Kitobni o'qish: «Книга потерянных вещей. Книга 1»
Эта книга посвящается взрослой Дженнифер Ридьярд, а также Камерону Ридьярду и Алистеру Ридьярду, которые слишком скоро тоже станут взрослыми. Ведь в каждом взрослом живет ребенок, а каждый ребенок – будущий взрослый.
В сказках, которые мне рассказывали в детстве, живет более глубокий смысл, чем в правде, которую преподает жизнь.
Фридрих Шиллер (1759–1805)
Все, что ты способен вообразить, – реально.Пабло Пикассо (1881–1973)
I
Обо всем обретенном и утраченном1
Жил-был – ведь именно так положено начинать любую историю – один мальчик, который потерял свою маму. На самом деле он очень долго ее терял. Ее убивала ползучая, трусливая болезнь – недуг, разъедающий изнутри, медленно поглощающий внутренний свет, поэтому с каждым днем мамины глаза становились чуть-чуть тусклее, а кожа – немного бледнее.
И по мере того как мама исчезала, мальчик все сильнее боялся потерять ее. Он хотел, чтобы она осталась. У него не было ни братьев, ни сестер, и хотя он любил своего отца, по справедливости надо сказать, что мать он любил больше. Он и подумать боялся, что можно жить без нее.
Мальчик – его звали Дэвид – делал все возможное, чтобы мама осталась жить. Он молился. Он старался быть хорошим, чтобы она не пострадала за его ошибки. Он ходил по дому как можно тише и не кричал, когда играл в солдатики. Он придумал себе повседневные ритуалы и старался точно выполнять их, потому что в глубине души верил: судьба мамы связана с его поступками. Проснувшись, он вставал с левой ноги. Он считал до двадцати, когда чистил зубы, и заканчивал, только досчитав до конца. Он дотрагивался до ручек дверей и кранов в ванной определенное количество раз. Нечетные числа были плохие, а четные – хорошие, причем лучше всего два, четыре и восемь. А вот шесть он не любил, потому что шесть – это дважды три, а три – вторая часть тринадцати, а тринадцать уж всяко плохое число.
Если он ударялся обо что-нибудь головой, то обязательно делал это и во второй раз, чтобы число ударов стало четным. Иногда он повторял это снова и снова, потому что голова как-то не так отскакивала от стены или волосы скользили по ней, хотя он этого не хотел, и счет сбивался. В конце концов он набивал себе шишку, а голова болела и кружилась. Целый год (в тот год маме стало совсем плохо) он каждое утро относил из спальни на кухню, а перед сном приносил обратно маленькую книжку избранных сказок братьев Гримм и старый потрепанный журнал комиксов. Книжку надо было положить точно посередине журнала, потом оба предмета совместить с краем коврика на полу спальни, если дело было вечером, а утром – оставить на сиденье его любимой кухонной табуретки. Таким образом Дэвид вносил собственную лепту в мамино выживание.
Каждый день после школы он садился у ее кровати и беседовал с ней, если у нее хватало сил. Или просто смотрел, как она спит, считая каждый ее тяжелый хриплый вдох, и мечтал, чтобы она осталась с ним. Часто он приносил с собой книжку, и, если мама не спала и у нее не слишком болела голова, она просила почитать ей. У нее были и свои книги – любовные романы и детективы в черных переплетах, напечатанные крохотными буковками, – но она предпочитала слушать, как Дэвид читает ей стародавние истории: легенды и мифы, волшебные сказки, рассказы о замках и приключениях, о страшных говорящих зверях. Дэвид соглашался, хотя в свои двенадцать лет он вырос из детских книг, но по-прежнему любил их, а главное – мама с удовольствием слушала эти истории.
До болезни мама Дэвида часто говорила ему, что эти истории живые. Живые не так, как люди, и даже не так, как собаки или кошки. Люди живы независимо от того, обращаешь ты на них внимание или нет, а собаки сами не дадут тебе забыть о них, если ты недостаточно к ним внимателен. Что касается кошек, то они отлично умеют притвориться, будто людей вовсе не существует. Однако речь не об этом.
С историями всё по-другому: они оживают лишь когда их рассказывают. Без человеческого голоса, читающего их вслух, без широко раскрытых глаз, бегущих по строкам при свете фонарика под одеялом, они не существуют в нашем мире. Они – как зерна в птичьем клюве, ожидающие возможности упасть в землю и прорасти. Или ноты, жаждущие инструмента, способного дать жизнь музыке. Они дремлют в надежде на случай, который пробудит их. Если кто-то их читает, они получают возможность пустить корни в воображении читателя и изменить его. Истории желают быть прочитанными, шептала мама Дэвида. Им это необходимо. Вот почему они устремляются из своего мира в наш. Они хотят, чтобы мы дали им жизнь.
Все это мама рассказывала Дэвиду до того, как заболела. При этом она часто держала в руках книгу и нежно поглаживала пальцами обложку, точно так же, как гладила лицо отца или самого Дэвида, если он говорил или делал что-то, напоминавшее ей, как сильно она его любит. Звук маминого голоса казался Дэвиду песней, каждый раз исполнявшейся по-новому, с новыми оттенками звучания. Когда он подрос и музыка стала важна для него (хотя и не настолько, как книги), мамин голос уже представлялся ему не песней, но своего рода симфонией с бесконечными вариациями на знакомые темы и мотивами, изменяющимися в соответствии с ее настроением и желаниями.
С годами чтение книг стало для Дэвида более уединенным занятием, пока мамин недуг не вернул их обоих в его детство, но с противоположными ролями. Правда, и до ее болезни он часто заходил тихонько в комнату, где мама читала, улыбался ей (и всегда получал улыбку в ответ), садился рядом и погружался в собственную книгу. Они блуждали каждый в своих мирах, но делили друг с другом место и время. По лицу мамы Дэвид всегда мог понять, оживает ли в ней история из книги, живет ли она в этой истории. Тогда он снова вспоминал ее слова о сказках, об их власти над нами и о нашей власти над ними.
* * *
Дэвид навсегда запомнил день маминой смерти. Он был в школе и учился – или не учился – разбирать стихотворение. Голова его была забита дактилями и пентаметрами, словно это были неведомые динозавры, населяющие затерянный доисторический мир. В класс явился директор школы и подошел к учителю английского мистеру Бенджамену (или Биг-Бену – так прозвали его за высокий рост и привычку доставать из жилета карманные часы, чтобы зычным траурным голосом медленно отсчитывать ход времени перед непослушными учениками). Директор школы стал что-то шептать мистеру Бенджамену, а тот важно кивал в ответ. Потом мистер Бенджамен повернулся к классу, и его глаза остановились на Дэвиде. Он заговорил мягче, чем обычно. Назвал Дэвида по имени и сказал, что тот освобождается от занятий и ему нужно собрать вещи и следовать за директором. И Дэвид понял, что случилось. Он понял все раньше, чем директор отвел его в кабинет школьной медсестры. Он понял все раньше, чем увидел медсестру с приготовленной для него чашкой чая. Он понял все раньше, чем директор встал перед ним, с виду, как обычно, суровый, но явно старавшийся быть поласковее с осиротевшим мальчиком. Он понял все раньше, чем чашка коснулась его губ и были произнесены слова, и чай обжег ему рот, напомнив о том, что он жив, а мамы больше нет.
Даже бесконечно повторяемых ритуалов оказалось недостаточно, чтобы ее сохранить. Потом Дэвид гадал, не совершил ли одно из положенных действий ненадлежащим образом. Может быть, он как-то ошибся в то утро, или ему следовало добавить еще какой-то ритуал, способный все изменить? Теперь это не имело никакого значения. Мама ушла. Он мог бы остаться дома. Он всегда беспокоился о маме, когда был в школе, потому что вдали от нее не мог контролировать ее существование. В школе ритуалы не действовали. Исполнять их там было гораздо труднее, ведь в школе свои правила и ритуалы. Дэвид пытался придумать замену домашним ритуалам, но это было совсем не то. Теперь мама заплатила за это.
И только тогда, устыдившись своей оплошности, Дэвид заплакал.
* * *
Последующие дни были заполнены расплывчатыми очертаниями соседей и родственников, непонятных мужчин, гладивших его по голове и совавших ему в руку шиллинг, и крупных женщин в темных платьях, с плачем прижимавших Дэвида к груди, наполняя его ноздри запахами духов и нафталина. Он не ложился спать до позднего вечера, забившись в угол гостиной, пока взрослые обменивались воспоминаниями о той маме, какую он совершенно не знал. Это было незнакомое существо с жизнью, обособленной от его собственной: девочка, которая не плакала, когда умерла ее старшая сестра, отказываясь верить, что любимый человек может исчезнуть навсегда, без возврата; малышка, которая на целый день убежала из дома, потому что после какой-то мелкой провинности отец в порыве гнева пригрозил отдать ее цыганам; прекрасная женщина в ярко-красном платье, которую отец Дэвида увел из-под самого носа другого мужчины; белоснежное видение, которое на собственной свадьбе укололось шипом розы, оставив кровавое пятно на платье.
Когда Дэвид наконец уснул, ему снилось, будто он действующее лицо всех этих рассказов, участник каждого этапа маминой жизни. Он больше не был ребенком, слушающим истории о былых временах. Он стал очевидцем каждой из них.
* * *
В последний раз Дэвид видел маму в зале похоронного бюро, перед тем как закрыли гроб. Она изменилась и не изменилась одновременно. Она больше походила на ту, какой была до болезни. Она была накрашена, как по воскресеньям – в церкви или на прогулке, когда они с отцом Дэвида уходили обедать или в кино. Она лежала в своем любимом синем платье, сложив руки на животе. Пальцы были обвиты четками, но кольца с них сняли. У нее были очень красные губы. Дэвид стоял над ней и трогал ее руку. Рука была влажной и холодной.
Отец стоял рядом. Они остались вдвоем в этом зале. Все остальные вышли. На улице ждал автомобиль, чтобы отвезти Дэвида с отцом в церковь. Этот автомобиль был большой и черный. Мужчина, сидевший за рулем, носил форменную фуражку и никогда не улыбался.
– Ты можешь поцеловать ее на прощание, сын, – сказал отец.
Дэвид посмотрел на него. У отца были воспаленные глаза. В тот первый день, когда Дэвид вернулся из школы, отец плакал, а потом обнял его и пообещал, что все будет в порядке. С тех пор отец не плакал. Теперь Дэвид смотрел, как из его глаза выкатилась большая слеза и медленно, почти растерянно поползла по щеке. Он снова повернулся к маме. Потом нагнулся и стал целовать ее лицо. Она пахла химикалиями и чем-то еще, о чем Дэвид не хотел думать. Он ощущал это на ее губах.
– До свидания, мам, – прошептал Дэвид.
У него саднило глаза. Он хотел что-нибудь сделать, но не знал что.
Отец положил руку ему на плечо, потом склонился над гробом и нежно поцеловал маму Дэвида в губы. Прижался щекой к ее щеке и что-то прошептал, но Дэвид не расслышал слов. Потом они ушли, и когда хозяин похоронного бюро с помощниками вынесли гроб, тот был уже закрыт, и единственным признаком того, что там лежит мама, была маленькая металлическая пластинка на крышке с ее именем и датами жизни.
Той ночью они оставили маму в церкви. Если б Дэвид мог, он не покинул бы ее одну. Он гадал: одиноко ли ей? Знает ли она, где находится? Она уже на небесах, или это случится, когда священник произнесет последние слова и гроб закопают в землю? Ему не хотелось думать, что мама лежит там в одиночестве, запечатанная деревом, медью и гвоздями, но он не мог говорить об этом с отцом. Отец не понял бы, и все равно ничего не изменить. Ему нельзя было остаться в церкви, поэтому Дэвид пошел в свою комнату и пытался представить, каково ей сейчас. Он задернул шторы на окнах и закрыл дверь в спальню, чтобы стало как можно темней, а потом залез под кровать.
Под низкой кроватью было совсем тесно. Она стояла в углу, и Дэвид протискивался туда, пока не коснулся стены левой рукой. Тогда он крепко закрыл глаза и лежал совершенно неподвижно. Немного погодя попробовал поднять голову и сильно ударился о рейки, на которых лежал матрас. Надавил на них лбом, но они были приделаны накрепко. Дэвид попытался руками приподнять кровать, но она оказалась слишком тяжела. Он вдыхал запахи пыли и своего ночного горшка. Закашлялся. Глаза наполнились слезами. Наконец решил вылезти из-под кровати, но сколько ни ерзал, выбраться отсюда не получалось. Дэвид чихнул и больно стукнулся головой о дно кровати. Его охватила паника. Голые ноги елозили по деревянному полу в поисках опоры. Вцепившись в планки, он подтягивался и перебирал руками, протискиваясь к изголовью кровати, пока не сумел наконец вылезти наружу. Встал и, тяжело дыша, прислонился к стене.
Вот какова смерть: быть на веки веков замурованным под спудом в тесном пространстве…
Маму похоронили январским утром. Земля была твердой, все надели пальто и перчатки. Гроб казался слишком коротким, когда его опускали в землю. В жизни мама всегда была высокой. Смерть уменьшила ее.
* * *
В последующие недели Дэвид погрузился в книги, потому что его воспоминания о маме были неразрывно связаны с книгами и чтением. К нему перешли те ее книги, что считались «подходящими». Он читал романы, которых не понимал, и стихи, толком не зарифмованные. Иногда он задавал о них вопросы отцу, но того мало интересовали книги. Дома он все время читал газеты, и над страницами, как над сигнальными индейскими кострами, поднимались завитки трубочного дыма. Отец больше, чем обычно, был захвачен событиями современного мира, потому что армии Гитлера продвигались по Европе и все более реальной становилась угроза нападения на их собственную страну. Мама Дэвида однажды сказала, что отец раньше читал много книг, но утратил эту привычку, с головой погрузившись в газетные статьи. Теперь он предпочитал газеты с длинными колонками, где каждая буковка была аккуратно уложена вручную, дабы сообщить новости, теряющие всякую значимость почти сразу после появления в газетных киосках. Эти события устаревали и умирали в момент прочтения, оставленные позади другими событиями из окружающего мира.
Истории в книгах не сравнятся с газетными историями, говорила мама Дэвида. Истории из газет – как только что пойманная рыба, достойная внимания лишь до тех пор, пока она остается свежей, то есть совсем недолго. Они похожи на уличных мальчишек, вразнос торгующих вечерними выпусками, шумных и назойливых. А настоящие, правильно выдуманные истории напоминают строгих, но всегда готовых помочь библиотекарей в богатой библиотеке. Истории из газет иллюзорны, как дым, и долговечны, как мухи-однодневки. Они не пускают корней, а стелются по земле, подобно сорной траве, и воруют солнечный свет у более достойных рассказов. Мысли отца Дэвида всегда были заполнены визгливыми соперничающими голосами, умолкавшими лишь тогда, когда тот переставал уделять им внимание, но их гам тут же сменялся новым. Все это мама с улыбкой шептала Дэвиду, пока отец хмуро кусал свою трубку. Он понимал, что мама и Дэвид говорят о нем, но не желал доставлять им удовольствие и показывать, что они раздражают его.
Вот почему именно Дэвиду пришлось хранить мамины книги, и он добавил их к тем, что были куплены для него. Среди его книг были истории о рыцарях и воинах, о драконах и морских чудовищах, народные и волшебные сказки. Именно такие книги мама Дэвида сама любила в детстве. Он читал их маме, когда болезнь постепенно овладевала ею, ослабив голос до шепота и сделав дыхание тяжким, как скрежет старого наждака по гниющему дереву. Потом это усилие стало для нее чрезмерным, и она перестала дышать вовсе. После ее смерти Дэвид избегал старых сказок – слишком тесно они были связаны с мамой, чтобы радовать его. Но отречься от этих историй оказалось непросто, и они стали взывать к Дэвиду. Они словно разглядели в нем – во всяком случае, так ему показалось – нечто любопытное и благодатное. Он слышал, как они что-то рассказывают: сначала тихо, потом все громче и все увлекательнее.
Эти истории были очень стары – стары, как сами люди, и сохранились благодаря своей несомненной силе. Книги были прочитаны и отложены, а легенды надолго остались в памяти. Они были и побегом от реальности, и самой альтернативной реальностью. Они были так стары и так необычны, что, казалось, существовали независимо от страниц, с которых сошли. Однажды мама сказала Дэвиду, что мир старых легенд живет параллельно нашему, но иногда стена, их разделяющая, становится столь тонкой и хрупкой, что оба мира смешиваются.
Так было, когда начались неприятности. Так было, когда стало совсем скверно.
Так было, когда Дэвиду стал являться Скрюченный Человек.
II
О Розе, докторе Моберли и важности деталей
Странное дело, но вскоре после смерти мамы Дэвид испытал чуть ли не облегчение. Другого слова не подберешь, и из-за этого он чувствовал себя очень виноватым. Мама ушла и никогда не вернется. Не важно, что священник в своей проповеди сказал, будто мама Дэвида теперь в лучшем, более счастливом месте и ее боль прошла. Он говорил Дэвиду, что мама всегда останется с ним, пусть даже он ее не видит, и это тоже не помогло. Невидимая мама не отправится с тобой летним вечером на долгую прогулку, по пути извлекая из неисчерпаемого запаса своих знаний о природе имена деревьев и цветов. Она не поможет тебе с уроками, и ты никогда не вдохнешь ее знакомый запах, когда она склоняется над тетрадью, чтобы исправить твои ошибки, или ломает голову над смыслом незнакомого стихотворения. Она не почитает с тобой в холодный воскресный день, когда в камине горит огонь, дождь бьет в оконные стекла и по крыше, а комната наполняется ароматами дыма и сдобы.
Но затем Дэвид напомнил себе, что в последние месяцы мама ничего такого делать уже не могла. Лекарства, которые давали ей доктора, сделали ее больной и слабой. Она была неспособна сосредоточиться даже на простейшей задаче, а о долгих прогулках и речи идти не могло. Ближе к концу Дэвид порой сомневался, понимает ли она, кто он такой. У нее появился необычный запах: не дурной, но странный, как старая одежда, которую давным-давно не носили. Ночью мама вскрикивала от боли, и отец Дэвида обнимал ее, пытаясь успокоить. Когда страдания делались невыносимыми, вызывали доктора. Она так ослабла, что уже не могла оставаться в своей комнате, и тогда «скорая помощь» увезла ее в больницу. Это была не совсем больница, потому что там никто не поправлялся и оттуда никто не возвращался домой. Тамошние пациенты просто становились все тише и тише, пока вместо них не оставались лишь тишина и пустые кровати, где они раньше лежали.
Больница была далеко от их дома, но отец ездил туда через день после работы, пообедав с Дэвидом. Не реже двух раз в неделю Дэвид садился вместе с ним в их старый восьмицилиндровый «Форд», хотя едва успевал сделать уроки и съесть обед, а ни на что другое времени не оставалось. Отец тоже уставал, и Дэвид удивлялся, откуда у него берутся силы каждое утро вставать, готовить сыну завтрак и провожать его в школу, прежде чем отправиться на работу, а потом возвращаться домой, заваривать чай, помогать Дэвиду с уроками, что было непросто, навещать маму, снова возвращаться домой, целовать Дэвида перед сном и еще час читать газету перед тем как отправиться в постель.
Как-то Дэвид проснулся среди ночи с пересохшим горлом и спустился вниз, чтобы налить себе воды. Он услышал храп, доносившийся из гостиной, заглянул туда и обнаружил отца, уснувшего в своем кресле с поникшей головой в окружении упавших листов газеты. Было три часа ночи. Дэвид не знал, что делать, но в конце концов разбудил отца, потому что вспомнил, как однажды в поезде сам заснул в неудобной позе, а потом у него несколько дней болела шея. Отец выглядел несколько удивленным и совсем не сердился из-за того, что его разбудили. Он вылез из кресла и поплелся наверх, в спальню. Дэвид не сомневался, что он не впервые так засыпает – полностью одетый и не в постели.
Так что, когда мама Дэвида умерла, это означало не только ее избавление от боли, но и конец долгим изнурительным поездкам в большое желтое здание, где люди постепенно сходили на нет, конец ночам в кресле, конец обедам на скорую руку. Вместо этого наступила тишина. Так бывает, когда часы уносят в ремонт: ты постепенно осознаёшь их отсутствие, потому что не слышишь негромкого утешительного тиканья, и тебе его не хватает.
Прошло всего лишь несколько дней, и облегчение ушло. Тогда Дэвид ощутил вину за свое довольство тем, что не нужно больше делать всего, на что их обрекала болезнь мамы, и это чувство не покидало его долгие месяцы. Оно становилось все острее. Дэвиду уже хотелось, чтобы мама по-прежнему лежала в больнице. Будь она там, он мог бы каждый день навещать ее, даже если бы пришлось раньше вставать по утрам, чтобы закончить домашнее задание. Ему было невыносимо думать о жизни без нее.
В школе тоже стало труднее. Дэвид начал избегать друзей еще прежде, чем наступило лето, и теплые ветерки рассеяли их, словно семена одуванчиков. Ходили слухи, будто всех мальчиков эвакуируют из Лондона и в сентябре они начнут учебу в деревне, но отец пообещал, что Дэвида туда не отправят. Он сказал, что теперь они остались вдвоем и им надо держаться вместе.
Отец нанял даму по имени миссис Говард поддерживать в доме чистоту, а также готовить и гладить. Дэвид заставал ее, возвращаясь из школы, но миссис Говард была слишком занята, чтобы с ним разговаривать. Она занималась на курсах противовоздушной обороны, заботилась о собственном муже и детях, и у нее не оставалось времени на болтовню с Дэвидом или расспросы о том, как он провел день.
Около четырех миссис Говард уходила, а отец Дэвида никогда не возвращался с работы в университете раньше шести, а то и позже. Так что Дэвид оставался в пустом доме в обществе радио и своих книг. Иногда он сидел в спальне, которую когда-то делили мама и папа. Ее одежда по-прежнему висела в одном из гардеробов: платья и юбки выстроились такими стройными рядами, что, если как следует прищуриться, можно было принять их за живых людей. Проводя по ним пальцами, Дэвид вспоминал, как они шуршали, когда в них ходила мама. Потом он откидывался на подушку в левой части кровати, где она обычно спала, и старался положить голову туда, где покоилась ее голова, – место, заметное по чуть более темному вытертому месту на подушке.
Этот новый мир был слишком тягостным, чтобы с ним совладать. Дэвид старался изо всех сил. Он придерживался своих ритуалов. Он продолжал считать. Он соблюдал все правила, но мошенничала жизнь. Этот мир был совсем не таким, как мир на книжных страницах. В том мире добро вознаграждалось, а зло наказывалось. Если ты не сходил с тропы и не забредал в чащу, ничего с тобой не случалось. Если кто-то заболевал, как старый король в одной сказке, то его сыновья отправлялись блуждать по свету в поисках живой воды, и хотя бы один из них оказывался достаточно храбрым и достаточно честным, чтобы жизнь короля была спасена. Дэвид был храбрым. Мама была еще храбрее. Но в конечном счете храбрости оказалось недостаточно. Этот мир за нее не вознаграждал. Чем больше Дэвид думал об этом, тем меньше ему хотелось оставаться частью такого мира.
Он по-прежнему выполнял все ритуалы, хотя не столь тщательно, как прежде. Довольно было дважды коснуться дверных ручек и водопроводных кранов, чтобы получить четное число. Он старался вставать по утрам с левой ноги и так же ступал на лестницу в доме, что, впрочем, было нетрудно. Дэвид не очень понимал, что еще может случиться, если он перестанет придерживаться своих правил. Вдруг это повредит отцу… И, возможно, этими своими обрядами он спасает ему жизнь, даже если не удалось сохранить мамину. Теперь, когда они остались вдвоем, лучше не рисковать.
И вот тут в его жизнь вошла Роза – и начались припадки.
* * *
Впервые это случилось на Трафальгарской площади, когда они с отцом отправились кормить голубей после воскресного обеда в «Народном кафе» на Пикадилли. Отец сказал, что кафе скоро должны закрыть, и Дэвид огорчился, потому что считал его просто потрясающим. Мама Дэвида была мертва уже пять месяцев, три недели и четыре дня. В тот день в кафе вместе с ними пришла женщина. Отец познакомил ее с Дэвидом. Ее звали Розой, она была очень худая, с длинными темными волосами и ярко-красными губами. Ее одежда выглядела дорого, в ушах и на шее сверкали золото и бриллианты. Она утверждала, что ест совсем мало, хотя разделалась с курицей, и еще осталось место для пудинга. Дэвиду Роза сразу показалась знакомой, а потом выяснилось, что она работала администратором в той «не совсем больнице», где умерла мама. Отец рассказал Дэвиду, что Роза очень-очень хорошо ухаживала за мамой, хотя, подумал Дэвид, недостаточно хорошо, чтобы уберечь от смерти.
Она пыталась разговаривать с Дэвидом о школе и его друзьях, о том, чем ему нравится заниматься по вечерам, но Дэвид едва отвечал. Ему не нравилось то, как Роза смотрит на отца, и то, что она называет его по имени. Ему не нравилось то, как она касается отцовской руки, когда тот говорит что-то смешное или умное. Но прежде всего ему не нравились старания отца быть с ней смешным и умным. Это было неправильно.
Когда они вышли из ресторана, Роза взяла отца под руку. Дэвид шел чуть впереди, а они, похоже, были этим довольны. Он сомневался, происходило ли это на самом деле или он сам себе так внушил. Когда они дошли до Трафальгарской площади, Дэвид молча взял у отца мешочек с зерном и стал кормить голубей. Те послушно ковыляли к новому источнику пропитания. У них были пустые и глупые глаза, а перья запачканы городской грязью и копотью. Отец и Роза стояли невдалеке и о чем-то беседовали. Думая, что Дэвид не видит, они быстро поцеловались.
Вот тогда все и случилось. Только что Дэвид вытягивал руку с тонкой полоской зернышек на ней, и пара довольно крупных голубей склевывали зерна с его руки, а через секунду он уже пластом лежал на земле с отцовским пальто под головой, любопытствующие зеваки – и случайный голубь – смотрели на него сверху, а над их головами летели пышные облака, словно пустые пузыри для слов персонажей в комиксах. Отец сказал, что он потерял сознание, и Дэвид решил, что так оно и было. Только вот теперь у него в голове звучали голоса и шепоты, хотя прежде никаких голосов и шепотов там не было. А еще у него появились ускользающие воспоминания о лесистом пейзаже и волчьем вое. Дэвид слышал, как Роза спрашивает отца, не может ли она чем-нибудь помочь, а тот отвечает, что всё в порядке, что он сам отвезет Дэвида домой и уложит в постель. Отец остановил такси, чтобы доехать до их машины. На прощание он сказал Розе, что позвонит ей.
Вечером, когда Дэвид лежал в своей комнате, шепоты в его голове соединились с голосами книг. Когда самые старые из историй пробудились от дремы и принялись искать себе место, он зажал уши подушкой, чтобы заглушить их болтовню.
* * *
Кабинет доктора Моберли располагался в одном из одинаковых домов, стоявших в ряд на усаженной деревьями улице в центре Лондона. Там было очень тихо. Полы устилали дорогие ковры, на стенах висели картины с кораблями в море. Пожилая, абсолютно седая секретарша сидела за столом в приемной, шуршала бумагами, печатала письма и отвечала на телефонные звонки. Дэвид устроился на большом диване рядом с отцом. В углу тикали старинные напольные часы. Дэвид и его отец молчали – в основном из-за стоящей в комнате гробовой тишины, такой, что любое сказанное слово услышала бы дама за столом. Вдобавок Дэвиду казалось, что отец на него сердится.
После Трафальгарской площади случились еще два припадка, каждый новый длиннее предыдущего. Они рождали в сознании Дэвида все более странные образы: замок с реющими на стенах флагами, лес с кровоточащими сквозь кору деревьями и промелькнувшую фигуру, сгорбившуюся и жалкую, движущуюся сквозь тени странного мира и словно выжидающую чего-то. Отец показал Дэвида их семейному врачу, доктору Бенсону, но тот не мог понять, что случилось с Дэвидом. Он послал его к специалисту из большой больницы, который светил Дэвиду в глаза фонариком и осматривал его череп. Доктор Бенсон задал ему несколько вопросов, а потом еще подробнее расспросил отца, в том числе о маме и ее смерти. Дэвиду велели подождать снаружи, пока они беседуют, и когда отец вышел, он выглядел очень сердитым. Вот так они оказались в приемной доктора Моберли. Он был психиатром.
У стола секретарши прозвенел звонок. Кивнув Дэвиду и его отцу, она сказала:
– Он может войти.
– Иди, – сказал отец.
– Разве ты со мной не пойдешь? – спросил Дэвид. Отец покачал головой, и Дэвид понял, что тот уже разговаривал с доктором Моберли. Наверное, по телефону.
– Он хочет, чтобы ты был один. Не беспокойся. Я буду ждать тебя здесь.
Дэвид вслед за секретаршей прошел в кабинет. Тот был больше и роскошнее приемной, с мягкими креслами и кушетками. Стены были уставлены книгами, хотя и не такими, какие читал Дэвид. Ему показалось, что он слышит, о чем говорят между собой эти книги. Дэвид почти ничего не понимал, но они говорили о-ч-е-н-ь м-е-д-л-е-н-н-о, будто сообщали нечто важное или обращались к кому-то совсем уж глупому. Некоторые книги сварливо спорили друг с другом, как спорят по радио разные эксперты, стараясь подавить друг друга интеллектом. От этих книг Дэвид почувствовал себя неловко.
Маленький человек с седой шевелюрой и седой бородой сидел за старинным столом, казавшимся слишком большим для него. Он носил прямоугольные очки с золотой цепочкой, чтобы не потерять их. Шею у него туго перехватывал черно-красный галстук-бабочка, а костюм был темный и мешковатый.
– Милости просим, – сказал он. – Я доктор Моберли. А ты, должно быть, Дэвид.
Дэвид кивнул. Доктор Моберли предложил ему сесть, затем пролистал лежащий у него на столе блокнот, подергивая себя за бороду, пока читал то, что у него там написано. Закончив, он поднял глаза и спросил у Дэвида, как тот себя чувствует. Дэвид ответил, что хорошо. Доктор Моберли спросил, уверен ли он в этом. Дэвид ответил, что более или менее уверен. Доктор Моберли сказал, что отец Дэвида о нем беспокоится. Он спросил Дэвида, скучает ли тот без мамы. Дэвид не ответил. Доктор Моберли сообщил, что его беспокоят приступы Дэвида и им вместе надо попытаться понять, что за этим кроется.
Он дал Дэвиду коробку с карандашами и попросил нарисовать дом. Дэвид взял простой карандаш, тщательно нарисовал стены и трубу, добавил несколько окон и дверь, а напоследок принялся за маленькие изогнутые плитки на крыше. Он весь погрузился в процесс вырисовывания черепицы, когда доктор Моберли сказал, что этого достаточно. Он посмотрел на картинку, а потом на Дэвида, и спросил, не возникло ли у него мысли воспользоваться цветными карандашами. Дэвид объяснил, что рисунок еще не закончен и, уложив черепицу, он собирался раскрасить ее красным. Доктор Моберли о-ч-е-н-ь м-е-д-л-е-н-н-о, как некоторые книги из его библиотеки, спросил Дэвида, почему для него так важны эти плитки.