Kitobni o'qish: «Семь светочей архитектуры. Камни Венеции. Лекции об искусстве. Прогулки по Флоренции»

Shrift:

© А. В. Глебовская, перевод, 2009

© Л. Н. Житкова, перевод, 2009

© М. В. Куренная, перевод, 2007

© Н. Г. Лебедева, перевод, 2007

© А. Г. Обрадович, примечания, 2007

© С. Л. Сухарев (наследник), перевод, 2007

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2022

Издательство АЗБУКА®

Семь светочей архитектуры

Предисловие к изданию 1849 года

Заметки, составляющие основу нижеследующего очерка, сводились воедино при подготовке одного из разделов третьего тома «Современных художников»2. Поначалу я намеревался их расширить, однако если они способны принести практическую пользу, то вред от дальнейшего промедления с публикацией перевесил бы достоинства более тщательной систематизации. В этих моих записях, целиком опирающихся на личные наблюдения, может обнаружиться нечто, существенное и для опытного архитектора; что же касается высказанных на их основе суждений, то здесь я вынужден приготовиться к обвинениям в дерзновенности, каковую нельзя не приписать автору, берущему на себя смелость безапелляционно рассуждать об искусстве, которым он никогда профессионально не занимался. Бывают, однако, случаи, когда глубина переживания не позволяет молчать, а его сила не допускает впасть в заблуждение; категоричность навязана мне обстоятельствами: слишком тяжкие муки испытывал я от вида разрушенных или заброшенных зданий, особенно мне дорогих, и слишком страдал от вида новых, которые мне претят, чтобы с должной сдержанностью излагать доводы, побуждающие меня противостоять мотивам, каковыми руководствовались при порче существующих сооружений или при постройке новых. Я не старался умерить свою настойчивость в провозглашении принципов, твердо мной разделяемых, поскольку в условиях противоречивости и разнобоя современных нам архитектурных теорий мне представляется плодотворным любое позитивноемнение, пусть во многом ошибочное, как небесполезны даже сорняки, если они растут на песчаном склоне.

Необходимо, однако, принести читателю извинения за вызванное поспешностью несовершенство иллюстраций. Поглощенный более существенной работой, я хотел сопроводить ими текст ради лучшего понимания хода мысли, однако порой не справлялся даже и с такой скромной задачей: строки, написанные до окончания рисунка, нередко с наивным восторгом превозносят величественную красоту того, что на картинке представлено неясным пятном. Буду признателен читателю, если он в подобных случаях отнесет мои восторги не к иллюстрации, а к собственно Архитектуре.

Все же, при всей их примитивности и схематичности, эти иллюстрации обладают определенной ценностью, являясь либо копиями набросков, сделанных с натуры, либо (рис. IX и XI) увеличенными и отретушированными дагеротипами, снятыми под моим наблюдением. К сожалению, высокое расположение окна, изображенного на рис. IX, выглядит неотчетливо даже на дагеротипе, и я не могу поручиться за точность воспроизведения деталей мозаики – в особенности тех, что окружают окно и, как мне представляется, выполнены в виде рельефа. Общие пропорции, впрочем, тщательно соблюдены, витки колонн сосчитаны, и впечатление от целого близко к оригиналу в достаточной для иллюстраций степени. За скрупулезность воспроизведения всего прочего я готов поручиться – вплоть до трещин в камне, как и за их число; и хотя небрежность рисунка и живописность, каковая неизбежно проистекает из попыток изобразить старинные здания такими, каковы они на самом деле, могут, вероятно, породить сомнения в точности, эти сомнения не будут оправданы.

Система буквенных обозначений, принятая для тех немногих случаев, где показаны детали здания в разрезе, в ссылках может быть не совсем понятной, однако в целом она удобна. Линия, демонстрирующая направление разреза, если таковой симметричен, обозначена одной буквой, а сам разрез – той же буквой с черточкой наверху: a. —ā. Если же разрез несимметричен, его направление помечено двумя буквами ā. ā2 на крайних точках, а сам разрез – теми же буквами с черточками наверху в соответственных крайних точках.

Читателя, вероятно, удивит немногочисленность зданий, на которые я ссылаюсь. Однако следует помнить, что нижеследующие главы есть лишь изложение принципов, проиллюстрированных двумя-тремя примерами, а не трактат о европейской архитектуре; в качестве примеров я обычно указываю либо на особенно любимые мной здания, либо на образцы архитектурных школ, которые, на мой взгляд, описаны менее подробно, нежели они того заслуживают. Я мог бы не менее обстоятельно, хотя и не так точно, как это позволили сделать мои собственные впечатления и зарисовки, проиллюстрировать развиваемые ниже принципы примерами из архитектуры Египта, Индии или Испании, нежели образцами романского и готического стиля в Италии, которые будут по преимуществу предложены вниманию читателя. Однако мои пристрастия, а равно и опыт сосредоточили мои интересы на богатом разнообразии и высокой одухотворенности художественных школ, что простираются обширным водоразделом христианской архитектуры от Адриатики до морей Нортумбрии, ограниченной лишенными особой чистоты школами Испании с одной стороны и Германии – с другой; высшими и главными достижениями этой цепи я полагаю, во-первых, города долины Арно, представляющие романику и чистую готику Италии; Венецию и Верону, где итальянская готика отчасти смешана с византийскими элементами; и Руан вкупе с нормандскими городами Кан, Байё и Кутанс, в которых мы находим ряд памятников северной архитектуры от романского стиля до пламенеющей готики.

Я желал бы представить больше примеров из нашей раннеанглийской готики, однако никогда не мог работать в наших холодных соборах, тогда как благодаря дневным службам, освещению и курениям в соборах на континенте работать сравнительно легко. Минувшим летом я предпринял паломничество к английским святыням, каковое начал с Солсбери, где после нескольких дней работы почувствовал себя нездоровым: этим мне и приходится оправдывать беглость и несовершенство предлагаемого очерка.

Вводная глава

Несколько лет тому назад автор в беседе с художником, чьи творения являют собой, быть может, единственный в наши дни пример сочетания совершенного рисунка с великолепием колорита, задал ему вопрос: как легче всего достичь этой желанной цели? Ответ был столь же кратким, сколь и исчерпывающим: «Знайте, что вам нужно делать, – и делайте» – исчерпывающим не только применительно к той области искусства, о какой зашла речь; нет, здесь сформулирован великий принцип успеха во всех областях человеческой деятельности: по моему убеждению, неудача вызывается не столько недостатком способов или торопливостью, сколько неясностью представлений о том, что именно нужно делать, и потому если достойна осмеяния, а порой и порицания, попытка достичь совершенства в той или иной области, в то время как трезвое рассуждение показывает, что имеющимися средствами оно недостижимо, то куда более серьезной ошибкой будет, если мы позволим, чтобы оглядка на средства губила наш замысел или – это тоже случается – мешала нам признавать добро и совершенство как таковые. И это стоит особенно хорошо запомнить, так как человеческого разума и совести, подкрепленных Откровением, всегда достанет на то, чтобы, всерьез постаравшись, различить, что правильно, а что нет; однако ни разум, ни совесть, ни чувство не определят предел возможного, ибо предназначены они для других целей. Человек не знает ни собственной силы, ни силы своих союзников, а также и того, насколько можно положиться на последних и какого противодействия ждать от противников. Вопрос еще и в том, что суждения человека бывают искажены страстью или ограничены невежеством, однако если то или другое заставит его забыть о долге или истине – в этом будет его собственная вина. Уяснив причины многих неудач, на какие обречены усилия разумных людей – особенно в политической области, я склонен думать, что проистекают они преимущественно именно из названного заблуждения, а не из прочих: прежде чем (а иногда и вместо того, чтобы) определить, что является абсолютно желаемым и справедливым, человек берется исследовать сомнительное, а то и необъяснимое соотношение своих возможностей, шансов, препятствий и необходимых усилий. Ничуть не удивительно, что порой слишком хладнокровный расчет наших возможностей слишком легко примиряет нас с нашими недостатками и даже ввергает в роковое заблуждение, заставляя предполагать, что наши намерения и предположения сами по себе достаточно хороши; иными словами, сама неизбежность сомнений делает их самих чем-то несомненным.

То, что справедливо по отношению к человеческому обществу, представляется мне в равной мере приложимым и к Архитектуре как общественному искусству. Я давно уже почувствовал необходимость ради его развития предпринять целенаправленные усилия с тем, чтобы извлечь из беспорядочного множества предвзятых традиций и догм, каковыми оно было обременено за время несовершенной и несвободной практики, основные неоспоримые принципы, применимые к любому периоду и любому стилю. Связывая технические и художественные элементы столь же существенно, как человеческая природа объединяет душу и тело, архитектура обнаруживает не меньшую неуравновешенность – предрасположенность к преобладанию низшего начала над высшим, к вмешательству конструктивного элемента в бесхитростную простоту мысли. С движением времени эта тенденция, подобно всякому другому проявлению материализма, возрастает, противопоставить же ей нечего, кроме критериев, основанных на частных прецедентах, уже утративших уважение ввиду своей обветшалости; если и не отвергаемые как тиранические, они очевидным образом непригодны для новых форм и функций архитектуры, которые диктуются настоятельными сегодняшними потребностями. Насколько многочисленными могут стать эти требования, предугадать трудно: необычные и неотступные, они сопровождают сегодня самую робкую попытку к обновлению. Насколько будет возможно им соответствовать, не принося в жертву основополагающие свойства искусства архитектуры, не подскажут ни расчеты, ни традиция. Нет ни закона, ни принципа, опирающегося на опыт прошлого, который не мог бы быть мгновенно опрокинут при возникновении нового условия или изобретения нового материала. Посему наиболее разумный (если не единственный) способ избежать опасности полного исчезновения всего систематического и последовательного в нашей практике и отказаться от стародавних авторитетов, руководящих нашими суждениями, – это временно забыть о растущем множестве конкретных злоупотреблений, ограничений и требований и попытаться определить в качестве ориентиров для каждого нового предприятия некоторые постоянные, общие и незыблемые законы – законы, каковые, будучи основаны на природе человека, а не на его знаниях, обладали бы неизменностью первой и были бы устойчивы к накоплению или неполноте вторых.

Такие законы, вероятно, присущи не одному только отдельно взятому искусству. Сфера их влияния неизбежно обнимает всю совокупность человеческих дел. Однако они видоизменили формы и способы работы в каждой из ее областей, и размах их власти никоим образом нельзя расценивать как уменьшение их весомости. Некоторые стороны этих законов, принадлежащие первому из искусств, я попытался установить на нижеследующих страницах, и, поскольку, верно изложенные, они непременно должны не только охранять против всевозможных ошибок, но и стать мерилом успеха, я думаю, что не притязаю на слишком многое, именуя их Светочами архитектуры; не виню себя и в лености из-за того, что в попытках установить истинную природу и величие их пламени отказываюсь исследовать те слишком частые, иной раз занятные случаи, когда их свет искажается или пригашается.

Если бы такое исследование было предпринято, наша работа наверняка вызвала бы больше нареканий и, вероятно, многое утратила бы из-за ошибок, которых удается избегнуть благодаря теперешней простоте ее плана. Но при всей простоте ее размах слишком велик, и придать ей должную завершенность было бы возможно, лишь посвятив данному труду время, которое автор не счел вправе отнять от изучения тех областей, в которое вовлекли его ранее предпринятые работы. Как распределение материала, так и терминология подчинены скорее соображениям удобства, нежели систематичности; первое – произвольно, вторая – непоследовательна; не претендует автор и на то, что здесь разобраны все – или хотя бы бóльшая часть принципов, необходимых для процветания искусства архитектуры. Тем не менее, как заметит читатель, многие весьма важные принципы будут лишь упомянуты в ходе рассмотрения тех, которым в данном исследовании уделено основное внимание.

Более весомые извинения необходимы за гораздо более серьезный промах. Справедливо говорится, что нет ни одной области человеческой деятельности, чьи неизменные законы не имели бы тесной аналогии с законами, управляющими любой другой ее сферой. Более того: как только мы упрощаем для ясности и верности какую-то группу этих практических законов, обнаруживается, что они выходят за рамки простой связи или аналогии и становятся реальным выражением основного русла могущественных законов, которые правят нравственным миром. Сколь ничтожным и незначительным ни являлось бы то или иное действие, в хорошем его исполнении имеется некий аспект, ставящий его в один ряд с благороднейшими образцами мужественной добродетели; правда, решительность и сдержанность, каковые мы с благоговением чтим в качестве похвальных особенностей существа духовного, накладывают особый, характерный отпечаток на произведения рук человеческих, на движения его тела и на работу ума.

И если, таким образом, всякое действие – вплоть до начертания простой линии или произнесения одного-единственного слога – может обладать определенным достоинством в манере его совершения, что подчас мы одобряем, говоря, что это сделано правильно (правильна линия или верна интонация), то оно может обладать также достоинством и высшего порядка благодаря побуждению, которым оно вызвано. Не бывает действия столь мелкого и столь несущественного, которое не могло бы быть совершено ради великой цели и тем самым облагорожено; не бывает и цели настолько великой, что даже небольшие деяния не могли бы ей способствовать, а они могут совершаться с громадной для нее пользой, и в особенности если это главнейшая изо всех целей – угождение Богу. Вот строки Джорджа Герберта:

 
Мыть пол за счастье те почтут,
Кто помнит Твой закон:
Ведь даже самый черный труд
Тобою освящен.
 

Следовательно, предлагая то или иное действие или способ его выполнения и настаивая на нем, мы выбираем из двух способов обоснования: один исходит из необходимости или внутренней ценности работы, зачастую ничтожной и всегда необязательной; другой основывается на ее связи с высшими порядками добродетели, на – если на то пошло – угодности ее Тому, кто есть начало всякого добра. Первый метод убеждает, второй решает; правда, кое-кому он может показаться святотатственным, поскольку прибегает к столь весомым доводам, трактуя предметы, ценность которых невелика и преходяща. Я полагаю, однако, что нет заблуждения безрассудней подобного. Святотатство мы совершаем в тех случаях, когда изгоняем Господа из своих мыслей, а не тогда, когда ссылаемся на Его волю по мелким поводам. Лишь ограниченную власть и ограниченный разум нельзя тревожить по пустякам. О сколь бы мелком предмете ни шла речь, испрашивать водительства Божьего есть поступок почтительный, а действовать по собственному разумению – непочтительный; а то, что верно относительно Божества, в равной мере верно и относительно Божественного Откровения. Обращаться к Божественному Откровению как можно чаще – вот в чем состоит истинное его почитание; дерзость же, напротив, в том, чтобы действовать помимо него; кто чтит его, тот повсеместно его применяет. Мне ставили в вину фамильярное обращение со священными словами. Печально, если я кому-то причинил этим боль; оправдать себя могу только желанием, чтобы эти слова сделались основанием всякого обсуждения и критерием всякого поступка. Мы слишком редко их произносим, недостаточно хорошо помним, не слишком преданно следуем им в жизни. Снег, туман, буря исполняют Его слово. Неужели наши дела и мысли легковесней и необузданнее стихий – и мы его забываем?

Посему я отважился, рискуя придать некоторым пассажам видимость непочтительности, сообщить аргументации более высокое направление там, где таковое явно прослеживалось; и – я просил бы читателя особенно принять это во внимание – не только потому, что считаю это лучшим способом достижения конечной истины, и еще менее потому, что полагаю затрагиваемый предмет гораздо более важным, нежели прочие, но потому, что всякий предмет непременно следует рассматривать – в такие времена, как нынешние, – или в подобном духе, или никак. Ближайшее будущее представляется мрачным и полным тайн; бремя зла, против которого мы должны бороться, возрастает, как напор водного потока. Нет времени для праздной метафизики или развлечения искусствами. Мирские богохульства звучат все громче, земные беды громоздятся день ото дня; и если в обстановке, когда всякий добродетельный человек изо всех сил старается заглушить кощунства и смягчить невзгоды, уместен будет призыв хоть единую мысль, хоть краткий миг, хоть мановение мизинца посвятить чему-либо иному, кроме самых насущных и тяжких нужд, то тогда нам надлежит, по крайней мере, подойти к вопросам, которыми мы намерены занять читателя, в том духе, каковой стал привычен для его ума, а также в надежде, что час, потраченный на познание того, как предметы, на первый взгляд бездушные, безразличные или ничтожные, зависят в своем совершенствовании от священных принципов веры, истины и послушания, соблюдать которые он стремился всю свою жизнь, – этот час не уменьшит его усердия и не помешает его делам.

Глава I
Светоч Жертвы

I. Архитектура – это искусство располагать и украшать сооружения, воздвигаемые человеком для различных нужд, так, чтобы вид этих зданий способствовал укреплению душевного здоровья, придавал силы и доставлял радость.

Крайне необходимо с самого начала провести четкое разграничение между Архитектурой и Строительством.

Строить, то есть буквально – крепить, в общепринятом понимании означает соединить вместе и пригнать друг к другу части какого-либо сооружения или помещения значительного размера. Таковы церкви, жилые дома, экипажи, корабли. То обстоятельство, что одно сооружение стоит на земле, другое плывет по воде, а третье опирается на рессоры, не меняет природы названного искусства – если позволено к таковому причислить строительство. Профессионалы в данной области именуются строителями – храмовыми, судовыми и любыми прочими, в соответствии с избранным ими видом деятельности, однако прочность и устойчивость постройки еще не позволяют отнести ее к архитектуре: простое здание церкви, позволяющее с удобством разместить внутри нее необходимое количество верующих, участвующих в богослужении, столь же далеко отстоит от архитектуры, как и постройка удобного экипажа или способного быстро плыть корабля. Я не хочу сказать, что термин «архитектура» довольно часто – и в некоторых случаях не вполне оправданно – употребляют в таком смысле (например, применительно к кораблестроению), но в подобном толковании архитектура перестает быть разновидностью изящных искусств, а посему предпочтительнее обойтись без слишком широких определений, дабы не впасть в путаницу, которая неизбежно возникнет – и нередко возникала – при распространении принципов, принадлежащих сфере строительства, также и на сферу архитектуры в собственном смысле слова.

Поэтому давайте с самого начала ограничим область применения термина «архитектура» сферой того искусства, которое, допуская и используя требования и методы строительства, накладывает на создаваемые ею вещи свойства и качества быть чем-то прекрасным и достойным почитания, хотя и не являющиеся необходимыми. Никто, полагаю, не причислит к законам архитектуры требования, определяющие высоту бруствера или расположение бастиона. Но если каменный фасад бастиона снабдить неким излишеством наподобие лепного украшения в виде витого орнамента, то в этом мы и должны распознать собственно Архитектуру. Равным образом неосновательно причислять к архитектурным проявлениям зубцы на стенах крепостей, называемые также машикулями, поскольку они представляют собой всего лишь навесную галерею, поддержанную выступом с расположенными снизу отверстиями, использующимися в целях обороны и отражения противника. Но если снабдить низ этого выступа скругленной кладкой, что заведомо бесполезно, а вершины выемок сделать арочными, с орнаментом в виде трилистника, что тоже не имеет практического смысла, то это будет уже Архитектура. Не всегда легко провести разграничительную линию столь резко: есть здания, которые обликом или расцветкой не притязали бы на архитектурные достоинства; не бывает и архитектуры, которая обошлась бы без строительства, а хорошая архитектура непременно предполагает отличное качество строительства; но ничуть не трудно – и совершенно необходимо – разграничить два эти понятия, осознать в полной мере, что понятие Архитектуры применимо только к тем свойствам зданий, которые находятся за пределами очевидной пользы. Я говорю «очевидной»: разумеется, здания, воздвигнутые во славу Господа или в честь героя, служат цели, достойной архитектурного убранства, но не такой цели, которая бы как-то ограничивала общий план или детали сооружения.

II. Итак, Архитектура как таковая естественно подразделяется на пять основных групп:

Культовая, то есть здания, возведенные во славу Господа и предназначенные для богослужений.

Мемориальная, включающая памятники и надгробия.

Гражданская: все государственные и общественные сооружения, предназначенные для обычного делопроизводства или для развлечений.

Военная, включающая в себя все оборонительные сооружения, находящиеся в общественной или частной собственности.

Жилая, включающая в себя все разновидности жилых домов.

Из тех принципов, которые я постараюсь здесь обосновать (хотя все они, как уже сказано, применимы к каждому периоду в развитии и к каждому стилю искусства архитектуры), иные – и в особенности те, что скорее восхищают, нежели служат руководством, – неизбежно теснее связаны с одним типом зданий, чем с другими, и среди таковых принципов на первое место я бы выдвинул тот духовный порыв, который хотя и может влиять на все типы, все же сильнее всего ощущается в мемориальной и культовой архитектуре, духовный порыв, побуждающий привлекать для строительства ценные материалы именно ввиду присущей им ценности, а не по причине их незаменимости – как жертвенное приношение, желанное нам самим. Мне представляется, что названное чувство не только совершенно отсутствует у тех, кто причастен к возведению современных культовых сооружений, но более того: многими из нас оно расценивается в ряду опасных и, возможно, даже крамольных принципов. Недостаток места не позволяет мне вдаваться в обсуждение многочисленных – и зачастую весьма лицемерных контраргументов, однако я надеюсь, что читателю достанет терпения, чтобы позволить мне изложить простые доводы, каковые убеждают меня в том, что названное чувство похвально и справедливо, что оно в той же бесспорной мере угодно Всевышнему и почетно для человека, в какой является необходимым подспорьем при постройке любого сколько-нибудь значительного сооружения, предназначенного для упомянутых нами целей.

III. Дадим, прежде всего, ясное определение тому, что мы назвали Светочем, Духовным порывом, Жертвою. Как я уже сказал, это движение души побуждает нас применять в строительстве самые дорогие материалы единственно ввиду присущей им ценности, а не по причине их полезности или незаменимости. Этот духовный порыв заставляет, к примеру, из двух мраморных изделий – равно пригодных, прекрасных и долговечных – выбрать более дорогое именно потому, что оно дорогое; а из двух украшений, одинаково впечатляющих, остановиться на более замысловатом, дабы оно, не уступая иным, являло бы собой нечто более совершенное и изобретательное. Такое отношение к делу может показаться крайне безрассудным энтузиазмом: или, если определить его менее негативно, как противоположное преобладающему в наше время желанию достигать наибольшего результата с минимальными затратами.

Есть две формы жертвы: первая – это самоотречение как путь к достижению внутренней дисциплины, отказ от любимого и дорогого, не требующий взамен никакого отклика; вторая – желание воздать кому-то почести или же снискать благоволение высокой стоимостью принесенной жертвы. В первом случае действие свершается открыто или тайно, но чаще всего – и, вероятно, это совершенно естественно – тайно, тогда как во втором, как правило, на виду и демонстративно. Первоначально призыв к чистому самопожертвованию нам кажется бесполезным, тогда как, по сути, именно такая жертва нужна нам всегда и всюду гораздо больше, чем мы готовы признать и совершать. Однако, как я считаю, именно потому, что мы не думаем о такого рода жертве как о благе самом по себе, нам столь трудно пойти на него и в тех случаях, когда оно настоятельно необходимо; вместо того чтобы радостно ухватиться за представившуюся возможность, мы принимаемся взвешивать, насколько благо, даруемое нами другим, соизмеримо с тяготами для себя. Как бы то ни было, особо вдаваться в эту тему здесь нет нужды: те, кто готов к самопожертвованию, всегда найдут для этого более возвышенные и более плодотворные пути, помимо связанных с искусством.

Что касается второго направления, главным образом связанного с искусствами, оправданность жертвы вызывает еще бóльшие сомнения; здесь она определяется нашим ответом на самый общий вопрос: действительно ли Бог может почитаться преподнесением Ему неких обладающих ценностью материальных предметов или обращенных к Нему рвения и мудрости, каковые не несут непосредственного блага людям?

Речь идет, заметим, не о том, отвечают ли красота и величие здания какой-либо моральной цели, и не орезультатезатраченного на него труда, но просто о высокой стоимости сооружения – воплощенной в материале, усердии и времени как таковых: спросим, являются ли они, вне зависимости от итога, допустимыми подношениями Богу, воспримет ли Он их поистине воздающими Ему славу? Пока мы пытаемся решить этот вопрос, опираясь на чувства, совесть или разум, ответ будет противоречивым или неубедительным; полноценный ответ возможен единственно при увязке с другим, совершенно иным вопросом: составляет Библия одну или две книги, совпадает ли образ Всевышнего, представленный в Ветхом Завете, с Его образом в Новом Завете?

IV. Самая надежная истина заключается в следующем: хотя отдельные Божественные предписания, определенные свыше для особых надобностей в тот или иной период человеческой истории, могут в другой период той же самой Божественной властью отвергаться, немыслимо, чтобы образ Господа, воплощенный в заветах прошлого, при отмене этого предписания мог бы измениться или восприниматься иначе. Бог един и неизменен, угодно или неугодно Ему всегда одно и то же, хотя та или иная сторона Его благорасположения в одно время может быть выражена сильнее, нежели в другое, а способ, каким следует Ему угождать, может по Его же милости приспосабливаться к обстоятельствам смертных. Так, к примеру, было необходимо – для осознания человеком замысла Искупления – изначально упредить его образом кровавого жертвоприношения. Однако во времена Моисея подобное жертвоприношение было угодно Богу ничуть не более, чем ныне; Бог никогда не принимал никакой другой искупительной жертвы, кроме единственной – грядущей; мы не можем питать ни тени сомнения на этот счет: негодность всякой иной жертвы, нежели эта, провозглашена именно тогда, когда требовалась обычная распространеннейшая форма символического жертвоприношения, требовалась самым категорическим образом. Бог – это духовное начало, и почитать Его было возможно только в сфере духа и истины столь же безоговорочно, как в те дни, когда настоятельно предписывалась жертва сугубо традиционная и материальная, так и теперь, когда Он ждет от нас жертвы, приносимой только сердцем.

Наиболее надежный принцип, следовательно, таков: если известные нам обстоятельства, сопровождавшие характер исполнения любого ритуала когда бы то ни было, по рассказам или вследствие обоснованных умозаключений, некогдаугодныГосподу, то же самое будет угодно Ему во все времена, при исполнении всех обрядов, за исключением тех ситуаций, когда позднее выясняется, что ради некоторых целей по Его воле эти обстоятельства должны быть упразднены. Эти доводы обретут еще бóльшую силу, если можно будет продемонстрировать, что подобные условия несущественны с точки зрения их земного смысла, а лишь добавлены к ритуалу, самому по себе угодному Господу.

V. Поставим вопрос: было ли обязательным для левитского жертвоприношения как символа или ради его пригодности в качестве истолкования Божественного промысла, чтобы жертва обладала ценностью для того, кто ее приносил? Напротив, жертва, которую предвещало левитское жертвоприношение, должна была стать свободным даром Богу; и если предмет, в данном случае приносимый в жертву, стоил дорого или являлся редкостью, это отчасти затемняло смысл жертвоприношения, лишало его сходства с приношением, которое Бог дарует всем людям. Однако условием пригодности жертвы была,как правило, ее высокая стоимость: «…не вознесу Господу, Богу моему, жертвы, взятой даром»3. Высокая стоимость сделалась, следовательно, желаемым условием для всех людских подношений во все времена; ибо, если она была угодна Господу однажды, она должна быть угодна Ему всегда, если только впоследствии Он не наложит прямого запрета, чего так и не произошло.

С другой стороны, для образцовой полноты левитского жертвоприношения было ли необходимо приносить в жертву лучшего из стада? Безукоризненность жертвы, несомненно, делает ее особенно значительной для христиан; но была ли она столь выразительна именно потому, что такую жертву действительно и в столь многих словах требовал Господь? Вовсе нет. Божественное требование явно опиралось на те же основания, какими руководствовался бы земной повелитель, желая видеть в жертве доказательство уважения к себе. «Поднеси это твоему князю»4. А менее ценное подношение отвергалось не потому, что не символизировало Христа или не отвечало задачам жертвенности, но потому, что указывало на скупость со стороны жертвующего, утаивающего от Всевышнего лучшее из своей собственности, которую Он же и даровал; в глазах людей это выглядело прямой неблагодарностью. Отсюда следует неопровержимый вывод: какого рода приношения мы ни сочли бы резонным посвятить Господу (не уточняю, какие именно), условием их приемлемости ныне, как и прежде, является то, что жертвуется самое лучшее.

VI. Но далее: были ли необходимы для правил обрядности, по Моисею, изощренная искусность и пышность скинии или храма? Были ли необходимы для образцовой полноты того или иного традиционного ритуала голубые, пурпуровые, червленые драпировки? Медные крючки и серебряные подножия? Отделка из кедра, покрытая золотом? Очевидно, по крайней мере, одно: во всем этом таилась огромная и страшная опасность – опасность того, что Бог, столь ими почитаемый, может связаться в умах египетских рабов с теми богами, которым, как они видели, делали сходные подношения и воздавали сходные почести. В наши времена вероятность чувств католика по сравнению с опасностью симпатии, проявленной израильтянином к язычнику-египтянину5, ничтожна, однако та опасность вовсе не была гипотетической и недоказанной: она роковым образом воплотилась грехопадением в тот месяц, когда они были предоставлены сами себе реально добровольной изменой в продолжение целого месяца, – уступкой греху самого раболепного идолопоклонства, сопровождавшегося, однако, такими подношениями кумиру, какие их вождь очень скоро повелел посвящать Господу. Эта опасность была неотвратимой, постоянной и самого грозного свойства: именно против нее Бог предостерег не только посредством заповедей, угроз и посулов – настоятельнейших, внушительных и неоднократных, но и через временные предписания, столь ужасные, что они едва ли не затмили в глазах избранного Им народа присущее Богу милосердие. Основополагающий смысл каждого учреждавшегося внутри данной теократии закона, Божьего покровительства, каким пользовалось это государство, сводился к свидетельству о ненависти Всевышнего к идолопоклонству – ненависти, сопровождавшей израильтян на каждом шагу во время их скитаний, написанной кровью хананеев, но еще более суровой во мраке их отчаяния, когда дети и грудные младенцы умирали от голода на улицах Иерусалима, а львы умерщвляли свои жертвы в городах Самарийских6. И все же предостережение против этой смертельной опасности было облечено не в ту форму, каковая человеческому разумению представлялась бы наиболее простой, естественной и действенной, – то есть изъятием из почитания Божественного Существа всего того, что могло тешить чувства, давать пищу воображению или привязывать идею Божества к определенному месту. Этот путь Бог отверг, требуя для Себя таких почестей и принимая для Себя такое местное обиталище, какие посвящались идолам язычниками. Так как же это можно объяснить? Было ли великолепие скинии необходимо для того, чтобы представить величие Господа и образ Его избранному народу? Как! Нужны ли пурпуровая и червленая шерсть народу, видевшему великую египетскую реку алой от крови после наложенного Им проклятия? Как! Разве светильник из золота и золотой херувим необходимы тем, кто видел громы и пламя окутавшими мантией гору Синай, куда был открыт доступ их смертному законодателю? Как! Разве серебряные крючки и связи необходимы тем, кто видел расступившиеся воды Чермного моря, когда влага встала, как стена, и покрыла колесницы и всадников всего войска фараонова? Нет – не так.

Обоснование было одним-единственным и непреходящим: поскольку Завет, заключенный Богом с людьми, сопровождался неким внешним знамением как свидетельством его постоянства и постоянства памяти о Нем, то и принятие этого Завета также должно было быть выражено и отмечено со стороны смертных неким внешним обозначением их любви и покорности, знаком подчинения их самих и их воли воле Божией; а их благодарность Творцу и неизменная память о Нем могли бы найти выражение в качестве постоянного доказательства верности не только закланием первородного из скота, не только приношением земных плодов и десятины, но и всех сокровищ мудрости и красоты: мысли плодотворной и руки трудолюбивой, богатства дерева и тяжести камня, прочности железа и сияния золота.

И давайте же отныне не упускать из виду этот всеобщий и неизменный принцип – можно сказать, и не подлежащий отмене до тех пор, пока люди будут получать земные дары из рук Господа. Ото всего, чем они обладают, десятая часть должна посвящаться Ему, дабы не был Он ни в чем забыт: приношения искусства и богатства, силы и ума, времени и труда должны вручаться с благоговением; и если существует некая разница между левитским и христианским жертвоприношением, то состоит она в том, что последнее может быть настолько же шире по охвату, насколько оно менее условно по смыслу, и суть его – благодарность вместо жертвенности. Уклонения со ссылкой на то, что Божество якобы не обитает ныне зримо в Своем храме, неприемлемы: если Бог невидим, то только вследствие упадка нашей веры; нельзя согласиться и с отговорками тех, кто утверждает, будто иные требования более насущны и даже более священны: исполняй и этот долг, и всякий другой тоже. Однако на данное возражение – столь же частое, сколь и шаткое – следует ответить более развернуто.

VII. Сказано – и это следует повторять как истину, – что лучшее и достойнейшее жертвоприношение Господу заключается, скорее, в оказании помощи беднякам, в распространении знаний о Нем, в следовании добродетелям, освященным Его именем, более, нежели в вещественных дарах Его храмам. Это несомненно так: горе тем, кто помыслит, будто теми или иными видами и способами приношений можно заместить перечисленные выше! Нуждаются люди в месте для молитвы и в призывах внять слову Господа? Тогда незачем шлифовать колонны и украшать резьбой кафедру проповедника: давайте ограничимся простыми стенами и крышей над головой. Нуждаются люди в домашних проповедях и в хлебе насущном? Тогда нам потребны священники и пастыри, но не архитекторы. Я настаиваю на этом, молю об этом; но давайте пристально заглянем в себя: есть ли у нас действительные основания для медлительности с делом, требующим меньшего труда? Вопрос не в выборе между домом Господа и Его бедняками, но между домом Господа и Его Евангелием. Этот выбор – между домом Господа и нашим собственным. Разве нет у нас полов из цветной мозаики? Причудливых фресок на потолках? Изваяний, помещенных в коридорные ниши? Позолоченной мебели в жилых комнатах? Драгоценных камней в горках? Но была ли хотя бы десятая часть этого богатства принесена в жертву? Все это – знаки (или таковыми они должны быть) достаточной меры богатства, уделенного великим целям человеческой деятельности, остаток которого возможно потратить на предметы роскоши, однако помимо эгоистического наслаждения роскошью существует и другое, более величественное и похвальное, а именно – способность поставить некую долю этого богатства на службу священным целям, принести ее в память7 того, что как наше удовольствие, так и наш труд освящены воспоминанием о Нем, давшем нам и силы, и воздаяние. До тех пор пока это не будет осуществлено, мне неясно, как можно владеть подобной собственностью со спокойной душой. Мне непонятно стремление, побуждающее перекрывать аркой вход в наши дома и мостить крыльцо, оставляя в церкви узкие двери и стертый подошвами порог; стремление украшать наши жилища всевозможными дорогостоящими вещами и вместе с тем мириться с голыми стенами и скудным убранством храма. Делать столь суровый выбор приходится нечасто, нечасто требуется и столь большое самоотвержение. Встречаются особые случаи, когда душевное равновесие и умственная активность человека зависят от определенного уровня роскоши в его домашней обстановке, но тогда это подлинная роскошь, которая приносит чувственное наслаждение и хорошо окупается. Во множестве других примеров ни о роскоши, ни о наслаждении ею речь не идет: обычные ресурсы среднеобеспеченного человека не позволяют никаких излишеств, а доступные блага удовольствия не доставляют, и без них вполне можно обойтись. В нижеследующих главах будет показано, что я вовсе не ратую за убожество частных жилищ. Я с радостью придал бы им всяческое великолепие, красоту и ухоженность, где только это возможно; однако отвергаю бесполезные траты на никем не замечаемые ухищрения и прикрасы: потолки с карнизами и двери с имитацией дорогих пород дерева; занавеси, отделанные бахромой, – и тысячи подобных ненужностей; эти предметы вздорным и бессмысленным образом сделались привычными; от их повседневного использования зависит существование целого ряда ремесел, но сами они не доставляли ни единого проблеска радости и не влекли за собой даже малейшей надобности; стóящие половину жизненных трат, они лишают жизнь огромной доли комфорта, мужественности, респектабельности, свежести и удобства. Говорю, опираясь на собственный опыт: я знаю, что значит жить в хижине с деревянным полом и дощатой крышей и с очагом из слюдяных плит, и уверен, что такая жизнь во многих отношениях гораздо здоровее и счастливее, нежели жизнь между турецким ковром и позолоченным потолком, близ каминной решетки из полированной стали. Не возьмусь утверждать, будто эти предметы обихода всегда неуместны и неправомерны, однако хочу настойчиво подчеркнуть, что десятой части расходов на тщеславные домашние причуды, порой совершенно бессмысленно потраченных на дополнительные неудобства, оказалось бы достаточно для строительства на общие взносы церквей из мрамора во всех городах Англии; такая церковь, радуя взоры даже случайных прохожих, озабоченных повседневными делами, даровала бы благодать и всем, кто только ее завидит, когда возвышалась бы она над скромными крышами, крытыми красной черепицей.

VIII. Я сказал: во всех городах, но я вовсе не призываю строить церкви из мрамора в каждой деревушке; для меня построение богатой церкви – вовсе не самоцель; мне важен духовный порыв, побуждающий ее строить. Церковь совершенно не нуждается в какой бы то ни было внешней пышности: ее сила не в пышности, – напротив, незапятнанная чистота церкви в определенной степени ей противоположна. Простота приходского алтаря притягательнее величия городского храма, и едва ли это величие могло когда-либо способствовать росту благочестия, однако для строителей храма оно, несомненно, было и впредь будет таковым. Не сама церковь нам потребна, но жертва; не восхищение, но поклонение; не получение дара, но дарение8. Вдумайтесь, насколько уяснение этой мысли способно стимулировать благотворительность со стороны лиц, придерживающихся противоположных убеждений, и насколько больше благородства в самой работе. Нет ни малейшей нужды оскорблять взор назойливой, самодовольной роскошью. Изваять пару колонн из порфира, стоимость которого понятна только тем, кто захотел использовать его именно с этой целью; потратить месяц-другой дополнительного труда на отделку капителей, чью изысканность едва ли заметит и оценит по достоинству хотя бы один из десяти тысяч; проследить, чтобы обычная каменная кладка была безупречна и основательна, – для тех, кто способен все это увидеть, этого окажется достаточно, во всяком случае, не будет оскорблять их чувств. Не следует считать такие чувства причудой, а сам поступок бесцельным. Какую пользу принесла дорого купленная вода из Вифлеемского колодца, которой царь Израиля увлажнил прах Одоллама? Но разве лучше было бы, если бы он ее выпил? Какая польза была в пылкой жертве христианки, осуждение которой, впервые произнесенное лживым языком, мы ныне отвергаем как несущее в себе зловещее предзнаменование?9 Посему не станем задаваться вопросом, какую пользу принесет церкви наше подношение: для насв любом случае оно лучше, нежели если бы мы сохранили его для себя. Оно может стать благом и для других, – по крайней мере, вероятность этого сохраняется, хотя мы всячески и со страхом должны гнать прочь даже мысль, что великолепие храма способно существенно повлиять на выгоды от нашего поклонения и силу молитвы. Что бы мы ни предпринимали и какие жертвы ни предлагали бы, пусть сохранится простота первого и не умалится пылкость второй. В том-то и состоит извращенное заблуждение католицизма, прямо противоречащее истинному духу христианского жертвоприношения. Преимущественная задача папистского храма – показная демонстрация: самоцельная отделка наружного вида; вред и опасность католического церковного убранства заключаются не в нем самом, не в его богатстве и не в искусстве его исполнения, о которых низшие сословия просто не подозревают, но в помпезности и мишурности, в позолоте святынь и раскрашенности статуй, в пышно расшитых выцветших одеяниях и скоплении поддельных драгоценностей; все это часто выдвигается в центр внимания ради сокрытия действительных достоинств и величия церковных сооружений10. О приношении благодарности, вовсе не показном, за каковое не ждут награды, не рассчитывают снискать хвалу или купить спасение, католик и понятия не имеет.

IX. Хотя я, разумеется, особенно настоятельно отвергаю приписывание жертве какой-либо пригодности или полезности помимо той, какой она обладает в силу самого духовного порыва, его вдохновившего, стоит отметить и побочную выгоду, неизменно сопровождающую почтительное следование любому высокому принципу. Начатки плодов требовались от иудея как доказательство его верности, однако приношение таковых тем не менее всегда вознаграждалось умножением его урожая. Обеспеченность, долгая жизнь, спокойствие – вот что становилось обещанной и достоверной наградой за жертву, хотя получение этих благ отнюдь не являлось целью таковой. Десятина, вносимая в житницу, была непременным условием благоденствия, которое едва ли можно измерить. И так должно быть вовек: Бог никогда не забывает приношений любви, и какими бы ни были плоды усилий и трудов, от которых Ему жертвовались первые и лучшие доли, Он увеличит и умножит их семикратно. Итак, хотя религия и не нуждается в искусстве, само это искусство никогда не достигнет расцвета, если изначально не посвятит себя Божественному служению – как со стороны архитектора, так и нанимателя: первого – посредством ревностного, скрупулезного, любовно разработанного проекта; второго – готовностью на затраты, по крайней мере более щедрые, чем при тратах на собственные нужды. Давайте же раз и навсегда четко усвоим этот принцип: как бы его ни пытались отвергать, сколь бы слабо ни сказывался он на практике, насколько ни умалялась бы его святость противодействием тщеславия и эгоизма, его признание само по себе несет награду, а изобилие средств и богатство интеллекта, коими мы ныне располагаем, придадут искусству новый стимул и воодушевят его силу и жизненность, неведомые нам с тринадцатого столетия. Все это, как я убежден, не может являться ничем иным, как только самым естественным следствием: когда возвышенные духовные силы применены мудро и в религиозных целях, они не могут не дать большую отдачу; попросту говоря, этот принцип надежен; он естественным образом вытекает из подчинения двум главным условиям, к коим обязывает Дух Жертвы: первое – в любом деле необходимо делать все от тебя зависящее; второе – зримые свидетельства труда, вложенного в постройку, умножают его красоту. Вот несколько практических выводов из сказанного.

X. Касательно первого: для достижения успеха одного этого условия достаточно, и неудачи постоянно нас сопровождают именно потому, что мы им пренебрегаем. Среди нас нет настолько хороших архитекторов, чтобы привычно работать ниже своих возможностей, однако из известных мне зданий, возведенных недавно, нет ни одного, где и архитектор, и строители выложились бы сполна. Это отличительная особенность современного труда. Почти всякая работа в старину была тяжкой. Тяжко трудились дети, варвары, сельские жители, но трудились они всегда с наибольшим напряжением сил. Мы же то и дело работаем с оглядкой на денежную выгоду, готовые при первой же возможности сложить руки, вяло миримся с низкими требованиями, не прилагая особых усилий. Давайте немедля покончим с подобной работой: отбросим малейшие попытки поддаться соблазну, не позволим себе впасть в добровольную деградацию, а затем невнятно сокрушаться о своих недостатках; давайте открыто сознаемся в собственной бедности или скаредности, но не станем возводить клевету на человеческий интеллект. Вопрос даже не в том,сколькодолжны мы сделать, а в том, чтобы делать лучше. Не будем украшать потолки жалкими, грубо вырезанными розетками с тупыми краями, не будем ставить по обеим сторонам ворот жалкие имитации средневековых скульптур. Такие поделки только оскорбляют здравый смысл и лишают нас способности ощутить благородство прообразов. Положим, на украшение дома предстоит потратить столько-то и столько-то: обратимся к какому-нибудь современному Флаксману, предложим ему высечь для нас статую, изготовить фриз или капитель – в том количестве, какое позволят нам наши средства, поставив перед ним единственное условие: чтобы они были лучшим творением его рук; поместим эти произведения искусства там, где они будут иметь наибольшую ценность, и этим удовольствуемся. Пусть прочие капители останутся простыми блоками, а прочие ниши будут пустовать. Это несущественно: лучше оставить работу незавершенной, нежели законченной, но плохо. Возможно, что столь изысканные украшения нежелательны: изберем в таком случае менее совершенный стиль, а равно и, если угодно, материал погрубее; провозглашаемое нами правило сводится к требованию выбирать лучшее из любой разновидности: вместо фриза и статуй Флаксмана отдайте, скажем, предпочтение норманнской резьбе, но пусть эта резьба будет совершенной; если мрамор вам не по средствам, используйте канский камень, однако из наилучшего пласта; если не камень, то кирпич, однако отборный кирпич; всегда предпочитайте лучшее из более простого материала или работы плохому из дорогого материала и дорогой работы, поскольку это не только способ достичь совершенства в любой работе и из любого материала, но это будет и честнее, и скромнее, а кроме того, это соответствовало бы прочим справедливым, прямым и мужественным принципам, применение которых мы рассмотрим ниже.

XI. Мы отметили и еще одно условие: высоко ценятся зримые свидетельства того, что в архитектуру вложен немалый труд. Мне уже доводилось говорить об этом ранее11: тут таится один из главных источников удовольствия, даруемого архитектурой, хотя это удовольствие имеет и свои границы. Нелегко сразу объяснить, почему напрасно потраченная работа с ценным материалом не вызывает у нас ощущения ошибки, но видеть бесцельную трату усилий мастера всегда тяжело. Тем не менее это так: драгоценные материалы могут без счета применяться ради вящего великолепия мало кому видимых сооружений и их частей, но пустой расход человеческого труда воспринимается как нарушение божеских законов; поделиться драгоценным материалом во имя высокой цели иной раз бывает и полезно, а вот тратить бесцельно Божественный дар творческого созидания противно замыслу Творца. Равновесие между духовными усилиями, с одной стороны, и бесплодным их расточением – с другой, вызывает больше вопросов, нежели ответов, если рассматривать их со всей справедливостью и осмотрительностью. Вообще нас задевает не столько бесплодная трата усилий, сколько недомыслие, к ней ведущее; так, мы довольно терпимы к тем случаям, когда, работая ради самой работы, люди делают это вполне сознательно, а не потому, что не знают, как привлечь к ней чье-то внимание. Наоборот: мы испытываем удовольствие, если усилия тратятся из принципа или с целью избежать обмана. Этот закон, вообще-то, следовало бы отнести к другой части нашего исследования, однако нам, вероятно, будет позволено отметить уже сейчас следующее: если некоторые части строящегося здания, скрытые от глаз, являются продолжением других, видимых частей и вдоль этих последних тянется орнамент, то было бы нехорошо не распространить этот орнамент на скрытые элементы; поступить так значило бы обмануть доверие; это касается, например, задней стороны статуи, установленной на фронтон храма: возможно, никто и никогда не увидит ее, но оставить отделку этой части незавершенной было бы противно правилам. То же относится к орнаменту в темных или потаенных местах, где лучше сделать лишнее, чем недоделать, и к пояскам, идущим по кругу, и к прочим протяженным деталям; это не значит, что орнамент нельзя оборвать, если он устремляется в недоступный угол, но тогда пусть он будет оборван смело и откровенно, каким-нибудь отчетливым завершением, без намеков на то, что он существует там, где его на самом деле нет. Трансепты Руанского собора увенчаны по бокам башнями, и в пазухах свода там имеются розетки с трех видимых сторон, но не с той, которая обращена к крыше. Правомерно ли это – вот вопрос, который имеет смысл обдумать.

XII. Доступность для зрения, однако, зависит, как следует помнить, не только от местоположения, но и от расстояния: самым прискорбным и неразумным образом труд архитектора теряется именно вследствие чрезмерно утонченной проработки деталей, слишком далеко отстоящих от глаз. Здесь, впрочем, также следует руководствоваться принципом добросовестности: орнамент, который, возможно, предназначен для украшения здания в целом, нельзя отделывать скрупулезно там, где он на виду, и небрежно там, где он не виден. Это жульничество и бесчестность. Обдумайте сначала какие архитектурные украшения будут выигрышно выглядеть издали, а какие вблизи, и распределите их соответственно: более изысканные по своему характеру – ниже, перед глазами; другие – погрубее и примитивнее – поместите наверх; если же некой их разновидности предстоит находиться и близко, и на расстоянии, позаботьтесь об отделке – равно грубой и примитивной в обоих случаях, дабы зритель имел четкое представление о том, что она такое и чего стоит. Так, клетчатый орнамент – и вообще орнамент, посильный для заурядного работника, – может простираться на все здание, однако барельефы, тонкую пластику в нишах и капители следует располагать внизу: здравый подход всегда придаст постройке нужные достоинства, даже при определенной неловкости и неуклюжести исполнения. К примеру, в церкви Сан-Дзено в Вероне барельефы, очень уместные и исполненные значимости, сосредоточены внутри параллелограмма на фасаде, достигая капителей колонн портика. Выше мы видим простую, но в высшей степени очаровательную аркадку, а над ней – только глухую стену с прямоугольными пилястрами. Общее впечатление намного величественней и выгодней, чем если бы весь фасад был изукрашен грубой резьбой и мог бы служить примером того, как обходятся малым там, где нельзя позволить многое. Опять-таки, порталы трансепта в Руане12 обрамлены изощренными барельефами (о которых я буду говорить подробно ниже), возвышающимися примерно до полуторакратного человеческого роста, а выше находятся обычные и хорошо различимые статуи и ниши. То же самое во флорентийской кампаниле: замкнутая цепь барельефов на самом нижнем ярусе, над ними – статуи, а еще выше – узорная мозаика и витые колонны, законченно совершенные, как и всё в итальянском искусстве того времени, но тем не менее в глазах флорентийца – неотделанные и грубые в сравнении с барельефами. Наиболее утонченно отделанные ниши и лучшие лепные украшения французской готики располагаются, как правило, на порталах и невысоко поднятых над землей окнах, хорошо доступных глазу; хотя, поскольку самой сутью этого стиля являлся расчет на эффект, достигаемый благодаря избыточности, подчас наблюдается устремленность ввысь, в небо, как на фронтоне западного фасада Руана и в углублении круглого окна-розы за ним, где помещены весьма изощренные лепные украшения в виде цветов, едва видимые снизу и лишь усиливающие игру теней, придающих контрастность выдвинутому вперед фронтону. Примечательно, однако, что изделия эти представляют собой образец дурной пламенеющей готики и обладают извращенными, характерными для Ренессанса признаками как в работе над деталями, так и в самом их применении; тогда как построенные ранее и более величественные северный и южный входы отличаются благородством отделки: ниши и статуи, венчающие северный вход на высоте приблизительно сотни футов от земли, равно грандиозны и незамысловаты при взгляде снизу, но и наверху они отделаны добросовестно и полноценно; очертания их прекрасны, предельно выразительны и столь же искусно доведены до совершенства, как всякое произведение искусства того времени.

XIII. Необходимо, впрочем, помнить, что, хотя украшения каждого старинного здания (насколько мне известно, исключений здесь нет) у цоколя имеют самую тщательную отделку, в верхних частях их часто еще больше. В высоких башнях это совершенно естественно и правомерно: целостность основания здесь так же обязательна, как и расчлененность и проницаемость надстройки; отсюда большая легкость и ажурность позднеготических башен. Уже упоминавшаяся колокольня Джотто во Флоренции – великолепный пример единства этих принципов: утонченные барельефы украшают массивный фундамент, тогда как сквозное кружево верхних окон привлекает взгляд изысканной затейливостью, а все здание увенчано роскошным карнизом. Во всех подобных случаях, когда размещение выполнено удачно, отделка верхней части здания хорошо выглядит благодаря изобилию и затейливости, нижние же части – изысканности; именно так обстоит дело в руанской Тур-де-Бёр, где, впрочем, детали всюду массивны, однако по мере подъема вверх делаются все более расчлененными. Этот принцип нельзя применять с той же уверенностью для главных объемов зданий, однако разбор его выходит за рамки нашей темы.

XIV. Наконец, работа может оказаться растраченной впустую потому, что либо слишком хороша для выбранного материала, либо слишком тонко исполнена и пригодна только для интерьера, что стало, начиная с Ренессанса, вероятно, одним из худших недостатков современных зданий. Не знаю ничего более тягостного и прискорбного, нежели резьба из слоновой кости, которой инкрустированыCertosaв Павии и часовня склепа Коллеоне в Бергамо, думать о которой утомительно и даже просто смотреть на нее мучительно. Причиной тому – не изобилие и не скверное исполнение, напротив, оно искусно и изобретательно: нет, вид у этой резьбы такой, словно она пригодна лишь для хранения не то в инкрустированных деревянных ларцах, не то в выложенных бархатом шкатулках и не способна выдержать ни ливня, ни заморозка. Мы боимся за нее и чувствуем, что массивная колонна, рельефная тень удачно заменили бы всю эту роскошь. Тем не менее даже в подобных случаях многое зависит от того, насколько архитектурная отделка достигает своей цели. Если это действительно украшениеи возникающая благодаря ему светотень влияет на общий эффект, нас не покоробит открытие, что скульптор от избытка фантазии не ограничился просто бликами, а скомпоновал из них группы фигур. Но если украшение себя не оправдывает, не способно действовать на расстоянии, если при беглом взгляде оно кажется просто ни о чем не говорящей неровностью поверхности, то мы лишь расстроимся, когда, подойдя поближе, обнаружим, что оно стоило не одного года труда, изображает великое множество фигур и историй и было бы лучше рассматривать его через лупу Стенхопа. В том и заключается величие северной готики по сравнению с поздней итальянской. Она достигает почти такой же степени детализации, не упуская собственного архитектурного смысла, никогда не утрачивает декоративной силы: даже крохотный листок в ней много говорит взгляду, в том числе и на большом расстоянии; а раз так, то не существует ограничений для роскошеств, в которых подобная работа может быть и оправданной, и уместной.

I. Орнаменты из Руана, Сен-Ло и Венеции


XV. Никаких границ: архитекторы любят говорить о перегруженности украшений деталями. Если украшения хороши, они не вызывают чувства избыточности; если плохи – всегда излишни. Привожу на соседней странице (рис. I, 1) изображение одной из самых малых ниш центрального портала Руана. Этот портал я считаю наиболее совершенным образцом пламенеющего стиля из числа существующих; хотя я вижу в верхней части, в особенности в заглубленном окне, свидетельства упадка, сам портал относится к периоду, свободному от губительного влияния Ренессанса. По обеим сторонам крыльца расположены четыре ряда ниш (каждая с двумя фигурами внизу) высотой от земли до верха арки, с двумя промежуточными рядами ниш большего размера и гораздо более проработанных; кроме того, здесь расположены шесть балдахинов на каждом из внешних столбов. Общее число одних только второстепенных ниш, каждая из которых проработана так, как показано на рисунке, причем в каждом отделении каждой из них представлен различный образчик ажурного узора, составляет сто семьдесят шесть13. И однако во всем этом орнаменте не найти ни единого выступа, ни единого флерона, которые были бы никчемны, ни единого напрасного взмаха резца; изящество и роскошь целого очевидны – точнее, осмысленны – даже для праздного взора; и вся эта предельная скрупулезность нисколько не умаляет величественности, разве что усугубляя тайну прекрасного нерасчлененного свода. Уместность украшений не может служить предметом гордости для одного стиля, как для другого – отсутствие необходимости в них; однако мы не слишком часто задумываемся над тем, что эти самые стили, преимуществом которых считается показная простота, столь привлекательны благодаря контрасту, а став универсальными, наводили бы уныние. Эти стили – скучная повседневность искусства: куда более возвышенными и упоительными восторгами мы обязаны прекрасным фасадам с пестрой мозаикой, где теснятся причудливые фантазии, сонмы смутных образов, многочисленней и чудесней которых не рождал ни один сон в летнюю ночь, эти сводчатые порталы, тесно оплетенные листвой, эти окна-лабиринты из витых кружев и звездчатых просветов, эти неясные громады бессчетных шпицев и увенчанных коронами башен предстают нашим глазам как единственные, быть может, свидетельства веры и благоговейного трепета давних поколений. Все прочее, ради чего строители приносили жертвы, миновалось – все их злободневные заботы, цели, достижения. Нам неведомо, ради чего они трудились, неочевидна для нас полученная ими награда. Победы, богатство, власть, счастье – все исчезло, хотя и куплено было ценой многих горьких жертв. Но от ушедших поколений, от их жизни, от их земных трудов осталась нам единственная память, единственное их вознаграждение – в виде вот этих серых груд старательно обработанного камня. Наши предки взяли с собой в могилу свои силы, свои почести и свои просчеты, но оставили нам одно – свое поклонение.

Глава II
Светоч Истины

I. Существует явное сходство между нравственностью человека и освещенностью планеты, на которой он живет, – такое же ослабление света по мере отступления к пределам собственных владений, та же существенная удаленность от своей противоположности, тот же неясный сумрак, отделяющий от нее, – не четкая линия, а полоса постепенно сгущающегося мрака, в который погружается мир, – призрачные сумерки души, нейтральная область, где целеустремленность постепенно переходит в фанатизм, умеренность – в нетерпимость, справедливость – в жестокость, вера – в суеверие, и в конце концов все вместе тонет в непроглядной тьме.

Тем не менее, когда сумрак сгущается окончательно, несмотря на смутность и постепенность его наступления, мы можем отметить мгновение заката и, к счастью, можем повернуть тень вспять, заставив ее убывать тем же путем, по которому она надвигалась; но, во-первых, горизонт неровен и неясен, а во-вторых, сам экватор – Истина – это единственная четкая, неразмытая черта, а ее постоянно норовят стереть или проигнорировать, она же и ось земли – облачный столп, тонкая золотая линия, но ее так трудно придерживаться даже тем силам и добродетелям, которые на нее опираются, ее искажают политика и благоразумие, ее затушевывают доброта и любезность, заслоняет своим щитом храбрость, воображение прикрывает своим крылом, а милосердие затуманивает слезами. Как же трудно ей сохранять свое влияние, если, будучи призвана сдерживать все худшее в человеке, она должна также сдерживать и сумбур всего лучшего в нем, тогда как, с одной стороны, ее постоянно попирают, а с другой – от нее отступают, а она с одинаковой строгостью отвергает как малейшее, так и грубейшее нарушение своих установлений. Любовь мирится с недостатками, мудрость терпима к ошибкам, и только истина бескомпромиссна и непогрешима.

Мы же об этом не задумываемся и не боимся понемногу грешить против нее. Ложь мы привыкли замечать только в ее неприглядности, сквозь призму ее худших намерений. Неприятие, которое вызывает у нас ложь, на самом деле относится только ко лжи злонамеренной. Мы осуждаем клевету, лицемерие и предательство, потому что они наносят нам ущерб, а не потому, что они противны истине. Если бы не вред и урон, наносимые ложью, мы ничего не имели бы против нее, а в виде похвалы она нам даже приятна. И все же клевета и предательство – не самое распространенное зло в мире, они доступны разоблачению и ощутимы только после него. А вот любезная и вкрадчивая ложь, сладкая лесть, патриотичная ложь историка, предусмотрительная ложь политика, пламенная ложь фанатика, сострадательная ложь друга, легкомысленный самообман, свойственный любому из нас, – все это набрасывает на человеческую природу непроницаемую темную пелену. И мы благодарим тех, кто помог нам проникнуть к истине сквозь эту пелену, как благодарят того, кто вырыл в пустыне колодец. Ибо, к счастью, несмотря на то, что мы сознательно покинули истоки истины, жажда ее знать все-таки нас не покидает.

Моралисты часто путают два понятия, отличные друг от друга: тяжесть греха и его непростительность. Степень вины зависит, с одной стороны, от характера обманутого человека, а с другой – от следствий обмана. Можно ли простить обман или нет – чисто по-человечески – зависит от того, насколько принуждают к этому обману обстоятельства: одни обстоятельства отягчают степень вины, другие же, наоборот, оправдывают обман. И поскольку людям сложно оценить тяжесть вины, равно как и последствия обмана, они предпочитают не давать подобного рода оценок, а обратиться лучше к другим, более явным преступлениям, совершенным под наименьшим давлением обстоятельств. Я нисколько не намерен преуменьшать вину зловредного и злонамеренного лжеца, умышленно прибегающего к обману в корыстных целях; но все же мне кажется, что кратчайший способ борьбы с наиболее вопиющими формами обмана состоит в том, чтобы внимательнее относиться к тем его проявлениям, которые незаметно и безнаказанно вошли в повседневный обиход. Давайте вообще перестанем лгать. Перестанем оправдывать ложь тем, что она безобидна, или незначительна, или непреднамеренна. Откажемся от нее полностью – от самой ничтожной и случайной; вся она, словно мерзкая копоть из преисподней, оседает в наших сердцах, очистимся от нее, не разбирая, насколько она черна и отвратительна. Говорить правду – все равно что грамотно писать – этому можно научиться, только постоянно упражняясь; это зависит не столько от желания, сколько от привычки. Говорить правду и поступать по правде постоянно и неотступно – почти так же трудно и так же похвально, как и делать это под страхом наказания; поразительно, сколь многие готовы ради правды жертвовать жизнью и сколь немногие готовы ради нее терпеть хоть малейшие неудобства в повседневной жизни. И, зная, что из всех грехов, пожалуй, нет ни одного, столь противоположного Божественному началу, добродетели и жизни, как ложь, было бы неслыханной дерзостью запятнать себя ложью просто так, без всякого давления обстоятельств. Стать честным человеком – значит решить для себя, что никакие иллюзии или заблуждения, которые навязывает нам неумолимая жизнь, не бросят тень на наши сознательные поступки и не изменят подлинную сущность выбранных нами идеалов.

II. И если вышесказанное справедливо и мудро, когда мы говорим об истине, то тем более это распространяется и на все, что находится под влиянием истины. Я доказывал необходимость проявления Духа Жертвы в отношении человеческих поступков и удовольствий не потому, что это могло бы продвинуть вперед дело религии, но поскольку сами человеческие поступки, безусловно, были бы этим бесконечно облагорожены, и я хотел бы находить Дух или Светоч Истины в сердцах художников и мастеров не потому, что верность истине в искусстве могла бы далеко продвинуть дело истины, но для того, чтобы сами искусства и ремесла преисполнились благородства: поистине поразительно, какая власть и непреложность заключена в одном этом принципе и насколько от следования ему или от его забвения зависит возвышение или упадок любого искусства и любой человеческой личности. Я уже пытался показать влияние и силу Духа Истины в живописи, и, думаю, не одну главу, а целый том можно было бы написать о его значении для величия архитектуры. При этом я вынужден удовольствоваться немногими самыми известными примерами, учитывая, что его проявление легче обнаружить в верности истине, нежели в рассмотрении того, что есть истина.

Но прежде необходимо определить, в чем состоит отличие неправды от художественного вымысла.

III. На первый взгляд все царство воображения есть сплошной обман. Однако это не так: воображение всегда обращается к предметам отсутствующим или несуществующим, именно в их познании и созерцании состоит наслаждение и благородство воображения, то есть в сознании невозможности их фактического присутствия или существования в момент их кажущегося присутствия или существования. Когда воображение нас обманывает, наступает безумие. Воображение остается свойством возвышенным до тех пор, пока оно признает собственную идеальность, а переставая признавать ее, оно превращается в безумие. Вся разница состоит в этом признании, в отсутствии обмана. Обладая духовной сущностью, человек наделен способностью выдумывать и созерцать то, чего на самом деле нет, а обладая сущностью нравственной, он должен в то же время сознавать и признавать, что этого на самом деле нет.

IV. Опять-таки, можно считать и считалось, что искусство живописи в целом есть не что иное, как стремление обмануть. Но это не так: напротив, это утверждение определенных фактов наиболее ясным способом. Например: я хочу рассказать о какой-то горе или скале; сначала я стану на словах описывать ее форму. Но слов окажется недостаточно, и я, взяв лист бумаги, попробую ее нарисовать и скажу: «Такова ее форма». Далее: я наверняка постараюсь передать ее цвет, но словами это сделать также не удастся, и я раскрашу рисунок и скажу: «Таков ее цвет». Это может продолжаться до тех пор, пока не возникнет изображение, неотличимое от реального предмета, и видимое присутствие этого предмета доставит нам немалое удовольствие. Это акт воображения, а не обман. Обман может заключаться только вутверждениидействительного присутствия (которое никогда ни на миг не допускается, не подразумевается и не принимается на веру) или в неправильной передаче формы и цвета (что, увы, нередко происходит и вводит нас в заблуждение). Заметим также, что обман сам по себе – явление столь разрушительное, что всякая живопись, достигая буквального воспроизведения реальности, начинает деградировать. Я уделил этому внимание в другом месте.

V. Нарушение истины, унижающее поэзию и живопись, по большей части может быть сведено к трактовке предмета. В архитектуре же возможно другое, более явное, более предосудительное попрание истины – прямой подлог, касающийся природы материала или количества затраченного труда. Речь идет о неправде в полном смысле этого слова, которая так же заслуживает осуждения, как любая безнравственность; она одинаково не достойна как архитекторов, так и наций; и повсюду, где бы она ни была распространена и допущена, она служит признаком явной деградации искусства. То, что это не признак худшего – общего отсутствия честности, может быть объяснено только нашим представлением о том странном разделении, которое веками существовало между искусством и всеми другими проявлениями человеческого разума в вопросах совести. Исключение добросовестности из числа качеств, важных для искусства, разрушая само искусство, сводит на нет его способность обнаруживать характер создавшей его нации; иначе сколь странно было бы, что такая нация, известная своей честностью и благородством, как англичане, может допустить в своей архитектуре больше притворства, скрытности и обмана, чем любая другая в наше время или когда-либо в прошлом.

Происходит это по недомыслию, но оказывает на искусство пагубное воздействие. Если бы не было других причин, вызывающих в последнее время неудачи в любом значительном архитектурном начинании, то и одного этого мелкого мошенничества было бы достаточно. Покончить с ним необходимо, чтобы сделать первый решительный шаг на пути к величию; сделать этот первый шаг – несомненно всецело в нашей власти. Если даже мы не в силах создать значительную, прекрасную и оригинальную архитектуру, то мыможемсоздать честную архитектуру: можно простить ограниченность наших возможностей вследствие бедности, уважать строгость целесообразности, но низость обмана не заслуживает ничего, кроме презрения.

VI. Архитектурные подделки можно разделить на три основные категории:

1. Имитация конструктивных элементов и опор, не являющихся таковыми на самом деле; например, висячие орнаменты крыш в поздней готике.

2. Живописное украшение поверхностей, изображающее материал иной, чем тот, из которого они сделаны на самом деле (например, роспись дерева под мрамор), или иллюзорные изображения скульптурных украшений на поверхности.

3. Использование литых или механически изготовленных украшений любого рода.

Одним словом, архитектура будет благородна в той мере, в какой она избежит всех этих подделок. Существуют, однако, определенные их разновидности, которые в силу частого их применения или по другим причинам не воспринимаются как подделки. Например, позолота, которая в архитектуре не является обманом, ибо там ее никогда не выдают за работу из цельного золота, тогда как в ювелирном деле позолота является обманом, ибо имитирует изделие из чистого золота, а потому обычно достойна осуждения. Таким образом, применение строгих правил подразумевает немало исключений и тонкостей, которые мы попробуем вкратце рассмотреть.

VII. 1. Подделка конструкций. Я упомянул прием, при котором намеренно создается видимость опоры, иной, чем подлинная. Архитекторне обязандемонстрировать конструкции; и мы не можем сетовать на него за то, что он их скрывает, как не сетуем мы на природу, которая, создав человеческое тело, скрывает скелет; однако наиболее благородным представится просвещенному взору то здание, которое раскрывает подлинные конструкции, подобно форме тела у животных, хотя от невнимательного взора эта суть скрыта. Своды готического собора не обманывают нас, демонстрируя перенос тяжести на ребра, оставляя заполнению роль простой оболочки. Такая конструкция понятна умному наблюдателю с первого взгляда, а красота ажурной каменной работы только возрастет, если она будет следовать силовым линиям несущей конструкции. А вот если бы промежуточное заполнение было сделано из дерева, а не из камня и побелено, чтобы не отличаться от других поверхностей, это, конечно, был бы совершенно непростительный прямой обман.

В готической архитектуре есть, однако, некоторый неизбежный обман, касающийся не существа, а оформления несущих элементов. Колонны и нервюры напоминают стволы и ветви дерева, что дало почву довольно нелепым рассуждениям и неизбежно внушает наблюдателю мысль о соответствующей внутренней структуре, то есть о непрерывности волокон, переходящих из корней в ветви, и об упругой силе, направленнойвверх. То, что на самом деле своды с огромной силой давят на тонкие составные нервюры, стремясь обрушить или разорвать их и выдавить наружу, воспринимается с трудом, а это тем более существенно, когда столбы без дополнительной помощи слишком тонки для такого веса и поддерживаются внешними контрфорсами, как в апсиде собора в Бове и в других образцах более зрелой готики. Возникает вопрос о добросовестности, который мы едва ли решим, не приняв во внимание, что если наш ум обладает представлением о подлинной природе вещей, исключающим возможность заблуждения, то впечатление, противоположное этому представлению, при всей своей отчетливости является не обманом, а, напротив, законным обращением к воображению. Например, удовольствие, которое мы получаем от созерцания облаков, во многом зависит от впечатления, будто облака представляют собой плотную, светящуюся, теплую холмистую массу; а наше удовольствие от созерцания неба часто связано с тем, что мы рассматриваем его как голубой свод. Но в обоих случаях мы знаем, что это не так, мы знаем, что облака – это скопления водяного пара или ледяных кристалликов, а небо – это темная бездна. Таким образом, никакого обмана тут нет, а прямо наоборот – есть наслаждение от впечатления явлений. Точно так же, поскольку камни и швы открыты нашему взору и мы не впадаем в заблуждение относительно опорных конструкций, мы должны не сетовать, а восхищаться ловкостью строителей, которые заставляют нас ощущать волокнистость стволов и жизнь, пульсирующую в ветвях. Ничего предосудительного нет и в том, что на самом деле опорой являются внешние контрфорсы, поскольку колонны отчасти соответствуют своему назначению. Ведь наблюдатель обычно понятия не имеет, насколько велик вес сводов, и, следовательно, предосторожности, предпринятые для необходимого распределения нагрузки, являются подробностью, в которую он не вникает. Поэтому, если поддерживаемый вес безусловно не осознается, нет никакого обмана в том, чтобы отвлечь внимание и от основных опор, подчеркнув те опоры, которые соответствуют создающемуся впечатлению тяжести. Ведь колонны на самом деле принимают на себя ту нагрузку, которая им приписывается, а система дополнительных опор не обязательно должна привлекать внимание, как и дополнительные приспособления человеческого или любого другого организма, необходимые для его функционирования.

Но если обстоятельства, связанные с весом, ясно читаются, тогда истина и наше чувство требуют, чтобы и обстоятельства, связанные с опорами, были явными. Ничего нет хуже с точки зрения вкуса или добросовестности, чем притворное отсутствие необходимой опоры – впечатление подвешенности в воздухе или другие подобные уловки и фокусы. В связи с этим мистер Хоуп справедливо порицает расположение основных пилонов Святой Софии в Константинополе. Капелла Королевского колледжа в Кембридже – пример архитектурного обмана более неблаговидного в силу меньшей величественности самого здания.

VIII. Если предосудительно сокрытие конструкции здания, то еще хуже – введение фальшивых элементов, изображающих функции, которых они на самом деле не имеют. Один из самых распространенных примеров этого – аркбутаны в поздней готике. Их функция – перенести нагрузку с одной опоры на другую, если в соответствии с планом здания необходимо или желательно, чтобы опоры группировались определенным образом; чаще всего такая необходимость возникает при наличии промежуточного ряда капелл или проходов между стенами нефов или хоров и их опорными столбами. Естественный и красивый способ устройства опоры представляет собой круто наклоненную каменную балку, поддерживаемую аркой, свод которой внизу постепенно переходит в вертикальную внешнюю опору, которая в плане не является квадратной, а скорее представляет собой фрагмент стены, расположенной перпендикулярно поддерживаемой стене и при необходимости увенчанной пинаклем, остроконечной башенкой, для придания ей большего веса. Пример такого сооружения можно видеть в великолепных аркбутанах собора в Бове. В более поздней готике пинакль постепенно превратился в чисто декоративный элемент и широко использовался только как украшение. В этом нет ничего плохого; вполне допустимо строить пинакль просто как красивую башенку; хуже, что и контрфорс тоже превратился в декоративный элемент и стал использоваться, во-первых, без всякой необходимости, а во-вторых, там, где исключалась его функциональность, стал всего лишь связкой не между стеной и опорой, а между стеной и вершиной декоративного пинакля, примыкая к стене в той точке, где его упор, если бы даже он присутствовал, не мог встретить сопротивление. Самый нелепый пример такого варварства, насколько я припоминаю (хотя это отчасти характерно для всех шпилей в Нидерландах), – это фонарь церкви Сент-Уэн в Руане, где прорезанный узорами контрфорс, с его вычурным изгибом, выглядит не более способным принять на себя упор, чем ивовый прутик, а пинакли, огромные и богато разукрашенные, явно вообще не несут никакой нагрузки, хотя стоят вокруг центральной башни, как четверо праздных слуг, каковыми на самом деле они и являются: это всего лишь геральдические символы, если учесть, что центральная башня – всего-навсего корона, полая внутри, которой подпорки нужны не более чем пустой корзинке. Собственно говоря, я не знаю ничего более нелепого и глупого, чем хвалы, расточаемые этому фонарю, одному из самых фальшивых сооружений в Европе. По вычурности узора, характерного для пламенеющей готики в ее последних и самых упадочных формах14, по замыслу и исполнению он напоминает узоры из жженого сахара на торте и в той же мере заслуживает восхищения. Едва ли найдется хоть один из восхитительно ясных принципов ранней готики, который не был бы со временем постепенно испорчен и превращен в некое подобие самого себя, хотя подчас в его элементах и прослеживается первоначальный замысел, как, например, волокнистая древовидность, утратив свою суть, искаженная и истончавшая, остается только бледным призраком, пародией, имея такое же отношение к архитектуре, какое в Древней Элладе тень умершего имела к живому телу вооруженного воина15.

IX. Возможно, самым богатым источником подделок, которых нам следует ныне остерегаться, стало то, что возникает в «сомнительной форме» и с трудом поддается установлению закона и ограничению, – я имею в виду применение железа. Определение архитектуры как искусства, данное в главе первой, не зависит от используемых материалов. Тем не менее до начала нынешнего века архитектура использовала в основном глину, камень или дерево, в результате чего чувство пропорции и конструктивные каноны целиком или в немалой степени основывались на свойствах этих материалов. Так что переход к использованию металлических каркасов ощущается как отказ от основных принципов архитектуры. Вообще, использование железа так же правомерно, как и использование дерева, и наверняка недалеко то время, когда возникнет новая система архитектурных законов, соответствующая применению металлических конструкций. Но думаю, что вполне разумно сложившиеся вкусы в архитектуре следуют формам, основанным на применении старых материалов. Архитектура начала совершенствоваться раньше других искусств, а в силу жизненной необходимости она и появилась первой, поэтому она всегда, даже у любого самого варварского народа, будет предшествовать овладению навыками, необходимыми для получения или использования железа. Исходные принципы архитектуры сложились в результате использования материалов, доступных в необходимом количестве и находящихся под рукой, а это глина, дерево или камень. Одним из главных достоинств архитектуры является ее историческое содержание, а поскольку последнее отчасти зависит от преемственности стилей, то даже в условиях развития техники останется стремление как можно дольше сохранить формы, основанные на материалах и принципах предшествующих эпох.

X. Все, что касается размеров, пропорций, декора или конструкции, основано на разумном использовании материалов. А поскольку я, как, полагаю, и мои читатели, чувствую, что не способен избежать влияния этих устойчивых представлений, то позволю себе предположить, что истинная архитектура не станет использовать железо как конструктивный материал16 и что такие сооружения, как чугунный шпиль собора в Руане или железные кровли и опоры наших вокзалов и некоторых церквей, не имеют отношения к архитектуре. При этом очевидно, что металл может, а иногда и должен в определенной мере применяться в конструкциях – в виде гвоздей в деревянных и в виде заклепок и скоб в каменных конструкциях. Не можем мы также отказать готической архитектуре и в праве крепить статуи, шпили или ажурный декор с помощью железных стержней, а если мы допускаем это, то нам придется принять железные цепи Брунеллески вокруг купола собора во Флоренции или сложное железное крепление центральной башни собора в Солсбери17. Однако, чтобы избежать софизмов, надо отделить зерна от плевел и найти правило, которое поможет нам на чем-то остановиться. Это правило, на мой взгляд, состоит в том, что металл может использоваться в качестве элементов крепления, наподобие цемента, но не в качестве опоры.Поскольку другие вяжущие материалы часто столь сильны, что камни легче разбить, чем разобщить их по швам, и стена становится сплошной массой, а архитектура при этом не теряет своего лица, то нет причин, чтобы, когда тот или иной народ овладеет знанием и навыками работы с железом, не использовать вместо цемента металлические стержни и заклепки, обеспечив равную или бóльшую прочность соединения и не допуская при этом отклонения от буквы и духа архитектуры, сформировавшейся к этому времени. Нет также никакой разницы, если не считать внешнего вида, будут ли применяемые таким образом металлические полосы или стержни находиться внутри стены или на внешней ее стороне, будут ли они продольными или поперечными, лишь бы назначение их было всегда безусловно таково, что позволяло бы заменить ими простую силу цемента. Что касается случаев, когда башенка или оконный проем подпираются или связываются железной полосой, то очевидно, что при этом железо только предотвращает распирание камней боковой силой, что делал бы цемент, имей он достаточную крепость. Но едва железо хоть в какой-то степени заменяет камень, выдерживает тяжесть и собственным весом противостоит распору или в виде стойки или перекладины выполняет работу деревянных балок, как здание, в котором допущено подобное применение металла, перестает быть произведением архитектуры.

XI. Обозначенный таким образом предел является окончательным, и следует с осторожностью приближаться к границе допустимого, ибо хотя оговоренное такими условиями применение металла не может считаться угрозой существованию и сущности архитектуры, но, становясь слишком неумеренным или частым, оно умаляет достоинство произведения и (что особенно важно для нашей темы) его честность. Ведь хотя зритель не осведомлен о качестве и силе используемого цемента, он будет в целом смотреть на камни как на раздельные элементы, и оценка навыков архитектора будет основываться в значительной мере на представлении об этом и на вытекающих из этого трудностях. Так что всегда достойнее в соответствии с более мужественными и профессиональными приемами в архитектуре использовать камень и строительный раствор сами по себе, обходясь, насколько возможно, весом первого и силой второго, поступаясь иной раз изяществом или признаваясь в слабости, чтобы не достигать первого и не скрывать второе средствами, граничащими с подлогом.

Но если конструкция так изящна и легка, как это бывает в некоторых частях самых прекрасных и совершенных зданий, то пусть она таковой и остается. А если и ее выполнение, и надежность в какой-то мере зависят от использования металла, то не будем порицать такое использование, при условии, однако, что и цемент, и каменная кладка работают в полной мере и не допускают ни малейшей небрежности в надежде на помощь железа. Здесь нужно поступать как с вином, которое следует использовать в качестве добавки, разбавляя его водой, а не в качестве средства утоления жажды.

XII. И чтобы не злоупотреблять свободой, необходимо рассмотреть применение удобной подгонки и скрепления камней, ведь если цементному раствору необходима помощь, ее нужно оказать по возможности без использования металла, ибо так и надежнее, и честнее. Я не предвижу никаких возражений, касающихся использования в кладке сочленений любого вида по вкусу архитектора, ведь нежелательно видеть здания, составленные наподобие китайских головоломок. Конечно, злоупотребление такой практикой нам не угрожает в силу ее сложности. Совсем не обязательно также, чтобы эти сочленения всегда были выставлены напоказ, демонстрируя зрителю свое назначение, и чтобы ни один основной камень не оказался в положении, которое кажется для него невозможным, ибо загадки тут и там в отдельных деталях могут иногда привлечь взгляд к кладке и вызвать к ней интерес, а также создать восхитительное ощущение некой колдовской силы архитектора. Есть замечательный пример – перемычка бокового портала в Прато (рис. IV, 4), где способ крепления камней, которые зрительно воспринимаются как отдельные друг от друга, – поочередно мрамора и серпентенита – не может быть понят, пока не увидишь их в поперечном сечении снизу. Каждый камень имеет форму, показанную на рис. IV, 5.

XIII. Наконец, прежде чем покончить с вопросом обмана в конструкциях, я напомнил бы архитектору, который думает, что я излишне ограничиваю его возможности и свободу, что подлинное величие и высочайшая мудрость состоят, во-первых, в благородном подчинении определенным сознательно налагаемым ограничениям, а во-вторых – во вдумчивом их предвидении. Божественная Мудрость может быть явлена нам только при встрече и в борьбе с трудностями, которые своей волей иради этой борьбыпосылает нам Божественное провидение; и эти трудности, заметьте, встречаются в виде естественных законов и установлений, которые природа могла бы многократно и как угодно нарушать с явной выгодой, но которые она никогда не нарушает, каких бы сложностей и неудобств ни стоило их соблюдение при выполнении поставленных задач. Пример, наиболее отвечающий нашей теме, – это скелет животных. Почему бы более высоким формам жизни не выделять кремний, как инфузории, вместо фосфата кальция или, что еще более естественно, углерод, создавая кости из твердого минерала сразу? Слон и носорог, если бы их кости были алмазными, могли бы стать легкими и проворными, как кузнечики, а другие животные могли бы иметь гораздо более грандиозные размеры, чем все нам известные. На других планетах мы, возможно, увидели бы такие существа. Но так назначено Господом, что архитектура животных здесьдолжна быть мраморной, а не кремниевой и не алмазной; и вся целесообразность направлена на достижения наибольшей силы и размера, возможного при таком ограничении. Челюсть ихтиозавра соединена в одно целое и склепана, нога мегатериума имеет толщину в один фут, а голова миодона имеет двойной череп. Мы с нашей мудростью наделили бы ящера стальной челюстью, миодона – чугунным черепом, забыв о великом принципе, о котором свидетельствует каждая тварь: порядок и система благороднее силы. Но Господь, как ни странно, Сам подает нам пример не только совершенной власти, но и совершенного Повиновения – повиновения Его собственным законам: в неповоротливых движениях этих наименее послушных из Его творений мы видим как Божественный промысел и тот признак вертикальности человеческого существа, «что свидетельствует против него и не меняется».

XIV. 2. Подделка поверхностей. Ее можно определить как создание впечатления некой формы и материала, которые на самом деле не присутствуют, как это часто бывает, когда дерево расписывают под мрамор или создают росписи, имитирующие рельефы. При этом заметим, что их вред состоит всегда именно в преднамеренном обмане, и необходимо точно определить, где он начинается или заканчивается.

Так, например, своды собора в Милане кажутся покрытыми сложным веерообразным рельефом, написанным с большой убедительностью, чтобы издалека в полумраке обмануть невнимательного наблюдателя. Это, безусловно, грубая подделка, она во многом сводит на нет благородство здания в целом и заслуживает самого безоговорочного осуждения.

На сводах Сикстинской капеллы немало архитектурных элементов, написанных в технике гризайль, соседствует с фигурами фресок, и это только увеличивает достоинство всего произведения.

В чем же отличие?

В двух принципиально важных вещах. Первое. Архитектура так тесно связана с этими фигурами и имеет с ними так много общего в отношении формы и светотени, что они воспринимаются как единое целое, и если фигуры необходимо изображать с помощью живописи, то можно писать и архитектуру. Обмана здесь нет.

Второе. Такой великий художник, как Микеланджело, никогда не допустил бы и в этих второстепенных частях своего творения тех вульгарных усилий, которые необходимы для внушения представления об их реальности, и, как ни парадоксально, никогда не написал бы достаточно плохо, чтобы обмануть.

Но если достоинство и недостаток так открыто противостоят друг другу в двух работах, одна из которых так слаба, а другая так великолепна, как роспись сводов собора в Милане и Сикстинской капеллы, то существуют произведения и не настолько великие или слабые, в которых грань между достоинством и недостатком размыта и требует внимательного определения, то есть уточнения границ применения исходного общего принципа недопустимости обмана в передаче формы и материала.

XV. Очевидно, что живопись как таковая не является обманом, она не претендует на подмену материала, существуя на дереве, камне или, что вполне естественно, на штукатурке. Каков бы ни был материал, хорошая живопись делает его более ценным, не обманывая нас относительно характера своей основы. Поэтому нет ничего зазорного в том, чтобы оштукатурить кирпичную кладку и расписать штукатурку фресками, и это являлось излюбленным и постоянным приемом оформления в различные эпохи. Верона и Венеция ныне лишены более половины своего былого великолепия, которое зависело больше от фресок, чем от мраморной скульптуры. Оштукатуренная стена в этом случае должна рассматриваться как загрунтованная доска или холст. А вот обмазать кирпичную кладку цементом и нанести на цементное покрытие линии, имитирующие стыки камней, – это уже подлог, дело недостойное.

Итак, если использование росписи правомерно, то любой ли росписи это касается? Если роспись признает себя именно росписью и не выдает за что-то иное, то да, но если хоть в какой-то степени ощущение этого утрачивается, если роспись претендует на реальность изображаемого, то нет. Рассмотрим несколько примеров. В Кампо Санто в Пизе каждую фреску окружает обрамление, представляющее собой поразительно изящный плоскостный цветной орнамент – ни в коем случае не претендующий на то, чтобы его приняли за рельеф. Таким образом, плоскостность поверхности не вызывает сомнений, и фигуры, несмотря на то что они изображены в натуральную величину, не вводят нас в заблуждение. А потому художник вправе свободно демонстрировать нам все свое мастерство, уводя нас в поля и рощи, вглубь прекрасного пейзажа, радовать наш взор голубизной далекого небосвода, не забывая о том, что его главная задача состоит в создании архитектурного декора.

У Корреджо в росписи свода Камеры ди Сан-Лодовико в Парме сплетения виноградных лоз, покрывающих стены, изображены как живые, а заглядывающие в овальные проемы карапузы, написанные сочным цветом, при неярком освещении, кажется, вот-вот выскочат из своего укрытия или спрячутся от нас. Живость их поз и величина всей работы указывают на то, что это роспись, и отчасти избавляют ее от фальши, и тем не менее это произведение явно не заслуживает того, чтобы занять место среди примеров добросовестного и правомерного подхода к архитектурному декору.

В росписи купола собора в Парме тот же художник изобразил Вознесение Марии с такой убедительностью, что купол диаметром футов в тридцать выглядит как обрамленный облаками проем, ведущий на небеса, со множеством толпящихся в нем ангелов. Правомерно ли это? Безусловно, потому что сама тема исключает возможность обмана. Ветви виноградных лоз претендуют на то, чтобы их приняли за настоящие перголы с играющими в них карапузами, а вот застывшие облака и замершие ангелы не скрывают своей рукотворности, здесь художник демонстрирует все свое мастерство, восхищает, а не обманывает нас.

Это правило так же применимо к высоким жанрам, как и к прикладным, и не следует забывать, что великому художнику прощается больше, чем простому декоратору, главным образом потому, что первый из них не может настолько нас обмануть, что доказывает последний рассмотренный нами пример с Корреджо, на месте которого более слабый художник постарался бы подменить реальность. Существуют, однако, в оформлении комнат, вилл или беседок некоторые вполне допустимые хитрости подобного рода, например пейзаж, изображенный в конце аллеи или галереи, или небесный свод на потолке, или роспись, продолжающая архитектуру стен в высоту, – все это может доставлять удовольствие и быть весьма кстати в местах, предназначенных для отдыха, и приемы эти имеют вполне невинное свойство, если относиться к ним как к игре.

XVI. Что касается фальсификации используемых материалов, то здесь все гораздо проще и правило действует более непреложно: любые имитации являются подделкой и совершенно недопустимы. Подумать только, сколько времени и средств потрачено на имитацию мрамора на фасадах магазинов в одном только Лондоне, сколько сил потрачено зря на бессмысленное украшательство, которое не радует, а только режет глаз, противоречит удобству и чистоте и даже самоцели коммерческого искусства – привлечению внимания. Но насколько более недопустимо это в высокой архитектуре! Я взял за правило в данной работе воздерживаться от обвинений по адресу кого бы то ни было, но да будет мне позволено при всем том искреннем восхищении, которое вызывает у меня прекрасная архитектура Британского музея в целом и его входа в частности, выразить также сожаление по поводу того, что благородный гранит основания лестницы сменяется на ее площадке имитацией, тем более недопустимой, что она очень похожа на подлинный материал. Единственный эффект, достигаемый при этом, – сомнение в подлинности камня в нижней части лестницы, да и вообще любого куска гранита, который может вам встретиться в дальнейшем. После этого начинаешь сомневаться даже в подлинности колоссов Мемнона. Но при всей оскорбительности для благородной архитектуры это не так страшно, как то равнодушие, с которым в наших современных дешевых церквях мы позволяем декораторам воздвигать вокруг алтаря размалеванные обрамления и фронтоны и таким же образом раскрашивать те карикатуры на колонны, которые возвышаются над скамьями. Это не просто дурной вкус, это тяжкий и непростительный грех тщеславия и лукавства, протаскиваемый в храм Божий. Главное требование, которое мы должны предъявлять к церковному убранству, это простота – отсутствие жеманства, уловок и кичливости. Если мы не можем сделать убранство храма красивым, то не будем хотя бы его портить, и если мы многое не позволяем архитектору, то не будем чересчур снисходительны к оформителю. Если использовать камень и дерево, беленые, если угодно, для чистоты (белый цвет всегда сопутствовал всему самому благородному и сам преисполнился благородства), то любая безвкусица окажется невозможной. Я не припомню ни одного примера святотатственного, оскорбляющего вкус уродства в самой простой сельской церквушке, где видишь только голый необработанный камень и грубо отесанное дерево, а в оконных переплетах – простое стекло. А тут – полированный стук на стенах, плоский потолок с украшениями для вентиляционных отверстий, зарешеченные окна с аляповатым обрамлением и матовыми стеклами в квадратных переплетах, позолоченное или бронзированное дерево, крашеное железо, уродливая ткань занавесей и обивка сидений, подголовников, алтарного ограждения, дешевые бирмингемские подсвечники, а сверх того, тошнотворная зелень или желтизна поддельного мрамора – и заметьте: все закамуфлировано под нечто другое, все подделано. Кому все это может нравиться? Кто может это оправдывать? Кто это создает? Я никогда не встречал людей, которым бы это действительнонравилось, зато встречал многих, кто считает, что это не важно. Для религии, возможно, это действительно не важно (хотя невольно напрашивается мысль о том, что многим, как и мне, такие вещи очень мешают обрести душевный настрой, необходимый для присутствия на богослужении), а вот для общего состояния нашего ума и чувств – еще как важно. Ведь мы готовы безоговорочно принимать, если не обожать, любые материальные предметы, которые привыкли связывать с верой, так будем ли мы готовы разоблачать или порицать лицемерие, убожество и подделку где бы то ни было еще, если мы позволяем предметам, относящимся к самой важной сфере нашего существования, подвергаться профанации столь явной и вопиющей.

XVII. Роспись, однако, – не единственный способ сокрытия материала, точнее, его подделки. Просто скрыть, как мы убедились, вовсе не преступление. Побелка, например, хотя ее часто (отнюдь не всегда) осуждают как сокрытие, не может расцениваться как подделка. Она не притворяется другим материалом и ничего не приписывает тому, что находится под ней. Золочение, в силу его частого использования, стало столь же невинным. Оно воспринимается как то, чем и является на самом деле, – просто как тонкое покрытие, и поэтому нет ничего предосудительного в его использовании. Я не говорю, что оно целесообразно, им слишком часто злоупотребляют для придания великолепия, и вряд ли положительным эффектом от применения золота компенсируется то негативное отношение, которое вызывается его частым созерцанием и вечными сомнениями в подлинности, которые мы испытываем при виде этого материала. Наверное, золото не предназначено для того, чтобы часто представать нашему взору, им надо любоваться изредка, как драгоценностью, и подчас хочется, истолковывая известную поговорку буквально, чтобы блестело только то, что золото, а вернее, чтобы то, что не золото, и не блестело. Тем не менее сама природа не обходится без подобных уловок, используя свет, и я слишком люблю старое святое искусство, чтобы расстаться с его золотым блеском и сиянием; только использовать золото надо с уважением, чтобы выразить великолепие или святость, а не в расточительном тщеславии, не для оформления вывесок. Однако о целесообразности его применения в большей степени, чем цвета, мы здесь говорить не будем, поскольку пытаемся определить, что правомерно, а не что желательно. Вряд ли стоит останавливаться на других, менее распространенных способах маскировки поверхности, таких как лазуритовый порошок или мозаичные имитации цветных камней. К ним относится то же самое правило: любая подделка предосудительна, и неправомерность ее только усугубляется крайним уродством и недостаточной откровенностью таких способов, которые в последнее время используются при реставрации, от которой пострадала добрая половина зданий в Венеции, когда кирпич штукатурили и расписывали прожилками, имитируя мрамор. Но есть еще одна разновидность вымысла в архитектуре, настолько распространенная в определенные периоды, что на ней следует остановиться особо. Я имею в виду облицовку кирпичных стен ценными породами камня.

XVIII. Не секрет, что церкви, на первый взгляд построенные из мрамора, почти всегда на самом деле только облицованы мрамором, который крепится на шероховатой кирпичной стене, специально для этого подготовленной, и то, что кажется цельными массивными глыбами, на самом деле только тонкий внешний слой.

Совершенно очевидно, что при этом вопрос правомерности решается так же, как и с золочением. Если вполне понятно, что мраморная облицовка не претендует на то, чтобы восприниматься как мраморная стена, тогда ничего плохого в ее использовании нет. Очевидно также, что в отношении таких полудрагоценных камней, как яшма или серпентинит, облицовка – единственно возможный способ, ибо иначе использование такого материала в количестве, достаточном для строительства, было бы не только излишне расточительным и вызывающим, но подчас и просто невозможным. Ничего нельзя также возразить против облицовки и с точки зрения ее долговечности, опыт показывает, что облицовка отлично сохраняется в течение не менее длительного времени, чем любой вид каменной кладки. Таким образом, облицовку надо рассматривать просто как разновидность мозаики большого масштаба с основой из кирпича или другого материала, и при наличии прекрасного облицовочного камня этот способ надо только приветствовать и широко применять. Однако если мы предпочитаем колонну, когда ее ствол представляет собой монолит, и если мы не жалеем о затраченном материале и расходах, создавая предметы из чистого золота, серебра, агата или слоновой кости, то, думаю, справедливо будет и стены оценивать выше, если они сплошь состоят из благородного материала. И если справедливо взвесить требования двух принципов, о которых мы до сих пор говорили, – Жертвы и Истины, то следует иной раз лучше поступиться внешним украшением, чем уменьшить логичность того, что мы делаем. Добросовестное, вдумчивое отношение к сути вопроса привело бы к более значительным достижениям в проектировании, к более бережному, внимательному и менее расточительному отношению к декору. Не следует также забывать, учитывая все приведенные соображения, что, рассматривая пределы допустимого, мы не поставили предела той высокой прямоты и честности, которая всегда правомерна. При этом справедливо, что нет никакой подмены, а есть много красоты в настенных росписях, и правомерно изображение картин или узоров на любых поверхностях, которые нуждаются в украшении. Но справедливо также, что это, по существу, не архитектурные приемы, и хотя мы не можем сказать, будто существует прямая опасность в их чрезмерном использовании, учитывая, что онивсегдашироко использовались в эпохи наибольшего расцвета искусства, тем не менее они разбивают произведение на две разнородные составляющие, из которых одна более долговечна, чем другая, со временем меркнущая и оставляющая первую голой и пустой, если только та сама по себе не обладает очевидными достоинствами. Вот эти-то долговечные достоинства я бы и назвал сутью архитектуры, и только при условии их неприкосновенности можно прибегать к дополнительным возможностям живописи, которые будут радовать нас какое-то время, но отнюдь не так долго, как более стойкая из двух упомянутых составляющих. Истинные цвета архитектуры – это цвета природного камня, и хотелось бы видеть полное раскрытие его возможностей. Богатейшее разнообразие оттенков – от бледно-желтого до пурпурного с переходом через оранжевый, красный и коричневый – все в нашем распоряжении, так же как любые оттенки зеленого и серого, а располагая ими и чистейшей белизной, какого совершенства мы могли бы достичь! А какое бесконечное разнообразие всевозможных пород пестрого камня! А если нужны более яркие цвета, возьмем цветное стекло или золото, покрытое стеклом в виде мозаики – столь же долговечной, как и природный камень, и не теряющей от времени своего блеска, – а художникам предоставим расписывать погруженные в полумрак лоджии и внутренние помещения. Таковы подлинные и честные приемы строительства. Если же это невозможно, то не будет зазорным прибегнуть к помощи красок, только не следует забывать при этом, что придет время, когда краски потускнеют и поблекнут и здание останется обескровленным, умирающим, как рыба, выброшенная на берег. Пусть будет меньше яркости, но зато больше долговечности. Прозрачный алебастр церкви Сан-Миньято и мозаики собора Святого Марка все так же, как прежде, исполнены теплого ясного света под лучами утреннего или вечернего солнца, а вот краски наших соборов потускнели, как радуга от набежавшего облака. Храмы, чья лазурь и пурпур когда-то пылали над мысами Эллады, утратив свои краски, белеют как снег, неподвластный теплу зимнего солнца.

XIX. Последний вид обмана, который, как мы помним, следует осудить, – это замена ручной работы отливкой или машинным способом изготовления, то есть технические приемы фальсификации.

Существует две причины, и обе веские, свидетельствующие против этой практики: первая состоит в том, что отливка и машинное изготовление не обеспечивают достаточно высокого качества работы, другая причина в том, что они являются подделкой. О качестве я буду говорить в другом месте, учитывая, что, очевидно, нет особых причин отказываться от данной техники, если нет другого выхода. А вот обман, который, на мой взгляд, гораздо хуже, заслуживает решительного и безусловного осуждения.

Украшения, как я не раз отмечал, привлекательны для нас в силу двух причин: во-первых, это собственно красота их форм, которые, как мы попробуем предположить, одинаковы, независимо от того, созданы ли они вручную или машинным способом, а во-вторых – это ощущение затрат человеческого труда и внимания. Насколько важен этот последний фактор, мы с очевидностью можем судить, учитывая, что не существует ни единого пучка травы, растущего где-нибудь в трещине камня среди развалин, который не обладал бы красотой, во всех отношенияхпочтиравной, а в некоторых отношениях и неизмеримо большей, чем красота самого совершенного его изображения в камне; и что весь наш интерес к творению камнереза, все наше ощущение сложности этого творения (хотя каждая травинка в десять раз сложнее), его изящества (хотя травинка в тысячу раз изящнее), его восхитительности (хотя травинка в миллион раз восхитительнее) – все это проистекает из нашего представления о том, что перед нами создание бедного, простого трудолюбивого человека. И подлинный восторг, который оно у нас вызывает, основан на том, что мы видим в нем отражение чьих-то мыслей, устремлений, усилий и переживаний – результат борьбы и радость победы. Все это можетпрочесть здесь опытный взор, все это мы подспудно принимаем на веру, предполагаем и подразумеваем. И в этом состоит ценность вещи, как и всего, что мы называем драгоценным. Ценность алмаза заключена в представлении о том времени, которое необходимо затратить, чтобы его добыть, а ценность украшения – в представлении о времени, которое необходимо затратить на его изготовление. Кроме того, украшение имеет собственную ценность, которой лишен алмаз (ведь алмаз обладает не большей красотой, чем кусок стекла), но сейчас речь не об этом. Я рассматриваю и то и другое с одинаковых позиций и думаю, что украшение ручной работы обычно не проще отличить от изготовленного машинным способом, чем отличить алмаз от страза, более того, даже профессиональный взгляд камнереза или ювелира может подчас обмануться, ибо тут требуется пристальное изучение. И все же, подобно тому как женщина со вкусом не станет носить фальшивые драгоценности, так и добросовестный мастер с пренебрежением отнесется к поддельной работе. В ней заключен явный и непростительный обман. Вы используете то, что претендует на ценность, которою на самом деле не обладает, претендует на высокую цену, не являясь тем, за что себя выдает. Это подлог, пошлость, наглость и грех. Долой фальшивку, вырвем ее с корнем, пусть лучше на стене останется зияющая дыра, вы платили не за такое, вы не станете это терпеть, вам это ни к чему! Никому на свете не нужно украшательство, нужна цельность. Никакие самые хитроумные способы изготовления подделок не стоят обмана. Оставьте голыми дощатые стены или глинобитные, если надо, но не покрывайте их подделкой.

Вот основной закон, и я считаю его наиболее непреложным из всех, о которых я говорил, а описанную разновидность нечестности – самой недостойной и самой ненужной, ибо излишние украшения сами по себе безвкусны и бесполезны, а потому если они еще и поддельны, то это уже откровенное безобразие. Надо сказать, однако, что из данного общего правила могут быть сделаны некоторые исключения с учетом конкретного материала и его применения.

XX. Например, при использовании кирпича: если изначально понятно, что он изготовляется по шаблону, то почему бы не изготовлять его по шаблону различной формы. Это не обернется подделкой под резьбу и потому не будет вводить нас в заблуждение, обманывать наше доверие. В равнинных областях, удаленных от мест добычи камня, фигурный кирпич может с полным правом и весьма успешно применяться в художественном оформлении, даже самом сложном и изысканном. Декор из фигурного кирпича в оформлении палаццо Пеполи в Болонье или рынка в Верчелли входит в число интереснейших достопримечательностей Италии. То же самое относится к изразцам и майолике; первые в причудливой, но удачной форме использовались в архитектуре Франции (цветные изразцы помещались в ромбовидные промежутки в перекрестье балок), а вторые великолепно применялись в Тоскане во внешних рельефах работы семейства делла Роббиа, которых подчас можно упрекнуть в неоправданности и несбалансированности цвета, но ни в коем случае нельзя осудить за использование материала, который при всех своих недостатках превосходит любой другой по долговечности эффекта и, возможно, требует даже большего мастерства, чем работа с мрамором. Все дело в том, что не характер материала, а отсутствие человеческого труда способно обесценить предмет, поэтому кусок терракоты или гипса, над которым потрудились человеческие руки, дороже всего мрамора Каррары, обработанного машинным способом. Конечно, и человек может работать механически, и это обычное дело, и даже ручная работа может иметь все признаки машинной – о разнице между живой и мертвой ручной работой мы поговорим позднее, но все, чего я хочу сейчас и что всегда в нашей власти, – это чтобы мы признавались в своих действиях и их результате; и если мы используем камень, а применение камня всегда предполагает ручную работу, то мы не должны обрабатывать его машинным способом; точно так же не должны мы использовать искусственный камень, отлитый в форму, или лепные украшения, окрашенные под камень или подделанные под него, как, например, лепнина во внутреннем дворе палаццо Веккио во Флоренции, бросающая тень подозрения на любую часть всего здания. При этом мягкие или плавкие материалы, такие как гипс, железо и бронза, поскольку их использование всегда предполагает отливку или штамповку, могут применяться как нашей душе угодно, учитывая, что произведения, изготовленные из них, приобретают или утрачивают свою ценность именно в зависимости от степени затрат ручного труда, то есть от того, насколько явственно просматривается ручная работа, затраченная на изготовление для них формы. Однако, на мой взгляд, ничто не нанесло такого ущерба нашему национальному чувству прекрасного, как постоянное использование чугунных украшений. Железные украшения, обычно применявшиеся в Средние века, были настолько просты, насколько эффективны, они состояли из растительных узоров, вырезанных из листа железа и изогнутых по усмотрению мастера. В отличие от них, нет более холодных, нелепых и примитивных украшений, столь абсолютно не способных передать тонкую линию или нюансы, чем украшения из чугуна. И хотя в отношении правдивости нам не в чем их упрекнуть, поскольку мы всегда с первого взгляда безошибочно отличаем их от ковки или чеканки и они не выдают себя за другой материал, я уверен, что никакая нация не может надеяться на успешное развитие искусства, если она позволяет себе заменять истинные элементы декора грубой дешевкой. О бесполезности и ничтожности этого я поговорю более подробно в другом месте, а сейчас замечу только в общем, что, даже будучи вполне честными и допустимыми, чугунные украшения никогда не вызывают у нас чувства гордости или восхищения и их ни в коем случае не следует применять там, где они будут казаться изготовленными из какого-то другого, более благородного материала или будут сочетаться с высокохудожественной работой, тем самым ее дискредитируя.

II. Фрагмент собора в Сен-Ло, Нормандия


Таковы, на мой взгляд, три основных вида обмана, развращающие архитектуру; существуют, однако, и другие, менее явные, от которых можно защититься не столько с помощью определенного закона, сколько вооружившись духом мужественности и искренности. Ибо, как уже отмечалось ранее, существуют определенные способы введения в заблуждение, касающиеся только впечатлений и идей, из которых иные могут иметь действительно положительный эффект, как, например, упоминавшееся уже впечатление древовидности готического нефа, но большинство которых являются лишь надувательством и компрометируют любой стиль, в коем преобладают, а преобладать они начинают сразу, едва только допускаются, имея способность поражать воображение как недалеких архитекторов, так и невзыскательных зрителей. Точно так же неразвитые и ограниченные умы восхищаются тем, что их смогли обмануть, или тешат свое тщеславие тем, что смогли обнаружить обман. И когда при этом демонстрируется такая ловкость рук в работе с камнем или в архитектурном решении, которая сама по себе становится предметом восхищения, то может оказаться, что, идя по этому пути, мы будем все дальше отклоняться от уважительного и внимательного отношения к подлинным ценностям в искусстве и в конце концов придем к его полному бессилию и деградации. И против этого нет другого средства, кроме полного презрения ко всему показному и изощренному в искусстве и стремления вложить всю свою фантазию в правильное соотношение масс и форм, заботясь о внешнем оформлении их взаимодействия не больше, чем великий живописец заботится о том, как его кисть наносит удары по холсту. Нетрудно было бы привести множество примеров опасности вышеуказанных тщеславных ухищрений, но я ограничусь рассмотрением одного, которое, на мой взгляд, послужило причиной падения готики в Европе. Я имею в виду систему пересекающихся профилей. И, учитывая большую важность данного вопроса, да простится мне, что, боясь наскучить читателям, я ограничусь изложением его сути.

XXI. Прежде всего, однако, я должен обратиться к соображениям профессора Уиллиса о происхождении готического узора, приведенным в шестой главе его «Средневековой архитектуры», поскольку эта публикация, которая меня немало удивила, как и любые подобные попытки, реанимирует непростительно абсурдную теорию происхождения узора как имитации растительных форм – непростительно, говорю я, потому что самое поверхностное знакомство с ранней готической архитектурой указало бы защитникам этой теории на тот простой факт, что имитация органических форм убывает строго в соответствии со степенью временнóй отдаленности архитектурного сооружения, а в самых ранних примерах и вовсе отсутствует. У того, кто знаком хотя бы с одним рядом исторически следовавших друг за другом образцов, не может быть ни тени сомнения в том, что узор явился результатом постепенного увеличения выреза в каменной поверхности, которая, обычно поддерживаемая центральной колонкой, помещалась в вершине свода окна в ранней готике. Профессор Уиллис, возможно, слишком категорично ограничивается рассмотрением двойной под-арки. Я привожу на рис. VII, 2 интересный пример грубого выреза в виде простого трилистника в церкви Эремитани в Падуе. Но более частая и типичная форма – это форма двойной под-арки, которую украшают различные прорези между ней и верхней аркой, простой трилистник под круглой аркой мужского монастыря в Кане18 (рис. III, 1), очень пропорциональный четырехлистник в трифории собора в Ю и в хорах собора в Лизьё, четырехлистники, шестилистники и семилистники в башнях трансепта в Руане (рис. III, 2), неловкое сочетание трилистника и маленького четырехлистника сверху в Кутансе (рис. III, 3), затем многократное повторение тех же фигур, стрельчатых или округлых, дающее весьма неуклюжие формы каменного промежутка (рис. III, 4 в одной из капелл собора в Руане и рис. III, 5 в одной из капелл в Байё), и, наконец, утончение каменных нервюр, достигающих состояния, подобного тому, которое мы видим в великолепной типичной форме верхнего ряда окон апсиды в Бове (рис. III, 6).

XXII. Надо отметить, что в течение всего этого процесса внимание остается прикованным к формам проемов, то есть рассматриваемых изнутри просветов, а не разделяющих их камней. Вся красота окна состоит в очертаниях его просвета. Я нарисовал все эти узоры, какими они видятся изнутри, чтобы показать эффект, который создают при этом просветы, – сначала это были далекие отдельные звезды, затем они постепенно увеличивались и приближались – до тех пор, пока не подошли и не встали над нами, так сказать, заливая все пространство своим сиянием. И именно в этом расположении звезды заключается великая, чистая и совершенная форма французской готики. Именно в тот момент, когда грубость промежуточного пространства была наконец-то побеждена, когда просвет полностью расширился и не потерял при этом своего лучезарного единства, главенства и визуального доминирования, появилось самое восхитительное ощущение и самое безупречное использование как узора, так и отделки. Я привел на рис. IX превосходный пример этого в филеночном украшении опор северного портала в Руане, и, чтобы читатель мог представить себе, что такое подлинно прекрасное произведение готики и с каким благородством оно соединяет фантазию и правило, в соответствии с нашей темой следует подробно рассмотреть сечения и профили этого портала (они описаны в главе четвертой, § XXVII), причем как можно подробнее, ибо это произведение принадлежит тому периоду, когда в готической архитектуре произошли самые важные перемены, какие когда-либо происходили в искусстве в результате его естественного развития. Этот узор отмечает остановку между отказом от одного великого главенствующего принципа и переходом к другому – остановку настолько отчетливую и ясную, настолько заметную взгляду из отдаленных позднейших эпох, насколько явственно виден издали хребет горной цепи путешественнику, который его преодолел. Это был великий водораздел готического искусства. До него было восхождение, после него – спуск, и то и другое, конечно, шло извилистыми тропами и по многочисленным склонам, как постепенное восхождение и спуск по склонам в Альпах, по горным отрогам, ответвляющимся и отстоящим от центральной цепи, по уводящим назад или вбок ущельям. Но непрерывное движение человеческого разума прослеживается как линия, восходящая вплоть до этой великолепной вершины, а оттуда – нисходящая. Подобно серебристой зоне,

 
Раскинувшись привольно, она вдали сияет,
Взору является то тут, то там,
Стремится то в обход, то напрямик,
 
 
То выше предстает, то ниже
* * * * пред нами,
Словно всякий раз иная.
 

III. Узоры в Кане, Байё, Руане и Бове


И в этом месте, и в этот момент, достигнув высшего предела, приблизившись к небесам, мастера в последний раз оглянулись назад, на путь, который они прошли, на пейзажи, которые остались позади. А потом отвернулись от них и двинулись прочь от их рассветного сияния и начали спуск к новым горизонтам, пока еще согретым лучами закатного солнца, но с каждым шагом постепенно погружавшимся в остывающие сгущающиеся сумерки.

XXIII. Перемену, о которой я говорю, можно выразить в нескольких словах, но она ни с чем не сравнима по своему значению и по масштабу последствий. Это была заменамассыкак декоративного элемента линией.

Мы уже видели, каким образом проемы или прорези окна расширялись до тех пор, пока то, что сначала было грубой формой промежуточного камня, не превратилось в изящные линии узора. Я специально остановился на необходимости обратить особое внимание на пропорции и узор окон собора в Руане, представленных на рис. IX, в их сравнении с более ранними, потому что их красота и продуманность исключительно важны. Они показывают, что узорыпривлекли вниманиеархитектора. Вплоть до этого времени, до того самого момента, когда сокращение каменных промежутков было завершено, взгляд архитектора был сосредоточен только на отверстиях, на звездах просвета. Он не заботился о камне, довольствовался грубыми каменными промежутками и следил главным образом за формой прорезей. Но когда произошло полное расширение прорезей, когда каменные промежутки стали образовывать сочетание изящных параллельных линий, это сочетание, как некое изображение на картине, доселе не прослеживавшееся и возникшее случайно, вдруг поразило его воображение. Прежде оно было буквально невидимым. Оно проявилось мгновенно в качестве самостоятельной формы. Оно стало характерной особенностью, признаком. Архитектор взял его под наблюдение, стал продумывать его и, как мы видим, распределять его элементы.

Далее, великая остановка произошла в тот момент, когда пространству и разделительной каменной кладке уделялось одинаковое внимание. Это не продлилось и пятидесяти лет. Формы узора были подхвачены с детским восторгом как новый источник красоты, и промежуточное пространство было навсегда отброшено как декоративный элемент. Я ограничился, прослеживая эту перемену, рассмотрением окна как детали, в которой она проявилась наиболее отчетливо. Но такой же переход произошел и в каждом элементе архитектуры, и важность этой перемены вряд ли может быть понята, если мы не возьмем на себя труд проследить ее во всей ее универсальности, примеры которой, не относящиеся к нашей нынешней теме, будут приведены в главе третьей. Здесь же я рассматриваю вопрос об истине относительно трактовки профилей.

XXIV. Читатель согласится, что вплоть до окончательного расширения прорезей каменная кладка неизбежно считалась, как это и есть на самом деле,жесткойи неподатливой. Так было и во время остановки, о которой я говорил, когда формы узора были еще строги и чисты, изящны, но совершенно тверды.

К концу периода остановки первые признаки серьезной перемены были подобны слабому ветерку, пробежавшему по истончавшему узору и заставившему его затрепетать. Он начал колебаться, как нити паутины, задетые ветром. Он утратил свою сущность каменной конструкции. Сократившись до толщины нити, он стал восприниматься и как обладатель ее гибкости. Архитектор был доволен этой своей новой выдумкой и приступил к ее воплощению, и вскоре линиям узора было придано внешнее сходство с переплетениями сети. Это была перемена, которая принесла в жертву великий принцип истины, принесла в жертву выражение качеств материала, и какими бы восхитительными ни были ее результаты на первых порах, в конце концов она оказалась разрушительной.

И тут надо обратить внимание на разницу между предполагаемой гибкостью и предполагаемой упругостью конструкции, отмеченной выше в сходстве с формой дерева. Это сходство было достигнуто не намеренно, но неизбежно, оно основывалось на естественном наличии силы в столбе или древесном стволе и тонкости ребер или ветвей, другие предполагаемые условия сходства были также совершенно истинны. Ветвь дерева, хотя и обладая определенной упругостью, не может гнуться свободно, она так же имеет определенную форму, как и каменная нервюра; и ветвь, и нервюра будут поддаваться изгибу до определенных пределов и сломаются, если этот предел будет перейден, а ствол не будет гнуться, как и каменный столб. Но когда возникает впечатление, что узор податлив, как шелковая нить, когда вся хрупкость, упругость и вес материала подспудно, если не открыто, отрицаются, когда все свое искусство архитектор употребляет на то, чтобы опровергнуть основные свойства своего творения и основные признаки материала, тоэтоуже сознательное вероломство, хоть и избавленное от обвинений в прямом подлоге открытостью каменной поверхности, но тем не менее разрушающее достоинство узора в той мере, в какой допускается.

XXV. Но деградирующий извращенный вкус архитекторов более позднего времени не удовлетворился такими масштабами обмана. Им понравилось хитроумное волшебство, которое они создали, и хотелось только увеличивать его воздействие. Следующий шаг состоял в том, что узор стали воспринимать и преподносить его не только как гибкий, но и как проницаемый; и там, где встречались два профиля, стали осуществлять их пересечение таким образом, чтобы один казался проходящим сквозь другой, сохраняя свою обособленность; а когда два профиля шли параллельно, стали представлять один из них как частично содержащийся внутри другого, а отчасти выступающий за его уровень. Именно эта фальсификация и сокрушила готику. При всей своей обманчивости гибкие узоры часто были красивы, а проницаемые узоры в том виде, к которому они в конце концов пришли, стали просто средством продемонстрировать сноровку каменотеса, сводя на нет и красоту, и достоинство произведений готики. Метод, имевший столь важные последствия, заслуживает более подробного рассмотрения.

XXVI. На рисунке колонн портала в Лизьё, под пазухой свода (рис. VII), читатель увидит способ пересечения подобных профилей, который был универсальным в течение великих периодов. Они сливались друг с другом и становилисьединыв месте пересечения или соприкосновения. Обычно избегали даже столь четкого пересечения, как в Лизьё (а эта конструкция, конечно, является только стрельчатой формой более ранней норманнской аркады, в которой арки переплетаются и находятся каждая над предыдущей и под последующей, как в башне Ансельма в Кентербери), поскольку во многих примерах, когда профили встречаются друг с другом, они совпадают некоторой значительной частью своих дуг, скорее соприкасаясь, чем пересекаясь; и в месте совпадения часть каждого отдельного профиля становится общей для обеих, и они таким образом сливаются друг с другом. Так, в соединении кругов окна палаццо Фоскари (рис. VIII), подробно представленном на рис. IV, 8, поперечное сечение по линии sточно такое же, как поперечное сечение любой части обособленного профиля сверху. Иногда, однако, случается так, что встречаются два разных профиля. Это редко допускалось в великие периоды и, когда происходило, выполнялось чрезвычайно неуклюже. Рис. IV, 1 показывает соединение профилей вертикали и ската в окне шпиляв Солсбери. Профиль ската состоит из одинарной, а профиль вертикали – из двойной выемки, украшенной шариками с тремя лепестками; и больший одинарный профиль поглощает один из двойных и выступает вперед между малыми шариками с весьма грубой и неуклюжей простотой. Сравнивая эти сечения, надо отметить, что в верхней части линия abпринадлежит вертикали в плоскости окна, тогда как в нижней – линия cdпринадлежит горизонтали в плоскости окна, отмеченной перспективной линией de.

XXVII. Сама неловкость, с которой мастер более отдаленных времен преодолевал подобные трудности, показывает, что ему не нравится этот прием и он не хочет привлекать внимание к таким приспособлениям. Существует еще одно весьма неуклюжее соединение в над- и под-арках трифория в Солсбери, но оно остается в тени, а все выступающие соединения – это соединения одинаковых профилей, и они выполнены с абсолютной простотой. Но едва внимание архитекторов стало, как мы уже видели, останавливаться на линиях профилей, а не на заключенных в них промежутках, эти линии стали сохранять свою независимость, где бы они ни встречались; и архитекторы стали изощряться в соединении разных профилей, чтобы достичь разнообразия линии пересечения. Надо тем не менее отдать должное мастерам более позднего времени и отметить, что эта особенность, по крайней мере, развилась из более тонкого чувства пропорций, чем у их предшественников. Она проявилась сначала в базах сложных столбов или арочных профилей, чьи более тонкие (младшие) колонны первоначально имели базы, сформированные продолженной базой центральных или других более толстых (старших) колонн, с которыми они были сгруппированы; но когда взгляд архитектора стал более пристальным и возникло ощущение, что размер профиля, подходящий для базы старшей колонны, не подходит для младшей, тогда каждая колонна получила отдельную базу. Сначала базы младших просто исчезали в базах старших, но когда вертикальные сечения и тех и других усложнились, то стали подразумевать, что базы младших колонн существуют внутри баз старших, а место их выхода с учетом этого рассчитывалось с величайшей тщательностью и вырезалось с исключительной точностью, так что усовершенствованная поздняя база сложного столба, как, например, в нефе собора в Аббевиле, выглядит так, словно сначала были выполнены донизу ее младшие колонны, имеющие каждая свою завершенную затейливую базу, а потом в дополнение к ним была сформирована из глины опоясывающая база центрального столба, позволяя их остриям и углам торчать, как острые края кристаллов из земляного нароста. Демонстрация технической ловкости при этом подчас поразительная – самые необыкновенные формы сечений рассчитаны с ювелирной точностью, и выявление заключенных внутри и выступающих форм происходит даже там, где выступы столь незначительны, что могут быть обнаружены разве что на ощупь. Невозможно внятно передать чрезвычайно сложный пример такого рода, не прибегая к изображению хотя бы в половину натуральной величины, но на рис. IV, 6 показан очень интересный и простой пример в западном портале в Руане. Это часть базы одного из столбиков в его основных нишах. Квадратная колоннаk, имеющая основание с обводами pr, предполагает наличие внутри нее другой, подобной, установленной диагонально и настолько выступающей над внешней колонной, что углубленная часть ее обводов prоказывается за выступающей частью внешней. Угол ее верхней части точно встречается с плоскостью стороны верхнего внешнего ствола 4 и поэтому остался бы скрытым от взгляда, если бы не два вертикальных разреза, сделанные, чтобы его показать, и образующие две темные линии вдоль всего ствола. Две небольшие пилястры, как скрепляющие швы, проходят через соединение на передней стороне стволов. Сечения k, n, рассматриваемые, соответственно, на уровнях k, n, объясняют всю гипотетическую конструкцию в целом. Рис. IV, 7 – это база или, скорее, соединение (углубления такой формы постоянно присутствуют на колоннах периода пламенеющей готики) одной из младших колонн в пьедесталах, которые поддерживали утраченные статуи входа. Его сечение внизу было бы таким же, как n, и его конструкция сразу прослеживается в соответствии со сказанным выше о другом основании.

XXVIII. Подобная сложность, однако, во многом может служить поводом как для восхищения, так и для порицания. Многочисленные детали были всегда настолько красивы, насколько и замысловаты, и хотя линии пересечения были резкими, они прекрасно противостояли растительному орнаменту промежуточных профилей. Но фантазия на этом не останавливалась, она устремлялась от конфигурации баз в арки и там, не находя для себя достаточного простора, отбирала капители у вершин даже круглых колонн (надо восхищаться, а не возмущаться смелостью людей, которые могли пренебречь авторитетом и обычаем всех народов на свете, незыблемым в течение почти трех тысячелетий) с тем, чтобы профили арок могли возникать из столба, подобно тому, как в его базе они терялись, и не заканчиваться на абаке капители. Потом профили стали проводить поперек и сквозь друг друга в вершине арки, и наконец, сочтя их естественные направления недостаточными для обеспечения любого желаемого количества пересечений, стали тут и там сгибать их и обрезать после прохождения точки пересечения. Рис. IV, 2 показывает часть аркбутана апсиды собора Сен-Жерве в Фалезе, где профиль, чье сечение приблизительно представлено сверху линиейf(проведенной перпендикулярно через точку f), пропущен трижды через самого себя в поперечине и двух арках, а плоская кромка резко обрывается в конце поперечины без всякого видимого повода. На рис. IV, 3 показана половина капители, принадлежащей порталу Ратуши в Зурзе, где заштрихованная часть сечения в сочленении ggпринадлежит профилю арки, который трижды удваивается и шесть раз пересекает самого себя, а концы его обрезаются, когда становятся неуправляемыми. Этот прием еще раньше весьма преувеличенно употреблялся в Швейцарии и Германии благодаря подражанию в камне древесным разветвлениям, особенно при пересечении под различными углами балок шале. Но это только способствовало усугублению опасности обманов, с самого начала угнетавших готику в Германии и в конце концов уничтоживших ее во Франции. Было бы слишком удручающим занятием прослеживать далее карикатурность форм и эксцентричность приемов, к которым привело это единственное злоупотребление – сплющивание арки, сокращение колонны, выхолащивание украшений, истончение нервюр, нелепое искажение лиственного орнамента, – до тех пор, пока не пришло время, когда все эти неудачи и пережитки, лишенные всякого единства и принципов, не схлынули мутным потоком под натиском Ренессанса. Так пала великая средневековая архитектура, и произошло это потому, что она утратила свои собственные законы, – потому что ее порядок, логика и организация оказались взломаны, потому что она не смогла противостоять напору неоправданных нововведений. И, заметьте, все это только потому, что она пожертвовала истиной. Вследствие отказа от цельности и попыток приобрести видимое подобие с чем-то посторонним возникли многочисленные формы болезненности и одряхления, подточившие устои готики. Это случилось не потому, что прошло ее время, не потому, что ее поносили ревностные католики или боялись правоверные протестанты. Это поношение и этот страх она смогла бы пережить, она смогла бы выстоять и в самом строгом сравнении с расслабленной чувственностью Ренессанса, она поднялась бы, обновленная и очищенная, обретя новую душу, из праха, в который поверглась, она и дальше приносила бы свою славу Тому, от кого ее получила, – но ее собственная правда оказалась попранной, и готика закончилась навсегда. В ней не осталось ни мудрости, ни сил, чтобы подняться из праха, ложные цели и стремление к роскоши поразили и развратили ее. Надо помнить об этом, когда мы бродим среди ее руин и спотыкаемся о ее разбросанные камни. Эти дырявые скелеты обрушившихся стен, в которых свистит и завывает наш морской ветер, осыпая их сустав за суставом, кость за костью вдоль пустынных мысов, где сиял когда-то, как огонь Фароса, свет храмов, – эти сумрачные арки и безмолвные колонны, под сенью которых ныне пасутся и отдыхают в наших долинах овцы среди былых алтарей, давно поросших бурьяном, – все эти бесформенные груды обломков на цветущих лугах и камни, не к месту торчащие вдоль горных потоков, – заставляют нас сетовать не на свирепость, которая их разметала, и не на страх, который заставил людей их покинуть. Не грабитель, не фанатик, не еретик совершили здесь свою разрушительную работу; даже если бы война, ненависть и террор прокатились здесь, высокие стены поднялись бы снова и стройные колонны выросли бы вновь из-под руки разрушителя. Но они не могли подняться из руин попранной ими самими истины.

IV. Пересекающиеся лепные украшения

Глава III
Светоч Силы

I. Когда мы воскрешаем в памяти впечатления от увиденных нами творений человеческого гения по прошествии времени, достаточного для того, чтобы все, кроме самого поразительного, ушло в тень, мы часто обнаруживаем удивительную яркость и прочность тех впечатлений, о силе которых мы вовсе не задумывались, и то, на что мы поначалу не обратили внимания, постепенно проявляется в нашей памяти, совсем как прожилки в горной породе, прежде незаметные, которые проступают под действием мороза или воды. Путешественник, стремящийся исправить ошибочность своих суждений, обусловленную непостоянством собственного настроения, сложившимися обстоятельствами, сменой обстановки, может только подождать, пока время не расставит спокойно все на свои места, а затем проверить, какие образы в конце концов останутся в памяти; как при обмелении горного озера он видел бы постепенно выявляющиеся истинные очертания берега и проступающий рельеф дна, лишь самые глубокие впадины которого остались бы заполненными водой.

Восстанавливая таким образом в памяти шедевры архитектуры, которые произвели на нас самое сильное впечатление, мы обычно делим их на две основные категории: первые восхищают нас изысканностью и утонченностью, вторые же поражают своим суровым, подчас таинственным величием, внушающим нам священный трепет, словно присутствие и работа некой великой Духовной Силы. Из этих двух групп, чьи границы более или менее размыты благодаря промежуточным примерам, но которые различаются совершенно явственно по признаку красоты и силы, мы сразу исключим воспоминания о множестве зданий, которые поначалу понравились нам хоть и не меньше, но вследствие менее высоких достоинств – таких, как ценность материала, богатство украшений или изобретательность инженерной мысли. Эти качества могли возбудить в нас особый интерес, и поэтому в памяти могли сохраниться отдельные элементы декора или конструкций, но они вспоминаются с усилием и без волнения. А вот образы более возвышенной красоты и большей духовной силы возвращаются в наше сознание помимо нашей воли и вызывают сильное волнение своим совершенством и величием. И, когда горделивая пышность многих дворцов и богатство многих разукрашенных самоцветами храмов рассыпается в нашей памяти в золотую пыль, из глубин памяти встает образ какой-нибудь уединенной беломраморной часовни у реки или у кромки леса, с резным растительным орнаментом, теряющимся под ее сводами, словно под свежевыпавшим снегом, или какая-нибудь древняя стена, сложенная из замшелых гранитных валунов.

II. Разница между двумя этими типами зданий заключается не только в различии между красивым и величественным. Она заключается и в различии между производным и оригинальным в творениях людей. Ведь все красивое в архитектуре является подражанием природным формам; а то, что таковым не является, но черпает свое благородство в упорядоченности и в подчинении власти человеческого разума, то становится воплощением силы этого разума и обретает величие в той мере, в какой эту силу выражает. И следовательно, любое здание выражает способность либо подражать, либо повелевать; и тайна успеха состоит в том, что заимствовать и как повелевать. Таковы два великих интеллектуальных Светоча архитектуры: один заключается в верном и смиренном почитании творений Бога на земле, а другой – в осознании власти над этими творениями, которой наделен человек.

III. Кроме этого воплощения человеческой власти и силы, в облике благородного здания присутствует, однако, и согласие с тем, что является наиболее величественным в природе; и это согласие руководит той повелительной Силой, действие которой я сейчас попытаюсь проследить, не пускаясь в исследования более отвлеченной области – Выдумки, ибо эта последняя способность, равно как и вопрос о пропорциях и соотношении, связанный с ее обсуждением, может быть правильно рассмотрен только при общем взгляде на все виды искусства; но согласие этой способности в архитектуре с огромными правящими силами самой природы особое, и его легко проанализировать с тем большей пользой, что оно в последнее время мало привлекало внимание архитекторов. В современных работах я увидел соперничество между двумя школами: одной – предпочитающей оригинальность и другой – следующей правилам. Тут и стремление к красоте замысла, и хитроумные приспособления в конструкциях; но я никогда не замечал попыток выражения абстрактной силы и даже намека на осознание того, что в этом наиважнейшем искусстве скрыта возможность выразить связь человека с самыми мощными и с самыми прекрасными творениями Бога и что сами эти творения понадобились их и его Создателю, чтобы усилием мысли человек приблизился к ним и тем восславил Господа. В зданиях, построенных человеком, должно быть благоговейное поклонение и следование той силе, которая не только округляет стволы деревьев и сгибает своды леса, пронизывает прожилками лист, полирует раковину и придает смысл движениям каждой твари, но также и сотрясает устои земли, отверзает бесплодные пропасти и вздымает сумрачные вершины гор к бездонному своду неба. Ибо и это, и еще большее величие человек способен выражать в собственных творениях. Суровая скала не теряет своего благородства, если она напоминает нам гигантскую каменную башню, утесы обрывистого мыса не теряют своей красоты из-за поразительного сходства с крепостными стенами, а величественная далекая гора своим одиночеством навевает уныние именно потому, что похожа на безымянный могильный холм на пустынном берегу или на один из безымянных курганов, возвышающихся на месте ушедших в небытие городов.

IV. Посмотрим же, что это за сила и величие, которые сама природа готова делить с творениями человека, и что это за величественность, заключенная в созданных его энергией нагромождениях, которая настолько грандиозна, что ее усваивают древние горные кряжи, возведенные землетрясениями и отесанные потопами.

Сначала поговорим о размерах. Казалось бы, невозможно в этом отношении превзойти величие творений природы, и это было бы действительно невозможно, если бы архитектор вступил с природой в открытую борьбу. Было бы неправильно строить пирамиды в долине Шамони, а собор Святого Петра, при всех своих недостатках, никак не проигрывает из-за своего местоположения на склоне незначительного холма. Но представим себе его помещенным на равнине Маренго или, как базилика Суперга, в Турине, или, как церковь Ла Салюте, в Венеции! Дело в том, что восприятие размеров творения природы, как и архитектуры, зависит больше от удачного настроя воображения, чем от реальных размеров, и особое преимущество архитектора состоит в том, что он может зрительно усилить то величие, которое способен передать. Существует не так уж много скал, даже в Альпах, столь же отвесных, как хоры собора в Бове. И если мы возьмем совершенно отвесную стену или ровную отвесную башню и поместим их туда, где им не будет противостоять никакое масштабное творение природы, то мы почувствуем и внушительность их размеров. В связи с этим нас может не только ободрять, но и удручать мысль о том, насколько чаще человек уничтожает величие природы, чем природа сокрушает силу человека. Ничего не стоит унизить гору. Иногда для этого достаточно и хижины. Я не могу смотреть на Коль-де-Бальм из долины Шамони без сильного раздражения, которое вызывает у меня маленькая приветливая хижина, чьи ослепительно-белые стены образуют четкое четырехугольное пятно на зеленом гребне горы, полностью уничтожая всю идею его высоты. Одна-единственная вилла способна испортить весь пейзаж и развенчать целую династию холмов. А Акрополь в Афинах с его Парфеноном уменьшился до размеров собственного макета, когда недавно внизу построили какой-то дворец. Дело в том, что холмы не так высоки, как нам кажется, точно так же и при взгляде на архитектурное сооружение, когда невыгодное сравнение с другими размерами не портит впечатление, не снижает ощущение вложенного человеческого труда и мысли, тогда достигается величие, которое не может быть подорвано ничем, кроме грубых нарушений в соразмерности частей самого здания.

V. Хотя нельзя ожидать, что внушительный размер сам по себе облагородит посредственную работу, тем не менее масштабность способна придать зданию определенную величественность. Поэтому прежде всего надо определить, надлежит ли зданию быть по преимуществу красивым или величественным. И если важно последнее, то внимание к второстепенным деталям не должно мешать достижению масштабности, при условии, что архитектор, безусловно, в состоянии достичь хотя бы той степени величия, которая является самой примитивной и которая способна, грубо говоря, заставить живого человека выглядеть меньше своего истинного роста. Беда большинства наших современных зданий в том, что мы стремимся сделать их выдающимися сразу во всех отношениях. И поэтому часть наших усилий тратится на роспись, часть – на позолоту, часть – на витражи, на островерхие башенки, на многочисленные украшения, тогда как ни окна, ни башенки, ни украшения не стóят даже того материала, из которого они сделаны. Потому что человеческая восприимчивость к впечатлениям имеет защитную скорлупу, через которую надо пробиться, чтобы задеть человека за живое. И сколько бы мы ни стремились проколоть эту скорлупу в отдельных местах, все напрасно, если мы с силой ее не пробьем. Если же мы пробьем ее, то никакие другие ухищрения не потребуются. И никакие лишние усилия не нужны, если приложено усилиедостаточное. А достаточно тут массивности. Конечно, это прием весьма грубый, но зато действенный. И равнодушие, которое нельзя пробуравить островерхой башенкой или маленьким окошком, может быть мгновенно сокрушено одной только массивностью огромной стены. Так пусть архитектор, стесненный в средствах, сначала прибегнет к такому способу, и если он изберет большой размер, то пусть откажется от украшений, ибо если они недостаточно сконцентрированы и многочисленны, чтобы быть заметными, то все вместе они не будут стоить и одного огромного камня. И выбор этот должен быть осознанным и бескомпромиссным. Не должно возникать вопроса о том, не будут ли капители колонн выглядеть лучше, если их немножко украсить резьбой, – пусть остаются сплошными, как глыбы, или не стоит ли сделать архитравы побогаче – пусть своды будут хотя бы на фут выше. Лишний ярд в ширине нефа важнее мозаичного пола, а лишняя сажень внешней стены важнее, чем армия пинаклей. Ограничение размеров должно диктоваться только назначением здания и площадью участка, отведенного под него.

VI. После того как это ограничение определено, следует рассмотреть, какими средствами может быть продемонстрирована масштабность здания, ибо едва ли хоть одно из зданий, претендующее на большие размеры, выглядит таким большим, каким является на самом деле. Взгляд на объем издалека, а особенно снизу, почти всегда приводит к недооценке его размеров.

Как известно, для того, чтобы показать величину здания, оно должно быть видно целиком. Иначе говоря, все его очертания и крайние точки должны быть видны одновременно, или же, проще говоря, оно должно иметь как можно более непрерывную линию видимых очертаний снизу доверху и просматриваться сразу от одного конца до другого. Эта линия очертаний снизу доверху может уходить вовнутрь – тогда объем здания пирамидальный, или быть вертикальной – тогда объем здания уподобляется огромной скале, или выдаваться вовне, как у выступающих фасадов старинных домов и в какой-то степени у греческих храмов, и у всех зданий с карнизами и эркерами. Во всех этих случаях, если линия очертаний насильственно разорвана, если карниз слишком сильно выступает или если верхняя часть пирамиды слишком резко уходит назад, величественность здания теряется не потому, что здание невозможно охватить взглядом сразу (ведь в случае с большим карнизом все здание может оставаться открытым взору), но потому, что непрерывность линии его очертаний нарушена идлина этой линиине может быть оценена. Но еще хуже, конечно, когда и значительная часть здания также не видна, что подтверждает хорошо известный пример с отступлением назад купола собора Святого Петра, а также взгляд с разных точек зрения на церкви, чьи верхушки, будь то купол или башня, отступают от поперечника здания. Поэтому существует только одна точка зрения, с которой можно ощутить подлинные размеры собора во Флоренции, и эта точка – угол via de Balestrieri напротив юго-восточной стороны: при взгляде оттуда получается, что купол поднимается сразу над апсидой и трансептом. Во всех случаях, когда башня отступает от поперечника здания, теряется впечатление величественности и высоты самой башни, потому что существует только одна линия, по которой взгляд может проследить всю высоту, и она проходит под внутренним углом к поперечнику, а ее проследить трудно. Поэтому, если в отношении симметрии и общего впечатления таким зданиям часто можно отдать предпочтение, все же, если важно подчеркнуть высоту самой башни, она должна находиться в западном конце или лучше стоять отдельно, как кампанила. Представим себе, насколько проиграли бы церкви Ломбардии, если бы их кампанилы при их нынешней высоте отступали за трансепт, или собор в Руане, если бы Тур-де-Бёр была помещена в центре, на месте нынешнего приниженного шпиля!

VII. Имеем ли мы дело с башней или со стеной, должна прослеживаться единая связующая линия от основания до верха, и что касается меня, то я предпочитаю чистую вертикаль или вертикаль с величественной суровостью (но не резкостью) выступа, как у палаццо Веккио во Флоренции. Поэты всегда называли скалы суровыми; скалы, имея небольшое основание, обычно склонны нависать – но с великолепной долей меры, и ощущение угрозы, передаваемое этой формой, имеет более благородный характер, чем просто размер. В зданиях это ощущение угрозы должно передаваться всей их массой. Одного небольшого выступа недостаточно, вся стена должна нависать и хмуриться, подобно Юпитеру. Поэтому я считаю нависающие бойницы палаццо Веккио и собора во Флоренции более величественными элементами, чем любая форма греческого карниза. Иногда выступ может проходить ниже, как у Дворца дожей в Венеции, где он тянется по всей длине над второй аркадой, или это может быть огромный выступ, выходящий из основания, как нос корабля выступает из моря. Это очень благородно достигается выступающими нишами третьего яруса в Тур-де-Бёр собора в Руане.

VIII. То, что необходимо для выявления величия в высоте, относится также и к выявлению его в площади – все должно быть соразмерно. Примеры палаццо Веккио и других грандиозных зданий такого типа опровергают ошибочное мнение о том, что сильного впечатления следует добиваться, увеличивая либо высоту, либо длину, но не то и другое в равной степени. Характерно, что это здание, поражающее своей масштабностью, собрано в мощный квадрат и выглядит так, словно было расчислено божественным циркулем: «длина, ширина и высота его одинаковы», тут есть к чему присмотреться нашим архитекторам, которые, боюсь, отнюдь не пытаются это делать.

Из всех признаков, на основании которых произведения архитектуры подразделяются на различные типы, ни один не представляется столь значительным, как подразделение зданий на те, в которых внимание уделяется плоскости стены, и на те, в которых внимание сосредоточено на линиях, членящих стены. В греческом храме стена не имеет значения; во французской пламенеющей готике и в нашем отвратительном перпендикулярном стиле цель состоит в том, чтобы избавиться от поверхности стены и сосредоточить взгляд на линии; в романском стиле и в древнеегипетской архитектуре плоскость стены – признанный и почетный элемент, и свету часто позволяется падать на ее обширные разнообразно украшенные поверхности. Мы видим, как Природа использует оба эти принципа: один – на примере лесов и зарослей, другой – на примере равнин, утесов и воды, но второй из них – это в основном принцип силы, хотя в известном смысле также и красоты. Ибо, каким разнообразием прекрасных форм ни отличался бы лес с его лабиринтами, а ровная поверхность озера – прекраснее, и какие бы ассоциации ни вызывали у меня колонки и узор, я ни за что не променяю на них теплое, спокойное сияние солнца на какой-нибудь широкой, ровной, человечной поверхности мраморной стены. Однако если широкая поверхность прекрасна, то и материал, из которого она состоит, должен быть прекрасен, и не стоит поспешно осуждать приверженность северных архитекторов линиям, учитывая хотя бы разницу между ровной поверхностью канского камня и такой же ровной поверхностью генуэзского или каррарского мрамора. Но что касается ощущения силы или величественности, то тут другое дело; бесполезно искать их без открытой поверхности, и если она широка, отчетлива и непрерывна, то не важно – кирпич это или яшма: свет небес, падающий на нее, и тяжесть земли, заключенная в ней, – вот все, что нам надо, и поразительно, насколько мы способны забывать и о материале, и о работе, когда нашему взору есть где разгуляться и когда это вызывает у нас воспоминания, пусть и смутные, о радости, испытываемой при созерцании ровной шири полей или бескрайней морской дали. И сколь благороден труд мастера, который с помощью отесанных камней или обожженной глины доставляет нам эту радость, создавая стену, поверхность которой кажется бесконечной, а ее край выделяется на фоне неба, как линия горизонта. А если достигаемый эффект и не столь велик, то все равно отрадно видеть игру света на широкой поверхности стены, тонкие неуловимые переходы ее оттенков, которые, словно печать, оставляет неумолимое время или непогода; видеть, как рассвет или закат заливает огненным сиянием ее высокое чистое чело и бесследно тает на неровных рядах ее бесчисленных камней.

IX. Учитывая, что это, как мне представляется, один из неотъемлемых элементов, присущих величественной архитектуре, легко понять, насколько необходимо, исходя из любви к ней, выбирать форму, приближающуюся по своим основным очертаниям к квадрату.

Ибо, в каком бы направлении ни сжималось здание, именно в этом направлении взгляд будет устремляться к линиям его краев, и ощущение поверхности будет полным, только когда эти линии будут отодвинуты в любом направлении как можно дальше. Именно квадрат и круг лучше всего передают мощь по сравнению с другими фигурами, очерченными прямыми или изогнутыми линиями, и соответствующие им куб или шар, а также формы, полученные их продолжением (в соответствии с законами пропорции я назову те массы, которые получаются продолжением площади данной фигуры вдоль некоторой линии в заданном направлении), – квадратная и цилиндрическая колонна – это элементы, наиболее выражающие силу во всех архитектурных сооружениях. С другой стороны, изящество и совершенство пропорций требуют удлинения объема в каком-то одном направлении, и такой форме ощущение силы может передаваться непрерывным повтором любых выразительных деталей, которые глаз порой не в состоянии пересчитать, но при этом их ясность, определенность и простота способствуют тому, что нас поражает именно их многочисленность, а не беспорядочность и невнятность. Такое впечатляющее многократное повторение придает величие аркадам и колоннадам разного типа, а в меньшем масштабе – тем греческим рельефным орнаментам, которые, сколько бы они ни тиражировались во всех расхожих элементах нашего декора, никогда не могут наскучить. Итак, совершенно очевидно, что у архитектора есть выбор между двумя видами формы, каждый из которых соответственно связан с определенным его характером и декоративной трактовкой: квадрат, или самая большая площадь, выбирается в основном, когда главное внимание уделяетсяповерхности, а вытянутая площадь – когда главное внимание уделяется членениюповерхности. Обе эти формы, как, по-моему, и едва ли не все остальные признаки силы и красоты, изумительно объединяет то здание, слишком частым упоминанием которого в качестве образца абсолютного совершенства я боюсь наскучить читателю, – Дворец дожей в Венеции: его общая конфигурация – полый квадрат, его фасад – прямоугольник, зрительно удлиненный рядом тридцати четырех малых арок и тридцати пяти колонн, а богато украшенное окно в центре делит его на две массивные части, чья высота и длина относятся друг к другу как четыре к пяти. Аркады проходят по всей длине только на нижних этажах, а в верхнем между широкими окнами оставлены широкие мощные промежутки мраморной поверхности, разграфленной в клетку плитами попеременно розового и белого цвета. Все это, на мой взгляд, являет собой великолепнейшее сочетание всего, что может быть в здании благородного и прекрасного.

X. В романском стиле Ломбардии эти два принципа в большей степени сливаются воедино, что видно на примере собора в Пизе: удлиненность пропорций подчеркнута аркадой из двадцати одной арки вверху и пятнадцати внизу со стороны нефа, фасад строго квадратной формы разделен на аркады, помещенные друг над другом, нижняя из которых вместе с ее колоннами состоит из семи арок, а четыре верхние отчетливо выступают из заглубленной стены и отбрасывают густые тени; первая над фундаментом включает девятнадцать арок, вторая – двадцать одну, третья и четвертая – по восемь. Всего шестьдесят три арки, всеполукруглые, все с цилиндрическими колоннами, а нижние – с квадратнымифиленками, вставленными диагонально под их полукружиями, – общепринятое украшение в этом стиле (рис. XII, 7). Апсида полукруглая с полукуполом свода и тремя рядами полукруглых арок в качестве внешнего украшения. Внутри нефа – ряд полукруглых арок под трифорием с полукруглыми арками, а сверху – обширная ровная поверхностьстены, украшенная полосатым мрамором. И все это решение в целом (характерное для любой церкви того периода, и, на мой взгляд, наиболее величественное, исполненное если не величайшей красоты, то величайшей силы, когда-либо выраженной человеческим гением) – все это решение основано исключительно на соединении круга и квадрата.

Я, однако, затронул тему, которую хотел бы приберечь для более внимательного рассмотрения в связи с другими вопросами эстетики, но, думаю, приведенные примеры подтвердят правомерность моих попыток отстоять квадрат и защитить его от несправедливых упреков. Он заслуживает этого не только в качестве основной формы, но и как постоянно встречающийся в лучших мозаиках и в тысяче видов второстепенных элементов декора, которые я не могу сейчас рассмотреть. Величие квадрата неоспоримо. Моя уверенность исходит из того, что он всегда показывает пространство и поверхность и поэтому должен либо господствовать в очертаниях зданий, либо украшать массами света и тени те части здания, в которых поверхность передается как драгоценный и благородный элемент.

XI. Вот что я хотел сказать об основной форме и способах, с помощью которых масштабность лучше всего выражается в архитектуре. Теперь рассмотрим, как сила выражается в деталях и второстепенных элементах.

Прежде всего, нельзя не упомянуть о кладке. Верно, что этот элемент может быть скрыт с великим искусством, но, думаю, что делать это неразумно (и нечестно). Какого благородства можно достичь, если большие глыбы противопоставлять обычной кладке или монолитные столбы и колонны, массивные перемычки и архитравы противопоставлять стенам из кирпича или небольших камней! В объединении таких элементов присутствует определенный порядок, подобно противопоставлению в скелете длинных костей и позвонков, которым не следует пренебрегать. И я считаю, что по этой, как и по другим причинам, кладка в здании должна быть видна. Причем, за немногими редкими исключениями (если это не часовня или усыпальница с особо тонкой отделкой), чем меньше здание, тем важнее, чтобы его кладка была хорошо видна, инаоборот. Потому что если здание невелико, то не в наших силах зрительно увеличить его действительный размер (слишком явный) с помощью соответственного уменьшения камней в кладке. Но часто в нашей власти придать ему определенное благородство, сложив его стены из массивных камней или хотя бы местами включив их в кладку. Невозможно, чтобы величественным был сельский домик, построенный из кирпича, но в горных хижинах Уэльса, Камберленда и Шотландии явное величие присутствует благодаря грубым валунам неправильной формы, из которых сложены их стены. Размер такой хижины ни на йоту не преуменьшается, хотя ее стена от земли до края кровли состоит всего из четырех-пяти валунов, громоздящихся друг на друга, или включает в себя часть скалы, оказавшейся кстати на этом месте. С другой стороны, если здание достигает внушительных размеров, то уже не важно, крупная или мелкая у него кладка, но если она крупная, то это может ослаблять впечатление величины всего сооружения из-за отсутствия меры, а если кладка мелкая, то это может наводить на мысль о бедности материала или недостаточности технических средств, а кроме того, подчас мешает воспринимать конфигурацию здания и изящество его отделки. Весьма показательный пример такого неудачного вмешательства представляет собой церковь Мадлен в Париже, где колонны, состоящие из маленьких камней почти одинакового размера с отчетливыми стыками, выглядят так, словно они покрыты решетками. Таким образом, та кладка будет обычно самой великолепной, которая, не сосредотачиваясь на материале только мелком или только крупном, приспосабливается естественно и откровенно к условиям и конструкции здания и одинаково показывает свою силу в отношениях с огромными массами камня и с его мельчайшими фрагментами, с титанической мощью громоздя глыбу на глыбу и тут же связывая мелкие обломки и острые осколки в вогнутые своды и выпуклые купола. И если бы мы чаще ощущали благородство этой откровенной и естественной кладки, мы не утрачивали бы ее преимуществ, сглаживая поверхности и подгоняя стыки. Средства, затраченные на обтесывание и шлифовку камней (которые лучше было бы оставить такими, какими они поступили из каменоломни), нередко позволили бы возвести лишний этаж. Но при этом надо с уважением относиться к материалу. Если мы строим из мрамора или иного известняка, то, учитывая легкость их обработки, отсутствие оной будет выглядеть как неряшливость; тут правильно будет воспользоваться податливостью камня, и при проектировании надо добиваться изящества в расчете на гладкость обработанных поверхностей. Но если мы строим из гранита или базальта, то в большинстве случаев безрассудно тратить непомерные усилия на их шлифовку – разумнее проектировать, исходя из свойств самого гранита, и оставить квадратным глыбам их естественный вид. Я не отрицаю, что шлифовка гранита и полное подчинение его сопротивления превосходящей силе человека придает граниту определенное великолепие и ощущение силы. Но думаю, в большинстве случаев усилия и время, необходимые для этого, лучше потратить на что-нибудь другое и возвести здание высотой в сто футов из необработанных глыб лучше, чем из гладких возвести его на семьдесят футов. Кроме того, естественная структура этого камня столь великолепна, что искусство шлифовальщика должно быть очень высоким, чтобы ее не испортить, а ее суровое родство с недрами скал, откуда был выломан гранит, вряд ли стоит менять на блестящую покорность воле и расчету человека. Поистине слишком уж изнеженным должен быть взор того, кто хотел бы видеть дворец Питти построенным из шлифованного камня.

XII. От кладки перейдем к членению стены. Это членение происходит либо на массы света и тени, либо с помощью прослеживающихся линий, последние сами должны создаваться выемками или выступами, которые при некотором освещении отбрасывают тень определенной ширины, но могут при этом, если они достаточно тонко вырезаны, являться и настоящими линиями, видимыми издалека. Чисто линеарным членением я называю, например, такую панельную облицовку, как в капелле Генриха Седьмого.

Далее, по-моему, слишком часто забывают, что поверхность стены для архитектора – это то же самое, что чистая поверхность холста для живописца, с той лишь разницей, что стена уже обладает величественностью благодаря своей высоте, материалу и другим качествам, уже рассмотренным нами, и нарушать ее целостность опаснее, чем касаться кистью чистого холста. Что касается меня, то, по-моему, ровная, широкая оштукатуренная стена прекраснее, чем большинство изображений, которые я когда-либо на ней видел, а уж тем более – благородная поверхность камня по сравнению с большинством архитектурных деталей, которые ей навязывают. Но как бы то ни было, и холст, и стена предполагают какую-то работу с ними, и мы должны ее проделать.

Принципы членения в смысле количественного соотношения в архитектуре те же, что и в живописи или в любом другом искусстве, только живописцу разнообразные сюжеты отчасти позволяют, а отчасти вынуждают его обходиться без симметрии архитектурного света и тени и прибегать к расположению явно свободному и случайному. Так что в способах компоновки существует большая разница (хотя и не противоположность) между этими двумя искусствами, но правила количественного соотношения сходные, поскольку сходны средства, которыми они владеют. И архитектор, будучи не в состоянии обеспечить такую же глубину или резкость тени или усилить ее сумрачность цветом (потому что даже когда цвет применяется, он не может следовать за движущейся тенью), вынужден со многим считаться и проявлять всю свою изобретательность там, где художнику этого делать не приходится.

XIII. Первое следствие этих ограничений состоит в том, что сплошная тень более необходима и более величественна в руках архитектора, чем в руках художника. Ибо последний может градуировать свет полутонами повсюду, и добиваться отрадного или гнетущего впечатления с помощью оттенков цвета, и передавать цветом расстояние, воздух и солнце, наполнять пространство экспрессией, может иметь дело с распространением света, и лучшие художники это очень любят. Но поскольку для архитектора свет почти всегда обязан стать прямым и чистым солнечным светом, падающим на твердую поверхность, то единственное орудие и главное средство достижения величественности – это четкие тени. Таким образом, можно сказать, что после размера и веса важнейшим фактором, от которого в архитектуре зависит Сила, является количество тени, измеряемое ее величиной или интенсивностью. И мне кажется, что подлинная сущность архитектурного сооружения, его использование и влияние, которое оно имеет в повседневной жизни человека (в отличие от тех произведений искусства, с которыми мы сталкиваемся только в минуты отдыха и удовольствий), требует, чтобы оно определенным образом согласовывалось с человеком, передавая тень в той мере, в какой и мрак присутствует в жизни человека. Великая поэзия и великая проза обычно воздействуют на нас в основном величием масс тени и не могут захватить нас, если предпочитают продолжительное легковесное оживление, но должны быть часто серьезными, а иногда мрачными, иначе они не выразят правду о нашем бурном мире. Поэтому восхитительно человечное искусство архитектуры требует выразительности, равнозначной тяготам и бедам жизни, ее печали и тайнам. А это архитектура может передать только глубиной и рассеиванием мрака, хмурым выступом и тенью во впадинах, подобных морщинам на челе. Поэтому рембрандтизм – в архитектуре стиль благородный, хотя и фальшивый в живописи, и думаю, ни одно здание не было бы истинно великим, если бы не обладало мощными, энергичными и глубокими массами тени, перемежающимися с ровной поверхностью. Поэтому чуть ли не первая заповедь, которую должен усвоить молодой архитектор, – это необходимость мыслить тенями, обращая внимание не на какой-нибудь узор с его незначительным тонким рисунком, а на то, как он будет выглядеть, когда на нем забрезжит рассвет и сумрак начнет его покидать, когда его камни нагреются, а щели останутся холодными, когда ящерицы будут греться на выступах, а птицы будут строить гнезда в углублениях. Надо проектировать, чувствуя на себе воздействие тепла и холода, надо вырубать тени, как роют колодец в безводной пустыне, и формовать свет, как литейщик формует расплавленный металл, надо полностью подчинять себе и свет, и тень и показывать, что знаешь, как они падают и где они исчезают. Линии и пропорции на бумаге ничего не стоят: что бы ни делал архитектор, пусть он добивается результата в пространстве света и тени, его задача следить, чтобы свет был достаточно широким и прямым, чтобы не поглощаться сумерками, а тень – достаточно глубокой, чтобы не испариться под лучами полуденного солнца, как мелкая лужица.

И первое, что для этого необходимо, – это чтобы большие количества тени и света, каковы бы они ни были, либо падали равновесными массами, либо большие массы одного облегчались небольшими массами другого, но чтобы обязательно присутствовали массы и того и другого. Ни одно решение с использованием членения поверхности не имеет ни малейшей ценности, если нет членения на массы. Это великое правило, касающееся архитектуры, как и живописи, так важно, что рассмотрение двух основных способов его применения включает в себя большинство условий, необходимых для создания впечатления величественности, на которых я настаиваю.

XIV. Художники обычно свободно рассуждают о массах света и тени, подразумевая под этим любые большие пространства и того и другого. Однако иногда удобно свести термин «масса» к областям, которым принадлежит данная форма, и назвать поле, на котором прослеживаются такие формы, промежутком. Так, лиственный орнамент с рельефными ветками и стеблями представляет собой массы света с промежутками тени, а светлое небо с темными тучами на нем – массы тени с промежутками света.

В архитектуре это разделение еще более необходимо, потому что существуют два разных способа, зависящие от него: в одном формы рисует светлое на темном, как в греческой скульптуре и колоннах; в другом формы рисует темное на светлом, как в лиственном узоре ранней готики. Далее, не во власти архитектора решительно разнообразить интенсивность и местоположение тени, но вполне в его власти менять в определенных направлениях интенсивность света. Поэтому использование темной массы характеризует обычно резкий стиль рисунка, в котором и темное, и светлое плоско и ограничено острыми краями, тогда как использование масс света таким же образом связано со смягченным и объемным рисунком, в котором темное согрето отраженным светом, а светлое скруглено и вплавлено в них. Термин «выпуклые», который Мильтон применил к дорическим барельефам, как и все мильтоновские эпитеты, – самый исчерпывающий и выразительный в английском языке применительно к этому способу. Тогда как термин, который точно описывает главную составляющую раннеготического украшения, – лиственный узор, в равной степени значим применительно к плоскому пространству тени.

XV. Рассмотрим вкратце способы работы с этими массами. Сначала свет или округлая масса. Способы отделения более выпуклых форм рельефа от барельефа у греков хорошо описаны м-ром Истлейком19, и нет нужды останавливаться на них снова. Из отмеченных им фактов напрашивается вывод, на котором я хотел бы теперь остановиться, а именно, что греческий мастер обращал внимание на тень только как на темный фон, от которого светлая фигура или узор могли быть внятно отделены: внимание было сосредоточено на главной цели – ясности и четкости, и вся композиция, вся гармония, более того, сама жизнеспособность и энергия отдельных групп при необходимости приносилась в жертву простой повествовательности. Не было и никакого пристрастия к одной форме перед другой. Округлые формы применялись в колоннах и основных декоративных элементах не сами по себе, а как характерные для данной вещи. Их красиво округляли, потому что греческий мастер обычно хорошо выполнял то, что должен был выполнить, а не потому, что он любил округлость более, чем углы. Строго прямолинейные формы соединялись с изогнутыми в карнизах и триглифах, а масса колонны была разделена каннелюрами, что на расстоянии зрительно сокращало ее ширину. Возможности света, оставляемые этими первоначальными приемами, уменьшились в результате последующих усовершенствований и декоративных дополнений и продолжали сокращаться в римских работах до утверждения такого декоративного элемента, как полуциркульная арка. Ее прекрасная простая линия заставляла глаз требовать подобных очертаний и в сплошной форме, в ответ на что появился купол, и, естественно, декоративные массы с этого времени стали соотносить и согласовывать с этим основным элементом здания. Отсюда среди византийских архитекторов возникла система декора, полностью лежащая в пределах поверхности криволинейных масс, на которую свет падал с непрерывностью градаций, как на купол или колонну, и освещенную поверхность при этом покрывали резными деталями исключительно хитроумной сложности. Иногда с поправкой на меньшую сноровку мастера, ибо легче вырубать из цельной глыбы, чем распределять выступающие части листьев на греческой капители. Такие покрытые листьями капители тем не менее выполнены византийскими мастерами с искусством, достаточным для того, чтобы показать, что предпочтение, которое они отдавали массивной форме, ни в коем случае не было вынужденным, и я бы не назвал его неразумным. Напротив, если распределение линийгораздо более органично и изящно в греческой капители, то у византийцев свет и тень неоспоримо великолепнее и мужественнее, ибо они основаны на том свойстве чистой градации, которым обладают почти все природные объекты и которое является, по сути дела, первым и самым очевидным условием природного величия форм. Холмистая громада грозовой тучи, разделенная разрывами и покрытая многочисленными выпуклостями, собирающая их в широкую, светлую, вздымающуюся массу, и сумрачный, темный испод тучи; не менее величественная гора, вся изрезанная и рассеченная глубокими ущельями и гребнями скал, не теряющая единства своих освещенных выступов и темной глубины ущелий; крона раскидистого дерева с богатым рельефом листвы и ветвей, ограниченная на фоне неба правильной линией и закругленная зелеными ярусами, которые, повторяясь в очертаниях дальнего леса, придают ей сверху выпуклый вид, – все это характеризует, повинуясь великому благородному закону, то распределение света, с помощью которого создавался византийский декор, и показывает, что византийцы достигли более полного соответствия с величественными созданиями Творца, чем сосредоточенные на самих себе, самодовольные греки. Я знаю, что византийцы – варвары по сравнению с греками, но в их варварстве есть сила более суровая, сила не надуманная, не проникающая, но всеохватная и таинственная; сила скорее религиозная, чем рассудочная, которая постигала и чувствовала больше, чем она создавала; сила, которая не осознавала и не сдерживала себя, а действовала и блуждала по наитию, подобно рекам и ветрам, и которая не уповала на законченность формы в своем стремлении к выразительности и полноте воздействия. Эта сила не могла зарыть себя в листьях аканта. Она заимствовала образы у теней туч и холмов и была сродни ночи и дню на земле.

XVI. Я попытался дать некоторое представление об одном из полых каменных шаров, которые в окружении изгибов листвы встречаются в разнообразной последовательности на архитраве центрального портала Святого Марка в Венеции (рис. I, 3). Этот шар представляется мне необычайно прекрасным в своем единстве легкости и утонченности детали в широком потоке света. Он выглядит так, словно его листья, обладая чувствительностью, поднялись и свернулись вокруг него от какого-то внезапного прикосновения и вот-вот развернутся и, ниспадая, раскроются снова. Карнизы церкви Сан-Микеле в Лукке, которые видны сверху и снизу арки на рис. VI, показывают эффект обильной листвы и толстых стеблей, расположенных на поверхности, изгиб которой представляет собой простой квадрант, а свет ослабевает на них по мере ее закругления. По-моему, невозможно изобрести ничего более благородного, и я настаиваю на широте в характере их расположения тем горячее, что впоследствии, видоизмененный еще бóльшим мастерством исполнения, этот прием стал характерен для самых роскошных элементов готического декора. Капитель, представленная на рис. V, принадлежит благороднейшему периоду венецианской готики, и интересно видеть игру листвы, столь буйной, полностью подчиненной широте двух масс света и тени. То, что венецианский архитектор делал с силой, неотразимой, как сила волн окружающего его моря, то цизальпинская готика делала не столь смело, в манере несколько скованной и холодной, но не менее согласной с тем же великим законом. Ледяные острия Севера и его изломанный солнечный свет, кажется, отразились в ее созданиях и повлияли на нее: листья, которые под рукой итальянца свертываются, ниспадают, изгибаются и склоняются над своими черными тенями, словно изнуренные полуденным зноем, в руках северного мастера становятся жесткими и замороженными, сморщенными по краям и словно заиндевелыми. Но и здесь также присутствует ощущение и стремление добиться скругления главенствующей формы. В нижней части рис. I можно видеть флерон вимперга, представленного на рис. II, принадлежащего собору в Сен-Ло. По ощущению он в точности подобен византийской капители, будучи обвитым под абакой четырьмя ветками чертополоха, чьи стебли, возникая из углов, отгибаются от капители и снова к ней приникают, выставляя свои зазубренные колючие листья на светлую поверхность и образуя два заостренных четырехлистника. Я не смог достаточно приблизиться к этому флерону, чтобы увидеть, с какой утонченностью вырезаны колючие листья, но я зарисовал рядом с ним пучок чертополоха, чтобы читатель мог сравнить рисунки и увидеть, с каким мастерством листья подчинены всей форме в целом. Маленькая капитель в Кутансе (рис. XIII, 4), относящаяся к более раннему периоду, состоит из более простых элементов и выявляет этот прием еще отчетливее. Но флерон в Сен-Ло – только один из тысячи примеров, которые можно обнаружить даже в зрелой пламенеющей готике, где ощущение широты поддерживается в малых орнаментах после того, как оно потерялось в главном декоре, и то и дело снова пробивается наружу, как в цилиндрических нишах и пьедесталах, украшающих крыльцо в соборах Кодебека и Руана. Рис. I, 1 – простейший пример этого элемента в соборе Руана. В более сложных примерах имеется четыре выступающие стороны, разделенные подпорами на восемь округлых отделений с узором; весь объем внешнего столба трактован в том же духе, и хотя он состоит частично из вогнутых углублений, частично из квадратных стволов, частично из статуй и из шатровых форм, но в целом представляет собой округлую башню.

XVII. Я не могу здесь вдаваться в интересные подробности, касающиеся обращения с изогнутыми поверхностями большего размера и необходимости учитывать различия в пропорциях между круглыми и квадратными башнями, а также причины, по которым колонна или шар могут быть богато украшены орнаментом, тогда как декор поверхности был бы нецелесообразен на массах, таких как замок Святого Ангела, гробница Цецилии Метеллы или купол Святого Петра. Но то, что было сказано выше о желательности спокойных плоских поверхностей, в еще большей степени относится к изогнутым поверхностям, и следует помнить, что мы сейчас рассматриваем, как это спокойствие и сила могут быть перенесены во второстепенные элементы, а не как орнамент более низкой формы может при случае нарушать спокойствие формы более высокой. И хотя примеры, которые мы рассмотрели, относятся в основном к сферическим или цилиндрическим массам, не следует думать, что ширина может быть обеспечена только ими: многие из благороднейших форм имеют небольшую кривизну, иногда едва заметную; но некоторая кривизна должна присутствовать, чтобы обеспечить великолепие малой массе света. Одно из самых заметных различий между художниками в отношении мастерства обнаруживается в сравнительной тонкости восприятия округлой поверхности; свобода в передаче перспективы, сокращения и разнообразия объемов на такой поверхности – это, пожалуй, высшее и самое трудное достижение руки и глаза. Например, ни одно дерево, наверное, никогда так не ставило в тупик художника-пейзажиста, как обычная темная ель. Редко видишь ее достойное, а не карикатурное изображение. Обычно она передается как растущая в одной плоскости или как конструкция с набором ветвей, симметрично расположенных напротив друг друга. Ее считают формальным, трудным для передачи и непривлекательным объектом. Это было бы верно, если бы ель росла так, как это изображается. Но сила этого дерева состоит отнюдь не в сходстве с канделябром. Она заключена в темных, плоских поверхностях хвои, которые ель выставляет на своих сильных лапах, слегка прогнутых наподобие щитов и разветвленных на концах наподобие растопыренных пальцев руки. Бесполезны любые попытки написать острую, густую, сложно организованную хвою, пока не передана эта главная форма; и в хвойных ветвях, которые видит зритель, перспектива та же, что и в гористой местности, где гряда поднимается за грядой по мере удаления и их оконечности, подобно пальцам, сокращаются и обрезаются, что требует такой же тонкости в передаче, как изображение руки Марии Магдалины, касающейся вазы, в работе Тициана у мистера Роджерса. Передайте поверхность хвои, и вы получите все дерево, но я не могу назвать ни одного художника, который до конца прочувствовал бы это. Итак, и в рисунке, и в скульптуре именно сила скругления, мягкого и совершенного, любой подчиненной массы обеспечивает ясность всей конструкции, потому что так поступает сама Природа и это требует от мастера высшего понимания и умения. Мастерскую работу всегда можно отличить при взгляде на поверхность одного-единственного каменного листка, и именно отказ от широты и совершенства поверхности ради острых краев и замысловатой резьбы разрушил готические профили, как замена света линией уничтожила готический узор. Это изменение, однако, мы осмыслим лучше, если взглянем на основные условия распределения массы другого рода, той, которая является плоской, а именно – тени.

V. Капитель нижней аркады Дворца дожей в Венеции


XVIII. Выше мы заметили, как поверхность стены, состоящая из прекрасного материала и покрытая дорогой работой, приемы которой мы рассмотрим в следующей главе, стала предметом особого интереса для христианской архитектуры. Ее широким плоским полям освещенности могла быть придана ценность только пятнами и массами энергичной тени, чего романская архитектура достигала с помощью рядов углубленной аркады, при взгляде на которую, хотя весь эффект и зависит от получаемой в результате тени, внимание все-таки, как в классической архитектуре, приковано к выступающим колоннам, капителям и стене, как на рис. VI. Но с увеличением окна, которое в ломбардских и романских церквях обычно было не намного больше, чем скругленная сверху прорезь, пришла концепция более простого способа украшения с помощью просветов, которые изнутри выглядят как формы света, а снаружи – как формы тени. В итальянских зданиях взгляд сосредоточен исключительно на темных формах просветов, и все пропорции и сила здания зависят от них. Промежуточные пространства в самых совершенных ранних примерах, конечно, заполнены затейливым орнаментом, но он никогда не подчеркивался, чтобы не нарушать простоту и силу темных масс, а во многих примерах и совсем отсутствует. Вся композиция в целом зависит от соразмерности и формы темных пространств, и нет ничего более изысканного, чем их присутствие в верхней части окна кампанилы Джотто (рис. IX) или церкви Орсанмикеле. Весь эффект настолько зависит от них, что совершенно бесполезно воспроизводить контуры узора; чтобы достоверно передать впечатление, лучше обозначить темные пятна, не затрагивая все остальное. Конечно, для точной передачи узора достаточно его линий и профилей, но очень часто труды по архитектуре не приносят большой пользы, потому что не предоставляют читателю средств для суждения о действительной сути архитектурного решения. Ни один человек, глядя на архитектурную зарисовку богато украшенных листьями выступов и промежутков церкви Орсанмикеле, не понял бы, что вся эта скульптура – постороннее дополнение, существующее «для красоты», не имеющее никакого отношения к истинной анатомии произведения, и что несколькими смелыми врубаниями в каменную глыбу можно было бы сразу же дать основное представление о здании. Поэтому я постарался на иллюстрации, показывающей работу Джотто, особенно отметить такиеключевыеместа; во всех других примерах присутствуют темные тени изящной формы, лежащие на белой поверхности камня, как темные листья, положенные на снег. Отсюда, как уже отмечалось, обобщающее название «лиственный узор», применяемое к таким украшениям.

XIX. Очевидно, что для достижения полного эффекта от окон необходима большая осторожность в использовании стекла. В лучших примерах рисунок создается открытыми просветами либо в башнях, как в приведенном решении Джотто, либо во внешних аркадах, как в Кампо Санто в Пизе и Дворце дожей в Венеции, и только таким образом достигается совершенство. В наших зданиях или в окнах церквей, неизбежно застекленных, стекла обычно убраны за переплеты. Узор окон собора во Флоренции отступает от стекол, отбрасывая тени обособленными линиями, создавая впечатление двойного узора в зависимости от освещения. В тех немногих примерах, в которых стекла вставлены в резные переплеты, как в церкви Орсанмикеле, эффект от последних наполовину пропадает: возможно, особое внимание, которое Орканья уделил узору поверхностей, связано с его намерением застеклить окна. Странно видеть, что в более поздней архитектуре стекло, которое досаждало самым смелым архитекторам, считалось удачным поводом сделать узор окон тоньше, как в окнах с наиболее тонким узором в Мертон-колледже в Оксфорде, где стекло выдвинуто вперед дюйма на два от резной перекладины (тогда как в больших пространствах оно в середине, как обычно), чтобы глубина тени зрительно не уменьшала и без того небольшой промежуток. Во многом впечатление легкости резного узора возникает благодаря этой, казалось бы, незначительной подробности расположения. Но обычно все-таки стекла портят резьбу, и весьма желательно, чтобы они были заглублены как можно дальше, если уж без них не обойтись, и чтобы наиболее точные и красивые решения приберегались для тех случаев, где стекло не требуется.

XX. Способ декорирования с помощью тени, как мы уже убедились, был общим и для северной, и для южной готики. Но в применении этого способа они расходились. Имея в своем распоряжении мрамор и классический декор перед глазами, южный архитектор мог заполнять промежутки изысканным растительным орнаментом или разнообразить поверхность стены инкрустацией из камня. Северный архитектор не знал античных примеров и не обладал изысканным материалом, у него не было иной возможности, кроме как покрывать стены отверстиями, вырезанными в форме листьев, такими, как окна. И делал он это хоть подчас очень грубо, но всегда с отчетливым чувством композиции и всегда, заметим, достигал желаемого эффекта с помощьютени.Там, где стена была толстой и не могла быть прорезана, а орнамент в виде листьев был крупным, эти тени не заполняли все пространство целиком; но форма посредством их все-таки выявлялась, а когда это было возможно, они четко прорезались, как в рельефных вставках фронтона, например, на западном фасаде собора в Байё; и вырезались в каждом случае так глубоко, чтобы выделить большую ширину тени при любом свете, кроме прямого слабого фронтального.


VI. Арка фасада церкви Сан-Микеле в Лукке


Пазуха свода, представленная вверху рис. VII, принадлежит юго-западному порталу в Лизьё – одному из самых необычных и интересных порталов в Нормандии, который, возможно, скоро будет навсегда утрачен из-за непрерывных переделок, которые уже уничтожили северную башню. Это работа в общем грубая, но одухотворенная; противоположные пазухи имеют разные, хотя и взаимно уравновешивающие украшения, очень небрежно вставленные, каждая розетка или звезда (каковой, видимо, являлась когда-то фигура с пятью лучами в верхней части, ныне почти стершаяся) вырезана на своей собственной каменной глыбе и вписана в общий рисунок без особой разборчивости, наглядно иллюстрируя то, о чем я уже говорил выше, – полное пренебрежение архитектора к форме промежуточного камня в этот ранний период.

Аркада, чья единственная арка и колонна представлены слева, расположена сбоку портала; три внешние колонны заключают в себе три ордера внутри пазухи, которую я нарисовал, и каждая из этих колонн несет внутреннюю аркаду, украшенную сверху повторяющимся вогнутым, заполненным листьями четырехлистным вырезом; все расположение чрезвычайно живописно и демонстрирует необычную игру света и тени.

В течение некоторого времени пронизывающие орнаменты, если их можно так называть для удобства, сохраняли свой четкий и независимый характер; затем их число и размер увеличились, а глубина сократилась; затем они стали соединяться, поглощая друг друга или сливаясь друг с другом, как пузыри в пене, – на рис. VII, 4 (пазуха в Байё) они выглядят так, как будто выдуты из соломинки; наконец, они окончательно утратили свой индивидуальный характер, и взгляд стали привлекать разделяющие линии узора, как мы видели раньше на примере окна, а затем наступила великая перемена и ослабление готической силы.


VII. Ажурные орнаменты в Лизьё, Байё, Вероне и Падуе


XXI. Рис. VII, 2 и 3: один – сектор окна в форме звезды маленькой капеллы возле церкви Санта-Анастазия в Вероне, а другой – очень своеобразный пример из церкви Эремитани в Падуе, в сравнении с рис. VII, 5 одного из резных узоров, принадлежащих башням трансепта в Руане, показывают близкое соответствие северной и южной готики20. Но, как уже было сказано, итальянские архитекторы, не испытывая трудностей в украшении поверхности стены и не будучи вынуждены, как северяне, умножать сквозные отверстия, придерживались этой системы несколько дольше; и, увеличивая изящество орнамента, сохраняли ясность общего замысла. Это изящество орнамента было, однако, их слабым местом и открывало дорогу натиску Ренессанса. Они пали, как Древний Рим, жертвой роскоши, за единственным исключением, которое составила великолепная венецианская школа. Эта архитектура началась с роскоши, которой все остальные закончили; ее основы закладывались на примере византийской мозаики и каменной резьбы, и, отбрасывая украшения одно за другим, укрепляя свои формы правилами все более и более строгими, она в конце концов создала образец собственной готики, столь великолепный, столь законченный, столь благородно упорядоченный, что, на мой взгляд, никогда не существовало архитектуры, столь достойной нашего преклонения. Я не делаю здесь исключения даже для греческого дорического ордера: он ни от чего не отказывался, венецианская же архитектура четырнадцатого века отбросила одно за другим на последующие столетия всю пышность, которую могли ей дать искусство и богатство. Она сложила с себя корону и драгоценности, золото и цвета, как королева, снимающая свое облачение. Она сняла с себя напряжение, как отдыхающий атлет; некогда замысловатая и причудливая, она оставила себе правила строгие и ясные, как те, которые установила сама природа. Она отказалась от всего, и у нее остались только красота и сила, обе высочайшие и обе сдержанные. Количество каннелюр дорической колонны было нерегулярно – венецианские профили были неизменны. В дорическом декоре отсутствовал соблазн, это и так был пост анахорета – венецианский декор охватывал в своем господстве все растительные и животные формы, тут было обуздание страстей, власть Адама над творением. Я не знаю более великолепного воплощения могущества человека, чем железная власть венецианца над богатством собственного воображения, спокойная, величавая сдержанность, с которой он, охваченный мыслями о ниспадающей листве и пульсирующей жизни, на мгновение дает выход своим эмоциям, а потом прячет их в массивных балках и ровных регулярных выступах21.

И добивался он этого, постоянно удерживая в поле зрения форму теней, не увлекаясь всецело резным орнаментом, а постепенно отказываясь от него. Когда его профили приобрели совершенную упорядоченность и симметрию, аналогичную узору в Руане (сравним рис. IV и VIII), он оставлял выступы внутри них абсолютно ровными, если и украшая их, то только трилистником (палаццо Фоскари) или ободком (Дворец дожей), – едва заметными, не более того, так что четырехлистник, прорезанный в них, словно впечатанный, издалека выделялся отчетливо всеми своими четырьмя черными листками. Никаким растительным переплетениям, вообще никакому орнаменту не позволялось нарушать чистоту формы: выступ обычно был очень четким, хотя в палаццо Фоскари он слегка усеченный, а во Дворце дожей – снабжен простым шаром. Стекло в окнах, там, где оно присутствовало, было, как мы уже видели, заглублено на толщину каменной стены, чтобы никакие отблески света не мешали воспринимать глубину. Отступления от этой формы, такие как в Каза д’Оро, палаццо Пизани и некоторые другие, только подчеркивают величие обычного решения.

XXII. Таковы основные особенности, которые прослеживаются в трактовке масс света и тени в работах более ранних архитекторов: градация света и резкость тени, их ширина – это качества, которых добивались, которые выявляли всеми возможными способами до тех пор, пока, как мы уже говорили, линия не заменила массу как средство членения поверхности. Немало было сказано об этом в отношении узора, но необходимо сказать несколько слов и в отношении профилей.

В более ранние времена они во многих случаях состояли из чередующихся квадратных и цилиндрических стволов, по-разному соединенных и соотнесенных по размеру. Там, где встречаются вогнутые желоба, как в прекрасном западном портале в Байё, они помещаются между цилиндрическими стволами, которые они выставляют на свет. Во всех случаях взгляд прикован к широким поверхностям, и обычно к немногим. Со временем внешний край цилиндрического ствола стал понижаться, образуя полосу света на нем и уничтожая градацию. Сперва едва заметная (как на перемежающихся стволах северного портала в Руане), она растет и проступает, как оленьи рога, сначала резкая по краям; но, выдаваясь, она приобретает усеченность и становится выступающей полоской на передней части чередования стволов. Все еще ничем не сдерживаемая, она продолжает выдаваться вперед, пока пучок стволов сам не становится приложением к ней и не теряется наконец, превращаясь в небольшое возвышение по ее краям, тогда как вогнутые желоба все это время углублялись и увеличивались позади, пока весь профиль не превратился из последовательности квадратных и цилиндрических масс в рядвогнутостейс тонкими кромками, на которых (заметим, представляющих собой четкие линиисвета) исключительно и останавливается взгляд. В то время как это происходило, подобное, хотя и не такое полное, изменение затронуло и сам растительный орнамент. На рис. I, 2 (а) я показал два примера из трансептов в Руане. Надо отметить, что взгляд полностью здесь обращен на форму листьев и на три ягодки в углу, созданные эффектом света точно так же, как трилистник создавался эффектом тени. Эти рельефы почти распластаны на камне и очень неглубоко, хотя и резко, вырезаны. Со временем внимание архитектора, ранее прикованное к листьям, перешло на стебли. Последние удлинялись (b, из декора южной двери в Сен-Ло), и, чтобы лучше их выявить, позади вырезалась глубокая вогнутость, чтобы выделить их линиями света. Этот прием доводился до постоянно нарастающей сложности, пока в трансепте в Бове мы не видим разветвления и пламенеющий узор, состоящий из веток, полностью лишенных листьев. Это, однако, частный, хотя и весьма характерный, каприз; обычно листья не изгонялись, и в рельефах вокруг тех же самых дверей они прекрасно включены, но они сами передавались линиями – их острые изломы и прожилки резко подчеркивались, их края загибались и заострялись, и между ними всегда оставлялись большие промежутки, заполненные переплетающимися стеблями (c, пример из собора в Кодебеке). Трилистник, образованный светом, состоящий из ягод или желудей, хотя его значение и уменьшилось, так и не исчез до самого последнего периода готики.

XXIII. Интересно было бы проследить влияние этого упадочного принципа во всех его многочисленных проявлениях, но мы уже достаточно на нем остановились, чтобы сделать практическое заключение – заключение, тысячу раз прочувствованное и повторенное на опыте и в рекомендациях каждого умелого художника, но все же еще недостаточно часто повторяемое, недостаточно прочувствованное. О композиции и о выдумке, на мой взгляд, немало написано напрасно, ибо композиции и выдумке нельзя научить, и поэтому я не говорю здесь об этих высших основах Силы в архитектуре. Не говорю я здесь и об особой сдержанности в подражании природным формам, которая составляет достоинство даже самых расточительных работ в великие периоды. Об этой сдержанности я скажу несколько слов в следующей главе, а сейчас я хочу подчеркнуть вывод, настолько практически полезный, насколько и ясный, состоящий в том, что сравнительная величественность здания зависит более от веса и силы его масс, чем от любого другого его свойства: массы всего – объема, света, тени, цвета, не только общего количества каждого из них, но и от ширины; не рассеянного света, не рассеянной тени, не расчлененного веса, но сплошного камня, прямого солнечного света, беззвездной тени. У меня не хватило бы времени, если бы я попытался проследить всю область распространения этого принципа, но не существует ни одной детали, какой бы малозначительной она ни была, которой он не смог бы придать силу. Деревянные заполнения просветов колокольни, необходимые, чтобы защитить их от дождя, в Англии обычно делятся на ряд ровных планок, подобных жалюзи, которые, конечно, столь же бросаются в глаза своей отчетливостью, сколь и удручают педантичностью исполнения, более того, они увеличивают количество горизонтальных линий, которые полностью противоречат архитектурным линиям всей постройки. За границей такая проблема решается с помощью навесов, каждый из которых выступает из окна наружу стойками своих профилей; вместо уродливого ряда линеек пространство таким образом членится на отдельные большие массы тени, а над ними расположены более светлые скаты крыши, изогнутые или переходящие в различные прелестные выступы и изгибы и покрытые живописными пятнами мха или лишайника. Нередко это выглядит более привлекательно, чем сама каменная кладка, а все потому, что тут все решают свет, тень и простота. Не важно, насколько грубы и обыкновенны те средства, которыми достигается вес и тень, – скат ли это крыши или выступающее крыльцо, балкон, пустая ниша, массивная горгулья, суровый парапет – пусть будет только тень и простота, а все остальное приложится. Начиная проектировать, смотрите на будущее здание совиным глазом и только потом присматривайтесь к нему орлиным оком.


VIII. Окно Ка’Фоскари, Венеция


XXIV. Я сожалею, что мне приходится настойчиво повторять мысль, которая кажется столь простой; на бумаге она выглядит банальностью и общим местом, но, надеюсь, читатель меня извинит, ибо на практике это что угодно, но только не общепринятый и понятный принцип, и забвение его тем более непростительно, что из всех великих подлинных законов искусства следовать ему проще всего. Легкость исполнения его требований невозможно переоценить. Едва ли во всем нашем королевстве найдется хотя бы пять человек, которые могли бы спроектировать, и двадцать, которые могли бы вырезать из камня растительный орнамент, украшающий окна церкви Орсанмикеле; но найдется немало сельских священников, которые могли бы придумать и расположить темные проемы этих окон, а любой сельский каменщик мог бы их вытесать. Положите несколько листьев клевера или ясменника на белый лист бумаги, и, постепенно поворачивая их, вы получите фигуры, которые, если их отчетливо прорезать в глыбе мрамора, будут стоить всех оконных узоров, которые за целый день начертит архитектор. В мире найдется немного людей, которые могли бы спроектировать греческую капитель, но мало кто не смог бы расположить листья подобно тому, как они выступают из византийской глыбы; немногие смогли бы спроектировать палладианский фасад или фронтон, характерный для пламенеющей готики, но многие смогли бы построить такую квадратную массу, как дворец Строцци. И я не знаю, как так получается (если только наши английские сердца не состоят в основном из дуба, а не из камня и не испытывают больше сыновнего почтения к желудям, чем к Альпам), но все, что мы создаем, либо мало и незначительно, либо, хуже того, – слабо, никуда не годно и ничтожно. Это касается не только современной архитектуры – с тринадцатого века мы строим не лучше мышей и лягушек (что не относится только к нашим замкам). Какой контраст между жалкими ячейками письменного стола вместо порталов западного фасада в Солсбери, похожими на леток пчелиного улья или осиного гнезда, и парящими арками и увенчанными по-королевски порталами в Аббевиле, Руане и Реймсе, или высеченными из скал столбами в Шартре, или темными сводами арок и витыми колоннами Вероны! Что можно сказать о нашей отечественной архитектуре? Как невзрачно, как скованно, как бедно, как удручающе в своей мелочной аккуратности все лучшее, что нами построено! Насколько ниже всякой критики и презрения все самое обычное! Какое странное впечатление уродства и фальши, дотошного педантизма, въедливой аккуратности и мелочной мизантропии возникает у нас, когда, покинув даже непритязательные улицы Пикардии, мы возвращаемся в городишки Кента! Пока архитектура самых обычных наших домов не будет улучшена, пока мы не наделим ее масштабностью и смелостью, пока мы не придадим окнам наших домов глубину, а стенам – толщину, я не знаю, как мы можем осуждать наших архитекторов за слабость в более важных работах; их взгляд приучен к узости и незначительности; так можем ли мы ожидать, что они в одно мгновение постигнут и создадут широту и цельность? Им не надо жить в наших городах, в унылых стенах которых навеки замуровано человеческое воображение, как некогда замуровывали нарушивших обет монахинь. Архитектору вообще не следует все время жить в городе, как и художнику. Отправьте его в наши горы, и пусть он изучает там, как природа понимает контрфорс, а как – купол. В прежней силе архитектуры было нечто затворническое, а не обывательское. Самые прекрасные здания, упомянутые мною, поднялись как оплоты в борьбе, которую вела piazza, возвысившись над яростью простонародья; и боже упаси, чтобы в Англии подобные причины когда-либо заставили нас положить камень побольше или балку помощнее! Но у нас есть другие источники силы в образах наших скалистых побережий и суровых гор – силы более чистой и не менее спокойной, чем сила затворнического духа, которая когда-то построила белые стены монастырей среди альпийских сосен и возвела стройные башни из скал Норманнского моря, придала порталу храма глубину и мрак пещеры Илии в горе Хореб и воздвигла в густонаселенных городах суровые каменные громады, устремленные к небу и спорящие с полетом птиц.

Глава IV
Светоч Красоты

I. В начале предыдущей главы утверждалось, что ценность архитектуры обусловливается двумя ярко выраженными признаками: первый – влияние, оказанное на нее человеческой волей; второй – запечатленный в ней образ некоего творения природы. Я пытался показать, в какой мере величие архитектуры определяется сродством последней с человеческой жизнью, полной борьбы и страдания (сродством, постигаемым в сокровенной тайне формы столь же ясно, как в меланхолических тонах музыки). Теперь я хочу рассмотреть тот счастливейший элемент ее совершенства, состоящий в величественной передаче образов Прекрасного, которая происходит преимущественно из видимых форм органической природы.

В данном случае представляется нецелесообразным входить в какие-либо изыскания относительно существенных причин, порождающих у человека впечатление прекрасного. Свои мысли по означенному вопросу я частично выразил в предыдущей работе и надеюсь развить впоследствии. Но поскольку все изыскания подобного рода основываются единственно на общепринятом понимании слова «прекрасное» и поскольку в них предполагается, что мнение людей на сей счет единодушно и достигается инстинктивно, в своем исследовании я стану исходить из этой посылки и, назвав прекрасным только то, что мне позволят признать таковым без всяких возражений, попытаюсь коротко рассмотреть, каким образом элемент прекрасного лучше привить к архитектурному проекту, каковы чистейшие источники, из коих он происходит, и каких ошибок следует избегать в стремлении к нему.

II. Может показаться, будто я несколько опрометчиво ограничил элементы прекрасного в архитектуре сугубо подражательными формами. Я ни в коем случае не утверждаю, что любое счастливое сочетание линий прямо подсказано неким творением природы, но полагаю, что все прекрасные архитектурные очертания являются стилизацией самых обычных форм, представленных во внешнем мире; что стремление к богатству ассоциаций надобно соразмерять со стремлением точнее передать и яснее увидеть сходство с творением природы, взятым за образец; и что с определенного момента, причем наступающего очень скоро, человек не в состоянии продвинуться в деле создания прекрасного без прямого подражания естественным формам материального мира. Так, в дорическом храме триглиф и карниз ничего не имитируют, разве только геометрическую резьбу по дереву. Никто не назовет эти элементы прекрасными. Они воздействуют на нас суровостью и простотой линий. Каннелюры колонны, которые, по моему твердому убеждению, в Древней Греции символизировали кору дерева, изначально подражательны и слабо напоминают многие виды растительных организмов с желобчатой структурой. В них тотчас чувствуется красота, но низшего порядка. Декоративный элемент как таковой искался в естественных формах органической жизни, главным образом человеческой. С другой стороны, капитель дорического ордера не имитирует никакие творения природы, но вся ее красота определяется четкой линией четвертного валика – естественной кривой, встречающейся в растительном и животном мире чрезвычайно часто. Ионическая капитель (хоть и представляющая, на мой взгляд, архитектурное изобретение весьма низкой пробы) всей своей красотой обязана спиральной линии – вероятно, самой распространенной из всех линий, характерных для низших форм жизни и среды обитания оных. Дальнейшее развитие капители не могло обойтись без прямой имитации листа аканта.

С другой стороны, романская арка прекрасна как абстрактная линия. Такой тип линии мы видим постоянно – в куполе небес и черте горизонта. Цилиндрическая колонна всегда красива, ибо при сотворении каждого дерева Бог придал стволу форму, приятную для человеческого взора. Стрельчатая арка прекрасна, ибо являет собой доведенную до совершенства форму каждого зеленого листочка, трепещущего на летнем ветерке, а очертания других наиболее удачных арок прямо заимствованы у тройчатых листьев лугового клевера или у лепестков звездообразных цветков. Дальше фантазия человеческая не могла продвинуться ни на шаг без откровенного подражания творениям природы. Теперь человеку требовалось собрать сами цветы и вплести оные в капители колонн.

III. Итак, мне бы хотелось настойчиво подчеркнуть тот факт (в подтверждение которого, несомненно, каждый читатель найдет в памяти множество других примеров), что все самые прекрасные формы и мысли прямо заимствованы у природы; ибо я готов, с вашего позволения, предположить также ровно обратное, а именно: все формы,незаимствованные у природы, неизбежноявляются безобразными. Я знаю, это смелое предположение, но поскольку сейчас у меня нет времени на поиски ответа на вопрос о существе красоты формы (столь сложную задачу невозможно решить между делом), мне остается лишь обратиться к этому единственному второстепенному показателю, или критерию, прекрасного, в истинности которого я надеюсь убедить читателя своими последующими рассуждениями. Я говорю «второстепенному показателю», ибо формы прекрасны не потому, что они скопированы с творений природы; просто человек не в силах постичь прекрасное без помощи последней. Полагаю, читатель позволит мне высказать подобное предположение хотя бы на основании приведенных выше примеров; степень доверия, таким образом проявленного к моему суждению, неминуемо заставит читателя принять проистекающие из него выводы; но, если мне действительно позволят свободно развить свою мысль, я получу возможность решить один существенно важный вопрос, а именно: что являетсяи не являетсяархитектурным украшением? Ибо в архитектуре есть множество так называемых декоративных элементов – привычных, а посему вызывающих у людей одобрение или, во всяком случае, не вызывающих ни малейшего желания обрушиться на них с критикой, – которые я без малейших колебаний назову не украшениями вовсе, а уродствами, стоимость которых на самом деле следует оговаривать в заключенном с архитектором контракте в пункте «на обезображивание». Мне кажется, мы смотрим на подобные уродства с дикарским самодовольством, с каким индеец смотрит на свое грубо размалеванное краской тело (ибо все народы в известной степени и в известном смысле остаются дикарями). Полагаю, я в состоянии доказать, что многие элементы архитектурного убранства являются безобразными, и надеюсь впоследствии сделать это вполне убедительно; но сейчас в защиту такого своего мнения я могу сослаться единственно лишь на тот факт, что они неестественны, каковому обстоятельству читатель вправе придать то значение, какое сочтет нужным. Однако использование подобного довода сопряжено с определенной проблемой, поскольку здесь автор непременно должен заявить, крайне самонадеянно, что естественным является только то, что он видел своими глазами или считает реально существующим. Я не стану делать этого, ибо, по моему мнению, нет такой формы или сочетания форм, подобия которых нельзя было бы найти во Вселенной. Но мне кажется, я имею все основания признать наиболееестественными формы, встречающиеся наиболее часто; или, скорее, сказать, что на всех формах, представленных в знакомом мире и привычных человеческому глазу, Бог запечатлел такие черты прекрасного, любовь к которым заложил в природе человека; а на примере отдельных особо причудливых форм Он показал, что использование в них других, менее сложных элементов является не необходимым требованием, не необходимостью, а частью гармоничного процесса сотворения мира. Полагаю, таким образом мы можем установить прямую связь между Распространенностью и Красотой: зная, что некая вещь встречается часто, мы можем заключить, что она прекрасна, и можем предположить, что самые распространенные вещи суть самые прекрасные. Я имею в виду, конечно же, зримыеформы, ибо формы элементов, сокрытых в земных недрах или во внутренностях животных организмов, Творец явно не предназначал для частого созерцания человеческим взором. Опять-таки, под распространенностью я разумею ту ограниченную и обособленную распространенность, которая характерна для всех совершенных творений, а не просто множественность: так, роза – широко распространенный цветок, но все же роз на кусте всегда значительно меньше, чем листьев. То есть все самое совершенное Природа являет в ограниченном количестве, но щедро расточает менее прекрасное; однако я называю цветок вещью столь же распространенной, как лист, ибо где находится один, там обычно находится и другой (каждый в своем, для него определенном количестве).

IV. Итак, первым так называемым декоративным элементом, который я хочу подвергнуть критике, является греческий прямоугольный орнамент (кажется, ныне известный под итальянским названием «guilloche»), имеющий прямое отношение к делу. Кристаллы висмута, образующиеся в результате постепенного охлаждения расплавленного металла, чрезвычайно на него похожи. Но кристаллы висмута не только крайне редко встречаются в повседневной жизни, но и имеют форму, насколько мне известно, необычную для минералов; причем не просто единственную в своем роде, а еще и достижимую лишь в результате некоего искусственного процесса, ибо сам металл в чистом виде в природе не существует. Я не помню никакого другого вещества или структуры, которые имели бы сходство с этим греческим орнаментом; а я уверен, что в моей памяти хранятся представления почти обо всех структурах, присущих видимым формам обычных и знакомых вещей. Таким образом, на сем основании я утверждаю, что упомянутый орнамент некрасив или, в буквальном смысле слова, безобразен, отличен от всего, чем человеку свойственно восхищаться. И мне кажется, что вообще не украшенный резьбой киматий или плинфа бесконечно предпочтительнее покрытого отвратительным узором из пересекающихся ломаных линий – если только последний не используется (вероятно, порой вполне успешно) с целью оттенить некий по-настоящему красивый орнамент или же не изображается чрезвычайно мелко, как на некоторых монетах, в каковом случае резкость линий не очень бросается в глаза.

IX. Узор кампанилы Джотто во Флоренции


V. Зачастую рядом с этим ужасным орнаментом в древнегреческой архитектуре мы видим другой, прекрасный в той же мере, в какой отвратителен первый: резной орнамент из остроконечных листьев и яиц, совершенство которого по сей день остается непревзойденным. Почему же так? Да просто потому, что основной элемент здесь не только повторяет хорошо знакомую нам форму птичьего яйца, лежащего в уютном мягком гнезде, но и встречается практически во всех округлых камушках, с тихим шорохом перекатывающихся под прибойными волнами на бескрайнем берегу моря. И сей орнамент продуман с особым тщанием, ибо в поистине замечательных памятниках архитектуры элемент, отражающий свет, выполненне простов форме иоников, как на фризе Эрехтейона. Он слегка уплощенв верхней части, с чувством меры и тонким пониманием преимущества нового изгиба поверхности, которые невозможно переоценить, и получает именно такую форму неправильного уплощенного овала, какую в девяти случаях из десяти мы увидим у обкатанного волнами камушка, наобум поднятого на берегу. Уберите это уплощение – и резной орнамент сразу же утратит изящество и своеобразие. Его замечательная особенность состоит также в том, что сей округлый элемент, расположенный в углублении, имеет цветнойпрообраз в природе: перо фазана-аргуса, глазок на котором своей окраской и очертаниями напоминает изображение овального округлого предмета, помещенного в выемку.

VI. Из проведенного нами анализа со всей очевидностью следует вывод, что все поистине прекрасные формы должны иметь криволинейные очертания, поскольку едва ли в природе существует хоть одна распространенная форма, в которой возможно отыскать прямую линию. Тем не менее Архитектура, неизбежно имеющая дело с прямыми линиями, в одних случаях необходимыми для осуществления ее целей, в других – для выражения ее величия, зачастую вынуждена довольствоваться той мерой красоты, какая совместима с подобными первичными формами; и мы можем предположить, что наивысшая степень красоты достигается, когда сочетания прямых линий сообразуются с некой наиболее распространенной прямолинейной структурой естественного происхождения, какую только можно найти, хотя для того, чтобы вообще отыскать в природе прямые линии, нам придется совершить насилие над ее завершенным творением, разрушить обработанные ее резцом поверхности горных пород и исследовать процесс кристаллизации минералов в земных недрах.

VII. Я только что вынес приговор прямоугольному греческому орнаменту, обвинив последний в уродливости по причине отсутствия у него природного прообраза, оправдывающего такое строение геометрического узора, если не считать полученных искусственным путем кристаллов редкого металла. Давайте теперь попытаемся подвергнуть беспристрастному суду орнамент ломбардской архитектуры (рис. XII, 7), также состоящий исключительно из прямых линий, правда облагороженных тенями. Данный орнамент, взятый с фасада собора в Пизе, встречается во всех ломбардских церквях Пизы, Лукки, Пистойи и Флоренции; и он станет позором для них, коли не сумеет оправдаться. Первое слово обвиняемого в свою защиту, произнесенное слишком поспешно, звучит не менее восхитительно, чем выступление его греческого собрата, но и в высшей степени сомнительно. Он заявляет, что его геометрическая форма в точности повторяет очертания искусственно выращенного кристалла обычной соли. Однако, поскольку соль является веществом, значительно лучше знакомым нам, чем висмут, чаша весов уже склоняется в пользу ломбардского орнамента. Но у него есть еще один довод в свою защиту, причем более убедительный, а именно: что своими основными очертаниями он напоминает не просто обычный кристалл соли, но самые примитивные и самые распространенные кристаллические структуры, являющиеся необходимыми первичными элементами окислов железа, меди и олова, сульфатов железа и меди, фтористых металлов и так далее, и что благодаря выступам на поверхности он имеет вид простейшего элемента, совершающего превращение в родственную и равно распространенную кристаллическую структуру – куб. Вне всяких сомнений, данный орнамент представляет собой настолько удачную комбинацию из прямых линий, какую только возможно составить и успешно использовать в качестве украшения всюду, где подобные линии необходимы.

VIII. Следующий орнамент, который мне хотелось бы подвергнуть суду, это тюдоровская геральдическая решетка. Сетчатый узор достаточно широко распространен в природе и чрезвычайно красив; но он отличается либо величайшей тонкостью и изяществом рисунка, либо разнообразием ячеек и волнообразных линий. Между геральдической решеткой и паутиной или крыльями жука не просматривается никакого родства; подобный узор, вероятно, можно встретить на некоторых видах крокодиловой брони или на спинах северных ныряющих птиц, но там неизменно наблюдается очаровательное разнообразие размеров ячеек. Данный орнамент производит вполне благоприятное впечатление, когда имеет достаточно крупные размеры и объемные прутья решетки отбрасывают тень; но даже эти достоинства отняты у тюдоровской уплощенной решетки, помещенной на гладкую поверхность. В ее пользу я не могу произнести ни слова. Это просто чудовище, наводящее ничем не смягченный страх. Вся эта резьба на стенах часовни Генриха VII просто уродует каменную кладку.

Заодно с решетчатым орнаментом мы можем осудить вообще все геральдические декоративные элементы, используемые исключительно для красоты. Они смотрятся великолепно и внушительно на своем месте – например, на выступающих частях здания или над воротами – и вполне допустимы в местах, дающих возможность ясно понять значение изображения, как то в витражах, потолочных розетках и так далее. Безусловно, порой представленные в подобных орнаментах формы поистине прекрасны – например, фигуры животных или самые простые символические изображения вроде цветка лилии. Но в большинстве своем аналоги геральдических фигур и элементов настолько откровенно и безусловно ненатуральны, что представляется сложным придумать нечто более безобразное; а использование оных в качестве многократно повторяющегося элемента декора сводит на нет и величие, и красоту любого здания. Против многократного повторения таких деталей убранства восстают также здравый смысл и чувство такта. Безусловно, сообщать всем входящим в ваши двери, кто вы такой и какого звания, целесообразно и благоразумно, но назойливо напоминать об этом снова и снова, куда бы они ни кинули взгляд, – значит выказывать дерзость и, наконец, глупость. Посему пусть изображения герба целиком встречаются лишь в немногих приличествующих оным местах и рассматриваются не как декоративные элементы, но как надписи, а для многократного применения надлежит выбрать один простой и ясный геральдический символ. Таким образом, мы можем сколь угодно часто использовать изображения французской или флорентийской лилии либо английской розы, но не должны множить изображения гербов.

IX. Из вышеизложенных рассуждений следует также, что наихудшим из всех геральдических декоративных элементов является девиз на гербе, ибо, наверное, на свете нет ничего более ненатурального, чем очертания букв. Даже сильванит или полевой шпат в чистом виде имеют внятную и стройную кристаллическую структуру. Посему все буквы надлежит признать уродливыми формообразованиями и использовать только при крайней необходимости – то есть в местах, где надпись представляется более важной, чем простой орнамент. Надписи в церквях, залах и на картинах зачастую желательны, но не должны рассматриваться как элемент, призванный украсить произведение архитектуры или живописи. Напротив, они раздражают и оскорбляют зрение и потому допустимы лишь там, где выполняют свое прямое назначение. А значит, любые надписи следует помещать только в таких местах, где их можно прочесть, и ни в каких других; причем писать оные надобно отчетливо, не вверх ногами и не задом наперед. Красота только страдает от попыток в угоду ей сделать невразумительным нечто, единственное достоинство чего состоит в заключенном в нем смысле. Пишите, как говорите: без лишних изысков; и не старайтесь привлечь к надписи взор, который с радостью остановится на любом другом предмете, а равно не рекомендуйте вниманию зрителя начертанную на стене фразу иначе, как небольшим пустым пространством и архитектурным безмолвием вокруг нее. Пишите заповеди на стенах церкви на видном месте, но не украшайте каждую букву завитками и хвостиками; и помните: вы архитектор, а не каллиграф.

X. Похоже, иногда надписи вводятся в композицию единственно ради свитков, на коих они начертаны; а на витражах позднейшего и нынешнего времени, равно как и на стенах зданий, означенные свитки украшены завитушками и развернуты то так, то эдак, словно они являются орнаментальными элементами. В арабесках – порой поистине восхитительных – часто встречаются изображения лент, перевязывающих цветы или петляющих между разного рода ритмически упорядоченными фигурами. Существует ли в природе некое подобие ленты? Естественными прообразами последней можно счесть траву и водоросли. Но они таковыми не являются, ибо по своему строению существенно отличаются от любой ленты. У них есть скелет, анатомия, центральная жилка, или фибра, – то есть некая внутренняя структура, имеющая начало и конец, верх и низ, характер и сила которой определяют направление каждого их движения и каждую линию изгиба. Даже самые, казалось бы, безжизненные водоросли, несомые течением по морским волнам или тяжело свисающие со скользких бурых прибрежных скал, имеют ярко выраженную структуру, обладают прочностью и эластичностью, являют неоднородность строения: волокна на концах у них тоньше, чем в середине, а корневая часть толще срединной; каждое ответвление от стебля соразмерно и пропорционально целому; каждый плавный изгиб линии восхитителен. У водоросли есть свой, раз и навсегда для нее установленный размер, свое место, свое предназначение; это особое творение природы. Разве у ленты есть нечто подобное? Она не имеет структуры, ибо представляет собой лишь однообразные ряды переплетенных нитей, совершенно одинаковых; у нее нет скелета, нет формы, нет определенного размера, нет собственной воли. Вы произвольно обрезаете ее до нужной вам длины и втискиваете, куда вам заблагорассудится. В ней нет внутренней силы, нет томного движения жизни. Она не может сама принять целостную изящную форму. Она не может красиво развеваться на ветру, а может лишь судорожно трепыхаться; она не в состоянии лечь красивой волнистой линией, а может лишь нелепо изломиться и смяться; самим фактом своего жалкого существования она портит все, с чем соприкасается. Никогда не используйте ленту в качестве орнаментальной детали. Пусть лучше цветы свободно рассыпятся в стороны, коли не в состоянии удержаться вместе, не будучи перевязанными; пусть лучше фраза останется ненаписанной, коли вы не можете начертать ее на табличке, книге или простом пергаментном свитке. Я знаю, какие авторитеты выступают против меня. Я помню свитки в руках ангелов Перуджино и ленты в арабесках Рафаэля и в великолепных бронзовых цветах Гиберти, но это не имеет значения, ибо все они несовершенны и уродливы. Рафаэль обычно чувствовал это и чаще разумно использовал простую табличку, как в «Мадонне Фолиньо». Я не говорю, что в природе существует прообраз подобной таблички, но вся разница здесь состоит в том, что последняя не воспринимается как орнаментальный элемент – в отличие от ленты или развитого свитка. Табличка (как, например, в «Адаме и Еве» Альбрехта Дюрера) вводится в композицию исключительно с целью представить начертанное на ней изречение и потому оправдывается и допускается как уродливая, но необходимая деталь. Свиток же неизменно используется в качестве декоративного элемента, каковым он не является и не может являться.

XI. Но мне скажут, что подобное отсутствие внутренней структуры и единства формы свойственно и драпировке, а последняя издавна служит благородным предметом скульптуры. Вовсе нет. Когда драпировка сама по себе служила предметом скульптуры, кроме как в виде платков на погребальных урнах семнадцатого века да в некоторых низкопробных итальянских театральных декорациях? Драпировка как таковая всегда есть предмет низменный; она представляет интерес только благодаря своей цветовой гамме и очертаниям, которые получает от некой чужеродной формы или под воздействием внешней силы. Все превосходные драпировки в произведениях живописи или скульптуры (цвет и фактуру ткани мы сейчас не рассматриваем), покуда они являются чем-то бóльшим, нежели просто необходимым элементом, выполняют две чрезвычайно важные задачи: создают впечатление движения и силы тяготения. Они суть ценнейшее средство для передачи предшествующего и настоящего движения фигуры и практически единственное средство, позволяющее явить глазу силу земного притяжения, противодействующую такому движению. Греки применяли драпировку в скульптуре главным образом как необходимый уродливый элемент, но охотно пользовались оной для создания иллюзии движения, нарочито приумножая складки, указывающие на легкость ткани и повторяющие жестикуляцию фигуры. Христианские скульпторы, не обращавшие внимания на человеческое тело или питавшие к нему неприязнь и интересовавшиеся единственно лицом, поначалу видели в драпировке исключительно покров для наготы, но вскоре открыли в ней возможности, не замеченные или пренебрегнутые греками. В первую очередь речь идет о полном устранении всякого движения из того, что легче всего приводится в движение. У христианских скульпторов драпировка спадает с человеческих фигур вертикально вниз, ложась тяжелыми складками на землю и скрывая ноги, тогда как у греков она зачастую легко взлетает на ветру, обнажая бедро. Толстая грубая ткань монашеских облачений, являющая собой полную противоположность тонкой воздушной ткани античных одежд, предполагала простоту вертикального членения фигуры, не требовавшего дальнейшего дробления, и отсутствие затейливых извилистых линий складок. Таким образом, драпировка постепенно стала выражать дух покоя, как прежде выражала самую сущность движения, – покоя праведного и сурового. Ветер не властен над такими одеяниями, как страсть не властна над христианской душой; и движение фигуры придает лишь легчайший изгиб застылым линиям складок, словно истекающим из самого тела, как изливается дождь из медлительного облака, но в наитончайших своих волнообразных извивах повторяющим воздушные танцы ангелов.

В таком виде драпировка действительно прекрасна – но прекрасна лишь как средство выражения других и много возвышеннейших предметов. Как элемент, служащий для создания впечатления силы земного притяжения, она обладает особым величием, поскольку является в буквальном смысле слова единственным доступным нам средством, позволяющим в полной мере представить взору действие сей таинственной природной силы (ибо падающая с высоты вода не столь пассивна и значительно уступает драпировке в чистоте линий). Опять-таки, полотнища надутых парусов смотрятся восхитительно, поскольку принимают форму гладкой криволинейной поверхности и представляют действие другой незримой природной силы. Но драпировка, взятая сама по себе и изображенная ради нее самой (как, например, у Карло Дольчи и у братьев Карраччи), всегда уродлива.

XII. В одном ряду со злоупотреблением орнаментальными деталями в виде свитков и лент стоит злоупотребление венками и гирляндами цветов в качестве архитектурного декоративного мотива, ибо противоестественные композиции столь же уродливы, как противоестественные формы; а архитектура, заимствуя у природы различные образы, должна по мере сил располагать элементы в таких сочетаниях, какие для них характерны изначально. Она не должна слепо копировать природные композиции, не должна вырезать извилистые стебли плюща на стержне колонны, дабы оправдать появление листьев на капители, но все же должна помещать пышный растительный орнамент именно там, где его поместила бы Природа, и давать такое представление о первоначальной единой структуре целого, какое дала бы Природа. Так, коринфская капитель прекрасна, поскольку распускает свои листья под абакой в точности так, как постановила бы сделать сама Природа, и поскольку они определенно имеют общий, хотя и невидимый корень. Резные лиственные орнаменты пламенеющего стиля тоже прекрасны, поскольку размещаются в углублениях, заполняют углы и оплетают такие стройные колонны, вокруг которых охотно обвились бы стебли настоящего плюща. Они не просто скопированы с настоящих листьев, а строго рассчитаны, упорядочены и стилизованы в согласии с требованиями архитектуры; но они располагаются в подобающих местах и потому прекрасны.

XIII. Я не хочу сказать, что Природа никогда не использует гирлянды: она любит их и использует в великом множестве. И хотя она поступает так только в таких местах избыточного изобилия, где, на мой взгляд, трудно отыскать прообразы архитектурных элементов, все же висячий вьющийся усик или стебель, коли они выполнены изящно и непринужденно, вполне уместны в пышном резном орнаменте (а коли неуместны, то не потому, что они недостаточно красивы, но потому, что недостаточно пригодны для использования в качестве архитектурной декоративной детали). Но что общего с вышеприведенным примером можно найти у длинной, утолщенной посередине гирлянды, неуклюже составленной из множества самых разных плодов и цветов и подвешенной за концы на голой стене? Как ни странно, зодчие с самой буйной и неистовой фантазией, возводившие здания с поистине пышным декором, никогда (насколько мне известно) не решались использовать хотя бы мотив висячего закрученного усика, в то время как суровейшие мастера, возрождавшие традиции древнегреческой архитектуры, допускали появление сего замечательного уродливо-вычурного элемента на пустых плоскостях стен. С введением подобной декоративной детали цветочный резной орнамент теряет всякую привлекательность. Кто из великого множества зрителей, рассматривающих собор Святого Павла, когда-либо останавливался, чтобы полюбоваться цветочным орнаментом на его стенах? Он выполнен с чрезвычайным тщанием и предельно пышен, но не добавляет очарования величественному сооружению. Он является уродливым излишеством. Мы всегда представляем здание без него и были бы рады, когда бы он не портил общее впечатление. Из-за него вся архитектура собора кажется скорее убогой, нежели величественной. Будь сей орнамент расположен в надлежащем месте, на капителях колонн, он неизменно вызывал бы восхищение. Я не говорю, что так следовало сделать в случае с данным сооружением, ибо такого рода архитектурный стиль не имеет ничего общего с любым пышным декором; но имею в виду, что если бы подобный цветочный орнамент расположили в приличествующем оному месте в здании другого стиля, его ценность ощущалась бы столь же живо, как сейчас ощущается его бесполезность. Все сказанное о гирляндах в еще большей степени относится к венкам. Венок хорошо смотрится на голове. Он прекрасен, поскольку мы предполагаем, что он сплетен из свежесобранных цветов и носится с радостью. Но на стене ему не место. Если вам нужен декоративный элемент круглой формы, поместите на стену плоский круг из цветного мрамора, как в Каза Дарио и других дворцах Венеции, либо звезду или медальон; а если вам нужен кольцеобразный элемент, поместите на стену гладкое кольцо, но не вырезайте на нем изображение венка, дабы не создалось впечатления, будто оный использовали на последнем празднестве, а теперь повесили на крючок, чтобы в следующий раз надеть уже засохшим. Почему бы на нем не вырезать также вешалки для шляп и сами шляпы?

XIV. Одним из злейших врагов современной готической архитектуры является архитектурное излишество, которое, хотя и кажется несущественной деталью, отвратительно в своей убогости в той же мере, в какой венок отвратителен в своей избыточной пышности: слезник в форме ручки комода, использующийся над прямоугольными окнами зданий так называемого елизаветинского стиля. В предыдущей главе, как вы помните, доказывалось, что прямоугольная форма служит для выражения Силы и должна применяться к месту и предназначаться единственно для демонстрации гладких поверхностей и плоскостей. Посему, когда окна призваны создать впечатление силы – как, например, окна нижнего этажа палаццо Риккарди во Флоренции, сделанные по рисункам Микеланджело, – благородные прямоугольные очертания представляются наилучшими из всех возможных; но в таком случае следует либо оставлять оконные проемы нерасчлененными и обрамления оных выполнять в самом строгом стиле, либо же использовать прямоугольник в качестве окончательного контура и украшать оный ажурной каменной резьбой, в которой преобладает другая выражающая величие форма – круг, как в венецианской, флорентийской и пизанской готике. Но если вы расчлените ваш прямоугольник или изломите и направите вовне линии в верхней его части, он утратит свою целостность и из законченной формы превратится в несовершенную, неуместную и безобразнейшую из всех мыслимых. Посмотрите на любую картину природы и попытайтесь найти в ней хоть одну форму, столь ненатуральную и выпадающую из целого, как сей нелепый слезник. Вы не сможете, ибо он поистине чудовищен. Он являет собой все черты безобразного, ибо имеет грубо изломанную линию контура, никак не связанную со всеми прочими; он не гармонирует ни с общей архитектурой здания, ни с декором последнего; он кажется небрежно прилепленным к стене и радует взор единственно потому, что при виде него возникает такое впечатление, будто он вот-вот отвалится.

Я мог бы продолжать и дальше, но это утомительное дело; и мне кажется, я уже перечислил те противоестественные виды орнаментальных элементов, которые представляют наибольшую опасность для современной архитектуры, являясь узаконенными и общепринятыми. Дикие порождения индивидуальной фантазии столь же бесчисленны, сколь презренны; они не терпят критики, да и недостойны оной; но вышеперечисленные элементы узаконены: некоторые – традицией античного искусства и все до единого – крупными авторитетами. Они принижают величественнейшие и отравляют чистейшие стили и настолько укоренились в современной практике, что я выступаю здесь с обличительной речью скорее для собственного удовлетворения, нежели с надеждой сколько-либо серьезно восстановить против них общественное мнение.

XV. До сих пор я говорил о том, чтонеявляется архитектурным украшением. Что же является таковым, можно без труда определить на основании того же критерия. Архитектурный декор должен состоять из тщательно продуманных сочетаний элементов, повторяющих или напоминающих широко распространенные в природе сочетания форм; причем наилучшим орнаментом, разумеется, является такой, который представляет природные творения высшего порядка. Изображения цветов красивее изображений камней, а изображения животных красивее изображений цветов; человеческая же фигура превосходит красотой очертаний все прочие формы, существующие в животном мире. Но все они объединены в одном великолепнейшем произведении декоративного искусства: скала, источник, плавно текущая река с усыпанным галькой дном, облака в поднебесье, трава на лугах, фруктовое дерево с отягощенными плодами ветвями, ползучая тварь, птица, дикий зверь, человек и ангел представлены во всем совершенстве своих форм на бронзовом рельефе Гиберти.

Поскольку, таким образом, любая подражательная форма является орнаментальной, я попрошу читателя принять к сведению несколько общих соображений, которые целесообразно предложить вниманию при обсуждении столь неисчерпаемой темы и которые удобства ради можно изложить в виде ответов на три следующих вопроса: где именно архитектурный декор уместен? Какая трактовка элементов декора является архитектурной? И как правильно использовать цвет в подражательной архитектурной форме?

XVI. Итак, где же место архитектурному декору? Сначала подумайте о том, что отличительные особенности растительных организмов, поддающиеся воплощению в архитектуре, немногочисленны и абстрактны. Большинство восхитительных свойств, которые Природа постоянно являет нам в своих творениях, человек не в силах сообщить своим имитациям. Он не может сделать свою траву зеленой, прохладной и пригодной служить удобным ложем, в каковом качестве человек главным образом и использует настоящую траву; а равно не может сделать свои цветы нежными на ощупь, насыщенными сочными красками и чудесными ароматами, каковые свойства являются главными достоинствами настоящих цветов, вызывающими у нас восхищение. Человек в силах воспроизвести в точности единственно очертания форм, какие он может увидеть в природе лишь при самом внимательном и вдумчивом исследовании: он должен лечь грудью на траву и тщательно рассмотреть, досконально изучить все затейливые переплетения стеблей и листьев, дабы обнаружить формы, пригодные для использования в архитектуре. То есть в то время, как Природа неизменно пленяет наш взор, и в то время, как образы ее творений постоянно сопутствуют нам в наших мыслях, наших трудах и нашей жизни, заимствованные у нее архитектором формы являют лишь то, что мы в состоянии постичь прямым умственным усилием, и требуют от нас подобного умственного усилия всякий раз, когда мы желаем понять и почувствовать их красоту. Они выражают впечатление от некоего обнаруженного в природе объекта; они являются рукотворным результатом исследования и материальным воплощением мысли.

XVII. Теперь давайте на минуту представим, какое действие окажет на нас многократное повторение некой прекрасной мысли в случае, когда наш мозг не в состоянии воспринять оную. Предположим, мы чрезвычайно заняты, всецело поглощены важным делом, а наш товарищ снова и снова повторяет нам день напролет какие-нибудь свои любимые поэтические строки. Они не только вскоре страшно надоедят и осточертеют нам, но к концу дня станут настолько привычными нашему слуху, что потеряют для нас всякий смысл, и впредь нам неизменно потребуется совершать известное усилие, чтобы снова его понять. Между тем музыкальность строк не будет способствовать делу, и они раз и навсегда в значительной мере утратят для нас свое очарование. То же касается и любой другой формы выражения ясной мысли. Если вы навязчиво предлагаете последнюю вниманию, когда ум человека занят другим, она перестает воздействовать на чувства и в результате навсегда теряет свою четкость и внятность. Тем более, если подобная восхитительная мысль насильственно предлагается вниманию, когда ум болезненно возбужден или встревожен, или в неких прискорбных обстоятельствах, впоследствии она неизменно будет вызывать неприятные ассоциации.

XVIII. Примените все вышесказанное к воплощениям мысли, воспринимаемым зрением. Помните, что над слухом вы властны в большей мере, нежели над зрением. «Не видеть глаз никак не может». Зрительный нерв обладает большей чувствительностью против слухового, и наш взгляд зачастую поневоле исследует формы, когда слух отдыхает. И если вы явите зрению восхитительные формы в окружении неудачно расположенных предметов низменного свойства, когда оно не в силах призвать на помощь ум, вам не удастся ни порадовать взор, ни возвысить низменные предметы. Вы просто утомите и пресытите зрение видом прекрасной формы и навсегда заразите саму форму низменностью предмета, к коему насильственно ее присоединили. Отныне от нее вам будет мало пользы, ибо вы уничтожили или осквернили ее, ибо она утратила всю свою свежесть и чистоту. Вам придется пропустить ее через горнило мысли, дабы очистить ее, и согреть любовью, дабы она ожила.

XIX. Следовательно, общее правило, исключительно важное в наше время, правило, подсказанное простым здравым смыслом, гласит следующее: нельзя украшать предметы, служащие практическим целям деятельной повседневной жизни. Используйте декор везде, где имеете возможность отдохнуть; где не место отдыху, там не место и прекрасному. В трудовой деятельности любые украшения столь же неуместны, как неуместны забавы. Сначала работа, потом отдых. Сначала трудитесь, а потом любуйтесь прекрасным, но не используйте золотые лемехи для плуга и не переплетайте бухгалтерские книги в кожу с затейливым золотым тиснением. Не молотите цепами, украшенными искусной резьбой, и не высекайте барельефы на мельничных жерновах. «Как? – спросят меня. – Разве мы имеем обыкновение так делать?» Вот именно, всегда и повсюду. Древнегреческие резные орнаменты в наше время чаще всего встречаются на фасадах лавок. Ни на одной улице в любом нашем городе вы не найдете ни в одной купеческой лавке вывески, полки или прилавка, которые не были бы покрыты орнаментами, изобретенными для украшения храмов и царских дворцов. Размещенные здесь, они не представляют никакой ценности. Они абсолютно бесполезны, ибо начисто лишены способности дарить наслаждение и только пресыщают взор и опошляют свои собственные формы. Многие из них сами по себе являются безукоризненно точными копиями поистине прекрасных творений, которыми мы, как следствие, уже никогда не сможем восхищаться. Многие изящные орнаменты в виде бус или зубцов, резные или лепные, ныне украшают фасады бакалейных, сырных или трикотажных лавок. Неужто торговцы не понимают, что привлекать покупателей следует единственно качеством продаваемого чая, сыра или белья и что люди приходят к ним потому, что они честны, услужливы и поставляют всяк свой товар, а не потому, что над окнами у них красуются греческие карнизы или их имена написаны огромными золотыми буквами на фасадах зданий? Как приятно было бы получить возможность пройти по улицам Лондона, убирая со стен лепные украшения, резные орнаменты и огромные буквы, возвращая купцам деньги, потраченные на архитектурное убранство, и поставить всех в равные условия, когда имя каждого написано черными буквами над дверью лавки, а не кричащими красками на верхнем этаже, и каждая дверь имеет простой деревянный переплет с маленькими стеклами, при виде которого ни у кого не возникнет соблазна взломать оную, чтобы затем попасть в тюрьму! Насколько было бы лучше для торговцев – насколько пристойнее, насколько благоразумнее – полагаться на свои собственные честность и усердие, а не на глупость своих покупателей. Кажется странным то обстоятельство (которое плохо характеризует, с одной стороны, нашу национальную порядочность, и, с другой – наше здравомыслие), что весь наш подход к наружной отделке зданий основывается на идее, что людей надобно завлекать в лавку разными красотами, точно мотыльков, летящих на огонек свечи.

XX. Но мне возразят, что многие из лучших образцов средневековых деревянных украшений размещались как раз на фасадах лавок. Нет, они размещались на фасадахжилых домов, а на долю расположенных в нижнем этаже лавок приходилась умеренная и сообразная с требованиями вкуса часть общего архитектурного убранства. В то время люди жили и хотели до скончания своих дней жить всвоих лавках и над ними. Они любили свои лавки и были в них счастливы; последние являлись для них дворцами и замками. Посему торговцы украшали их так, чтобы чувствовать себя счастливыми в своем жилище, и делали это для собственного удовольствия. Верхние этажи всегда декорировались пышнее, а декор самой лавки сводился главным образом к обрамлению двери, которая больше относилась ко всему дому, нежели собственно к лавке. И когда наши торговцы таким же образом поселяются в непосредственной близости со своими магазинами и не строят никаких планов, имеющих касательство к архитектуре пригородных особняков, пускай они декорируют все свои дома в целом и лавки в частности – но только в национальном, местном стиле. (На сей счет я выскажусь обстоятельнее в шестой главе.) Однако наши города в большинстве своем слишком велики, чтобы человек мог удовольствоваться постоянным проживанием в них; и я не утверждаю, что принятое ныне обыкновение отделять лавку от жилого дома дурно; только давайте не будем забывать, что в таком случае отпадает всякая необходимость в декоре лавки, и позаботимся о том, чтобы его устранить.

XXI. Другой странной и порочной тенденцией наших дней является украшение железнодорожных вокзалов. Если в мире есть место, где люди лишены душевного и умственного покоя, необходимого для созерцания прекрасного, то это вокзал. Это поистине храм мирской суеты, и архитектор здания может оказать нам одну-единственную милость: по возможности ясно показать, как поскорее из него выбраться. Вся система железнодорожного сообщения предназначена для людей, которые страшно спешат и потому временно чувствуют себя несчастными и подавленными. Никто не стал бы путешествовать поездом, когда бы имел выбор, – когда бы располагал временем, чтобы прокатиться по холмам и между живыми изгородями, а не по тоннелям и между крутыми откосами; во всяком случае, люди, предпочитающие путешествовать поездом, лишены того острого чувства прекрасного, какое необходимо принимать во внимание при строительстве вокзалов. Железная дорога служит сугубо практическим целям и нужна исключительно для дела. Она превращает человека из путешественника в живую посылку. Он на время утрачивает все возвышенные черты человеческой природы и становится просто телом, перемещающимся в пространстве под воздействием внешней силы. Не предлагайте ему ничем восхищаться. С таким же успехом вы можете обратиться с подобным предложением к ветру. Довезите его до места назначения благополучно, отпустите поскорее – и больше ему ничего от вас не надо. Все попытки угодить пассажиру железной дороги любым другим способом представляются насмешкой и умаляют ценность вещей, посредством которых вы стараетесь доставить ему удовольствие. Нет ничего более глупого и неуместного, чем хоть самая малая толика декора в любых строениях, имеющих отношение к железным дорогам или расположенных рядом с ними. Прокладывайте последние подальше от человеческого взора, по самой неприглядной местности, какую только сумеете найти, признайте их заведомое уродство и не тратьте на них ничего, помимо денег, необходимых на обеспечение безопасности и скорости передвижения. Платите хорошее жалованье исполнительным служащим и квалифицированным рабочим, покупайте материалы у добросовестных фабрикантов по самой высокой цене; пусть железо будет прочным, кирпичная кладка крепкой и вагоны надежными. Возможно, в недалеком будущем удовлетворять означенным требованиям станет нелегко, и увеличивать сейчас расходы на любые другие статьи в высшей степени неразумно. Лучше зарыть золото в землю, нежели использовать оное в архитектурном убранстве вокзалов. Разве хоть один пассажир пожелает взять самый дорогой билет на поезд Юго-Восточной линии только потому, что колонны на конечной станции там покрыты ниневийскими орнаментами? В итоге он лишь перестанет обращать внимание на ниневийскую резьбу по слоновой кости, представленную в Британском музее. Или захочет ли кто-нибудь прокатиться по Северо-Восточной линии единственно потому, что арочные проемы под крышей здания вокзала в Крю имеют обрамление, выполненное в староанглийском стиле? Он всего лишь получит меньше удовольствия от созерцания арок Крю-Хауз, послуживших для них прообразами. Архитектура железнодорожных вокзалов представляла бы ценность сама по себе, когда бы выполняла свое прямое назначение. Не станете же вы украшать перстнями пальцы кузнеца, стоящего у наковальни.

XXII. Однако подобные злоупотребления декором наблюдаются не только в описанных выше ситуациях. В наше время едва ли увидишь где-нибудь такое применение орнаментальных элементов, которое не вызывало бы аналогичных нареканий. Мы имеем скверную привычку скрывать уродство необходимых предметов повседневной жизни самыми несообразными декоративными формами, каковые впоследствии во всех других местах неизменно ассоциируются у нас с означенными предметами низменного свойства. Я приведу лишь один пример, на который уже ссылался ранее: розетки, прикрывающие вентиляционные отверстия в плоских крышах наших церквей. Многие из них чрезвычайно красивы, ибо скопированы с поистине превосходных образцов декоративного искусства; все изящество и совершенство этих розеток остаются незамеченными в силу такого их расположения, но общая форма данных деталей архитектурного убранства впоследствии неизбежно связывается в нашем представлении с безобразными зданиями, где они постоянно встречаются; и все прекрасные розетки ранней французской и английской готики (особенно такой тонкой работы, как в трифории собора в Кутансе) в результате теряют для нас все свое очарование – причем мы не извлекаем для себя решительно никакой пользы из подобного применения опошленного орнаментального элемента. Ни один из прихожан никогда не получает ни малой толики наслаждения от созерцания розеток на высоком потолке; он смотрит на них просто равнодушно, а подчас и вовсе не замечает, находясь под впечатлением общей аскетичности внутренней отделки храма.

XXIII. Так следует ли вообще, спросят меня, воплощать прекрасное в предметах, сопутствующих нашей повседневной жизни? Следует, коли вы делаете это с чувством меры и в местах, где прекрасное можно спокойно созерцать; но не в том случае, когда вы используете восхитительную форму единственно для маскировки и сокрытия сугубо практического назначения вещей или в местах, предназначенных для работы. Украшайте гостиную, а не мастерскую; мебель в своем доме, а не орудия труда. Все люди остро чувствовали бы, чтó уместно и неуместно в одном или другом случае, когда бы полагались на свое чутье; каждый человек точно знал бы, когда и где прекрасное доставляет истинное наслаждение, если бы искал его в подобающих местах и не допускал бы, чтобы оно навязывалось ему противно воле. Спросите любого пассажира поезда, следующего по Лондонскому мосту, интересует ли его форма бронзовых листьев, украшающих фонари на нем, – и он ответит вам отрицательно. Поместите те же самые листья, в уменьшенном виде, на молочник, выставляемый на стол к завтраку, и спросите человека, нравятся ли они ему, – и он ответит вам утвердительно. Люди не нуждались бы ни в каких поучениях, когда бы только умели трезво мыслить, говорить правду и требовать того, что им нравится и хочется видеть, и ничего больше; и верное размещение украшений достигается только в том случае, если человек полагается на свой здравый смысл и учитывает обстоятельства места и времени. Из того факта, что бронзовые листья на фонарях Лондонского моста безвкусны, вовсе не следует, что на фонарях Понте делла Тринита они равно уродливы; и из того факта, что декорировать фасады зданий на Грейсчерч-стрит глупо, не следует, что равно глупо украшать фасады домов в каком-нибудь тихом провинциальном городке. Вопрос о преобладании внутренней или внешней отделки зданий решается в зависимости от того, где возможно отдохнуть. Было весьма разумно столь пышно украсить дома Венеции снаружи, ибо нет ложа для отдохновения лучше гондолы. Опять-таки, нет элемента уличного декора лучше фонтана, когда последний используется по назначению; ибо именно там, вероятно, протекают счастливейшие минуты передышки от дневных трудов, когда кувшин ставится на край каменной чаши, и человек испускает глубокий вздох и откидывает волосы со лба, и звук доброго слова или тихого смеха мешается со звоном тонкой струйки, который слышится все отчетливее по мере наполнения сосуда. Бывают ли минуты отдыха слаще этих – исполненных величия древности и пасторального покоя одиночества?

XXIV. Итак, до сих пор мы говорили о месте прекрасного. Далее нам предстоит исследовать отличительные признаки декора, благодаря которым он смотрится уместно в архитектуре, а также принципы выбора и размещения элементов, наилучшим образом упорядочивающие имитации природных форм, из которых он состоит. Для исчерпывающего освещения этих вопросов потребовалось бы написать целый трактат об изобразительном искусстве; я же намереваюсь сказать здесь лишь несколько слов о двух свойствах, которые особенно важны для архитектуры, а именно о Пропорции и Абстракции. В других областях изобразительного искусства они не столь важны, как в архитектуре. Пейзажист зачастую поступается пропорциями ради общего характера и известной произвольности картины и пренебрегает абстракцией ради полного воплощения замысла. Цветы на переднем плане у него зачастую представлены в избыточном количестве и расположены в беспорядке; любой математический расчет – как в части количества элементов, так и в части расположения оных – должен искусно скрываться. Архитектор же должен такой расчет показывать. Строгий математический расчет виден лишь в эскизах художника; в законченной работе он намеренно скрывается или сам собой растворяется в совершенстве целого. Архитектура же, напротив, находит наслаждение в Абстракции и боится доводить свои формы до совершенного сходства с природными прообразами. Таким образом, Пропорция и Абстракция суть особые признаки архитектуры, отличающие ее от прочих видов изобразительного искусства. Скульптура обладает оными в меньшей степени, ибо она, с одной стороны, сближается с архитектурой (становясь частью последней), а с другой – с живописью (когда утрачивает монументальность и превращается просто в искусную резьбу по дереву или камню).

XXV. О Пропорции написано так много, что, мне кажется, единственные факты, имеющие практическое значение, остались незамеченными, погребенными под грудой отдельных примеров и разрозненных суждений, собранных без всякого толка. Разнообразие пропорций бесконечно (во всех предметах окружающего мира вообще и в цветах, линиях, оттенках и формах в частности), как разнообразие мелодий в музыке; и всякие попытки научить молодого архитектора находить верные пропорции, рассчитывая для него пропорциональные отношения между частями формы и целым на примере великих произведений искусства, столь же бессмысленны, как попытки научить его сочинять мелодии, устанавливая математические соотношения между нотами «Аделаиды» Баха или «Реквиема» Моцарта. Человек, обладающий вкусом и интеллектом, волей-неволей найдет прекрасные пропорции; но он сумеет объяснитьнам, как это делается, не более внятно, чем Водсворт объяснил бы, как написать сонет, или Скотт растолковал бы, как составить план романа. Но есть одно-два общих правила, которые все-таки можно сформулировать; разумеется, они имеют значение единственно как предупреждение против серьезной ошибки, но именно поэтому их стоит выслушать и запомнить – тем более, что при обсуждении таинственных законов пропорции (которые невозможно ни сосчитать, ни постичь) архитекторы постоянно забывают о самых элементарных требованиях оной.

XXVI. Первое из них состоит в следующем: везде, где Пропорция вообще наличествует, одна часть композиции должна быть либо больше, либо в известном смысле величественней остальных. Между одинаковыми формами не существует пропорциональных отношений. В данном случае наличествует симметрия, но симметрия без пропорций не имеет ничего общего с композицией. Симметрия необходима для сотворения прекрасного целого, но решительно не нужна отдельным элементам последнего, да и достигается здесь без всякого усилия. Любая последовательность одинаковых предметов приятна взору; но искусство композиции предполагает умение сочетать предметы неоднородные и разновеликие, а значит, в первую очередь здесь требуется решить, какой именно элемент композиции станет главным. На мой взгляд, все написанное и сказанное о пропорции, вместе взятое, для архитектора имеет гораздо меньше ценности, чем одно-единственное правило, в точности соблюденное: «Возьмите один крупный элемент и несколько малых или один принципиально важный и несколько второстепенных – и свяжите их в единое целое». Иногда мы видим упорядоченное и равномерное горизонтальное членение на этажи в хорошо спроектированном доме, а иногда – величественного монарха в окружении смиренных подданных, как в высоком шпиле, соседствующем со скромными пинаклями. Вариациям возможных композиций несть числа, но одно правило здесь универсально: пусть один элемент выделяется из всех прочих либо размером, либо предназначением, либо силой воздействия. Как много в Англии безобразных церквей, снабженных башенками по углам и не имеющих ни одной посредине! Сколь многие здания, вроде капеллы Королевского колледжа в Кембридже, напоминают опрокинутые столы с выставленными вверх ножками! «Как? – спросят меня. – Но разве у животных не четыре ноги?» Да, но ноги у них разной формы, и между двумя из них непременно находится голова. То есть к ним прилагается пара ушей и, возможно, пара рогов – но не спереди же и сзади одновременно. Уберите шпицы с одной и другой стороны фасада Королевской часовни в Кембридже – и здание мгновенно обретет известную пропорциональность. Так, при строительстве любого собора вы можете возвести один высокий шпиль посредине и две башенки в западной части здания; либо только две башенки в западной части (хотя такая композиция несколько хуже), но вы не должны располагать по две башенки в западном и восточном концах здания, коли у вас нет центрального элемента, их связывающего. И даже при наличии такового, как правило, нехорошо смотрятся здания, имеющие равновеликие крупные элементы по углам и один маленький в центре, поскольку в таком случае центральную часть сложно зрительно выделить. Птица или мотылек могут иметь широкие крылья, ибо размер крыла не имеет преобладающего значения. Главным элементом в них остается голова и движение жизни, а крылья, сколь угодно широкие, занимают подчиненное положение. В прекрасных западных фасадах с фронтоном посредине и двумя башенками по краям центральная часть всегда выделяется как своими размерами, так и значительностью, а башенки подчинены ей, точно рога – голове животного. Как только башни возносятся ввысь настолько, что начинают преобладать над общим объемом и центральной частью здания и сами становятся господствующими элементами, последнее утрачивает пропорциональность – если только они не имеют разную высоту и одна из них не является главной характерной чертой сооружения, как в соборах Антверпена и Страсбурга. Но правильнее все же ограничить высоту угловых башен, сохранив должные пропорциональные отношения между ними и центральной частью здания, а связующий их фронтон поднять на значительную высоту и привлечь к нему внимание, богато украсив ажурной каменной работой. Это превосходно выполнено в церкви Святого Вольфрама в Аббевилле и частично достигнуто в Руанском соборе, хотя западный фасад там декорирован таким количеством незаконченных и созданных в разное время орнаментальных деталей, что угадать истинный замысел любого из зодчих представляется невозможным.

XXVII. Правило о преобладании одной формы над остальными относится не только к самым крупным, но и к самым мелким элементам архитектурного проекта: оно интереснейшим образом просматривается в композиции всех замечательных образцов каменной резьбы. На соседней странице я привел пример подобной композиции, взятый с Руанского собора: композиции каменной резьбы, выше названной превосходным образцом благороднейшего стиля северной готики (гл. II, § XXII). Она состоит из трех поясов, первый из которых подразделяется на лиственный орнамент (рис. Х, 4 иbна разрезе) и простой гладкий валик (также рис. Х, 4 и cна разрезе); они обрамляют все окно или дверной проем и опираются на стройные сдвоенные колонны. Второй и третий пояса представляют собой гладкие валики, повторяющие ту же линию контура. В целом здесь насчитывается четыре вида резных элементов; из этих четырех, как видно на разрезе, лиственный орнамент намного шире всех прочих; за ним следует самый верхний, наиболее сильно вынесенный вперед валик; далее идет нижний, самый заглубленный валик (e), каковое нарушение последовательности свидетельствует о тонком художественном вкусе, ибо призвано привлечь внимание зрителя к наименее заметному элементу обрамления; а самым маленьким является промежуточный валик (d). Каждый валик опирается на свою колонну с капителью, а два малых (которые зрительно кажутся одинаковыми в силу заглубленного положения нижнего валика) имеют в качестве опоры капители меньших размеров, приподнятые до одного уровня с двумя другими, что побольше. Стена в трилистничных проемах вогнута (между eи fна разрезе); но в четырехлистнике она плоская, только отодвинута назад на всю глубину расположенной ниже ниши, в результате чего тень получается густой и резкой, а не мягкой и расплывчатой; и пояса резного обрамления возвращаются к нему по почти вертикальной дуге, находящейся за валиком e. Однако было невозможно сделать то же самое с резными контурами меньшего четырехлистника, расположенного выше, половина которого представлена в перспективе между точками gи g2; но архитектора явно раздражала тяжеловесность его округлых лепестков в противопоставлении легким очертаниям арок внизу, поэтому он отделил криволинейные элементы контуров четырехлистника от стены, как видно на рис. Х, 2, и прикрепил к ней в точках, где они сходятся к центру (но c завершающими украшениями, поднятыми от уровня hдо уровня g2), оперев на каменные подпорки сзади, как видно в перспективном изображении детали на рис. Х, 2, которую я взял с лицевой части другого контрфорса (находящегося рядом с представленным на рис. Х, 1) и в которой, поскольку нижние лепестки здесь обломаны, мы видим остатки одной из таких подпорок. Отходящая от стены под углом криволинейная форма в перспективном изображении данного декоративного элемента необычайно изящна. Я в жизни не видел более совершенного образца общей композиции и разнообразных, но одновременно строго выдержанных пропорций оной (хотя все оконные обрамления того времени прекрасны и особенно восхитительны в части строгой согласованности меньших капителей с меньшими колоннами). Единственным недостатком здесь является неизбежная дисгармоничность центральных колонн, ибо утолщение срединного валика, пусть он и смотрится прекрасно в комбинации из четырех аналогичных деталей, неизбежно оборачивается – в центральной опоре из трех составленных вместе колонн – той самой неуклюжей тяжеловесностью боковых элементов, которую выше мы в большинстве случаев осуждали. В окнах хоровой части и вообще в большинстве окон данного периода сей неприятный момент устраняется, когда четвертый пояс лепного обрамления заменяется плоской полосой с резным лиственным орнаментом, а толщина трех остальных меняется практически в арифметической прогрессии, в каковом случае на среднюю из трех центральных колонн приходится самый толстый валик. Резные оконные обрамления палаццо Фоскари (рис. VIII и IV, 8), несмотря на всю простоту композиции, производят наисильнейшее впечатление: они состоят из одного большого валика и двух малых.

XXVIII. Разумеется, в трактате общего характера невозможно подробно остановиться на примерах, имеющих отношение к столь сложному вопросу. Я могу лишь бегло перечислить основные условия правильного построения композиции. Следующим из них является Симметрия в горизонтальном и Пропорция в вертикальном членении. Представляется очевидным, что симметрия говорит не только о единообразии, но и об уравновешенности частей целого: одну вещь нельзя уравновесить другой такой же, поставленной на нее сверху, хотя вполне возможно, если поместить последнюю рядом. Следовательно, в то время, как делить здание или части оного по горизонтали на половины, трети и прочие равные доли не только допустимо, но зачастую и необходимо, подобного рода членения по вертикали абсолютно неприемлемы; наихудшим является деление пополам, за ним следует членение на любое четное число равных частей, еще сильнее подчеркивающее скучное однообразие композиции. Я отнес бы данное правило пропорции к числу первых, что преподаются молодому архитектору, когда бы не помнил одно значительное здание, недавно построенное в Англии, колонны которого разделены пополам выступающими архитравами центральных окон; зачастую и шпили современных готических церквей разделены посредине орнаментальным поясом. Но во всех поистине прекрасных шпилях имеются два декоративных пояса и, соответственно, три части, как в Солсбери. Украшенная орнаментом часть башни там делится пополам, что вполне приемлемо, поскольку сам шпиль образует третий объем, которому подчинены два первых; в кампаниле Джотто два яруса тоже одинаковы, но они господствуют над меньшими нижними и подчиняются величественному верхнему. Но даже такая композиция воспринимается с трудом, и обычно предпочтительнее увеличивать или уменьшать высоту ярусов последовательно, как во Дворце дожей, где высота горизонтальных поясов резко возрастает в геометрической прогрессии; или в башнях, где достигаются разные пропорциональные отношения между основным объемом, колокольней и венчающим шпилем, как в соборе Святого Марка. Но в любом случае избегайте всякого равномерного деления; оно к лицу разве только детским карточным домикам: законы природы и здравого смысла восстают против него как в искусстве, так и в политике. В Италии мне известна лишь одна безусловно безобразная башня, уродство которой обусловлено членением на одинаковые ярусы: Пизанская башня22.

XXIX. Я должен сформулировать еще одно правило Пропорции, равно простое и равно всеми пренебрегаемое. Пропорциональные отношения возникают при наличии трех элементов,самое малое. Следовательно, как пинакли необходимы шпилю, так и шпиль необходим пинаклям. Все люди сознают это и, выражая свое мнение на сей счет, обычно говорят, что пинакли скрывают место стыка башни и шпиля. Это одна причина; но другая, и более важная, заключается в том, что пинакли служат третьим элементом при башне и шпиле. Таким образом, для установления пропорциональных отношений недостаточно просто разделить здание на неравные части: необходимо разделить его по меньшей мере на три части; можно и на большее количество (с пользой для отдельных элементов целого), но в конечном счете наиболее предпочтительным мне видится деление общего объема на три части по вертикали и на пять по горизонтали, с допустимым увеличением количества частей в первом случае до пяти и во втором – до семи, но не более, во избежание излишней дробности, затрудняющей восприятие целого (я имею в виду – в архитектуре, ибо в растительном организме возможное количество членений неограничено). В ряде своих последующих работ я собираюсь привести великое множество примеров, имеющих отношение к данному вопросу, но сейчас я возьму лишь один пример пропорционального членения по вертикали: цветочный стебель обычного водяного подорожника, Alisma plantago. На рис. XII, 5 представлено схематическое изображение одного из таких растений, сорванного наобум. Казалось бы, стебель здесь состоит из пяти частей, однако, поскольку одна из них является совсем молодым, еще не развившимся побегом, мы вправе рассматривать пропорциональные отношения только между нижними четырьмя. Их длины отложены на линии АВ, которая, собственно, равна длине самого нижнего колена ab;AC = bc, AD = cdи AE = de. Если читатель потрудится измерить и сравнить длины этих отрезков, он обнаружит, что АЕ = 5/7 AD, AD = 6/8 АС, а АС = 7/9 AB: в высшей степени изящная убывающая пропорция. От каждого из сочленений отходят три главных и три второстепенных ответвления, расположенные через один; но главные отростки любого сочленения располагаются над второстепенными отростками нижнего сочленения; в силу любопытного строения самого сочленения стебель имеет практически треугольное сечение. На рис. XII, 6 показано сечение стебля: темный внешний треугольник представляет сечение нижнего колена, а белый внутренний – верхнего; и три главных отростка отходят от выступов, образовавшихся в результате сужения коленьев. Таким образом, коленья уменьшаются как в диаметре, так и по высоте. Главные ответвления (неправильно размещенные на схематическом рисунке одно над другим с целью показать пропорциональные отношения между ними) имеют семь, шесть, пять, четыре и три колена соответственно, если считать снизу; и между ними существует такая же единая гармоническая связь, как между коленьями центрального стебля. Казалось бы, в согласии с планомрастения, от каждого из сочленений здесь также должны были бы отходить по три больших и три малых отростка, с цветами; но в подобных бесконечно сложных растительных организмах природа допускает значительное разнообразие; и в растении, с которого сняты все эти размеры, полный набор означенных элементов появляется лишь на одном из малых сочленений.

X. Узоры и лепные украшения в Руане и Солсбери


Лист данного растения имеет по пять прожилок с одной и другой стороны от центральной фибры, а цветок обычно имеет пять лепестков в высшей степени изящных криволинейных очертаний. Но за примерами горизонтальной пропорции лучше обратиться к архитектуре: читатель найдет несколько таких примеров в гл. V, § XIV–XVI, где идет речь о кафедральном соборе в Пизе и соборе Святого Марка в Венеции. Эти композиции взяты всего лишь в качестве иллюстрации, а не в качестве обязательного образца для подражания: все прекрасные пропорции уникальны и не являются универсальными формулами.

XXX. Другим требованием архитектурной трактовки, о котором мы собирались поговорить, является абстракция, или стилизация, взятая за прообраз природной формы. Но при рассмотрении означенного вопроса в рамках данного сочинения возникает известная трудность, поскольку стилизация, примеры которой мы видим в искусстве, отчасти непроизвольна, и довольно сложно решить, с какого момента она становится преднамеренной. Первые попытки воспроизведения природных форм, предпринимаемые на начальной стадии развития индивидуального и национального сознания, всегда абстрактны и несовершенны. Движение к совершенству знаменует прогресс искусства, а абсолютное совершенство имитации обычно свидетельствует об упадке оного, вследствие чего полное сходство подражательной формы с оригиналом зачастую считается порочным по сути своей. Но оно не порочно, а только опасно. Давайте попытаемся выяснить, в чем заключается опасность абсолютного совершенства имитации и в чем достоинство.

XXXI. Выше я сказал, что всякое искусство в пору своего становления абстрактно; иными словами, оно отражает лишь малое количество свойств своего предмета. Сложные криволинейные контуры передаются прямыми простыми линиями; внутренние членения форм немногочисленны и в большинстве своем условны. Творения великого народа, созданные на этой стадии, имеют сходство с творениями невежественного детства – и потому могут вызвать нечто вроде насмешки у недостаточно вдумчивого зрителя. Форма дерева на ниневийских скульптурах очень похожа на ту, которую лет двадцать назад мы часто видели на вышивках; а типы лица и фигуры в раннеитальянском искусстве имеют почти карикатурный характер. Я не стану останавливаться на признаках, отличающих великое искусство поры становления от любого другого (они состоят в выборе символов и черт, воспроизводимых в условной манере), но перейду к следующей стадии развития, к периоду расцвета искусства, когда стилизация, поначалу свидетельствовавшая о недостаточном мастерстве художника, становится уже сознательным приемом. Однако речь идет не только об архитектуре, но также о скульптуре и живописи; и нам остается лишь определить ту степень стилистической строгости, которая позволяет связать оба искусства с искусством более практического свойства. На мой взгляд, дело здесь заключается лишь в правильном установлении взаимоотношений между ними, каковые варьируются в зависимости от их места и назначения. В первую очередь необходимо решить, является ли архитектура обрамлением для скульптуры или же скульптура служит украшением архитектуры. Коли место имеет последний случай, скульптура прежде всего должна не воспроизводить во всей полноте предметы внешнего мира, но выбирать из них такие сочетания форм, которые будут радовать взор на предназначенных для них местах. Как только приятные для взора линии и пятна теней добавляются к резному каменному орнаменту, изначально сухому и невыразительному, или к оконным проемам, изначально однообразным, скульптура выполняет свою задачу в качестве детали архитектурного убранства; а насколько совершенной или несовершенной будет имитация природных форм, зависит от места скульптурного элемента и от разных других обстоятельств. Если в силу своего практического назначения или расположения он имеет симметричную композицию, разумеется, это мгновенно указывает на его подчиненное положение по отношению к архитектуре. Но симметрия и стилизация суть разные вещи. Резные листья могут располагаться в самом строгом порядке, но при этом оставаться неуместными и потому убогими подобиями настоящих; с другой стороны, они могут быть разбросаны небрежно и хаотично, но все же являть собой прекрасный образец архитектурной трактовки. Нет ничего менее симметричного, чем группа листьев, примыкающая к двум колоннам, представленным на рис. XIII; однако, поскольку в этих листьях не показаны никакие характерные черты, помимо необходимых для воспроизведения общего образа и достижения нужных линий композиции, они получают в высшей мере абстрактную трактовку. Это свидетельствует о том, что мастер хотел изобразить лист лишь с той степенью достоверности, какую считал выигрышной для своего архитектурного проекта, и не желал ничего большего; а какая именно степень достоверности выигрышна, как я говорил выше, гораздо больше зависит от места расположения скульптурного элемента и разных прочих обстоятельств, нежели от неких общих законов. Я знаю, что большинство держится иного мнения и что многие хорошие архитекторы настаивают на необходимости предельного упрощения формы во всех случаях; сей вопрос настолько многозначен и сложен, что здесь я выражаю свое мнение без всякой уверенности; но мне лично кажется, что чисто абстрактный стиль, подобный староанглийскому, не предоставляет возможности для совершенствования прекрасной формы и что его строгая простота довольно скоро прискучивает глазу. Я не воздал должного остроконечному орнаменту в Солсбери, изображенному на рис. X, 5, но тем не менее я говорил о нем подробнее, чем о прекрасной французской каменной резьбе, представленной выше; и, мне думается, искренний читатель не станет отрицать, что, несмотря на все очарование и выразительность солсберийского орнамента, руанский все же во всех отношениях лучше. Легко заметить, что симметричные элементы там более сложные: каждый лист разделен на две доли, имеющие разную форму. С тонким чувством художественной меры один из таких двухчастных листьев через равные интервалы пропускается с другой стороны орнамента (на рисунке этого не видно, но показано в полужелобке на разрезе), вследствие чего весь декоративный элемент в целом приобретает игривую легкость; и если читатель примет во внимание красоту извилистых плавных линий контура, о которой мой неумелый рисунок не дает ни малейшего представления, думаю, он признает, что отыскать более замечательный пример орнаментальной обработки простейшей декоративной детали довольно трудно.

Здесь налицо абстрактная трактовка элементов, хотя и не настолько схематичная, как в Солсберийском соборе: то есть листья представлены главным образом текучей линией контура; они практически не подрезаны по краям, но связаны с каменным основанием плавной и в высшей степени продуманной кривой; у них нет зубчиков, нет прожилок, центральной жилки или черенка – лишь изящно вырезанная линия, тянущаяся к оконечности каждого листа, отмечает местоположение срединной фибры и ложбинки. Общий характер стилизованного скульптурного изображения свидетельствует о том, что при желании архитектор мог бы продвинуться гораздо дальше по пути совершенствования своей имитации природной формы, но сознательно остановился на достигнутом; и полученный результат настолько совершенен в своем роде, что я склонен безоговорочно признавать авторитет этого мастера в вопросе абстрактной трактовки (учитывая все прочие его работы, мной виденные).

XXXII. К счастью, он выразил свое мнение на сей счет весьма недвусмысленно. Описанный выше лиственный орнамент находится на боковом контрфорсе, на одном уровне с верхом западного портала; посему его невозможно хорошо разглядеть иначе, как с деревянной лестницы колокольни; изначально он рассчитан на зрителя, находящегося не на близком расстоянии, а самое малое в сорока-пятидесяти футах от него. Под сводом самого портала, в два раза ближе к зрителю, имеются три ряда резных декоративных элементов – как мне кажется, выполненных тем же мастером и, во всяком случае, являющихся частью того же замысла. Один из них представлен на рис. I, 2а. Читатель увидит, что степень стилизации здесь гораздо ниже; каждый лист плюща имеет черенок, примыкающий к нему плод и срединную жилку в каждой своей доле и настолько сильно подрезан по краям, что почти отделяется от каменного основания; а на представленном выше орнаменте из виноградных листьев (относящемся к тому же периоду), взятом с южного портала, ко всем прочим скопированным с природного образца чертам добавляется еще и зубчатость. Наконец, в фигурах животных, которые образуют орнамент в наружной части портала, находящейся ближе всего к зрителю, схематичность почти полностью исчезает, и они представляют собой скульптурные имитации, очень близкие к оригиналу.

XXXIII. Однако степень архитектурной стилизации обусловливается не только расстоянием, с которого зритель рассматривает скульптурный элемент. Упомянутые фигуры животных не просто проработаны тщательнее потому, что расположены на самом видном месте; они размещены здесь именно для того, чтобы мастер получил разумное основание проработать их тщательнее, руководствуясь замечательным принципом (по-моему, впервые отчетливо провозглашенным мистером Истлейком), что наиболее точно следует воспроизводить наиболее красивые формы. К тому же, поскольку произвольный и хаотичный характер разрастания любого растительного организма исключает возможность его точного пластического воспроизведения, поскольку даже при самом добросовестном подражании природному образцу всегда требуется сократить количество ветвей или листьев, расположить оные в известном порядке и отделить от корней – здравый смысл, как мне видится, настаивает на необходимости сообразовывать степень завершенности декоративной детали с формальным характером целого; и если для скульптурного изображения дерева достаточно пяти или шести листьев, то для скульптурного изображения листа также достаточно пяти или шести основных линий. Но поскольку фигура животного обычно имеет очертания, поддающиеся точному воспроизведению, поскольку она обособлена, целостна и может быть воссоздана вполне достоверно, ее скульптурное изображение может гораздо ближе соответствовать оригиналу во всех своих частях. Именно этим принципом, как мне думается, и руководствовались старые мастера. Если изображается лишь часть некоего животного, незавершенная и словно вырастающая из каменного блока (как в горгулье), или одна только голова (как в рельефном украшении на месте пересечения балок), скульптура носит в высшей степени абстрактный характер. Но если изображается все животное целиком – ящерица, птица или белка среди листвы, – скульптура должна прорабатываться гораздо подробнее; и мне кажется, коли она имеет малые размеры, располагается близко к зрителю и выполняется из благородного материала, мастер вправе довести сходство с оригиналом до предельной мыслимой степени совершенства. Конечно же, нас не удовлетворило бы менее достоверное воспроизведение фигур, оживляющих обрамление южного портала Флорентийского кафедрального собора; и нам не хотелось бы изъять ни единого пера из оперения птиц, украшающих капители Дворца дожей.

XXXIV. Принимая во внимание все вышесказанное, я полагаю, что совершенная скульптура может стать частью архитектурного проекта, выдержанного в самом строгом стиле; но совершенство имитации, как уже говорилось, представляет опасность. Оно опасно, поскольку в тот момент, когда архитектор позволяет себе сосредоточиться на скульптурных деталях, он зачастую перестает понимать назначение своего орнамента, его роль в общей композиции и поступается выгодной для целого игрой светотени ради предельно точного воспроизведения некой природной формы. А потом он остается ни с чем. Созданное им архитектурное сооружение становится всего лишь обрамлением для искусно выполненных скульптурных фигур, которые лучше бы поснимать с фасадов здания и перенести в кабинеты. Посему молодого зодчего надобно научить видеть в архитектурном декоре некое подобие стилистического изыска в литературном языке, нечто такое, что требует внимания не в первую очередь и должно достигаться не в ущерб общему замыслу, величественности или выразительности проекта, но все же является элементом прекрасного – самым малым, но венчающим целое, который, взятый сам по себе, представляет собой архитектурное излишество, однако в соединении с прочими частями общей композиции свидетельствует о высокодисциплинированном уме и таланте зодчего. Во избежание возможных ошибок, мне кажется, сначала следует вычертить все декоративные детали в самой абстрактной манере и приготовиться при необходимости выполнить их в таком виде; потом надлежит отметить элементы, где тщательная проработка допустима, довести их до совершенства, ни на миг не забывая об общем впечатлении, которое они должны производить, а затем гармонично соединить со всеми остальными, постепенно повышая степень схематичности всех связующих деталей. И, чтобы не навредить целому, в данном случае необходимо соблюдать одно условие, важность которого я хотел бы под конец подчеркнуть: никогда не воспроизводите ничего, помимо природных форм, причем самых прекрасных. Вырождение декоративного стиля чинквеченто объясняется не натурализмом, не достоверностью имитации, но тем обстоятельством, что за образец брались предметы уродливые, то есть ненатуральные. Он оставался поистине благородным, покуда ограничивался скульптурными изображениями животных и цветов. Представленный на соседней странице балкон дома на площади Святого Бенедетто в Венеции являет один из первых примеров использования арабески в декоративном стиле чинквеченто; фрагмент орнамента приведен на рис. XII, 8. Он ограничивается резным изображением стебля и двух цветов, которые смотрятся в высшей степени уместно над балконным окном (и которые, к слову сказать, французские и итальянские крестьяне часто с тонким вкусом используют в решетках, забирающих створчатые окна). Данная арабеска, приобретшая особую выразительность, когда изначально белый камень потемнел от времени, безусловно, прекрасна и безупречна; и покуда ренессансный орнамент сохранялся в таком виде, он справедливо вызывал самое пылкое восхищение. Но как только в нем появились ненатуральные формы, как только изображения доспехов, музыкальных инструментов, нелепых бессмысленных свитков, затейливо завитых по краям щитов и прочих несуразных предметов стали в нем главными элементами, его печальная участь была решена, а с ним и участь светской архитектуры.

XXXV. Наш последний вопрос касался использования цвета в архитектурном декоре.

Я не чувствую себя вправе рассуждать сколько-либо уверенно о применении цвета вскульптуре. Мне хотелось бы заметить лишь одно: скульптура является воплощением идеи, в то время как архитектура вещественна по сути своей. На мой взгляд, идею можно оставлять бесцветной, дабы зритель расцвечивал ее в своем воображении; но реальная вещь должна оставаться реальной во всех своих чертах, и цвет здесь надобно определять с такой же точностью, как и форму. Посему я не могу представить себе сколько-либо совершенную архитектуру без цвета. И как я замечал выше, архитектурные сооружения следует раскрашивать в цвета природных минералов – отчасти потому, что они более долговечны, но также потому, что они более совершенны и приятны для взора. Ибо, для того чтобы преодолеть режущую глаз яркость и мертвенность красок, наложенных на камень или на гипс, требуются мастерство и тонкое чутье истинного художника; а на помощь такового мы не должны рассчитывать при установлении правил для повседневной практики. Если к нам явятся Тинторетто или Джорджоне и попросят у нас голую стену для росписи, для них мы изменим весь наш проект и станем их покорными слугами; но как архитекторы мы должны полагаться единственно на содействие простого ремесленника; а краски, наложенные чисто механически и без всякого понимания, гораздо сильнее вредят архитектурному проекту, нежели грубо выполненная каменная резьба. Последнее является всего лишь недостатком, а первое убивает всякое дыхание жизни и разрушает гармонию целого. Даже в самом лучшем случае подобные краски настолько уступают очаровательным мягким цветам природных минералов, что представляется благоразумным в известной мере поступиться затейливостью проекта, коли таким образом нам является возможность использовать в нем более благородный материал. И если мы обращаемся к Природе не только в поисках совершенной формы, но и в поисках совершенной цветовой гаммы, мы, вероятно, поймем, что во всех прочих отношениях поступиться сложностью проекта выгодно.

XI. Балкон Кампо Сан-Бенедетто, Венеция


XXXVI. Таким образом, мне думается, мы должны рассматривать наше здание как своего рода органическую структуру, при раскрашивании которой нам следует обращаться за примером к отдельным и самостоятельным творениям Природы, а не к многосоставным пейзажным композициям. Наше здание, коли оно хорошо спроектировано, представляет собой единое целое и должно быть раскрашено так, как Природа раскрасила бы отдельное свое творение – раковину, цветок или животное, а не группу предметов.

И первым общим выводом, который мы сделаем из исследования подобных образцов природной раскраски, станет следующий: цвет никогда не обусловливается формой, но существует совершенно самостоятельно. Какая таинственная связь может быть между очертаниями пятен на шкуре животного и анатомическим строением последнего, я не знаю, даже если такая связь где-либо и усматривалась; но с виду цвет и форма существуют совершенно независимо друг от друга, и во многих случаях рисунок носит произвольный характер. Полосы на шкуре зебры не следуют очертаниям ее тела или конечностей, тем более – пятна на шкуре леопарда. В оперении птиц на каждом пере изображается часть покрывающего все тело узора, линии которого в известной мере согласуются с формой, сужаясь или расширяясь в направлениях, порой совпадающих с линиями мускулатуры, но нередко и противоположных оным. Любые гармонические отношения между формой и цветом отчетливо напоминают гармонические отношения между двумя самостоятельными музыкальными партиями, которые звучат в унисон лишь время от времени – никогда не диссонируя, но по сути своей оставаясь разными. Таким образом, я формулирую первый важный принцип, коим надлежит руководствоваться при использовании цвета в архитектуре. Пусть он остается независимым от формы. Никогда не раскрашивайте колонну вертикальными полосами, но только поперечными23. Никогда не раскрашивайте отдельные орнаментальные элементы каждый в свой цвет (я знаю, меня обвинят в ереси, но я никогда не боюсь высказывать суждения – пусть и идущие вразрез с самыми авторитетными, – к которым прихожу в результате исследования законов природы); и в скульптурных декоративных деталях не раскрашивайте листья или фигуры в один цвет, а фон в другой (я ничего не могу поделать с элджинским фризом24), но используйте одинаковые гармоничные сочетания нескольких красок и для фигур, и для фона. Обратите внимание, как поступает Природа в случае с пестрым цветком: здесь не один лепесток красный, а другой белый, но красное пятнышко и белая полоса на каждом. В отдельных местах вы можете связать цвет и форму теснее и кое-где позволить им, так сказать, прозвучать в унисон; но следите за тем, чтобы цвета и формы согласовывались друг с другом лишь в той мере, в какой согласуются два пояса каменной резьбы, на мгновение сливающиеся в единое целое, но продолжающие существовать совершенно самостоятельно. Таким образом, отдельные части скульптурной фигуры порой допустимо окрашивать в тот или иной сплошной цвет: как у птиц голова иногда бывает одного цвета, а грудь – другого, так и у колонн капитель может быть одного, а стержень – другого цвета; но в целом наилучшим местом для цвета представляются широкие плоские поверхности, а не выразительные части скульптурной формы. Обычно пятнами покрыта спина и грудь животного, а не лапы или морда; посему смело раскрашивайте гладкую стену или толстый стержень колонны, но воздерживайтесь от цвета в капителях и декоративных резных элементах. Во всех случаях полезно соблюдать следующее правило: когда форма сложна и изысканна, цветовую гамму следует упрощать, и наоборот. Вообще же, на мой взгляд, целесообразно вырезать все капители и изящные орнаменты из белого мрамора и оставлять в таком виде.

XXXVII. Позаботившись в первую очередь о независимости цвета от формы, зададимся вопросом о принципах организации самого цвета в пределах формы.

Я совершенно уверен, что любой человек, знакомый с творениями природы, никогда не удивится их совершенству и законченности. Сии качества естественны для Вселенной. Но любые признаки небрежности и незавершенности в них вызывают удивление и заставляют задуматься, ибо они необычны и наверняка имеют свое особое предназначение. Полагаю, такое удивление невольно испытает всякий, кто, тщательно изучив очертания некой многокрасочной природной формы, постарается с равным усердием скопировать ее цвета. Он, безусловно, обнаружит, что контуры любой части растительного или животного организма очерчены с изяществом и точностью, неподвластными ни одной человеческой руке. Цвета же (как он обнаружит во многих случаях), хотя в целом и подчиняются известным законам гармонии, распределяются разновеликими, неправильной формы пятнами и полосами, зачастую произвольно и неуклюже. Посмотрите на рисунок линий на поверхности обычной ракушки и обратите внимание, насколько он топорен и несуразен. Конечно, так бывает не всегда; порой, как, например, в глазке павлиньего пера, мы наблюдаем несомненную точность рисунка, но все же точность, значительно уступающую той, с какой прорисованы тонкие нити самого пера, украшенного этим очаровательным цветовым пятном. И в большинстве случаев в части цвета допускается такая степень небрежности, произвольности и даже грубой несоразмерности композиции, какая показалась бы чудовищной в части формы. Заметьте разницу между точностью прорисовки рыбьих чешуек и цветных пятен на них.

XXXVIII. Я не стану пытаться здесь ответить на вопрос, почему цвет лучше всего воспринимается именно в природных формах; и не следует ли нам сделать отсюда вывод, что Бог постановил никогда не совмещать в одном Своем творении сразу все качества, доставляющие наслаждение. Но остается несомненным тот факт, что Он неизменно распределяет цвет такими вот простыми или грубыми пятнами и полосами; а равно тот факт, что мы никогда не улучшим дела, упорядочивая и совершенствуя их композицию. Опыт учит нас тому же самому. Очень много вздора было написано о соединении совершенного цвета с совершенной формой. Они никогда не сольются, не могут слиться в единое целое. Цветовое пятно, чтобы быть совершенным,должноиметь расплывчатый контур или самый простой, но уж никак не изысканный; и вы никогда не создадите красивое расписное окно, коли поместите в нем превосходное изображение фигуры. Цвет утратит свое совершенство с появлением совершенной линии. Попробуйте упорядочить и четко разграничить переливчатые краски опала.

XXXIX. Таким образом, я прихожу к выводу, что всякие попытки заключить цвет, ради него самого, в некие изысканные контуры дают чудовищный результат и что очерчивать цветовые пятна изящными линиями греческого лиственного орнамента – чистое варварство. В природном цвете я не нахожу ничего подобного: в нем начисто отсутствуют любые четкие совершенные линии. Последние я неизменно нахожу во всякой природной форме, но никогда – в природном цвете. Таким образом, если в своем архитектурном проекте мы хотим добиться совершенства не только формы, но и цвета путем подражания природным образцам, последний должен распределяться следующим образом: простыми сплошными полосами, как в радуге или на шкуре зебры; подобием расплывчатых облаков или языков пламени, как на мраморе или оперении птиц; либо пятнами разных очертаний и размеров. Во всех этих случаях допускается разная степень четкости, изящества и сложности рисунка. Полоса может превращаться в тонкую линию, изломанную под прямыми углами или имеющую вид зигзага; язык пламени может принимать более или менее отчетливые очертания, как на лепестке тюльпана, и в конечном счете упрощаться до цветного треугольника, из каких составляются звезды и прочие геометрические фигуры; пятно может расплываться, утрачивая всякую определенность контуров, или, наоборот, сжиматься, обретая форму квадрата или круга. Из этих простых элементов можно составить в высшей степени изысканные цветовые гармонии: порой мягкие и насыщенные, состоящие из нежных и плавно перетекающих друг в друга тонов; порой игривые и блистательные или глубокие и мощные, образованные тесными группами ярчайших фрагментов; совершенная и восхитительная пропорция может наблюдаться в их количественных соотношениях, бесконечная изобретательность – в их взаимном расположении; но во всех случаях форма цветовых пятен имеет значение лишь до той поры, покуда обусловливает количество и упорядочивает взаимное расположение последних, при котором острые выступы одних органично входят в глубокие выемки других и так далее. Посему предпочтительными здесь представляются треугольные и прямоугольные формы либо другие равно простые, ибо в таком случае зрителю дается возможность наслаждаться цветом и ничем больше. Извилистые линии контуров, особенно изысканные, умерщвляют цвет и смущают ум. Даже при изображении человеческой фигуры величайшие художники-колористы либо размывали ее контуры, как часто делали Корреджо и Рубенс, либо намеренно придавали ей неуклюжие очертания, как Тициан, либо наносили самые яркие краски на одеяния, где могли получить замысловатые сочетания цветовых пятен, как Веронезе и особенно Фра Анджелико, у которого, однако, изящество линии заметно преобладает над совершенством цвета. Поэтому он никогда не использует нежные переливчатые тона, как Корреджо в крыле Купидона с полотна «Венера и Меркурий», но всегда пользуется самыми яркими цветами павлиньего оперенья. Любой из названных художников содрогнулся бы от отвращения при виде орнаментов из листьев или завитков, которые образуют цветное обрамление наших современных витражей; и все же все они питали слабость к ренессансным декоративным мотивам. Мы должны принимать во внимание свободу построения композиции, обусловленную сюжетом картины, и известную произвольность линий; орнаментальный элемент, который на полотне кажется простым и строгим, на фасаде здания выглядит роскошным до аляповатости. Посему, мне кажется, обойтись без размытости и известной угловатости контуров в части архитектурного цвета нельзя; и, таким образом, многие композиции, которые я имел случай осудить применительно к форме, применительно к цвету представляются наилучшими из всех мыслимых. Например, я всегда презрительно отзывался о тюдоровском стиле по той причине, что, отказавшись от всякого рода широких гладких поверхностей – расчленив оные бесчисленным множеством линий, – он одновременно пренебрегает единственной возможностью украсить свои линии, пренебрегает всяким разнообразием и изяществом, которые долго компенсировали вычурность пламенеющей готики, и берет за свою основную черту частую сетку из горизонтальных и вертикальных брусьев, являющую ту же степень изобретательности и архитекторского мастерства, какая явлена в клетчатом рисунке простой каменной кладки. Однако этот самый клетчатый рисунок в цвете выглядел бы в высшей степени красиво; и все геральдические и прочие декоративные элементы, которые смотрятся чудовищно в скульптурной форме, могут стать восхитительными предметами для изображения в красках (покуда в них нет излишне затейливых извилистых линий) – и все потому, что в последнем случае они выполняют роль простого узора и сходство с природными образцами, отсутствующее в скульптурных формах, появляется в очаровательных живописных изображениях подобных предметов, расцвечивающих поверхности стен. На здании за кафедральным собором Вероны имеется восхитительная стенная роспись, на которой представлены гербы с изображением золотых ядер между зелеными (изначально голубыми?) и белыми прутьями решетки, чередующиеся с алыми кардинальскими шапками. Но разумеется, подобная роспись уместна только на жилом доме. Фасад Дворца дожей в Венеции являет собой самый безупречный из всех мне известных образец уместного использования цвета в общественных зданиях. Все скульптурные декоративные элементы здесь белые; но стены облицованы плитами бледно-розового мрамора, квадратные очертания которых никоим образом не согласованы с очертаниями окон: создается такое впечатление, будто сначала стену облицевали, а затем прорубили в ней оконные проемы. На рис. XII, 2 читатель увидит два выполненных в белом и зеленом цвете узора с одной из колонн церкви Сан-Микеле в Лукке, все колонны которой украшены разными рисунками. Оба они красивы, но верхний, безусловно, лучше. Однако в скульптуре подобные линии выглядели бы чрезвычайно уродливо и даже линии нижнего казались бы недостаточно изящными.

XL. Ограничившись, таким образом, использованием подобных простых композиций во всех случаях, когда наш цвет подчинен либо архитектурному проекту, либо скульптурной форме, мы должны добавить к нашим обычным средствам орнаментации еще одно – монохромный рисунок, являющийся промежуточным звеном между цветным рисунком и каменной резьбой. Следовательно, всю систему элементов архитектурного декора можно описать следующим образом:

1. Главная органическая форма. Отдельная самостоятельная скульптура и горельеф; пышные капители и каменная резьба. Прорабатываются тщательно, до полной завершенности формы, и либо оставляются в чистом белом мраморе, либо в высшей степени деликатно окрашиваются лишь по краям и в выступающих частях, причем цветовые пятна не согласуются с формообразующими линиями.

2. Второстепенная органическая форма. Барельеф или инталия. Степень абстракции повышается с уменьшением объемности изображения; линии упрощаются и становятся резче и жестче. Цвет используется тем смелее, чем менее рельефно и реалистично резное изображение, но по-прежнему существует независимо от формы.

3. Органическая форма, стилизованная до предела. Монохромная каменная резьба, упрощенная до абстрактных очертаний и потому впервые допускающая использование цвета в полном согласии со своими контурами. Иными словами, как следует из вышеприведенного определения, вся фигура здесь выделяется одним цветом на фоне другого.

4. Органические формы, полностью утраченные. Геометрические узоры или разнообразные расплывчатые пятна самых ярких тонов.

На противоположном конце данной шкалы, начиная с цветного геометрического узора и двигаясь по восходящей, я разместил бы разнообразные виды плоскостных художественных изображений, которые можно использовать в архитектуре. Первым из них и в высшей степени пригодным для такой цели является мозаика, которая выполняется в самой абстрактной манере и состоит из крупных масс яркого цвета (на мой взгляд, «Мадонна» Торчелло представляет собой благороднейший образец мозаики, а роскошнейший находится в Пармском баптистерии); далее следует чисто декоративная фреска, вроде настенной росписи из церкви Санта-Мария дель Арена; и, наконец, фреска, имеющая самостоятельное значение, как в Ватикане и Сикстинской капелле. Но я не могу сколько-либо уверенно выявить принципы абстрактной трактовки во фресковой живописи, поскольку превосходнейшие образцы оной, как мне кажется, столь успешно вписываются в архитектурный проект единственно в силу архаичности своего стиля; и, на мой взгляд, абстрактную трактовку и восхитительную простоту, благодаря которым подобные фрески становятся средствами воплощения великолепной цветовой гаммы, невозможно воспроизвести сознательным усилием. Мне кажется, даже сами византийцы, когда бы смогли нарисовать фигуру лучше и совершеннее, не стали бы использовать ее в качестве цветного элемента декора; и использование таких фресок, свойственное ранней поре, сколь бы прекрасным и многообещающим оно ни казалось, не следует включать в перечень средств архитектурного декора, ныне законных или даже возможных. В случае с витражом существует аналогичная трудность, еще нами не разрешенная; и мы должны сначала преодолеть ее, прежде чем решиться рассматривать стену как витраж, явленный в большом масштабе. Произведение живописного искусства, выполненное не в абстрактной, но в сугубо реалистичной манере, неизбежно становится главным элементом целого или, по крайней мере, перестает быть делом архитектора; размещение и композицию подобных фресок надлежит оставлять на усмотрение художника уже по завершении строительства здания, как делалось во дворцах Венеции, расписанных Веронезе и Джорджоне.

XLI. Таким образом, элементами чисто архитектурного декора можно считать лишь четыре вышеназванных, которые переходят друг в друга почти незаметно. Так, на элгинском фризе представлена монохромная резьба в стадии перехода в скульптурное изображение, напоминающая мне змею, наполовину сбросившую кожу. На рис. VI приведен пример чисто монохромной резьбы, взятый с прекрасного фасада церкви Сан-Микеле в Лукке. Всего на нем насчитывается сорок таких арок, покрытых равно изысканными орнаментами, полностью вырезанными в гладкой поверхности белого мрамора с заглублением на дюйм и заполненными зеленым серпентинитом: в высшей степени тонкая и сложная работа, требующая исключительной осторожности и точности в подгонке вставных элементов и, разумеется, двойного труда, поскольку каждую линию и каждую форму приходится вырезать и в мраморе, и в серпентините. Читатель сразу обратит внимание на чрезвычайную простоту форм (глаза людей и животных, например, обозначены здесь лишь точками – кружочками серпентинита диаметром в полдюйма); но, несмотря на свою простоту, они зачастую являют значительное изящество изгибов, как, например, в линии шеи у птицы над колонной справа25. Во многих местах кусочки серпентинита выпали, оставив после себя чернеющие пустоты, как под рукой всадника и на птичьей шее, а также в полукруглом поясе над аркой, некогда заполненном каким-то узором. Я бы проиллюстрировал свои впечатления нагляднее, когда бы на рисунке воссоздал утраченные элементы, но я всегда рисую вещь такой, какой вижу, ибо не терплю никакой реставрации. И мне хотелось бы особо обратить внимание читателя на совершенство форм в скульптурноморнаменте мраморных карнизов в противопоставлении абстрактной трактовке монохромных фигур, узоров из шаров и крестов между арками и трехчастного орнамента вокруг арки слева.

XLII. Я очень люблю такие монохромные фигуры, поскольку во всех композициях, мной виденных, они дышат жизнью и исполнены выразительности; тем не менее, на мой взгляд, высокая степень условности трактовки, которую они предполагают, вынуждает нас относить их к несовершенному искусству, а поистине прекрасное здание лучше украшать полноценной скульптурой (главная и второстепенная органические формы) в сочетании с упорядоченными цветовыми пятнами на гладких и широких поверхностях. И мы действительно видим, что в Пизанском соборе (который является более совершенным образцом архитектуры, нежели собор в Лукке) данное требование в точности соблюдено: цвет использован в геометрических узорах, покрывающих стены, а фигуры животных и очаровательные лисвенные орнаменты служат скульптурными украшениями карнизов и колонн. И мне кажется, изящество резных изображений становится заметнее, когда они таким вот образом противополагаются строгим линиям полихромного орнамента, а сам цвет, как мы уже поняли, неизменно обретает наибольшую выразительность, когда заключается в резко очерченные контуры остроугольных геометрических фигур. Таким образом скульптура выгодно оттеняется цветом, а цвет выигрывает в противопоставлении белизне и изяществу резного мрамора.

XLIII. В ходе данной главы и предыдущих я назвал одно за другим почти все условия Силы и Красоты, в самом начале провозглашенные мной источниками глубочайшего наслаждения, какое архитектура может доставить уму человеческому; но, с вашего позволения, я еще раз перечислю означенные требования, дабы посмотреть, найдется ли такое здание, которое можно объявить примером предельно гармоничного сочетания всех их. Итак, вернувшись назад, к началу третьей главы, и последовательно поименовав все обязательные признаки совершенного архитектурного проекта, упомянутые к слову в двух предшествующих главах, мы получим следующий перечень благородных черт:

Значительный размер, обозначенный простыми очертаниями (гл. III, § 6). Устремленность всего объема вверх (§ 7). Широкие пространства плоских поверхностей (§ 8). Членение означенных поверхностей прямыми линиями (§ 9). Разнообразная и видимая глазом каменная кладка (§ 11). Выразительная густота тени (§ 13), особенно заметная в ажурной каменной работе. Разнообразие пропорций в членении по вертикали (гл. IV, § 28). Симметрия в членении по горизонтали (§ 28). Пышность декора в верхней части (§ 13). Абстрактная трактовка форм во второстепенных декоративных элементах (§ 31) и реалистичная в фигурах животных (§ 33). Яркие цвета, искусственно привносимые в плоскостные геометрические узоры (§ 39) или же полученные за счет использования минералов, окрашенных от природы (§ 35).

Означенные черты, более или менее четко выраженные, встречаются в разных архитектурных сооружениях – одни там, другие здесь. Но все вместе и в предельно гармоничном сочетании, насколько мне известно, они явлены в единственном на свете здании: в кампаниле Джотто во Флоренции. Приведенный в начале данной главы рисунок ажурного каменного декора верхнего этажа кампанилы, пусть схематичный, все же дает читателю много лучшее представление о великолепии башни, нежели тщательно проработанные линии контуров, посредством которых она обычно изображается. В первый момент взгляд постороннего наблюдателя находит в ней нечто неприятное: смешение чрезмерной упрощенности целого (как ему кажется) с чрезмерной тщательностью отделки деталей. Но пусть он найдет время поразмыслить и все правильно оценить, как следует делать в случае с любым совершенным произведением искусства. Я прекрасно помню, как в детстве я относился с пренебрежением к джоттовской кампаниле, видя в ней стройность и завершенность низшего порядка. Но с тех пор мне довелось прожить много дней подряд рядом с ней и видеть ее из окон в лучах восходящего солнца и при лунном свете; и я вовек не забуду, сколь тяжелое и мрачное впечатление произвела на меня суровость северной готики, когда позже я впервые стоял перед Солсберийским собором. Поистине разителен и странен контраст между серыми стенами, которые вздымаются над спокойным широким пространством лужайки, подобно вырастающим из зеленого озера темным зубчатым скалам, со своими неотшлифованными, выветренными, щербатыми колоннами и трехчастными оконными проемами, не украшенные ни каменной резьбой, ни какими другими орнаментальными элементами, помимо ласточкиных гнезд под крышей, и теми яркими, гладкими, сверкающими на солнце яшмовыми поверхностями; теми стройными спиральными колоннами и каменным кружевом, столь белым, столь тонким, столь ажурным, что почти не видном в сумерках на фоне бледного неба; тем благородным венчающим поясом из горного алебастра, окрашенным в цвет утреннего облака и украшенным резным орнаментом в виде морских ракушек. И если сия кампанила является образцом и зерцалом совершенной архитектуры (как я полагаю), разве не извлечем мы для себя полезного урока, оглядываясь на ранние годы жизни ее создателя? Выше я говорил, что Мощь ума человеческого взращивается в лоне Природы; любовь к прекрасному и понимание рукотворной красоты, которая во всех своих линиях и красках является, в лучшем случае, лишь слабым подобием Божьего творения и сродни бледному свету далекой звезды, обретаются лишь в таких местах, на которые Всевышний ниспослал благодать, насадив там ели и сосны. Не в стенах Флоренции, но среди далеких полей белых флорентийских лилий росло дитя, коему было назначено воздвигнуть краеугольный камень Красоты над сторожевыми башнями города. Вспомните, кем он стал: сочтите все священные мысли и чувства, которыми он исполнил душу Италии; спросите его последователей, чему они научились, сидя у ног своего наставника, – и коли вы, обозрев все плоды его трудов и выслушав свидетельства всех его учеников, заключите, что Бог излил на Своего слугу Свой Дух со щедростью поистине необычайной и безудержной и что среди людей он являлся поистине царем среди малых детей, вспомните также, что на его венце были начертаны слова, начертанные на венце Давида: «Я взял тебя от стада овец».26

Глава V
Светоч Жизни

I. Среди бесчисленных аналогий, которые существуют в материальном творении между природой и человеческой душой, нет ничего более поразительного, чем впечатления, неразрывно связанные с активным и пассивным состоянием материи. Выше я уже пытался показать, что значительная часть основных свойств Красоты зависит от выражения жизненной энергии в органических формах или от подчинения воздействию такой энергии вещей естественно пассивных и бессильных. Нет необходимости повторять здесь то, что уже говорилось тогда, но, думаю, ни у кого не вызовет возражений, что вещи, в других отношениях сходные как по своей сути, так и по использованию или внешним формам, являются благородными или низкими соразмерно с полнотой жизни, которой обладают либо они сами, либо то, свидетельство чьего действия они на себе несут, как морской песок несет следы движения воды. И это особенно относится ко всем объектам, которые несут на себе отпечаток созидающей жизни высшего порядка, а именно – человеческого разума: они становятся благородными или неблагородными соразмерно количеству энергии этого разума, который оказал на них зримое воздействие. Особенно своеобразно и непреложно это правило действует применительно к произведениям архитектуры, которые сами не способны ни на какую другую жизнь, кроме этой, и состоят не из элементов, которые приятны сами по себе, – как музыка из сладостных звуков или живописное полотно из прекрасных красок, а из инертного вещества, и их достоинства и привлекательность полностью зависят от явственного выражения интеллектуальной жизни, которая была в них запечатлена.

II. В других видах энергии, кроме энергии человеческого разума, не возникает вопроса о том, что является жизнью, а что – нет. Жизненная чувствительность – растительная или животная, – конечно, может быть снижена настолько, чтобы поставить под вопрос свое собственное существование, но если она присутствует, она очевидна как таковая: никакую имитацию или притворство нельзя принять за самое жизнь; никакой механизм или гальванизация не может ее заменить, и никакое ее подобие не заставит нас усомниться в ее проявлениях; правда, встречается немало таких подобий, которые человеческое воображение с удовольствием превозносит, ни на мгновение не упуская из виду истинную природу мертвой вещи, которую оно одушевляет, но наслаждаясь при этом собственным избытком жизни, который наделяет облака в небе мимикой, волны – настроением, а скалы – голосами.

III. Но когда мы имеем дело с энергией человеческого разума, мы тут же оказываемся перед лицом двоякой сущности. Бóльшая часть его существования явно имеет вымышленный дубликат, который разум по своему усмотрению может отбрасывать и отрицать. Так, он обладает истинной или мнимой (иначе говоря, живой или мертвой, притворной или непритворной) верой. Он обладает истинной или мнимой надеждой, истинным или мнимым милосердием и, наконец, истинной или мнимой жизнью. Его истинная жизнь, подобно жизни менее высокоорганизованных сущностей, является независимой силой, посредством которой он создает внешние предметы и управляет ими; это сила усвоения, которая превращает все вокруг него в его пищу или орудия и которая, как бы кротко и покорно она ни внимала и ни следовала руководству стоящего над ней разума, никогда не теряет права на свои собственные полномочия, как определяющая первооснова, как воля, способная либо повиноваться, либо сопротивляться. Мнимая жизнь разума на самом деле – всего лишь одно из условий его смерти или оцепенения, но она действует, даже когда нельзя сказать, что она его оживляет, и не всегда легко отличима от истинной. Это та жизнь привычки и случайности, в которой многие из нас проводят бóльшую часть своего существования в этом мире; та жизнь, в которой мы делаем то, что не намеревались делать, говорим то, что не имеем в виду, и соглашаемся на то, чего не понимаем; та жизнь, которая отягощена вещами для нее внешними и создаваемая ими, вместо того чтобы их усваивать; та, которая, вместо того чтобы расти и расцветать под благотворной росой, коченеет, индевея, и становится для истинной жизни тем же, чем древовидность является для дерева, представляя собой застывшее скопление чуждых ей мыслей и привычек, ломкое и неподатливое, не способное ни гнуться, ни расти, то, что должно быть разбито и сломано на куски, вставая на нашем пути. Все люди бывают в какой-то степени поморожены таким образом; все люди отчасти обременены и покрыты корой бесполезного вещества; но, если в них есть настоящая жизнь, они всегда взламывают эту кору, образуя благородные прорехи, пока она не станет, как черные полосы на березе, только свидетельством их собственной внутренней силы. Но при всех усилиях, которые прилагают лучшие люди, бóльшая часть их существования проходит как во сне, в котором они двигаются и делают все, что положено, на взгляд их товарищей по сну, но не вполне осознают, что происходит вокруг или внутри них самих, слепые и нечувствительные ко многому, νωθροι27. Я не стал бы развивать это сравнение, непонятное для нечувствительного сердца и тугого уха, но мне приходится к нему прибегать только потому, что оно соотносится с известным состоянием естественного существования нации или индивидуума, обычно проявляющимся соответственно возрасту. Жизнь нации, как поток лавы, сначала бывает яркой и бурной, затем замедляется и становится все менее явной и, наконец, проявляется только в том, что вновь и вновь переваливает отдельные застывшие глыбы. И это последнее состояние наблюдать печально. Все эти этапы явственно прослеживаются в различных видах искусства, и особенно в архитектуре, потому что она, будучи особенно зависима, как уже было сказано, от тепла истинной жизни, также чрезвычайно чувствительна и к губительному холоду фальши: я не знаю ничего более гнетущего, если разум себя осознает, чем вид мертвой архитектуры. В слабости детства присутствуют обещание и заинтересованность – усилие несовершенного знания, полного энергии и цельности; но видеть, как бессилие и косность овладевают развитым сознанием, видеть то, что когда-то переливалось всеми красками мысли, износившимся от слишком долгого употребления, видеть ракушку в ее взрослом состоянии, когда ее цвета поблекли, а ее обитатель погиб, – это зрелище более унизительное и печальное, чем полная утрата знания и возврат в откровенное и беспомощное детство.

Мало того, даже желательно, чтобы такой возврат всегда был возможен. У нас была бы надежда, если бы мы могли сменить косность на младенческую новизну, но я не знаю, насколько мыможемснова стать детьми и обновить нашу потерянную жизнь. Движение, которое произошло в нашей архитектуре, ее устремлениях и интересах за последние годы, по мнению многих, является весьма многообещающим; я хотел бы в это верить, но мне оно кажется нездоровым. Я не могу сказать, то ли это и впрямь прорастание семени, то ли это громыхание костями; и, думаю, не напрасно будет потрачено время, которое я прошу читателя посвятить выяснению того, насколько все, что мы до сих пор предположили и постановили считать в принципе наилучшим, может формально осуществляться без той одухотворенности или жизни, которая одна могла бы придать всему смысл, ценность и привлекательность.

IV. Так вот, прежде всего – и это весьма важно – признаком безжизненности в современном искусстве является не то, что оно заимствует и подражает, но то, что оно заимствует без интереса и подражает без разбору. Искусство великой нации, которое развивается в отсутствии знакомства с более благородными примерами, чем те, которые предоставляет ему его же собственные более ранние творения, демонстрирует всегда самый стойкий и заметный рост и отличается особой самобытностью. Но есть, на мой взгляд, нечто все-таки более величественное в жизни архитектуры, такой как ломбардская, сама по себе грубая, младенческая и окруженная осколками более благородного искусства, которым она живо восхищается и которому готова подражать, и все-таки настолько сильная в своих собственных новых инстинктах, что она переделывает и перерабатывает каждый копируемый или заимствуемый фрагмент, приводя его в гармонию со своими собственными мыслями – гармонию сначала несобранную и неловкую, но в результате законченную и сплавленную в совершенное единство с подчинением всех заимствованных элементов своей собственной самобытной жизни. Я не знаю более утонченного ощущения, чем то, которое мы испытываем, обнаруживая свидетельства этой великолепной борьбы за независимое существование; обнаруживая заимствованные мысли, более того, обнаруживая присутствие глыб и камней, вырезанных другими руками и в другие эпохи, включенных в новую стену, с новым выражением и назначением, как видим мы в стремительном потоке лавы (если вернуться к нашему сравнению) непокорные глыбы горных пород, великие свидетельства силы, которая сплавила своим огнем в единую массу все, кроме этих обожженных обломков.

V. Возникает вопрос: может ли подражание быть здоровым и живым? К сожалению, хотя легко перечислить признаки жизни, саму жизнь определить невозможно; и хотя каждый проницательный автор, пишущий об искусстве, настаивает на разнице между копированием, существующим в наступающий или уходящий период, ни то ни другое копирование никак не может вдохнуть в копию силу жизни оригинала. При этом необходимо заметить, что существует живое подражание и его отличительные черты – это его Откровенность и его Смелость, причем Откровенность его особая, ибо живое подражание никогда не делает попытки скрыть источник и меру заимствования. Рафаэль заимствует целую фигуру у Мазаччо или всю композицию у Перуджино с невозмутимостью и невинным простодушием юного спартанского воришки, а архитектор романской базилики берет колонны и капители откуда только можно, как муравей – обломки веточек. И эта откровенность подражания вызывает некое подспудное ощущение силы, способной трансформировать и обновлять все, что бы она ни усваивала, и слишком сознательной, слишком возвышенной, чтобы бояться обвинений в плагиате, – слишком уверенной, что она может доказать и доказала свою независимость, чтобы бояться выразить свое уважение к тому, чем она восхищается столь безоговорочно и открыто; и неизбежное следствие этого ощущения силы – другой признак, который я назвал, – Смелость переработки, если переработка признается необходимой, готовность жертвовать без колебаний предшествующим там, где оно становится неудобным. Например, в характерных формах романского стиля в Италии, в которых открытая часть языческого храма была заменена высоким нефом и впоследствии фронтон западного фасада разделился на три части, из которых центральная, подобно вершине гребня наклонных пластов, поднятых внезапным сдвигом, была выломана и поднята над крыльями; а на концах боковых нефов остались два треугольных фрагмента фронтона, которые теперь никак не могли быть заполнены декоративными элементами, созданными для непрерывного пространства; и эта трудность усугубилась, когда центральная часть фасада была занята рядами колонн, которые не могли, без нежелательной внезапности, закончиться, не достигая концов крыльев. Я не знаю, какая уловка была бы предпринята при таких обстоятельствах архитекторами, имеющими большое уважение к прецеденту, но это, конечно, было бы не то, что мы видим на фасаде собора в Пизе, где ряд колонн продолжили в пространстве фронтона, укорачивая их к его концу до тех пор, пока ствол последней колонны совсем не исчез и не осталась толькокапитель, опирающаяся в углу на цоколь базы. Я не спрашиваю, изящен ли этот прием; я ссылаюсь на него только как на пример исключительной смелости, которая отбрасывает все известные принципы, стоящие на ее пути, и пробивается через все трудности к осуществлению своих инстинктивных желаний.

VI. Откровенность тем не менее сама по себе не является оправданием для повторения, как и Смелость – для нововведений, если первая ничем не вызвана, а вторая – бессмысленна. Надо искать более благородные и явные признаки жизни – признаки равно независимые от декоративного или оригинального характера данного стиля и постоянные в каждом определенно развивающемся стиле.

Одним из самых важных среди таких признаков, думаю, является некоторое пренебрежение к тщательности обработки материала или, во всяком случае, откровенное подчинение исполнения замыслу, обычно невольное, но нередко и намеренное. Говоря об этом достаточно уверенно, я должен в то же время быть сдержанным и осторожным, ибо иначе меня могут понять превратно. Как точно подметил и хорошо сказал лорд Линдсей, лучшие архитекторы в Италии были также и самыми внимательными к качеству исполнения; и прочность, и завершенность в их кладке, мозаике или любой другой работе были всегда безупречны в силу невероятности равнодушия великого архитектора к отточенности деталей, столь пренебрегаемой нами. Я не только полностью подтверждаю этот важнейший факт, но и настаиваю на том, что совершенная и тончайшая отделка на соответствующем ей месте есть характерная черта всех величайших школ как в архитектуре, так и в живописи. Но с другой стороны, если совершенная отделка принадлежит искусству, достигшему своего расцвета, то некоторая небрежность в отделке деталей принадлежит развивающемуся искусству; и, думаю, нет более грозного признака оцепенения и закоснелости, поражающих еще неразвитое искусство, чемвсепоглощающая сосредоточенностьна отделке и ее приоритет перед замыслом. При этом, даже признавая, что замечательная отделка детали на соответствующем ей месте является свойством совершенной школы, я оставляю за собой право по-своему ответить на два очень важных вопроса, а именно: что такое отделка? И что такое соответствующее ей место?

VII. Но, рассматривая каждый из этих вопросов, мы должны помнить, что соответствие работы и мысли в существующих примерах наталкивается на усвоение мастерами примитивного периода замыслов высокого периода. Таковы все начинания христианской архитектуры, и неизбежное следствие этого – конечно, увеличение заметного разрыва между силой воплощения и красотой замысла. Сначала появляется подражание классическим образцам, почти первобытное по своей примитивности; в ходе развития искусства появляется готическая причудливость, и исполнение становится все более совершенным, пока между ними не установится гармония, и достигается равновесие, удерживая которое они идут к новому совершенству. Далее, в течение периода, когда происходит движение в определенном направлении, в живой архитектуре обнаруживаются явные признаки нарастающего нетерпения; стремление к чему-то доселе не достигнутому, в результате чего возникает пренебрежение к тщательной проработке; беспокойное невнимание ко всему, что требует большего времени и внимания. И точно так же, как хороший и старательный ученик, изучающий рисование, не станет терять время на выравнивание линий или отделку фона в этюдах, которые, отвечая своей сиюминутной задаче, являются заведомо несовершенными и более слабыми по сравнению с теми, которые будут сделаны впоследствии, так и энергия истинной ранней школы архитектуры, либо работающей под влиянием высокого примера, либо находящейся в состоянии самостоятельного бурного развития, отличается, наряду с другими признаками, пренебрежительным отношением к точности симметрии и размеров, к которым столь внимательна омертвевшая архитектура.

VIII. На рис. XII, 1 я представил исключительно своеобразный пример как примитивности исполнения, так и пренебрежения к симметрии в маленькой колонке и обрамлении пазухи свода из филеночного украшения под кафедрой собора Святого Марка в Венеции. Несовершенство (не просто наивность, но примитивность и неточность) лиственного орнамента сразу бросается в глаза: это типично для работ того времени, но трудно найти капитель, вырезанную столь небрежно; одна из ее нелепых волют задрана гораздо выше другой, сокращенной с добавлением дополнительного отверстия для заполнения пространства; кроме того, элементaпрофилей является округлым валиком там, где он повторяет очертания арки, и плоской кромкой – в своей горизонтальной части; и валик, и кромка сливаются в углу bи в конце концов обрезаются с другой стороны самым бесцеремонным и безжалостным вмешательством внешнего профиля; и, несмотря на все это, изящество, соразмерность и восприятие всей композиции в целом таковы, что на этом месте данный элемент выглядит безупречно. На рис. XII, 4 я попытался передать идею соподчинения частей более совершенной работы – кафедры церкви Сант-Андреа в Пистойе, выполненной Никколо Пизано. Она покрыта скульптурными изображениями, вырезанными с большой точностью и тонкостью, но когда скульптор дошел до простых арочных профилей, он не захотел выделять их чрезмерной тщательностью проработки или четкостью тени. Полученное сечение kmчрезвычайно просто и столь незначительно и приглушенно в своем углублении, чтобы ни в коем случае не создать четкую линию, и выполнено, на первый взгляд, небрежно, но на самом деле представляет собой скульптурный эскиз, в точности соответствующий тому, как живописец легко намечает фон: линии возникают и вновь исчезают, то глубокие, то неглубокие, то прерывистые; и углубление мыса примыкает к углублению внешней арки на линии n, смело пренебрегая всеми математическими законами касания кривых.

IX. Есть что-то восхитительное в этом смелом выражении мысли великого мастера. Я не говорю, что это «воплощение» терпения, но думаю, что нетерпение – восхитительная черта любой развивающейся школы, и я люблю романскую архитектуру и раннюю готику особенно за то, что они предоставляют ему такой простор; за случайную неточность размера или исполнения, незаметно соседствующую с намеренными отступлениями от регулярной симметрии, и за роскошь непостоянной фантазии – качества, которые в высшей степени характерны для обоих этих стилей. Насколько ярки и часты их проявления и как их изящество и неожиданность облегчают строгость архитектурных законов – это, на мой взгляд, пока рассмотрено недостаточно, а неравные размеры даже важных деталей, призванных быть строго симметричными, – и того меньше. Я не настолько знаком с современной практикой, чтобы говорить с уверенностью о ее обычной точности, но я думаю, что следующие размеры западного фасада собора в Пизе были бы расценены нынешними архитекторами как недопустимая небрежность. Этот фасад разделен на семь арочных секций, из которых вторая, четвертая, или центральная, и шестая содержат порталы; все семь состоят в неуловимом соотношении чередований; центральная является самой большой, за ней следуют вторая и шестая, затем – первая и седьмая и, наконец, третья и пятая. При таком расположении эти три пары, конечно, должны быть равными, и они кажутся равными, но я обнаружил, что их действительные размеры являются следующими, если измерять их от колонны до колонны в итальянских braccia28, palmi29 (по четыре дюйма в каждой) и в дюймах:

XII. Фрагменты зданий в Аббевиле, Лукке, Венеции и Пизе



Таким образом, налицо разница по отдельности между 2, 3 и 4, 5 – в одном случае в пять с половиной дюймов, в другом – в пять.

X. Вероятно, это можно отчасти отнести на счет некоторого выравнивания случайных деформаций, которые очевидно произошли в стенах собора во время их возведения, так же как и в стенах кампанилы. На мой взгляд, деформации собора еще более удивительны, чем наклон кампанилы; думаю, ни одна из опор его стен не является строго вертикальной – тротуар поднимается и опускается на разную высоту, или, скорее, цоколь стен непрерывно погружается в него на разную глубину, весь западный фасад буквально нависает (я не проверял по отвесу, но наклон виден невооруженным глазом при визуальном совмещении его с вертикальными пилястрами Кампо Санто), и наиболее необычная деформация в кладке южной стены показывает, что этот наклон начался при строительстве второго этажа. Карниз над первой аркадой этой стены касается вершин одиннадцати из пятнадцати ее арок, но он неожиданно исчезает с вершин четырех крайних с запада; арки наклоняются на запад и уходят в землю, тогда как карниз поднимается (или кажется, что поднимается), оставляя в любом случае – то ли из-за собственного подъема, то ли из-за опускания арок – промежуток более чем в два фута между собой и вершиной крайней западной арки, заполненный добавочными рядами кладки. Есть еще одно любопытное свидетельство этой борьбы архитектора с наклоном стены в колоннах главного входа. (Эти наблюдения, возможно, не имеют прямого отношения к нашей теме, но они кажутся мне весьма интересными и, во всяком случае, подтверждают одно из положений, на котором я настаиваю, показывая, сколько неточностей и различий в вещах, претендующих на симметричность, не смущали этих нетерпеливых строителей: они заботились о красоте деталей, о благородстве целого, но не о мелочных замерах.) Эти колонны главного входа относятся к прекраснейшим в Италии; они цилиндрические, богато украшенные причудливой каменной листвой, которая возле базы окружает их почти полностью, до черной пилястры, в которую они отчасти включены, но покрытие из листвы, ограниченное строгой линией, сужается к их вершинам, где покрывает только их фронтальный сегмент, образуя при взгляде сбоку завершающую линию, смело отклоняющуюся наружу, которая, думаю, призвана была скрыть случайный наклон западных стен и своим преувеличенным наклоном в том же направлении придать им кажущуюся вертикальность.

XI. Есть еще один любопытный пример деформации над центральным порталом западного фасада. Все интервалы между семью арками заполнены черным мрамором, каждый интервал содержит в центре белый параллелограмм с анималистическими мозаиками, и все вместе увенчано широкой белой полосой, которая в основном не касается параллелограмма внизу. Но параллелограмм с северной стороны центральной арки выведен в наклонное положение и касается белой полосы; и, словно архитектор намеревался показать, что он не обращает на это внимание, белая полоса неожиданно становится шире в этом месте и остается такой над двумя следующими арками. Эти отступления тем более любопытны, что исполнены с чрезвычайным мастерством и тщанием и камни в них пригнаны с точностью чуть ли не до микрона. Все это никак не выглядит неустойчивым или неумелым; все это выполнено с полной невозмутимостью, словно у строителя не было ощущения неправильности и необычности того, что он делал: если бы мы обладали хоть малой долей его дерзости!

XII. Читатель, однако, скажет, что все эти различия, вероятно, объясняются скорее недостатками фундамента, чем решением архитектора. Но только не изысканные тонкости в смене пропорций и размеров визуально симметричных аркад западного фасада. Помнится, я говорил, что башня в Пизе – единственная безобразная башня в Италии, потому что ее ярусы равны или почти равны по высоте; этот недостаток столь противоречит духу строителей того времени, что его можно считать всего лишь неудачной причудой. Вероятно, общий вид западного фасада собора может в таком случае показаться читателю еще одним явным противоречием тому правилу, которое я сформулировал. Однако это было бы не так, даже если бы четыре его верхние аркады были на самом деле равными, поскольку они соотносятся с большим семиарочным нижним этажом таким же образом, как это было ранее отмечено при описании собора в Солсбери, и то же самое демонстрируют собор в Лукке и башня в Пистойе. Но пропорции собора в Пизе гораздо более искусны. Ни одна из четырех его аркад не совпадает по высоте с другой. Самая высокая – третья снизу, и аркады сокращаются по высоте относительно друг друга в почти арифметической прогрессии в следующем порядке: третья, первая, вторая, четвертая. Неравенство их арок не так заметно, сначала все они кажутся равными, но в них есть изящество, которое никогда не достигалось равенством: при более внимательном рассмотрении можно заметить, что в первом ряду из девятнадцати арок восемнадцать являются равными, а центральная – шире остальных; во второй аркаде девять центральных арок стоят над девятью внизу, имея, как и они, девятую, центральную, – самой широкой. Но на их краях, там, где скат фронтона, арки исчезают, и вместо них появляется клиновидный фриз, сужающийся наружу, чтобы позволить колоннам дойти до конца фронтона, и здесь, где высота стволов резко укорачивается, они стоят чаще; пять стволов, а вернее – четыре и капитель – наверху соответствуют четырем колоннам аркады внизу, создавая двадцать один промежуток вместо девятнадцати. В следующей, или третьей, аркаде – которая, не забудем, является самой высокой – восемь арок, все равные, помещены на пространстве девяти снизу, так что теперь на месте центральной арки имеется центральная колонна, а пролет арок увеличен пропорционально их увеличившейся высоте. Наконец, в верхней аркаде, которая является самой низкой, арки в том же количестве, что и внизу, но у́же, чем любые другие на фасаде; все эти восемь арок проходят почти над шестью под ними, тогда как конечные арки более низкой аркады преодолены фланкирующими массами декорированной стены с выступающими фигурами.

XIII. Так вот,этоя называю Живой Архитектурой. Здесь в каждом дюйме живое чувство и умение приспособиться к любой архитектурной необходимости с помощью решительного различия в расположении, которое точно соответствует подобным пропорциям и взаиморасположению в строении органических форм. Я не имею здесь достаточно места для того, чтобы исследовать еще более восхитительное соотношение в пропорциях внешних колонн апсиды этого великолепного здания. И, чтобы читатель не счел этот пример из ряда вон выходящим, я хотел бы обратиться к устройству другой церкви, в определенном смысле самого прекрасного и величественного сооружения в романском стиле Северной Италии, а именно церкви Сан-Джованни-Эванджелиста в Пистойе.

Сторона этой церкви имеет три яруса аркад, убывающие по высоте в строго геометрической прогрессии, тогда как количество арок в них в основном увеличивается в арифметической прогрессии, то есть по две во второй аркаде и по три в третьей приходится на одну в первой. Чтобы, однако, это расположение не было слишком формальным, из четырнадцати арок в нижнем ряду та, которая содержит портал, имеет бóльшую ширину, чем другие, и находится не в середине, но является шестой с запада, оставляя с одной стороны пять, а с другой – восемь арок. Далее, эта нижняя аркада заканчивается широкими плоскими пилястрами, примерно в половину ширины ее арок; но аркада над ней сплошная, только две крайние арки на западном конце шире, чем остальные, и, вместо того чтобы стоять, как им следовало бы, в промежутке нижней крайней арки, занимают пространство и ее, и ее широкой пилястры. Но даже этого нарушения оказалось недостаточно, чтобы удовлетворить глаз архитектора; ибо, кроме того, по две арки сверху приходится на каждую внизу, так что на восточном конце, где арок больше и взгляд легче обмануть, архитекторсужаетдве крайние нижниеарки на пол-braccio и в то же время слегка расширяет верхние, чтобы пришлось только семнадцать верхних на девять нижних, вместо восемнадцати на девять. Таким образом удается обмануть взгляд, и все здание связывается в единую массу любопытными вариациями в расположении колонн друг над другом, ни одна из которых не находится ни точно на своем месте, ни явно не на месте; и чтобы устроить это похитрее, осуществляется постепенное нарастание пространства четырех восточных арок от дюйма до полутора дюймов, помимо явного пол-braccio. Я обнаружил, что их размеры, считая с восточной стороны, таковы:

2.Чрезмерная задержка с выходом этого дополнительного тома вызвана была, главным образом, настоятельной потребностью, испытываемой автором, успеть собрать возможно более сведений о средневековых строениях в Италии и Нормандии, ныне уничтожаемых, до того времени, когда процесс разрушения будет окончательно завершен Реставратором или Революционером. Автор всецело оставался поглощен зарисовкой одной стороны здания, тогда как другая сносилась каменщиками; не в состоянии он и назвать какой-либо определенный срок публикации заключительного тома «Современных художников»; он может только поручиться, что причиной промедления никоим образом не явится его собственное бездействие. –Примеч. авт.
3.2 Цар. 24: 24; Втор. 16: 17. –Примеч. авт.
4.Мал. 1: 8. –Примеч. авт.
5.Вероятность этого сравнительно невелика, но тем не менее она существует и ежедневно увеличивается. Надеюсь, никто не подумает, что я недооцениваю опасность такого сочувствия, хотя я и говорю об этой возможности легко. Я уверен, что основные религиозные убеждения англичан и шотландцев не только не испорчены католицизмом, но и решительно ему противостоят; и, при всей видимости странного и быстрого распространения среди нас ереси протестантизма и влияния папизма, я уверен, что преграда нашей живой национальной веры для них непреодолима. Однако эта уверенность основана только на истинной приверженности вере среди немногих, а не на защищенности нации от греха и наказуемости частичного отступничества. И то и другое в известной мере у нас уже присутствует; и пусть не назовут меня суеверным и неразумным, если я скажу, что беды и горе, которые сейчас испытывает множество людей, тесно связаны с поощрением, которое во многих направлениях дается папизму. Ни один человек никогда не был более меня склонен – в силу естественного характера и опыта общения со многими людьми – к сочувствию отдельным принципам и формам Римско-католической церкви; и в ее порядке есть много такого, что как разумом, так и сердцем я мог бы принимать и поддерживать. Но, признавая эту склонность, я тем не менее настаиваю на том, что в целом вся доктрина и система этой церкви являются в полном смысле антихристианскими; что ее неправедная и идолопоклонническая Власть есть самая темная чума, которая когда-либо поражала Землю; что вся эта жажда объединения, вмешательства в чужие дела и всеобщего подчинения, ставшая корнем наших нынешних ересей, столь же фальшива в своей основе, сколь и фатальна в своих последствиях; что мы не можем иметь ничего общего с выразителями этой жуткой Лжи; что нам нечего от них ждать, кроме вероломства и вражды; что только если мы будем строго блюсти свою независимость от них, Господь пошлет свое благословение нашей стране в ее не только духовной, но и мирской жизни. То, как тесно было до сих пор соответствие между сопротивлением католицизму, выраженным в наших национальных законах, и честью, которую эти законы нам принесли, было хорошо показано в коротком очерке автора, чьи исследования влияния религии на судьбу наций чрезвычайно серьезны и имеют большой отклик, – автора, как и я, убежденного в том, что Англия никогда не будет снова процветающей страной, что честь ее оружия будет опорочена, ее торговля подорвана, а национальный характер будет деградировать, пока католик не изгнан с того места, которое нечестиво предоставлено ему среди ее законодателей. «Как бы ни было велико число тех, для кого грех – наследие, горе тому, для кого он – выбор. Если Англия, свободная среди всех других наций от тех испытаний, которые на ее глазах изъязвили Европу пожарами и кровопролитием, и просвещенная подлинным знанием Божественной истины, откажется от верности обету, который дал ей эти несравненные преимущества, ее приговор неминуем. Она уже сделала одну остановку, полную опасности. Она совершила главную ошибку, сочтя чисто политическим вопросом то, что было вопросом чисто религиозным. Ее нога уже занесена над краем пропасти. Нужно снова обеими ногами твердо встать на родную почву, иначе от империи останется одно название. Когда темные тучи неумолимо сгущаются над политической жизнью – когда усиливаются волнения в Европе и лихорадочная неудовлетворенность у нас, – может быть, даже трудно различить, где живет та сила, которая может возродить утраченное величие наших установлений. Но мощное средство заключено в искренности; и если ни одно чудо никогда не совершалось для неверующих и отчаявшихся, то страна, которая поможет себе, никогда не останется без помощи Небес» (Исторические очерки преп. д-ра Кроули, 1842). Первый из этих очерков – «Англия – оплот христианства» – я настоятельно рекомендую к рассмотрению всякому, кто сомневается в том, что Божественная воля посылает нации за преступления особое возмездие, и из всех преступлений прежде всего – за предательство истины и веры, которые ей дарованы.
6.Плач 2: 11; 4 Цар. 17: 25. –Примеч. авт.
7.Числ. 31: 54; Пс. 76: 12. –Примеч. авт.
8.Много внимания в последнее время уделяется религиозному искусству, и мы теперь располагаем всевозможными толкованиями и классификациями и его, и основных фактов его истории. Но самый большой вопрос из всех, с ним связанных, остается совершенно открытым: что дало оно истинной религии? Ни по одному другому вопросу я не был бы так рад видеть серьезное и добросовестное исследование – исследование, предпринятое не в состоянии художнического энтузиазма или монашеской созерцательности, но настойчивое, беспощадное и бесстрашное. Я люблю религиозное искусство Италии, как и большинство людей, но есть большая разница между любовью к нему как проявлению индивидуального чувства и отношением к нему как к средству достижения общего блага. Я не имею достаточных познаний, чтобы сформировать хоть какое-то мнение по последнему из этих двух пунктов, и был бы весьма признателен любому, кто помог бы мне это сделать. Тут, на мой взгляд, надо рассмотреть три отдельных вопроса. Первый – каково воздействие внешнего великолепия на искренность и убежденность христианского богослужения? Второй – какова цель живописного или скульптурного изображения в передаче христианского исторического знания или в пробуждении религиозного чувства? Третий – как занятие религиозным искусством отражается на жизни художника?
  Отвечая на эти вопросы, нам следовало бы отдельно рассмотреть каждое косвенное влияние и обстоятельство и путем самого тонкого анализа отделить подлинное воздействие искусства от воздействия постороннего, с которым оно было связано. Это мог бы сделать только христианин; не любой человек, который зачарован восхитительным цветом и восхитительной выразительностью, но тот, для кого главной целью является подлинная вера и соотнесенная с ней жизнь. Это еще никогда не делалось, и этот вопрос остается предметом бесконечных тщетных споров между партиями, представляющими противоположные предрассудки и темпераменты.
9.Ин. 12: 5. –Примеч. авт.
10.Меня нередко удивляет предположение, что католицизм в настоящем состоянии мог бы либо покровительствовать искусству, либо извлекать из него пользу. Благородные витражи церкви Сен-Маклу в Руане и многих других церквей во Франции совершенно заслонены сооруженными за алтарем огромными нагромождениями позолоченных деревянных лучей с херувимами между ними.
11.Современные художники. Часть I, раздел I, глава 3. –Примеч. авт.
12.Здесь и далее, удобства ради, под аналогичным наименованием города позвольте мне подразумевать находящийся в нем кафедральный собор. –Примеч. авт.
13.Я, конечно, не изучал все семьсот четыре узора (по четыре в каждой нише), дабы убедиться, что ни один из них не повторяется; но они выглядят постоянно меняющимися, и даже розы подвесных украшений в маленьких нишах с крестовым сводом все имеют разный узор.
14.Мистер Уэвелл отмечает, что фигура лилии, образуемая перемычками узора, всегда свидетельствует о деградации этого стиля. Она встречается в центральной башне собора в Байё, в избытке в контрфорсах собора Сен-Жерве в Фалезе и в маленьких нишах некоторых жилых зданий в Руане. И переоценена не только башня церкви Сент-Уэн. Ее неф – простая имитация, в пламенеющий период, раннеготического расположения; ниши на его столбах являются варваризмами; огромный квадратный ствол проходит через своды боковых нефов, поддерживая столбы нефа – самый уродливый нарост, который мне доводилось видеть на готическом сооружении; узоры нефов – пример самой безвкусной и выродившейся пламенеющей готики; узоры верхнего ряда окон трансепта представляют собой странно искаженную форму перпендикулярного стиля; даже вычурный портал южного трансепта для этого высокого периода является нелепым и почти гротескным со своим лиственным узором и подвесками. В этой церкви нет ничего действительно прекрасного, кроме хоров, легкого трифория и его верхнего ряда окон, круга восточных капелл, деталей скульптуры и общей легкости пропорций; эти достоинства хорошо видны благодаря свободе основной части церкви от любых нагромождений.
15.Ср. «Илиаду», Σ. 1. 219 и «Одиссею», Ω. 1. 5–10.
16
  За исключением великолепного храма Марса у Чосера.
А под холмом, прижат к стене откосной,Был храм, где чтился Марс Оруженосный,Из вороненой стали весь отлит;А длинный вход являл ужасный вид.Там слышен был столь дикий вой и рев,Что ворота дрожали до основ.Лишь с севера сквозь дверь струился свет:Отсутствовал окошка всякий след,Откуда б свет мог доходить до глаза,А дверь была из вечного алмаза,Обита крепко вдоль, и вширь, и вкосьЖелезом; и чтоб зданье не тряслось,Столп каждый изумительных палат,Сверкавший сталью, с бочку был в обхват.(«Рассказ рыцаря»)  Кстати, перед этим дается восхитительное описаниецветовогорешения в архитектуре:
А с севера на башенке настеннойИз глыбы алебастра белопеннойС пурпуровым кораллом пополамДиане чистой драгоценный храмВозвел Тезей, как лишь царю под стать.

[Закрыть]
17.«Этот способ связывания стен между собой с помощью железа, вместо того чтобы делать их из этого материала, чтобы они имели естественную прочность, – против правил хорошей архитектуры не только потому, что железо ржавеет, но и потому, что это обман: металл, прошивая конструкцию, укрепляет ее неравномерно, одна и та же опора может быть в одном месте в три раза прочнее, чем в другом, а на вид все одинаково прочно» (Описание собора в Солсбери, 1668, сэр К. Рен). Что касается меня, то, думаю, лучше связать башню железом, чем поддерживать фальшивый купол с помощью кирпичной пирамиды.
18.На рис. III, 4, 5 и 6 представлены застекленные окна, а на рис. III, 2 – открытый проем колокольни, арки на рис. III, 1 и 3 относятся к трифориям, на рис. III, 3 – заполненная арка центральной башни собора в Кутансе.
19.Eastlake Ch.Contributions to the Literature of the Fine Arts. London, 1848. – Примеч. ред.
20.Читатель не может не заметить гармоничность простого расположения тени, присущую особенно «святому трилистнику». Я не думаю, что лиственный узор использовался в достаточной степени в его сокровенной связи с энергией готической работы. Если бы меня спросили, что является главной отличительной чертой совершенного стиля, я ответил бы: трилистник. Это душа готики, и я уверен, что прекраснейшая готика всегда основана на простой и четкой его прорисовке, являющей собой золотую середину между простой стрельчатой аркой, с одной стороны, и перегруженной пятилистной аркой – с другой.
21.Иллюстрация представляет одно из боковых окон третьего этажа палаццо Фоскари. Я нарисовал его с противоположной стороны Большого канала, и поэтому линии узоров показаны так, как они выглядят на большом расстоянии. Показаны только сегменты характерных четырехлистников центральных окон. Измерив их, я обнаружил, что их конструкция чрезвычайно проста. Четыре круга нарисованы соприкасающимися внутри большого круга. Две касательные проведены к каждой противоположной паре, заключая четыре круга в пустой крест. Еще один внутренний круг, проходящий через точки соприкосновения кругов с касательными, срезает выступы.
22.Это не совсем так. Между сторонами этажей присутствуют различия, отчасти случайные (или, по крайней мере, вызванные стремлением архитектора восстановить вертикаль); кроме того, верхний и нижний этажи выше остальных. Но между пятью из восьми ярусов имеется несомненное равенство.
23.Надо заметить, однако, что любой рисунок, состоящий из противоположных линий, можно выстраивать в линии, параллельные основной структуре. Так, ряды ромбов, подобных пятнам на спинке у змеи или выступам у осетра, придают изысканность прямым и спиральным колоннам. Прелестнейший пример такого украшения, который мне известен, представляют собой колонны аркады, принадлежащей церкви Сан-Джованни ин Латерано, недавно изображенные мистером Д. Уаттом в его ценнейшем и точнейшем труде по античной мозаике.
24.Фриз Парфенона. В начале XIX в. дипломат лорд Элджин перевез в Великобританию собрание древнегреческого искусства, так называемые «элджинские мраморы». –Примеч. ред.
25.На обложке этого тома читатель найдет подобные фигурные очертания того же периода, относящиеся к узору пола церкви Сан-Миньято во Флоренции. Я должен поблагодарить автора обложки мистера У. Гарри Роджерса за удачное их использование и изящную аранжировку связующих арабесок.
26.2 Цар. 7: 8. –Примеч. ред.
27.Ленивые, вялые(др. – греч.).
28.Локти(ит.).
29.Пяди(ит.).

Bepul matn qismi tugad.