазинов: в середине 1918 года все государственные и кооперативные магазины в столицах вынуждены были работать под такими вывесками, как «Одиннадцатый книжный магазин Московского совета», «Магазин одежды Центротекстиля № 1» и «Публичная столовая Петрокоммуны № 42»87. Эта мера, задуманная, очевидно, для рационализации распределения, отражала особое внимание большевиков к стандартизации как ключевому элементу революционного преобразования экономики и вскоре распространилась по всей стране. Такая практика стала стандартной: правила, будь то правила торговли, планировки магазинов, санитарные нормы или реклама, изначально введенные в Москве или Петрограде, постепенно распространялись все шире, в итоге охватывая «распределительные пункты» повсеместно. К 1920 году страсть к централизации и единообразию достигла такой силы, что центральное правительство попыталось законодательно закрепить единый график работы (с 9:00 до 18:00 с обеденным перерывом с 14:00 до 15:00) для всех кооперативных магазинов по всей стране. Единственный намек на локальное разнообразие в этом распоряжении состоял в том, что магазины могли обратиться за разрешением использовать альтернативный график – с 12:00 до 19:0088. С таким неуклюжим подходом неудивительно, что большевики в итоге признали за собой необходимость «учиться торговать»89.

Впрочем, во время Гражданской войны это понимание еще не пришло. Нетерпимость большевиков к любой степени независимости отравляла их отношения с кооперативами, хотя последние им были нужны для распределения национализированных товаров. На ранних этапах этого сотрудничества многие советские чиновники придерживались мнения, что, поскольку кооперативы «буржуазны», их нужно преследовать или без разбора закрывать вместе с частными магазинами. Поскольку линией партии подчеркивалась необходимость задействовать кооперативы (Ленин даже якобы сказал в апреле 1918 года: «Что такое социализм, как не кооператив?» [Труды I Всероссийского съезда Советов народного хозяйства 1918: 297]90), центральной экономической администрации даже пришлось убеждать местные власти оставить кооперативы в покое. Например, на Первом Всероссийском съезде Советов народного хозяйства в мае 1918 года заместитель председателя ВСНХ (Высшего совета народного хозяйства РСФСР) В. П. Милютин, уполномоченный объяснить политику власти в отношении кооперативов, призвал делегатов быть терпеливее к потребительским ассоциациям:

Милютин: Те сведения, которые мы получили с декабря и января, говорили о том, что пока кооперация оставалась вне рамок правильных взаимоотношений с советскими органами – естественно тут прокатилась целая волна разрушения кооперации на местах (возглас с места: ибо там была и спекуляция!). Здесь не только спекуляция была. Естественно было то, что, конечно, новая власть должна была создать свои органы и, конечно, по существу такое колоссальное количество, как 23 тысячи потребительных <sic!> кооперативов в России и около 15 тысяч кредитных кооперативов, она сразу не смогла увлечь на новый путь. <…> на местах были сепаратные захваты отдельных кооперативов, и эти сепаратные действия, страшно несогласованные, часто вызывались случайными соображениями и мотивами [Там же: 438].

Похожие разговоры звучали на многих собраниях большевиков, особенно в присутствии чиновников из администрации продовольственного снабжения. Хотя центральное правительство выпустило серию запретов на «национализацию» и «сепаратистские» закрытия кооперативных магазинов, те продолжали происходить в течение всего 1918 года. Тем временем в кооперативное управление вмешивались местные советы, совнархозы и комитеты бедноты (комбеды): чтобы помешать обеспеченным гражданам покупать товары, они распускали правления кооперативов или назначали в принудительном порядке в их состав известных коммунистов, устанавливали немыслимые налоги, реквизировали товары и денежные активы и вводили правила, не советуясь с членами кооперативов [Дмитренко 1966а: 297–298; Кабанов 1973: 164, 173, 187–188; Дмитренко и др. 1978: 78–81].

Несмотря на все изменения, навязанные большевиками кооперативам, недоверие власти к последним на протяжении Гражданской войны не ослабевало. Напротив, как и в случае с войной против рынка, победами Красной армии в 1919 году подогревались максималистские требования о замене потребительских кооперативов национализированными «коммунами», которые не просто будут находиться «под надзором» государственных органов, но и полностью встроятся в государственный аппарат. Эти аргументы были озвучены на IX съезде РКП (б) в марте – апреле 1920 года, на котором, по описанию ряда авторов, относительно кооперативов были высказаны мнения от «враждебных» до «нигилистических». Те же аргументы вновь прозвучали на чрезвычайно воинственном по атмосфере II Всероссийском продовольственном совещании в конце декабря того же года [Три года борьбы с голодом 1920:13–14; Ленин 1958–1965,38:164–165; Давыдов 1971:177–180; Дмитренко и др. 1978:110–111]. Несмотря на то что на обоих съездах политическое окружение Ленина отвергло эти требования, в них отразились настроения, широко распространенные среди рядовых коммунистов.

Чем же была обусловлена неприязнь коммунистов к кооперативам теперь, когда дореволюционное руководство последних было устранено и они успешно занимались распределением товаров? В литературе, посвященной кооперативам, указывается несколько причин. Во-первых, марксизм в утопической трактовке большевиков предполагал переход от экономики, построенной на торговле, отдельных корпоративных субъектах и традициях рынка, к экономике, в основе которой лежат коммуны и распределение товаров по потребностям. Во-вторых, недоверие большевистского правительства к кооперативам укоренилось в результате происходивших между ними в 1917–1918 годах столкновений и компромиссов; оно только укрепилось за месяцы и годы, последовавшие за фактическим государственным переворотом, поскольку представители кооперативов продолжали просить о повышении цен и прочих уступках в пользу норм рыночной экономики. В-третьих, несмотря на то что к началу 1921 года коммунисты уже полностью завладели Центросоюзом и губернскими кооперативными союзами, в первичных кооперативах (то есть самих магазинах) с момента объявления НЭПа работали дореволюционные «кооператоры», а иногда даже бывшие кулаки и частные торговцы. Наконец, потребительские кооперативы, вероятно, страдали из-за сельскохозяйственных и в особенности производственных кооперативов, которые по большому счету не были затронуты военным коммунизмом и укрыли часть производителей-капиталистов от национализации, позволив им перестроить свои фабрики в «артели» [Кабанов 1973: 249; Дмитренко и др. 1978: 87,125]. На этих реальных и надуманных основаниях почти все большевистские лидеры на протяжении Гражданской войны считали кооперативы куда менее надежными, чем государственные и муниципальные торговые предприятия.

В революционный период социалистическая распределительная сеть, конечно, не ограничивалась кооперативами: в нее входили Петрокоммуна и Московский продовольственный комитет; также в торговлю были вовлечены и несколько других государственных органов. Из первой главы читатели вспомнят, что в изданном в ноябре 1918 года декрете «Об организации снабжения» было установлено, что небольшие лавки подлежат «муниципализации», а крупные заведения должны быть «национализированы» или подчинены центрам, синдикатам или главкам (отраслевым органам снабжения), координирующим поставки определенного ассортимента товаров. Большинство из них занималось исключительно снабжением, поставляя товары в муниципальные органы распределения и кооперативы, но некоторые брались и за прямой сбыт товаров населению. Как следует из недавно опубликованных протоколов президиума ВСНХ за 1919 год, в тот год ответственных за экономическую политику беспокоила организация розничной торговли главками и национализированными фабриками, однако, судя по количеству таких обсуждений, случаев прямого сбыта было немного [Протоколы Президиума ВСНХ 1991–1993, 2: 66, 69, 93].

В отсутствие комплексной сети государственных магазинов в революционный период потребительские ассоциации неизбежно становились основой социалистического распределения. Такой порядок был выгоден новой власти, и в последующих декретах она расширила сферу действия потребительских кооперативов и еще сильнее привязала их к государству. Начиная с первых распоряжений о потребительских кооперативах, изданных весной 1918 года, политические решения советской власти постепенно приводили к разрушению финансовых, организационных и коммерческих основ кооперативного движения и перестройке их в единую бюрократическую систему под управлением государства. В этом качестве кооперативы выполняли жизненно важные для зарождающейся плановой экономики функции распределения – эту роль они сохранят на протяжении всех последующих десятилетий советской власти. Однако вместе с тем в глазах многих большевиков кооперативы имели один существенный недостаток: за революционный период кооперативы, подобно рынкам и заведениям сектора услуг, хотя и в несколько меньшей степени, образовали серую зону социалистической экономики. Такое положение вещей также просуществует с зарождения Советского государства до его заката – до времени, когда под словом «кооператив» будут понимать вновь узаконенные формы частного предпринимательства.

Рационирование, «товарообмен» и контроль цен

Реорганизация большевиками кооперативов была одним из проявлений бюрократизации – организующего принципа социалистического распределения в первые годы его существования. Большевистские теоретики надеялись, что этот принцип в конце концов распространится на все аспекты экономической жизни и рыночная «анархия» уступит всеобъемлющему рациональному плану. Хотя военный коммунизм как попытка продемонстрировать превосходство бюрократических методов координации производства над рыночными с треском провалился, результатом чего стало ускоренное «стратегическое отступление» к рыночным принципам в 1921 году, эта ситуация не сразу привела к пересмотру долгосрочных целей. Политэконом Л. Н. Крицман выразил широко распространенное среди большевиков мнение, написав, что ахиллесовой пятой военного коммунизма была не его бюрократизация как таковая, а недостаточная опора этой бюрократизации на план. В своей аналитической работе «Героический период великой русской революции» он писал, что снабжение стало «анархическим» и это отрицательно сказалось на экономике [Крицман 1925: 114–117]; однако в розничном распределении военный коммунизм сделал шаг вперед благодаря своей сознательной оценке потребительских нужд:

…при отпуске продукта обязательно выясняли, для какой цели нужен продукт потребителю, действительно ли он нужен в испрашиваемом количестве, и разрешали вопрос об отпуске в зависимости от оценки важности указанной потребителем цели и от состояния ресурсов данного продукта (его запасов и ожидаемого поступления), стремясь не выходить за их пределы [Там же: 117].

Идеалом, особенно среди членов продовольственной администрации периода Гражданской войны, был, по выражению одного автора, «тейлоризм в потреблении»: тотальная рационализация распределения согласно научно определенным физиологическим потребностям. Во время Гражданской войны аналогичные предложения довольно часто публиковались в экономической прессе91. Их характерной чертой было стремление свести весь спрос к потребностям – подход к потреблению, вполне оправданный в текущих условиях борьбы за выживание.

Несмотря на то что проекты полной рационализации потребления так и не были осуществлены, в ранней Советской России распределение товаров базировалось на бюрократическом определении того, кто что может получить. В городах это осуществлялось в контексте системы рационирования. Карточки, как и другие элементы социалистического распределения, были введены еще во время кризиса 1916–1917 годов, то есть до захвата власти большевиками. После революции главная цель рационирования, а именно обеспечение продовольствием городов и армии, не изменилась, но при большевиках изменился сам режим военного управления. Во-первых, охват системы рационирования стал масштабнее: в нее входил более широкий круг товаров – от основных продуктов питания до одежды, сельскохозяйственных орудий, металлических изделий и позже топлива; она реализовывалась почти во всех крупных городах, не считая столиц. Во-вторых, большевики коренным образом изменили условия, в которых осуществлялось рационирование, принудительно закрыв частные магазины. В-третьих, в отличие от царского и Временного правительств, которые применяли при рационировании продовольствия уравнительный подход, большевики избрали социально дифференцированную систему. Наконец, оплата за распределяемые еду и товары постепенно была приостановлена, пока в рамках новой экономической политики в операциях социалистического сектора не было возобновлено денежное обращение. Из-за своего масштаба, централизации и произошедшего в итоге отказа от кассового метода учета большевистская система рационирования составила веху в мировой экономике военного времени.

Во второй половине 1918 года в развитии системы рационирования наступил переломный момент, затронувший почти все ее указанные аспекты. Как мы видели, упразднение частных магазинов значительно ускорилось после выхода декрета «Об организации снабжения». В то же время государство все более настойчиво стремилось контролировать продовольственное снабжение. В августе была введена подчеркнуто дифференцированная система нормирования: в Москве и Петрограде получение продовольствия было реорганизовано на основе так называемого классового пайка, когда для разных классов использовались карточки соответствующих цветов. Этой системой был официально закреплен не только увеличенный паек для рабочих, занимающихся тяжелым физическим трудом (до 200 % от стандартной нормы распределяемого продовольствия), но и уменьшенный паек (50 % нормы) для «буржуазных» групп населения. На определение категорий пайка влияла как социальная политика, так и потребности: помимо рабочих, занятых тяжелым трудом, на дополнительное питание по самой высокой категории имели право беременные женщины и кормящие матери, а к буржуазии относили весь спектр «бывших» – от инвесторов и предпринимателей до священников. Если имеющиеся запасы подходили к концу, четыре класса должны были обслуживаться в порядке убывания приоритета. Вслед за столицами похожие системы были приняты и в других городах, пока в конце 1919 года правила рационирования не были стандартизованы в рамках единой политики (также основанной на классовом принципе)92.

В политике рационирования имелись две лазейки, из-за которых возникали случаи расхождения теории с практикой. Первая из них была связана со статусом пищи, предлагаемой в кафетериях и прочих местах общественного питания, в которые на первых порах входили также частные рестораны и кафе. На протяжении большей части 1918 года при выдаче полной порции погашались продовольственные карточки на мясо и крупы, но посетители могли получать хлеб, сахар и яйца и без предъявления своих карточек. Одного этого было достаточно, чтобы сорвать планы рационализации продовольственного снабжения. И хлеба, и яиц в советской розничной системе в 1918 году чрезвычайно не хватало. В петроградских заведениях общепита эти продукты распределяли без карточек, в то время как положенные в рамках пайка яйца рядовым покупателям не выдавались и дети в больницах вынуждены были обходиться без них93. Правила, касающиеся приготовленной пищи, ужесточались постепенно, по мере того как столовые в столицах, особенно в Петрограде, становились главным каналом распределения продовольствия. К концу 1919 года более 750 тысяч жителей Петрограда получали свой паек в общественных столовых [Дихтяр 1961: 128–129; McAuley 1991:285].

Спустя значительное время после того, как изменилась практика в системе распределения, еще сохранялась неясность в вопросе о статусе пищи, которую подавали в столовых ограниченного доступа. Такие столовые, расположенные на фабриках и в государственных учреждениях, были предназначены для их сотрудников и обычно снабжались лучше, чем муниципальные столовые. Ярким примером была новая, образцовая столовая на Шлиссельбургских пороховых заводах под Петроградом, согласно докладу 1920 года:

Входишь в зал, и недоумеваешь первое время: где ты: в столичном кафе европейского города, или это на самом деле рабочая столовая? Сидящие за аккуратно раставленными рядами чистых, покрытых зеркальным стеклом, столиков, рабочие шлиссельбургских заводов в своем трудовом одеянии – выводят вас из недоумения. Раскрашенные и увешенные картинами стены местами сплошь уставленные блестящими, все отражающими зеркалами. Простор, чистота и свет огромного зала; цветы и пальмы, эстрада, где три раза в неделю играет оркестр, общая чистота и порядок. Нигде ни окурочка, ни соринки. Написано «не курить», и никто не курит, – дисциплину пороховники умеют держать, у них что слово – то и дело. Все это не уступает комфорту старых буржуазных кафе, но только как-то шире и просторнее и публика иная94.

В этом описании – даже с поправкой на преувеличения – подчеркивается разница между «образцовым» кафетерием, в который были вложены финансовые и организационные ресурсы, и обычной общественной столовой. Как писали в той же газете через два дня, в обычных петроградских кафетериях нормой были плохо приготовленные блюда из неочищенного картофеля и не промытой крупы, безобразная обстановка и рабочие, основные силы которых уходили на кражу еды95. В итоге рабочие, имеющие доступ к обеспеченным фабричным столовым, пользовались двойной привилегией: они получали пищу, которая в количестве и качестве превосходила еду, предлагаемую за пределами фабрики, и им также приходилось отдавать за нее меньше карточек, поскольку их снабжение обеспечивали продовольственные бригады, которые формировались специально для дополнительной поддержки рабочих. В середине 1920-х годов доступ к кафетериям по месту занятости имели примерно 15 % городского населения, в то время как 33 % были постоянными посетителями общественных столовых [Труды ЦСУ 30 (1): 34]96.

От столь непоследовательного подхода к вопросу общественного питания больше всех выигрывали, пожалуй, сами чиновники центрального правительства. Получая официальное право на паек второй категории (150 % от базовой нормы рабочего/служащего), «ответственные работники» на высших государственных и партийных должностях имели доступ к кафетериям Совнаркома, ВЦИКа и Коминтерна в Кремле, а также к потребительским товарам в особо укомплектованных пищеблоках. В 1920 году, когда, по общему мнению, рацион простых москвичей уже несколько улучшился, нормы в кафетерии Коминтерна предусматривали по пол-унции масла и икры на завтрак, унцию сыра, пол-унции сахара и полфунта хлеба; на основное блюдо полагалось три четверти фунта мяса или птицы (либо их калорийный эквивалент в крахмалосодержащих продуктах), также выдавались хлеб, крупы и различные приправы. Неудивительно, что слухи о таком изобилии спровоцировали «серьезное недовольство», и тайная контрольная комиссия порекомендовала его умерить [Неизвестная Россия 1992, 2: 265–266]97.

Вторая лазейка в системе рационирования возникла в ходе процедуры определения размера выдаваемого продовольствия. Выдача «классового пайка» зависела от точной отчетности из учреждений и предприятий о «классе» своих работников. Фабричные комитеты, государственные органы и профессиональные объединения с самого начала поставили собственные институциональные интересы выше общей рационализаторской повестки большевиков. Это проявилось в тенденции к утаиванию ресурсов – характерной черте поведения на социалистических предприятиях, которая просматривалась уже к середине Гражданской войны. В середине 1920-х годов председатель ВСНХ А. И. Рыков подверг эту тенденцию критике, назвав ее психологическим пережитком капитализма:

Кроме организационных мер, для разрешения вопросов снабжения необходимо преодолеть собственническую психологию, от которой работники настоящего переходного периода не смогли еще отрешиться и которая сказывается на деятельности каждого экономического органа и каждого комиссариата.

Эта психологическая черта заключается в том, что единственной целью деятельности администрации фабрик, заводов, главков, губсовнархозов, продорганов и органов Наркомзема является не то, чтобы помочь во что бы то ни стало поставить на ноги общее дело всего хозяйства, а то, чтобы спасти любой ценой то маленькое дело, которым ведает отдельный товарищ или данный экономический орган. Отсюда часто наблюдаются такого рода случаи, когда организации и их руководящие органы, состоящие из безусловно честных и преданных людей, не только не стремятся дать полные сведения о своих запасах и фондах, утаивая то, что у них имеется, но и стремятся во что бы то ни стало обеспечить себя на возможно дальний срок теми материалами, которые им не только не нужны на ближайшее время, но и не понадобятся и на протяжении долгого времени вперед.

Часто можно наблюдать такого рода случаи, что в то время как из какого-нибудь города ездят за небольшим количеством цемента за много сотен и тысяч верст, тут же на какой-нибудь текстильной или другой фабрике лежат тысячи пудов цемента, которые могут понадобиться этой фабрике только через год-два или более [Рыков 1990: 136–137].

В области продовольственного снабжения та же «собственническая психология» (или, другими словами, «институциональный эгоизм») приводила к тому, что администрации или фабричные комитеты пытались заполучить как можно большее количество продовольствия, выделяемого их работникам, раздувая списки на получение пайка. Наиболее ярким проявлением этой тенденции был феномен «мертвых душ», то есть завышение числа зарегистрированных «едоков» над численностью жителей или работников. Это было замечено уже в июне 1918 года, когда треть пайков в Петрограде оказалась избыточной. В 1920 году по всей городской системе рационирования доля избыточных пайков могла достигать 40 %, а в системе рационирования на железных дорогах – почти 50 % [Там же: 135; Струмилин 1923: 29–30]. Предприятия и профсоюзы особенно усердно стремились увеличить количество продовольствия для своих работников; систематически не сообщая о прогулах, они активно выступали за продовольственные поездки и за повышение пайкового класса своих работников98.

Как выяснилось, прошения о присвоении более высокого класса часто завершались успехом. Общая тенденция в эволюции советского рационирования состояла в расширении списка. К апрелю 1920 года, когда проходил второй круг общегосударственной стандартизации, формальное право на дополнительные «особые» пайки наравне с рабочими, занятыми «особо тяжелым» физическим трудом, получили работники и чиновники, чья занятость, как считалось, имела «особенно важное государственное значение», и «лица, занимающиеся особо квалифицированными видами умственного труда»99. Последовали и дальнейшие уточнения. Отдельно указывалось, что право на «особые» пайки имели члены исполнительных комитетов губернских, районных и городских советов; члены коллегий центральных, всероссийских и губернских органов и их отделов; члены центральных комитетов и администраций всероссийских или губернских профессиональных организаций. То же относилось и к школьным учителям, университетским преподавателям, операторам-телефонистам, стенографистам, солдатам Красной армии в увольнении, трудовым инспекторам и всем, кто работал в ночную смену, – список так велик, что в нем уже нужно было выделять более узкую подгруппу с особыми привилегиями100. Дополнительные преимущества можно было получить, если добиться включения себя или своего коллектива в ведомости военного снабжения, которые, разумеется, давали право на более качественное продовольствие, чем полагающееся по гражданским спискам. Военные пайки, которые получали служащие на фронте и в тылу, различались (это обсуждалось внутри Красной армии), и по ним дополнительным продовольствием обеспечивались также и члены семей солдат. Опять же, прошения гражданских предприятий и учреждений о включении их в списки на получение военных пайков часто удовлетворялись. Помимо комиссии Компрода по снабжению рабочих продовольствием, которая утверждала прошения об «особых» дополнительных пайках, в сентябре 1919 года было учреждено Бюро по переводу на красноармейский паек для упрощения регистрации в списках военного снабжения служащих оборонных фабрик, персонала ЧК, Красной гвардии, представителей учреждений искусств, политических агитаторов и членов множества других групп [Carr 1952, 2: 232]101.

Если изначальное регулирование продовольственного снабжения представляло собой попытку уравновесить физические потребности с карательной социальной повесткой, то указанные отклонения от нормы при распределении продовольствия были результатом прагматических соображений. Для решения ряда первоочередных задач советские руководители применили к продовольствию инструментальный подход. Связь между голодом или сытостью и политическими настроениями проходила красной нитью в разведывательных сводках периода Гражданской войны, и военные советники время от времени предлагали мобилизовать продовольственное снабжение в качестве тактического оружия102. На политическом уровне это почти наверняка играло роль, что показывает очевидный городской уклон «продовольственной диктатуры»: например, приоритет отдавался снабжению рабочих из северных промышленных городов, которые являлись главными сторонниками большевиков.

Власть использовала продовольственное снабжение для повышения производительности приоритетных групп рабочих. Это выражалось в щедром расширении границ категорий пайкового снабжения и увеличении числа столовых. Согласно сводкам ЧК из Петрограда за февраль 1920 года, улучшенные пайки были эффективны: там, где рабочие начинали получать красноармейские пайки, росла производительность103. Получая больше продовольствия из официальных источников, люди с меньшей вероятностью пропускали работу из-за поездок за продовольствием или на базар и могли сосредоточиться на своем труде. Похожая логика применялась и к наиболее значимым работникам – руководящей элите. Специальное довольствие для кремлевских чиновников не воспринимались ни как дополнительная льгота, как в случае «буржуазных специалистов» на службе у большевиков, ни как эквивалент крупной зарплаты, а просто как способ не давать проблемам с питанием отвлекать первых лиц от государственных дел104. Не в силах обеспечить всех граждан и даже всех рабочих достаточным количеством продовольствия, большевики взяли на себя вопрос приоритизации потребностей относительно государственных задач; с этой же целью они дали продовольственным комитетам некоторую свободу действий в распределении продовольствия. Пока из-за нехватки еды рационирование оставалось необходимым, лазейки в городской системе распределения облегчали удовлетворение нужд «наиболее значимых» потребителей.

Любопытно, что приоритеты, сформировавшиеся в 1918–1920 годах, господствовали в централизованной системе распределения и после того, как экономические условия изменились. Советское правительство продолжило заниматься «плановым» распределением продовольствия до 1924 года, хотя к августу 1922 года можно было увидеть докладную записку, где значилось, что «пайковое снабжение исчезло, за исключением армии и определенного контингента на социальном обеспечении» (ветераны с инвалидностью и т. д.)105. Однако не только эти группы населения получали продовольствие централизованно. Ежемесячные продуктовые наборы для чиновников высокого ранга оставались значительными: примерно 55 партийных и государственных чиновников в каждой губернии получали стандартные 60 фунтов муки и 11,5 фунтов мяса, а также растительное масло, соль, сахар, керосин, заменитель кофе, табак, мыло и спички. Хотя икра из кремлевского рациона исчезла, высший эшелон центрального аппарата продолжал получать в больших количествах овощи, яйца, молоко, масло и различные другие товары106. Кроме того, фабричные рабочие и работники транспорта, которые при военном коммунизме были обеспечены дополнительным питанием в кафетериях, остались бенефициарами целевых продовольственных фондов107. После 1920 года эпицентр голода сместился с северных промышленных городов к сельской местности на юге и юго-востоке страны, и советская продовольственная администрация не смогла адаптироваться к этой ситуации. В диссертации Кристофера Мизелла о голоде и продовольственной помощи в Татарской АССР содержится подробный отчет о централизованном распределении продовольствия после 1921 года: исследователь обнаружил в нем сильный уклон в сторону городских территорий и в сторону промышленных рабочих и инвалидов войны в частности. Крестьяне получали некоторую помощь от Американской администрации помощи (АРА), но если им что-то и предоставляло советское правительство, то почти всегда это было посевное зерно [Mizelle 2002]. Как будет видно из следующих глав, на долгие годы сохранилось еще одно наследие периода Гражданской войны: если государство вмешивалось в распределение продовольствия, оно действовало только в интересах верного ему городского класса.

Вследствие сокращения доступных большевикам запасов и из-за признанной необходимости снабжать как города, так и сельскую местность, структура распределения промышленных товаров в 1918–1921 годах отличалась от структуры распределения продовольствия. В 1920–1921 годах в распоряжении Компрода было в три раза больше зерна, чем в 1918–1919 годах, однако промышленных потребительских товаров оставалось все меньше и меньше. С самого начала Гражданской войны запасы выделялись лишь определенным заявителям и на определенные цели: Красной армии, которая получала лишь часть от того, что запрашивала (хотя с большим успехом, чем другие); рабочим фабрик, производящих потребительские товары, – чаще всего в качестве бонусов (натурпремирование), предназначенных для повышения производительности; лицам, чья «особо важная государственная значимость» предполагала особые продовольственные льготы; крестьянам, поскольку считалось, что в целях изъятия зерна нужно было пойти им на некоторые уступки. Большевики стремились жонглировать конкурирующими потребительскими запросами: с одной стороны, они связывали снабжение промтоварами и продовольственными пайками, с другой – отдавали приоритет «особенно значимым» городам и регионам. Что касается первого, ко времени введения классового пайка относится специальная выдача ткани и одежды. Получателям из назначенной группы обычно давали краткий перечень магазинов, где в качестве подтверждения права на получение соответствующего товара можно было предъявить свою продовольственную карточку108.

Региональные диспропорции в распределении товаров также были вызваны усилиями по сосредоточению ресурсов для приоритетных потребителей. Хлопковая ткань, например, распределялась среди губерний на основании «важности данного района или губернии для продуктообмена» [Орлов 1918: 234]. Конкретно это означало, что в апреле 1918 года страна была разделена на четыре сельскохозяйственные зоны, и ткань выделялась на эти зоны по-разному: на самую производительную – по коэффициенту примерно метр на жителя в месяц, на наименее производительную – в четверть этой нормы. Снабжение городов было менее приоритетным и потому осуществлялось на самом низком уровне, но для особо важных и политически значимых городов (Москва, Петроград, Баку и Астрахань) делались исключения [Систематический сборник декретов 1919: 148–149, 351–356]. Применительно не только к ткани, а ко всем стандартным предметам потребления крестьян региональные диспропорции были обоснованы необходимостью любой ценой увеличить советское продовольственное снабжение. Выдавая потребительские товары в обмен на поставки продовольствия, режим надеялся дать крестьянам, живущим в основных сельскохозяйственных регионах, стимул выполнять свои обязательства по поставкам государству и не торговать с мешочниками.

Термином, выбранным для обозначения такого подхода к распределению в сельских регионах, – товарообмен — подчеркивалась взаимность и эквивалентность этого процесса. Однако во время голода эквивалентность оказалась недостижима. Некоторые советские чиновники отошли от первого эксперимента по товарообмену, полагая, что крестьяне их обманывали. В своей работе для Компрода Н. А. Орлов утверждал, что стоимость промышленных товаров, поставлявшихся в деревню в первые четыре месяца организованного «обмена», была гораздо выше стоимости продовольствия, которое правительство получало взамен [Орлов 1918: 350]. Подхваченные в свое время другими чиновниками сетования Орлова стали стандартной позицией советской историографии. По заявлениям советского правительства, к августу было отправлено более 42 тысяч грузовых вагонов «ценных промышленных товаров», в то время как государственные поставки сельскохозяйственных продуктов за тот же период составили 39 тысяч вагонов [Труды II Всероссийского съезда Советов народного хозяйства 1919: 97; Дихтяр 1961: 98-101; Дмитренко 1986: 55–57]. Орлов и более поздние историки обосновывали свою версию получившейся неэквивалентности фиксированным отношением стоимости продовольствия и стоимости промышленных товаров, а именно соотношением цен, распространенных перед Первой мировой войной. Крестьяне же, напротив, понимали стоимость в контексте рынка. С их точки зрения, стоимость зерна была равна количеству денег или товаров, на которое его можно было обменять на открытом рынке в конкретный момент, а поскольку к лету 1918 года количество денег и товаров значительно возросло, крестьяне воспринимали оплату «эквивалентами» как откровенно заниженную109. В результате товарообмен не только не упрочил союз между крестьянами и советским правительством, но лишь усилил их взаимное недоверие друг к другу.

Реакция большевиков на проблему заключалась в попытке сделать товарообмен обязательным сначала для губерний, составлявших житницу Советской России, а летом 1919 года – и для всей сельской территории России. На всех территориальных уровнях продовольственные органы и кооперативы должны были получать промтовары в соответствии с общим объемом заготовленного зерна. Нормы по промтоварам на человека для данного региона (уезда, района или деревни) определялись делением количества выделенных для региона товаров на число жителей. Прежде чем получить промтовары, потребители должны были предоставить доказательство выполнения своих обязательств по поставкам, и магазины несли ответственность в случаях, если товары попадали не к тем крестьянам [Систематический сборник декретов 1919: 351–356; Дихтяр 1961: 98-101].

Этот план усиливал коллективную ответственность в ущерб объявленным в рамках товарообмена целям эквивалентности и стимулирования, поскольку размеры пайков соответствовали совокупным продовольственным поставкам из деревни или уезда, в то время как уровни изъятия отличались от домохозяйства к домохозяйству. За счет коллективной ответственности руководство стремилось совместить принцип обмена и классовую политику. Если бы продуктовый обмен проходил на индивидуальном уровне, получателями выдаваемых государством промтоваров стали бы только зажиточные крестьяне, имеющие излишки урожая. По политическим и идеологическим причинам большевики не хотели этого допустить. На формирование конечного вида политики товарообмена (как и комбедов, которые должны были заниматься ее осуществлением) повлияло решение большевиков заручиться поддержкой узкого союза рабочих и беднейших крестьян, а не широкой рабоче-крестьянской коалиции. Соответственно, крестьяне-бедняки освобождались от обязательного изъятия зерна, но могли получать материальную выгоду от успешных реквизиционных кампаний. Таким образом, большевики направляли стимулы через посредников в лице бедных крестьян, которые, согласно их ожиданиям, обеспечивали бы желаемый эффект от этих стимулов с помощью принуждения других крестьян110.

И все же, даже при условии, что стимулы производителей снижались из-за непрямой, коллективной структуры вознаграждений, товарообмен мог бы сработать, если бы продовольственные комитеты контролировали достаточные объемы товаров. Однако их запасы были мизерными. За первые восемь месяцев 1919 года – кульминации политики товарообмена – удавалось распределять менее одного фунта сахара на сельского жителя, от двух до трех метров ткани и по одной паре обуви на 40–50 человек. С учетом того, сколько товаров можно было получить от мешочников в тот же период, этого изобилия едва ли хватало, чтобы увести крестьян от свободного рынка [Carr 1952,2:233–234; Дихтяр 1961:100]. К 1920 году даже «умеренные» члены советской экономической администрации пришли к выводу, что товарообмен останется тщетным, «до того как рабочие организуют и пустят промышленность, создадут товарный фонд». В то же время бытовал взгляд, вызванный повышенной эффективностью заготовительных кампаний 1919–1920 годов: «путь принудительной заготовки – единственно правильный» [Рыков 1990: 124]111. Попытки найти номинальные эквиваленты изымаемому продовольствию сошли на нет по мере того, как снижались запасы промышленных товаров и росли поставки зерна. Г. А. Дихтяр подсчитал, что после урожая 1919 года крестьянам было компенсировано лишь от 10 до 30 % стоимости поставленного ими зерна; если сделать поправку на изменение относительных стоимостей в революционный период, это означает, что за свое продовольствие они получили лишь крохотную часть рыночной стоимости [Дихтяр 1961: 101]. Примечательно, что Ленин со временем стал уделять меньше внимания эквивалентности в своих публичных обсуждениях товарообмена, описывая его как обязательную «ссуду» крестьян государству, которую государство выплатит к некой неопределенной дате в будущем [Ленин 1958–1965, 39: 123, 154]. Тем временем ткани, одежда и прочие промышленные товары перенаправлялись в армию и городским потребителям, которые начали замечать улучшение в поставках [Дихтяр 1961: 133–134; Дмитренко 1986: 116–122].

Товарообмен, как и продовольственные карточки, просуществовал до 1920-х годов, но с трудом дожил до этого времени, хотя и был перестроен в свете изменившегося подхода к крестьянству, предусмотренного Новой экономической политикой. Советские лидеры описывали НЭП как средство оживления и экспансии смычки, то есть объединения рабочих и крестьян вокруг советского правительства. Военный коммунизм вовлек в дело революции бедных крестьян, а с помощью НЭПа большевики нацелились привлечь на свою сторону более широкие слои населения, предложив уступки всему крестьянству в целом. Невзирая на непрекращающуюся нехватку промышленных товаров, правящие круги сначала возложили надежды на восстановление сельского хозяйства посредством возрождения товарообмена, однако происходящего теперь на добровольной, индивидуальной основе. В серии декретов, изданных в мае 1921 года, была изложена процедура, по которой промышленные товары будут выдаваться крестьянам: отныне вместо того, чтобы платить отдельному крестьянину, зависящему от выполнения всей деревней реквизиционной или налоговой квоты, кооперативам было дано указание платить напрямую отдельным домохозяйствам за продовольствие и сельскохозяйственное сырье. Оплата должна производиться промышленными товарами «крестьянского ассортимента» – в него вошли ткани, одежда, гвозди, металлический лом, сельскохозяйственные орудия, керосин, сахар и так далее – согласно фиксированному обменному курсу эквивалентных товаров, номинированных в новых, условных денежных единицах, «товарных рублях». Фактически они являлись инструментом учета: в 1921–1922 годах кроме товарообмена «товарные рубли» использовались для межведомственных расчетов, в которых бартер и другие безденежные операции продолжали играть значительную, хоть и уменьшающуюся со временем роль [Удинцев 1923:143,158–159; Малафеев 1964: 29].

1.Наиболее актуальный обзор см. в [Berend 1996].
2.Ряд важных работ, посвященных советской экономике, был создан под покровительством RAND Corporation, исследовательского центра, связанного с ВВС США. См., в частности, [Bergson 1961; Chapman 1963].
3.Среди работ советских исследователей, сформировавших мое понимание развития экономики СССР, могу назвать [Атлас 1969; Турецкий 1959; Малафеев 1964] и несколько исследований С. Г. Струмилина.
4.Учитывая сильные традиции экономической истории в Великобритании и России, неудивительно, что именно британские и российские ученые написали большую часть современных работ по советской экономике. Среди важнейших примеров см. [Davies et al. 1994; Harrison 1921; Зима 1996; Шишкин 1997; Попов 2000]. Работы, особенно относящиеся к вопросу торговли, указаны далее.
5.Из неопубликованной работы Р. У. Дэвиса (R. W. Davies. The Archives and the Stalinist Economy), написанной для проходившей 30–31 октября 2002 года во Флоренции (Италия) конференции «Reappraising the Stalin Era» («Переосмысливая сталинскую эпоху»). Дэвис является автором нескольких работ, оказавших влияние на эту книгу: «Crisis and Progress in the Soviet Economy, 1931–1933» (London, 1996); «The Soviet Economy in Turmoil, 1929–1930» (Cambridge, Mass., 1989); и, совместно с Э. X. Карром, «Foundations of a Planned Economy, 1926–1929» (London, 1969).
6.В особенности см. [Lewin 1985]. Левин работал в Бирмингеме с 1968 по 1978 год.
7.Ср. [Wildt 1986] и [Wyka 1992: 23–61].
8.Это утверждение больше применимо к специализированной литературе, касающейся более поздних реформ. Для рассмотрения советской экономики 1921 года можно обратиться к [Гимпельсон 2000]. О периоде 1931–1932 годов см. [Whitman 1956: 384–404, особ. 387; Davies 1996: особ. 58–64,94-97,201-28]. Для рассмотрения периода 1946–1947 годов см. [Filtzer 1999:1013–1038; особ. 1020–1022; Зима 1996: 51–52; Зубкова 1998: 40–50].
9.Для рассмотрения 1921 года см. [Дмитренко 1986; Дихтяр 1963: 139–152; Атлас 1969: 173–191], по периоду 1931–1932 см. [Атлас 1969: 248–261].
10.Лучше всех на сегодняшний день эту проблему проанализировал В. В. Новожилов в своей работе «Недостаток товаров» [Новожилов 1926: 75–96].
11.Исключение составили 1945–1948 годы, когда финансовые органы и инспектораты торговых и промышленных кооперативов писали доносы на частные магазины и кафе. См. об этом мою статью «А Postwar Perestroika? Toward а History of Private Enterprise in the USSR» [Hessler 1998].
12.Исследование бедности брежневского периода авторства Мервина Мэтьюса (Mervyn Matthews) «Poverty in the Soviet Union» является единственной книгой, целиком посвященной анализу темы бедности, хотя она фигурирует в качестве второстепенной в нескольких работах по социальной истории и социологии. Очевидно, что этот вопрос требует дальнейшего исследования.
13.Это была темой моей докторской диссертации «Culture of Shortages: A social history of Soviet Trade» (Чикагский университет, 1996).
14.Корнай в своей книге «Социалистическая система: политическая экономия коммунизма» считает бюрократизацию важнейшей причиной возникновения дефицита, хотя он также говорит о нем в связи с денежной политикой как мерой определения степени подавления инфляции.
15.Ср. [Sen 1981: 55–57] и [Сорокин 2003].
16.Статус занимал особое место в работах социологов от Торстейна Веблена до постструктуралистов Жана Бодрийяра и Пьера Бурдье. Историки более успешно связывают изменения в потреблении с воображением, см., например, [Campbell 1987; Williams 1982; Leach 1993].
17.Следует отметить, что старая точка зрения в значительной степени была основана на качественном описании, а не на количественном анализе. Ср. [Троцкий 1991] и [Данэм 1990: особ. 3-24].
18.Эми Рэндалл изучала политику включения женщин в сектор розничной торговли в 1931 году, см. ее неопубликованную работу «Women Workers and the Gendering of Soviet Trade», представленную в 2000 году на Ежегодной конференции Американской ассоциации развития славянских исследований (American Association for the Advancement of Slavic Studies) в Денвере. Зная об исследовании Рэндалл на эту тему, я решила не акцентировать внимание на этом аспекте в этой книге.
19.Тема феминизации розничной торговле в США, Великобритании и Западной Европе соответственно рассмотрена в [Benson 1986; Lancaster 1995:171–194; Jefferys, Knee 1962: 19–21].
20.Большая часть ее выводов вошли в недавнюю работу [Осокина 1998]. Теперь эта работа доступна на английском языке под названием «Our Daily Bread: Socialist Distribution and the Art of Survival in Stalins Russia» в переводе Кейт Траншель и Греты Бухер (Армонк, Нью-Йорк, 2000). Среди более ранних работ Осокиной – «Иерархия потребления. О жизни людей в условиях сталинского снабжения» [Осокина 1993]; «За зеркальной дверью Торгсина» [Осокина 1995а]; «Люди и власть в условиях кризиса снабжения 1939–1941 гг.» [Осокина 19956].
21.См. также [Ruane 1995: 765–782; West 1998: 345–363].
22.Об этих сдвигах см. [Christian, Smith 1984: 327–356; Fitzpatrick 1990].
23.Для сравнения, в Саксонии, относительно промышленно развитом регионе Германии, уже в 1895 году на десять тысяч жителей приходилось 637 торговых заведений. Ср. [Denecke, Shaw 1992: 83].
24.См. [Романов 1998: 234–236].
25.Коммерсант. 1917. 4 февраля. См. там же серию обзоров влияния предыдущего года на основные сырьевые рынки, опубликованную в январе.
26.Коммерсант. 1917. 2, 3, 5, 13 и 14 янв., 1, 8 и 13 февр. Спекуляция процветала по всей Европе наряду с регулируемой военной экономикой, ср. [David 1945: 8–9] и [Smithies 1984: 19–37].
27.Коммерсант. 1917. 2, 4, 5, и 17 янв., 1 фев.
28.Там же. 3 янв.
29.Там же. 1 февр.
30.См. [Lih 1990; Кондратьев 1991 [1922]; Malle 1985: 322–395], см. также «Систематический сборник декретов и распоряжений правительства по продовольственному делу» (Нижний Новгород, 1919. Кн. 1. – здесь и далее [Систематический сборник декретов 1919]).
31.Более негативную оценку продовольственной ситуации в феврале см. [Лозинский 1929: 124; Дмитренко 1986: 16].
32.Интересная дискуссия представлена в работе [Pethybridge 1972: 1-56].
33.См. [Wheatcroft 1981–1982]; о Туркестане см. [Победа Октябрьской революции в Узбекистане 1972: 71-280 passim].
34.См., например, ГАРФ. Ф. 303. Оп. 4. Д. 23. Л. 21–22; Д. 24. Л. 133, 177; Д. 23.
  Л. 34; Д. 34. Л. 13; РГАСПИ. Ф. 5. Оп. 1. Д. 2615. Л. 4-20.
35.ГАРФ. Ф. 130. Оп. 1. Д.44.Л.44–47.
36.См. также [Дмитренко 1966а: 293, 321 passim].
37.Решающим указом ВЦИКа был указ «О чрезвычайных полномочиях, предоставленных Народному комиссару по продовольствию» [Систематический сборник декретов 1919: 33–34].
38.О пропаганде Рыковым использования частной торговли см. [Фейгельсон 1940: 71; Дмитренко 1966а: 304–305, 311], а также: ГАРФ. Ф. 130. Оп. 2. Д. 2. Л. 304,312–314.
39.Красная газета. 1918. 7 дек.
40.ГАРФ. Ф. 130. Оп. 3. Д. 1296. Л. 8-11.
41.Ср. статью. Федорова «Сухаревка – Красная площадь» в: Известия Народного комиссариата по продовольствию. 1918. № 8. С. 23–27; [Орлов 1918: 353–355] (по существу, плагиат Федорова), а также [Бухарин, Преображенский 1966 [1919]: 323], Экономическая жизнь. 1920. 18 фев.
42.См. также [Harrison 1921:150–157; Chase 1987:26–27; Borrero 2003:171–175].
43.Кооперация. 1919.14июня. Цит. по: [Дмитренко 19666:232; Borrero2003:177].
44.ГАРФ. Ф. 130. Оп. 3. Д. 415. Л. 9506. О солдатах и рыночной торговле ср. с [McAuley 1991: 282].
45.ГАРФ. Ф. 393. Оп. 4. Д. 34. Л. 30. См. также: Бюллетень МПК. 1918. 26 июля.
46.РГАСПИ. Ф. 5. Оп. 1. Д. 2618. Л. 32–34. См. комментарии Громана в [Труды I Всероссийского съезда Советов народного хозяйства 1918: 433–434], а также [Владимиров 1920: 9-11, 21; Федоров 1918; Крицман 1925: 137–138] и множество отчетов в [Берелович и др. 1998–2000, 1].
47.В декабре 1919 года в Москве насчитывалось 18 000 зарегистрированных частных магазинов, из которых 13 000 предоставляли товары и услуги кустарного производства, а 5000 продавали нераспределяемые продовольственные товары (в том числе с торговых мест и в кафе на рынках). Боевой запал коммунистической партии в 1920 году привел к тому, что к июлю это число сократилось до 3736 торговцев плюс 44 семейных помощника [Дмитренко 1966а: 315; Дмитренко 1986: 166; Труды ЦСУ 8 (7): 32–33].
48.См. также [Труды ЦСУ 8 (1): 16–17, 24–25] и [Труды ЦСУ 30 (1): 34–35].
49.Об этом говорил Р. И. Вайсберг [Вайсберг 1925: 36]. См. также: ГАРФ. Ф. 130. Оп. 3. Д. 414. Л. 39–40; РГАСПИ. Ф. 5. Оп. 1. Д. 2618. Л. 8-10.
50.См., например, [Хазиев 1989: 85–87]. Подобное было также зафиксировано на Урале, в Минске, Харькове и Баку; ср. РГАСПИ. Ф. 5. Оп. 1. Д. 2618. Л. 8-10, 32–34; Д. 2458.
51.См. также [Borrero 2003: 185].
52.РГАСПИ. Ф. 5. Оп. 1. Д. 2618. Л. 8-10, 32–34; Д. 2368. См. также [Ackerman 1919: 46; Давыдов 1994: 45].
53.См. [Browder, Kerensky 1961,2: 703; Систематический сборник декретов 1919: 122–123].
54.ГАРФ. Ф. 130. Оп. 3. Д. 414. Л. 1506; Д. 415. Л. 9506; РГАСПИ, Ф. 5. On. 1. Д. 2618. Л. 8-10, 32–34.
55.ГАРФ. Ф. 393. Оп. 1. Д. 37. Л. 34; РГАСПИ. Ф. 5. Оп. 1. Д. 2615. Л. 4-20.
56.Красная газета. 1920.25 дек. См. также: РГАСПИ. Ф. 5. Оп. 1. Д. 2618. Л. 32–34; [Schwartz 1921: 127–128].
57.Краткое изложение рассказов путешественников о русских купцах с 1571 года по середину XIX века см. у [Patouillet 1912: 99-100].
58.См. [Катков 1967: 249–250; Hasegawa 1981: 198–202; Буджалов 1987:103–104; Figes 1996: 307]. О накопительстве зерна см. [Кабо 1928: 149–156].
59.Дневник Алексея Васильевича (Алексиса) Бабина не переведен полностью, однако большая часть записей за 1917 и начало 1918 года приводятся в [Бабин 1990]. – Примеч. ред.
60.Мемуары, в которых цитируются услышанные в очередях народные мнения: [Beatty 1918: 316–320; Dukes 1922: 45].
61.См. [Фейгельсон 1940:73–75; Давыдов 1994:49–50; Lih 1990:169–171; McAuley 1991: 299–304]. См. также [Васильев 1918: 7–8; Владимиров 1920: 12; Ленин 1958–1965, 36: 407; Орлов 1918: 68–69; Орлов 1920; Brower 1989: 77].
62.ГАРФ. Ф. 393. Оп. 1. Д. 55. Л. 4–6, 31; Д. 56. Л. 1.
63.Там же. Л. 5. Д. 63. Л. 21; Д. 83. Л. 4-11.
64.Дети и молодежь играли активную роль на черном рынке, если судить по количеству арестов несовершеннолетних за спекуляцию, карманные кражи и преступления с продовольственными карточками. Ср. с [Труды ЦСУ 8 (2): 95].
65.См. [Дихтяр 1961: 131; Brower 1989; Figes 1996: 608–609].
66.Ср. Красная газета. 1920. 15 мая.
67.Цит. по: [Brower 1989: 69].
68.С точки зрения доходов в денежном выражении роль рыночных продаж была бы гораздо выше, особенно в 1920 году. Общие показатели доходов включали в себя стоимость продуктов питания и других товаров, полученных в натуральной форме.
69.О железнодорожниках [Argenbrigh 1993: 506–527; Кондурушкин 1927: 9]; ГАРФ. Ф. 130. Оп. 3. Д. 415,46–47; РГАСПИ. Ф. 5. Оп. 1. Д. 2618. Л. 8-10,32–34.
70.Статистика труда. 1919. № 1–4. С. 1–5.
71.См. [Кабо 1926; Дружин и др. 1958].
72.Статистика труда. 1919. № 5–7. С. 40. См. также [Струмилин 1923: 31].
73.В качестве оговорки следует отметить, что в исследованиях бюджетов домохозяйств жителей Москвы и Петрограда за 1918 год наблюдалось увеличение расходов на «культуру» (газеты и книги). Население этих городов ожидаемо стало более политизированным во время революции, чем в провинции.
74.См. также [Бюджеты рабочих и служащих 1929: 27].
75.Бюллетень московского продовольственного комитета. 1918. 16 июля. См. также [Федоров 1918: 23; Фейгельсон 1940: 77].
76.См. также [Дихтяр 1961: 139; Дмитренко 1986: 162].
77.Для ознакомления с понятиями «спекуляция» и «кулак» как ключевыми концепциями в большевистской риторике времен Гражданской войны см. [Lih 1990: гл. 6; McAuley 1991: 282].
78.В частности, см. [Ленин 1958–1965, 36: 74].
79.В обширной научной литературе советской эпохи был отслежен процесс, в ходе которого потребительские кооперативы стали ядром социалистического распределения в 1918–1919 годах. Эти исследования, хотя и были обусловлены идеологическим контекстом, стали результатом проработки колоссального объема первоисточников, и их авторы достигли консенсуса по многим важным вопросам. Я опираюсь на следующие работы – [Морозов 1969; Chambre et al. 1969; Кабанов 1973; Дмитренко и др. 1978; Файн 1994; Кабанов 1996].
80.Ср. с [Кабанов 1973: 210–211, 220, 256; Chambre et al. 1969: 29].
81.См., например, Кооперативная жизнь. 1921. № 1.15 дек.: 6; Союз потребителей. 1904. № 1: 12–13, 2: 53–56; 1908. № 2: 2 и № 5: 86; 1912. № 2: 51–54.
82.Дореволюционные кооперативы допускали, чтобы любой мог подать заявку на вступление, которая подлежала утверждению общим собранием кооператива. Этот орган ежегодно выбирал правление и посылал делегатов в губернский союз потребительских обществ [Chambre et al. 1969: 14–16; Морозов 1969: 6-12, 36–50].
83.«О потребительских кооперативных организациях» в [Систематический сборник декретов 1919: 158–159]. О проекте декрета Ленина см. [Кабанов 1973: 139–142; Дмитренко и др. 1978: 64–66].
84.Центросоюз уже занимался значительной частью нормированного распределения в большинстве губерний к осени 1918 г.; ср. [Дмитренко и др. 1978: 84]. Декрет от 16 марта 1919 г. см. в [Собрание узаконений 1917–1924 (1919), 17: 191]. Он является предметом широких дискуссий во всех вышеперечисленных книгах.
85.Распространенная практика. Ср. с [Макерова 1928: 107].
86.См. доклад В. П. Милютина о кооперативах в [Труды I Всероссийского съезда Советов народного хозяйства 1918:436–441; Chambre et al. 1969:19–28; Дмитренко и др. 1978: 83, 94–97, 107–108, 114–115].
87.Бюллетень МПК. 1918.24июля. См. также [Dukes 1922:45; Ransome 1919:26].
88.ГАРФ. Ф. 1235. Оп. 56. Д. 30. Л. 8. Можно практически с полной уверенностью сказать, что после издания этого распоряжения ВЦИК, Компрод и Центросоюз наводнили подобные прошения, однако мной они обнаружены не были.
89.Правда. 1922.11 янв. См. также [Ленин 1958–1965,43:242–244; Аксельрод 1982].
90.Ср. с [Ленин 1958–1965, 36: 161].
91.См., например: Продовольственное дело. 1918.29 сент. («Тейлоризм и потребление»); Экономическая жизнь. 1919.15 февр. («Замкнутый круг»); Известия Народного комиссариата по продовольствию. 1919. № 3–6. С. 26–27 («Вопросы распределения»); С. 27–28 («Натурализация заработной платы»).
92.Бюллетень МПК. 1918. 21 авг. См. также [Carr 1952, 2: 232; Дихтяр 1961: 124; McAuley 1991:287].
93.Продовольственное дело. 1918. № 26. 4 авг.; Бюллетень МПК. 1918. 16 июля. См. также [Шмит 1918: 2–3].
94.Красная газета. 1920. 17 дек.
95.Красная газета. 1920. 19 дек.
96.Еще 10 % городских жителей составляли дети, которые имели доступ к бесплатному завтраку в школе.
97.См. также воспоминания Лидии Шатуновской: [Шатуновская 1982: 39–42].
98.Предприятия активно выступали за предоставление железнодорожных вагонов для этой цели; многие подобные разрешения есть в архивах ВЦИК, см., например: ГАРФ. Ф. 1235. Оп. 94. Д. 19. Л. 112.
99.ГАКО.Ф. Р-367. Оп. 1. Д.9.Л. 12.
100.Там же. Л. 18.
101.См. также: ГАРФ. Ф. 4737. Дела Комиссии при СНК по по улучшению быта ученых (учреждена в 1921 г.).
102.Например, см. ГАРФ. Ф. 393. Оп. 1. Д. 37. Л. 2. Подборку разведсводок о влиянии продовольственного снабжения на общественные настроения см. в [Берелович и др. 1998–2000] или сводки в: РГАСПИ. Ф. 5. Оп. 1. Д. 2615–2618.
103.ГАРФ. Ф. 130. Оп. 3. Д. 414. Л. 1а.
104.О дополнительных льготах для специалистов см. [Matthews 1978: 61–67;
  Протоколы Президиума ВСНХ 1991–1993, 2: 25, 29, 132, 154, 182, 193]. Попытки избавить жизнь партийных и государственных лидеров от проблем наиболее очевидно проявились при обсуждении здравоохранения, например, см.: РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 84. Д. 317. Л. 20.
105.РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 84. Д. 295. Л. 57.
106.Необъяснимым образом особое продовольственное снабжение для центральных чиновников различалось в разных органах (РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 84. Д. 317. Л. 10–12).
107.РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 84. Д. 295. Л. 57.
108.Бюллетень МПК. 1918. 24 и 27 июля; [Готье 1997:457] (Готье был в «академическом списке» на продовольствие и неожиданно получил норму выдачи одежды в феврале 1921 года).
109.Нежелание крестьян продавать зерно по фиксированным ценам было общеизвестно, однако в июле 1918 года компрод Цюрупа сделал замечание, которое ставит под сомнение заявление о том, что крестьяне мошенничали по отношению к государству: «Из многих инцидентов, что до нас дошли, мы убедились, что мера, на которую мы так надеялись, – в частности, товарообмен – не оказалась полезной. В нашем опыте было много случаев, когда крестьяне, видя, что товаров нет, объявляли: “Без товаров мы не отдадим [наше зерно]”» (см.: ГАРФ. Ф. 1235. Оп. 4. Д. 9. Л. 54).
110.Об эволюции концепции «смычки», или союза с крестьянами-бедняками, см. [Lewin 1968].
111.Еще менее удивительно, что на II Всероссийском продовольственном совещании (оно проходило с 30 декабря 1920 по 6 января 1921 года) была признана «бесплодность поиска эквивалента», и был сделан вывод о том, что «единственным возможным методом» изъятия зерна нужно считать «принуждение» [Три года борьбы с голодом 1920: 13–14].

Bepul matn qismi tugad.

Yosh cheklamasi:
12+
Litresda chiqarilgan sana:
31 oktyabr 2022
Tarjima qilingan sana:
2021
Yozilgan sana:
2007
Hajm:
645 Sahifa 26 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-907532-15-1
Mualliflik huquqi egasi:
Библиороссика
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar