Kitobni o'qish: «Диалог с Богом. История противостояния и взаимодействия человечества с Творцом»
Моей недавно почившей матери
Беверли Энн Питерсон,
боровшейся с Богом,
как боремся мы все
(но испытавшей больше счастья, чем печали)
Серия «Религии, которые правят миром»
Jordan Peterson
WE WHO WRESTLE WITH GOD
Copyright © 2024 by Jordan Peterson
Художественное оформление Петра Петрова и Андрея Гусева
Литературный редактор Ирина Булгакова

© ИП Измайлов В. А., перевод на русский язык, 2025
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025
Утеха падали
Нет, падали оплот, Отчаянье, не дам
Тебе торжествовать, когда терпеть невмочь,
Не возоплю, и гнет смогу я превозмочь,
И узы жизни сей не разрублю я сам.
Но как терзаешь ты – под лапой льва костям
Невмочь, под гнетом глыб, что могут растолочь,
А взгляд пронзает так, что без оглядки прочь
Готов бежать, лететь, как дань твоим ветрам.
Пусть требуха летит, зерно ж мое поспело,
Я после всех трудов порадоваться б мог,
Благодарить, что сил набрались дух и тело,
За труд, за кнут (ужель?) – отпраздновать итог,
Благодарить того, кто топчет оголтело?
Боролся до утра (мой Бог!) с тобой, мой Бог.
Пер. Я. Пробштейна
История Высших Существ небесного порядка имеет первостепенное значение, если мы хотим понять историю религии человечества в целом. Разумеется, мы и не думаем представить ее здесь на нескольких страницах. Однако мы полагали важным напомнить об одном факте, который, на наш взгляд, играет важнейшую роль. Высшие Существа небесного порядка постепенно покидают культы: они «отдаляются» от человека, уходят в небо и становятся бездеятельными богами. Эти боги, создав Космос, дав человеку жизнь, чувствуют усталость, как если бы великий промысел Сотворения исчерпал их ресурсы. Они укрываются в Небе…
Мирча Элиаде. Священное и мирское
Предвестие: тихий, кроткий голос
Свое путешествие – свою борьбу с Богом – мы начнем с особенной истории. Ее драматическая форма, столь характерная для библейских повествований, позволила запечатлеть невероятно важную идею, благодаря которой мы, может быть, поймем, почему эти древние предания, все чаще отвергаемые нами, заслуживают нашего внимания. Это история пророка Илии – и она уникальна тем, что в ней мы встретим одно из самых главных описаний или определений Бога. Илия жил в Израиле в IX веке до нашей эры, в дни, когда там правили Ахав и Иезавель. Рассказ о нем краток, но среди пророков Илия занимает достойное место, и тому есть две причины: во-первых, странное «отбытие», которым завершилась его земная жизнь, а во-вторых – его появление на вершине горы Фавор, где он вместе с пророком Моисеем беседовал с Иисусом из Назарета, явившим ученикам свою божественную природу (Мф 17:1–9; Мк 9:2–8; Лк 9:28–37). Латинские переводчики Библии назвали это событие Преображением Господним, а в греческом оригинале говорилось о метаморфозе, со всеми оттенками смысла, какие подразумевает глубочайшая трансформация гусеницы в бабочку. Примерно столь же радикально, как и крылатые насекомые, растут и развиваются взрослеющие люди – если, конечно, мы будем исходить из того, что люди взрослеют со временем. Апостол Павел выразил эту мысль в Первом послании к Коринфянам: «Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил, по-младенчески мыслил, по-младенчески рассуждал; а как стал мужем, то оставил младенческое» (1 Кор 13:11). Поэтому никак нельзя оставить без внимания тот факт, что греческое слово ψυχή («псюхе»), к которому восходит термин «психология», обозначает не только человеческий дух или душу, но и – в буквальном смысле – бабочку.
Однако сколь бы ярким ни был образ бабочки-души, раскрывающий перед нами глубинную связь обоих явлений, это далеко не единственное основание для их сравнения. Стоит напомнить и о том, на какие чудеса ориентировки способны летящие бабочки – и это кажется почти что сверхъестественным, если принять во внимание их хрупкость и «ограниченный» интеллект. В талантах навигатора – и, может быть, в характере преград, встающих на пути, а также в мимолетности их жизни – они похожи на людей, сумевших добраться из родной Африки до всех уголков планеты, даже до самых дальних и негостеприимных. Кроме того, обладательницы тончайших крылышек, подобных паутинке, отличаются не только невероятной красотой и исключительной симметрией, но и поразительным умением их воспринимать, с потрясающей точностью находя отклонения от эталона при выборе партнеров. Это знак развитой способности судить, ориентируясь на идеал, в чем можно усмотреть очередное сходство человеческой души и безупречно сотворенной представительницы земной фауны. Но в чем здесь связь с историей об Илии и с представлением о смысле жизни? В том, что характер его смерти, а также последующее появление пророка рядом с преобразившимся Христом репрезентируют способность души к качественным и революционным переменам – или, иными словами, являются символами этой способности.
Из Четвертой книги Царств мы узнаем, что Илия взят на небо живым. В Ветхом Завете такой привилегии удостоены лишь он и пророк Енох (Быт 5:24). Конечно же, так возносится в Царство Небесное воскресший Иисус (Лк 24:50–53; Деян 1:9–11) – это неотъемлемая часть христианской традиции. Кроме того, в большей части христианского мира признается догмат о Вознесении Девы Марии – или о Взятии Пресвятой Девы в небесную славу душой и телом по окончании ее земной жизни, – но на этом подобные явления заканчиваются. Вознесение или принятие в божественное царство указывает на присутствие достойнейших. Итак, в дни, когда Илия готовится к подступающей смерти, Елисей, его ученик и преемник, сопровождает пророка на пути из Галгала в Вефиль. В Библии оба этих топонима наделены глубоким смыслом. В Галгале израильтяне поставили двенадцать камней, взятых из Иордана – в память о том, что Господь, иссушив речные воды, безопасно провел их в землю обетованную (Нав 4:19–24). Вефиль – «дом Божий» – впервые упомянут в книге Бытия (Быт 28:10–22). Именно здесь Иакову, будущему израильскому патриарху, снится лестница, по которой восходят и нисходят ангелы, посредники между божественным миром и людьми. И именно в этом сне с ним беседует Бог, вновь подтверждая завет, прежде заключенный с другими патриархами, Авраамом и Исааком, и обещая ему многочисленное потомство, землю и божественную защиту. Любая история о странствии героев от места, где некогда случилось нечто важное, в место столь же или еще более великое, призвана выразить идею «знакового путешествия» – это рассказ о жизненном пути, оптимально рискованном и исполненном наивысшего смысла. Именно поэтому в последнем, величайшем приключении Илии и Елисея фигурирует Вефиль – то самое место, где Иаков видел лестницу, соединившую землю и небо.
Когда они перешли, Илия сказал Елисею: проси, что́ сделать тебе, прежде нежели я буду взят от тебя. И сказал Елисей: дух, который в тебе, пусть будет на мне вдвойне.
И сказал он: трудного ты просишь. Если увидишь, как я буду взят от тебя, то будет тебе так, а если не увидишь, не будет.
Когда они шли и дорогою разговаривали, вдруг явилась колесница огненная и кони огненные, и разлучили их обоих, и понесся Илия в вихре на небо.
Елисей же смотрел и воскликнул: отец мой, отец мой, колесница Израиля и конница его! И не видел его более. И схватил он одежды свои и разодрал их на две части.
4 Цар 2:9–12
Огненные кони, колесница и вихрь доставляют Илию в Царствие Божие – подобно крыльям, на которых бабочка, искательница идеальной красоты и навигатор экстра-класса, взлетает в небеса по завершении своей метаморфозы. Именно вознесение в божественный мир позволяет пророку по прошествии времени явиться рядом с Иисусом на вершине Фавора.
По прошествии дней шести, взял Иисус Петра, Иакова и Иоанна, брата его, и возвел их на гору высокую одних,
и преобразился пред ними: и просияло лице Его, как солнце, одежды же Его сделались белыми, как свет.
И вот, явились им Моисей и Илия, с Ним беседующие.
При сем Петр сказал Иисусу: Господи! хорошо нам здесь быть; если хочешь, сделаем здесь три кущи: Тебе одну, и Моисею одну, и одну Илии.
Когда он еще говорил, се, облако светлое осенило их; и се, глас из облака глаголющий: Сей есть Сын Мой Возлюбленный, в Котором Мое благоволение; Его слушайте.
И, услышав, ученики пали на лица свои и очень испугались.
Мф 17:1–6
Подобным образом в библейских историях преображается и Моисей, внушая свидетелям благоговейный трепет: «Когда сходил Моисей с горы Синая, и две скрижали откровения были в руке у Моисея при сошествии его с горы, то Моисей не знал, что лице его стало сиять лучами оттого, что Бог говорил с ним. И увидел Моисея Аарон и все сыны Израилевы, и вот, лице его сияет, и боялись подойти к нему» (Исх 34:29–30). Это сияние рождено встречей – одновременным совместным проявлением – предельной вершины (можно выразить это так) и обыкновенной человеческой нормальности, и оно указывает на нисхождение божественного к мирскому – или на восхождение земного к высшему.
Если обратить внимание на символический план, то станет совершенно ясно, почему столь радикальные перемены в характере или превращения души происходят на горных вершинах. Вершина святой горы – это мифическое место, где соприкасаются небо и земля, а простая материя встречается с божественным и запредельным. Более того, изобразив жизнь как череду восхождений, мы не погрешим против истины. Пессимисты увидят в этом страшную участь Сизифа, обреченного вечно закатывать на гору огромный валун лишь для того, чтобы тот скатился обратно и все повторилось сначала. Более оптимистический взгляд позволит усмотреть в этом возможности для личного преображения. Любое восхождение на новый пик – иными словами, достижение цели – свидетельствует, что мы успешно завершили дело, воплотили задуманный план и выросли по сравнению с собой прежним. Когда мы оказываемся на вершине – хотя бы на той, к какой стремились сейчас, – перед нами простирается весь мир и, помимо прочего – следующий вызов, новая возможность играть, взрослеть и развиваться, новый призыв к преображающей жертве. Непрерывное движение вверх, отображенное в серии подъемов с их неповторимыми пиковыми переживаниями – это вариант пути, символом которого стала лестница Иакова: по спирали наверх, в небеса, к Царству Божьему, причем сам Бог манит нас за собой, пребывая в высшей точке – на вершине высочайшей умопостигаемой горы.
Однако поразительная смерть Илии и его окончательное преображение – это далеко не все, что скрыто в истории великого пророка. В эпоху, на которую пришлась его жизнь, некогда единое Израильское царство уже распалось. Его южная часть стала называться Иудеей, а в северной, сохранившей прежнее имя, властвовал царь Ахав – угнетатель, возжелавший склонить израильтян к поклонению чужеземным богам и к отречению от Яхве, традиционного божества Авраама, Исаака и избранного народа. Он извратил «прямые пути» после женитьбы на Иезавели, богатой и знатной финикийской царевне, и вместе с ней в Израиль пришел ложный бог – Ваал, божество природы, чтимое в Финикии и Ханаане, громовержец и податель плодородия, дождей и росы. В стремлении внедрить новый культ царица действовала крайне прямолинейно – иначе и не скажешь – и по мере своих попыток убила большую часть пророков Яхве. Библия гласит, что муж Иезавели, совершенно ей подвластный, «более всех царей Израильских, которые были прежде него… делал то, что раздражает Господа Бога Израилева» (3 Цар 16:33). Лишь Илия, возвышая голос против слабого идолопоклонника, грозил царю тем, что его дурное правление навлечет на Израиль годы жесточайшей засухи, когда не будет даже росы.
Поскольку служители Ваала провозглашали, что именно он волен послать животворящий дождь, засуха, предсказанная Илией, несомненно подорвала и их авторитет, и веру в их бога, и доверие народа к царю Ахаву и чужестранке Иезавели. Литературный мотив «выжженного царства», примененный в этом фрагменте повествования – это троп, символический образ с устоявшимся значением. Его примером станет шедевр диснеевской анимации, «Король Лев», где вслед за свержением Муфасы, истинного короля Земель Прайда, и изгнанием его сына Симбы на окраину королевства прекращается дождь, – отчего и сами львы теряют пропитание, поскольку звери, на которых они охотятся, умирают от жажды. Когда же Симба возвращает себе трон, небеса снова дают земле живительную влагу. В сказке братьев Гримм «Живая вода» этот мотив получает развитие и отражен в приключениях младшего брата, уходящего на поиски воды, способной вернуть умирающего отца к жизни. Присутствует он и в книге Исход – в противопоставлении «каменной» непреклонности жестокосердного фараона и активной власти Моисея над водой. Когда в абсолют возводится ложный принцип – когда на трон восходит незаконный король или правят нечестие и беззаконие, – люди в самом скором времени понимают, что лишились воды, дарившей им жизнь. Впрочем, если посмотреть глубже, то в царстве, ориентированном на неправильный полюс, – иными словами, в том, где почитают ложных богов, – непременно будут страдать и душа, и дух народа.
Пророк возвещает засуху и удаляется в пустыню. Вороны носят ему хлеб и мясо, а пьет он из ручья, но тот со временем пересыхает, – и Бог направляет Илию в Сарепту, к некой вдове. Встретив ее у колодца, пророк просит воды и хлеба и в ответ слышит: «Жив Господь Бог твой! у меня ничего нет печеного, а только есть горсть муки в кадке и немного масла в кувшине; и вот, я наберу полена два дров, и пойду, и приготовлю это для себя и для сына моего; съедим это и умрем» (3 Цар 17:12). Илия вновь вселяет в нее веру, сказав, что Бог не попустит нужды в ее доме: «…ибо так говорит Господь Бог Израилев: мука в кадке не истощится, и масло в кувшине не убудет до того дня, когда Господь даст дождь на землю» (3 Цар 17:14). Не странно ли, что посланнику Бога приходится просить пищи у неимущей вдовы? Но библейские истории сложны, в них скрыт глубокий смысл, уловить который непросто. Акцент здесь, во-первых, сделан именно на том, что важны даже простые и скромные люди (вдова); во-вторых, на том, что даже в нужде и лишениях необходимо следовать нравственным ориентирам (желание вдовы оказать гостеприимство – обязательство, о котором мы будем говорить еще не раз); и, в-третьих, на том, что изобилие и достаток безусловно зависят от верной нравственной ориентации, соблюдаемой всеми, независимо от их статуса.
Все это происходит в царстве, которое находится на грани гибели из-за непомерного, неуместного, манипулятивного влияния царицы Иезавели на ее слабовольного мужа-маловера. Отчасти она олицетворяет опасное притяжение чужих традиций и идеалов, способных проникнуть в общество и пронизать его, укрывшись под маской креативных, передовых и новых идей. И прежде чем услышать возражение: «Библию писали предвзятые ксенофобы, и им нет оправдания!» – справедливо будет обратить внимание на таких ветхозаветных персонажей, как Иофор, тесть Моисея, играющий очень важную роль в книге Исход (в частности, см.: Исх 18:17–23); Раав, отважная и стойкая в вере блудница из Иерихона (Нав 2) и Нееман (4 Цар 5), принявший исцеление от рук Елисея благодаря смирению и вере. Все они были чужеземцами, однако несмотря на это, – или, скорее, даже именно поэтому, – ничто не застилает их взор, и их нравственные поступки нейтрализуют действие разврата, охватившего израильтян. Новое способно как отравить и стать паразитом, так и привести к возрождению, и мудрость – это не в последнюю очередь способность отличить вероятную помощь от возможной помехи.
Бедная, но добрая вдова неявно представлена как желанная противоположность надменной и опасной царице. Почему? Почти во всей истории человечества вдовство было ужасным, особенно если вдовам приходилось заботиться о детях, и в Библии образ вдовы часто призван выразить уязвимость, беспомощность, нищету и жизнь на периферии общества. Кроме того, в ее горестном бытии усматривается повсеместная форма мировой несправедливости. Именно по этой причине, а также ради нравственного наставления избранного народа дух Божий призывает израильтян исправить неравноправие: отказаться от жадности, преодолеть соблазны, влекущие лишь к ублажению корысти и эгоизма, и оставить хоть что-нибудь для обездоленных.
Когда будете жать жатву на земле вашей, не дожинай до края поля твоего, и оставшегося от жатвы твоей не подбирай, и виноградника твоего не обирай дочиста, и попа́давших ягод в винограднике не подбирай; оставь это бедному и пришельцу. Я Господь, Бог ваш.
Лев 19:9–10
Этот принцип проработан во Второзаконии, где ему придается дополнительный смысл: в жизни каждого непременно настанет момент, когда он окажется зависимым от других, – и если в обществе преобладает верный дух, тогда оно устроено так, что все относятся к этой неизбежной зависимости с должным вниманием. На каком бы этапе развития ни находилось общество, оно бессмысленно, если не может позаботиться о своих людях, – как о беззащитных и уязвимых, так и о талантливых, деятельных и богатых.
Когда будешь снимать плоды в винограднике твоем, не собирай остатков за собою: пусть остается пришельцу, сироте и вдове; и помни, что ты был рабом в земле Египетской: посему я и повелеваю тебе делать сие.
Втор 24:21–22
Поступок вдовы, даже в нищете проявляющей щедрость – это идеальный пример самоотверженности и поддержки, обязывающих ко взаимности; так ведут себя те, кто по праву заслуживает доверия и достоин называться взрослым, и именно так поступают жители мирной страны, занятые плодотворным трудом. Совершенно в ином свете, усиливая разительный контраст, предстает перед нами царица, пребывающая под защитой привилегий: она поглощена только собой и своими желаниями – и тем самым ставит под угрозу и само общество, и его духовную жизнь.
История Илии на этом не заканчивается. Постепенно все более четкую форму обретает идея того, что психологическая и социальная иерархия ценностей должна формироваться под властью подходящего правителя – или же правильного принципа, если выразить это более абстрактно. Пророк покидает Сарепту и вступает в решающую схватку на горе Кармил. Он убеждает Авдия, начальника дворца Ахава, собрать израильтян у подножия горы и подготовить два жертвенника: один, у которого соберутся служители чужеземного бога, – для Ваала; другой, у которого останется только Илия, – для Яхве. Условие победы таково: истинным считается тот бог, который отзовется на призыв, воспламенит огонь на алтаре и примет жертву. Пророки чужеземного бога молятся много часов, но напрасно. Илия трижды льет на алтарь воду (лишь чтобы яснее донести свое послание), просит вмешательства Яхве – и огонь, немедленно ниспавший с неба, сжигает и жертву, и сам алтарь. Отныне превосходство Яхве несомненно, Вааловы пророки казнены – и «слышен шум дождя» (3 Цар 18:41). Без настоящего нравственного порядка изобилие немыслимо – однако если внять наставлениям должного животворящего духа, то со временем лишения и нужда могут прекратиться и превратиться лишь в далекие воспоминания.
Разгневанной Иезавели это не по нраву, и она решает расправиться с Илией. Несчастный пророк бежит в безлюдную пустыню, находит убежище в пещере, – и там с ним беседует Бог (3 Цар 19). Принятие откровения в уединенном месте – распространенный мотив. В одиночестве, где почти нет вербального общения, в темноте и тишине, когда почти не задействуются внешние чувства, легче услышать внутренний голос и пережить видения, отчего вероятность откровения возрастает, чем бы это ни обернулось, – добром или злом. Возможно, на более глубинном уровне это происходит потому, что неврологические системы правого полушария, которые (по крайней мере у правшей) более тесно ассоциируются со сферой бессознательного, а также с имплицитными процессами, связанными с мышлением и осуществлением действий, могут захватывать контроль над вербальными и образными впечатлениями, в случае, если последние не заглушаются или не подавляются каким-либо иным образом в условиях социального взаимодействия и сенсорного входа, приближенных к нормальным.
При мысли о том, что его попытки хранить верность Богу не привели ни к чему, кроме несчастья, Илия впадает в отчаяние. «Он сказал: возревновал я о Господе Боге Саваофе, ибо сыны Израилевы оставили завет Твой, разрушили Твои жертвенники и пророков Твоих убили мечом; остался я один, но и моей души ищут, чтобы отнять ее» (3 Цар 19:10). Бог отвечает ему: «Выйди и стань на горе пред лицем Господним, и вот, Господь пройдет, и большой и сильный ветер, раздирающий горы и сокрушающий скалы пред Господом, но не в ветре Господь; после ветра землетрясение, но не в землетрясении Господь; после землетрясения огонь, но не в огне Господь; после огня тихий, кроткий голос» (3 Цар 19:11–12; перевод сделан согласно «Новой исправленной стандартной версии» [NRSV]). В Библии много известных выражений, и, несомненно, «тихий, кроткий голос» входит в их число. В этот момент Илия – и через него весь человеческий род – осознает, что Бог не в ветре, как бы тот ни был яростен; не в землетрясении, независимо от его силы; но в чем-то, скрытом внутри, в голосе самой совести, в сокровенном ориентире, указывающем нам на то, что правильно, а что неверно; в независимом духе, свойственном каждой душе и рождающем в ней порыв покаяться, попросить о прощении и искупить свои грехи.
Только вслушайтесь: мы можем выстроить отношения с Богом, внимая собственной совести! Важность этого открытия беспримерна. Бог наделяет мужчину и женщину свободной волей даже несмотря на то, что Ему угодна верность сотворенных созданий и Он хочет нас направлять. Как Ему примирить эти соперничающие влечения? Повелеть? Принудить? Испугать? Нет – но подарить нам голос, или образ, или даже чувство, способное подтолкнуть, навести на мысль, пристыдить или спокойно и мягко смирить (пусть даже при необходимости его интенсивность возрастает). Это отождествление совести с Богом делается все более эксплицитным по крайней мере в ряде направлений христианской мысли. Например, именно на этом настаивал кардинал Ньюмен, британский теолог XIX столетия, в большей части своих сочинений.
Божественный закон – это власть этической истины, критерий правильного и неправильного, величайшая, нерушимая, абсолютная власть в присутствии людей и ангелов. «Вечный закон, – говорит святой Августин, – это божественный разум или воля Бога, повелевающая соблюдение и запрещающая нарушение естественного хода вещей». Ему вторит святой Фома Аквинский: «Свет естественного разума… суть не что иное, как отпечатленный в нас божественный свет. Отсюда очевидно, что естественный закон суть не что иное, как сопричастность разумной твари вечному закону». Этот закон, постигаемый разумами отдельных людей, называется «совестью», и хотя при прохождении сквозь интеллектуальную среду каждого отдельного человека он может исказиться, подобное влияние не принуждает его утратить характер божественного закона, и он, в сущности, по-прежнему имеет прерогативу предписывать повиновение.
Это утверждение вполне возможно счесть более веским и правомерным, чем намного чаще звучащий в наши дни «аргумент от дизайна», который гласит, что сложность природы в силу необходимости указывает на активно действующего создателя. В Третьей и Четвертой книгах Царств заложена богооткровенная основа для гораздо более психологического и реляционного определения Верховного божества, которая отделяет Бога от языческого театра естественного мира (хотя природа действительно способна внушать благоговейный трепет) и помещает Его, чудесным и страшным образом, в глубину наших душ. Именно понимание, к которому приходит Илия, готовит сцену для истории Ионы – таинственного рассказа о пророке, сперва отвергшем зов голоса совести, а после покорившемся ему; о его деяниях мы поговорим в конце книги. Вклад Илии настолько фундаментален и совершает настолько радикальный переворот, что это обозначается его чудесным вознесением на небо во плоти. Это событие, ставшее прообразом воскресения Христа (и, в каком-то плане, Ионы), свидетельствует о несравненном триумфе Илии в пророческом служении. Мы просто не поймем ни библейских книг, ни того, как они определяют Бога, если не признаем, что никто из пророков не в силах сравниться с Илией и что его преображающее и революционное понимание имеет для нас огромную важность. Узнав его историю, мы постигаем природу бытия – нашу и божественную – по-иному, более ясно, более прямо, более лично. Мы прозреваем – и можем слышать по-новому.
С чем связано наше решение сделать историю основой даже для самого акта восприятия? Или, если спросить иначе, – для преображения этого акта? Затем, что мир нужно «профильтровать», пропустив его через механизм повествования, чтобы он стал постижим или хотя бы понятен; затем, что мир, в прямом смысле слова, слишком сложен для того, чтобы действовать и ориентироваться в нем, не имея ни цели, ни характера (определяющих признаков связной истории как таковой). Перед нашим вниманием непрерывно предстает неисчислимое обилие фактов – наверное, на каждый феномен, и более того, на все их возможные сочетания приходится какой-нибудь факт; проще говоря, их слишком много. С исходами та же проблема: эффекты, производимые каждым действием и каждой возможной причиной, ветвятся экспоненциально – их слишком много, чтобы их можно было рассмотреть, обдумать и учесть. Решить эту задачу нелегко. Философ Дэниел Деннет, как известно, назвал ее «новой, серьезной эпистемологической проблемой». Существует почти бесконечное множество способов распределить по категориям – и, следовательно, воспринять и постичь – конечное число объектов. Уделить внимание всему, что происходит вокруг, и делать это постоянно, с одинаковым рвением, мы просто не можем – и при каждом взгляде отдаем предпочтение тем или иным фактам, а поэтому многим пренебрегаем, стремясь к своей цели. Так мы обретаем необходимое и желанное – но что именно? Возможно, мы безрассудно исполняем мимолетный каприз, если мы инфантильны, несерьезны и настроены на немедленное удовлетворение наших желаний. Возможно, мы хотим обрести власть, которая позволит их исполнить, с кем бы нам ни пришлось соперничать или даже сражаться, «торя свой путь». А может быть, все иначе, и мы, принимая зрелые решения, хотим создать брачные, семейные, дружеские, профессиональные и государственные узы, придающие нашей жизни истинный смысл, – и стремимся гармонично и плодотворно объединить настоящее и будущее в независимой личности, как взрослые и ответственные люди, способные и к помощи друг другу, и к взаимному соперничеству.
Факты, с которыми приходится иметь дело, мы рассматриваем в соответствии с нашими ценностями. Избранные пути, определенные явления, те или иные люди оказываются для нас превыше прочих, и все, что мы считаем менее важным, мы отправляем или в глубины ада – как помеху, препятствие или врага, – или в невидимое царство «бесполезности». Так мы упорядочиваем, упрощаем и сокращаем мир еще до того, как с ним соприкоснемся. Это определение приоритетов – не просто пассивный процесс. Это активный отказ, это дар, это жертва. Мы – не просто покорные получатели очевидных истин. Акт восприятия не ограничен ощущением – наравне с этим он представляет собой усилие, требующее двинуть глазами, ощупать, прислушаться. Все наши впечатления сводятся не к рефлекторной чувствительности, но к мотивации и действию, и ощущение никогда не возникает прежде, чем мы начнем действовать. Что бы ни занимало наше внимание – все, что осознано нами, на сколь угодно краткий миг, – на мгновение возводится на высочайший пьедестал, прославляется и почитается, независимо от того, известно ли об этом нам самим. Мы должны точно определить, что для нас важнее всего в настоящее время, и не отвлекаться ни на что иное. Эти элементы непродолжительного, даже прицельного внимания, в свою очередь организованы в какой-то мере связно (в зависимости от того, насколько мы цельны) в пирамидальную ценностную структуру. Более того, либо на ее вершине находится что-то одно – наша окончательная цель – либо это дом, разделившийся сам в себе, который не устоит (Мк 3:25). Мы видим мир сквозь иерархию ценностей. Это карта, без которой мы бы просто заблудились на неведомой земле. Итак, мы воспринимаем и постигаем в соответствии с тем, к чему мы стремимся. Это поразительное понимание, о котором очень мало говорят и которое подразумевает, что именно от наших ценностей зависят и наши несчастья, и наша радость.
По большей части наше общение – это описание цели. Мы сообщаем другим о том, что делаем, и в предвкушении ждем, что они расскажут нам о том же. Даже болтая ни о чем, мы желаем знать, чем занимаются другие. Чего они хотят? Чему уделяют внимание? Если беседа о подобных вещах становится более глубокой, то мы говорим не о ближайшей цели, а о характере, поскольку характер – это всего лишь привычное воплощение целей. Постичь его – значит познать себя или других. Как мы обретаем и репрезентируем такие знания? Мы отыгрываем, подражаем, исполняем роли – драматизируем – чтобы представить и усвоить модели внимания и действия, характерные для нас и для других. Если выразить эту мысль более отвлеченно, то мы рассказываем историю. Когда мы говорим о целях отдельных людей или народа, о пути их развития, о преградах, возникающих на нем, и о возможностях, которые он предоставляет, об их друзьях и недругах или о союзниках и врагах – о формирующемся нравственном ландшафте, – мы рассказываем историю. Так мы определяем приоритеты, упорядочиваем и постигаем мир. Так мы описываем цель, видя мир лишь по отношению к ней. Что представляет собой история, подробно повествующая о цели и обо всех ее последствиях? Описание структуры, которая становится нашим «окном в мир». В различных характеристиках, образах, словесных портретах перед нами возникают ценностные структуры, в рамках которых проявляется воспринимаемый мир. Почему это имеет значение? Что они обозначают? Почему это важно – даже жизненно важно? Видеть мир, непостижимо сложный, и действовать в нем – это задача, внушающая ужас. Поэтому мы ценим описания того, как следует воспринимать все, что мы видим и слышим, и как себя вести – и, возможно, ценим их превыше всего.
В детстве мы разыгрываем истории, забывая обо всем на свете. Даже повзрослев, мы увлекаемся историями, предстающими на сцене, на экране, в художественных произведениях, поскольку нет никаких иных знаний, которые были бы для нас нужнее, чем знания о том, как создавать, проверять и улучшать иерархию ценностей – структурную основу, предназначенную для осмысления фактов, важных для нас. Так мы со временем начинаем, в экзистенциальном смысле, выстраивать мир, в котором живем, и создаем свою реальность. Так мы движемся вперед – и даже решаем, какой смысл вкладывать в эти слова. Мы видим, как герой стремится к высшей цели, утверждает истину ценой своей жизни, жертвует во имя лучшего, благородно противостоит «пращам и стрелам яростной судьбы» – и все же сохраняет свою цельность. Мы следим за тем, как перед ним раскрывается мир и как объекты, важные в его странствии, становятся помощниками или преградами на его пути. Нам интересно, как друзья, которых он находит в странствии, приносят жертвы, чтобы его поддержать, и это доставляет нам радость. Мы видим, как его враги обманывают, крадут, предают, лгут, терпят крах, и чувствуем, что правосудие свершилось – или становимся свидетелями их торжества и возмущаемся, решив, что нас обманули. В двух словах, мы очарованы обладателями возвышенных стремлений – и если мы отважны, то желаем, чтобы нами овладел их дух.
Мы стремимся – или надеемся – увидеть то, что видят они, испытать их чувства, выучить их уроки, укрывшись в безопасном мире фантазии. В этом и состоит ценность вымысла: он позволяет нам экспериментировать с ценностями, ничем не рискуя, а игра, формирующая наше восприятие, проходит наиболее безопасно и эффективно.
Мы ставим самое ценное – желанную цель, искомое благо, – на вершину, на высшее место, на самый высокий пьедестал. Пусть даже только на мгновение, но мы настраиваемся на цель, которую считаем главной. Мы думаем лишь о том, что полагаем достойным внимания и усилий. Мы постулируем благо – которое, по крайней мере, лучше исходного. Это акт веры, поскольку благо может быть где-то еще; и в то же время это жертва, поскольку в погоне за определенным благом мы отказываемся от всех остальных. Каждый акт восприятия сверяется с этой изначальной, определяющей верой. При этом шагом к цели – земле обетованной – становится даже само решение, устанавливающее рамки интерпретации, поскольку такое восприятие зависит от действия – неотъемлемой части наших странствий. Цель очерчивает вокруг нас моральный ландшафт, где конечный пункт представляется наивысшим воображаемым благом, – по крайней мере там и тогда, где это, в силу намерения, кажется нам уместным. Цель наделяет мир смыслом, определяет приоритеты и даже способ ее восприятия. Она открывает путь и указывает наиболее вероятный маршрут, способный привести нас туда, куда мы решили отправиться. Именно в виде цели, в ее зримом воплощении, в форме погони за ней, ставшей смыслом наших действий, перед нами предстает и характер.
Это ставит перед нами очень важные вопросы. Если мы видим и должны видеть мир сквозь призму истории, если он сам открывает себя в ее форме – тогда что это за история? Как верно выразить наши цели, наши самые сокровенные искушения, наши достойнейшие стремления к высшему? Что здесь имеет значение и что можно и стоит игнорировать? Чему нам посвятить свое ценнейшее внимание? Каких целей нам достигать? Какую неудобную правду извечно пытается раскрыть наша совесть? Как выглядит иерархия ценностей, в рамках которой раскрывается самый плодотворный, самый изобильный, самый устойчивый мир? Иными словами, в чем суть настоящей истории нашей жизни, – что она собой представляет и какой ей следует быть? Это рассказ о наших самых благородных порывах, о наших самых главных отношениях, и в то же время – о наших истинных основах. Поэтому она, как и должно быть, оказывается описанием божественного, или Бога – о чем настоятельно повторяет Библия. Но в чем же ее смысл?
Совесть, важная сама по себе – та самая совесть, голос которой слышит Илия, – это не единственное проявление Бога, не единственная его драматическая «персона». Мы еще увидим, что в других своих обликах Он предстает как зов – как вдохновение, как дух авантюризма, как любопытство и энтузиазм, даже как искушение, – и это далеко не все. К примеру, сильнее всего мы мечтаем встретиться с героем, а по возможности и стать им (очередной облик) – причем не просто героем, но самым «героическим» героем. Мы хотим принять облик не просто властителя царства – но владыки владык. Мы по природе своей восхищаемся божественным принципом верховной власти. Мы хотим познать ее; хотим испытать, какой дух правит человеком, по праву поставленным превыше всех; хотим увидеть мир его глазами, – чтобы, как герой и властелин, решать проблемы, осаждающие нас со всех сторон и дающие нам возможности для роста. Мы, насколько это возможно, хотим понять природу Блага, которое превыше всех непосредственных благ, – Блага, способного даровать нам захватывающую жизнь, в которой еще больше изобилия, чем в саду вечных наслаждений. Точно так же мы хотим понять Злодея, стоящего за всеми злодеяниями, – суть духа, желающего порождать страдание, присутствующее в мире, лишь для того, чтобы оно продолжало существовать. Мы хотим понять Добро, чтобы стать добрыми, и понять Зло, чтобы уберечь себя от превращения в злодеев. Так мы можем спасти и искупить мир – и в малом, и в великом. Так мы можем сдержать ад, порождаемый злом, и не только ради себя, но и ради всех, кого мы любим и о ком заботимся, во имя стабильности и дальнейшей жизни обществ, в которых мы живем, и из любви к самому миру.
Хорошо ли, плохо ли, но история – это сущность. А история, на которой, пусть и несколько шатко, основаны менталитет и общество Запада – насколько бы хрупкими эти основы ни стали сейчас – это Библия: компиляция драм, ставшая линзой, сквозь которую мы смотрим на мир и на которой утверждает себя западная культура. Библия повествует не только о Боге, подражание и поклонение которому, или, более того, воплощение которого считается высочайшей из всех представимых целей, – но также о мужчине и женщине, чьи характеры, как полагают, связаны с Богом по самой сути своей, и о том, как социум должен относиться к личному и к божественному. Она становится и откровением о жертве, делающей это стремление возможным, и драмой, позволяющей увидеть и постичь трансцендентную цель, которая удерживает все наилучшим образом. Библейская история как целое – это структура, раскрывающая факты объективной действительности в той мере, в какой это касается Запада; это описание ценностной иерархии, в рамках которой становится возможной даже наука, – если она в конечном итоге стремится к благу и добру. Библия – это свод историй, на котором утверждены самые плодотворные, самые свободные и самые стабильные и спокойные общества, когда-либо существовавшие в мире; попросту говоря, это фундамент Запада.
Ландшафт вымысла – это мир добра и зла: мир ценностей, где вершина постоянно отдаляется в землю обетованную, а вечная бездна страдания, неизмеримого и бесконечного, занимает низшее из всех возможных мест. Библейские истории указывают нам вечный путь – вверх по склону святой горы, к небесному граду – и в то же время предупреждают об апокалиптических опасностях, скрытых в аномальном, маргинальном, чудовищном, грешном, порочном, змееподобном и откровенно дьявольском. Бог в такой формулировке – это дух, ведущий вперед, а человек – тот, кто борется с этим духом: во-первых, в каждом своем решении, поскольку выбор – это вопрос приоритетов; во-вторых, в каждом взгляде, поскольку каждый взгляд – это принесение возможности в жертву во имя желанного исхода; и, наконец, в каждом действии, предпринимаемом по мере приближения к определенной цели и удаления от всех остальных. Иными словами, в любой момент, который мы осознаем, мы обречены вести борьбу с Богом.
В начале
Бог как творческий дух
безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою.
Быт 1:1–2
В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была
Как представлен Бог в начале великой книги Бытия? Как энергичный дух – творческий, подвижный, активный, – нечто, что действует и существует. Бог – это герой, и Его личность раскрывается по мере развития библейского повествования.
Книга Бытия начинается с конфронтации. Бог «носится», или быстро движется, над «водою». На что призваны указать слова о движении? Просто на то, что Бог к нему способен? Да, однако есть и другой, не столь очевидный момент. Когда мы говорим, что нами движет нечто? Когда мы глубоко поражены. Бог встречает нас, когда появляются и обретают облик новые возможности. Мы встречаем Бога, когда что-то поражает нас до глубины души и призывает к действиям. А о какой «воде» идет речь – особенно если это вода, еще не сотворенная Богом? В древнееврейских текстах она обозначена словом tehom и выражением tohu wa-bohu: это хаос, потенциал, то, что скрыто и пока еще не явлено, – словно вода, которая таит неведомое в своих безднах и без которой не появится жизнь. Бог – это дух, который смело противостоит хаосу, пустоте и глубине, добровольно придает облик тому, что еще не осуществилось, и торит свой путь по вечно изменчивому горизонту грядущего. Бог – это дух, рождающий противоположности (свет/тьма; земля/вода), а наравне с ними – возможности, которые возникают из разделившегося пространства:
И сказал Бог: да будет твердь посреди воды, и да отделяет она воду от воды.
И создал Бог твердь, и отделил воду, которая под твердью, от воды, которая над твердью. И стало так.
И назвал Бог твердь небом. И был вечер, и было утро: день второй.
И сказал Бог: да соберется вода, которая под небом, в одно место, и да явится суша. И стало так.
И назвал Бог сушу землею, а собрание вод назвал морями. И увидел Бог, что это хорошо.
Быт 1:6–10
И сказал Бог: да будут светила на тверди небесной для отделения дня от ночи, и для знамений, и времен, и дней, и годов;
И да будут они светильниками на тверди небесной, чтобы светить на землю. И стало так.
Быт 1:14–15
Как описать словами эту первую встречу с Богом? Что Он собой представляет? Чему Он противостоит? Представьте то мгновение утра, когда вы только пробудились ото сна. На что направлено ваше внимание? На предметы вокруг? На обыденную обстановку спальни? Нет – вы размышляете о том, какие проблемы поставит перед вами предстоящий день и какие возможности он вам дает. Возможно, вы тревожитесь, поскольку проблем слишком много. Возможно (надеюсь), вы в лучшем положении и оцениваете новые перспективы. Ваше сознание – ваше бытие – парит над потенциалом, который принесло вам новое утро. Это подобно творению мира, изображенному в первых библейских стихах, – творению, которое продолжается с каждым вашим взглядом, с каждым произнесенным словом. Благодаря сознанию мы «считываем данные» из области возможного бытия – из области становления. Оно внушает и надежду на благо, которое ждет впереди, и тревогу при мыслях об ужасной неопределенности жизни.
Есть и другой способ осмыслить нашу конфронтацию с обилием возможностей. Представьте любой объект – и вообразите, что вокруг него есть пространство, состоящее из того, чем он мог бы стать со временем и с учетом смены обстановки. В стандартных условиях можно предсказать наиболее вероятное будущее любого знакомого объекта, будь то бутылка, ручка или солнце, исходя из его текущего состояния. Впрочем, превратность судьбы или радикальная смена цели может снять подобные ограничения и проявить его нераскрытый потенциал. В баре, где затевается драка, бутылка может превратиться в смертоносную дубинку или, если разбить ее в гневе, – в копье с лезвиями бритвенной остроты. Ручка, введенная в трахею, когда человек задыхается, может стать животворящим механизмом. Солнце – предсказуемый податель света и тепла, определяющий наши дни и ночи, – может обернуться источником солнечных бурь, губительных для электросетевой инфраструктуры, от которой в высшей степени зависит наше хрупкое существование.
Так выглядит обширный спектр возможностей, в противостояние с которым вступает сознание, когда постигает мир и решает активно в нем проявиться. Поэтому наше движение вперед во времени – это не механическое шествие по миру стабильной действительности. Сознание взаимодействует с тем, что еще не осуществилось, но что может появиться на свет. Именно так дух Божий вступает в соприкосновение с пустотой и бесформенной бездной; так божественное борется с massa confusa – темным хаосом, потенциальной возможностью, матрицей, из которой является все великое множество форм.
Бог – это в равной степени и то, что (или кто) создает не только порядок, но благой порядок, о чем не раз говорится в первой книге Библии. В первый день Он отделяет свет от тьмы (Быт 1:3–4); во второй создает небесный купол, разделяя нижние воды, земные – и верхние, источник дождя (Быт 1:6–8). На третий день terra firma, на которой живем мы, собирается воедино и отделяется от будущих океанов, а на земле начинают произрастать растения (Быт 1:9–13). На четвертый день…
…создал Бог два светила великие: светило большее, для управления днем, и светило меньшее, для управления ночью, и звезды;
и поставил их Бог на тверди небесной, чтобы светить на землю,
и управлять днем и ночью, и отделять свет от тьмы. И увидел Бог, что это хорошо.
Быт 1:16–18
На пятый день появляются рыбы и птицы (Быт 1:20–23). Все это творение, уже изначально хорошее, стремится к высшему, развиваясь дальше, как указано в шестой и последний день, когда Бог призывает мир к жизни. Возникают животные (Быт 1:24–25) и, наконец, мужчина и женщина.
И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему [и] по подобию Нашему, и да владычествуют они над рыбами морскими, и над птицами небесными, [и над зверями,] и над скотом, и над всею землею, и над всеми гадами, пресмыкающимися по земле.
И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их.
И благословил их Бог, и сказал им Бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею, и владычествуйте над рыбами морскими [и над зверями,] и над птицами небесными, [и над всяким скотом, и над всею землею,] и над всяким животным, пресмыкающимся по земле.
Быт 1:26–28
Создается впечатление, что Бог, завершая Сотворение мира, превзошел сам себя и все свои предыдущие творения. Вердикт Его звучит так: «И увидел Бог все, что Он создал, и вот, хорошо весьма» (Быт 1:31). Какие выводы мы можем из этого сделать? Во-первых, Бог не только противостоит хаосу и возможности и придает им облик – но делает это с благожелательным намерением и стремится к благому исходу. Бог представлен как процесс или дух, желающий процветания всему миру; одним словом, это дух, ведомый любовью. Во-вторых, последовательность сотворения подразумевает не только то, что жизнь должна проявиться и будет проявляться все более изобильно, но и то, что это будет происходить по непрестанно восходящей спирали – от «хорошо» к «хорошо весьма» – что может послужить определением самих небес. Это лестница Иакова, процесс, благодаря которому всему неизменно придается должный образ – и в то же время все постепенно становится лучше, по мере того как обнаруживаются все новые пути, ведущие к высшей истине, красоте и добру.
Кульминация Сотворения мира – создание мужчины и женщины. Именно оно считается «хорошим весьма». Поэтому два первых человеческих существа – а также мужчины и женщины в целом – это воплощения самого Бога; при этом Он выступает как творящий дух, призывающий порядок в бытие из хаоса и обилия возможностей, а мужчина и женщина – как Его микрокосм. Они, в сущности, подобны Ему или даже идентичны, и на них лежит ответственность за вечное повторение творческого процесса. Непросто представить род человеческий в еще более оптимистическом свете, и невозможно переоценить то, насколько важным оказывается настойчивое требование Бога. В описании творчества – в изображении действия Слова, ориентированного на добро, – установлены основные принципы, к соблюдению которых без промедления призываются и мужчина, и женщина. Ценность, приписанная нам библейским повествованием, ставит нас на вершину творения; в хорошем мироздании она еще выше – хороша весьма – и она заменяет собой все земные оценки (если принять как данность, что в нас отражен божественный образ). Необходимо понять: это вопрос определения. Столп, ставший мировой осью, утвержден на божественной ценности человечества, и она должна оставаться непоколебимой, нерушимой, неприкосновенной – иными словами, священной. Это не что иное, как выражение морального порядка, присущего самому мирозданию и отражающего природу Бога, мужчины и женщины, и это основа, на которой покоится идея естественного права и суверенной ответственности.
Верим ли мы этой истории? Верим ли мы в то, что она утверждает и подразумевает? Во-первых, поставим вопрос так: что значит верить? Определенно, мы, и как личности, и в коллективе, ведем себя так, как будто эта история истинна, – по крайней мере, когда соблюдаем правила и совершаем поступки, действительно направленные на наше высшее благо и на благо всех остальных. К любимым людям (и даже к ненавистным) мы относимся как к бесконечно ценным локусам творческого сознания, способным находить свой путь и создавать мир в зависимости от того, что им открылось. Именно факт этой высочайшей идентичности и высшего бытия неизменно препятствует любой организации, любому обществу, любому государству, которые в своем безумном стремлении к власти осмеливаются угрожать суверенности индивида. И мудрым, и невеждам следовало бы благодарить за это Господа.
Мы чувствуем себя глубоко оскорбленными, когда нам не воздают обращения, подобающего детям Божьим, – иными словами, если нам не показывают, что мы по-настоящему ценны. И точно так же, если мы вдруг осознаем, что считаем других ниже нас; если мы мысленно обесцениваем их; если принижаем их и не видим, что они наделены сознанием и высшим, божественным достоинством, а от их опыта и впечатлений неким таинственным образом зависит сама реальность, – то и подобные мысли, и чувства, рожденные ими, нам неприятны. Даже если мы, жители современного мира – все более атеистического, материалистического, признающего лишь факты, – рассказываем себе другую историю, которая противоречит этой вере и пронизана сомнением в ее истинности, мы все-таки по-прежнему верим в нее, в той мере, в какой показываем, что мы оскорблены подобным отношением и что оно нарушает наше сокровенное право, причем вне зависимости от того, наносим ли обиду мы сами или ее наносят нам. Ни один мужчина, открыто заявляющий о неверии в свободную волю или даже в сознание, не осмеливается вести себя с женой так, как будто она не обладает свободной волей или сознанием, поскольку иначе на волю вырвутся все демоны ада. Но почему? Дело в том, что предположение о внутренней ценности отражает очень глубокую реальность – вполне «реальную» – и мы, отрицая его, подвергаем себя опасности. И если оно абсолютно необходимо, разве может оно оказаться неправдой? Если допущение, которое придает любым нашим взаимодействиям упорядоченную структуру – это принятие или драматизация исключительной ценности каждого человека (и в том числе нас самих), тогда можем ли мы не «верить», что эта ценность реальна? Можно спросить и более серьезно: «В какой момент мы должны признать, что “необходимый вымысел” истинен настолько, насколько необходим? Разве то, от чего в высшей степени зависит наше выживание, не составляет саму суть “истины”?» Любая другая форма истины противоречит жизни и не служит ей, а если так, то назвать ее истиной, в конечном счете, можно лишь в силу неэффективных стандартов – и, следовательно, она не «истинна» по существу.
История книги Бытия едва началась, и мы только успели познакомиться с Богом. Тем не менее уже в этих первых строках, неисчерпаемо глубоких, перед нами предстала сущностная природа космического порядка: мы узнали о существовании процесса, преображающего хаос и обилие возможностей в обитаемый упорядоченный мир, благой и устремленный к тому, чтобы стать еще лучше; мы увидели, как роль творца провозглашается фундаментальной и высшей по отношению к самому творению; нам настоятельно повторяют, что от творческого процесса зависит сама реальность; что люди участвуют в нем; что им следует это делать и что право на это участие наделяет каждого человека божественной ценностью и налагает на него великую ответственность. С самого начала творения о мужчине, а также – о чудо! – и о женщине говорится как о образе Божьем. Какая бы суть ни была характерной для каждого из нас, и каким бы ни был сам дух, делающий мужчину и женщину человечными и ценными, он в прямом родстве с силой, преображающей пустоту в Небесный Сад. Все самые целесообразные и желанные места и состояния, от микрокосма счастливого брака до единой нации, и неявно, и открыто утверждаются на предпосылках, очень похожих на только что озвученные. И более того, отсутствие этого убеждения, или, лучше сказать, этой веры, слишком часто – в подтверждение главной идеи – превращает и отношения, в которые вступают люди, и сообщества, созданные ими, в истинный ад на земле.
Верим ли мы? Если мы колеблемся – и если наша вера слаба – то катастрофа не за горами.
Дух человека на вершине
Мужчина и женщина слышат, что в новом творении Бога им предначертано «обладать» землей – что интересно, после того, как они ее «наполнят». Эта идея стала предметом широкой критики, не в последнюю очередь из-за ее развития в следующем стихе, наделившем первых людей правом властвовать над рыбами, птицами и «над всяким животным». Те, кто уверяет, что высшего места достойно нечто иное, возвышают свой голос против духа, запечатленного в этих словах, и склонны считать, что превозносить, прославлять и почитать нужно вовсе не мужчину и не женщину в их отношениях с Богом. Обратим внимание на то, как высказался по этому поводу профессор истории Линн Уайт, и процитируем его знаменитое эссе «Исторические корни нашего экологического кризиса» (1967):
Христианство, особенно в его западной форме, – самая антропоцентрическая религия, которую видел мир. Уже во втором столетии и Тертуллиан, и святой Ириней Лионский настаивали, что, когда Бог создавал Адама, он уже предвосхищал образ воплощенного Христа, Второго Адама. Человек разделяет, в большой мере, превосходство Бога над Природой. Христианство, на абсолютном контрасте древнему язычеству и религиям Азии (кроме, возможно, зороастризма), не только установило двойственность человека и природы, но также и настояло, что это – воля Божия и что природа должна эксплуатироваться человеком до его собственного конца… В старину каждое дерево, каждый поток, каждый холм имели собственного духа места, доброго духа-опекуна. Эти духи были не похожи на Человека – кентавры, фавны, сирены (русалки) демонстрируют их двойственный облик [человек и животное]. Перед тем как срубить дерево, выкопать шахту в горе или поставить запруду на ручье, важно было умиротворить дух, «отвечающий» за данный объект, и поддерживать его в этом умиротворенном состоянии. Разрушая языческий анимизм, христианство позволяло эксплуатировать природу в состоянии безразличия к «чувствам» природных объектов.
В чем нас стремится уверить Уайт? В том, что возвышать «всего лишь» человека аморально; в том, что на первое место нужно поставить не мужчину и женщину, не общество и не благополучие людей, а неопределенный термин природа или, хуже того, окружающая среда. Такие возражения, теоретически сделанные от имени природы, на первый взгляд красивы, и в них слышны даже отзвуки альтруизма и смирения (с чего бы человеку, этой эволюционной случайности, бесцеремонно занимать авансцену?) – но на самом деле они несут в себе совершенно противоположный смысл. Если возвысить природу над человеком настолько, что трансцендентный дух появится у любого ручейка, тогда и мужчина, и женщина, и ребенок в силу необходимости окажутся ниже нее. В идеальном представлении это, видимо, должно вести к тому, что люди по достоинству оценят чудеса природы. Однако на деле исход слишком часто оказывается другим, и уже самим людям уделяется не больше внимания, чем сорнякам или крысам. Эта перестановка ценностей дает возможность не для владычества над землей, а скорее для эксплуатации тех, кого ставят на один уровень с низшими формами жизни, – причем эксплуататорами становятся люди именно такого сорта, которые вечно выходят на первый план, чтобы обратить подобное преимущество во зло.
Подобные моральные отповеди слышны и от тех, кого раздражает указание наполнять землю. («Плодитесь и размножайтесь», Быт 1:28.) Впрочем, оно звучит в очень особенном контексте: эти слова вдохновлены духом, уже призвавшим в бытие упорядоченный мир, который хорош, и хорош весьма, и этот мир становится все лучше, причем не в последнюю очередь при помощи людей. Это означает, что все наши инициативы, направленные на сотворение, и в том числе создание семьи, должны носить восполняющий характер, как ясно говорится в упомянутом стихе и подразумевается в предшествующих, – здесь наиболее правдиво отражен дух Создателя. Владычество людей над землей должно быть неистощительным, пусть даже смысл этого слова слегка «подпорчен» его ассоциацией с идеологическим насилием; хорошее должно стать еще лучше. Нашу планету нельзя эгоистично превращать в бесплодную пустыню, поскольку в свете этой стратегии указание «плодиться и размножаться» покажется бессмысленным практически моментально, если мерить прогресс поколениями. Поэтому Адам, первый человек, и призван «возделывать и хранить» вечный сад (Быт 2:15), названный Эдемом («обильно орошаемое место») и раем, или парадизом («сад, огражденный стеной»). Эта оптимизированная окружающая среда – тонкое равновесие, установленное между материальным миром и общественным устройством, которое лучше всего позволяет каждому человеку – и более того, каждой паре и впоследствии семье – отделить себе часть творения, а затем трудиться и жертвовать, чтобы сделать ее частью упорядоченного мира, который хорош, и хорош весьма.
С этим плодотворным и дальновидным отношением согласуются и последующие библейские предписания оставлять землю в покое (Исх 23:11) и заботиться о рабочем скоте: «Праведный печется и о жизни скота своего, сердце же нечестивых жестоко» (Притч 12:10). «Не заграждай рта волу, когда он молотит» (Втор 25:4). «А день седьмой – суббота Господу, Богу твоему: не делай в оный никакого дела ни ты, ни сын твой, ни дочь твоя, ни раб твой, ни рабыня твоя, ни [вол твой, ни осел твой, ни всякий] скот твой» (Исх 20:10). Последний фрагмент особенно впечатляет: в нем говорится, что отдых нужно давать даже тем, над кем легко властвовать, превышая свои полномочия. Эти принципы заботы отражают еще более глубокую идею, пронизывающую весь свод библейских текстов, – идею, которая гласит, что именно благодаря наивысшим нравственным усилиям реки живой воды становятся столь полноводными, что могут превратить даже пустыню в цветущий сад.
Кроме того, слово «владычествовать» не означает «всецело поглощать», и анафема всем тем, кто уверяет в ином. Божественное неизменно противится деспоту (Исх 7–14) и – устами пророка – предупреждает о том, что даже правление «благосклонных» царей таит в себе угрозу (1 Цар 8:10–18). Более того, Бог представлен (определен) как дух, карающий великих людей и даже архетипических предводителей народа, если те поддаются искушениям и прибегают к принуждению и насилию (Чис 20:12). Завершающий штрих, конечно же, добавляют примеры сперва Иова, а затем Христа, о которых мы подробно поговорим в предстоящей книге; и тот и другой отказываются от «силовых решений» даже в самых провокационных и отчаянных ситуациях. «Владычество» – это не «повелевающий контроль», а придание всему должной ценности, распределение всего по правильным местам, в иерархическом порядке, призванное установить приоритеты внимания и действия и сделать так, чтобы мир перестал пребывать в состоянии хаоса или простого обилия потенциальных возможностей. Факт этой ответственности особо подчеркивается во второй главе книги Бытия, в рассказе о второй части творения, где Бог сперва «образовал из земли всех животных полевых и всех птиц небесных, и привел [их] к человеку, чтобы видеть, как он назовет их» (Быт 2:19). Этот стих явно подразумевает, что сотворение, предпринятое Логосом, или Словом Божьим, каким-то образом оставалось незавершенным до тех пор, пока дальнейшее различие не провел человек, чье решение в таких вопросах, как ни странно, представляется окончательным: «…и чтобы, как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей. И нарек человек имена всем скотам и птицам небесным и всем зверям полевым» (Быт 2:19–20).
Адам властвует и нарекает имена. Это действия человеческого сознания – и, может быть, даже его суть. Причем если учесть зависимость бытия от этого сознания (поскольку без него бытие непредставимо и даже невозможно), тогда сознание – это суть того, что лежит в основе бытия. Это божественный Создатель, сотворивший все; это невыразимая действительность, от которой зависит вся проявленная реальность. Вероятно, это Слово, о котором книга Бытия – и намного позже апостол Иоанн – говорят как о бывшем «в начале» (Ин 1:1). Герой – дух Адама, созданный по образу духа, сотворившего мир, – это активный процесс властвования и наречения имен, это присвоение ценности, благодаря которому становятся возможными восприятие, смысл и даже само существование. Он извечно противостоит первозданному хаосу – водам и пустоте, над которыми движется дух Божий. Это обилие возможностей, пока еще бесформенное – Великая Мать, матрица, из которой является действительность; это первоматерия, из которой изначально «создано» все осязаемое и реальное. И все это создается героем – поэтому крайне важно то, что у людей, сотворенных Богом, есть одновременно несомненное и жизненно необходимое занятие, поистине важное даже в космической схеме.
Реальное и его репрезентация
Что может быть реальнее, чем факты? Но вот какие именно? Этот вопрос и становится камнем преткновения, из-за чего в основе любой цельной души и любого объединенного сообщества лежат архетипические истории. Благодаря им создается структура, посредством которой мы постигаем факты и сообщаем другим об иерархии ценностей, придающей какому-либо из них дополнительную важность. В великих историях отражены стремления, которые побуждают нас к действиям и обеспечивают каждому из нас безопасность, а в дальнейшем, когда их разделяют многие, составляют фундамент, на котором строится общество. Без этих стремлений невозможен даже акт восприятия, позволяющий нам хотя бы соприкоснуться с тем, что существует в действительности, – в полном смысле этого слова. У историй, в которых отображены наши цели и наш характер, есть главная, исходная реальность, в немалой степени потому, что наше осмысление реального – и даже «непосредственное» восприятие фактов – априори зависит от наличия этих отображений. Реальны ли факты в большей мере, чем инструмент, благодаря которому мы можем их установить? Мы видим мир сквозь призму истории, и никак иначе. Можно лишь уточнить эту формулировку: мы видим мир через структуру, которая, если изобразить ее в драме или выразить словами, представляет собой историю.
Наши научные достижения столь велики, что мы сумели понять – так ясно, как никогда прежде, – как устроен язык, положенный в основу истории, и почему это имеет значение для любого, кого влекут истории, особенно в их величайшей форме. В корпусе любого языка присутствует эмпирически выводимая смысловая кодировка, которую возможно отобразить как статистическую зависимость между буквами, словами, фразами, предложениями, абзацами и так далее, – и это позволяет восходить все выше по живому древу Логоса. Слово можно опознать, поскольку оно вписывается в математическую модель взаимоотношений между буквами, описывающую все постижимые слова. Именно благодаря ей становятся правдоподобными различные «псевдослова», скажем, калуша, хливкий и дудониться, и она же позволяет с первого взгляда отличить их от неправдоподобных «псевдослов», таких как кйлк, зкснг и квлелрлтл, или даже более радикального м4а3с2т1р. Правдоподобные «псевдослова» строятся в соответствии со звуковыми моделями языка, в котором создаются. Для них характерны сочетания согласных и гласных звуков, которые можно произнести на том или ином языке и которые известны говорящим, – в то время как в неправдоподобных «псевдословах», напротив, встречаются сочетания букв, незнакомые тем, кто говорит на этом языке, или непроизносимые на нем.
То же самое происходит на «высших» или «более фундаментальных» уровнях смысла. Точно так же, как есть исчислимая вероятность того, что определенная буква будет следовать за какой-либо другой (на самом деле есть даже иерархия такой вероятности; например, в английском языке она выражается в том, что буква e следует за любой согласной с большей вероятностью, чем буква a, но появление a после согласной более вероятно, чем появление q), существует высокая и измеримая вероятность того, что любая определенная фраза и, следовательно, идея встретятся или будут существовать в тесном соседстве с сетью других идей, близких по значению – так называемых символических ассоциаций, призванных не обозначить смысл рассматриваемой фразы, а придать ему дополнительные оттенки – коннотации. В хорошо сочиненной истории любая сеть таких ассоциаций окружена другими сетями, сравнительно похожими, и противопоставлена несходным.
Эта сеть, со временем все более широкая, составляет ландшафт смысла. На лингвистическом уровне он содержит идеи со сходным и эквивалентным значением – или же такие, вероятность появления которых в непосредственной близости друг от друга довольно высока. Например, слово дракон, скорее всего, встретится рядом с такими словами, как «огнедышащий», «мифический», «легендарный», «существо», «змея», «зверь», «фэнтези», «фольклор», «мифология», «хранитель сокровищ»; слово ведьма – рядом со словами «магия», «заклинание», «метла», «котел», «фамильяр», «черные одежды», «шляпа», «колдовство», «зелье» и «шабаш»; слово отец – со словами «любовь», «семья», «поддержка», «руководство», «пример для подражания», «наставник», «кормилец», «защитник», «наследие», «мудрость» и «волшебство»; слово злодей – со словами «зло», «антагонист», «нечестивый», «гнусный», «злобный», «презренный», «порочный», «злонамеренный», «беспринципный» и «дьявольский». За пределами лингвистического уровня этот ландшафт существует в мире образов и поступков. Легко вспомнить уместные примеры из популярной культуры: во второй книге о Гарри Поттере это василиск – дракон, чей взгляд убивает или по крайней мере превращает в камень (вспомним кролика, цепенеющего под волчьим взглядом), и от яда которого исцеляют – таинственно – слезы феникса; это Джеппетто в «Пиноккио» – отец, всем сердцем желающий, чтобы его сын, деревянная марионетка, мог освободиться от предначертанной судьбы и оборвать нити, определяющие его участь (влечение к обману; искушение невротической жертвенностью; недостойный бунт из преступной жажды наслаждений); это Джокер в «Темном рыцаре» – злодей столь вероломный, что даже этос подлецов и негодяев не в силах передать всю глубину его падения.
Кстати, у образов подобная связь сильнее и глубже, чем у слов, поскольку образ способен одновременно выразить огромное множество идей, а язык в этом плане более ограничен; наверное, особенно это заметно в кино. Возможность для ассоциаций возникает благодаря тому, что в мире нашего внимания и действия существуют образцы характера, проявление которых по отношению друг к другу мы можем распознавать на регулярной основе. Будь это не так, мы бы просто не смогли ни поддерживать тесное общение, ни даже сохранять собственную цельность, поскольку воцарившаяся непредсказуемость оказалась бы эмоционально нестерпимой, и, несомненно, мы никогда бы не смогли объединиться в стремлении к совместной цели.
Именно эта модель ассоциаций лучше всего позволяет понять идею символа. Символизация – это не просто замена, сокрытие или ложное замещение, близкие к «вытеснению», о котором говорил Зигмунд Фрейд. Это процесс, благодаря которому в сознании при виде слова или картины одновременно возникает множество идей и образов – и четко представляются уместность, значимость, последствия или смысл того, с чем ассоциируется символ. Тот же эффект способна оказать модель внимания и действия в реальном мире: незнакомец может напомнить нам старого друга или врага, сестру или брата – или даже нечто более фундаментальное и архетипическое, вызвав в памяти образ героя или злодея. Так на нас действуют, скажем, изумление и восторг, охватывающие душу в присутствии харизматичного человека, – или же, напротив, чувство неловкости, внутренний дискомфорт, смятение и отвращение. Фактически, те, кто оказывает на нас подобное влияние, своими действиями претворяют в жизнь духовный образец, отчего мы невольно замечаем больше, чем нужно для простого и непосредственного восприятия, – и вовлекаемся, поскольку чувствуем, что перед нами, возможно, происходит нечто серьезное и что нам необходимо в этом разобраться.
И хотя символическое значение, как правило, считалось в большей или меньшей степени, или даже неограниченно и неизменно открытым для интерпретаций – эту идею довели до крайности корифеи постмодернизма, – однако представление о том, что в совместной встречаемости слов, образов и поступков можно выявить определенную статистическую закономерность, вряд ли можно считать радикальным. Отражение этой закономерности в культуре кажется совершенно очевидным. Если бы у нас появился шанс собрать все тексты, созданные тем или иным обществом, и отобразить взаимосвязь выраженных в них слов и концепций, тогда создание математической модели смысла – по крайней мере на лингвистическом уровне – по всей вероятности, оказалось бы возможным, хотя бы в той мере, в какой эта модель стала бы одновременно логически связной и постижимой. Более того, сейчас у нас есть неоспоримые доказательства существования именно для такой репрезентации – «Большие языковые модели». Эти платформы искусственного интеллекта оперируют колоссальным множеством параметров (некоторые наблюдатели оценили это число в 1,76 трлн для GPT-4), при помощи которых точно определяют взаимосвязь слов и идей во множестве текстов, ставших «учебным материалом». Впрочем, в силу самых разнообразных причин никто до сих пор не может с уверенностью сказать, позволит ли даже столь обширная текстовая библиотека обучить статистическую модель с неискаженной репрезентацией лингвистической карты смысла – и это большая проблема как в практическом, так и в теоретическом плане. Одни искажения возникают из-за манипуляций разработчиков; другие – оттого, что при отборе материалов предпочтение отдается современным произведениям, поскольку электронный текст доступнее всего. Впрочем, никакие подобные возражения не могут подорвать главную идею: смысл можно отобразить, и карты не обязательно будут воображаемыми, субъективными или произвольными.
Повторим: этот ландшафт лингвистического значения, выявляемый математически, составлен не только из взаимосвязи слов и в дальнейшем словосочетаний и предложений, но также из отношений абзацев и глав, в которых они запечатлены, – и так до самого конца восходящей иерархии концептуальных представлений. Это, в частности, позволяет предположить, – а может быть, даже неминуемо и неизбежно означает, – что у любой сети постижимых смыслов есть свой имплицитный центр. Например, у слов «живая природа», «домашний питомец», «рыба», «млекопитающее», «позвоночное», «птица», «рептилия», «насекомое» и «амфибия» таким центром станет слово животное. В каком-то смысле этот центр, объединивший множество идей, связанных на основе ассоциации, сродни душе этого множества (или даже его богу?). Это не мертвая статистическая зависимость между буквами и словами в корпусе печатного текста. Это взаимосвязь в умах – в коллективном метапространстве человеческого воображения, где эти родственные идеи представляют собой живую силу или даже сущность. Оживотворяющие, организующие, побуждающие к действию, они похожи не на простые математические зависимости, а на героев, стремящихся к цели и наделенных характером. Модель таких идей можно репрезентировать как животворящий дух – не статичный и не мертвый, а действующий и подвижный; такая оценка будет уместной и эффективной.
Вспомним, как настоятельно Христос повторяет, что Слово Божие можно уподобить зерну. В притче о горчичном зерне (Мф 13:31–32; Мк 4:30–32; Лк 13:18–19) говорится, что Царствие Небесное содержится внутри и появляется из чего-то малого, но исполненного жизни. В притче о сеятеле (Лк 8:5–15; Мф 13:3–23; Мк 4:3–20) те, кто слушает, и те, у кого это не получается, сравниваются с землей. Одни семена падают при дороге (те, кто слушает, но не понимает); другие – на каменистую землю (те, кто принимает слово с радостью, но отпадают); иные – в терние (те, кто пребывает под гнетом забот, богатств и житейских удовольствий); а некоторые – на добрую землю (те, кто слышит, хранит и приносит плод). Этот мотив развит в притче о пшенице и плевелах (Мф 13:24–30; Мф 13:36–43), где говорится о том, что в душе человеческой могут прорастать разные семена, поэтому многие («плевелы») поддаются искушению и вступают на путь вечного врага, в то время как другие («сыны Царствия» [Мф 13:38]) отдают себя во власть духа, зовущего принести жертву высшему, – того самого духа, которым отличается искупительный завет с Богом.
Именно поэтому Христос так упорно призывает беречься лживой, заразной, даже смертельной «закваски фарисейской» (Лк 12:1; Мф 16:6). В повествовании о Страстях Христовых фарисеям отводится роль религиозных лицемеров, ловко манипулирующих традицией и заботящихся лишь о собственном благе (Мк 7:6–9), – а также притязающих на то, что они, подобно Адаму и Еве, наделены правом устанавливать нравственный порядок, нужный им лишь для того, чтобы вероломно возвыситься в обществе (о чем Христос отзывается крайне неодобрительно в Мф 23). Этот грех сродни нарушению третьей заповеди: «Не произноси имени Господа, Бога твоего, напрасно, ибо Господь не оставит без наказания того, кто произносит имя Его напрасно» (Исх 20:7). Вопреки распространенному мнению, она направлена не на борьбу с беспечным грехом нечестивой брани или богохульства, а против гораздо более серьезной ошибки – притязания на верность божественному порядку и на его понимание лишь ради ублажения собственной корысти. Трудно представить более вопиющее и пагубное стремление, которое не приносит религии ничего, кроме дурной славы и обвинений в лицемерии. Поистине, из злого семени произрастают горькие плоды.
Немецкий философ Георг Вильгельм Фридрих Гегель выдвинул идею, тоже основанную на ассоциативном значении, в рассуждении о Zeitgeist – этим словом и сейчас обозначают «дух времени». Именно Zeitgeist придает старым фотографиям облик эпохи, в которой они созданы, – стиль или характерные черты, свойственные каждому в то время и в том месте, когда люди восхищаются друг другом и подражают друг другу. Та же идея животворящего духа (пусть даже в патологической или «фарисейской» форме) присутствует в произведениях Александра Солженицына, величайшего интерпретатора трагедий советской эпохи. Он ясно показал, что злодейства, совершенные коммунистической властью, возникли не из-за отклонения от духа марксизма – гипотетически чистого и нравственного, – но были прямым следствием яда, присущего жуткой доктрине, пронизанной обвинениями и каиновой завистью. Воистину: «Каждый по способностям каждому по потребностям!» Вокруг этой центральной идеи – точки опоры, штандарта, столпа – развертывается сеть идей, образов и поступков. Сеть, состоящая из живых разумов, выходит за пределы простой «системы идей» – она становится характером, который охватывает всю культуру в целом, принимая форму Zeitgeist, и слишком часто проявляется в железной хватке идеологии, низводящей любого отдельного человека до безвольной марионетки или рупора. Лучше всего считать такие сети живыми – одновременно сверхличностными и личностными; абстрактными, ибо отчасти они представляют собой взаимосвязь идей, однако в то же время и конкретными, поскольку они влекут легкомысленных и злобных гордецов, с радостью готовых откликнуться на приглашение, – а в дальнейшем распространяют свою власть на все аспекты их бытия.
Именно на эту одержимость живой идеей пытался указать в своих работах швейцарский психолог Карл Густав Юнг. Он связывал ее с идеей Бога, которую – гипотетически – подвергли жесточайшей критике мыслители эпохи Просвещения. Именно такую связь он имел в виду, говоря о «комплексе» – представлении, истоки которого восходили к методу свободных ассоциаций, открытому и популяризованному Зигмундом Фрейдом. Именно поэтому на арке над входом в свой каменный дом-замок, возведенный в швейцарском Кюснахте и ставший ему убежищем в последние годы, Юнг вырезал слова: Vocatus atqua non vocatus deus aderit («Зовешь ты или не зовешь Бога, он все равно придет»). Если центр сети идей, которым иногда становится символ, репрезентирован, а в особенности – обозначен определенным словом или понятием («назван»), тогда это значит, что он осознан или осмыслен – или даже сделан реальным (?). Если же это не так, или если этого еще не произошло, то он по-прежнему может оставаться имплицитным – зашифрованным в отношениях идей, или образов, или поступков, – но ему еще не дано имени, и еще никто не утвердил над ним власть. Это, за неимением лучшего слова, бессознательное.
Равно так же, если подобный центр некогда существовал и был распознан, но в дальнейшем его игнорировали, легкомысленно забыли или откровенно отвергли, тогда он оставлен – или мертв. Это состояние покинутости, или пребывания в бессознательном, отражено, умозрительно постигнуто, охарактеризовано или описано в архетипическом повествовательном тропе: героя проглатывает чудовище, и он, «ни жив ни мертв», сидит в его брюхе, как пророк Иона, как Джеппетто из «Пиноккио», как умерший бог Осирис в подземном царстве или как Бог иудеохристианского мира, провозглашением смерти которого прославился Ницше: «Бог умер! Бог не воскреснет! И мы его убили!». Кстати, то, что истинно для слов, истинно и для образов, порожденных фантазией, и для драм, руководящих нами и содержащих дальнейшую «карту смыслов», в которой представлены поведенческие модели, ритуалы и обычаи наших культур. Независимо от того, признаем ли мы существование их животворящего центра, он есть, и он играет каузальную роль в определении моделей внимания и действия как отдельно взятой личности, так и коллектива. Бесспорно, это уже немало – но, тем не менее, это еще не все. Эта поведенческая и культурная основа, по-прежнему по большей части имплицитная (поскольку речь идет о действии, а не о его репрезентации в слове или образе), отражает устройство упорядоченного и умопостигаемого мира, зашифрованного на нашей карте: так смерть, вызванная падением с моста в бурную реку, отражает взаимосвязь знания и реальности; так в человеческой душе отражается космическая бездна. И даже когда Бог умер, Он поддерживает свое существование не только в глубинах, но и в структурированном порядке самого бытия и становления.
Таким образом, обоснованность того или иного мировоззрения может быть любой, но только не произвольной. Напротив, она в силу необходимости зависит от того, насколько точно в ней отражается естественный, социальный и психологический мир. Кодирование смысла, репрезентация ценности, имплицитная иерархия в назначении приоритетов для внимания и действия – все это, если повториться, очень похоже на весовую обработку входных данных, характерную для наших Больших языковых моделей. Создав этих искусственно разумных духов, мы облекли во внешнюю форму и упорядочили наше бессознательное – даже наше коллективное бессознательное – и теперь нам предстоит столкнуться с обилием возможностей и опасностей, к которому привело это достижение, и извлечь свою выгоду. Также это наводит на другую мысль, способную совершить переворот в сознании, и мы о ней уже упоминали: коллективное бессознательное — это взаимосвязь идей, взаимосвязь образов, взаимосвязь поступков (рассматриваемая статистически) во всей культуре в целом, и в этом случае личное бессознательное становится реализацией – «в низком разрешении» – таких идей, образов и поступков в каждом отдельном человеке. Эта связь между личным и коллективным бессознательным помогает объяснить, почему мы испытываем откровение, когда, например, читаем особенно проникновенную книгу: оно приходит, поскольку наша неосознанная, имплицитная модель смысла становится все шире – как следствие того, что мы перенимаем принцип, или дух, свойственный глубочайшим уровням культуры. В своем крайнем проявлении он становится отражением образа Бога, которое не только считается характерным свойством мужской и женской души во всех книгах библейского свода, но и составляет суть завета, заключенного между избранным народом и божественным.
Именно эта встреча с глубиной – с нашим сокровенным культурным кодом – рождает в читателе чувство «я уже это знал, но не мог выразить словами». Тождественность личного и культурного – вот что наиболее точно определяет человека, приобщенного к социуму или культуре, и в то же время дает возможность для взаимного понимания и построения гармоничного, плодотворного, богатого и щедрого общества. Это микрокосм, издавна считавшийся главной характеристикой человеческой души и отражением более обширного космического порядка на его глубочайших уровнях, а также согласованности между реальностью и душой, постижение которых вдохновляло на проведение научных изысканий и делало их возможными. Это совместное обращение к модели понимания и действия; это одновременная одержимость духом коллектива. Не подражая друг другу, мы не смогли бы жить вместе. Но в подражании «друг другу» мы подражаем как нашему прошлому, так и нашей традиции – или, если выразиться точнее, духу этой традиции и, с Божьей помощью, ее живому духу, а не мертвой окаменелой схеме.
Это бессознательное подражание, личное и коллективное, представляет собой модель поведения, основу которой Фрейд видел только в сфере сексуальных проявлений (этого взгляда стойко придерживались ограниченные эволюционные биологи и психологи), а Ницше – в воле к власти (модель, которую вывели за пределы его самых безумных мечтаний мыслители постмодерна – неомарксисты или метамарксисты, непрестанно твердившие, что люди общаются только затем, чтобы взаимно эксплуатировать друг друга). Два этих низших божества – наслаждение и власть – вполне могли бы восприниматься как духи, неминуемо овладевающие культурой, когда возникают сомнения в высшем монотеистическом единстве. И удовольствие, и власть – это своего рода центры, причем необходимые, но они становятся патологическими, когда возведены на вершину вместо того, чтобы служить вышестоящему господину как верные подданные, – смиренно, кротко, преклонив колени. Большая часть образов в Откровении Иоанна Богослова – это исследование неизменного символа конца времен: падения в гедонизм и насилие. Мир не выживет под властью секса или денег. Если возвести их на высший пьедестал, они опутывают мир липкой паутиной, и он вырождается, превращаясь в сплетение, в смешение, в слияние тирании и хаоса. Миром, в котором порядок власти выстроен верно, правит иная модель: противостояние с хаосом, стремление вверх, истинная и добровольная жертва – именно в той форме, которая наиболее подробно и в полном объеме зашифрована в своде библейских книг. Мы взываем к этому сокровенному духу в надежде на то, что он охватит нас, когда мы будем добровольно и неустанно стремиться прочь от тоталитарного ада, от мучительной бессмысленности нигилизма, от самопожирающего возвышения прихотей нашего ограниченного «я» – к порядку, который хорош, и хорош весьма.
Если мы увидим, как этот дух отражен в глубочайших культурных традициях, то сумеем яснее воспринять вечную ценность архетипических персонажей нарративного мира: Дракона Хаоса, Великой Матери, Великого Отца и Божественного Сына. Умение понимать и узнавать их, где бы они ни проявились, позволит нам понять и то, что даже в случае, если их постигнет забвение, они неизбежно привлекут нас и возродятся снова. Дракон Хаоса – это обилие возможностей, не распределенных по категориям или даже таких, с которыми мы еще не столкнулись; это нечто, всегда существующее за гранью опыта; это величайшая из возможных угроз и безграничная область того, что еще может осуществиться. Этот дракон – tohu wa-bohu, над которым вечно и творчески парит дух Божий; это водный хаос, неведомым образом возникший еще до появления творческого порядка. Великая Мать, напротив – это изначальное проявление хаотического мира возможностей, ограниченное пределами того, что можно пережить в непосредственном опыте. Это сама природа – первейший, самый базовый способ, позволяющий потенциалу раскрыться. И в то же время Великая Мать – это опыт, обретаемый каждым из нас в отношениях с собственной матерью; опыт всеобъемлющей заботы и любви, которые – в самом прямом смысле слова – необходимы нам как воздух, поскольку без них мы просто не можем жить, а их отсутствие становится самой большой преградой для независимой жизни. Великий Отец, в свою очередь – это априорная ценностная структура, выводимая из действий духа, порождающих ее, и состоящая из последствий его творческой деятельности, направленной на возрождение. Кроме того, он – вечный тиран, который появляется, когда эта структура устаревает, коснеет или поражается умышленной слепотой. Наконец, архетипический индивид – это Герой: активный процесс властвования и нарекания имен, обновляющий, дающий миру жизнь и определенный Богом как главный атрибут Адама. Это присвоение ценности, благодаря которому становится возможным само восприятие. Оно придает миру смысл, делается частью всего, что хорошо, и составляет образ духа, рождающего реальность. Против Героя извечно выступает Враг, узурпатор, дух Каина и Люцифера, горделиво и самонадеянно противостоящий имплицитному космическому порядку и его создателю.
В силу всего, что сказано выше, мы приходим к выводу, что вечный Герой (суть или дух Адама) представляет собой активный процесс столкновения, властвования, наречения имен и выстраивания отношений, описанный в великой книге Бытия во вступлении к драме человечества. Впрочем, личных усилий мужчины-Адама, несмотря на их центральное место и божественную природу, недостаточно, как подразумевает уже следующая фраза после его действий по наречению имен: «…но для человека не нашлось помощника, подобного ему» (Быт 2:20). Природу этого отсутствия помощника особенно хорошо выразил англичанин Даниэль Дефо, прежде всего известный как автор «Робинзона Крузо», хотя из-под его пера вышло множество философских произведений. Дефо считал, что Адаму (как, очевидно, полагал и сам Бог) был необходим:
…равный, спутник, единомышленник, с которым можно было бы делиться наблюдениями и радостями, иметь общие цели, предпринимать смелые инициативы. Теперь уже реальный опыт ясно показал, что ни одно животное, даже змей, не обладало ни разумом, ни умением воспринимать нравственные и интеллектуальные идеи, ни даром к отвлеченному мышлению и наречению имен, ни способностями к разумному содружеству или поклонению. Они могли служить человеку в исполнении его замыслов, но не были помощниками, подобными ему. С другой стороны, Бог стал началом его бытия и предметом его благоговения, но во всем, что касалось потребностей и средств, их невозможно было сравнивать. Тем самым становилось несомненным, что равного ему не находилось – и первый человек был одинок и все же нуждался в спутнике и друге.
Ева от Адама
Ева, как ни странно, берется от Адама. В каком-то смысле можно было ожидать обратного, если учесть неоспоримый факт того, что именно женщина рождает мужчину. Впрочем, эта инверсия позволяет в полной мере осознать идею творческого первенства Логоса, который действует через Отца, или структуру, верша в гармонии их общий труд. Также она указывает на то, что этот процесс находится в странной зависимости от сил, оказывающих свое воздействие вне Логоса и за пределами его познаний (по крайней мере в его человеческой форме). Итак, вполне уместно, что Ева произведена из Адама, когда он этого не осознает: «И навел Господь Бог на человека крепкий сон; и, когда он уснул, взял одно из ребр его, и закрыл то место плотию. И создал Господь Бог из ребра, взятого у человека, жену, и привел ее к человеку» (Быт 2:21–22).
Адам только что получил подтверждение своей роли: ему предначертано описывать и устанавливать границы мира; он – локус различающего сознания, от которого неким таинственным образом зависят бытие и становление. На связь с Логосом и указывает происхождение Евы от Адама. Даже ее изначальная женственность – это еще одно проявление Слова Божьего: она сотворена Им в женском образе, о чем не раз говорится в первой главе книги Бытия. Несомненно, справедливо заметить, что женщина зависит от общественного порядка, представленного в разных культурах как мужской, и даже, в определенном смысле, становится творением такого порядка. В том же, что она наделена сознанием, усматривается проявление Слова, создающего действительность и миропорядок. Именно на этом настаивают гендерные релятивисты эпохи постмодерна, говоря о «социальном конструировании» женственности и мужественности, – хотя, конечно, так они выплескивают с водой и ребенка, поскольку принимают факт частичного происхождения «женственного» от культурных явлений за полную независимость пола и гендерных ролей от их биологической и физической основы.
Это не значит, что роль Евы идентична роли Адама – наречению имен – или просто возводится к ней как вторичное явление. Ева, повторим еще раз, происходит от бессознательного Адама. Это ключ к пониманию ее роли. Она олицетворяет и выражает то, что еще неизвестно Адаму – и, если учесть его неведение, как намеренное, так и нет, у нее много дел. Ева, вечная женственность, привлекает внимание к тому, что еще не поставлено перед светом сознания – иными словами, не получило имя или не было подчинено общественному порядку. Это ее роль как «помощника» – на иврите это слово выглядит как, или ezer kenegdo.
Термин ezer не раз появляется в библейских книгах. Иногда он применяется по отношению к Богу и в таком случае призван указать на мощную поддержку, которую оказывает Создатель, причем, конечно же, не по приказу, а по собственной воле: «Душа наша уповает на Господа: Он – помощь [ezer] наша и защита наша» (Пс 32:20). Этот образ дополняют псалмы 113:17–19, 120:1–2 и 123:8 – в них на роль Бога, о котором говорится как об источнике силы и помощи, тоже указывает слово ezer. Кроме того, оно используется при описании военного союзника (Иез 12:14). Итак, ezer предполагает избавление, силу и стратегическое превосходство. Слово kenegdo, с его второстепенным значением «бороться с чем-то» или «помогать в борьбе против чего-то», уточняет словесный портрет, облекает его в более конкретную форму, – причем рядом со словом ezer оно появляется только в одном случае, когда речь заходит о Еве. Возможно, правильнее всего представить ее как благожелательного противника – партнера в игре – ведь в психологическом плане оптимальное развитие в отношениях дают не застой и не победа, а вызов. Соединение противоположностей, присущее динамике между мужским и женским, представляет собой взаимные испытания и проверки – соревнование в танцах или игру. Оптимальным для игрока в этом случае становится партнер с такими же или, возможно, даже слегка превосходящими навыками. Именно здесь и начинается настоящее приключение. Игра в зоне ближайшего развития – на границе между хаосом и порядком – приносит радость, свидетельствующую о непрестанном развитии при движении вверх.
Именно ради этого взаимного развития сотворена Ева – полноправный партнер. Стоит заметить, что она создана из ребра Адама, из его бока, а не из головы (в отличие, скажем, от Афины, рожденной из головы Зевса, – видимо, в знак потенциального превосходства), а также не из ноги, ступни или иной нижней части тела (в знак подчинения или более низкого положения). Ева соотносится с Адамом, как инь и ян в даосизме. Ее задача – обращать внимание партнера на все проблемы, которые могли укрыться от его зоркого ответственного ока. Сам же он призван властвовать и нарекать – развивать, расширять, вносить перемены сообразно истинным и даже новым нуждам времени, не перестраивая всю традицию слишком радикально, горделиво или самонадеянно. Роль Евы – соответствовать известным личностным различиям мужчин и женщин, очевидным в разных культурах и яснее выраженным в более эгалитарных обществах. Женщины более покладисты; их сильнее волнуют чужие проблемы; люди им интереснее, чем вещи, – и в то же время для них более опасны негативные эмоции, угрозы и боль; они более чувствительны ко всему, что может таить опасность, причинять вред и приводить к страданиям. К несчастью, именно из-за этой роли, неотделимой от заботы о младенцах и детях и от необходимости откликаться на самые ранние, едва заметные проявления их тревог, у женщин выше риск уступить соблазнам змея (или по крайней мере поддаться на них первыми).
Итак, история праотца и праматери человечества намечает главные роли мужчины и женщины в пределах миропорядка. Они призваны исполнять свои обязательства и как зависимые, сотворенные обитатели рая, и как независимые творцы. Однако это еще не конец: великая драма Адама и Евы в Эдемском саду раскрывает перед нами сущность фундаментальной ошибки, допустить которую могут и мужчины, и женщины. У всех импульсивных влечений есть свои преимущества – но все они сопровождаются искушениями. История, в полной мере отражающая характер мужчины и женщины в их отношении к природе и Богу, в силу необходимости должна повествовать как о правильной цели, так и о грехе. Адам повелевает, нарекает и правит. Ева по природе своей – и по замыслу Бога – склонна высказываться в защиту угнетенных, отверженных и бесправных, обращая внимание Адама на их проблемы. Она хорошо подходит на эту ключевую роль, поскольку более восприимчива и распознает проблемы слабых, еще не выраженные словами и не ставшие всеобщим достоянием. Благодаря этому ее роль одновременно обеспечивает устойчивость и позволяет исследовать мир. В чем-то Ева становится подобной самому Логосу. Она вносит стабильность там, где отдельный человек гармонично вписывается в общественный порядок и где, насколько это возможно, заботятся обо всем, что признается ценным, несмотря на свою хрупкость и уязвимость. Она выясняет, в какой мере упорядоченный мир нуждается в расширении во время перемен, – когда, например, рождается дитя; когда возникает проблема в отношениях или в семье; или когда кто-то, некогда сильный и способный, заболевает и нуждается в заботе, временной или постоянной.
Знание о неотъемлемой восприимчивости Евы – иными словами, о ее таланте «бить тревогу», – это, помимо прочего, ключ к пониманию ее главного греховного соблазна, который принимает облик горделивой мысли: «Я могу заключить даже змея – неизменно ядовитую фальшь – в свои распростертые объятия; я могу принять в себя плод, предложенный змеем, власть над добром и злом, и, сделав так, стать самим Богом. Так я прославлю себя, так эта высшая добродетель окажется в центре мира». Это равноценно настойчивым требованиям признать способность к эмпатии, толерантности и инклюзивности, столь свойственную женщинам, основой морального порядка как такового (иными словами, отождествить добро и благо лишь с тем, чем является мать для младенца) и одновременно провозгласить, что такое сострадание, и исключительно оно, может стать настоящим критерием нравственного превосходства женщин. Это выход за допустимые пределы, это неверная оценка своих сил, это форма обманчивой и дерзкой надменности, и это проявление духа, который вечно стремится узурпировать власть и для которого как нельзя кстати подходит образ змея-искусителя.
Адам не лучше. Он способен упорядочивать мир, но при этом есть риск, что он, не имея на то оснований, начнет притязать на опыт и таланты, которыми на самом деле не обладает, и, скорее всего, сделает это с целью впечатлить вечную женственность. Это хвастливый нарциссизм, знак ложной мужественности, нашедший выражение, скажем, в образе Гастона в диснеевской «Красавице и чудовище» или, что намного серьезнее, в «темной триаде» – вернее, даже «темной тетраде» – патологических черт личности. Точно так же, высокомерно, самодовольно, возвеличивает себя и Адам – в сущности, узурпатор, уверяющий в том, что он, независимо от непомерности запросов, может перестроить мир, вобрав в себя и змея, и его плод с такой же легкостью, как Ева. Его этос можно было бы выразить так: «Я предложу все, что впечатлит женщину, – даже если мне это не по силам, даже если это потребует узурпации, даже если это нарушит имплицитный моральный порядок, установленный Богом». Ева, в эгоистичной демонстрации сострадания и заботы, горделиво пытается объять необъятное и принять в себя слишком много, а Адам терпит фиаско в попытке впечатлить спутницу, настаивая на том, что может исполнить любую ее просьбу, желание или требование. Таким двойственным образом вечный отец и вечная мать человечества становятся жертвой смертного греха гордыни и ускоряют грехопадение.
И мужчина, и женщина воплощают в себе Логос, по крайней мере в потенциале. Модель бытия, которой следовало бы стать характерной для каждого индивида – это отражение и подражание (и ни в коем случае не жалкое подобие) действительности, в высшей степени священной. Именно на этом предположении, или, вернее сказать, на этом убеждении, истинность которого очевидна (как и его огромная, но до сих пор не осознанная важность), – покоится, как на фундаменте, достоинство мужчины и женщины, которым они наделены по сути своей и которое находится вне сферы действия всех правил и законов, предписанных со стороны «я», власти, государства и природы. Эта предпосылка лежит в основе представления о трансцендентной ценности индивида; а кроме того, на ней построено все здание прав и обязанностей, характерное для высокоразвитых и свободных обществ Запада, в той мере, в какой каждое из них по-настоящему функционально и свободно. Именно вокруг этого вонзенного в землю флагштока – столпа традиции – собираются, чувствуя безопасность и надежду, все свободные люди, каждая семья, каждый город и государство, объединившись в намерениях, цели и действии. Возможно, правда в том, что в основании или в центре как самого мира, так и всего, что мы воспринимаем, должна находиться одна главная аксиома, одно несомненное и главное утверждение веры, одно притязание, неподвластное влиянию неотложных проблем, – и даже одно свершившееся чудо, – поскольку между нашим знанием, неизменно искаженным и неполным, и миром бесконечной тайны должно присутствовать хотя бы одно промежуточное звено. А может быть, это верно, поскольку нам необходимо скрыть от себя самих мысль о нашем громадном неведении, укрыть ее пеленой молчания, чтобы нескончаемые сомнения не превратили наш путь в регресс. Возможно, нам требуется некий ящик, который мы неизменно несем с собою и который никогда нельзя открывать, чтобы Пандора – олицетворение нашего любопытства – не подорвала наши опоры и не отправила нас в вечное падение.
Линн Уайт, историк и критик Запада, на труды которого мы уже ссылались, одобрительно отзывался об анимизме, в котором природа предстает непостижимой, неприкосновенной, священной, запретной, не допускающей вмешательства: «Перед тем как срубить дерево, выкопать шахту в горе или поставить запруду на ручье, важно было умиротворить дух, “отвечающий” за данный объект». Так же мыслят и его духовные наследники – защитники окружающей среды или современные поклонники природы. Наверное, при виде этих строк те, кто мнит себя поборником морали и не желает приносить никаких жертв, некритично допустят, что такое отношение было более правильным в сравнении с господствующим антропоцентризмом злобных христиан, жестоких к природе и посмевших поставить в центр мира это жалкое творение – человека, решившего, что он властен распоряжаться и нарекать имена. Но какова альтернатива? Возвеличить насекомых, грызунов, деревья и кустарники, поставив их превыше детей? Возвысить естественный мир – равнодушный, не наделенный сознанием – до статуса божества? Если без тени сомнения поместить природу на высший пьедестал, мы опорочим человека, и это не принесет ничего хорошего ни нам, ни ей. Мужчина и женщина будут властвовать в мире именно потому, что справедливо желают жить и хотят, чтобы процветали их дети, внуки и правнуки. Это главный вопрос, требующий решения, и любая попытка его подмены завершится катастрофой – поклонением идеологиям, ложным богам, которые породят тиранию и тоталитаризм. Повторим: это не значит, что мужчина, женщина или все человечество имеют право на мародерство и расхищение во имя узкого эгоизма. Совсем напротив: как творения Бога, созданные по образу Его, мы ответственны за то, чтобы сотворенный мир ширился и продолжался наилучшим мыслимым образом.
По образу Божию
Что означает «сотворил Бог человека… по образу Божию»? То, что человеческий дух, по сути, пребывает на границе порядка и хаоса; становится посредником становления и бытия; а также придает форму тому образу, в котором проявляет себя новая реальность, когда прежней, устаревшей, жизненно требуются искупление и обновление. О том, что способность человека к такому посредничеству играет главную роль, – и, возможно, даже идентична сознанию, – говорится в самых разнообразных источниках, от космогоний Древней Месопотамии и Египта до размышлений современных когнитивных нейробиологов. В рамках подобного подхода сознание рассматривается как деятельный человеческий дух; как вечный убийца гигантов и драконов; как враг злого короля и всепожирающей матери и как сила ответственного и самоотверженного преображения, движения вперед и стремления к высшему. Но для чего нам знакомиться с тем, как мыслили древние народы? Просто потому, что именно из их мысли родились их великие, многолюдные и долговечные цивилизации. А исследования современных ученых создают карту нашего естественного и биологического мира, и в этом их главная ценность – однако в их выводах заметны поразительные параллели с древнейшими идеями, дошедшими до наших дней.
В Древней Месопотамии долг правителя состоял в том, чтобы в его действиях и внимании проявился дух Мардука, величайшего бога в пантеоне Вавилонии. Именно поэтому жрецы призывали царя к ответу на церемонии, отмечавшей начало каждого нового года и отражавшей мотивы исповеди, покаяния, битвы и обновления. Правитель, как живое воплощение справедливой и законной власти, был обязан принять дух верховного божества. В свете этого действа понималась его суверенная власть. Именно оно, и ничто иное, оправдывало ее и определяло ее характер. Таким образом, достойный властелин был инкарнацией духа Мардука – божества, создавшего, подобно Богу книги Бытия, благой порядок из хаоса и обилия возможностей в ходе вечной битвы с матерью-драконом Тиамат, олицетворением первозданных глубин (этимологически ее имя связано с tehom и tohu wa-bohu). Отделение этого духа от пантеона изначальных богов, по какой-то причине оказавшихся неполноценными, стало предпосылкой для развития отвлеченной идеи «суверенитета» – «высшей власти», духовного начала, превосходящего любого из правителей, на котором основано само существование царской власти и к которому должен стремиться каждый, кто притязает на право именоваться настоящим властелином. Поэтому Христос по традиции именуется «Царь царей и Господь господствующих» (Откр 19:16). Он, по определению – дух или сущность верховной власти, само ее воплощение.
В одном из древнейших текстов, которыми мы располагаем, «Энума элиш», сказано, что жители Месопотамии описывали Мардука как победителя вечной битвы богов на небесах. Он возвысился над всеми богами; он появился как дух, решивший добровольно столкнуться с чудовищным; он одержал победу в космической битве; он мог вдохновлять, объединять и вести за собой других (иных богов); он создал мир, сразившись со змеем или драконом; и, наконец, он восстановил мир, утративший верные пути. Мотив борьбы богов за первенство необычайно распространен во всех наших преданиях. Почему? Представьте, что мы, как племенные группы, каждая из которых пребывала под властью одного или нескольких богов, начали объединяться в попытке основать более крупные организованные сообщества – и что это обернулось множеством сражений, проходивших на самых разных полях: в наших умах и памяти – за главенство в драме и нарративе; за столом переговоров – за убеждения и позиции; и, когда иного выбора не оставалось, – на поле боя, где проигравших ждали порабощение и смерть. Представьте, наконец, что эти сложные процессы консолидации можно изобразить как нескончаемый конфликт великих образов, рожденных нашей фантазией, или как битву богов, спроецированных нами на само мироздание, – богов, которые сражаются в пространстве, определенном нашим коллективным воображением, и заставляют своих земных последователей и «одержимых» приспешников устраивать такие же битвы.
Можно сказать, что люди вступают в сражение, чтобы возвеличить своих богов. Однако если взглянуть иначе, то сами боги, действуя через людей, своих земных представителей, стремятся упрочить свою власть на небесах. В пользу последней системы представлений свидетельствует многое. Идеи – это животворящие духи, о чем мы уже говорили, и они проявляются как в коллективе, так и в каждой отдельной душе. Об ужасающей реальности этой арены божественных сил говорит Глостер в шекспировском «Короле Лире»: «Мы для богов – что для мальчишек мухи, нас мучить – им забава». В этих словах слышно эхо творений Гомера, устами Зевса выразившего подобные чувства в «Илиаде»: «Ибо из тварей, которые дышат и ползают в прахе, истинно в целой вселенной несчастнее нет человека». Это ужасная борьба за приближение к единству – как для души, так и для общества.
Жители Месопотамии «знали» или, по крайней мере, репрезентировали в созданных ими историях монотеистическую идею, состоящую в том, что самым сокровенным – предельным и божественным – был именно дух, призывающий к добровольному столкновению с душой, обществом и природой. Точно так же им было «известно», что каждый властелин, достойный своего имени, должен воплощать этот дух и что от этого стремления зависит само выживание и обновление царства. Я уже писал об этом в книге «Карты смысла».
Отождествление царя с самым величайшим из божеств – провозглашенного и избранного теми же высшими силами – обеспечивало его авторитет и помогало поддерживать общественный порядок и душевное спокойствие населения страны. Более того, правитель Месопотамии был для своего народа тем же, чем был для него Мардук: ритуальным образцом для подражания, человеком, чьи поступки служили мерилом всех действий, совершаемых на территории царства, личностью, которая была государством, поскольку именно государство определяло и разрешало взаимодействия между людьми (что в конце концов и является его основной функцией). Поэтому Вавилон считался воплощением «царства бога на земле», то есть имитацией небесного порядка, а его правитель – олицетворением Мардука, по крайней мере, если он почитал устои, был справедлив, мужествен и созидателен.
Жители Месопотамии решили, что моделью легитимной верховной власти – духа добровольной конфронтации и одушевляющего принципа, достойного пребывать на самой вершине, – были всевидящее око и волшебный голос. Четыре глаза Мардука смотрели во все стороны, а слова, изреченные им, наделялись волшебной силой и могли, например, сделать из ночи день. Как блистательно, как вдохновенно представление о высочайшем боге как о внимании и творческом, преображающем слове, – о Слове, которое трансформирует чудовищное обилие возможностей и тьму, творя из них сам мир! Кто достоин того, чтобы вести за собой? Не обладатель наибольшей силы; не тот, кто богаче всех; не эффективнейший манипулятор-макиавеллист. Напротив, правом на это обладает внимательный, дальновидный собеседник, самый зоркий, самый проницательный, тот, кто расскажет самую прекрасную историю – в прошлом, настоящем и будущем. Что станет нам верным ориентиром? Не власть. Не исполнение детских, мимолетных капризов, не утоление жажды наслаждений, даже в ее сильнейших сексуальных проявлениях. Нечто высшее. Нечто, способное объединять, давать основу, нарекать, распределять и обновлять; некое восходящее стремление, отражающее истину.
Как низвести эти архетипические идеи с небес на землю? В чем практический смысл хаоса, обилия возможностей и добровольного противостояния им? Вновь вспомним об утре. С чем вы встречаетесь, проснувшись? Какая драма разыгрывается в театре вашего сознания, когда разгорается новый рассвет, – предвестник шестнадцати часов обещаний и опасностей, которые таятся в грядущем, еще не обретшем форму? Настоящее, постепенно предстающее перед нами, не определено и даже, в конечном счете, не ограничено прошлым – по крайней мере, нам очень непросто его предсказать, поскольку даже самый стабильный и выверенный курс может смениться в мгновение ока. Поэтому набор детерминированных правил не позволит нам продвинуться вперед даже в теории. Никакой алгоритм не даст нам возможности безошибочно вычислить преображающий горизонт будущего – только не в мире, который не детерминирован в принципе. Напротив, мы призваны принять бесконечный вызов и придать облик тому, чего еще нет, но что могло бы осуществиться, – сделав это в соответствии с нашими представлениями, сколь бы незрелыми они ни оказались. В мире мы ориентируемся на становление, на то, что меняется, и на то, что можно изменить, – и в то же время почитаем за ничто и даже не воспринимаем все неподвижное и статичное.
«Я могу это сделать; я мог бы это сделать; мне следует это сделать; это мне интересно; это меня изводит; все будет плохо, если я сделаю вот так и не сделаю так; или все будет хорошо, если так, а не так», – это область тревог и забот, постоянно предстающая перед нами и захватывающая наше сознание. Возможно, при мысли о них вас охватывает страх, поскольку ваша жизнь слишком хаотична и настолько сложна, что вам с ней не совладать (или вы боитесь, что не сможете этого сделать). Что вызвало такие трудности? Пращи и стрелы яростной судьбы? Возможно – но равно так же их причинами могут стать ваша собственная неадекватность, гордыня, надменность, склонность к избеганию и обману и, следовательно, негодование. А может, вы чувствуете радостное волнение, видя и удачную возможность, и путь, по которому к ней можно пройти? Если да, то как вы пришли к этому чувству? Не потому ли, что когда-то в прошлом вас призывали справляться с проблемами, исследовать мир и бросать себе вызов – причем те, кто призывал вас, делали это совершенно правильно, – а вы добровольно приняли эту ответственность и сделали ее привычной частью своей модели внимания и действия? В конце концов, вы, может быть, даже позволите себе принять этот вызов, несмотря на страх, чтобы ваша тревога и ваш энтузиазм идеально уравновесились. В такой позиции вы бдительны и настороженны, вы отмечаете проблемы, но предпочитаете идти вперед; вы готовы парировать, наносить удары и танцевать. Это означает, что вы в оптимальном положении, – если вы можете играть с горизонтом будущего, у вас действительно все хорошо.
Если мы вступаем во взаимодействие с этим горизонтом именно так, то он эквивалентен изначальному хаосу, описанному в первых стихах книги Бытия. Мы направляем свой взгляд на темные воды и благодаря сходству с Логосом приводим в бытие (в чем нам помогают исследование, воображение, мышление и речь) обитаемый мир, который хорош или хорош весьма, – в точности соразмерно тому, насколько верен наш прицел. Так в каждом из нас непрерывно проявляется Божественное Слово, породившее мироздание, когда начались само время и пространство. Так в первых же строках Библии описан дух наивысшего – исходное проявление духа единого Бога. Это поразительная, революционная идея, упорядочивающая мир, рождающая цивилизацию, – идея, без которой невозможен оптимальный порядок в душе и в обществе. Снова повторим, что именно из предположения о внутренне присущей нам ценности мы выводим бесконечное множество естественных прав (и естественных обязанностей, о которых мы так склонны забывать).
Стоит сказать и о том, что эти права и обязанности не налагаются на нас каким-либо общественным контрактом и не даны нам всеведущим, вездесущим и всемогущим государством. Напротив, они представляют собой сокровенное отражение того, благодаря чему государство может появиться на свет, стать долговечным и уберечь себя от падения в анахронизм, слепое безрассудство, гигантизм и тиранию, – падения, которое в ином случае становится неминуемым. Эти права и обязанности изначальны, как и Логос, их истинный источник. Они самоочевидны, они – подлинное основание всего, в том числе и любого возможного государства, способного устанавливать или отвергать какие-либо права. Итак, дух, который служит связующим звеном бытия и становления, существует исконно, присутствует в настоящем, придает облик будущему и пребывает в нас или даже становится частью нашего характера (если только мы это позволим).
Мы «имеем права». Почему? Давайте представим, что общество, традиция и закон мертвы – в прямом смысле слова. Они – просто осколок прошлого. Они неизменны и незримы, они – определенность, устремляющая нас к высшему. Именно их можно принять как данность, и предсказуемость позволяет отгородить их от сознания – к которому, напротив, взывает будущее, проявляющее себя в настоящем; именно потенциал грядущего становится очевидным в театре сознания. Это вечный поток вод хаоса и жизни, устремляющийся в мертвый, но необходимый фундамент традиционной достоверности. Что – или кто – управляет этим будущим? Локус сознания. Индивид. Дальновидность и отважная дерзость каждой отдельной души. Истинно этичное стремление человека. Личная способность воображать, думать и общаться (все это – варианты внутренне присущего Логоса). Именно суверенная личность придает облик неопределенному будущему и потенциально управляет им – или, что более точно, таким господином является сознание, проявляющее себя в личности.
Общество может адаптироваться к будущему только в той мере, в какой оно заботится о мыслях и мечтах своих граждан – иными словами, об их Логосе – и сводит их представления о мире в единое целое. Те, кто стоит во главе, должны служить этой божественной индивидуальности и воспитывать ее, как родители – свое дитя; объединять и сосредоточивать все, что имеет к ней отношение; узнавать о ее мудрых и дальновидных желаниях и потребностях, сочетать их воедино и сообщать о них другим; и преображать закон – необходимое, но мертвое прошлое – в живое и направляющее Слово. Истинный предводитель, исполняя свой долг, смотрит в бездну – в страдание тех, кто наделил его властью; находит великих героев прошлого, увядающих в преисподней; узнает, освобождает и обновляет неизменно умирающего Отца, объединяя прошлое с настоящим; и дает новую жизнь тому, что было установлено прежде, а также представляет его в новом свете. Это вечная история, и она уже происходила, происходит и будет происходить в любом человеческом будущем, о котором мы способны помыслить. Древние египтяне знали это, когда поклонялись богу Гору, великому внимающему оку – силе, противостоящей хаосу и злу и возрождающей Осириса, бога государства, заточенного в подземном царстве и изнемогающего в своей слепоте. Если государство не уделит внимания мечтам и мыслям своих граждан и будет лишь подтверждать свое мертвое прошлое, его ждет паралич. Дальновидный искатель истины – провидец и прорицатель – всегда восстает против стагнации и тирании, и даже для того, чтобы поддержать себя и возрасти, государство должно покориться Логосу личности. Это не просто идеология, не относительная истина. Это должно быть первостепенным – в полном смысле слова – чтобы мы никогда не познали ада. Именно отрицание и искоренение индивидуального Логоса породило тиранические тоталитарные режимы XX столетия. Мы пока еще не преодолели ни одержимость жаждой власти, ни гедонистические восторги, которые сулит нам этот соблазн. Это не значит, что граждане вольны делать все, что им угодно. Границы дозволенного можно определить в зависимости от потребности государства в творческом, обновляющем и деятельном видении каждого индивида. Однако в равной степени и индивид должен жертвовать своей изолированной и «атомизированной» индивидуальностью ради традиции – это свидетельствует о зрелости, и это объединяет нас как коллектив.
В соответствии с этим представлением, государство не предоставляет гражданам свободу. Если людям запрещают обращать на что-то внимание и говорить правду, государство коснеет – со свободой приходится считаться – увядает и умирает в пароксизмах обреченной, упаднической лжи. Эта победа сродни злому брату короля – порочному, обидчивому, самолюбивому дяде изгнанного, но истинного принца, – и она ужасна, поскольку готовит почву для чумы, стагнации и исчезновения самой воды жизни. Это правда, которую не в силах скрыть никакие релятивистские возражения. Отношения государства и гражданина в силу необходимости взаимны – и не существует такой формы, при которой государство было бы явлением высшего порядка, хотя оно и обеспечивает необходимую стабильность. Без индивида – одним словом, без вас, воплотившего в себе должный этос, – механизмы государства, страшно проскрежетав, замрут. Род человеческий, по крайней мере в лице его лучших представителей, после мучительных проб и ошибок определил, что тирания и рабство неправильны по сути, поскольку противятся этому принципу. Тиран подавляет и пытается вытеснить Логос, в то время как его рабы слишком запуганы и ленивы, – а если по правде, то слишком самонадеянны и маловерны, – чтобы этот Логос проявился в них. Это угнетение и эта рабская зависимость служат как индивиду, так и государству – и не просто «обрекают на гибель», если под гибелью понимать простую смерть, но порождают ад в прямом смысле слова, – ад, в котором, если он проявится полностью, живые позавидуют мертвым.
Верите ли вы в глубине души в то, что рабство неправильно? Верите ли вы – искренне – в то, что неправильна и тирания, которая настаивает на нем? И верите ли вы в божественность, неотъемлемо присущую индивиду, – строго говоря, в глубинную ценность индивида, с учетом наших рабочих определений? А если нет, то как вы придадите смысл протесту против тирана-рабовладельца? Иными словами, только вера, по крайней мере как альтернатива тирании и рабству, способна подлинно противостоять насилию и принуждению, а также слабой, гедонистической и инфантильной безответственности, позволяющей им существовать, даже если они едва ощутимы или только что появились, – выразившись, например, в осознанном вами чувстве нарушения договора. И теперь, когда мы прояснили определение, следующий вопрос: противостоите ли вы рабству и тирании на основе своей веры – и достаточно ли серьезно это противостояние, чтобы вы могли сказать, что остаетесь верны велениям творческого Логоса? Или вы колеблетесь, считая, что ответственность слишком тяжела, и тем самым отрекаетесь от истинного приключения и смысла своей жизни? И порабощению, и силе противостоит искренняя вера, – и к тому же религиозная вера, как первооснова. Мы долго вели ожесточенную борьбу, пытаясь выяснить, истинна ли аксиома, согласно которой каждому человеку, и мужчине, и женщине, внутренне присуща божественная ценность, – истинна ли она в корне, в самой своей глубине, и не судим ли мы произвольно. Борцы за свободу пожертвовали многим, чтобы вывести эту идею на первый план и возвести ее на вершину.
Мы выступали против рабства и шаг за шагом уничтожали его во имя той же самой сокровенной истины – по самой сокровенной из всех религиозных причин. Вопреки всем непосредственным свидетельствам – таким, как относительное богатство, власть и статус – мы утверждали, что душа каждого человека по сути и в конечном итоге суверенна, независимо ни от внешне скромного положения, ни от «бесправности»; и в основе наших аргументов лежала мысль о том, что эта ценность, в ее предельном смысле, у богатых и великих не выше, чем у других, – несмотря на все их богатство или величие. Осознать это очень непросто, и не следует недооценивать то, сколь трудно было постичь эту идею, бросающую вызов очевиднейшим фактам, – скажем, способности сильных господствовать над слабыми и очевидным преимуществам богатства над бедностью. «Если я могу, то почему нет? Если у меня есть власть, тогда почему те, кто противится мне, достойны чего-то иного, кроме презрения? Почему я не могу считать их слабыми? Если я богат, пусть даже благодаря наследству, разве это не свидетельствует о том, что Бог (или природа, или судьба) любит меня больше – при отсутствии доказательств, которые бы свидетельствовали об ином? Так значит, я имею полное право на особый статус, если верить фактам?» Именно на таких «столпах» стоял античный мир до иудеохристианства, и даже в наши дни дух, нашедший выражение в подобных фразах, владеет большинством людей и обществ.
Однако под влиянием другого духа, запечатленного в библейских книгах и традициях, Запад осознал, что такой фаворитизм и такое порабощение фундаментально неправильны; что они нарушают сокровенный божественный принцип; что они противоречат не только некоему рациональному догмату или состраданию, но самому духу истинного величия. И точно так же мы решили, что тирания аморальна, где бы она ни проявлялась – в душе, в семье, в городе или в государстве. Мы поняли, что сам правитель, пусть и наделенный могуществом, должен склониться перед высшей властью, и осознали даже нечто более важное – существование «небесной реальности», которая всегда и неизменно будет превыше любого светского правителя или даже подробно разработанного принципа или закона. Беспечно и опасно было бы забыть, что сила, побуждающая уничтожить тиранию и рабство и подчинить земную власть высшей, трансцендентальной, возникла из этоса, могучие ростки которого мы видим еще в начале книги Бытия, и это очевидно как в историческом, так и в психологическом плане.
«Верим» ли мы, что мужчины и женщины сотворены по образу Божию? И если так – то что это значит? А если нет, то во что же мы верим тогда? Просто в ничто, страдая от ужаса и не имея надежды? Как выглядят наши браки, семьи, дружба и общество, когда мы верим в «Господа над нами» – и какими они становятся, когда цель или основание заменяется чем-то иным? Разве неправда, что без этого краеугольного камня на всех этих уровнях воцарятся – и немедленно – тирания или рабство, после чего они подчинят саму личность, душу, дух? И разве они по природе своей не сплетены с гедонистическими капризами и с утолением мимолетных, инфантильных, эгоцентричных желаний, пагубных и для стабильной самореализации, и для плодотворной, великодушной и гармоничной политики?
И если мы примем мысль о том, что мы божественно ценны, если мы в полной мере ее осознаем, – то что это значит для нас?
Адам, Ева, гордыня, самосознание и грехопадение
Образ Бога в вечном саду
В первой главе книги Бытия мы находим целый ряд нарративных утверждений – и узнаем, что все сущее вызвано к жизни вечным трансцендентным духом, воздействующим на обилие потенциальных возможностей; что благодаря его деятельности появляется населенный упорядоченный мир, названный хорошим; что мужчина и женщина сотворены по образу и подобию этого духа и что именно он обладает подлинной и вечной властью над творением. Здесь же не раз повторяется мысль, согласно которой мужчина и женщина – это подлинные образы Бога. Строго говоря, они – это не сам Бог, а модель «с низким разрешением», во многом наделенная природой подлинника, но исполненная в меньшем, ограниченном масштабе; нечто кенотическое – опустошенное – в сравнении с оригиналом, можно сказать, его икона или даже его аватар. Этим допущениям вторит уже следующая глава, где еще сильнее запечатлен изначальный образ: «И создал Господь Бог человека из праха земного, и вдунул в лицо его дыхание жизни, и стал человек душою живою» (Быт 2:7).
Но постойте: разве не в высшей степени абсурдно говорить, что человек – это образ Божий? Как может несовершенное, дефектное создание – и более того, мужчина или женщина, ничтожные пылинки – обладать прямой связью с божественным? Человек – немощный, страдающий, подвластный смерти; почти незаметный в сравнении с природой и космосом… зачем приписывать ценность чему-то, чья жизнь столь мимолетна и чья неполноценность достойна лишь презрения? Однако где мы окажемся без этой божественной предпосылки? Как можно в ином случае наделить обычного человека априорным правом на какой угодно статус, особенно по отношению к тем, кто действительно волен узаконить принцип силы – по всей видимости, верный во всех остальных случаях – и грозит сделать это любой ценой? Как справляться с проблемами без традиции неотчуждаемых прав и имманентной личной ответственности – логических следствий этой провозглашенной аксиомы о нашей божественности? Эта настойчиво повторяемая мысль одновременно маловероятна и неимоверно важна; возможно, это величайшая идея, когда-либо данная в откровении, – и она, играя в библейском корпусе главную роль, представляет собой саму основу иудеохристианской традиции. Эта самоочевидная истина – воззвание, которое должно стать краеугольным камнем, прежде чем сможет появиться любое общество, каким бы оно ни было; ее необходимо принять «на веру», как необходимое правило, иначе мы даже не сможем начать игру.
Такова, по большей части, подлинная религиозная вера. Это не попытка настойчиво утвердить достоверность сверхъестественного или невозможного – это объявление и определение основ реальности, того, что входит в ее в состав или становится ее отличительными чертами, поэтому нам следует обратить на это самое пристальное внимание и исходя из этого предпринимать меры. Это минимальное решение – не в последнюю очередь потому, что для заблаговременной уверенности наших знаний не хватает никогда, и наше движение вперед сопряжено с предпосылками, которые нам приходится выдвигать на фоне своего неведения. Полезной аналогией станет брак: он не может начаться без веры в то, что он заключен на постоянной основе, – но как доказать это прежде, чем мы примем на себя обязательства? Никак. Более того, нужные доказательства не получить без априорных обязательств – иными словами, без торжественного обещания сыграть именно в эту особую игру и ни в какую другую. Все ключевые решения в жизни принимаются из принципа, а не вследствие достаточных улик. Это не значит, что мы должны глупо и слепо ломиться напролом, но когда мы сталкиваемся с действительно неведомым, наш путь способна озарить только вера, а альтернатива поистине мрачна.
Во второй главе книги Бытия рассказ о том, как Бог преображает хаос и ничто в бытие, пригодное для жизни, начинает обретать подробности. Бог создает первое место, подходящее для людей:
И насадил Господь Бог рай в Едеме на востоке, и поместил там человека, которого создал.
И произрастил Господь Бог из земли всякое дерево, приятное на вид и хорошее для пищи, и дерево жизни посреди рая, и дерево познания добра и зла.
Из Едема выходила река для орошения рая; и потом разделялась на четыре реки.
Быт 2:8–10
Этот сад – умозрительно репрезентированная оптимальная среда, предназначенная для человека, архетипическое местожительство, где в тонко выверенном равновесии сосуществуют культура, или порядок (стены) и природа, или хаос (растения, деревья, птицы и животные). Это исток, начало и вечная идеальная цель для завершения пути – «сад, огражденный стеной» (именно это и означает слово «парадиз» – pairi daiza), и «обильно орошаемое место» (именно таков смысл слова «Эдем»). Именно этот изначальный рай, сам того не понимая, стремится воссоздать за своей оградкой любой домовладелец, мечтающий о саде на заднем дворе. (И даже если забор проявляется только в абстракции, в виде права собственности, место по-прежнему окружено, словно стеной, границами общественных договоров.)
Мужчины и женщины совершенно естественным образом, без вмешательства внешней силы, трудятся или жертвуют ради создания обстановки, которая неизменно ограничивает природу культурными рамками, – служит укрытием, оберегает и в то же время предоставляет возможности. Мы мечтаем о своем зеленом пространстве – или хотя бы об апартаментах с видом на парк – и хотим, чтобы это пространство было огражденным, отделенным, отграниченным. Нам нужно точно знать, какой ответственностью и какими правами мы наделены по отношению к ожиданиям и собственности других людей. В дальнейшем мы пытаемся сделать свое пространство прекрасным, мирным и безопасным; по сути, этот идеал становится нашей путеводной звездой, и именно стремление к нему – вот тот самый дух, тот процесс, тот принцип, который наполняет нас, пробуждает наш интерес, направляет наше внимание и становится мотивом наших действий. Что мы хотим увидеть в своих садах, если все выйдет как нужно? Вполне возможно, мы не сумеем позаботиться обо всем мире, но можем управлять нашими личными заповедными уголками, и это немало.
Каким мы могли бы вообразить такое место? Что мы сделаем с маленьким участком земли, призвав верный дух? Вот как поступали ревнители традиций в Индии, приступая к строительству дома:
«Прежде чем положить в основание фундамента хотя бы один камень… звездочет определяет исходную точку закладки фундамента, которая находится прямо над змеем, поддерживающим мир. Из дерева khadira главный каменщик выстругивает сваю и с помощью кокосового ореха заколачивает ее в землю в точно указанном месте, дабы непременно попасть в голову змея… Если бы эта змея в ярости подняла голову, то разнесла бы мир на куски». Камень, закладываемый в фундамент, кладется поверх сваи. Таким образом краеугольный камень закладывается в «центр мира». Но акт закладки фундамента воспроизводит космогонию, ибо «приколотить», забить сваю в голову змея означает повторение первого подвига Сомы (Ригведа, II, 12, 1) или Индры, когда этот последний «затаившегося змея пришиб» (Ригведа VI, 17, 9), и молния его «с силой разрубила голову Вритры» (Ригведа I, 52, 10).
Приколачивание изворотливого змея, который, пусть и незримо, лежит в основе всего – это водружение столпа традиции, дающего нам и обществу стабильность и ориентиры. Это сила, которую Моисей явил перед фараоном, египтянами и народом израильским, – та, что управляет обращением направляющего жезла в змею и обратно. Это копье, которым святой Георгий и святой Михаил пронзили сердце дракона, одержав победу над хаосом и злом. Мы хотим разграничить свой огражденный сад, мы нуждаемся в этом; мы желаем, чтобы он принадлежал нам, чтобы наши кратковременные жертвы, приносимые в погоне за мечтой, – время, деньги, усилия, – обернулись для нас долговременной выгодой, потому и возводим стены. Мы приглашаем природу выразиться в этих границах так, чтобы она привлекала взгляд и вызывала интерес. Мы трудимся, пытаясь воплотить свое видение земли обетованной, – и так мы обретаем мир и счастье. Там мы можем отдохнуть с семьей и друзьями, устроив, как гостеприимный хозяин, трапезу за небесным столом. Если все сделать верно, нас в это мгновение наполнит дух. Это то же самое Слово, рождающее сад и мироздание. Подобающая обстановка для мужчин и женщин, сотворенных по образу Бога, – это место, где соблюдено тончайшее равновесие природы и культуры, хаоса и порядка. Кроме того, как мы уже видели, это место, где пребывает сознание, упорядоченное наилучшим образом.
В традиции рай представлялся (и именно так он описан) как область, разделенная реками на четыре части: «Из Едема выходила река для орошения рая; и потом разделялась на четыре реки» (Быт 2:10). Такое расположение образует геометрическую структуру – мандалу, крест, наложенный на круг и часто (но не обязательно) вписанный в квадрат. Мандала – это схематическое изображение оптимального порядка, психологический или концептуальный аналог рая. Четырехчастное разделение, исходящее из центра – это вечное место человека в мире, с направлениями на стороны света (север, юг, восток и запад). Эта структура подобна кресту, как и собор – архитектурный образ идеи божественного или небесного центра и реальное воплощение Эдема. Весь замысел собора пронизан мотивами сада: древовидные структуры, арки и свет, льющийся сквозь витражные окна, подобно солнцу в листве, создают в камне копию первозданного леса.
Гордыня против священного морального порядка
Во второй главе книги Бытия Бог, устроив огражденный сад, наделяет человека властью над ним: «И заповедал Господь Бог человеку, говоря: от всякого дерева в саду ты будешь есть» (Быт 2:16). Итак, мужчина и женщина, по воле Бога, вольны исследовать, инкорпорировать и использовать почти все, что дает мир, с учетом двух важных исключений: во-первых, им предписано наполнять землю и располагать все на подобающих местах (Быт 1:28), и равно так же – возделывать сад и хранить его (Быт 2:15). Во-вторых, они должны избегать плодов одного из главных деревьев, произрастающих в саду: «А от дерева познания добра и зла не ешь от него, ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертью умрешь» (Быт 2:17).
Жизнь в правильно управляемом Эдемском саду в каком-то смысле сохранилась до наших дней в состоянии динамичной игры – хаос бросает вызов порядку, обновляет его и расширяет; мужчина активно противостоит женщине как ее соперник и помощник; оба они действуют согласно воле Божьей (и мыслят себя как образы Бога), постоянно развивая и делая безупречным то, что уже хорошо или хорошо весьма. Рай по природе своей сходен с великим музыкальным произведением, – скажем, с несравненной третьей частью «Бранденбургского концерта № 3», в которой Иоганн Себастьян Бах, непревзойденный мастер, уравновесил предсказуемое и новое, ожидаемое и неизвестное, и сделал идеал еще прекраснее. Это форма бытия; это явленная в музыке гармония, вечно направленная к совершенству; и это «условие», к которому «непрестанно стремится искусство». Это хорошее, способное стать хорошим весьма.
Однако люди призваны не только заботиться и трудиться – им предстоит делать это, отвергнув запретный плод и оставив моральные устои мира неоспоримыми или даже совершенно нетронутыми. В вопросе сущности добра и зла есть нечто, чему всегда предначертано быть за пределами человеческих суждений; незыблемая основа или вечная вершина – трансцендентальная, неприкосновенная, невыразимая. Разве не подходит под эти критерии ряд нравственных первоначал, уже установленных и утвержденных – факт вечного взаимодействия порядка и хаоса, Бога и tehom; исходная предпосылка, согласно которой порядок, претворенный в жизнь Словом, хорош, а люди – весьма хороши; мысль о том, что мужчина и женщина сотворены по образу Божьему? Эти аксиомы нельзя делать частью человеческих знаний или менять на гипотетически полезный или удобный земной догмат. Они должны оставаться священными и неизменно восприниматься как предварительные условия для обретения знания.
Итак, во второй главе книги Бытия словесный портрет Бога расширен. Он предстает как дух, предупреждающий людей о том, что не следует брать на себя непосильную задачу и поддаваться смертному греху гордыни. Что могли бы значить слова о «непосильной задаче»? Рай, или Эдем – это вечный сад, и в самом его центре растут два первозданных дерева, приносящих плод: «И произрастил Господь Бог из земли всякое дерево, приятное на вид и хорошее для пищи, и дерево жизни посреди рая, и дерево познания добра и зла» (Быт 2:9). Их связь глубока и таинственна. Плод первого дарует жизнь, даже вечную жизнь. Второе – полная противоположность; оно скрывает вечного змея, а вкушение его плода рождает смерть.
Как это разъяснить? Прикосновение к неизменно и непременно неопровержимому – к тому, от чего зависит все остальное, – таит в себе огромную опасность. Фундаментальные аксиомы оберегают от хаоса, разбивающего все вдребезги, и от водоворота энтропии, который разлагает, убивает надежду и тянет на дно. Должно быть нечто священное – в данном случае сама основа добра и зла. Это свая, пробивающая голову подземному змею, чьи движения в ином случае разнесли бы мир на куски. Вот суть великого греха гордыни – подвергать сомнению то, от чего неизбежно зависит все прочее. Не прикасайтесь к тому, что непременно должно оставаться священным. Иначе рушится центр, а вслед за этим неизбежен распад. Что-то должно быть непоколебимым – священный посох, нерушимый столп и даже, возможно, дерево для змея. Это некое средоточие, вокруг которого распределяется все остальное. Это сам Бог, пусть даже Он невыразим. Чем ближе к Богу предпосылка, тем осторожнее к ней нужно подходить, не говоря уже о том, чтобы отвергнуть ее или, совершив революцию, ниспровергнуть. Исключительные заявления требуют исключительных доказательств – об этом в самых разных формах говорили многие.
Попытка утверждать, что моральные и нравственные нормы должны определять именно люди, и нежелание оставить нетронутым необходимый минимум допущений – это горделивый шаг, после которого камень, на котором в ином случае надежно покоился бы дом, превращается в изменчивый, непостоянный песок, который поглощает все, когда подует ветер. Именно в соответствии с этим Христос, само воплощение Слова, утвердившего такие принципы, намного позже настоятельно повторяет:
Итак, всякого, кто слушает слова Мои сии и исполняет их, уподоблю мужу благоразумному, который построил дом свой на камне;
и пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и устремились на дом тот, и он не упал, потому что основан был на камне.
А всякий, кто слушает сии слова Мои и не исполняет их, уподобится человеку безрассудному, который построил дом свой на песке;
и пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и налегли на дом тот; и он упал, и было падение его великое.
Мф 7:24–27
Конечное и известное окружено бесконечным и неизвестным – и не может его поглотить; попытка расшириться так далеко грозит ему гибелью. Нам крайне важно понять: периферия – приграничная область – это не только уникальная антитеза тому, что находится в центре, и, вопреки распространенному мнению, не его противоположность. «Одному» противостоит не «другой», а «множество», затем – «бесчисленное», затем – «чудовищное», затем – «непостижимое», и, наконец – полный хаос, который хуже смерти. Противоположность «единственности» – это множественность, та самая множественность, чей революционный триумф вполне способен, пусть даже только на время, отобрать у центра приоритет. Впрочем, эта «победа» посеет панику среди любых периферийных или экспериментальных явлений, которым удалось устроиться на границах толерантности, неизбежно окружающих любой идеал.
Во многом это так, поскольку всем подобным явлениям гораздо труднее выразить и сохранить свою идентичность, и оттого их гораздо проще дестабилизировать, нежели центр. Поэтому область действия всего, что носит полуфункциональный или авангардный характер, располагается ближе к тем, кто держится в рамках закона, живет честно и не сворачивает с правильного пути – а не к экстремальным проявлениям пограничья, что бы об этом ни думали последние. Экстремальные проявления – это чудовища, способные поглотить и уничтожить все, включая авангард (и, скорее всего, его они уничтожат первым). Иными словами, периферия может существовать вокруг центра при условии взаимной осторожности обеих сторон – в хрупком, но, вероятно, взаимно выгодном перемирии (с учетом преимуществ, предоставленных, с одной стороны, стабильностью, а с другой – возможностью вариаций). Впрочем, если периферия, охваченная обидой и злобой, практически неизбежными при жизни в тени идеала, устраивает бурные протесты и желает стать центром сама, тогда и у нее начнет возникать ее собственная периферия. Когда ослабевает идеал, этот страшный, но необходимый судья, – возможно, на радость бесправным и угнетенным, – тогда на его место, словно ураган, устремляются хищники и паразиты, драконы истинного хаоса, а бывшие маргиналы, сумевшие возвыситься посредством лжи и мнящие себя «новым центром», первыми кладут головы на плаху. Правда и в том, что помещение периферии в центр лишит маргиналов всей той гедонистической выгоды, которой они обладают де-факто, поскольку любой фетиш, какой бы ни была его природа, возводится в ранг афродизиака лишь в силу нарушения закона и чувства новизны, сопровождающего девиантное поведение. Даже сама по себе новизна оказывается формой стимулирующей награды, поэтому более сильное удовольствие человек испытывает от действий, которых он еще не совершал (маргинальных по умолчанию, хотя они могут быть как благими, когда носят исследовательский характер, так и мятежными, когда сводятся к проступкам). Это верно и для эстетических удовольствий – от наслаждения едой до наслаждения искусством – и в той же мере для проявлений сексуальности. Таким образом, сближение маргиналов с нормой или идеалом подрывает основы даже патологически недоразвитого стремления к удовольствию, составляющего суть очень многих маргинальных практик – и угрожающего более подлинному и правомерному удовольствию, которое мы, что совершенно естественно, испытываем вследствие сопричастия к настоящему и даже искупительному авангарду. Это еще одно препятствие для всех, кто пытается навеки ниспровергнуть нормальный или идеальный порядок, особенно для творческих личностей. К примеру, если всем придется добровольно-принудительно носить собачьи маски, никто не испытает веселья, выразив этим поступком свое своенравие или свою непокорность. В силу того, что маргинальное – это многочисленность, восславить социально отчужденных – возвысить их до уровня, на котором ясно видно первенство – невозможно. И точно так же не получится привлечь ко множеству особое внимание – просто по определению, поскольку «единый» отличается от «многих». Тот, кто кусает больше, чем может проглотить, – даже когда так поступает общество, – рискует задохнуться; тому, кто пытается переварить несъедобное, грозит смерть или еще более страшная участь. В конечном счете нам не удастся сохранить целостность наших знаний в свете всего, что еще не открыто и, возможно, никогда не будет открыто. Как остановить бесконечный регресс сомнений перед лицом абсолютного неведения? Спрашивать: «Почему, почему, почему, почему, почему?» – беспрестанно и вечно.
В Университете Торонто я часто демонстрировал это на семинарах – выбирал одного из студентов, юношу или девушку, и обрушивал на него или на нее ливень вопросов: «Для чего вы прочли лекции перед занятием?» («Хотелось подготовиться к дискуссии».) «Почему для вас была важна такая подготовка?» («Хотелось показать себя в классе с лучшей стороны».) «Почему вас тревожило это желание?» («Хочу сдать экзамен».) «Зачем вам его сдавать?» («Мне нужна степень».) «Зачем вам степень?» («Хочу быть конкурентоспособным на рынке труда после окончания университета».) «Почему успех такого рода хоть сколь-либо важен для вас?» Именно в этот момент путь отвечавшего – восхождение по лестнице Иакова или спуск в подземный мир – нередко становился трудным. «Без хорошей работы я буду жалким нищим». «Почему для кого-либо, и в том числе для вас, имеет значение то, будете ли вы нищим страдальцем?» Здесь уместно привести фрагмент «Исповеди» Льва Толстого – автобиографии, где великий русский писатель рассказывает о том, как им овладевал самоубийственный дух нигилизма, и о том, что позволило ему отойти от края бездны. В приведенном отрывке он описывает свой сон (текст сокращен и несколько перестроен для нужд настоящего примера):
Вижу я, что лежу на постели. И мне ни хорошо, ни дурно, я лежу на спине. Но я начинаю думать о том, хорошо ли мне лежать; и что-то, мне кажется, неловко ногам: коротко ли, неровно ли, но неловко что-то <…> Тут только я спрашиваю себя то, чего прежде мне и не приходило в голову. Я спрашиваю себя: где я и на чем я лежу? И начинаю оглядываться и прежде всего гляжу вниз, туда, куда свисло мое тело, и куда, я чувствую, что должен упасть сейчас. Я гляжу вниз и не верю своим глазам. Не то что я на высоте, подобной высоте высочайшей башни или горы, а я на такой высоте, какую я не мог никогда вообразить себе. <…> И наблюдая свою постель, я вижу, что лежу на плетеных веревочных помочах, прикрепленных к бочинам кровати. Ступни мои лежат на одной такой помочи, голени – на другой, ногам неловко. Я почему-то знаю, что помочи эти можно передвигать. <…> Сердце сжимается, и я испытываю ужас. Смотреть туда ужасно. Если я буду смотреть туда, я чувствую, что я сейчас соскользну с последних помочей и погибну. Я не смотрю, но не смотреть еще хуже, потому что я думаю о том, что будет со мной сейчас, когда я сорвусь с последних помочей. И я чувствую, что от ужаса я теряю последнюю державу и медленно скольжу по спине ниже и ниже. Еще мгновенье, и я оторвусь.
Вверху тоже бездна. Я смотрю в эту бездну неба и стараюсь забыть о бездне внизу, и, действительно, я забываю. Бесконечность внизу отталкивает и ужасает меня; бесконечность вверху притягивает и утверждает меня. Я так же вишу на последних, не выскочивших еще из-под меня помочах над пропастью; я знаю, что я вишу, но я смотрю только вверх, и страх мой проходит. Как это бывает во сне, какой-то голос говорит: «Заметь это, это оно!» и я гляжу все дальше и дальше в бесконечность вверху и чувствую, что я успокаиваюсь.
Такого места, где непременно кончатся вопросы, нет, – и никогда не настанет мгновение, когда бы они в силу необходимости прекратились. Весь наш путь очень легко, даже слишком легко может превратиться в нескончаемое движение вспять, которое гнетет, лишает воли, повергает в уныние. Ни один студент из тех, кто приходит в класс, – более того, никто из тех, кто принимает участие в какой-либо деятельности, – не делает этого без каких-либо допущений, принятых на основе веры, насколько бы имплицитной она ни была. Фишка должна где-то остановиться. В ином случае их одолеют сомнения, и вместо того, чтобы сосредоточиться на непосредственной задаче, они нерешительно замрут на перепутье, попытаются идти по всем дорогам сразу или так и не выберут пути, все их усилия пойдут прахом, и их, что почти несомненно, охватит смятение. Когда люди и общества теряют веру в свои цели, на каком бы уровне «небесной иерархии» это ни произошло, они теряют уверенность в своей идентичности и своем предназначении, затем ниспровергают их и оканчивают свой путь в пустыне – в тревоге, в отчаянии; лишенные надежды, они становятся озлобленными и циничными нигилистами, жаждущими наслаждений и одержимыми властью. Духовный паралич, бездействие, крушение всех планов – вот их состояние. Именно к нему ведет сомнение в целостности или хотя бы в существовании высшего уровня – и, возможно, это пагубнее всего, даже если последствия упадка духа проявляются спустя десятки лет или даже по прошествии еще большего срока. Итак, вера в космос, сад и себя составляет необходимое, даже неизбежное основание для развития, поскольку альтернативой оказываются бесконечные сомнения, регресс и падение в бездну.
Это ни в коем случае не означает ненужности глубокого выспрашивания: если нас неоднократно постигают неудачи, то сомневаться в допущениях, на основе которых мы идем вперед, необходимо, и если ограниченными усилиями проблему не исправить, то нужно постепенно, шаг за шагом, проникать все глубже в ее суть. Но не следует выплескивать ребенка вместе с водой каждый раз, как только мы встречаемся с препятствием, особенно когда ребенок, о котором идет речь – это божественный младенец. Так как же нам поступать? Вносить минимальные коррективы, чтобы удержать корабль на выбранном курсе, – или установить новый пункт назначения? Как нам понять, во что мы верим, если мы даже не знаем, верим ли мы хоть во что-либо? Это возможно, если мы заметим, в какой именно момент мы прекращаем задавать вопросы, – независимо от того, приходят ли они извне, озвученные кем-то еще, или возникают в нашем уме, рожденные сомнением. Даже если блоки, призванные стать нашим фундаментом, еще не оформились и не стали осознанными объектами представления или принципами, которые можно было бы сформулировать, вообразить или хотя бы имитировать, – они все равно присутствуют имплицитно, в той мере, в какой мы продолжаем свой путь наверх. Религиозная традиция – это откровение и передача необходимых аксиом по крайней мере в форме драматичных историй. Они объединяют нас всех, позволяют двигаться в одном направлении, одинаково воспринимать мир, испытывать одни и те же чувства; это мало чем отличается от благотворного общественного порядка. Разве кто-то станет спорить с тем, что частое повторение этих историй и их все более глубокое осмысление укрепляет как цельность души, так и единение в обществе? В подражании, в разыгрывании действий, в фантазии нет ничего плохого, однако если прибавить к ним еще и сознательное понимание, то мы не только устраним добавочный источник разногласий, но и преобразим его – и перейдем из разряда «критиков», чья роль ограничена лишь наблюдением, в статус активных участников процесса, отчего все останутся только в выигрыше.
Аксиомы традиционной нравственности – это сваи, вбитые в землю, это жезлы, оберегающие традицию. Однако каждому из них сопутствует змей – живой дух, установивший традицию изначально и постоянно обновляющий ее.
Неполнота Адама и появление Евы
Сразу после того, как Адам – дух, нарекающий имена – узнает о своей роли, история принимает странный оборот: «И нарек человек имена всем скотам и птицам небесным и всем зверям полевым; но для человека не нашлось помощника, подобного ему» (Быт 2:20). Ева не призвана давать имена, по крайней мере об этом не говорится прямо, – однако в создании концепций она становится незаменимой. Все ее реплики или действия направлены на оберегание того, что еще не осмыслено или не вовлечено в процесс формирования упорядоченного и обитаемого мира, который хорош или хорош весьма; и лучше всего, когда ее вмешательство осуществляется в доброжелательной или даже игривой форме. Почему? Не будем забывать о том, что все-таки она – архетипическая мать рода человеческого, а также друг и помощница Адама. Возможно, такой статус стороннего наблюдателя – это положение вечного ребенка, для которого характерны индивидуальные и особенные черты, а также уникальные и примечательные таланты. Например, любого нового ребенка – как и любую перемену в условиях его бытия либо в его личности – необходимо инкорпорировать в ныне существующий функциональный порядок, царство Адама, которое вследствие этого должно расшириться или преобразиться в соответствии с новыми желаниями и потребностями. Плач ребенка – и, в более общем виде, мольба изгоев и беззащитных – это главная тревога вечной матери.
Мы уже говорили о том, что потенциальных причин для явных и устойчивых половых различий – великое множество. У женщин некоторые из них вызваны половым созреванием. Более того, в подростковом возрасте мальчики и девочки начинают по-разному переживать отрицательные эмоции и, следовательно, воспринимать самих себя – возможно, потому, что в это же время проявляются различия мужчин и женщин в размерах и силе, особенно в мощи верхней части тела, играющей очень важную роль для победы в бою, так что будет разумно отнестись к мужчинам с осторожностью и тревогой. Более того, именно в пубертате впервые начинает угрожать потенциальная катастрофа – нежеланная беременность. Но, скорее всего, фундаментальной движущей силой, стоящей за различиями в чертах личности и в интересах мужчин и женщин, оказывается потребность в более высокой восприимчивости к угрозам, а также в близких отношениях, в которых легче заботиться о других иждивенцах. Например, именно девушки, лишь недавно вышедшие из подросткового возраста, охотнее всего откликаются на призыв заботиться о беспомощных младенцах. Нет никаких априорных причин, которые бы позволили предположить, что женщины развили свои эмоциональные реакции исключительно для непосредственной личной выгоды (а не для того, чтобы оказывать поддержку как в выживании, так и в репродуктивном успехе, если рассмотреть более длительный период). Разумнее было бы рассмотреть повышенную тревожность и возросшее самосознание женщин как согласованное решение совместных проблем диады «мать-дитя». Силу такой склонности к самопожертвованию не следует недооценивать. Например, женщины, кормящие грудью, могут почувствовать, что в организме их младенцев не хватает кальция, и даже декальцинируют свои скелеты, выплескивая излишек в грудное молоко, чтобы возместить этот недостаток у детей.
Наверное, не случайно священный образ женщины – это именно женщина с младенцем. Ведь что есть женщина, когда она одна? Цель мимолетного соития, предмет желания мужчин, готовых заплатить – даже если учесть, что и ее саму влечет к ним жажда наслаждений? Пешка в патриархальном порядке, какой может быть и мужчина, – только без всей совокупности выгод, которые дает мужчинам социальный статус как таковой? Нет совершенно никаких причин считать, что основной единицей психологической интеграции или социального порядка выступает «атомизированный» и субъективно определенный индивид. Это справедливо и для мужчин, еще не способных справиться с ответственностью, приходящей вместе с женщиной и ребенком, – инфантильных гедонистов или игроков-манипуляторов, едва ли достойных называться мужчинами по праву. Классический либеральный акцент на индивиде будет эффективен лишь в том случае, если индивид, определенный так, уже уловлен, пусть и неосознанно, в трансцендентальный этос или историю, благодаря которым его индивидуальность становится не проявлением силы или каприза, а добровольной и самоотверженно принятой ответственностью.
Более ярко выраженное женское самосознание распространяется и на «территорию» мужчин, поскольку они в силу необходимости вынуждены подстраиваться под женщин и их заботы. Кроме того, из-за предрасположенности к более частому переживанию отрицательных эмоций и повышенной чувствительности к межличностным взаимодействиям и конфликтам женщины склонны подчеркивать, прямо и косвенно, вечную неполноценность мужчин. Именно поэтому с глаз Адама, вкусившего плод, предложенный Евой, спадает пелена: он обретает самосознание и осознает свою наготу (впоследствии обвиняя в этом женщину и самого ее создателя – Бога). Мужчина должен быть привлекателен для женщин, и мужчины будут лезть из кожи вон, чтобы обеспечить – или, если это патологичные мужчины, обеспечить лишь притворно – все, что только пожелает потенциальная спутница. Женщины гораздо чаще отвергают других – и в сексуальных, и в иных отношениях. Намного выше вероятность того, что они откажутся от проявления инициативы при возможности мимолетной любовной связи. Кроме того, они ускоряют расторжение брака примерно в 70 % случаев. Женщины более склонны к вовлечению в косвенную агрессию и в сплетни, призванные, в конечном итоге, подвергнуть социальному остракизму возможную соперницу. Возможно, эта склонность повышает чувство неловкости у мужчин. Еще у женщин лучше развита способность воспринимать невербальные сигналы, а также они более чувствительны к проявлениям женской привлекательности и к поведению, направленному на «браконьерские отношения», – скажем, к флирту, – и с большей вероятностью готовы сурово его наказывать, даже если в нем виновны их подруги. «На небесах нет ярости сильней, чем обратившаяся в ненависть любовь; в аду нет фурии страшней, чем женщина, которую презрели».
Какой же вывод мы можем сделать? Женщины собирают в одно целое тревоги тех, о ком они, в некоем сокровенном смысле, призваны заботиться в силу своей природы, и доносят эти тревоги до внимания спутников, у которых, в свою очередь, иная «специализация» – внешние устремления, противостояние с естественными врагами очага и рода, борьба и сотрудничество за место в иерархии и, как следствие – накопление выгод в более широком социальном мире. Так женщины получают пользу от дополнительных ресурсов, которые могут добыть мужчины, и благодаря этому решают проблемы, связанные с заботой об иждивенцах, пусть даже эта забота требует от них немалого труда. Выигрыш мужчин состоит в расширении их самосознания, а в дальнейшем и сознательности, под влиянием повышенной восприимчивости женщин; правда, для этого мужчинам приходится выдерживать бремя суровой оценки и отвержения со стороны своих спутниц – проявлений, без которых просто немыслим упомянутый женский дар.
Вечные грехи Евы и Адама
Змей был хитрее всех зверей полевых, которых создал Господь Бог. И сказал змей жене: подлинно ли сказал Бог: не ешьте ни от какого дерева в раю?
И сказала жена змею: плоды с дерев мы можем есть,
только плодов дерева, которое среди рая, сказал Бог, не ешьте их и не прикасайтесь к ним, чтобы вам не умереть.
И сказал змей жене: нет, не умрете,
но знает Бог, что в день, в который вы вкусите их, откроются глаза ваши, и вы будете, как боги, знающие добро и зло.
И увидела жена, что дерево хорошо для пищи, и что оно приятно для глаз и вожделенно, потому что дает знание; и взяла плодов его и ела; и дала также мужу своему, и он ел.
И открылись глаза у них обоих, и узнали они, что наги, и сшили смоковные листья, и сделали себе опоясания.
Быт 3:1–7
Представьте, что в вашей жизни все хорошо. Ваш дом – прекрасный аккуратный сад; баланс устроения и возможностей в нем идеален. Но вы не объединили все, что в нем находится, и не подчинили все своей власти. Вы создали концепт, но есть периферия: элементы – или даже люди – которые не вписываются в этот порядок и исключаются из него. Перестраивать ли порядок так, чтобы все они могли стать его частью? Это непросто. Пограничье таит огромное множество форм. Никакую множественность не сделать центром единства, а в отсутствие единства нет даже мировосприятия, не говоря уже о стабильности или надежде. Принять всех? Все – это слишком много. Если центр решит вобрать в себя периферию, энтропия разрушит порядок, – и даже если сама периферия сможет войти в состав, у нее все равно будет пограничье, которое станет последней каплей. У каждой границы есть еще более отдаленный край.
Акт категоризации – это определение порядка, необходимого, но неизменно несовершенного (и иногда настолько несовершенного, что это внушает страх). Поэтому элементам, еще не вошедшим в структуру порядка и не ставшим его частью, необходима поддержка – и то, благодаря чему она будет осуществляться, или же тот, кто сумеет ее оказать. Способность распределять и упорядочивать наравне с потребностью уделять внимание тому, что до сих пор находится вовне или утеряно, – это две стороны человеческого духа, составляющие его полноту и наиболее точно отражающие дух Божий. Книга Бытия делает акцент на этом единстве: «Потому оставит человек отца своего и мать свою и прилепится к жене своей; и будут [два] одна плоть» (Быт 2:24). Карл Густав Юнг по этому поводу отмечает:
Как мы видим на примере поздней греческой синкретической философии гностицизма, на высоких и даже высших уровнях культуры человеческое воображение вновь и вновь оказывается поглощенным этой идеей. Гермафродитический rebis играет важную роль в натурфилософии средних веков. И даже в наши дни мы слышим об андрогинности Христа в католическом мистицизме.
Это единство мужественного и женственного мы увидим в героическом Христе, который существует в имплицитной форме (скажем, как нерожденный Спаситель Мира) внутри Марии; или в материнском, сокровенном Христе, проявленном как искупительная любовь, спасающая мир. Следовательно, женственное (Мария) – это мандорла, в которой, словно в капсуле, заключены и Бог Отец, и распятый Сын. Этот союз – порядок, наложенный поверх фона из хаоса и обилия возможностей. Именно он порождает искупающее самоотверженное Слово, – Слово, которое, в свою очередь, представляет собой божественного индивида, целиком и полностью принимающего участь, которую ему уготовил мир. Такой союз – по крайней мере изначально, когда он осуществляется в правильном духе – это максимальная защита от катастрофы самосознания, репрезентированной как «нагота»: «И были оба наги, Адам и жена его, и не стыдились» (Быт 2:25). Именно к появлению этого самосознания ведет горделивое принятие непосильной задачи.
Ева становится жертвой искушения и вступает в общение со змеем – с чем-то маргинальным, даже чудовищным (змеиный яд смертелен в полном смысле слова), и с вечным искушением гордыни, посягающей на место Бога. Воображение с готовностью рисует нам, как змей, подкрадываясь ближе, тихо шепчет: «Прими меня, присвой божественное право, господство над самой моралью, определи добро и зло». В чем же грех Евы, неизменный соблазн или порок женственности? «Мое сострадание столь всеохватно, что может преобразить и вобрать даже убийственный яд; мое милосердие столь велико, что превратит его в годную пищу – причем подходящую для просвещенных». Внезапная осведомленность о том, что скрыто в безднах бессознательного, приводит к конвульсии самосознания. Ева вдруг понимает всю страшную глубину своей самонадеянности. За ней следует и Адам, соблазненный и своей спутницей, и ее новым спутником – ядовитым змеем, а если выйти на более высокий уровень абстракции, то самим вечным врагом, ядовитейшим из всех мыслимых змей. И мать, и отец рода человеческого, поддавшись искушению, пусть и по разным причинам, особым для каждого пола, вкушают плод, который не могли и не должны были вкушать, – и все распадается. Столь желанное просвещение, побудившее их ко греху, несомненно, нисходит, о чем тут же говорит книга Бытия, – хотя и не в соответствии с ожиданиями, и не так, как того желал бы любой человек, поистине смиренный и четко осознающий действительность.
Змей коварен, скрыт, незаметен; он маскирует свою истинную суть; он неотличим от подлеска или листвы; он почти идеально смешивается с тем, что уже было принято как данность; он искушает неосторожных, внушая им, что представляет собой нечто, чем на самом деле не является: «Он выглядит столь безобидно! Что может пойти не так?» Так притворяются паразит или хищник, показывая, что они вроде бы ни при чем. «Нельзя ли открыть ворота и им?» Это хороший вопрос, когда им движет сострадание, по-настоящему проницательное, благоразумное и умеющее различать, – но он совершенно неуместен, когда его задают лишь для того, чтобы ложно и вероломно «облагородить» воспринимаемый моральный статус вопрошающего. Грех Евы – внимание ко льстивым речам коварного предателя. Грех Адама? Нескончаемое внимание к голосу Евы. И в том и в другом случае перед нами грехи гордыни. У Евы – нарциссизм сострадания: «Я мать, способная объять все». У Адама: «Я волен переименовать и перестроить сам порядок, и могу делать это бесконечно – все, лишь бы впечатлить Еву». Оба слишком много мнят о себе – хотя и по разным причинам (в силу которых они, впрочем, едины в своем надменном грехе).
Итак, вечное искушение женщины – это мысль о том, что материнскую благожелательность можно горделиво распространить на весь мир, даже на ядовитейшего змея. Есть и еще один, похожий соблазн: возвыситься при помощи таких действий в глазах общества и заявить, что ее сострадание, пусть даже неуместное и неправильное, дает ей право считаться моральным эталоном и обладательницей многих талантов, а также – абсолютно незаслуженно – претендовать на внимание интересных мужчин или других людей в более широком социуме. Материнское сострадание – дух женственности, которым от природы одарена любая женщина. Однако им не следует гордиться, поскольку он как таковой – не личное достижение. Его можно призвать, ему можно полностью подчиниться, его необходимо смиренно считать даром Божьим – а не знаменем добродетели, самонадеянно и корыстно выставляемым напоказ. Сходный соблазн грозит и мужчине: поддавшись ему, он внимает ложному голосу, призывающему испытывать теплые чувства и любовь ко всем без исключения, – и, эгоистично желая себя возвеличить, уверяет других, что способен выйти за границы той области, в которой достиг определенной степени мастерства.
Адам во власти столь же смертоносного греха – главного искушения, или порока мужественности, который проявляется как воззвание, обращенное к Еве: «Я могу усвоить, преодолеть, назвать, подчинить и упорядочить все, что ты предложишь, – пусть даже это непосильный труд, пусть даже сама мысль об этом кажется абсурдом, пусть даже это будет грозить мне смертью». Все делается ради одного: только бы Ева впечатлилась. Мужчины часто поступают именно так, желая поразить женщин. Страшная истина, связанная с этим самоубийственным танцем, заключается в его близости к высочайшим нравственным ориентирам и талантам, позволяющим их достичь, когда означенные чувства искренни, – поскольку расширение сферы нашей заботы и ответственности представляет собой достойный повод для приложения усилий, и к худшему из грехов, вечному грехопадению, когда они фальшивы, иными словами, когда мы лжем о своих умениях и своем мастерстве. Поистине, да поможет нам Бог, когда мы встретимся лицом к лицу с нашим высокомерным состраданием и ложной уверенностью! Скольких страданий можно было бы избежать, если бы мы не брали на себя непосильных задач; если бы не стремились к незаконному захвату власти; если бы не притязали на то, с чем не можем справиться, не желали того, чего не заслуживаем, и не пытались господствовать над тем, чему должны служить? Как много боли проникает в мир от спеси человека? Однако мы упорно это игнорируем – и оттого рискуем.
Проблемы, о которых Адаму сообщает Ева, вынуждают его перестраивать свою личность, а в более широком плане – и установленный им социальный порядок, за поддержание и обновление которого он отвечает. Конечно же, и каждый мужчина – это «проект в разработке», и социальный строй всегда несовершенен, не в последнюю очередь потому, что сама его природа носит исключающий и слишком часто произвольный характер. Но это не значит, что всех мужчин можно отвергать в силу необходимости, пока не появится идеальный экземпляр, или что можно обойтись без этого порядка, или что его можно расширять до бесконечности и по первому требованию. Более того, несовершенство мужчин вовсе не подразумевает превосходства женщин, и если сделать идею о подобном превосходстве моральным основанием, пагубные последствия неизбежны. Конечно же, верно и обратное.
Представьте, что мужчина чего-то не знает или не проявил в чем-то должной осторожности, – особенно когда ему следовало так поступить, учитывая его возраст, опыт, компетенцию или статус. Некоторым этот недостаток мог бы показаться знаком скрытой инфантильности или иной постыдной неполноценности. Теперь вообразите, что женщина, чем-либо недовольная, или неудовлетворенная сексуально, или решившая отвергнуть мужчину, прямо подчеркивает этот недостаток. Разве не вспыхнут в его душе гнев, злоба, желание мести – ей, миру, себе и даже Богу? Вспомним, как Адам, с непрощением, сказал Создателю: «Жена, которую Ты мне дал, она дала мне от дерева, и я ел» (Быт 3:12). Первый человек был волен выбрать иную линию поведения. Он мог отказаться от предложения своей новой помощницы, остаться послушным божественному и совершенно избежать грехопадения, вместо того чтобы надменно принимать вызов Евы. Даже после своей ошибки он мог не взваливать вину на спутницу и на сотворившую ее божественную силу, принять ответственность за свое несовершенство и искупить свой грех. Но нет – он только все усугубил, удвоил свою гордыню и довел ее даже до того, что самодовольно и с жалостью к себе начал претендовать на моральное превосходство над Богом. Именно так все случилось – и так происходит до сих пор.
«Вкушать» означает поглощать, усваивать, впитывать, развиваться, расти. Однако не все можно вкусить – только то, что к этому пригодно и выверено в точной соразмерности, и к этому определенно не относится яд, насколько бы заманчивым он ни был. Змей – сам по себе аномалия: бесконечное, извечно скрытое в конечном; нечто, чему не находится подобающего места. Это дракон, чье сокровище неизменно влечет к себе. Нам никогда не удастся присвоить его: плод бессмертного змея не станет пригодным в пищу, – но все же нас беспрестанно искушает желание откусить больше, чем мы можем проглотить.
Вечный змей
Почему змей, живущий в Эдеме, ассоциируется с самим Сатаной? Текст не указывает на это прямо, и для того, чтобы найти ответ, придется взглянуть шире – в чем нам помогут природа, традиция и контекст. Змей – это ближайший к нам хищник и враг, его сущность – погибельный яд, он поглощает в прямом смысле слова, как делают это гадюка, питон, крокодил. Сатана, напротив – и если брать шире – это враг как таковой. Укус ядовитой змеи, конечно же, страшен; детей от него нужно уберечь, а обеспечить такую защиту, сразившись с ядовитой рептилией – миссия для героев. Теперь представим эту задачу, увеличив масштаб: Сатана – это психологический или абстрактный эквивалент реальных ядовитых хищников; худший из всех мыслимых змей; вечный метазмей. Он обитает не в подлеске и не в садах естественного мира, а в безднах человеческой души. Его не победить охотой и убийством – например, спалив змеиное кубло; его способны поразить лишь подлинные нравственные усилия, великие подвиги святых-змееборцев – святого Георгия и святого Патрика – и архангела Михаила в конце времен.
И произошла на небе война: Михаил и Ангелы его воевали против дракона, и дракон и ангелы его воевали против них, но не устояли, и не нашлось уже для них места на небе.
И низвержен был великий дракон, древний змий, называемый диаволом и сатаною, обольщающий всю вселенную, низвержен на землю, и ангелы его низвержены с ним.
Откр 12:7–9
Сатана как квинтэссенция хищного, паразитического, рептильного – это дух убийственного негодования, князь лжи и тьмы, враг бытия, бесстыдный обвинитель, суть злорадства. И точно так же он – Король Гордыни, которая влечет его возвыситься над Богом и уверять, что можно, даровав ему всю власть, отбросить трансцендентное. Этот словесный образ подчеркнут и усилен во вступительных строфах «Потерянного рая», произведения великого английского поэта Джона Мильтона. В них о великом обманщике сказано так:
Адский Змий!
Да, это он, завидуя и мстя,
Праматерь нашу лестью соблазнил;
Коварный Враг, низринутый с высот
Гордыней собственною, вместе с войском
Восставших Ангелов, которых он
Возглавил, с чьею помощью Престол
Всевышнего хотел поколебать
И с Господом сравняться, возмутив
Небесные дружины; но борьба
Была напрасной.
Как утверждает Мильтон, именно гордыня Сатаны рождает соответствующее чувство – и желание властвовать – в Еве и впоследствии в Адаме. Познание добра и зла – это не просто постижение нравственного, поскольку правила уже известны им обоим: «И заповедал Господь Бог человеку, говоря: от всякого дерева в саду ты будешь есть, а от дерева познания добра и зла не ешь от него, ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертью умрешь» (Быт 2:16–17). «Познание», о котором идет речь, относится к абсолютной власти, которая позволит человеку, по собственному умыслу, формировать, менять и определять добро и зло. Именно это внушает Еве дух сатанинской гордыни, неявно намекая на то, что чувство, побудившее Бога установить изначальный запрет, было сродни ревности или зависти: «…но знает Бог, что в день, в который вы вкусите их, откроются глаза ваши, и вы будете, как боги, знающие добро и зло» (Быт 3:5). Это присвоение права не только на переоценку всех ценностей, в духе Фридриха Ницше, но и на саму способность их создавать – иными словами, на то, чтобы стать их подлинным источником, заменив собой Бога.
Однако людям эта сфера просто неподвластна. Вечные ценности даны как краеугольный камень идентичности, которая наделяет мужчину и женщину их человеческой сутью. Быть человеком – значит разделять не только физическую, но и метафизическую форму, само тождество ценности. Это непременное условие любого общения, если только оно не вырождается в бесконечный регресс, состоящий из одних вопросов. Мы можем спросить другого: «Почему ты злишься?», но ему незачем спрашивать в ответ: «Что значит “злишься”? О чем ты говоришь?», поскольку нам, благодаря общей структуре фундаментальных ценностей, уже известен смысл слова «злиться». То же можно сказать не только о наших базовых эмоциях или мотивах, но и о том, как эти состояния, потенциально способные к взаимному соперничеству, со временем сами собой организуются в психологические и социальные единства высшего порядка. Есть область допустимых отклонений, а на периферии разрешены и даже поощряются эксперименты – но есть и неизменный центр, и именно этот самоочевидный факт делает концепцию «общей человеческой природы» или даже «человеческого существа» как реальной, так и постижимой.
Поэтому любой мужчина и любая женщина, выходящие за пределы вечных человеческих ценностей, в силу необходимости перестают быть людьми и не столько превосходят человека, сколько уничтожают его. К чему почти неизбежно ведет такое нарушение границ? Нет, не к той переоценке, которую придумал себе Ницше, – грандиозной, героической, возвышающей, – но к раздроблению объединяющей морали, к ее вырождению в гедонистическую прихоть, к становлению единым целым с ложью и фальшью или к подавлению всех порабощающих влечений железной рукой. Это возведение узкого своеволия на высочайший из мыслимых пьедесталов, скрытое под личиной максимальной свободы. («Я могу поступать в соответствии с любыми ценностями, какие выбираю», – установка, которая почти немедленно деградирует, принимая иную форму: «Творю что захочу», или, более точно: «Мной управляет любое влечение, которое меня охватит»). В то же время оно становится предпосылкой для чувства субъективного всеведения, вездеприсутствия и всемогущества. («Я наделен способностью установить само определение правильного и неправильного, ценного и презренного, добра и зла»). Можно возразить: разве эта способность не желанна? Уместен будет следующий ответ: «Вы уже сейчас, на данный момент, живете в Раю?» А если нет, то в чем причина? В том, что сомнительна законность самого порядка мироздания – или в том, что ваш ракурс ужасно искажен? Лучше молитесь, чтобы правдой оказалось второе: в противном случае надежды нет. Лучше направить внимание на собственную неполноценность и попытаться ее исправить, прежде чем взывать к Богу, крича о Его некомпетентности.
Сатана Мильтона – это горделивый дух, вечно стремящийся реализовать свои амбиции и влечение к власти, «пускай в Аду» – эта судьба ему кажется лучше, чем «служить на Небесах». В символике, в традиции, в литературе подобная гордыня соединена с надменностью ума, люциферианским духом, который, как ни парадоксально, расценивает собственное знание как достаточное для обретения суверенитета и способное к безграничному расширению. Фауст, главный герой одноименной великой драмы Иоганна Вольфганга фон Гёте – идеальный пример горделивого выхода за границы дозволенного. Им движет высокомерная жажда знаний, понимания и опыта, превосходящего все необходимые и желаемые пределы, установленные для человека. Как Ева, а вслед за ней – Адам, Фауст желает обладать большим, чем справедливо дозволено на земле, и Мефистофель объясняет это Богу:
Но не такой, как все; он служит по-иному:
Ни пить, ни есть не хочет по-земному;
Как сумасшедший, он рассудком слаб,
Что чувствует и сам среди сомнений;
Всегда в свои мечтанья погружен,
То с неба лучших звезд желает он,
То на земле всех высших наслаждений,
И в нем ничто, – ни близкое, ни даль, —
Не может утолить грызущую печаль.
Мотив рождает вопрос: чего же Фауст жаждет больше – знаний или власти, если все эти интеллектуальные исследования служат лишь притворством? Он, несомненно, мыслит о себе довольно высоко, оправдывая самые циничные допущения, связанные с его целью:
Пусть я разумней разных простаков, —
Писак, попов, магистров, докторов, —
Пусть не страдаю от пустых сомнений,
Пусть не боюсь чертей и привидений,
Пусть в самый ад спуститься я готов…
Конечно же, не просто так Мефистофель приходит в облачении странствующего схоласта!
Но что же Ева? Она считает, что порядок, который не служит самым уязвимым (а такое служение – это нравственная директива самой женственности, отчасти в прямом смысле), несовершенен по умолчанию. Однако это вовсе не значит, что все, оставшееся за его чертой, – все маргинальное, – по праву следует считать незащищенным и достойным. Более того, на таком основании нельзя делать вывод, что будет правильно одобрять абсолютно все и служить абсолютно всему, и более того, всему сразу, не разбирая и не вынося оценок. И, наконец, это не позволяет полагать, что выставление напоказ своего всеохватного сострадания заслуживает похвалы. Само по себе внимание к «слабым звеньям», насколько бы искренним ни было сочувствие, лежащее в его основе, нисколько не составляет всеобщего добра, и уверение в ином – это квинтэссенция женской гордыни, причем извечной, возникшей еще до грехопадения. Добро намного сложнее и таинственнее сострадания, которое, независимо от его глубины, представляет собой лишь инстинкт или божественный дар. Обращая внимание мужчин на уязвимых и на тех, кому не оказывается должного служения, женщины, несомненно, проявляют свою суть, достойную восхищения. Однако снова повторим: соблазны нарциссической гордыни могут так усилить интенсивность их воззваний, что всем станет только хуже. Именно дух Божий предупреждает нас остерегаться вечного змея, таящегося в саду, опасаться искушений и не брать на себя, занимая неправильную позицию, больше того, с чем мы действительно способны совладать.
Страдание в наготе как плод греха
В христианстве есть представление, согласно которому страдание порождено грехом Евы и Адама. Эта идея напрямую выводится из наказания, определенного Богом для змея, мужчины и женщины после грехопадения (или по праву заслуженного как рептилией, так и людьми). Горделивый змей обречен ползать в пыли себе на гибель, дерзкая женщина – страдать и в муках своих служить мужчине, а надменный и беспечный мужчина – тяжко трудиться, терпеть скорби и умирать:
И сказал Господь Бог змею: за то, что ты сделал это, проклят ты пред всеми скотами и пред всеми зверями полевыми; ты будешь ходить на чреве твоем, и будешь есть прах во все дни жизни твоей;
и вражду положу между тобою и между женою, и между семенем твоим и между семенем ее; оно будет поражать тебя в голову, а ты будешь жалить его в пяту.
Жене сказал: умножая умножу скорбь твою в беременности твоей; в болезни будешь рождать детей; и к мужу твоему влечение твое, и он будет господствовать над тобою.
Адаму же сказал: за то, что ты послушал голоса жены твоей и ел от дерева, о котором Я заповедал тебе, сказав: не ешь от него, проклята земля за тебя; со скорбью будешь питаться от нее во все дни жизни твоей;
терния и волчцы произрастит она тебе; и будешь питаться полевою травою;
в поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят, ибо прах ты и в прах возвратишься.
Быт 3:14–19
Задумайтесь на мгновение о вашей собственной жизни. Если вы не сталкивались с духом, наказывающим вас за самонадеянную гордыню, то вы либо настолько везучи, что в это невозможно поверить, либо вы обманывали себя так часто, что сумели утвердиться в заблуждении. Верно сказано, что «погибели предшествует гордость, и падению – надменность» (Притч 16:18). Если вы слишком много о себе мните, и если вы полагаете, что ваша забота (Ева) или компетенция (Адам) превыше тех, какими вы наделены, тогда вы взяли на себя задачу, с которой вам не справиться, даже если вы, вероятно, не сразу это поймете. Сложность мира, который вы столь беспечно призвали, захлестнет вас, и ваши страдания будут ужасны. Если вы, поддавшись тщеславным посулам, взвалите на себя больше, чем можете унести, тогда плата будет непомерно высокой: то, что вы предприняли, закончится неудачей, а вам останутся лишь тревога, горе, стыд и боль. Поэтому остается открытым вопрос о том, чем вызвано страдание – устройством бытия (тем, что над нами властны болезни, безумие, социальное отвержение, злоба и смерть) или в такой же или большей степени (а может, и полностью) глупым нарциссическим самодовольством, которое искушает нас притязать на большее, чем нам положено по праву.
Вообразите, что мы противостоим аномальному – тому, что отвергнуто и находится за чертой, – именно так, как нужно, и беремся решать только те проблемы, которые нам по силам. Представьте, что женщины спокойно говорят о том, что могут оказать лишь ту заботу, для которой у них есть необходимые навыки, и не испытывают по этому поводу негодования и обид. Представьте, что мужчины, признав неполноценность своих знаний и представлений, перестали эгоистично или тиранически настаивать на их всеохватности или совершенстве – и бездумно менять их под влиянием желания кого-нибудь впечатлить. Если все будет именно так, то насколько хорошо мы сможем противостоять вызовам мира, пусть даже непростым, и справляться с ними, позволив пробудиться направляющему духу? Можем ли мы увидеть в этом трудную игру, а не рискованную авантюру – слишком затратную и обременительную, а потому исполненную страданий? Прежде всего мы желаем найти то, к чему можем устремиться, – и то, с чем сможем бороться. В этом нет ничего неуместного. Мы ищем не младенческую зависимость, а оптимальный вызов; нам нужны приключения, столкновения и бой. Мы надеемся найти именно таких драконов, которых сможем убить, – иными словами, таких, чей размер сопоставим с нашей уверенностью и уровнем способностей или даже слегка их превосходит. Это зона ближайшего развития – место, где мы можем играть с наибольшей эффективностью и осознаем себя лучше всего. Разве мы не распростимся с большей частью жизненных страданий – и не вступим в противоборство со смертью с максимумом возможностей – если от всего сердца и безоговорочно направим на решение своих проблем все свои силы? Насколько мы страдаем от того, что страдание неизбежно, учитывая ограниченность наших смертных тел, и насколько – от того, что слишком много мним о себе, поддавшись гордыне?
В плане сострадания – со стороны Евы – мы душим детей своей «чудесной» опекой, купаясь в самолюбовании, пока нас хвалят беззаботные свидетели нашей далеко не бескорыстной жертвы. В плане концептуализации и порядка – со стороны Адама – мы можем получать нарциссическую выгоду, ложно завышая свою ценность перед другими, и выдвигать себя на первый план (типично мужское искушение), притворяясь великодушными людьми и эффективными дельцами, когда на самом деле не обладаем ни ресурсами, ни умением их распределять. Именно в этом и заключается уловка представителей «темной тетрады» – нарциссов, манипуляторов, психопатов и садистов, воплотивших в себе худшие стороны мужской гордыни. (Женский эквивалент изучен недостаточно хорошо – возможно, потому, что его проявления в виде серьезного насилия или воровства не столь вероятны.) Почему же последняя из этих четырех патологических черт – садизм, или переживание восторга при виде боли других, – встречается наравне с тремя предыдущими и, что несомненно, проявляется как у мужчин, так и у женщин? Склонность использовать других в роли «пешек» во имя выгоды, полученной неправедным путем, определенно сочетается с желанием применять силу. В свою очередь, эта черта может превратиться – и превращается – в высокомерное презрение. (Как еще оправдать свою выгоду?) А что потом? Вера в то, что все презренное достойно пыток? И даже в то, что этих пыток требует мораль? «Может быть, слабым нужен урок. Может быть, я один из тех, кто их научит». Вероятно, отчасти это рациональное обоснование лишь маскирует жажду мести, направленной на тех, кого пытают, за то, что они, прежде всего, стали слабыми жертвами, дозволившими совершить великий грех эксплуатации людей в качестве орудий. Наступает ли момент, когда тиран в силу необходимости начинает ненавидеть рабов, чья уступка – неважно, можно ли ее оправдать и была ли она вынужденной, – извратила его душу?
Это главный вопрос религиозной веры. Верите ли вы, что существует дух, который одновременно предостерегает от гордыни и противостоит ей? Если вы, просматривая свою жизнь, придете к выводу, что никогда не падали из-за гордыни и никогда не принимали обязательств из склонности к переоценке сил, то либо вы почти святой; либо вы умышленно слепы и неизбежно упадете в яму; либо вы отъявленный лгун, и поэтому вы обречены. Иных вариантов нет, поскольку гордыня всегда предшествует падению. Какой ужасный дух к нему приводит? И как он подчиняет вас на уровне суждений, независимо от вашей веры или от притязаний на нее? Лишь после того, как Ева прислушивается к настойчивому шепоту змея, внушающего, что она может принять в себя погибельный яд, – и после того, как Адам, первозданный глупец, позволяет себе претендовать на подобную власть или иммунитет, – происходит падение. С глаз заблудших детей Божьих спадает пелена. Теперь они могут видеть – «как боги» – большую часть того, чего еще не могли сознательно постичь. Они приняли бремя незаслуженной мудрости, они обрели знание – но не знают, как жить с ним дальше. Именно в этот момент в мир входит страдание – познание добра и зла; осведомленность о смерти или даже сама смерть; изгнание из Рая; требование приносить жертвы и трудиться. Несчастная пара обнаружила свою изначальную наготу.
И увидела жена, что дерево хорошо для пищи, и что оно приятно для глаз и вожделенно, потому что дает знание; и взяла плодов его и ела; и дала также мужу своему, и он ел.
И открылись глаза у них обоих, и узнали они, что наги, и сшили смоковные листья, и сделали себе опоясания.
Быт 3:6–7
Я уже долгое время интерпретирую улучшение зрения (упавшую пелену) как потерю детской невинности и начало истинного самосознания: в какой-то момент давнего прошлого и мужчина, и женщина постигли, что человеческое существование ограничено временем и что жизнь непредставима без страданий, смерти и злобы. При таком толковании самосознание и осознание своей наготы – это одно и то же. Представьте себя без одежды, на сцене, перед тысячами людей: именно так себя чувствует тот, кто явил всему свету свою слишком человеческую хрупкость, свое несовершенство, свою уязвимость, свою неспособность произнести божественные слова, которые помогли бы преодолеть ее, вселив уверенность, и свой стыд, без которого просто невозможно преподнести свое жалкое «я».
Сложная самореализация приходит с годами, и это позволяет предположить, что отчасти падение – это просто следствие развития. Нам приходится отказаться от детской наивности по мере того, как мы все чаще сталкиваемся с фундаментальной реальностью жизни – с жестокостью природы; с тиранией общества; с греховными влечениями и гедонистическими наклонностями соблазненного человека; и этот процесс всегда сопряжен с болью. Более того, очень непросто увидеть, что наше нисхождение в цинизм, столь часто приходящий на смену детскому доверию и способности изумляться – это вовсе не улучшение, произведенное каким-то тайным образом. Здесь есть парадоксальное сопоставление: без отказа от детской наивности мы никогда не повзрослеем – однако вновь падению предшествует гордыня, отчего мы часто, в каком-то смысле, падаем с гораздо большей и более опасной высоты. Падение в каком-то смысле представляется необходимым, но его тяжесть несомненно возрастает из-за ненужной самонадеянности и из-за желания незаконно захватить то, что тебе не принадлежит. Как примирить эти несовместимые противоположности? Подозреваю, что весь библейский нарратив в каком-то плане является попыткой это сделать. Как нам идти вперед – вечно, не теряя надежды, с минимумом катастроф?
Осознать себя – это значит постичь наготу, ограниченность и смертность; счесть это возникшее «я» чем-то отделенным от всего, что находится снаружи; почувствовать отчуждение от близкого человека или родственника, от более широкой культуры, от природы, от космоса и от Бога, – ощутить себя особенным. Непременный спутник самосознания, отделенность, рождает и страдание – отчасти потому, что все, имеющее отношение к «не-я» (а это очень много) теперь воспринимается в виде ограничений и угроз, в некоем фундаментальном смысле выстроенных, подобно войску, против отныне обособленного индивида. С самосознанием приходит и желание строить тайные планы, в которых проявляются склонность к инструментальным действиям и эгоистичность, – столь же ограниченные, как новое представление о себе, предполагающее, помимо прочего, мотив служения лишь этому отделенному «я». Но что плохого в том, чтобы тревожиться за собственную шкуру, столь драгоценную и уязвимую? Немного уточним вопрос и выскажем здесь три соображения. Во-первых, переживание самосознания, строго говоря, неотделимо от страдания. Во-вторых, сосредоточенность на собственном «я», с какого-то момента воспринимаемом как ограниченное и отдельное, становится движущей силой эгоистичного, инструментального и манипулятивного поведения. В-третьих, появление самосознания напрямую влияет на практические действия и поступки.
Связь между самосознанием и страданием непреднамеренно открыли психологи, когда анализировали понятия, формально применяемые для описания личности человека. Как известно, у личности пять факторов: экстраверсия, невротизм, доброжелательность, добросовестность и открытость опыту. Второй фактор, невротизм, также получивший название «негативной эмоциональности» – это наиболее полезная ось при рассмотрении психологической значимости невольного прозрения и, как следствие, осознания себя. Индивиды с высоким невротизмом наиболее уязвимы для тревоги и боли, а также их вариантов и коррелятов – таких как вина, стыд, разочарование, фрустрация, гнев, презрение и другие. Кроме того, исследователи, создавшие одну из первых и наиболее влиятельных обобщенных моделей личности и измерительные инструменты (так называемый опросник NEO PI-R), обнаружили, что опыт самосознания был настолько тесно связан с невротическим страданием, что лучше всего осмыслялся как неотъемлемая составляющая последнего.
Нам в какой-то мере удалось изучить связь точного восприятия собственного «я» и откровенного размышления о своих потребностях, желаниях и чувствах с тревогой, болью и подобными явлениями. Например, социальный психолог Марк Ричард Лири и его коллеги выяснили, что люди с высоким уровнем самосознания также проявляли более ярко выраженную склонность к вовлечению в стратегии «управления впечатлением», – иными словами, строили планы и интриги, чтобы увериться, что в социальных ситуациях их «воспринимают» именно так, как нужно им. Такие стратегии часто сопряжены с обманом и самообманом – и сопровождаются всеми «подводными камнями», с которыми ассоциируется ложь. Между сосредоточенностью на себе и страданием нет особой разницы. Эта мысль важна сама по себе, но в ней скрыто большее. Со страданием, неотделимым от самосознания, связано опасное искушение – это соблазн манипулировать всеми так, чтобы ослабить боль, которую нам причиняет мучительное переживание субъективной осведомленности и оценки. Это происходит, когда установку: «Я должен настроиться на непрестанное жертвенное служение во имя своего будущего “я” и других» заменяет установка: «Я должен манипулировать другими так, чтобы они думали обо мне хорошо».
Человек, внезапно осознающий себя, переживает неприятный момент: он словно пойман в ловушку. Постоянное пребывание в таком состоянии кажется почти неотличимым от личностной тревожности и склонности к депрессии (даже психозу), а также часто болезненной и пагубной социальной дезадаптации. Каковы последствия? Искушение «сговориться» со змеем; соблазн манипулировать, хитрить и искажать реальность так, чтобы любой ценой уменьшить боль от негативных эмоций; готовность подделать речь, действия, самовосприятие и восприятие других так, чтобы незаслуженные выгоды потекли полноводной рекой. Самосознание влияет и на эффективность действий, измеряемую более объективно, – даже в том случае, если их выполняет профессионал, – а также усиливает негативные эмоции и ослабляет позитивные. Переживание самосознания увеличивает «когнитивную нагрузку» тех, кто выступает на публике, отвлекая их от непосредственной задачи. Профессионалы часто «задыхаются от стресса», поскольку заменяют неврологические системы – связующие звенья для доведенных до автоматизма действий, – на совершенно не приспособленную для этого систему аварийной сигнализации, после чего та вызывает саморефлексивную негативную эмоцию, их внимание рассеивается, и им уже не удается сосредоточиться на конкретном деле. Вероятно, отчасти именно поэтому личностный невротизм отрицательно связан с успехом в академической деятельности и карьерным ростом.
Какова же альтернатива? Попытаться не думать о своем «я», что бесполезно, поскольку немедленно сосредоточитесь на нем опять? Или перенаправить тревогу и вместо мимолетных прихотей и переживаний, связанных с настоящим, тревожиться о будущем и обо всем, что происходит в обществе? Вместо того чтобы действовать «самосознательно», как прислужник узкого, нарциссического, сиюминутного «я», можно прежде всего думать о благе, скажем, вашего мужа или жены – или о благе других ваших родственников, общества, нации, природы или даже Бога. Точно так же можно действовать исходя из интересов личного, но высшего «я» – того, которое выходит за пределы мимолетных эмоций или мотивов, оптимально проявляется во многих ситуациях, составляющих полноту опыта, и неизбежно оказывается более мудрым, чем сиюминутное «я», и более ориентированным на взаимодействие с людьми, поскольку поневоле принимает во внимание долгие периоды и разные места и состояния.
До конца этот момент раскрыт в следующем нарративном сегменте книги Бытия. Вскоре после того, как Адам обретает новое, столь страшно преображенное видение, к нему в Эдем является Бог – и приглашает его на прогулку (по всей видимости, они гуляли вдвоем и прежде, и это был неоспоримый заведенный порядок). Адам не осмеливается на это и прячется за удобно подвернувшийся куст. Более того, он приписывает свое внезапное малодушие той наготе, которую отныне осознает: «И воззвал Господь Бог к Адаму и сказал ему: [Адам,] где ты? Он сказал: голос Твой я услышал в раю, и убоялся, потому что я наг, и скрылся» (Быт 3:9–10). Сразу же после этого он усугубляет свой грех, обвиняя Еву, а затем – и Бога, сотворившего ее:
И сказал [Бог]: кто сказал тебе, что ты наг? не ел ли ты от дерева, с которого Я запретил тебе есть? Адам сказал: жена, которую Ты мне дал, она дала мне от дерева, и я ел. И сказал Господь Бог жене: что ты это сделала? Жена сказала: змей обольстил меня, и я ела.
Быт 3:11–13
Отношение Адама – его самовосхвалительная жалоба, обращенная к Богу; его тотальный отказ от ответственности за свое вечное падение. «Ты помнишь женщину, которую для меня сделал, эту ezer kenegdo? В гордыне своей, в желании присвоить то, над чем она не властна, она послушалась духа, чей плод отравлен и непригоден в пищу, и соблазнила меня, заставив сказать, что я могу вобрать и это. Я переоценил свои силы, взял на себя слишком трудную задачу – и теперь осознал, что я жалкая тварь, и мне так стыдно, что я уже не могу беспечно гулять в саду с истинным духом Божьим. Как она смеет существовать? Как смеешь Ты творить ее и предлагать ее мне?» Здесь тоже скрыта гордыня – и в самовольном притязании на право судить женщину и Бога, и в категорическом отказе признаться в неполноценности, ошибке или грехе. Вместо того чтобы выбрать путь, который мог вести к искуплению и даже к возвращению в Рай, Адам бросает тень на свою помощницу, необходимую, желанную, ставшую последним и окончательным даром Бога, – а затем усугубляет свой неблагодарный, возмутительный и глубокий грех, призывая к ответу самого Создателя.
Такова всеобщая история человечества и его горестей – архетипическая повесть о бесконечной войне полов. Женщина обвиняет мужчину в ограничениях и недостатках общественного порядка, который, по ее мнению, не способен охватить все, что требует приобщения. Мужчина винит женщину за обличение его же недостатков – и, хуже того, он возмущен до глубины души самим устройством бытия: «Как Бог мог сотворить настолько жуткий мир, полный ужасных критиканок?» Библию вечно осуждали за гипотетический «патриархальный уклон» – предположительно, настолько очевидный, что его даже незачем подтверждать документальными свидетельствами. Достаточно привести краткое, но очень серьезное возражение: для Адама этот самый главный и определяющий из споров закончился не очень хорошо.
Не в том ли причина столь многих страданий, что мы недостаточно смиренны, чтобы учиться? Не в том ли, что мы, как деспоты, твердим о полноте и совершенстве наших знаний? Не в том ли, что мы требуем незаслуженных прославлений всего лишь за соблюдение нравственного кодекса? Не в том ли, что мы трусливо избегаем огромного простора неведомой тайны? Не в том ли, что нам не хватает веры в благо Бытия и человеческую добродетель? Разве не очевидно, что ответственность за все это лежит на нас и представляет собой абсолютную истину? Если бы мы были в достаточной мере просвещенными – и если бы мы, повторим это снова, в полной мере использовали все, что нам предоставлено, – исчезло бы страдание? По крайней мере появилась бы возможность заменить его великим, добровольно принятым приключением, в которое превратилась бы наша жизнь? Возможно, такой вывод покажется слишком оптимистичным. Впрочем, он может быть таким, если рассматривать вопрос наивно – и если не принять во внимание всю трудность такого просвещения. В христианском мире оно, с формальной точки зрения, неотличимо от призыва взять крест и идти по пути Иисуса (Мф 16:24) – самого требовательного из всех путей, странствий и отношений: это громкое, устрашающе храброе и, по всей видимости, невозможное для подражания «да!», сказанное всему, независимо от страданий.
Как только Бог обнаруживает, что в мире появилось это обнаженное самосознание, начинается катастрофа грехопадения. Теперь Он проявляет себя как дух, который ставит душу женщины в противостояние с вечным змеем (Быт 3:15); указывает, пусть даже с сожалением и без оснований, на то, что Ева теперь подвластна боли в беременности и родах, а также влечению к мужчине, ее господину в их общем грехе (Быт 3:16); говорит, что земля отныне проклята и поэтому необходимы каторжный труд и смерть (Быт 3:17–19); предназначает шкуры жертвенных животных на роль защитного барьера между мужчиной, женщиной и отныне враждебной природой (Быт 3:21) и провозглашает теперь уже неизбежный уход сотворенных Им людей из Рая (Быт 3:23).
Почему женщины испытывают боль в беременности и родах? Это эволюционный компромисс между расширением коры головного мозга – которое ассоциируется с соизмеримым увеличением размера черепа младенца – и шириной женского таза. Будь он чуть уже, дети рождались бы еще более недоразвитыми, зависимыми и беспомощными, чем сейчас – в мире млекопитающих, в сущности, и так не найдется параллелей; однако будь он чуть шире, и женщинам было бы трудно бегать. Родовой канал у людей столь тесен, что дети, чтобы проходить через него, развили черепа, способные сжиматься. Так что роды – это нелегкий труд. Почему Адаму отдана власть над женщиной? Не потому, что мужчины обладают каким-либо явным превосходством, скажем, в общих когнитивных способностях или добросовестности (два лучших предиктора общей компетентности). Нет, у этого была другая, наиболее простая и очевидная причина. Возросшая зависимость, которая неизбежно проявляется у беременных и кормящих женщин, которые в первую очередь бросают все силы на заботу о младенцах (а также о других иждивенцах), ставит их в сравнительно неудобное положение в борьбе с мужчинами за социальное положение и «доминирование». Кроме того, во всем мире женщины ищут мужчин, чей социальный статус выше, чем у них самих. Без этой дистанции вероятность романтического или эротического влечения невелика – пусть даже при ее наличии есть опасность попасть в подчинение.
Почему проклята земля? Разве не потому, что возросшее самосознание – как и приходящее вместе с ним знание о том, что будущее неопределенно, – побуждает нас утомительно трудиться сейчас, забывая об удовольствиях, чтобы предотвратить нужду и страдания в дальнейшем? В сущности, концепции труда и жертвы идентичны. Труд – это принесение сиюминутных наслаждений в жертву ради будущего и общества, и поскольку после изгнания из Рая он становится необходимым, тут же возникает вопрос о том, какая форма труда оказывается лучшей или худшей – иными словами, какая форма жертвы нравится Богу больше всего, а какая совершенно Ему неприятна. Человек призван к тому, чтобы трудиться. В таком случае какой же труд будет великим – и какая жертва станет наиболее угодной высочайшему? Это главная проблема библейского корпуса и всех его литературных дериватов; иногда она в полном смысле слова неотделима от вопроса о смысле жизни и самого Бытия – или даже о природе самого Создателя в отношении к человеку.
Зачем облачаться в звериные шкуры? Разве не потому, что свою ужасную осознанную наготу теперь необходимо оберегать за счет других живых существ? И разве дело не в том, что такое посредничество – это сущность культуры и ее главная цель, поскольку она стоит между мужчиной и женщиной и природой? Разве не из-за жертвы, которой требует такая защита, «патриархат» в силу необходимости пропитан кровью? Это означает, что изначальные облачения, данные Богом нагому и отчужденному человеку, символизируют всю морально двусмысленную, дефектную, но по-прежнему героическую культурную («патриархальную») инициативу, предпринятую мужчиной, чтобы защитить свое обнаженное тело и душу – ведь он больше не прогуливается с Богом по райскому саду. О чем же эта история? Мужчина навсегда защищен от пагубных действий отныне враждебной природы при помощи посредника – общества. И наилучшую защиту предлагает общество, утвержденное на добровольных приношениях Богу (пусть даже человек изгнан из Рая, дарованного Им). И, наконец, в чем смысл изгнания из Рая? В том, что самосознание – неизбежный итог высокомерной гордыни – неотличимо от страданий и разлуки с божественным.
Утрата Рая и пламенный меч
В конце концов глава достигает кульминации: дух Божий проявляет себя в том, что ставит на страже райских врат херувима и пламенный меч, который обращается во все стороны (Быт 3:24). Адам и Ева – и их потомки – не могут вернуться в Эдемский сад, если не пройдут испытание этих огненных лезвий. Запрет в прямом смысле кажется очевидным условием реальности: на небесах не дозволено быть ничему, что не имеет небесной природы; в Раю есть место только райскому. Все недостойное нужно выкорчевать или сжечь. Есть ли разница, в концептуальном плане, между этим пламенным мечом и огнем преисподней? Разве не может оказаться так, что осужденные на вечные муки прокляты лишь настолько, насколько отдалились от Бога – и для устранения их пороков и примирения с Богом теперь нужна настолько великая жертва и настолько радикальная перестройка, что сама мысль о ней внушает почти священный ужас? Разве причина их мучений не в том, что они сами пригласили тьму, вступив с ней в сговор, и теперь им нелегко себя простить? Тогда реальность ада стала бы в точности эквивалентна вечной или космической справедливости – необходимому следствию из возможного или даже гипотетического состояния, где ничего не скрыть и все становится явным: «Ибо нет ничего тайного, что не сделалось бы явным, ни сокровенного, что не сделалось бы известным и не обнаружилось бы» (Лк 8:17).
Ошибки, допущенные в дерзости и гордыне, ложатся на душу тяжелым бременем, которое стоило бы принести в жертву или отсечь. Интересный вопрос: если бы мы попытались вернуть себе радость прогулок с Богом, сколь от многого пришлось бы избавиться, чтобы осталось лишь то, что достойно совершенного бытия? Насколько наша хваленая самость состоит из слоев защитного притворства, обмана или рационализаций, при помощи которых мы уходим от проблем и избегаем ответственности? Сколь многое в нас – детрит и сухостой? И разве нет сокровенной причины – пусть даже о ней сказано столь беспечно – для того, чтобы преградить путь к древу жизни тем, кто все еще пронизан грехом? Если цена достижения вечной жизни – это совершенство Отца, о котором говорил Христос (Мф 5:48), тогда возведение препятствий на этом пути для мужчины и женщины, все еще падших, становится одновременно неизбежным и правильным. То, что остается грешным, не может обрести божественную награду. Рай просто не был бы Раем, если бы вместил нечто скверное.
В чем еще может заключаться смысл присутствия херувима и пламенного меча? В том, что способность человека к суждению и оценке, жизненно необходимая для владычества и наречения имен и ставшая частью проявления образа Слова, или Логоса, в человеческой форме, в силу необходимости исключает и запрещает. Сострадание или даже само милосердие могло бы этому воспротивиться. Однако то, что причиняет краткую боль – и что легко спутать с простой жестокостью – может стать благотворным и привести к лучшему в дальнейшем или с учетом всех обстоятельств. Можно плодотворно рассмотреть в этом свете даже процесс мышления. Постановка проблемы, творческое вдохновение, критическая оценка – по сути, все это очень сходно с попыткой общения с богами – или с самим Богом – при помощи молитвы. Религиозное по прошествии тысячелетий стало сперва семантическим, а после – светским. Разве не могло то же самое произойти с мышлением?
Давайте посмотрим на то, какие стадии поиска предшествуют пониманию. Первой будет признание застоя на каком-то важном фронте. Без этого смирения откровение не придет. К примеру, ученый, прилагающий усилия к тому, чтобы расширить предел своих знаний (и, косвенно, знаний всего человечества), неизбежно осознает ограничения своих текущих допущений. Он должен встать на колени, пусть и абстрактно, и открыть свое «я», признав его невежество и неполноценность – только тогда он получит возможность познать нечто новое. Иными словами, мыслитель должен задать себе или чему-то внутри себя вопрос. Именно здесь научные стремления встречаются с трансцендентным: что, в точности, представляет собой это «я», которому задается вопрос – в противопоставлении, скажем, с тем «я», которое спрашивает? Если ответ каким-то образом зарождается внутри, то почему невежество, направляющее объяснительный процесс, властвовало изначально? Прежде всего, почему вопрос вообще нужно ставить? И если спросить немного иначе, то какой аспект «я» дает ответ – и противостоит тому «я», которое задает вопрос?
Ученые до сих пор уделяли очень мало внимания тому, как возникают «научные гипотезы», направляющие всю активную работу. То же можно сказать и о таинственном появлении проблем, с которыми сталкиваются философы и мыслители в гуманитарных областях, – хотя, конечно, вопрос наиболее заметен в естественных науках, если учесть настойчивое утверждение эмпириков, согласно которому все дано в очевидных фактах. Авторы научных статей неизменно пишут их так, как если бы вопрос, на который они пытаются ответить, и предварительная формулировка решения, выдвинутая ими в качестве гипотезы, пришли к ним в виде некоего алгоритма, как логический или даже детерминированный шаг в постепенном развитии сферы их исследований. Это предположение настолько глубоко, настолько имплицитно, что ученых открыто призывают писать к своим статьям вступления или даже заключения, – как если бы именно так шли их исследования и именно в таком виде представал интересующий их изначальный вопрос.
Даже если бы все это оказалось правдой, – а это неправда, – то «новый шаг» в неведомое никогда не наносится на карту во всей полноте, иначе бы он вел нас в область уже полученных и усвоенных знаний. Более того, если вопрос не «тривиален» – а в этом, как правило, критикуют тех, чей следующий шаг слишком очевиден и сделан по алгоритму – тогда ответом на него должен стать прыжок за пределы, что делает поиск «смелым», а успех превращает в «прорыв». Вопрос, не обращенный к достаточно трудной проблеме, – и, как следствие, недостаточно раскрытой, – не привлечет ни внимания исследователей, ни интереса читателей; и точно так же научная гипотеза, слишком очевидная, не получит финансирования и исчезнет, всеми забытая, даже если работу по какому-то стечению обстоятельств получится опубликовать. Та же участь – забвение – ждет и вопрос столь трудный или гипотезу столь оригинальную, что их не поймут даже те, кто находится на переднем крае научной дисциплины. Итак, поставленный вопрос должен быть очень интересным, а гипотеза – достаточно оригинальной, и при этом они должны находиться в несколько сложных для определения, но общепризнанных границах. Это означает, что вопрос должен существовать на границе порядка и хаоса и при этом содержать толику того, что действительно неизвестно. Это справедливо для любого общения, которое можно по праву назвать стоящим и поучительным. Кроме того, чем больше рывок в развитии (все еще правдоподобный и понятный), чем больше доверия незамедлительно получает исследователь или популяризатор и тем больше похвал достается самому исследованию, а само оно становится революционным. По-видимому, та степень, в которой вопрос оптимален в своей сложности, указывает на его способность вызывать интерес самого исследователя, его коллег и публики. Передний край – это по определению самое восхитительное место.
Тождество исследовательской мысли, даже в ее строжайшем, научном проявлении, и смиренной открытости (религиозному) откровению – это не единственная параллель между молитвой и секуляризованным мышлением. Как же на самом деле проходит этот процесс? Во-первых, искатель истины признает свою неполноценность. Это немногим отличается от признания ошибки или смирения («Есть нечто крайне важное, чего я не знаю»), раскаяния («Я меньше, чем мог бы быть, если бы знал это») или даже такой религиозной добродетели, как кротость или скромность (см. Пс 36:11 и Мф 5:5). Люди не могут задуматься, если им не о чем думать. Их должна занимать увлекательная или тревожащая проблема, обращенная к сознанию или взывающая к нему. Более того, они должны верить в то, что на нее стоит обратить внимание, что ее возможно исследовать и что обращение к ней будет благотворным (если предположить, что они стремятся к высшему, как мы и сделаем ради целей нашей дискуссии). Наконец, они должны верить в богооткровенный творческий процесс – в его существование и благожелательность; это в чем-то сродни вере в то, что «придумывание ответа» на вопрос – реальный, а не созданный искусственно, – во-первых, возможно, а во-вторых, достойно или ценно, по крайней мере в принципе.
Затем звучит прошение: молитва или просьба об откровении, способном преобразить жертвенную душу и стать источником озарений. Ученый (философ, гуманитарий, грешник) смиренно падает на колени и признает бездну своего невежества – перед собой, перед областью своих занятий и перед Богом. Это не преувеличение, если мы говорим о вовлеченности истинного эмпирика: любой ученый, достойный своего имени, испытывает к предмету своего интереса нечто сродни пожизненной преданности. При ее отсутствии более легкомысленному исследователю просто не хватит мотивации, чтобы верно выполнить утомительную работу. Такое признание позволяет искателю получить инсайт – нечто, концептуально и онтологически неотличимое от откровения. Сами слова, описывающие откровение, указывают на автономность и внешнее местонахождение его источника: «вдохновленная мысль», «прикосновение гения», «меня вдруг озарило», «я осознал», «я увидел все в новом свете», «я был подвигнут» (или «что-то внутри сподвигло меня»), «моя точка зрения изменилась», «сдвинулась сама земля», «открылись врата», – весь подобный язык в каком-то смысле свидетельствует о высвобождении знания. Но откуда? И как? И почему? Все это остается нераскрытым, когда кто-то говорит: «Меня вдруг озарило», – независимо от того, вопрос ли это, предполагаемый ответ или гипотеза, – и все это просто принимается как данность, скажем, в отчете о научно-исследовательской работе.
Совпадения в творческом аспекте между гипотетически научной и религиозной практикой на этом не заканчиваются. Мыслитель проходит долгий период ученичества. Эта практика восходит не к традиции рационалистов или эмпириков, а к практике монашества, в которой, в свою очередь, проявилось желание людей объединиться в стремлении к высшему. В усердном поиске истины ученые учатся сомневаться даже в своих собственных предположениях. Это спасение от тирании идеологии, которую часто упускают из вида, и от рабской зависимости от узурпатора и клише – оков интеллекта. Это готовность мыслителя, научная и иная, ради истины пожертвовать своими драгоценными представлениями – даже самыми главными, даже ценнейшими. В той же мере это равноценно принятию необходимости «смерти и возрождения» как непременного условия научного прогресса; принятию идеи о том, что придется отказаться от ряда исходных условий и предпочтений и заменить их новыми. Это немногим отличается от «подчинения себя» «божественной воле».
Такое самоотверженное и смиренное служение угодно Богу, если можно так выразиться, превыше всех остальных. Искренняя, идущая от сердца априорная приверженность истине, за которой нужно следовать, куда бы она ни вела, подобна самому Святому Духу: «Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит: так бывает со всяким, рожденным от Духа» (Ин 3:8). И это далеко не все параллели между религиозной практикой и подлинным мышлением. Мыслитель – ученый – открывшийся для появления гипотезы, готовится, как мы уже упоминали, принять (но откуда?) информацию для внесения корректировок. Он стремится стать плодородной и благодатной почвой, где обретут свою ценность новые семена откровения, которых он удостоен. Так он становится, в символическом плане, как минимум Невестой Христовой. Возможно, это будет горькая пилюля для тех, кто почему-то полагает, что сферы науки и религии диаметрально противоположны.
Кроме того, ученые, исследователи и мыслители призваны оценивать открытые идеи, рассматривая их в театре своего воображения, как сказано: «Возлюбленные! не всякому духу верьте, но испытывайте духов, от Бога ли они, потому что много лжепророков появилось в мире» (1 Ин 4:1). Это поверка инсайта или откровения критическим мышлением. Почему это необходимо? Зачем Богу, дарующему откровение, вводить в заблуждение или обманывать? Это неверный способ рассмотрения проблемы. Оценивать как потенциально ложный следует не источник откровения, а мотивы искателя и природу отвечающего духа. Если вопрос поставлен совершенно правильно или молитва вознесена именно так, как нужно, то после воззвания к Богу говорит именно сам Бог, и никто иной. Если причины для исследования и просьба об откровении исполнены корысти, обиды, обмана и высокомерия, тогда ответит дух, составляющий сущность этих влечений.
Для того чтобы отличить ответы первого от лжи второго, необходимо умение, требующее немалых усилий, – готовность отделить зерна от плевел и агнцев от козлищ. Это подчинение ужасному пламенному мечу, поставленному у райских врат. Оно, в свою очередь, требует того, что лучше всего понимать как глубокий самоанализ – оценки всех мотиваций, способных оказаться пагубными и исказить инсайт: «Почему я в это верю? Лишь потому, что это требует наименьших усилий? Лишь потому, что это способствует моей карьере? Лишь потому, что это идет вразрез с теориями, против которых выступаю я сам?» Под сомнение ставятся даже цель или стремление, которым служит новая идея: «Верю ли я в это потому, что эта идея соответствует моему обязательству верно служить истине во имя этической цели, которой я искренне хочу достичь? Или это [в очередной раз] просто чем-то мне выгодно, причем это “мне” понимается в самом узком смысле?» Подобный самоанализ неизменно оказывается интенсивной самокритикой: «Верно ли я воззвал к высочайшему, прося помочь мне в моем рискованном исследовании, или я пошатнулся – и мной, с моего позволения, овладели иные тревоги, не связанные со стремлением к высшему, с искупительной дорогой истины? Если же нет, то к какому духу я воззвал, озвучив свою просьбу, – и что за дух мне ответил?» В конечном итоге дело, конечно же, и в том, что ученый или мыслитель спешит сообщить всем о результатах своих изысканий. Он провозглашает о них и пишет о них, пытаясь распространить учение о новой истине, явленной в откровении.
Мы могли бы еще лучше понять внезапность озарений, вернувшись к уже упомянутой мысли о том, что образы, полученные нами в восприятии, представляют собой навигационные функции. То, что мы видим, зависит от того, куда мы решили направиться, поскольку то, что проявляется перед нами даже в сфере фактов – это пути, ведущие вперед, или помехи, мешающие нам продвигаться (при этом все остальное переводится в область неуместного и невидимого). Мыслим мы точно так же. Мышление позволяет нам прокладывать курс в абстрактном, прежде чем мы отправимся навстречу нашим приключениям в реальном мире. Следовательно, то, что проявляется перед нами, когда мы задаем вопрос и получаем откровение – это абстрактные эквиваленты ориентиров или воспринятых образов, указывающих направление. Мы признаем нашу некомпетентность по отношению к своим стремлениям и приоритетам и задаем себе вопросы, а правильный ответ приближает нас к желанному. За всеми этими допущениями и вопросами – если и не явно, то сокровенно – находится наше чувство конечного пункта и нашей наивысшей цели.
Это дух, занявший горную вершину или извечно уходящую ввысь лестницу Иакова. Это бог, которому мы поклоняемся, пусть и бессознательно; это дух, который направляет наши ощущения и придает форму нашим эмоциям (поскольку мысли могут рождать в нас чувства и делают это) – и, что самое страшное, это источник ответов, которые мы получаем, когда стучим, просим и ищем (Мф 7:7–8). И если мы, даже не чувствуя этого, стремимся не к высшему, а к чему-то иному, тогда именно это иное, а вовсе не высшее, будет давать нам искомые откровения. Подумайте об этом так: когда мы выбираем место назначения – любое – у нашего выбора есть причина и мотив. Дороги в те места, куда ведут обида, инфантилизм, корысть, злоба и жажда мести (убийственные; направленные на геноцид; направленные на богоубийство), ограничены соответствующими духами, и если вы молитесь (думаете), стремясь к ложной цели, то вам ответят демонические голоса.
Карл Густав Юнг отмечал, что люди, как правило, «самым некритичным способом хватаются за малейшую возможность получить какой-нибудь ответ или обрести уверенность». Он описывал форму умышленной слепоты. Впоследствии психологи вновь открыли эту тенденцию, назвав ее «эвристикой доступности»: это склонность воспринимающего или мыслящего субъекта судить об убедительности утверждения по тому, насколько быстро и легко оно пришло на ум. С учетом того, что психика так восприимчива к откровению и так не расположена сомневаться в характере пришедших озарений, их очень важно впоследствии оценивать критически. Мы должны быть готовы позволить ущербным идеям умереть. Эта жертва – истинная суть критического мышления. Она означает, что наши идеи могут кануть в Лету, чтобы мы не претворили их в жизнь, – и что именно это с ними и происходит. Критическое мышление – мучительная смерть наших идей, пусть даже столь заветных и желанных, – это заместительная жертва, искоренение части вместо целого. Сам Христос настоятельно утверждает: «Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну. И если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну» (Мф 5:29–30).
Процесс мышления подобен Логосу еще и потому, что он диалогичен. Советский психолог Лев Выготский полагал, что способность к семантическому мышлению – это отражение диалога, проходящего в разуме отдельного индивида, и что мышление, во всех отношениях и с любой точки зрения, представляет собой абстрактный интернализированный спор различных аватаров. В каждом уме может обитать множество личностей. Это особенно очевидно в наших снах, когда разные личности в прямом смысле слова появляются на воображаемой сцене и при этом могут независимо действовать и вести беседу. То же самое истинно для нашего умения воображать вымышленных персонажей – или, если точнее, вероятные действия, отношения и реакции других живых людей в абстрактном рассмотрении. Способность вести внутренний диалог, пусть даже между «личностями», вступающими в интенсивное противоборство, по-видимому, представляет собой навык, которому можно обучиться и который можно отточить. Вероятно, среди известных нам людей его развил в себе прежде всего Сократ, который придал методикам мышления определенную форму, прояснил их и передал потомкам, став тем самым «отцом» философии; он в прямом смысле слова учил людей думать своим умом (или по крайней мере думать намного эффективнее), а не полагаться без тени сомнения на откровение или межличностный спор. Прославленные диалоги Сократа позволили ему достичь как минимум такого уровня.
Каждая живая идея (к таким относится любая, поистине достойная внимания) выражается не как простое описание, но как личность со стремлением, точкой зрения, целым миром, окружающим ее, и великим множеством эмоциональных откликов и ассоциируемых представлений. Диалог – это сражение, в которое вступают личности разных идей. Внутренний диалог, составляющий суть мышления – это война личностей, которая идет в театре воображения и оканчивается смертью проигравших (в силу необходимости – мучительной). Это сражение, которое ведут внутри идеи-личности, не отличается от войны богов на небесах, разыгрываемой в более широком масштабе, затрагивающем все общество: это всего лишь («всего лишь») та же самая война, только происходящая локально, в душе мыслителя, а затем – в воображении всех тех, кто подпал под влияние его мыслей. Именно так Логос индивида – процесс его сознания – устанавливает космический порядок и придает ему новую жизнь.
Потребность в испытании огнем – аналогия будет уместна – отражена и в ключевой идее алхимии: in sterquiliniis invenitur, в прямом смысле «найдено будет в грязи»; или, если сказать иначе, «самое важное, что вам нужно отыскать, найдется там, куда вы меньше всего желаете смотреть». Величайший вызов всему, что есть и чему следует быть, по всеобщему согласию и традиции всегда кроется в самом неизвестном – и в самом страшном. Поскольку он пребывает в нашей слабейшей психологической точке, мы очень сильно рискуем умышленно его не заметить, закрыв глаза: мы склонны оставлять неведомым то, чего сильней всего боимся. Именно поэтому все согласны в том, что сокровища и девы – величайшие драгоценности – пребывают под стражей драконов, и кроме того, именно поэтому жертва угодна Богу, поскольку встреча с чем-то по-настоящему новым в попытке возвыситься требует отказаться от всего, что мешает идти вперед. Часто ради этого мы неизбежно жертвуем тем, что любим больше всего. В свете этого намного легче понять ужасные требования, столь часто выдвигаемые Богом: высшему нужно отдать все, чтобы совершенство проявилось «на земле, как на небе» (Мф 6:10). Прогресс в мышлении – в самой науке – зависит от готовности встретиться с хаосом, пребывая под властью духа, который стремится вверх, к порядку, который хорош, или хорош весьма.
Именно предчувствие тревоги, боли, безнадежности и смятения, ассоциируемого с этой жертвой, – смертью наших прежних предубеждений, – питает характерную черту тирании: стремление противостоять свободе религии, совести, объединений и мысли. Тиран отвергает смирение, настаивая на том, что все необходимое уже известно. Он отрекается от своих отношений с искупительным духом, дарующим откровения, и удваивает ставку, когда становится ясно, что его исходные допущения неадекватны (Исх 7–10); он покоряется власти злого брата этого духа – соблазнителя и узурпатора, хозяина власти и обмана – и отказывается от постоянных маленьких смертей, от которых зависит само поддержание жизни. Такое действие – или, вернее, избегание – обрекает и его самого, и общество, которым он правит, на катастрофу, со временем уничтожающую все. Гибель руководящей идеи ведет к потере ориентиров на пути к просвещению.
Именно понимание реальности и неизбежности тоски, отчаяния, смятения – переходных стадий – заставляет нас приближаться к просвещению или к его посланцам с благоговейным страхом, сопротивлением или откровенной враждебностью. Не убьет ли хирургия, необходимая для удаления всех наших ложных ориентиров и несоответствий, самого пациента – или, по крайней мере, не заставит ли она его молить о смерти? Мы очень часто отвергаем раскаяние, даже когда нас не без причин обвиняют те, кто любит нас (и о чьей любви мы знаем). Мы отвергаем необходимость преображения, слепо и упрямо держась за свои предрассудки. Мы остаемся рабами своих узких корыстных прихотей, отказываясь признать даже намек на свою неполноценность, которую сами же и породили. Так кто же из нас сможет пережить веяние, которое оставит лишь самое лучшее, что есть внутри нас? Так мы избегаем исцеляющей смерти в огне, который одновременно является Богом и искупительным Словом. В «Евангелии от Фомы» об этом сказано так: «Тот, кто вблизи меня, вблизи огня, и кто вдали от меня, вдали от царствия».
Стражи райских врат – херувим и очистительное оружие Бога, обращающийся пламенный меч (Быт 3:24) – это драматические выражения комплекса подобных идей. Главная мораль всей Библии уже предвозвещается в этих вступительных историях, раскрывающих свои тайны на протяжении тысячелетий, как и подобает великим откровениям: «Иную притчу предложил Он им, говоря: Царство Небесное подобно зерну горчичному, которое человек взял и посеял на поле своем, которое, хотя меньше всех семян, но, когда вырастет, бывает больше всех злаков и становится деревом, так что прилетают птицы небесные и укрываются в ветвях его» (Мф 13:31–32). И какова же истинная природа этого срубания и сжигания – губительного, но в то же время насаждающего, искупительного, удаляющего лишнее? Насколько на самом деле враждебна природа, наделившая нас смертной уязвимостью? Насколько сильно страдание свойственно самой жизни – и насколько его можно предъявить Богу, возложив на Него вину? И, напротив, насколько оно проистекает из самонадеянности и гордыни, из нашей неспособности попасть в цель, из самого греха? Возможно, его следовало бы не предъявлять человечеству как вину – а принять как наш собственный недостаток, рожденный безответственностью? Разве это не суть вопроса, не истинный крест?
Штопай дыру, пока невелика, – так гласит известная пословица. Голландцы строили плотины, способные выдержать разгул стихии, в ярости не уступающий сильнейшему шторму за последние десять тысяч лет. Земляные укрепления, которые возвел в Новом Орлеане Корпус инженеров Армии США, строились в расчете на бурю не страшнее тех, какие случались в минувшем столетии. И потом пришел ураган. Было ли это деянием Божьим, как указала страховая компания, или следствием умышленной слепоты? Когда бы ни случилась катастрофа, постигшая природу, государство или человека, нам не уберечься от ужасных вопросов: «Если бы мы были лучше, могли бы мы спастись и остаться невредимыми? Если бы мы принесли правильные жертвы, мог бы ужасный дух карающего Бога пройти мимо нас?» Это действительно открытые вопросы. Какой же ответ дает на них Библия – по частям, постепенно? Все в ваших руках – с Богом в роли наставника. Это невыносимое, хотя и благородное бремя; это несомненный вызов – возможно, максимальный; и, может быть, это – тайна жизни и даже возвращения в Рай.
Bepul matn qismi tugad.