Kitobni o'qish: «Дочь времени. Поющие пески»
Josephine Tey
The Daughter Of Time. The Singing Sands
* * *
Любое использование материала данной книги, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается
© Перевод. Л. Володарская, наследники, 2022
© Перевод. Ж. Грушанская, наследники, 2022
© Перевод, стихи. Н. Сидемон-Эристави, 2022
© ООО «Издательство АСТ», 2023
Дочь времени
Правда – дочь времени.
Пословица
Глава первая
Грант лежал на высокой койке, заправленной белоснежным бельем, и смотрел в потолок. Смотрел, надо сказать, с отвращением, потому что уже давно мог бы с закрытыми глазами перечислить все трещины, из которых составил карту с реками, островами и континентами для своих нескончаемых мысленных путешествий. Он постоянно задавал себе самые разные задачки, искал спрятанные на чистом потолке лица людей, фигурки птиц и рыб. Делал в уме сложные математические расчеты и вновь открывал для себя мир детства. У него отняли все, кроме потолка, и он возненавидел его лютой ненавистью.
Не выдержав, Грант попросил Пигалицу как-нибудь передвинуть кровать, чтобы он мог заняться другой частью потолка, но оказалось, что это непоправимо нарушит симметрию в палате, а в больничной системе ценностей симметрия незначительно уступает чистоте, зато стоит намного выше сострадания. А вот что вне всякой конкуренции, так это невежество.
– Почему бы вам не почитать? – спросила Пигалица. – Смотрите, сколько новых дорогих книжек!
– На земле слишком много людей, и почти все что-нибудь пишут. Каждую минуту типографские машины печатают бог знает сколько миллионов слов. Ужасно!
– Похоже, у вас опять начинается запор, – задумчиво произнесла Пигалица, которую на самом деле звали сестрой Ингхэм.
Грациозное создание ростом пять футов и два дюйма, похожее на ожившую статуэтку из мейсенского фарфора. Поднять ее Грант мог бы одной рукой, будь он на ногах, и его унижало даже не то, что Пигалица указывала ему, что и когда делать, но тот факт, что она крутила его, мужчину под шесть футов. А матрасами она манипулировала с беззаботной грацией жонглера. В отсутствие Пигалицы Грант переходил во власть Амазонки, богини с руками, напоминавшими ветви бука. Амазонка, или сестра Даррелл, была родом из Глостершира и каждую весну, когда зацветали нарциссы1, изнывала от тоски по дому. (Пигалица же выросла в Литаме, в приюте Святой Анны, и не оставила места в своей жизни такой чепухе, как нарциссы.) У Амазонки были большие ласковые руки, большие ласковые коровьи глаза, с лица не сходило жалостливое выражение, при малейшем физическом усилии она начинала пыхтеть, как испорченный насос, – и все-таки ощущать себя невесомой пушинкой менее унизительно, чем неподъемной колодой.
Порученный заботам Пигалицы и Амазонки, Грант был прикован к кровати, потому что провалился в люк. И это тоже было унижением, естественным следствием которого стало пыхтение Амазонки и грациозные манипуляции Пигалицы. Падение в люк – величайшая глупость со всех точек зрения. Тогда Грант уже почти догнал Бенни Скола, но провалился в люк, и сейчас лишь мысль, что, ускользнув от него, Бенни прямиком попал в объятия сержанта Уильямса, несколько утешала сыщика.
Судья дал Бенни всего три года, к великой радости его клана, а хорошим поведением он может уменьшить и этот срок, тогда как в больнице, как себя ни веди, пролежишь, сколько положено.
Грант перевел взгляд с потолка на стопку книг в ярких обложках, о которых ему постоянно напоминала Пигалица. Верхняя, с прелестной фотографией молодой женщины в чем-то неправдоподобно розовом, содержала очередной ежегодный отчет Лавинии Фитч о страданиях героини, совершенной во всех отношениях. Судя по тому, что фоном для красавицы на обложке служил большой порт, нынешняя Валерия (Анжела, Сесилия или Дениза) была женой капитана.
«Пот и пахота» – опус в семьсот страниц Сайласа Уикли, вечно озабоченного тем, как бы его не обвинили в хорошем вкусе. Грант пробежал глазами несколько фраз и еще раз убедился в том, что Уикли есть Уикли: женщина лежит в комнате наверху и рожает одиннадцатого ребенка, ее муж лежит в нижней комнате со времени появления на свет девятого дитяти, старший сын, накачавшись спиртным, лежит в хлеву, старшая дочь лежит с любовником на сеновале, все остальные лежат в сарае. Протекает соломенная крыша, от навозной кучи поднимаются зловонные пары. Что-что, а навоз Сайлас никогда не забывает, и не его вина, что пары поднимаются вверх. Если бы ему показали пар, уходящий в землю, он бы и это описал.
Под книжкой Сайласа – упакованное в броскую обложку сочинение Руперта Ружа «Колокольчики на башмаках», смесь эдвардианских изысков с причудами барокко. Остроумие, с которым автор живописует порок, поначалу вызывает у читателя безудержный смех, но уже на третьей странице становится ясно, что Руперт – послушный ученик Джорджа Бернарда Шоу и пользуется приемом парадокса, открытым классиком, как самым простым и выгодным способом прослыть остроумным. Дальше читать неинтересно.
Зеленая ночь, красная вспышка выстрела – на обложке последней книжки Оскара Оукли. Бандиты у него цедят слова сквозь зубы, но слова эти, заимствованные из американских триллеров, не в силах выразить ни мысль, ни чувство, зато автор выдает полный набор блондинок, кастетов, головокружительных погонь и прочей чуши.
«Случай с пропавшим консервным ножом» Джона Джеймса благодаря юридическим ошибкам на первых двух страницах доставил Гранту несколько приятных минут, в течение которых он мысленно составлял автору язвительное письмо.
А вот о чем тоненькая голубая книжка в самом низу стопки, Грант никак не мог вспомнить. Кажется, что-то реальное, без художественных выкрутасов. О мухах цеце, о калориях, о сексе? Но даже тут все известно заранее. Неужели нет автора, который не следует раз и навсегда найденной формуле? Неужели никому больше не хочется хоть изредка менять пластинку? Конечно, авторы знают, чего ждет от них публика, которой подавай «еще одного Сайласа Уикли» или «еще одну Лавинию Фитч», словно какой-нибудь «новый кирпич» или «новую щетку для волос». Публике не нужна настоящая новизна. Она знает, чего хочет.
Отведя утомленный взгляд от пестрой стопки, Грант подумал, что неплохо бы перекрыть книжный поток минимум лет на двадцать. Или, например, ввести мораторий на романы. Или дать задание какому-нибудь Супермену изобрести луч, который остановит всех писателей. Тогда уж человеку, прикованному к постели, никто не пришлет подобной чепухи и очаровательной мейсенской статуэтке не придет в голову требовать, чтобы он эту чепуху читал.
Услышав, что открывается дверь, Грант не только закрыл глаза, но и мысленно отвернулся к стенке. Кто-то уже стоял возле него, но он решил быть непоколебимым, не желая ни глостерширского великодушия, ни ланкаширского жизнелюбия.
В затянувшемся молчании Грант вдруг ощутил едва уловимый чарующий аромат. Он посмаковал его и задумался. От Пигалицы пахло лавандой, от Амазонки – мылом и йодоформом, а этими духами «Энклос нумеро синк», несущими в себе полузабытый аромат всех полей Грасса, пользовалась только одна из его знакомых – Марта Халлард.
Грант приоткрыл один глаз. Так и есть. Марта наклонилась над ним посмотреть, спит он или нет, и в этой несколько неуверенной позе (если с Мартой вообще хоть как-нибудь сочетается слово «неуверенная») она разглядывала стопку совершенно новеньких нечитаных книг. В одной руке у нее были еще две книги, в другой – огромный букет белой сирени, и Грант задумался: принесла она сирень потому, что лишь ее считала достойной для украшения жилища в зимнюю пору (сирень царила в ее театральной гримерной с декабря по март) или же цветы просто гармонировали с ее бело-черным туалетом. Марта показалась ему настоящей парижанкой, и, к счастью, в ее облике не было ничего от больницы.
– Я тебя разбудила, Алан?
– Нет, я не спал.
– Кажется, я принесла тебе то, что у тебя и так в излишке, – сказала она, пристраивая новые книги рядом с уже отвергнутыми. – Надеюсь, этим повезет больше. Неужели даже наша прелестная Лавиния тебя не увлекает?
– Не могу я читать.
– Очень болит?
– Очень. Только не нога и не спина.
– Тогда что?
– Как говорит моя кузина Лора, меня замучили колючки скуки.
– Бедняжка Алан! А Лора права. – Марта вынула нарциссы из слишком большой для них вазы и жестом, исполненным изящества, положила их в раковину, после чего поставила на их место сирень. – Конечно, хотелось бы, чтобы скука была великой усыпительницей. Но… она не более чем глумливая букашка.
– Букашечное пустое место. Глумливое ничто. А ощущение, будто меня хорошенько отхлестали крапивой.
– Может, тебе что-нибудь попринимать?
– Чтобы стало ясно на душе?
– Чтобы проветрить мозги и заодно поднять настроение. Послушай, а не заняться ли тебе философией? Йогой, например? Хотя с твоим аналитическим умом вряд ли ты склонен к абстрактным построениям.
– Я уже думал об алгебре. У меня всегда было чувство, что в школе я мало ею занимался. Но я, кажется, слишком увлекся геометрией, изучая этот чертов потолок. Пожалуй, надо немного отдохнуть от математики.
– Ну а как насчет кроссвордов? Могу принести тебе целую книжку.
– Боже упаси.
– Ты мог бы и сам их составлять. Я слышала, это гораздо забавнее.
– Может быть. Но в каждом словаре несколько фунтов веса, и вообще я ненавижу справочники.
– В шахматы ты играешь? Что-то не помню. Не хочешь порешать шахматные задачки? Белые начинают и ставят мат в три хода.
– Шахматы я всегда любил чисто эстетически.
– Эстетически?
– В них все очень красиво. Слоны, пешки… Очень изысканно.
– Вот и прекрасно. Я принесу тебе… Ну хорошо, хорошо, оставим шахматы в покое. Попробуй решить то, что до сих пор никому не удавалось.
– Ты подумала о нераскрытых преступлениях? Я знаю их все назубок, и ни в одном нельзя сделать сверх того, что уже сделано, тем более в моем положении.
– Да нет, при чем тут архивы Скотленд-Ярда? Я подумала, как бы получше сказать, о более классическом случае, о таком, что изумляет мир уже не одно столетие.
– Например?
– Скажем, письма из шкатулки.
– Нет, нет, только не Мария Шотландская!
– Почему? – спросила Марта, которая, как все актрисы, не могла устоять перед белой вуалью Марии Стюарт.
– Потому что меня еще могла бы заинтересовать порочная женщина, но глупая – никогда.
– Глупая? – Именно таким голосом Марта произносила монологи Электры.
– Очень глупая.
– Ах, Алан, зачем ты так?
– Носи она другой головной убор, никто бы о ней и не вспомнил. Именно ему она всем обязана.
– Ты думаешь, в панаме она любила бы менее страстно?
– Она вообще никогда не любила, тем более страстно.
Грант понял, что только долгие годы, проведенные в театре, и забота о лице, над которым она трудилась не меньше часа ежедневно, не позволили Марте выразить все ее возмущение.
– Интересно почему?
– В Марии Стюарт было шесть футов, а слишком высокие женщины редко бывают сексуальны. Спроси любого врача.
И тут Грант задумался, почему все эти годы – с тех пор как Марта записала его в свой резервный эскорт, – ему ни разу не пришло в голову соединить ее пресловутую уравновешенность с ее ростом. К счастью, Марте было не до параллелей, поскольку ее мысли были поглощены любимой королевой.
– Так, может быть, она и мученицей не была?
– Мученицей чего?
– Веры.
– Она была мученицей своего ревматизма. Выходя замуж за Дарнлея, она обошлась без разрешения папы, а бракосочетание с Босуэлом проходило по протестантскому обряду.
– Сейчас ты скажешь, что она и пленницей не была.
– Беда в том, что тебе мерещится комнатка с зарешеченными окошками где-нибудь на чердаке и преданная старушка, которая постоянно молится вместе с королевой. А на самом деле у нее сначала была свита в шестьдесят человек и она ужасно переживала, когда ей оставили «всего» тридцать человек, да и потом чуть не умерла от огорчения, оставшись с двумя секретарями-мужчинами, несколькими служанками, вышивальщицей и парочкой поваров. Кстати, Елизавета платила им из собственного кошелька. Она платила двадцать лет, и двадцать лет Мария Стюарт сторговывала шотландскую корону любому европейцу, готовому начать революцию и вернуть ей трон, который она потеряла, а если повезет, то и трон Елизаветы.
Грант взглянул на Марту и удивился тому, что она улыбается.
– Теперь их меньше? – спросила она.
– Кого?
– Колючек.
Он рассмеялся:
– О да. Я не вспоминал о них целую минуту. Все-таки одно доброе дело, которое можно записать на счет Марии Стюарт.
– Откуда ты о ней столько знаешь?
– Когда-то, еще в школе, писал эссе.
– И она тебе не понравилась?
– Мне не понравилось то, что я о ней узнал.
– Ты не считаешь ее трагической личностью?
– Как раз считаю, только совсем по другой причине. Ее трагедия в том, что она, королева, родилась со взглядами провинциальной домохозяйки, которой хочется одержать верх над миссис Тюдор с соседней улицы. В сущности, нет ничего забавнее и безобиднее. Такое может привести разве лишь к тому, что окажешься по уши в долгах, но это уж кому как нравится. Если же подобной домохозяйке подвластно целое королевство, беда неминуема. Отдавать в заклад страну с десятимиллионным населением ради того, чтобы одержать верх над королевой-соперницей! Неудивительно, что Мария Стюарт печально закончила свою жизнь, – сказал Грант и замолчал, что-то обдумывая. – Она была бы лучшей на свете учительницей в школе для девочек.
– Что ты говоришь!
– Я не имел в виду ничего плохого. Коллеги бы ее любили, дети обожали. Она занимала не свое место, и в этом ее трагедия.
– Ладно-ладно. Не хочешь, не надо. Какие там еще у нас исторические загадки? Железная маска?
– Ничего не помню, но человек, не сорвавший с себя жестянку, меня не интересует. И вообще меня не интересует человек, лица которого я не вижу.
– Ах да. Как это я забыла о твоей страсти к лицам? Кстати, у Борджиа есть замечательные лица, и ты мог бы найти для себя не одну задачку. А Перкин Варбек? Толкаешь его туда-сюда, а он все на месте. Помнишь, есть такая игрушка?
Дверь приотворилась, и в проеме показалось родное лицо и неизменная, а потому тоже ставшая родной шляпка миссис Тинкер, которую Грант помнил со времени своего первого появления в ее доме. Он просто не представлял свою домоправительницу в другой шляпке, хотя знал, что у нее есть еще одна, потому что она иногда упоминала о «моей синей шляпе», но то было нечто необыкновенное во всех смыслах, и на Тенби-Корт в доме № 19 миссис Тинкер в ней никогда не появлялась. Синяя шляпка служила мерилом значительности происходящего, и миссис Тинкер надевала ее в особых случаях. («Вам понравилось, Тинк? Как там было?» – «Нет, не стоило надевать синюю шляпу».) Она надевала ее в день свадьбы принцессы Елизаветы, ею отмечены некоторые другие события в королевском семействе, а также короткий репортаж в хронике: герцогиня Кентская перерезает ленточку… В общем, этот головной убор служил для оценки явлений, достойных надевания «моей синей шляпы».
– У вас гости, – сказала миссис Тинкер. – Я уже собралась уйти, но мне показалось, будто я узнала голос. Тогда я сказала себе: «Это всего-навсего мисс Халлард» – и вот решила войти.
Как всегда, миссис Тинкер принесла множество бумажных пакетов и пакетиков и еще маленький букетик анемонов. С Мартой она поздоровалась, как равная с равной, и Грант вспомнил, что в свое время она служила костюмершей и потому не испытывает благоговения перед театральными богинями. Потом она искоса взглянула на великолепную сирень, расцветавшую под руками Марты. Однако, заметив анемоны, Марта ловко разыграла сценку, словно год ее репетировала.
– Я выбрасываю кучу денег, чтобы порадовать тебя белой сиренью, а миссис Тинкер приносит полевые лилии и сводит на нет все мои усилия.
– Лилии? – недоверчиво переспросила миссис Тинкер.
– Они как Соломон во времена своей славы. «А они не трудятся и не прядут»2.
Миссис Тинкер бывала в церкви только на свадьбах и крестинах, но принадлежала к тому поколению, которое еще посещало воскресные школы, поэтому с любопытством взглянула на пучок славы, зажатый у нее в руке.
– Вот оно что. Не знала. Так гораздо интереснее. А я всегда думала, что они сродни чертополоху, который растет вдоль любой канавы. Стоят они все-таки дороговато, а выглядят так себе. Значит, они бывают разного цвета? А почему в магазине об этом не говорят? И почему их называют лилиями?
Женщины обсудили перевод слова «анемон» и неточности в Писании («Я всегда удивлялась, зачем хлеб на воде», – сказала миссис Тинкер), и злополучный момент встречи был забыт.
Они все еще были заняты Библией, когда в палату вошла Пигалица с цветочными вазами. Грант обратил внимание, что они не годились для анемонов и, следовательно, предназначались для сирени, служили как бы паролем к дальнейшему диалогу, но Марту не интересовали женщины, если только она в данный момент не испытывала в них нужды, и такт, который она проявила в отношении миссис Тинкер, был всего лишь avoir faire3, годами выработанным рефлексом. Из величины социальной Пигалица была переведена в величину функциональную, и ей ничего не оставалось, как собрать выброшенные в раковину нарциссы и молча поставить их в вазу, а Грант впервые за долгое время наслаждался прекраснейшим в мире зрелищем – притихшей Пигалицей.
– Все, – сказала Марта, кончив колдовать над сиренью и поставив вазу так, чтобы он мог любоваться трудами ее рук. – Я ухожу и оставляю тебя на попечение миссис Тинкер. Пусть ни один пакет не будет обойден твоим вниманием. Дорогая миссис Тинкер, не может быть, чтобы ни в одном из них не было ваших знаменитых «холостяцких пуговиц».
Миссис Тинкер зарумянилась.
– Вам они нравятся? У меня здесь совсем свеженькие, прямо из духовки.
– Конечно, потом мне придется немножко поголодать, ваши кексики смертельно опасны для талии, но я не в силах удержаться. Всего парочку. Сегодня в театре я устрою себе роскошный чай. – Марта не спеша отобрала себе два кекса («я люблю порумяней») и положила их в сумку. – Au revoir4. Через пару дней загляну и мы займемся вязанием. Ничто так не успокаивает, как вязание, правда, сестра?
– Правда-правда. Многие мужчины, заболев, начинают вязать. Им кажется, будто за вязанием быстрее летит время.
Послав Гранту воздушный поцелуй, Марта ушла в сопровождении преисполненной почтительности Пигалицы.
– Я бы очень удивилась, если бы мне сказали что-нибудь путное об этой девчонке, – раскладывая пакетики, сказала миссис Тинкер, и ясно было, что говорила она не о Марте.
Глава вторая
Марта пришла через два дня, но не принесла ни спиц, ни шерсти. Она впорхнула в палату вскоре после ланча в модной шляпе а-ля казак, сдвинутой набок с обдуманной небрежностью, которая, по-видимому, заставила ее на несколько минут задержаться у зеркала.
– У меня совсем нет времени, дорогой. Бегу в театр. Сегодня дневной спектакль. Господи, спаси и помилуй! Ну кто придет, кроме прислуги и дураков?! Так нет, гони играный-переиграный спектакль, в котором слова уже потеряли для нас всякий смысл. Мне уже кажется, мы от него никогда не отделаемся. Ужасно! Одно и то же, одно и то же! Вчера Джеффри заснул в середине второго акта. Будто его кто-то выключил. Я подумала, не случился ли с ним удар. А потом он сказал, что совершенно ничего не помнит.
– Провал в памяти?
– Да нет. Нет же. Он все делал автоматически, говорил, двигался, а сам в это время думал о другом.
– Судя по тому, что пишут критики, это не такое уж редкое явление.
– Сказать честно, не редкое. Джонни Гарсон, например, будет рыдать у кого-нибудь на груди, но если спросить, тотчас немедленно и совершенно точно ответит, сколько у него наличными. Но это не то. Не половина же действия! Представь, Джеффри выгнал из дому сына, поругался с любовницей, обвинил жену в связи со своим лучшим другом – и все это, думая совершенно о другом.
– О чем же?
– Говорит, решал, сдать или не сдать Долли Дакр квартиру на Парк-лейн, потому что Латимер, который теперь губернатор, продает свой особняк в стиле Карла II на Ричмонд-стрит и Джеффри хочется его купить. Он знает, что там нет ванных комнат, поэтому прикидывал, не переоборудовать ли ему под ванную маленькую комнату с китайскими обоями, которые очень украсили бы дальнюю комнату на первом этаже, отделанную панелями викторианской эпохи. К тому же он еще не знает, в каком там состоянии водопровод и канализация и хватит ли у него денег на полную замену труб и всяких там раковин. И вот, размышляя о кухонной плите и кустарнике у ворот, он вдруг обнаружил, что произносит монолог перед девятьюстами восьмьюдесятью семью зрителями… А, одну книжку ты все-таки осилил.
– Да, она о горах; не книжка, а подарок судьбы. От картинок не оторвешься. Знаешь, только горы могут так наглядно показать перспективу.
– А звезды?
– Нет. Звезды делают из нас амеб. Они отбирают у нас гордость и уверенность в себе. А снежная гора дает верную оценку человеческому бытию. Я лежал тут, разглядывал картинку и благодарил Бога, что не карабкаюсь на Эверест. Больничная койка показалась мне раем. Тепло, спокойно, безопасно. А Пигалица и Амазонка – просто высшее достижение цивилизации.
– Вот тебе еще картинки.
Марта разорвала конверт и высыпала Гранту на грудь несколько фотографий.
– Что это?
– Лица, – сказала она, не скрывая своего удовольствия. – Полным-полно лиц. Мужчины, женщины, дети. На любой вкус.
Грант взял одну фотографию. С портрета XV века на него смотрело женское лицо.
– Кто это?
– Лукреция Борджиа. Правда, похожа на гусыню?
– Что-то есть… Ты думаешь, с ней связана некая тайна?
– Конечно. Кто знает, может, она была соучастницей брата, а мы жалеем ее как слепое орудие в его руках.
На следующем снимке был запечатлен портрет мальчика в платье конца XVIII века. Внизу с трудом можно было прочитать: «Людовик XVII».
– А это прелесть, а не тайна, – сказала Марта. – Дофин. То ли ему удалось спастись, то ли он умер в неволе.
– Где ты их раздобыла?
– Вытащила Джеймса из «Виктории и Альберта», и он отвез меня в магазин. Без него я не справилась бы, а ему все равно нечего делать.
В этом вся Марта. Государственный служащий – еще и драматург, и специалист по портретам, он должен с радостью бросить работу и бежать с ней по магазинам.
Грант рассматривал портрет елизаветинской эпохи, на котором был изображен мужчина в бархате и жемчугах. На обратной стороне фото значилось, что это граф Лестер.
– Вот он какой был – Елизаветин Робин, – сказал он. – В первый раз его вижу.
Марта тоже взглянула на немолодое одутловатое лицо.
– Мне только что пришло в голову, – задумчиво проговорила она, – одна из главных исторических трагедий заключается в том, что художники слишком поздно пишут портреты знаменитых людей. Наверняка Робин был очень хорош собой. Говорят, Генрих VIII в молодости был ослепительно красив, а что от него осталось? Портрет, который годен разве лишь на игральную карту. Зато мы знаем, каким был Теннисон до того, как отрастил свою ужасную бороду. Ладно, я должна бежать, а то опоздаю. Слишком много народу было на ланче в «Благе», и я никак не могла уйти пораньше.
– Надеюсь, ты его очаровала, – сказал Грант, многозначительно глядя на ее шляпу.
– Конечно. Она хорошо разбирается в шляпах. Хватило одного взгляда.
– Она?!
– Ну естественно, Маделин Марч. И это я пригласила ее на ленч. Что тебя удивляет? Да ты еще и бестактен к тому же! Я хочу, и тебе следовало бы об этом знать, чтобы она написала для меня пьесу о леди Блессингтон. Но там было столько народу, что, по-моему, я не произвела на нее должного впечатления. Ничего. Зато я прекрасно ее накормила и вспомнила, что Тони Биттмейкеру пришлось кормить семерых. Вино текло рекой. А ты думаешь, он почему еще держится?
После ее ухода целый день он рассматривал фотографии и не замечал, как идет время. Грант начал изучать человеческие лица задолго до службы в Скотленд-Ярде, потом это увлечение стало не только доставлять ему удовольствие, но и помогать в работе. Как-то раз, еще в самом начале, он попал на опознание вместе со своим начальником. К делу они не имели никакого отношения, оба были случайными зрителями, но решили остаться и внимательно следили за тем, как мужчина и женщина по очереди проходили вдоль шеренги из двенадцати чем-то похожих друг на друга мужчин, выискивая того, кого следовало опознать.
– Кто, как вы думаете? – спросил шеф.
– Не знаю, – ответил Грант, – но догадаться нетрудно.
– Да? Который же?
– Третий слева.
– В чем его обвиняют?
– Понятия не имею. В первый раз его вижу, – сказал Грант и удостоился недоверчивого взгляда начальника.
После опознания одиннадцать мужчин сразу же отошли в сторону и стали поправлять воротнички и галстуки перед выходом в тот мир, который они ненадолго покинули, чтобы помочь правосудию. И только один не тронулся с места – третий слева. Он дожидался конвоя и возвращения в камеру.
– Черт возьми! – не скрыл удивления шеф. – Один шанс из двенадцати. Здорово! Грант узнал вашего подопечного! – обратился он к стоявшему неподалеку инспектору.
– Вы его узнали? По-моему, он попался в первый раз.
– Да нет, я его никогда не видел и не имею ни малейшего представления, чем он занимается.
– Тогда как вы его узнали?
Грант медлил с ответом, потому что не знал, как объяснить. Ведь проще всего сказать: «У этого человека такое-то и такое-то лицо, следовательно, он преступник».
Однако все дело в том, что вычислил он его почти интуитивно, значит, ответ прятался в подсознании. Изрядно помучившись, Грант объявил:
– Только у него не было на лице морщин.
Шеф и инспектор рассмеялись. Но Грант, впервые проверявший свою интуицию логическим анализом, понял ее механизм.
– Может быть, звучит глупо, но… Если у взрослого человека лицо без морщин, это обязательно идиот.
– Но Фирман не идиот, уж поверьте, – перебил его инспектор. – Очень смышленый парень. Точно.
– Вы правы. Я только хотел сказать, что идиоту несвойственно чувствовать себя ответственным за что-либо. Он – эталон безответственности. Все мужчины, что были тут, лет тридцати, и только у одного из них безответственное лицо. Поэтому я его и отметил.
Потом в Скотленд-Ярде долго шутили, что Грант «берет преступников на глазок». А помощник комиссара один раз даже поддразнил его:
– Вы что же, считаете, что у преступника особое лицо?
Грант поспешил его заверить, что как раз нет, совсем наоборот:
– Если бы все преступления были одинаковые, тогда, сэр, такое могло бы быть, но мы знаем, что у нас океан преступлений и душа человеческая необъятна, как океан. Если полицейскому придет в голову заняться систематизацией лиц, он просто-напросто утонет в бумажках. Все знают, как выглядит сексуально озабоченная женщина на Бонд-стрит между пятью и шестью часами вечера, тогда как самая известная в Лондоне нимфоманка по виду святоша из святош.
– Да нет, в последнее время она слишком много пьет.
Собеседник Гранта сразу понял, о ком речь, и разговор перешел на другую тему.
Интерес Гранта к лицам усиливался и стал походить на целенаправленное исследование. Он постоянно занимался сбором данных и их сравнительным анализом. Он был уверен, что систематизировать лица по группам невозможно, но это, однако, не могло помешать характеристике конкретного лица. Проглядывая в газете репортаж с фотографиями действующих лиц о каком-нибудь нашумевшем процессе, Грант ни разу не спутал судью и подсудимого. Случалось, он мог заподозрить подсудимого в адвокате, ибо адвокат ничем не отличается от всего остального человечества, так же порочен и жаден, как все люди. Только судья всегда выглядит честным и беспристрастным. В парике или без парика, он всегда остается судьей.
Мартин Джеймс, вытащенный Мартой в магазин из своей «дыры», несомненно, получил удовольствие сам и доставил удовольствие Гранту, который не скучал ни минуты до самого прихода Пигалицы. Она принесла чай, и Грант принялся собирать фотографии, разбросанные по всей постели, как вдруг обнаружил одну, ускользнувшую от его внимания.
Она была сделана с портрета мужчины лет тридцати пяти – тридцати шести, с худым бритым лицом, в бархатном берете и камзоле с прорезями по моде конца XV века. Богато украшенный жемчугом воротник и кольцо, которое он как раз надевал на мизинец правой руки, дополняли картину. Но взгляд мужчины был устремлен не на кольцо, а в пространство5.
Из всех портретов этот показался Гранту самым значительным. Художник словно хотел и не мог перенести на холст нечто неподвластное его таланту. Ему не удалось непонятное выражение глаз, притягивавшее к себе. Не удался подвижный тонкогубый рот. Зато он мог бы гордиться высокими скулами, провалами щек, выступающим подбородком.
Грант не переворачивал фотографию, увлекшись необычным лицом. Кому оно принадлежало? Судье? Солдату? Королю? Этот человек привык к грузу ответственности, и если был облечен властью, то относился к ней серьезно. Он был в высшей степени честен. Склонен к сомнениям. Стремился к совершенству. С легкостью принимал решения и увязал в мелких делах. Вероятно, он часто болел в детстве, поскольку смотрит на мир не так открыто, как люди, которые росли здоровыми. Хотя у него и не взгляд калеки, он явно нездоров (язва желудка?). Художник тоже это понял и сумел передать. Припухшие веки, как у заспавшегося ребенка, нездоровая кожа, взгляд старика на молодом лице.
Грант перевернул фотографию.
На обратной стороне он прочитал: «Ричард III. Портрет кисти неизвестного художника. Национальная портретная галерея».
Ричард III.
Вот оно что. Ричард III. Горбун. Чудовище, которым пугают детей. Само его имя давно сделалось нарицательным.
Грант снова вгляделся в лицо. Почему же художнику не удались глаза? Что он увидел в них? Муки совести?
Грант долго не мог оторваться от удивительных глаз на портрете, продолговатых и близко посаженных, от чуть насупленных бровей, как у человека, озабоченного множеством проблем, но в то же время чрезвычайно порядочного. Сначала Гранту показалось, что человек на портрете пристально разглядывает его, однако немного погодя он понял: это не так, мысли Ричарда III витают где-то далеко отсюда.
Уже и Пигалица вернулась за подносом, а Грант все смотрел на портрет. Давно ему не было так интересно. В сравнении с открывшимися сейчас глубинами даже Джоконда показалась бы не более чем манекенщицей, рекламирующей готовое платье.
Пигалица увидела нетронутую чашку, провела рукой по остывшему чайнику для заварки и надула губки, словно говоря: «Что, мне делать больше нечего, как зазря таскать подносы с чаем?»
Грант показал ей фотографию. Если бы этот человек лежал у нее в палате, что бы она о нем сказала?