Kitobni o'qish: «Экономическая история XX века. Как прогресс, кризисы и гениальные идеи изменили мир»

Shrift:

Следующему поколению:

Майклу, Джанне, Брендану, Мэри Пэти, Мэтью, Кортни, Брайану, Барбаре, Николасу, Марии, Алексис и Алексу


Серия «Top Economics Awards»

J. Bradford DeLong

Slouching Towards Utopia: An Economic History of the Twentieth Century

Copyright © 2024 by J. Bradford DeLong

This edition published by arrangement with Basic Books, an imprint of Perseus Books LLC, a subsidiary of Hachette Book Group, Inc. New York, NY, USA via Igor Korzhenevskiy of Alexander Korzhenevski Agency (Russia) All rights reserved.

Перевод с английского Н. Ткачевой


© Н. Ткачева, перевод на русский язык, 2026

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026

Введение
Мой грандиозный рассказ

«Долгий двадцатый век», как я его называю, начался около 1870 года – с развития глобализации, появления промышленных исследовательских лабораторий и корпораций в современном их понимании. Эти перемены начали выводить человечество из крайней нищеты, в которой оно находилось десять тысяч лет с момента открытия земледелия1. Закончился «долгий двадцатый век» в 2010 году – ведущие экономики Северной Атлантики так и не отошли от Великой рецессии1, начавшейся в 2008 году, и не смогли вернуть прежние темпы роста. После 2010 года последовали дестабилизирующие волны политического и культурного гнева масс, ощущавших, что система больше не работает на них.

По моему глубокому убеждению, период с 1870 по 2010 год – самый значительный в истории. За эти 140 лет произошло множество событий, как удивительных, так и ужасных, но в сравнении с остальным прошлым человечества – скорее потрясающих. Это был первый век, в котором главной движущей силой стала экономика, ведь именно тогда люди покончили с почти повсеместной ужасающей бедностью.

Мой взгляд на историю контрастирует с позицией других исследователей. Например, британского историка-марксиста Эрика Хобсбаума, который сосредоточился на изучении «короткого двадцатого века» – с начала Первой мировой войны в 1914 году до распада Советского Союза в 1991 году2. Он и его единомышленники рассматривают период с 1776 по 1914 год как долгий подъем демократии и капитализма, а «короткий двадцатый век» – как эпоху потрясений, порожденных социализмом и фашизмом. Однако такая точка зрения игнорирует более важный сюжет – историю стремительного экономического роста, который начался в 1870 году и замедлился после 2010 года3.

В этой книге я рассказываю свою версию того, что же считаю самым важным в истории двадцатого века. И это экономика.

Как заметил выдающийся философ-моралист Фридрих Август фон Хайек2, рыночная экономика создает своего рода краудсорсинг3 – она стимулирует и координирует на низовом уровне решение поставленных ею проблем4. До 1870 года человечество не обладало ни технологиями или формами организации, которые позволили бы рыночной экономике поставить задачу сделать экономику богатой. Несмотря на то что рыночные экономики существовали и раньше, их роль сводилась к поиску покупателей для предметов роскоши, улучшению жизни богатых и созданию комфортного существования для среднего класса.

Все изменилось примерно в 1870-х годах, когда появились глобализация, промышленная исследовательская лаборатория и крупные корпорации. Эти новшества открыли человечеству выход из крайней нищеты. Теперь рыночная экономика могла заняться решением проблемы повышения благосостояния. Перед людьми замаячила дорога в утопию.

За этим последовало немало хорошего.

По моей оценке, среднемировые темпы увеличения того, что является ядром экономического роста человечества, а именно пропорциональная скорость увеличения моего «индекса ценности запаса полезных идей»4 о покорении природы и организации общества (которые были открыты, развиты и внедрены в мировую экономику), резко возросли. Если до 1870 года изменение значения индекса составляло примерно 0,45% в год, то после этой даты – 2,1% в год. Это поистине рубеж. И переход через него ознаменовал колоссальную разницу.

Рост на 2,1% в год означает удвоение экономики каждые тридцать три года. Переход от аграрного (1870) уклада к индустриальному (1903), затем к массовому производству (1936), потребительскому обществу (1969) и цифровой эпохе (2002) – все это происходило в стремительном темпе. Экономика росла и меняла общество, создавая для государства новые вызовы в управлении и обеспечении граждан.

Однако прогресс принес не только благо. Технологии использовались для угнетения, войн и диктатуры. «Долгий двадцатый век» видел самые страшные и кровожадные режимы в истории.

Многое поменялось – что-то к лучшему, что-то к худшему. Устоявшиеся порядки исчезали6. Лишь небольшая часть экономики работала в 2010 году так же, как в 1870 году. Даже знакомые процессы стали другими: выполняя те же задачи на тех же местах, люди получали гораздо меньше с учетом стоимости рабочего времени. Экономика постоянно менялась, особенно в регионах, ставших центрами роста, и эти преображения затрагивали не только производство, но и общество, политику и культуру.

Если бы мы могли сказать людям из 1870 года, насколько богаче станет человечество к 2010 году, они бы почти наверняка подумали, что мир станет раем, утопией. У людей гораздо больше богатства? Этого должно быть достаточно, чтобы решить все проблемы!

Но реальность оказалось иной: мы все еще не достигли конца пути, а возможно, вообще не видим его.

Что же пошло не так?

Фридрих фон Хайек и его последователи верили, что рынок способен решить все проблемы, и заставляли верить в это все человечество. «Рынок дал, рынок взял; да будет имя его благословенно»5. Они считали, что спасение придет не через веру, а через свободный рынок7.

Но общество это не устраивало. Оно требовало урегулирования других проблем, выходящих за рамки рыночной логики.

Пожалуй, лучше всего этот конфликт сформулировал философ-моралист Карл Поланьи6: рынок признает только права хозяев собственности и игнорирует потребности тех, у кого ее нет.

Люди же с этим не согласны и считают, что общество должно учитывать их потребности и желания вне зависимости от того, есть у них ценная собственность или нет8. Иногда рынок прислушивается к их требованиям, но только если это выгодно владельцам ценного капитала9.

Поэтому в двадцатом веке многие задавались вопросом: «А мы это заказывали?» И общество требовало обновлений. Эта идея «социальной справедливости» вызывала споры. Так, фон Хайек и его сторонники отвергали ее, считая, что рынок не может ее реализовать, а попытки перекроить тот разрушат его эффективность10.

Отметим, что социальная справедливость всегда подразумевала справедливость для отдельных групп, а не универсальный принцип. Она редко была эгалитарной7, ведь несправедливо, когда к неравным с вами относятся одинаково. Но рыночная экономика могла обеспечить справедливость к богатым, потому что именно они были в центре ее интересов. Однако рынок не мог решить все проблемы сам: он не обеспечивал достаточный уровень исследований и разработок, экологическое благополучие и стабильную занятость11.

Организовать общество только на принципе «рынок дал, рынок взял; да будет имя его благословенно» невозможно. Единственным надежным ориентиром должно стать понимание, что «рынок создан для человека, а не человек для рынка». Но кто эти люди – важные настолько, что ради них существует рынок? Какая его модель будет лучшей? И как решить эти споры?

На протяжении всего двадцатого века многие – Карл Поланьи, Теодор Рузвельт, Джон Мейнард Кейнс, Бенито Муссолини, Франклин Делано Рузвельт, Владимир Ленин, Маргарет Тэтчер – пытались найти ответы на эти вопросы. Они не соглашались с порядком, который продвигали Хайек и его сторонники. Так как он был не таким уж и классическим (поскольку общество, экономика и государство после 1870 года были совершенно новыми) и не совсем либеральным (ведь опирался не только на свободу, но и на наследуемый авторитет). Они требовали и чтобы рынок вмешивался меньше или работал иначе, и чтобы другие институты брали на себя больше ответственности. Пожалуй, после Второй мировой войны североатлантическая социал-демократия оказалась самым удачным компромиссом между идеями Хайека и Поланьи, но в итоге не выдержала испытания временем. Поэтому сегодня мы все еще на пути к утопии. А возможно, она и вовсе недостижима.


ВЕРНЕМСЯ К МОЕМУ УТВЕРЖДЕНИЮ, что «долгий двадцатый век» стал первым, в котором экономика сделалась главной движущей силой истории. Стоит остановиться на этом подробнее. Две мировые войны, холокост, взлет и падение Советского Союза, апогей американского международного превосходства, расцвет Китая и многое другое. Как я могу утверждать, что все это – части одной, прежде всего экономической, истории? Можно ли выделить один главный путь?

Я делаю это потому, что нам нужны грандиозные истории, если мы вообще хотим думать. Конечно, по мнению передового философа двадцатого века Людвига Витгенштейна, подобные рассказы – «бессмыслица». Но в каком-то смысле любые идеи – это бессмыслица: нечеткие, путанные и сбивающие с пути. И все же это единственный способ мыслить и двигать вперед прогресс. Если нам повезет, говорил Витгенштейн, мы сможем «признать <..> их бессмыслицей» и использовать как ступеньки, «чтобы преодолеть их <..> [а затем] отбросить лестницу», научившись выходить за пределы «этих предположений» и обретя способность «видеть мир правильно»12.

Именно в надежде взглянуть на мир ясно я и написал эту книгу. И поэтому уверенно заявляю: экономика красной нитью протянута через всю историю.

До 1870 года технологии проигрывали гонку другому явлению – плодовитости человека. Число людей увеличивалось, ресурсов не хватало, прогресс шел медленно. В итоге большинство не было уверено в том, что через год у них будет еда и крыша над головой13. Те, кому удавалось выбраться из бедности, делали это не за счет создания чего-то нового, а за счет отъема у других.

Впрочем, лед сдвинулся с места еще до 1870 года. С 1770 по 1870 год технологии и организация производства шагнули вперед, но лишь немного. В начале 1870-х британский экономист, философ-моралист и бюрократ Джон Стюарт Милль утверждал, что все механические изобретения не облегчили труд ни одному человеку14. Только к концу века материальный прогресс стал очевидным. Впрочем, лед тогда мог вновь застыть: все технологии девятнадцатого века, во-первых, приближались к пику своего развития, а во-вторых, зависели от угля, чьи запасы были ограничены.

Но, как я уже говорил выше, расскажите человеку из прошлого о богатстве, производительности и технологиях нашего времени, и он наверняка решил бы, что мы живем в утопии.

Ведь именно так они и думали. В девятнадцатом веке одним из самых популярных романов в США стала книга Эдварда Беллами «Через сто лет»8 (Looking Backward: 2000–1887). Автор мечтал об утопии – обществе изобилия, где государство владеет промышленностью, а люди живут без разрушительной конкуренции и в альтруистической мобилизации энергии. Его роман – «литературная фантазия, сказка о социальном благополучии», в которой он представлял «висящий в воздухе, недосягаемый для убогого и материального мира нашего времени <..> некий облачный дворец для идеального человечества»15.

Герой книги переносится из 1887 в 2000 год, где он восхищается богатым и хорошо функционирующим обществом. В какой-то момент его спрашивают, не хочет ли он послушать музыку. Герой ожидает, что хозяйка дома сыграет на фортепиано. Ведь, чтобы слушать музыку в конце девятнадцатого века, нужны были музыкант и инструмент. Чтобы заработать на фортепиано, обычному рабочему потребовалось бы около 2,4 тысяч часов, то есть примерно один год при 50-часовой рабочей неделе. Плюс занятия на фортепиано даже сейчас требуют больших затрат денег и времени.

Но хозяйка только нажимает несколько кнопок, и вся комната «наполнилась музыкой; именно наполнилась, а не залилась, так как каким-то образом громкость мелодии была идеально подобрана к размерам квартиры». «Как великолепно! – вскрикивает герой. – Словно сам Бах восседает за клавишами этого органа! Но где же орган?»

Оказывается, хозяйка подключилась к живому оркестру по телефону. Более того, у нее есть выбор из четырех оркестров.

Рассказчик поражен: «Если бы мы [в 1800-х годах] смогли создать механизм, позволяющий обеспечить всех музыкой в их домах – совершенной по качеству, неограниченной по количеству, подходящей к любому настроению, начинающейся и прекращающейся по желанию, мы бы считали, что предел человеческого счастья уже достигнут»16. Только вдумайтесь: предел человеческого счастья.

Утопии обещают все и сразу. По определению сайта Oxford Reference, это «воображаемое место или состояние, в котором все идеально»17. Но бо́льшая часть истории человечества прошла в заигрываниях с самыми разными утопиями. В «долгом двадцатом веке» они привели к шокирующим катастрофам.

Философ Исайя Берлин, ссылаясь на Канта, писал: «Из кривого дерева человечества никогда не сделать ничего прямого <..> И по этой причине идеального решения не существует18 <..> Любая попытка создать его обернется страданиями, разочарованиями и провалом». Вот почему я считаю «долгий двадцатый век» прежде всего экономической историей. При всей неоднозначности и недостатках экономика творила едва ли не чудеса.

Последствия «долгого двадцатого века» значительны: сегодня менее 9% людей живут в крайней нищете (на менее чем два доллара США в день) по сравнению с примерно 70% в 1870 году. Даже самые бедные имеют доступ к медицине и связи. В богатых странах уровень благосостояния на душу населения вырос в 20 раз по сравнению с девятнадцатым веком и в 25 раз – по сравнению с восемнадцатым. И есть все основания полагать, что рост продолжится – по экспоненте. Граждане этих стран обладают возможностями, которыми в прошлом наделяли богов и колдунов. Даже большинство жителей неблагополучных экономик и так называемого «глобального Юга»9 живут все-таки не на два – три доллара США в день, а в среднем на 15 долларов США в день.

Многие технологические достижения сделали обыденностью то, что раньше было доступно только богатым. Но мы так привыкли к своему уровню жизни, что не осознаем, насколько он высок.

Сегодня в мире достаточно:

• еды, чтобы никто не голодал;

• жилья, чтобы никто не оставался на улице;

• одежды, чтобы никто не мерз.

То есть мы уже вышли за пределы так называемого «царства необходимости». Как говорил Георг Вильгельм Фридрих Гегель, «ищите прежде всего пищи и одежды, и тогда приложится вам Царство Божие».19 По этой логике мы уже близки к утопии. То, что мы этого не замечаем, показывает, насколько мы погружены в поток экономической истории. Но если утопия – это «все или ничего», то экономические успехи и неудачи ощущаются не так явно.

Отчасти поэтому нельзя говорить о «долгом двадцатом веке» только в триумфальных тонах. Такой подход не выдерживает критики: политическая и экономическая нестабильность 2010-х годов, ослабление международного лидерства США, рост на Западе радикальных движений, которые бывший госсекретарь США Мадлен Олбрайт10 назвала «фашистскими» (и кто я такой, чтобы перечить ей?)20. Все это показывает, что экономический успех не гарантирует политической гармонии.

Да, с 1870 по 2010 год технологии неоднократно обгоняли рождаемость. Да, разбогатевшее человечество сумело компенсировать увеличение численности населения и, соответственно, рост дефицита ресурсов, которые нивелировали технологический прогресс. Но богатство распределено по миру преступно неравномерно. А материальные блага не делают людей счастливыми в мире, где политики используют их беды в своих целях. История «долгого двадцатого века» – это не победное шествие прогресса к утопии, а скорее неловкое ковыляние. В лучшем случае.

Одна из причин, по которой человечество не приблизилось к утопии, в том, что его прогресс во многом определяется порочной11 рыночной экономикой, чьим главным мерилом ценности остается капитал. Рынок координирует жизни почти восьми миллиардов людей, объединяя их в сложную систему разделения труда. Однако он не признает никаких прав, кроме прав собственности. И эти права имеют ценность, только если они помогают производить товары и услуги, востребованные богатыми. Очевидно, это несправедливо.

Как я уже отмечал выше, Фридрих фон Хайек предостерегал об опасности «песни сирен» – попытках сделать рынок более справедливым с помощью регулирования. Нужно было привязать себя к мачте12. Хайек считал, что любые вмешательства в рынок – благие или нет – приведут к экономическому спаду и в конечном счете к новому варианту рабства индустриальной эпохи. На что Карл Поланьи отвечал, мол, такое отношение бесчеловечно: люди всегда будут требовать не только права на собственность, но и права на стабильность, достойный доход и поддержку общества. А когда рыночная экономика пытается игнорировать эти запросы? Берегись!21

Однако даже ковылять вперед лучше, чем стоять на месте или идти назад. Это неоспоримая истина. Человечество всегда стремилось к развитию, и технологический прогресс не останавливался. Голландская сельскохозяйственная экономика 1700 года с ее мельницами, дамбами, полями и скотом сильно отличалась от того, что эта болотистая местность представляла из себя в 700 году. Торговые суда, доплывавшие до Китая в 1700 году, ходили на бо́льшие расстояния и перевозили куда более ценные товары, чем в 800 году. При этом в том же 800 году и торговля, и сельское хозяйство были гораздо более технологически развитыми, чем в 3000 году до н. э.

Но в аграрную эпоху технологические изменения происходили настолько медленно, что за одно или даже несколько поколений их влияние на уровень жизни оставалось почти незаметным.

С 1870 по 2010 год развитие определяли промышленные исследовательские лаборатории и крупные корпорации. Первые объединяли инженеров-практиков и ускоряли тем самым технологический прогресс, вторые занимались внедрением изобретений. Также этот период можно назвать эпохой глобализации: морские и железнодорожные перевозки стали дешевле, а новые виды средств связи ускорили коммуникацию.

С биосоциальной точки зрения материальный прогресс изменил жизнь людей. Типичной женщине больше не нужно двадцать лет питаться за двоих, будучи беременной или кормящей. К 2010 году этот срок сократился до четырех лет. Кроме того, именно в двадцатом веке выросла средняя продолжительность жизни, снизилась материнская и младенческая смертность25.

С точки зрения государственно-политической ситуации рост и распределение богатства определили четыре фактора. Во-первых, США превратились в сверхдержаву. Во-вторых, мир стал миром национальных государств, а не империй. В-третьих, экономику начали контролировать крупные олигополистические корпорации13. И наконец, «долгий двадцатый век» создавал мир, где легитимность власти (хотя бы условно) обеспечивают выборы и всеобщее избирательное право, а не претензии плутократии14, традиции, харизма лидера или знания секрета исторической судьбы.

Многое, что наши предшественники назвали бы утопией, стало реальностью благодаря постепенным экономическим улучшениям.

Однако в 1870 году мало кто мог это предвидеть. Да, в предшествующее столетие производственные возможности впервые опередили рост населения и дефицит природных ресурсов. К концу девятнадцатого века уровень жизни среднего жителя ведущей экономики – например британца, бельгийца, нидерландца, американца, канадца или австралийца – был, пожалуй, вдвое выше, чем у выходца из доиндустриальной экономики.

Но достаточно ли этого, чтобы считать 1870-е годы переломной эпохой?

Как раз тогда философ, социолог и экономист Джон Стюарт Милль заканчивал свою работу, ставшую учебником для людей, стремившихся понять экономику, – «Основы политической экономии» (Principles of Political Economy, with Some of Their Applications to Social Philosophy). В ней он отмечал успехи промышленной революции в Великобритании 1770–1870 годов. Но также указывал, что технологии не облегчили жизнь людей, а лишь «позволили большему их числу жить в рутине и неволе, а большему числу промышленников – наживать состояния»26.

Одно слово в этом утверждении Милля выделяется сильнее всего: «неволя».

Он видел мир, где плутократы все богатели, а средний класс все увеличивался. Но он также видел 1870-е годы не просто миром изнурительной работы, где большинство людей были малообразованны, не имели доступа к накопленным человечеством знаниям и вообще находились на грани голода. Для Милля человечество находилось в заточении: в темнице, закованное в цепи и кандалы27. Единственным выходом он считал контроль правительства над рождаемостью: родители должны были получать разрешение на рождение детей. Только в этом случае, по его мнению, технологии могли бы произвести «великие изменения в человеческой судьбе, которые в их природе и в их будущем должны совершиться»28.

Некоторые мыслители были еще пессимистичнее. В 1865 году тридцатилетний экономист Уильям Стэнли Джевонс предсказывал гибель британской экономики из-за нехватки угля29.

Никто не ожидал грядущего экономического взрыва. А некоторые могли еще и неверно его истолковать.

Карл Маркс и Фридрих Энгельс еще в 1848 году называли науку и технику прометеевскими силами, которые позволят человечеству свергнуть старых богов и получить самому божественную мощь. По их словам, наука, технологии и порожденная ими буржуазия:

«…за время своего скудного столетнего правления <..> создали более массивные и колоссальные производительные силы, чем все предыдущие поколения вместе взятые. Подчинение сил природы человеку, машины, применение химии в промышленности и сельском хозяйстве, пароходство, железные дороги, электрический телеграф, расчистка целых континентов для возделывания земли, канализирование рек, целые народы, появившиеся из ниоткуда <..> Кто мог хотя бы предположить, что такие силы дремлют в недрах общественного труда?»30

ЭНГЕЛЬС ОТМЕЧАЛ, ЧТО экономисты вроде Милля, превознося мощь технологий, всего лишь служили интересам богатых31.

Но Маркс и Энгельс не обещали простого изобилия еды, жилья и одежды для масс. Их целью была не просто экономическая экспансия, а утопия, где каждый получает «по потребностям». Так редкие описания Маркса жизни после социалистической революции, например в «Критике Готской программы», перекликаются с текстом Деяний апостолов о том, как вели себя достигшие Царства Небесного. Каждый трудится «по мере своих сил» (Деян. 11:29) и получает «по своим нуждам»15 (Деян. 4:35)32. Возможно, Маркс избегал подробностей, потому что его видение мало отличалось от идей Милля: избавление от бедности и обретение настоящей свободы.

Однако экономический прогресс ценен сам по себе – не важно, достигнут он ползком или скачком.

Многие ли из нас сегодня справились бы с домашними обязанностями прошлого века? До электричества и стиральных машин стирка была не досадной и незначительной обязанностью, а важной и длительной частью домашнего хозяйства. Ремесла, сельское хозяйство, строительство – все это выполняли вручную. Сегодня же большинство работников управляют машинами, а не создают что-то своими руками.

Что же делают современные люди? Мы развиваем науку и технологии. Мы обучаем, лечим, заботимся о детях и стариках, развлекаем и предоставляем различные услуги. Мы участвуем в сложных символических взаимодействиях, которые определяют власть, статус и распределение труда в глобальной экономике.

За «долгий двадцатый век» человечество сделало огромный шаг вперед. Однако утопия так и не наступила. Думаю, Беллами был бы одновременно впечатлен и разочарован.

Экономист Ричард Истерлин объясняет это так: люди не созданы для утопии. С ростом благосостояния растут и потребности. То, что раньше считалось удобством, становится необходимостью, роскошь превращается в удобство, и люди придумывают новые предметы роскоши33.

Он удивлялся, почему «материальные потребности в самых богатых странах сегодня столь же насущны, как и прежде, а стремление к удовлетворению материальных желаний столь же интенсивно?» По его мнению, люди несутся по «гедонистической беговой дорожке» – тратят силы на достижение лучшей жизни, но в итоге оказываются там же, где и начинали. «Поколение за поколением считает, что для полного счастья ему не хватает еще 10–20% дохода <..> В конечном счете триумф экономического роста – это не триумф человечности над материальными желаниями; скорее, наоборот, победа материальных желаний над человечностью»34. Мы всегда хотим большего, оставаясь в погоне за новыми желаниями. И эта «гедонистическая гонка» – одна из причин, почему, даже когда все шло хорошо, мы только вяло ковыляли к утопии, а не неслись к ней галопом.

Тем не менее остановить эту гонку невозможно. Только глупец решит вернуться в мир почти всеобщей страшной нищеты.

НАПОМИНАЮ, эта книга – мой грандиозный рассказ. Я сжато, в нескольких главах, изложу идеи, на которые другие писали многотомники. В стремлении к широте обязательно пострадают детали. Мне придется «выдергивать корни» и заглядывать далеко в прошлое, чтобы увидеть причины и следствия. Ведь события, скажем, 1500 года могли повлиять на 1900 год. Детали, серые зоны, противоречия, историческая неопределенность – это все сильно пострадает, но не зря. Мы извлекли немало политических, военных, социальных, культурных и дипломатических уроков из «долгого двадцатого века», но пока не до конца осмыслили его экономическое значение.

Главной особенностью этого века стал беспрецедентный взрыв материального богатства. Он привел к пяти ключевым процессам, которые станут темами книги.

Экономика стала движущей силой истории. В «долгом двадцатом веке» именно экономические перемены определяли ход событий.

Произошла глобализация. Впервые события в одной части света стали определяющими для всех.

Технологии стали источником процветания. Огромный рост богатства стал возможен благодаря научным открытиям. Для этого потребовались не только культурная и образовательная системы, взращивающие ученых, но и рыночная экономика, сделавшая инвестиции в науку выгодными.

Неэффективное управление породило неуверенность и недовольство. Правительства «долгого двадцатого века» не умели регулировать экономику, чтобы сохранять процветание.

Усилились тирании. Они стали жестче и запутанным образом оказались тесно связаны с теми же силами, что способствовали скачку богатства.

Я написал эту книгу, чтобы сохранить эти уроки. Единственный способ сделать это – рассказать историю. Начнем с 1870 года, когда технологии еще не приводили к росту благосостояния, а наоборот, оставляли человечество в ловушке растущего населения и нехватки ресурсов. Тогда миром еще правил дьявол – «дьявол» Томаса Роберта Мальтуса35.

1. Глобализация

Его раздражали рассуждения о пользе демократии, разума, феминизма, просвещения и революции. Так, незадолго до 1800 года английский ученый, демограф и священник Томас Роберт Мальтус написал взрывной труд – «Опыт закона о народонаселении» (Essay on the Principle of Population). Зачем? Его цель была очевидной: критика Уильяма Годвина16 и подобных ему мыслителей. Мальтус считал, что такие люди, даже с самыми благими намерениями, заблуждаются и являются врагами общественного благосостояния. Он утверждал, что вместо революции, которая принесла бы демократию, феминизм и просвещение, миру нужны религиозный традиционализм, монархия и патриархат1.

Почему? Потому что, по его мнению, человеческая сексуальность была почти непреодолимой силой. Если она не будет контролироваться – религиозностью женщин, патриархальным укладом и государственным диктатом, – население продолжит расти17. И прекратит это делать, только когда дети начнут массово голодать, а здоровье женщин окажется подорвано так сильно, что они просто не смогут рожать. Мальтус считал хорошей альтернативой «превентивный контроль»: отцы должны были сохранять девственность дочерей до 28 лет, а после государство запрещало бы заниматься сексом без благословления даже в браке, и богобоязненность не давала бы женщинам нарушать эти запреты. Только так, по его мнению, можно было достичь устойчивого равновесия численности населения и его благосостояния.

Мальтус считал свои идеи логичными, по крайней мере в условиях его времени. Восемь тысяч лет назад мир населяли, возможно, семь миллионов человек, а технологический уровень развития был крайне низким. Качество жизни было примерно таким, как если бы на человека приходилось в среднем $2,50 в день, или около $900 в год. Перенесемся в 1 год н. э., и мы увидим мир с гораздо более развитыми технологиями, но уровень жизни не изменился – все те же $900 в год. Почему? Потому что мировая популяция выросла с семи миллионов до примерно 170 миллионов. Экономист и политик Грег Кларк, исследуя реальную заработную плату английских строителей, выяснил, что она не менялась на протяжении веков. До максимума ее уровень вырос только в 1450-х годах, после того как Черная чума 1346–1348 годов уничтожила около трети населения Европы, а последующие эпидемии плюс крестьянские восстания сократили срок существования крепостного права. С 1450 по 1600 год зарплата строителей вновь упала2. Это подтверждает, что рост населения съедал плоды инноваций и улучшения касались лишь верхушки общества.

Так, по моим прикидкам, с 1870 по 2010 год общемировой экономический потенциал вырос в 21,5 раза. Но это не означает, что в 2010 году каждый человек был в 21,5 раза богаче, чем в 1870 году. Среднедушевой доход увеличился только в 8,8 раза и составил 11 тысяч долларов США.

Можно измерить прогресс с помощью индекса технологического развития, отражающего ценность способов управления природными ресурсами и коллективным трудом, о котором я рассказывал в «Введении». Предположим, каждый 1% роста среднего уровня жизни людей говорит, что ценность полезных идей тоже увеличилась на 1%. Также допустим, каждый 1% прироста популяции при неизменном среднем уровне жизни свидетельствует, что ценность полезных идей возросла на 0,5%. Такой прирост необходим, чтобы сохранять уровень жизни в условиях дефицита ресурсов, возникающего при росте населения.

Если принять уровень 1870 года за единицу, то в 8000 году до н. э., когда люди освоили земледелие и скотоводство, этот индекс составлял 0,04. К первому году нашей эры индекс поднялся до 0,25 – в шесть раз выше, чем в начале аграрной эпохи, но лишь четверть уровня 1870 года. В 1500 году индекс составлял 0,43, что более чем на 70% превышало значение первого года н. э., но все еще менее половины от 1870 года.

Для людей, живших в 8000 году до н. э., технологии 1500 года показались бы чудом, но этот рост был настолько растянутым во времени, что, пока элита наслаждалась благами, крестьяне и ремесленники жили почти так же, как их предки за тысячи лет до этого.

Предложенные Мальтусом решения – религиозность, монархия и патриархат – не могли существенно улучшить уровень жизни большинства людей в мрачном аграрном веке. К 1870 году наметилось некоторое улучшение, по крайней мере в Англии. (Но следует помнить, страна оставалась самой богатой индустриальной державой того времени.) Однако были и те, кто считали, что человечество еще не подошло к своему решающему водоразделу. Помните Джона Стюарта Милля?

Он и его соратники были правы. Промышленная революция 1770–1870 годов едва ли облегчила труд многих людей даже в передовой Великобритании. Но она все-таки немного повысила материальный уровень их жизни. Впрочем, эти изменения, безусловно, стали большим событием: паровая энергия, производство железа, ткацкие станки и телеграфные провода обеспечили комфорт для большинства и богатство для меньшинства. Но образ жизни людей не изменился. И опасения оставались вполне обоснованными. Так, в 1919 году британский экономист Джон Мейнард Кейнс писал, что хотя «дьявол» Мальтуса был «скован и скрыт», после катастрофы Первой мировой войны «возможно, мы снова освободили его» 3.

Голодные зациклены на пропитании. С 1000 года до н. э. по 1500 год н. э. человеческая популяция росла медленно – с темпом 0,09% в год. Так как, хотя рождалось много детей, мало из них выживало. За эти тысячелетия уровень жизни для большинства мало изменился. Крестьяне и ремесленники продолжали изнурительно работать, обеспечивая только необходимый для выживания минимум.

Да иначе и быть не могло. «Дьявол» Мальтуса позаботился об этом. Рост населения съедал плоды технологического развития, оставляя в выигрыше лишь элиту. Изобретения и инновации происходили медленно, с темпом 0,036% в год, то есть всего на 0,9% за двадцать пять лет. (Вспомним, что с 1870 года средний темп составлял уже 2,1% в год.)

После 1500 года произошел переход – промышленно-коммерческая революция18. Темпы технологического прогресса скаканули вверх в четыре раза: с 0,04% в год до 0,15% в год. Результатом стали огромные достижения: появление океанских судов, новых пород лошадей, крупного и малого рогатого скота (особенно овец породы меринос), печатных станков, пушек, автомобилей, понимание более эффективных принципов сельского хозяйства и многое другое. Однако этого роста было недостаточно, чтобы разрушить «проклятие» Мальтуса. Население продолжало расти, и даже лучшие технологии не избавляли обычных людей от бедности. Зато богатые стали жить еще лучше4. А более совершенные технологии к тому же привели к развитию и более эффективных и жестоких способов убийства, завоевания и угнетения.

В 1770 году, задолго до появления на свет «Опыта о законе народонаселения», началась промышленная революция в Великобритании. Она вновь ускорила темпы роста технологий – примерно в три раза, с 0,15% до 0,45% в год. За следующие сто лет рост населения планеты ускорился примерно до 0,5% в год, а мировое производство впервые превысило эквивалент $3 в день на человека (в пересчете на сегодняшний день).

Цифры важны. И, как отмечал историк экономики Роберт Фогель, вторя своему прапрадеду Эбботту Пейсону Ашеру, секретное оружие экономиста – умение считать5. Мы, люди, любим истории. С захватывающим сюжетом и ярким финалом, с расплатой и наградой. Они увлекают нас. Именно так мы думаем. Именно так мы запоминаем. Но истории конкретных людей важны, только если последние определяют судьбу человечества или представляют огромную его часть. И только подсчет помогает понять, какие события действительно имели значение для общества.

Причины промышленной революции не были предопределены. Она не была неизбежной. Но этот предмет обсуждения выходит за рамки моей книги. Теоретики мультивселенной уверяют, что есть миры, похожие на наш, но которые мы не можем ни услышать, ни увидеть, ни потрогать. Как радиоприемник, настроенный на одну волну, не может уловить другие. И, зная нашу историю, я уверен, что в большинстве этих миров никакой британской промышленной революции не было. Скорее всего, там рост технологического развития выровнялся на уровне эпохи коммерческой революции – 0,15% в год – или вообще остановился на средневековых 0,04% в год. Эти сценарии кажутся более вероятными: миры относительно стабильных пороховых империй и торговли под парусами6.

Но в нашем мире все сложилось иначе. И даже здесь я не считаю, что имперско-коммерческая и британская промышленная революции сыграли решающую роль.

Темпы роста технологических и организационных возможностей человека в эпоху промышленной революции составляли 0,45% в год. Но и этот рост оказался поглощен увеличением численности населения на 0,9% в год, или чуть менее 25% в поколение19. Так, у четырех пар среднего возраста до половой зрелости доживало около десяти детей вместо восьми. А при благоприятных условиях этот показатель мог быть еще выше. Например, численность британских колонистов в Северной Америке, где не было желтой лихорадки, каждые сто лет увеличивалась в четыре раза и без особой медицинской помощи. Здесь у четырех пар вполне могло выживать не десять, а четырнадцать детей. В этом случае даже рост технологических возможностей на 0,45% в год не мог побороть «мальтузианского дьявола». И поэтому в 1870 году мир оставался отчаянно бедным. Более 80% населения по-прежнему в поте лица работали на земле, обеспечивая продовольствием в первую очередь самих себя. Средняя продолжительность жизни почти не выросла. В 1870 году на человека приходилось 5 унций меди, в 2016 году – 5 фунтов. Производство стали на душу населения за этот же период выросло с 1 фунта до 350 фунтов.

Должен ли был рост технологий продолжиться теми же темпами в 0,45% в год? Все предыдущие периоды расцвета в истории человечества заканчивались очередной стагнацией или, что еще хуже, Темными веками. Дели разграбили в 1803 году, Пекин – в 1644 году, Константинополь – в 1453 году, Багдад – в 1258 году, Рим – в 410 году, Персеполь – в 330 году до н. э., Ниневию – в 612 году до н. э. Почему имперский Лондон должен был избежать этой участи?

Экономист Уильям Стэнли Джевонс в 1865 году в книге «Угольный вопрос» (The Coal Question) предсказал, что через поколение в Великобритании закончится легкодоступный уголь и остановятся заводы7. Никто не верил в Британскую империю больше, чем Редьярд Киплинг. Но даже он к 60-летию восшествия на престол королевы Виктории в 1897 году писал о неизбежном падении Лондона: «За неистовое хвастовство и глупые слова – / Помилуй, Господи, народ Твой!»8

Таким образом, без дальнейшего ускорения экономического роста мир действительно мог бы навсегда превратиться в стимпанк20. Возможно, в 2010 году численность населения планеты достигла бы все тех же семи миллиардов человек. Но большинство жило бы так же, как в 1800–1870 годах. Если бы технологии застряли на уровне 1910 года, то самолеты оставались бы диковинкой, а утилизация конского навоза – главной заботой городов. Не 9%, а 50% людей жили бы на $2 в день, а 90% – менее чем на $5. Средний размер ферм был бы в шесть раз меньше, чем в 1800 году, а элита жила бы как современный средний класс на «глобальном Севере».

Но ничего из этого не произошло. А что произошло, так это ускорение инновационного роста после 1870 года.

Его темпы выросли в четыре раза и достигли нынешних 2,1% в год. Технологии наконец-то начали опережать рост населения. А затем в богатых странах оно даже стало сокращаться: люди стали достаточно обеспеченными, чтобы рожать меньше.

Период с 1870 по 1914 год стал, как выразился в 1919 году Джон Кейнс, «экономическим Эльдорадо» или «экономической утопией»9.

И в 1914 году мир оказался причудливой смесью современности и старины. Великобритания сожгла тогда 194 миллиона тонн угля – всего в 2,5 раза меньше, чем ее энергопотребление сегодня. Американские железные дороги перевозили пассажиров в среднем на 350 миль на одного жителя страны, сегодня авиаперевозки составляют три тысячи миль на одного гражданина. При этом всем в Европе сохранялось господство аристократии, считающей себя потомками рыцарей и королей.

По сравнению с прошлым это была почти утопия. Реальная заработная плата неквалифицированных рабочих вдвое превысила уровень 1870 года. Такого не наблюдалось со времен перехода к земледелию.

Почему же после 1870 года прогресс ежегодно достигал того же уровня, что каждые четыре года с 1770 по 1870 год? (Или каждые двенадцать лет – с 1500 года по 1770 год? Или каждые шестнадцать лет – до 1500 года?) Как то, что начиналось в Европе, стало мировым явлением (хотя и неравномерным)?

Во второй главе мы обсудим это подробнее. А сейчас могу сказать, что ключевым фактором стало появление промышленных исследовательских лабораторий, крупных корпораций и глобализации. Последняя превратила мир в единую рыночную экономику, которая сама начала решать возникающие проблемы. И самая большая из них – как обеспечить ускорение темпов экономического роста. Лаборатории и корпорации позволили таким людям, как Томас Эдисон и Никола Тесла, сосредоточиться на изобретениях, не тратя времени на менеджмент, маркетинг и поиск сотрудников. Это существенно изменило ситуацию: технологии стали разрабатываться и внедряться рационально, планомерно и профессионально.

Было ли развитие до 1870 года необходимым и неизбежным? В истории многое могло сложиться иначе. Мы – продукт в равной степени того, что произошло и не произошло. История пестрит возможными «могло бы быть». Например, если бы 15 февраля 1933 года Лилиан Кросс не сбила сумочкой прицел убийце Джузеппе Дзангару, то его пуля попала бы не в мэра Чикаго Антона Чермака, а в президента Франклина Делано Рузвельта. И история США пошла бы другим путем. Но появление промышленных исследовательских лабораторий не было делом рук одного человека. Это результат долгих лет совместной работы множества людей. Неотвратимый? Нет. Но с годами вероятность подобного исхода становилась все выше.

Кажется, этот процесс мог бы пойти по-другому, но мы не можем ясно представить, как именно и какие могли бы быть альтернативные результаты. Как отмечает историк Антон Хоус, любой ткач из 3000-х годов до н. э. мог бы облегчить свою работу, если бы изобрел летающий челнок. Но этого не случилось до 1773 года и Джона Кея21, который не обладал особыми знаниями и не использовал новые материалы. Он просто добавил «два деревянных ящика по обе стороны для ловли челнока… [и] струну с маленькой ручкой, называемой киркой». Хоус удивлялся, насколько проста эта инновация. По сравнению с этим исследовательские лаборатории и корпорации казались сложными и трудно постижимыми10.

Для распространения и преобразования мира лабораториям и компаниям требовались ускорители. И главным из них стала глобализация.

До 1700 года, то что мы назвали бы «международной торговлей» сводилось к обмену ценных товаров (пряности, шелка, стальные мечи, фарфор, олово и т. п.) на драгоценные металлы. Иногда перевозились и продукты питания, например, пшеница из Египта и Туниса в Рим или рис из одних районов Китая в другие. Существенную роль играла и торговля рабами: людей вырывали из привычной среды и превращали в дешевую рабочую силу. Эта торговля имела значение, в первую очередь для комфорта элит, но не была существенной силой, формирующей экономическую жизнь (за исключением тех, кого поработили торговые сети доиндустриальной революции). То, что мы назвали бы «международнаяй торговлей» составляло в лучшем случае 6% от глобальной экономической жизни: около 3% от того, что типичный регион потреблял, импортировалось из других мест, и около 3% от того, что типичный регион производил, экспортировалось в другие места. Ситуация стала меняться после 1700 года. В восемнадцатом веке торговля оружием, рабами и сахаром в Северной Атлантике сильно повлияла на Африку и Карибский бассейн, а также сыграла важную роль в обогащении Великобритании и становлении ее империей. Но и к началу девятнадцатого века «международная торговля» все также занимала около 6% от глобальной экономической жизни.

После 1800 года список важных товаров пополнил хлопок. Он поставлялся в Великобританию, близлежащие европейские регионы и Новую Англию в США. Уже оттуда текстиль разъезжался по миру. Однако даже в 1865 году мировая торговля составляла лишь 7% глобальной экономической деятельности11.

Транспорт и связь также глобализировались. Появились океанские пароходы с железным корпусом и винтовым двигателем, а также всеобщая подводная телеграфная сеть. К 1870 году можно было обмениваться сообщениями между Лондоном и Бомбеем22 практически мгновенно, а к 1876 году – даже с Новой Зеландией.

Другим важным аспектом глобализации стало снятие барьеров. Открытые границы привели к массовой миграции, но с важной оговоркой – беднейших переселенцев из Китая, Индии и т. п. не пускали в страны с умеренным климатом. Они предназначались только для европейцев и иногда жителей Ближнего Востока. Тем не менее с 1870 по 1914 год около 100 миллионов человек – каждый четырнадцатый житель Земли – сменили континент проживания12.

Принцип открытости и, как следствие, отсутствие юридических преград способствовали свободному движению людей, капитала, технологий и ресурсов. К 1870 году доля международной торговли выросла до примерно 9%, а к 1914 году – до 15%. Это объяснялось революционным снижением транспортных расходов.

Железные дороги радикально изменили сухопутный транспорт.

Производство дешевых рельсов и локомотивов сделало перевозки по суше такими же дешевыми, как и по рекам и океанам, и ускорило их. До появления железных дорог перевозить продукты питания по суше более чем на сто километров было невыгодно – лошади или волы съедали столько же, сколько могли потянуть. Так что людям приходилось жить либо у порта, либо в условиях натурального хозяйства, когда они сами обеспечивали себя продуктами питания.

Но некоторые все равно были недовольны. В середине девятнадцатого века писатель и активист-трансценденталист Генри Дэвид Торо жаловался на железные дороги: «Убирайтесь с моей лужайки!»13 Он считал, что медленные путешествия помогают осознанной жизни. Но это точка зрения привилегированного обеспеченного человека, не нуждающегося в постоянном заработке.

У моих предков, да и у большей части человечества, был совсем другой взгляд на вещи.

Появление лабораторий, корпораций, развитие транспорта и связи, падение барьеров – всего этого оказалось достаточно, чтобы вывести человечество из мальтузианской нищеты и запустить процесс глобализации.

Транспортная революция продолжилась. И самым большим ее достижением было даже не строительство железных дорог, а появление пароходов с железным корпусом, работающих на угле. В 1870 году на верфи Harland and Wolff в Белфасте спустили на воду пассажирский пароход «Океаник» (RMS Oceanic). Он мог пересечь Атлантику (от Ливерпуля до Нью-Йорка) за девять дней – в 1800 году этот путь занимал больше месяца.

Билет в третьем классе (1000 мест) стоил 3 фунта стерлингов (примерно полуторамесячная зарплата неквалифицированного рабочего), а в первом (150 мест) – 15 фунтов стерлингов14. За поколение до этого билеты были вдвое дороже, а в 1800 году – в четверо. В сегодняшних ценах поездка в первом классе стоила бы $17 тысяч. То есть после 1870 года отправить члена семьи на заработки за океан могли все, кроме самых бедных европейцев.

И миллионы человек откликались на эти изменения. Глобализация конца девятнадцатого века привела к переселению ста миллионов человек. Никогда ни до, ни после мы не видели столь стремительного перераспределения населения по земному шару.

Около пятидесяти миллионов покинули Европу и отправились в Америку, Австралию, Южную Африку и другие регионы. Это была необыкновенная эпоха, когда рабочие могли пересекать океаны в поисках лучшей жизни.

Если я правильно помню, мои предки добрались до Соединенных Штатов к 1800 году, когда путешествие через океан было уделом рабов, слуг или среднего класса. Последним, о ком мне известно, был Эдмунд Эдвард Галлахер из Ирландии (родился в 1772 году). В начале девятнадцатого века он с Лидией Макгиннис (родилась в 1780 году в США) и их сыном Джоном жили в Пенсильвании. Предки моей жены приехали в США во время великой волны мировой миграции после 1870 года. Одной из них была Мария Роза Сильва, родилась в Португалии в 1873 году, прибыла в США в 1892 году и вышла замуж в 1893 году. Ее муж Жозе Гилл родился на острове Мадейра в 1872 году и прибыл в США в 1891 году.

Сначала он обосновался в Саванне, но позже перебрался в Лоуэлл. Почему? Мы не знаем. Но знаем, что после 1900 года семья ненадолго уехала на Мадейру. Впрочем, после смерти Жозе в 1903 году Мария Роза с детьми вернулась в США. В переписи 1910 года она числится вдовой-ткачихой в Фолл-Ривере, снимающей дом и воспитывающей четверых детей.

Как мы видели на примере Жозе Гилла и Марии Розы Сильвы, люди пересекали Атлантику не раз. Одной из таких путешественниц была Дженни Джером, родившаяся в 1854 году в семье финансиста Леонарда Джерома и Клары Холл. Она переехала в Англию, выйдя замуж за лорда Рэндольфа Спенсера-Черчилля, младшего сына седьмого герцога Мальборо. Они обручились в 1873 году, всего через три дня после первой встречи на парусной регате у острова Уайт. Но свадьба состоялась только через семь месяцев из-за разногласий между отцами жениха и невесты по поводу приданого. Спустя восемь месяцев после свадьбы у пары родился сын Уинстон, а еще через шесть лет – второй сын, Джон15.

Рэндольф умер в 1895 году в возрасте сорока пяти лет, возможно, от сифилиса или другой неврологической болезни. В свидетельстве о смерти причиной назвали «общий паралич душевнобольного». После этого Дженни, как выражались в те времена, «была в большом расположении у принца Уэльского» и других влиятельных персон. В 1900 году она вышла замуж за Джорджа Корнуоллиса-Уэста, который был всего на месяц старше ее сына Уинстона.

Уинстон Спенсер Черчилль, изменивший свою фамилию и сделавший «Спенсер» вторым именем, в молодости был enfant terrible23 британской политики, затем – неудачливым канцлером казначейства24, а в зрелости – лидером, сыгравшим ключевую роль в победе над нацистами. И его американские корни помогли наладить отношения с Америкой, в частности с президентом Франклином Делано Рузвельтом.

Мы видим последствия миграции в виде храмов Бодхисатвы Гуань-Инь в Калифорнии, хотя миграция китайцев в этот регион, как и другие европейские колонии с умеренным климатом, была быстро ограничена. Магнаты вроде Леланда Стэнфорда25 поддерживали иммиграцию, но популисты выступали за запрет. Европейцев и восточноевропейцев остановить не удалось, но принцип «Китайцы, возвращайтесь домой» получилось реализовать. Под этот запрет попали и выходы из Индии.

Мохандас Карамчанд Ганди26 родился в 1869 году в семье премьер-министра небольшого княжества Порбандар Карамчанда Уттамчанда Ганди и его четвертой жены Путлибаи16. В четырнадцать лет его женили на Кастурбаи, в восемнадцать лет он отправился в Англию изучать право. Вернувшись через три года, он не стал успешным юристом. В 1893 году он отправился в Южную Африку по делам бизнеса. Первоначально планировал пробыть там год, но решил остаться. В 1897 году он вернулся в Индию за семьей, а затем провел в ЮАР двадцать два года, став там антиимпериалистом, политиком и активистом. В Южной Африке индийцев не считали коренным населением, но их положение было лишь немного лучше.

Еще один участник великих миграций – Дэн Сяопин27. Родился в 1904 году в семье зажиточного землевладельца, чей доход в пять раз превышал средний по Китаю в то время17. В 1920 году он приехал во Францию работать и учиться, воспользовавшись нехваткой рабочих рук после Первой мировой войны. Он трудился слесарем в пригороде Парижа, там же стал коммунистом и познакомился со многими будущими лидерами китайской компартии, в том числе с Чжоу Эньлаем. В 1926 году учился в Москве в Университете трудящихся Китая им. Сунь Ятсена, а в 1927 году вернулся в Китай, начав карьеру в Коммунистической партии. В эпоху Мао дважды подвергался репрессиям, но в 1980-е годы стал лидером Китая и ключевой фигурой в истории «долгого двадцатого века».

В странах умеренного климата, заселенных европейцами, местные популисты добивались сохранения «европейского» облика. Примеры – США, Канада, Аргентина, Чили, Уругвай, Австралия и Новая Зеландия. Так что китайцы и индийцы мигрировали в другие регионы – на чайные плантации Цейлона или каучуковые плантации Малайи. Около 50 миллионов переехали в Южную Азию, Африку, Карибский бассейн и Южную Америку.

Страны с богатыми ресурсами, такие как Канада и Аргентина, обеспечили рост уровня жизни европейцев. Та треть, которая возвращалась домой, привозила капитал, позволяющий войти в средний класс. А те, кто обосновался на новом месте, жили в 1,5–3 раза лучше, чем на родине. Выиграли и те, кто остался в стороне. В конечном счете миграция способствовала росту зарплат в Европе за счет снижения конкуренции и увеличения дешевого импорта из Нового Света18.

В итоге выиграли и плутократы, и популисты. В Америке, Канаде и Аргентине до 1914 года реальные зарплаты росли быстрее, чем в Европе: на 1–1,7% в год против 0,9%. Исключением была Австралия, где в это же время зарплаты стагнировали. Тем не менее миграция в целом увеличила масштабы экономик стран-реципиентов с умеренным климатом19.

Снизила ли миграция заработную плату в тропических странах-реципиентах? Да. Кроме того, снижение наблюдалось и в экономиках, которые никогда не видели мигрантов. Британский капитал, бразильские каучуковые заводы и рабочая сила из Китая, используемая в Малайе, давили на заработную плату в Бразилии, жители которой могли и не знать о существовании Малайи. Экономическая отсталость формировалась в течение 1870–1914 годов.

Для Китая и Индии миграция не привела к значительному росту зарплат. Население этих стран было настолько велико, что эмиграция была каплей в море.

Из-за исторических обстоятельств и неэффективного управления обе страны не смогли вырваться из оков «мальтузианского дьявола». Рост технологий поглощался ростом населения и потому не приводил к повышению уровня жизни. Население Китая в конце XIX века было в три раза больше, чем в 1000 году н. э. Поэтому потенциальные мигранты были готовы работать за нищенские по европейским меркам зарплаты.

Таким образом, высокая численность населения, бедность и низкая продуктивность сельского хозяйства в Китае и Индии не позволяли поднять зарплаты ни там, ни в странах-реципиентах, открытых для азиатской миграции. Рабочих нанимали за небольшую плату, но для них эта работа была предпочтительнее нищеты на родине. Низкая стоимость рабочей силы обеспечивала дешевизну товаров из стран-реципиентов азиатской иммиграции. Но это так же ограничивало рост зарплат в странах, которые позже назовут «глобальным Югом».

Плохо ли, хорошо ли, но мир стал единым целым с общей историей.

Частью этой глобальной истории стало резкое разделение международного труда. «Тропические» регионы поставляли в Европу каучук, кофе, сахар, растительное масло, хлопок и другие относительно недорогие сельскохозяйственные продукты. Регионы умеренного климата – США, Канада, Австралия, Новая Зеландия, Аргентина, Чили, Уругвай, Украина и, возможно, ЮАР – обеспечивали Европу зерном, мясом и шерстью. Немецкие фермеры столкнулись с конкуренцией не только из Америки, но и из Российской империи. Западная Европа оплачивала импорт за счет экспорта промышленных товаров, как и северо-восток США, где к 1910 году промышленная продукция составляла почти половину всего американского экспорта.

По мере падения зарплат в странах, становившихся периферией мировой экономики, уменьшались шансы на формирование там состоятельного среднего класса, который мог бы поддерживать внутренний спрос на промышленную продукцию.

Чтобы понять почему, рассмотрим Британскую империю.

Где бы ни появлялись англичане, они строили форт, доки и ботанический сад. Последний помогал выяснить, какие полезные растения можно культивировать в новых условиях. В девятнадцатом веке именно они привезли каучуковое растение из Бразилии сначала в Королевские ботанические сады Кью28 и затем в Малайю, а чай – прямо из Китая на Цейлон. Хотя каучук появился в Малайе, Индонезии и Индокитае только в конце девятнадцатого века, к финалу Первой мировой войны эти три региона стали крупнейшими его поставщиками. Подобные процессы происходили в основном благодаря Британской империи, но не только. Например, португальцы завезли кофе из Йемена в Бразилию. Таким образом, специализация периферийных регионов не была естественной данностью, а формировалась искусственно20.

Главным долгосрочным бенефициаром этого процесса стали Соединенные Штаты. Волны миграции девятнадцатого – начала двадцатого века подготовили почву для последующего доминирования США. В 1860 году в США было 25 миллионов полноправных граждан – белых англоговорящих (включая женщин и детей), кого правительство считало достойными образования, а в Британской империи – 32 миллиона. К 1940 году ситуация изменилась: в США полноправных граждан стало уже 116 миллионов, в Великобритании и ее доминионах – 75 миллионов. Именно иммигранты обеспечили Соединенным Штатам столь заметный прирост и большее влияние, чем Британии.

Период с 1870 по 1914 год ознаменовался техническим прогрессом, ростом населения и миграции, а также расширением торговли и инвестиций. Стоимость перевозки грузов и людей снижалась. Так, в 1850 году фунт муки стоил 1,5 цента в Чикаго и 3 цента в Лондоне, а в 1890 году в Лондоне – уже всего 2 цента. После 1870 года транспортировка большинства товаров через океан стала дешевле, чем внутри страны21. Железные дороги и порты связали мир в единую экономическую систему.

Это было важно. С 1870 по 1914 год экспортные показатели повсеместно выросли: в Индии и Индонезии удвоились, в Китае утроились. А в Японии, которую американские канонерки заставили выйти из более чем двухвековой изоляции, экспорт вырос с нуля до 7% национального продукта за два поколения. Доля международной торговли в объеме мирового производства также выросла: с 1,5% в 1500 году до 17% в 1913 году. Сегодня этот показатель – 30%22.

Экономист Ричард Болдуин назвал этот период «первым разделением»: из-за падения транспортных расходов производство товаров больше не было привязано к месту потребления. Теперь их можно было изготавливать там, где это дешевле, а продавать в богатых странах23.

Но это не «сделало мир плоским»29. Производство сложных товаров требовало личных контактов, доверия и переговоров. Болдуиновское «первое разделение» означало, что производства не просто перемещались туда, где было дешевле всего, а туда, где можно было сэкономить еще и на коммуникационных издержках.

Заводы группировались в промышленных центрах, где было удобнее налаживать связи, обмениваться знаниями и привлекать специалистов. Это способствовало концентрации идей и технологий в отдельных регионах. Таким образом, мир перед Первой мировой войной процветал в своем экономическом Эльдорадо, но неравномерно. В Раю затаился Змей: пока «глобальный Север» индустриализировался и богател, страны «глобального Юга» либо оставались слаборазвитыми, либо вообще подвергались деиндустриализации24.

Северо-западная Европа получила огромные преимущества в промышленном производстве, а периферия – в добыче сырья. Медь, уголь, кофе и другие ресурсы стали легкодоступными благодаря железным дорогам и пароходам. Это ускорило специализацию регионов: индустриальные центры сосредоточились на производстве, а периферия – на экспорте сырья. Это имело огромное экономическое значение.

Социальная отдача от инвестиций в технологии и инфраструктуру была огромной. Роберт Фогель подсчитал, что социальная норма прибыли трансконтинентальной железной дороги Union Pacific составляла около 30% в год25.

Рост торговли позволил максимально использовать сравнительные преимущества регионов. Если у двух стран были различия в стоимости производства, они могли выигрывать от торговли: экспортировать относительно дешевый товар и импортировать относительно дорогой. Однажды достигнутое преимущество, как правило, сохраняется надолго. Например, Великобритания десятилетиями экспортировала хлопчатобумажные ткани, хотя ее технологии их производства могли прекрасно работать в любой другой стране. Так что с 1800 по 1910 год британский экспорт хлопчатобумажных тканей непрерывно рос, достигнув перед Первой мировой войной пика в 1,1 миллиарда фунтов стерлингов в год26.

Эта логика распространялась на многие сферы. Страна, не способная производить машины, но умеющая выращивать продовольствие, могла улучшить свое положение, экспортируя продукты и импортируя технику. Страна, лидирующая в производстве автомобилей, но оказавшаяся еще успешнее в авиастроении, могла добиться успеха, экспортируя самолеты и импортируя машины. Неважно, в чем было преимущество страны: в предпринимателях-новаторах, в сообществе инженеров-практиков, высокообразованной рабочей силе, богатых природных ресурсах или просто дешевых рабочих – расширение торговли обеспечивало рост благосостояния во всем мире.

Это следствие того, что финансы и торговля последовали за рабочей силой. Мировая экономика в 1870–1914 годах отличалась высокой инвестиционной активностью. Индустриализация Западной Европы и Северной Америки обеспечила достаточно рабочих рук и ресурсов для промышленного производства, строительства железных дорог, судов, портов, телеграфных линий и прочей инфраструктуры, необходимой для глобализации. В 1865 году в мире насчитывалось двадцать тысяч миль железных дорог, в 1914 году – триста тысяч миль, а сегодня их около миллиона миль.

Рабочие в Гамбурге ели дешевый хлеб, изготовленный из пшеницы из Северной Дакоты или Украины. Лондонские инвесторы финансировали медные рудники в Монтане и железные дороги в Калифорнии (а железнодорожный магнат Леланд Стэнфорд направлял значительную часть средств в свой карман). В Токио предприниматели при поддержке государства закупали электрооборудование, произведенное в Гамбурге. А телеграфные провода, соединявшие их всех, изготавливались из меди Монтаны и каучука, собранного китайскими рабочими в Малайе и индийскими в Бенгалии.

В 1919 году Джон Мейнард Кейнс писал, что к 1914 году для среднего и высшего классов «жизнь предлагала по низкой цене и с минимальными хлопотами удобства, комфорт и блага, недоступные самым богатым и могущественным монархам других эпох»27.

В итоге для рабочего класса росла разница между уровнем жизни и прожиточным минимумом, особенно в регионах, связанных с международной торговлей. Мальтузианские силы отреагировали: в 1914 году было пять человек там, где поколение назад было четыре. За полвека численность населения выросла больше, чем за предыдущие полтысячелетия аграрной эпохи. Однако кризиса с продовольствием не возникало: благодаря инвестициям и технологиям ресурсы успевали за ростом населения. «Дьявол» Мальтуса оказался скован.

Поговорим о коммуникации.

Около 1800 года Артур Уэлсли, четвертый сын из обедневшей англо-ирландской аристократической семьи, решил сделать карьеру. Он получил звание майора в 33-м пехотном полку британской армии, купив его за деньги, занятые у старшего брата Ричарда. (Британское правительство считало, что офицерский корпус, состоявший из родственников богатых землевладельцев, никогда не повторит квазивоенную диктатуру 1650–1660 годов. Поэтому существовало правило, что офицеры должны покупать свои звания.) Позже Ричард, став вице-королем Индии, помог Артуру получить звание генерала. Так начался путь будущего герцога Веллингтона, который позже одержал победу над армией Наполеона. Сам он считал своей лучшей битвой не Ватерлоо, а сражение при Ассайе во Второй англо-маратхской войне28.

Дорога в Индию из Великобритании заняла у Артура Уэлсли семь месяцев, обратно – шесть. Это означало, что инструкции и приказы британского правительства устаревали еще до того, как достигали Индии. Переписка превращалась в два монолога, а управление на расстоянии становилось хаотичным и рискованным.

Электрический телеграф изменил ситуацию. Теперь сообщения передавались почти мгновенно, что сокращало разрыв между решениями и их исполнением.

Не все считали это полезным. Американский писатель и философ Генри Дэвид Торо ворчал: «Мы торопимся проложить телеграф от Мэна до Техаса, но, возможно, им нечего сказать друг другу»29.

Возможно, Техасу нечему было учиться у штата Мэн, но в 1860 году было чему поучиться у Чикаго, когда на съезде в Вигваме Республиканская партия выдвинула Авраама Линкольна кандидатом в президенты. Это запустило цепь событий, которые привели к Гражданской войне, гибели двадцати пяти тысяч белых техасцев и освобождению рабов. Возможно, штату Мэн, в свою очередь, и не нужно было многому учиться у Техаса, но для местных рыбаков телеграфные сводки цен на рыбу в Бостоне, Нью-Йорке и Филадельфии были очень важны.

Знание цены на рыбу полезно, а ликвидация рабства – чрезвычайно важна. И эти две ситуации показывают, как много изменил телеграф. С появлением языка люди обрели способность быстро делиться информацией. Если кто-то в группе знает что-то полезное, очень быстро об этом узнают все, в том числе и за пределами группы. Телеграф расширил круг обмена знаниями: он перестал ограничиваться небольшим поселением и охватил весь мир.

Но охватить телеграфом всю планету было непросто. Особо сложной задачей оказалась прокладка подводных кабелей. В 1870 году на самом большом на тот момент корабле SS Great Eastern проложили кабель из Йемена в Мумбай, завершив строительство линии из Лондона. Будущим «герцогам Веллингтонским» больше не нужно было месяцами ждать новостей из Лондона в Бомбей и обратно. Теперь они доходили за минуты. Это изменило экономику и политику: инвесторы могли мгновенно получать информацию и управлять капиталами, а технологии быстрее распространялись по миру.

Это имело три важных последствия.

Во-первых, этот процесс позволил повысить уровень доверия и безопасности при принятии решений. В 1871 году американские финансисты Джон Пирпонт Морган и Энтони Дрексель создали инвестиционно-банковское партнерство, чтобы управлять британскими инвестициями в США. Современные банки J. P. Morgan Chase и Morgan Stanley30 – дети этого союза30. Во-вторых, ускорился технологический процесс: изобретения и методы быстро распространялись между странами. В-третьих, телеграф стал инструментом империй. Там, где была связь, можно было эффективно управлять армиями и колониями. Таким образом, европейские державы могли начинать завоевания практически в любом уголке мира. Что они и сделали, усилив экспансию.

До 1870 года европейский империализм был сосредоточен вокруг портов. К 1914 году только несколько стран – Марокко, Эфиопия, Иран, Афганистан, Непал, Таиланд, Тибет, Китай и Япония – избежали колониального господства.

К КОНЦУ 1800–Х ГОДОВ скорость передачи информации возросла, перевозка людей и грузов подешевела. Казалось, что впервые в истории любую производственную технологию можно применить в любом же уголке мира.

Текстильные фабрики работали в Мумбае, Калькутте, Шанхае, Кейптауне и Токио, а также в Манчестере, в Фолл-Ривере (штат Массачусетс) и в Брюсселе. Североатлантические страны обеспечивали эти предприятия капиталом, рабочей силой, менеджментом и спросом. До 1870 года Западная Европа в основном импортировала хлопок, табак, сахар, шерсть и небольшие объемы пальмового масла, мехов, шкур, чая и кофе. Последние были предметами роскоши, а не первой необходимости. Однако после 1870 года технологии потребовали нефти, селитры, медных проводов и резины. Кроме того, увеличился спрос на какао, чай, кофе, шелк, джут, пальмовое масло и другие продукты из южных регионов. Казалось, что торговля и обмен технологиями должны объединить мир. Но этого не произошло.

Экономист Уильям Артур Льюис, уроженец Сент-Люсии, считал, что формирование единого экономического мира дало возможность многим странам заскочить на «эскалатор», который поднял бы их «на все более высокие уровни производства на душу населения». Однако, по его оценкам, к 1870 году на этот путь полностью встали только шесть стран31.

Причину этого нам объяснит история хедива31, то есть наместника Египта, с 1805 по 1848 год – Мухаммеда Али. Он хотел модернизировать свою страну, чтобы его потомки больше не были марионетками французских банкиров и британских политиков. Он пытался сделать Египет центром текстильного производства, но поддерживать фабрики в рабочем состоянии оказалось сложно. В итоге его внук Исмаил, ставший хедивом в 1863 году, таки оказался под контролем французских банкиров и британских политиков32.

Китай, Индия и другие регионы, ставшие позже частью «глобального Юга», не экспортировали дорогие товары вроде пшеницы и шерсти, как страны с умеренным климатом. Их сельское хозяйство было менее продуктивным, а климат – неблагоприятным. Кроме того, невысокие зарплаты в Малайе, Кении и Колумбии, вызванные миграцией из Китая и Индии, удерживали цены на экспортные товары на низком уровне.

Но почему же индустриализация не распространилась быстрее на будущий «глобальный Юг» до Первой мировой войны? Ведь североатлантическая индустриализация выглядела простой для копирования: не нужно было заново изобретать технологии, а оборудование можно было купить и привезти.

Генри Форд перестроил производство так, что неквалифицированные рабочие могли делать то, что раньше выполняли квалифицированные мастера. Почему тогда нельзя было организовать производство так, чтобы дешевые и неквалифицированные перуанцы, поляки или кенийцы выполняли ту же работу, что и американцы?

Были ли главным препятствием политические риски? Или важнее было близкое расположение к поставщикам оборудования и опытным специалистам?

Для меня это остается большой загадкой. Другие историки экономики тоже не до конца понимают, почему технологии распространялись так медленно.

«Периферийные» экономики прекрасно специализировались на плантационном сельском хозяйстве для экспорта. Но не смогли создать современную промышленность, которая использовала бы их низкие зарплаты как конкурентное преимущество.

Когда меня спрашивают, почему так произошло, я говорю, что первоначальное преимущество Британии, а затем США и Германии в издержках было огромным. Потребовались бы непомерно высокие тарифы для развития «зарождающейся промышленности» в других странах. Колониальные правители не позволили этого сделать. Кроме того, доминирование идеологии свободной торговли не давало даже просто рассматривать альтернативы. Лишь немногие обращались к идеям практической политэкономии Александра Гамильтона, который видел в государственном регулировании важный инструмент экономического роста33.

Свободный рынок ориентируется на интересы владельцев собственности. А они, как правило, хотят тратить деньги на предметы роскоши, а не вкладывать их в долгосрочный экономический рост, а тем более обеспечивать рабочему классу получение богатств и возможностей. Более того, хотя рынок видит прибыль от создания и использования инфраструктуры, он не способен учитывать знания, которые рабочие и инженеры приобретают, наблюдая за коллегами и общаясь с ними. Так в Кремниевой долине разговоры в барах становились мощным фактором роста, но их нельзя измерить деньгами34, а значит, рынок их не учитывает.

Джон Стюарт Милль писал, что такие «приобретенные навыки и опыт» могут создать «превосходство одной страны над другой в той или иной отрасли производства <..> возникающее только оттого, что она раньше начала его <..> [не имея] никаких врожденных преимуществ». Однако без управляемого процесса такие преимущества не возникают сами собой. Поэтому в 1870–1950 годах самые прибыльные и инновационные отрасли все больше концентрировались в странах «глобального Севера»35.

Экономический историк Роберт Аллен считает, что главной причиной был империализм: колониальные власти не внедряли меры для поддержки промышленности. Уильям Артур Льюис видел проблему в миграции и отсутствии в «тропических экономиках» процветающего среднего класса, который покупал бы местную продукцию. Экономический историк Джоэль Мокир объяснял успех Североатлантического региона особенностями мышления и культуры, сформировавшимися в эпоху европейского Просвещения. А экономист по вопросам развития Рауль Пребиш полагал, что аристократы-землевладельцы не хотели развивать местное производство, так как могли получать желаемые товары из-за рубежа36.

Я недостаточно знаю, чтобы судить. Ответ лежит где-то между индивидуальными решениями отдельных людей и более крупными культурными и политическими факторами. Но я могу сказать точно – мы не знаем, что могло бы произойти, если бы двадцатый век сложился как-то иначе.

2. Ускорение двигателя технологического роста

Мир после 1870 года стал глобализированным как никогда прежде. Но что это означало? Глобализация – не просто линии транспорта и связи, по которым люди и идеи перемещаются как никогда быстро. Чтобы лучше ее понять, предлагаю начать с истории Герберта Гувера1.

Он родился в 1874 году в штате Айова. Его отец, кузнец, умер в 1880 году, а мать – в 1884 году. В десятилетнем возрасте он остался сиротой. В 1885 году он начал свой переезд на запад, сначала в Орегон к родственникам, а затем, в 1891 году – в Калифорнию, чтобы, как он всегда заявлял, стать первым студентом Стэндфордского университета. (Он прибыл раньше открытия, и сотрудники разрешили ему пожить в кампусе.) В 1895 году окончил учебу, получив специальность горного инженера в разгар кризиса, вызванного паникой 1893 года.

Первым местом работы Гувера стала шахта в Грасс-Валли в Калифорнии, где он зарабатывал $600 в год. Затем он получил должность стажера и специального помощника горного инженера с зарплатой $2,4 тысячи в год. В 1897 году он отправился в Австралию, где работал в горнодобывающей компании Bewick Moreing, получая зарплату $7 тысяч в год, а затем в Китай, где его доход вырос до $20 тысяч в год. Именно там Гувер заработал свой первый крупный капитал, хотя объяснить происхождение этих денег ему иногда было сложно2.

С 1901 по 1917 год он жил в Лондоне, работал инженером-консультантом и инвестором. У него были деловые интересы не только в США, но и в Австралии, Китае, России, Бирме, Италии и Центральной Америке. В 1917 году он вернулся в Соединенные Штаты, в 1925 году стал министром торговли, а в 1928 году – президентом. От сына кузнеца до президента США – разве кто-нибудь еще поднимался так высоко и так быстро? Такой путь был возможен только в Америке. Это делало страну особенной, а весь «долгий двадцатый век» – исключительным.

Однако состояние Гувер заработал не столько благодаря глобализации, сколько за счет инженерных и управленческих навыков. Глобализация не была главным фактором перелома в 1870 году. В период с 1870 по 1914 год технологический прогресс и темпы улучшения организации труда ускорились до 2% в год. Это более чем в четыре раза превышало темпы роста за предыдущее столетие. Еще до 1870 года лидеры мировой экономики – США, Германия и Великобритания – росли быстрее остального мира3. Теперь они ускорились до 2,5% в год, что почти в три раза превышало прежний уровень.

До 1870 года инновации появлялись отдельно друг от друга. Возникали новые и более совершенные способы выполнять привычные задачи: совершенствовались способы производства ткани, обработки металла, добычи угля, выращивания сельхозкультур. Изобретатели не только создавали новые технологии, им приходилось также самим находить для них применение, выступая одновременно исследователями, инженерами, менеджерами и финансистами.

Ранее технологический прогресс зависел от стечения обстоятельств. Например, изобретение парового двигателя в восемнадцатом веке потребовало дешевого топлива, востребованного рынка и развитой металлургии. Топливо нашли в угольных шахтах, хлопок стал основой текстильного фабричного производства, а металлургия позволила выпускать железные рельсы и колеса. Так зажегся фитиль промышленной революции.

Однако многие изобретения прошлого не приводили к резкому экономическому росту. За расцветом Древнего Рима последовали Темные века. Книгопечатание произвело революцию в распространении информации, но не сделало книги массовым товаром. Ветряные и водяные мельницы облегчили труд женщин, но их место в экономике не поменялось.

Новые технологии, будь то мушкеты или каравеллы, давали импульс развитию, но не создавали устойчивого роста. Так, лошадиный хомут и тяжелый плуг позволили людям заселить северные регионы, но не помогли улучшить положение рабочего класса Европы. Организация войск была необходима для создания Римской империи, но затем та достигла своего пика и пала4. После 1870 года ситуация изменилась. Развитые страны стали изобретать изобретения – не только текстильное оборудование и железные дороги, но и промышленные исследовательские лаборатории, а также формы бюрократии, которые привели к появлению крупных корпораций. Это позволило внедрять новые технологии на национальном и даже континентальном уровнях. Страны обнаружили, что можно заработать много денег, не переизобретая способы производства старых товаров, а изобретая совершенно новые предметы. Что выгоднее не просто изобретать, а систематизировать процесс изобретений. Не просто создавать компании, а разрабатывать способы их организации. Это стало основой централизованного управления в промышленности. С 1870 по 1914 год новые и более совершенные технологии внедрялись ежегодно, помогая корпорациям укрупняться.

Как отмечал экономист Уильям Артур Льюис, богатый человек в 1870 году обладал тем же, что и богатый человек в 1770 году5. Да, домов, одежды, лошадей, карет, мебели – всего этого могло быть больше, но в итоге богатство сводилось к количеству слуг. После 1870-х годов появились новые товары: «телефоны, граммофоны, пишущие машинки, фотоаппараты, автомобили», а в двадцатом веке к ним «добавились аэропланы, радиоприемники, холодильники, стиральные машины, телевизоры и прогулочные катера». В 1870 году смывными туалетами пользовались 4% американцев, в 1920 году – 20%, в 1950 году – 71%, в 1970 году – 96%. В 1880 году ни у кого не было стационарного телефона, в 1914 году он был у 28%, в 1950 году – у 62%, а в 1970 году – у 87%. В 1913 году электричество было у 18% американцев, а к 1950 году – у 94%6.

Все эти изобретения часто называют «второй промышленной революцией». Экономист Роберт Гордон объединял их в одну «большую волну», которая замедлилась только после освоения технологий двигателя внутреннего сгорания и электричества. По его мнению, неуклонный прогресс неожиданно привел человечество в точку необычайно богатого технологического потенциала. Но, на мой взгляд, ошибочно связывать эти разработки вместе только потому, что они произошли быстро, а не растянулись на полтора столетия, как случилось бы раньше. Главное не отдельные изобретения, а понимание того, что впереди – огромное поле новых открытий.

Возьмем для примера сталь. Это фундаментальный строительный материал двадцатого века и важнейший метал индустриальной цивилизации, который, по сути, был заново изобретен во второй половине 1800-х годов. Сталь на 90–95% состоит из железа смешанного с углеродом. Безуглеродистое железо можно получить и в своей печи, если проковать его много раз, пока ненужные примеси в железе не расплавятся и не вытекут. Но кованое железо слишком мягкое для промышленных нужд. Если нагревать печь с помощью кокса, чистой формы угля, и поддерживать температуру достаточно высокой, чтобы расплавить железо, углерод из кокса сплавится с ним, и получится чугун. Это уже твердый материал, но слишком хрупкий для промышленных целей.

Создание стали требует идеального соблюдения деталей – но добиться этого непросто.

До XIX века изготовление высококачественно стали было процессом, доступным лишь самым искусными кузнецами Эдо, Дамаска, Милана или Бирмингема. Со стороны – а часто и изнутри – это казалось магией.

Однако в 1855–1856 годах Генри Бессемер и Роберт Мюшет разработали процесс, позволявший массово производить высококачественную сталь. В расплавленный чугун подавали воздух, чтобы выжечь все посторонние примеси, а затем добавляли ровно такое количество углерода (и марганца), которое необходимо для получения стали, требуемой промышленностью. Это снизило цену в семь раз – с 45 фунтов стерлингов за тонну до 6 фунтов стерлингов за тонну. Отмечу, что средняя зарплата в Великобритании в то время составляла 70 фунтов стерлингов в год. Позднее усовершенствования Сидни Гилкриста Томаса, а также Карла Сименса и Пьера Мартена еще больше повысили качество сырья. Мировое производство стали выросло с небольших объемов до примерно 70 миллионов тонн в год к 1914 году8, до 170 миллионов тонн в год – к 1950 году и до 1,5 миллиарда тонн в год – к 2020 году. В 2016 году тонна стали стоила около $500, а средняя годовая зарплата при полном рабочем дне в Северной Атлантике достигала $50 тысяч.

Но дело не только в стали. Роберт Гордон был абсолютно прав, когда писал, что 1870 год стал началом новой эпохи, ведь в последующие десятилетия «каждый аспект жизни переживал революцию. К 1929 году в американских городах появились электричество, природный газ, телефон, чистая водопроводная вода. <..> лошади почти исчезли с улиц <..> [и] дома <..> [наполнились] развлечениями <..>, что было за пределами воображения в 1870-х»9. Технологии стремительно развивались: железные дороги и сталелитейные заводы в 1870 году, за ними динамомашины и автомобили в 1903 году, конвейеры и самолеты в 1936 году, телевизоры и ракеты (космические и военные) в 1969 году, микропроцессоры и интернет в 2002 году. Каждый новый виток технического прогресса с его экономическими, социальными и политическими изменениями происходил быстрее и яростнее, чем когда-либо прежде.

Многие из этих перемен начались задолго до 1929 года и не ограничивались только США. В 1889 году, в столетнюю годовщину штурма Бастилии, во Франции прошла Всемирная выставка. Ее главным символом стала не реликвия революции, а башня, спроектированная и названная в честь Гюстава Эйфеля. Историк Дональд Сассун писал, что французская экспозиция стала «посвящением <..> коммерции и торговли, современности и чудесам техники, представленных в the Galerie des Machines <..> Под знаменем современности, прогресса и мирного стремления к богатству французский народ вновь обретал национальную гордость и единство»10.

Эйфелева башня, которую удалось спасти после выставки, с тех пор стала символом Парижа. А за Атлантикой, в гавани Нью-Йорка, возвышалось еще одно сооружение, к которому приложил руку Эйфель, – статуя Свободы.

Несмотря на прогресс, жизнь оставалась тяжелой и грязной. Америка начала двадцатого века, превращаясь в центр мирового роста, все еще была бедной и полной неравноправия. Для тех кто только недавно освободился из рабства, неравенство было особенно жестоким11. И все же, по сравнению с остальным миром, Соединенные Штаты оставались привлекательным местом. Несмотря на длинный рабочий день и опасные условия труда, работа здесь была очень хорошей, по международным стандартам12. Ради такой возможности стоило переехать за пять тысяч километров, например из Венгрии или Литвы.

Чаще всего в этот момент говорят о Томасе Алве Эдисоне – одном из известнейших изобретателей в мире, «волшебнике из Менло-Парка»32, обладателе более тысячи патентов и основателе пятнадцати компаний, в том числе нынешней General Electric. Его история хорошо известна, давайте поговорим о другом великом инженере. Речь о Николе Тесле13.

Он родился 10 июля 1856 года в городке Смилян, который располагался в провинции Хорватия в Габсбургской империи, и был четвертым из пяти детей. Его отец – священник Сербской православной церкви – был грамотным, а мать – нет. Родители хотели, чтобы Никола пошел по отцовскому пути, но тот мечтал стать инженером-электриком.

Тесла два года изучал электротехнику в Граце (Австрия), но бросил учебу. Разорвав отношения с семьей и друзьями, он два года работал инженером, видимо, пережил нервный срыв, а затем попытался продолжить учебу в Праге. Но если он там и учился, то недолго. Вскоре умер его отец.

В 1881 году Никола Тесла работал главным электриком в Будапеште в компании National Telephone Company of Hungary. Но надолго он там не задержался. Уже в 1882 году он переехал в Париж, а еще через два года перебрался в Нью-Йорк. У него не было ничего, кроме рекомендательного письма от инженера Чарльза Бэтчелора к Томасу Эдисону: «Я знаю двух великих людей. Вы – один из них. Этот молодой человек – второй». И Эдисон взял Теслу на работу.

Тесла утверждал, что Эдисон пообещал ему $50 тысяч (всю чистую стоимость компании Edison Machine Works на тот момент) за модернизацию генераторов постоянного тока, но не заплатил. В 1885 году разочарованный Тесла уволился и несколько лет копал канавы.

Тесла был сложным человеком. Он сам говорил об этом. Он не ладил с окружающими и не скрывал неприязни к Эдисону. На следующий день после смерти того Тесла заявил прессе, что у Эдисона «не было никаких увлечений, он не заботился ни о каких развлечениях и жил, пренебрегая самыми элементарными правилами гигиены <..> Его методы были в высшей степени не эффективны, поскольку приходилось проделывать титаническую работу, чтобы достичь хоть какого-то результата, если только в слепую не везло. И поначалу я с прискорбием наблюдал за его действиями, понимая, что немного теории и расчетов позволили бы ему сэкономить 90% труда. Но он испытывал настоящее презрение к книжной учености и математическим знаниям, полностью доверяя своему инстинкту изобретателя и практическому американскому чутью»14.

О себе же Тесла писал так:

«Я испытывал жестокое отвращение к женским серьгам <..> Браслеты радовали меня в большей или меньшей степени в зависимости от дизайна. Вид жемчуга сводил меня с ума, но меня завораживало сияние хрусталя <..> От взгляда на персик у меня начиналась лихорадка <..> Я считал шаги во время прогулок и вычислял объем обеденных тарелок, кофейных чашек и кусочков еды – иначе прием пищи не доставлял мне удовольствия. Все повторяющиеся действия или операции, которые я выполнял, должны были делиться на три, и если я сбивался, то чувствовал необходимость сделать все заново, даже если на это уходили часы»15.

Тесла сочетал свои странности с причудливыми и утопическими заявлениями о будущем науки и технологий. Тесла, подобно персонажу Мэри Шелли доктору Виктору Франкенштейну, был образчиком безумного ученого. Неудивительно, что ему с трудом удавалось сохранить как финансовых покровителей, так и инженерный персонал. Тем не менее Тесла и его союзники победили Эдисона в борьбе за то, будет ли электричество переменным или постоянным током.

Постоянный ток против переменного – что это значит? Вернемся к 1770-м годам, когда Алессандро Вольта обнаружил, что атомы цинка могут переходить в предпочтительное, более низкоэнергетическое квантовое состояние, отдавая при этом электроны. А атомы серебра могут переходить в более предпочтительное, низкоэнергетическое квантовое состояние, принимая дополнительные электроны. Подключите анод к цинку, и электроны, высвобождающиеся из цинка, будут накапливаться в нем. Подключите катод к серебру, и оно будет захватывать с него электроны. Теперь соедините анод и катод проводом. Тогда постоянный ток – реальные электроны – будет течь от анода к катоду. И пока этот поток идёт энергия движения электронов может быть использована для выполнения работы. Но диапазон постоянного тока мал, при перемещении электрон теряет энергию с каждым пройденным дюймом.

А теперь представим, что вместо этого вы вращаете провод возле магнита с частотой шестьдесят оборотов в секунду. Неподвижный электрон «не замечает» близости магнита, пожвижный – замечает: магнит толкает его с силой, пропорциональной скорости электрона. Электроны во вращающемся проводе начинают толкаться сначала в одном направлении, потом в другом, колеблясь с очень большой частототй. Так как провод является проводником, то эти колебания распространяются дальше, уже за пределы действия магнита. Провод, многократно намотанный на цилиндр, превращает его в мощный мангнит, который может чрезвычайно интенсивно колебать другой провод по схеме переменного тока, создавая трансформатор. И чем интенсивнее колеблется электорн, тем эффективнее передача энергии – меньшая сила тока передает ту же энергию, а меньшее количество электронов сокращает потери тепла.

Системы постоянного тока Эдисона требовали множества электростанций: по одной на каждый район. В то время как системы переменного тока Теслы требовали всего несколько крупных электростанций, размещенных в удобных местах. От которых передавалась энергия посредством интенсивных колебаний – высокого напряжения переменного тока – по линиям электропередач различной протяженности, в том числе на большие расстояния. Уровень колебаний повышался или понижался с помощью трансформаторов. Таким образом экономия была на стороне Теслы. И она действительно была огромной.

Но это казалось колдовством. Не было потока электронов, переносящих энергию, было лишь колебание туда-сюда. Как колебание без фактического перемещения электронов из одного места в другое могла производить полезную энергию? Эти идеи вызывали сильное сопротивление, поскольку даже подготовленным инженерам было трудно понять, как это может работать.

В итоге Тесла оказался прав. Вся современная энергосистема и все, что от нее питается – это в гораздо большей степени мир Теслы, а не мир Эдисона. Мир, каким мы видим его ночью из космоса, освещенный линиями электропередач – это мир Теслы. Его идеи о том, как заставить электроны двигаться эффективно и мощно, оказались верными. Хотя почти все его современники считали их спекулятивными, малопрактичными и граничащими с безумием.

Тесла сделал гораздо больше. В 1894 году он одним из первых продемонстрировал радио. Многие его идеи оправдались, другие сильно опередили свое время, третьи были просто фантастическими – например «лучи смерти» и беспроводная передача энергии. Он внес огромный вклад в развитие электрификации и, возможно, навсегда направил экономику в несколько иное русло. Как ему это удалось? Он мог работать в промышленных исследовательских лабораториях, а его идеи могли реализовывать корпорации.

В 1887 году он основал компанию Tesla Electric Light and Manufacturing, но финансовые партнеры вынудили его уйти из его же собственной компании. В 1888 году он представил индукционный двигатель переменного тока – прародителя современных двигателей переменного тока, а еще через год нашел постоянного финансового спонсора – Джорджа Вестингауза и его компанию Westinghouse Electric and Manufacturing Company. Вскоре Тесла начал работать в лаборатории компании в Питтсбурге. В 1891 году, в возрасте тридцати пяти лет, он вернулся в Нью-Йорк и на деньги, вырученные от продажи своих патентов Вестингаузу, основал собственную лабораторию. В 1892 году Тесла стал вице-президентом Американского института инженеров-электриков и получил патенты на изобретенную им многофазную систему электропитания переменного тока. В 1893 году он и Джорж Вестингауз вместе использовали переменный ток для освещения Всемирной выставки в Чикаго.

В конце 1880-х и в 1890-х годах развернулась так называемая война токов. Эдисон сделал ставку на сеть постоянного тока. Тот хорошо работал с лампами накаливания и двигателями того времени, а также с аккумуляторами, что позволило строить менее мощные, а потому более дешевые электростанции. Но Эдисон недооценил идеи Теслы: «[Они] великолепны <..> Но совершенно непрактичны»17.

Системы переменного тока Теслы и Вестингауза позволяли эффективно передавать электроэнергию на большие расстояния по высоковольтным линиям. Как только энергия достигала нужного места, с помощью трансформаторов напряжение можно было понизить, до уровня, не являющегося смертельно опасным. Система постоянного тока Эдисона была менее рискованной, но требовала передачи низкого напряжения, что приводило к большим потерям энергии из-за сопротивления. Переменный ток имел свои риски, но был гораздо эффективнее. Однако оставался вопрос: как его использовать? Решение пришло, когда Тесла изобрел асинхронный двигатель.

И Вестингауз, и Эдисон едва не обанкротились, пытаясь как можно быстрее построить свои электросети. В итоге победили Вестингауз и Тесла.

Идеи Теслы распространялись благодаря финансированию и организационным усилиям других людей. В 1899 году Тесла переехал в Колорадо-Спрингс, для проведения экспериментов с высоковольтной передачей энергии – как по проводам, так и без них. Его эксперименты в итоге привели к появлению радиосвязи. Хотя сам Тесла был увлечен идеей распределения электроэнергии по всему миру без необходимости строить линии электропередач, и делая это бесплатно. Это было своего рода движение за «открытую электроэнергию», на девяносто лет опередившее концепцию программного обеспечения с открытым исходным кодом.

Финансовый кризис 1907 года и неосторожные займы Джорджа Вестингауза у банкиров Джона Пирпонта Моргана и Джорджа Фишера Бейкера положили конец «героическому веку» электричества. Морган решил, что время прозорливых изобретателей, как Тесла, и диких харизматичных предпринимателей, как Джордж Вестингауз, прошло. Бизнесом должны управлять прагматичные руководители в строгих костюмах, такие как Роберт Мазер и Эдвин Аткинс. Приоритеты сменились: меньше экспериментов, меньше расходов на рабочую силу, больше прибыли для акционеров. В результате Тесла передал Вестингаузу бессрочную безвозмездную лицензию на свои изобретения и тем самым значительно обеднел. Однако это не спасло компанию – Морган и Бейкер все равно вытеснили Вестингауза, сохранив права на разработки за собой18.

Тесла был не одинок в конце «короткого девятнадцатого века» и в начале «долгого двадцатого века». Он входил в узкий круг выдающихся, творческих изобретателей, но одновременно был беден, как и большинство людей того времени.

В 1914 году две трети населения мира по-прежнему обрабатывали землю, главным образом обеспечивая едой только самих себя. Большинство людей не умели читать, не видели поезда, не разговаривали по телефону, не жили в городах. Средняя продолжительность жизни все еще была лишь немного выше, чем в аграрную эпоху. Даже в США более трети работников трудилось в сельском хозяйстве. Соединенные Штаты были маяком для миллионов иммигрантов, готовых пересечь океан ради лучшей жизни. Только Великобритания и Бельгия быстрее Америки переселяли своих граждан из деревень в города. Германия в начале 1900-х годов стала третьей индустриальной сверхдержавой, но все равно даже к 1939 году ее армия в основном передвигалась на лошадях и мулах19.

Чтобы понять, насколько бедными и неравноправными были Соединенные Штаты в начале двадцатого века, стоит взглянуть на историю одного профессора. В 1902 году в журнале Atlantic Monthly под псевдонимом G.H.M.20 вышла статья, где он жаловался на зарплату в $2 тысячи. Он считал ее неадекватной и несправедливо низкой. Однако в то время это было в шесть раза больше годовой зарплаты американского рабочего. Для сравнения: в 2020 году годовая зарплата профессора, зарабатывающего в четыре раза больше, чем в среднем по стране, составляла $500 тысяч долларов21.

Но G.H.M. считал себя «разумным человеком» и не требовал большой зарплаты в $10–50 тысяч, которые могли бы принести его способности в бизнесе, но все же ворчал на нехватку средств.

И все же Atlantic Monthly выделил этому заурядному профессору четыре страницы не для пародии. Его жалобы находили отклик у читателей. В его бюджете значились $25 в месяц на слугу, $10 – на стирку, $1– на стрижку и $2 – на садовника. В сумме это составляло $445 в год – почти средний уровень валового внутреннего продукта (ВВП) США на одного занятого в 1900 году.

Профессор G.H.M. не мог позволить себе жить рядом с кампусом или содержать лошадь и карету, поэтому ему приходилось ездить на работу на велосипеде – новом по тем временам изобретении. Он считал, что его знания стоят гораздо больше, чем ему платят. Это говорит о глубоком неравенстве в экономике того времени.

Оно становится очевидным, если сравним нашего профессора со средней семьей рабочего класса.

В 1900 году в трети американских домохозяйств ночевали и питались постояльцы – почти всегда мужчины, не имеющие отношения к семье. Это была единственная возможность для женщин приносить доход. Это также увеличивало количество работы, которую им приходилось выполнять. Все домашние обязанности выполнялись вручную: воду приходилось носить в ведрах, стирать без машин, готовить на угольных или дровяных печах. Все это становилось проклятием для домохозяек22.

Для богатых белые рубашки и платья были признаком статуса, ведь они сигнализировали: «Я не сам стираю свое белье».

Относительно благополучный город Хомстед в Пенсильвании, где находился сталелитейный завод, показывает, насколько велико было неравенство в то время. В 1910 году только одна из шести семей рабочего класса имела отдельную ванную комнату. Половина «славян» и «негров» жила в одной или двух комнатах, большинство «белых» – в четырех. Однако тогда «белыми» не считались многие группы, которых сейчас так называют: «славяне», «латиноамериканцы» и «евреи». Но даже в четырехкомнатных домах мало кто мог позволить себе отапливать больше одной комнаты зимой. А сколько рецептов из картофеля на старинной чугунной плите можно придумать? Готовка занимала не один час в день, а все четыре.

Детская смертность оставалась высокой. Каждый пятый ребенок в Хомстеде умирал до года. Женщины рисковали жизнью при родах, и мужчины тоже гибли как мухи – на работе. Ежегодно из-за несчастных случаев на хоумстедском заводе из пяти тысяч рабочих 260 человек получали травмы и 30 погибали. То есть каждый год 5% сотрудников получали травмы, 1% – становились инвалидами, а 0,5% – погибали.

Давайте посчитаем: если бы вы начали работать на U. S. Steel в 20 лет, то шанс погибнуть на заводе до 50 составлял бы 1 к 7, а стать инвалидом – почти 1 к 3. Стоит ли удивляться, что страхование жизни и потери трудоспособности, которое обеспечивали местные профсоюзы и организации (так как сама компания почти ничего не предоставляла), было важной частью жизни американского рабочего класса на рубеже веков? И стоит ли удивляться, что в Хомстеде разгорались самые ожесточенные трудовые конфликты конца девятнадцатого века, уступавшие по жестокости лишь протестам шахтеров в Скалистых горах и железнодорожников в Чикаго? Наконец, стоит ли удивляться, что именно компенсация рабочим стала первым элементом системы соцобеспечения в США?

Большинство работников предприятия трудились шесть дней в неделю. И даже этого добиться было непросто – U. S. Steel считала закрытие большей части завода по воскресеньям серьезной уступкой, которая, как надеялись владельцы, принесет пользу компании. Пока находились желающие работать по ночам, фабрика в Хомстеде работала круглосуточно по будням (за исключением кризисов). И когда изменения произошли, они были кардинальными: от двух 12-часовых смен в годы Первой мировой войны до двух – трех 8-часовых смен в 1920-е годы, во Вторую мировую и после нее.

И все же работа в Хомстеде, по крайней мере для американцев, считалась хорошей даже по высоким стандартам США. Многие были благодарны за нее. «Их ожидания отличались от наших, – поясняет историк Рэй Джинджер. – Для человека, выросшего на южной ферме, работа его сыновей на фабрике не казалась ужасной. А иммигрант, живущий в трущобах и нищете, впервые в жизни мог носить обувь семь дней в неделю»23. Белые семьи в Хомстеде зарабатывали около $900 в год, входя в верхнюю треть населения по доходам.

На фоне остального мира работа на этом заводе выглядела особенно привлекательно. Люди приезжали в Америку и стремились в такие места, как Хомстед, где экономика была на подъеме.

Источников исключительного богатства Америки было много.

К 1870 году центр экономического роста сместился из Великобритании в США: иммиграция, природные ресурсы и открытое общество сделали изобретателей и предпринимателей национальными героями.

По некоторым оценкам, развитию массового производства и современной системы управления способствовали огромные территории и население страны. Другие исследователи видят значимость в большом потоке иммигрантов, который принес в страну рабочую силу и таланты, готовые трудиться и потреблять. Некоторые подчеркивают, что богатые природные ресурсы давали конкурентное преимущество в промышленности. И также они играли большую роль в формировании «американской системы» производства: со стандартизацией, созданием взаимозаменяемых деталей, интенсивным использованием машин и расточительными тратами этих самых ресурсов. Наконец, прочие отмечают открытость американского общества, которая позволяла свободно перемещаться людям, идеям, капиталам и инициативам24.

Эта система возможностей вдохновляла и обнадеживала людей, позволяя им реализовывать свои амбиции, – от Гувера, Теслы и Эдисона до анонимного профессора и рабочего из Хомстеда. Но называть это «системой» неправильно: это был не запланированный процесс, а череда случайностей и технологических прорывов, порождающих новые открытия. Оказывается, изобретение изобретений порождает больше изобретений.

Еще два фактора сыграли роль: образование и мирное время. Однако доступ к ним был ограничен для коренных народов и чернокожих, против которых белое общество вело кампанию террора.

К 1914 году даже в сельской Америке дети ходили в школу. До Первой мировой войны уровень образования повсеместно резко вырос, так как в передовых странах для детей стало нормой посещать хотя бы начальную школу. Да и в целом они стали учиться больше25.

В Соединенных Штатах грамотность и математическая подготовка стали приоритетом, а промышленники осознали, что высокое качество рабочей силы с лихвой компенсирует инвестиции в образование. Но это не было уникальным американским преимуществом – Великобритания и Германия тоже уделяли большое внимание образованию.

Америка действительно была исключительной, но разница заключалась не в принципе, а в степени. В итоге именно это сделало ее в двадцатом веке лидером технологического и промышленного развития. Она поражала воображение всего мира.

В начале века он смотрел на нее так же, как раньше на Голландию в семнадцатом веке и на Великобританию в девятнадцатом. Именно по Америке становились понятны очертания наступающего двадцатого века. Наблюдатели видели в ней качественно иную цивилизацию. Соединенные Штаты были свободны от груза прошлого, сковывавшего политику и угнетавшего народы Европы, и могли смело смотреть в будущее.

Уникальное американское преимущество значительно усиливалось тем, что процветание США продолжалось дольше, чем в других странах мира. В 1911 году в Китае произошла революция, в 1914 году Европа погрузилась в ад Первой мировой войны. В США развитие шло без перерыва – так называемый Позолоченный век33 длился с 1865 года, когда замолчали пушки Гражданской войны, до начала Великой депрессии летом 1929 года.

Чтобы понять часть того восхищенного удивления, с которым мир смотрел на Америку, достаточно взглянуть на нее глазами мигранта Льва Давидовича Бронштейна.

Его родители, Давид и Анна, тоже были переселенцами: они перебрались из лесов на луга, по которым еще относительно недавно, по историческим меркам, бродили кочевники. Они жили на одних из самых богатых и при этом малозаселенных сельскохозяйственных землях в мире. От фермы Бронштейнов до ближайшей почты было пятнадцать миль.

Но это не роман «Маленький домик в прерии» (Little House on the Prairie) Лоры Инглз Уайлдер о заселении европейцами плодородных земель Америки. Дом Бронштейнов находился в украинской Яновке. Говорили они на русском и идиш, а не на английском. Когда Льва отправили в школу в ближайший крупный город, это был не Чикаго на озере Мичиган, а черноморская Одесса.

Там он стал коммунистом, которого боялась и за которым охотилась имперская власть. В 1917 году он вместе со второй женой и детьми оказался в Нью-Йорке. В отличие от большинства переселенцев из Старого света в Новый, он не хотел там находиться. Но его семья справилась, и позднее он писал:

«Мы сняли квартиру в одном из рабочих кварталов и взяли на выплату мебель. Квартира за 18 долларов в месяц была с неслыханными для европейских нравов удобствами: электричество, газовая плита, ванная, телефон, автоматическая подача продуктов наверх и такой же спуск сорного ящика вниз. Все это сразу подкупило наших мальчиков в пользу Нью-Йорка. В центре их жизни стал на некоторое время телефон. Этого воинственного инструмента у нас ни в Вене, ни в Париже не было».

Вся семья, особенно дети, восхищались процветанием Соединенных Штатов и друзьями, которыми там удалось обзавестись.

Но Лев вернулся в Россию, где его ждали революция и борьба за власть. Подобно Санкт-Петербургу, который в двадцатом веке неоднократно менял свое название – сначала на Петроград, затем на Ленинград и, наконец, снова на Санкт-Петербург, – Лев изменил свою фамилию. Псевдоним он позаимствовал у одного из своих бывших царских тюремщиков: Лев Бронштейн стал Львом Троцким.

В США путь ему теперь был закрыт – он был опасным диверсантом, в планы которого входило свержение американского правительства. Он стал правой рукой Ленина и одним из организаторов победы большевиков в Гражданской войне в России. Но позднее проиграл Иосифу Сталину в борьбе за власть и был убит советскими агентами в 1940 году в Мексике.

Незадолго до гибели, уже в эмиграции, Троцкий вспоминал отъезд из Нью-Йорка: «Я уезжал в Европу с чувством человека, который только одним глазом заглянул внутрь кузницы, где будет выковываться судьба человечества»26. Он чувствовал, что оставляет будущее в прошлом.

Строилась утопия, думал Троцкий. Но не в Российской империи, куда он возвращался, а именно в США – они обещали стать мировым лидером и проводником на этом пути.

Эту «кузницу» разогревали волны технического прогресса. Их создавали в промышленных исследовательских лабораториях и корпорациях. Хотя изначально они сосредоточились в Америке, постепенно они распространились сперва на остальной «глобальный Север», а затем по всему миру. За один год в период с 1870 по 2010 год мир менялся больше, чем за пятьдесят лет до 1500 года, за двенадцать лет – с 1500 по 1770 год, за четыре года – с 1770 по 1870 год. Этот прогресс многое создал и многое разрушил. Рынок требовал эффективности, и те, кто работал по старым технологиям, теряли место. «Капитализм никогда не может стоять на месте… – писал экономист Йозеф Шумпетер в 1942 году. – Фундаментальный импульс, который приводит в движение и поддерживает капиталистический двигатель, исходит от новых потребительских товаров, методов производства или транспортировки, рынков, форм промышленной организации, которые создает капиталистическое предприятие <..> Индустриальная мутация <..> непрерывно революционизирует экономическую структуру изнутри и разрушает старую <..> Этот процесс созидательного разрушения – основа капитализма». Созидание приносит огромное богатство, разрушение навязывает бедность, а угроза порождает неуверенность и тревогу. Кто-то должен был управлять этим процессом, сдерживать восстания против «разрушительной» части, чтобы будущее технологических возможностей стало реальным.

После 2006 года темпы экономического роста в США резко снизились. В 2010 году, в котором заканчивается мой «долгий двадцатый век», это казалось временным явлением после Великой рецессии, начавшейся в 2008 году. Но с 2006 по 2016 год темпы роста реального ВВП на душу населения составили всего 0,6% в год – против 2,3% в 1996–2006 годах и 3,4% в 1945–1975 годах. Шокирующее падение. Огонь необыкновенной американской «кузницы» если и не погас, то быстро остывал.

3. Демократизация «глобального Севера»

Существует большая разница между экономикой и политэкономией. Вторая изучает методы, с помощью которых люди коллективно устанавливают правила ведения экономической деятельности. Это касается и принятия решений о механизмах управления и институтах. Чтобы лучше понять, как работает политэкономия, обратимся к истории формирования федерального правительства Соединенных Штатов.

Джеймс Мэдисон34 никогда не был в восторге от демократии. В 1787 году он писал: «<..> демократии всегда являли собой зрелище смут и раздоров, всегда оказывались неспособными обеспечить личную безопасность или права собственности, существовали очень недолго и кончали насильственной смертью»1.

Впрочем, в конце восемнадцатого века практически никто из влиятельных людей не поддерживал демократию.

А вот что нравилось Мэдисону, так это республика. Система, в которой управляет небольшая группа избранных представителей, отобранных из мудрых, вдумчивых и энергичных граждан. Эти представители должны разделять ценности народа и работать на его благо, но делать это не ради личной выгоды, а бескорыстно, в духе гражданской ответственности.

Мэдисон страстно желал избежать «потрясений и раздоров» демократии. Разработанная им и его коллегами Конституция позволяла штатам сколько угодно ограничивать избирательные права населения, сохраняя при этом «республиканскую форму правления».

Отцам-основателям США35 пришлось немало потрудиться, чтобы доказать жизнеспособность даже их ограниченной республики. В то время монархии и империи казались более долговечными и совершенными формами правления. В 1787 году Джеймс Мэдисон и Александр Гамильтон утверждали, что, несмотря на печальный исторический опыт республик, современные достижения в управлении позволяют дать им шанс. Но Томас Джефферсон сомневался в искренности Гамильтона, подозревая, что тот втайне поддерживает монархию2. В то время превосходство демократии еще не было очевидным.

Тем не менее с 1776 по 1965 год демократия, по крайней мере в форме избирательного права для мужчин определенного возраста и расы, добилась успехов в Северной Атлантике. Феодальная и монархическая системы правления постепенно отходили на второй план.

До начала двадцатого века право участвовать в политической жизни зачастую зависело от уровня достатка. В прусских провинциальных законодательных органах Германской империи до 1914 года треть представителей избиралась лишь теми, кто платил наибольшие налоги. Французский левоцентристский премьер-министр Франсуа Гизо в 1840-х годах на требования расширить избирательные права ответил: «Хочешь голосовать – стань достаточно богатым». Впрочем, подобный подход не спас монархию. В 1848 году король Луи-Филипп I был вынужден отречься от престола3.

С 1870 по 1914 год демократия становилась компромиссом, который получил всеобщее признание. Такая политическая система позволяла учитывать мнение определенной группы мужчин при формировании правительства, которое в некоторой степени контролировало экономику. Это ограничивало, но не устраняло влияние крупных капиталов – тех, кого Теодор Рузвельт называл «злоумышленниками большого богатства».

Но даже этого было недостаточно, чтобы удовлетворить всех. Поэтому избирательные права постоянно расширялись под давлением различных факторов.

Либералы поддерживали эти расширения в надежде получить голоса новых, более бедных избирателей. Консерваторы, хотя и реже, тоже соглашались на реформы, рассчитывая на поддержку преданных королю и стране рабочих. Они полагали, что предоставление права голоса большему числу людей подкосит либералов, ведь народ запомнит, кто улучшил его жизнь4. Иногда увеличение прав происходило из-за угрозы революции – правительства надеялись, что это разделит воинствующую оппозицию. Так в 1831 году британский премьер-министр граф Чарльз Грей заявлял, что проводит преобразования, чтобы «сохранить систему, а не разрушить»5.

Таким образом, избирательное право постепенно расширялось как в либеральных, так и в консервативных режимах. К 1914 году, по крайней мере в процветающем североатлантическом промышленном ядре мировой экономики, перспективы улучшения всеобщего благосостояния и укрепления демократии казались вполне реальными. Политико-экономическая система работала: рост уровня жизни заставлял элиту мириться с постепенной утратой привилегий, убеждая, что это оправданная плата за получаемые блага. А те, кто находился ниже по социальной лестнице, соглашались терпеть господство высшего класса ради общественного прогресса. Консерваторы и либералы видели достаточно возможностей, каждые – для своей победы, чтобы быть уверенными, что история на их стороне.

Несмотря на прогресс в распространении избирательного права, процесс этот был долгим и неравномерным. Так прошло еще немало времени, прежде чем голосовать смогли женщины.

Франция в 1792 году первой предоставила всеобщее избирательное право мужчинам. Но при Наполеоне это право в принципе исчезло и полноценно вернулось только в 1871 году (за исключением короткого промежутка в 1848–1851 годах). В США белые мужчины получили право голоса в 1830 году. В Европе женщинам первыми предоставили избирательное право финны36 в 1906 году. В Великобритании избирательное право для мужчин старше 21 года и женщин старше 30 лет ввели в 1918 году, а в 1928 году – для всех взрослых.

Американские суфражистки долго боролись за справедливость и права женщин. В их число входила и моя прабабушка Флоренс Уайман Ричардсон. Она вместе с другими приковала себя к ограде ратуши в столице Миссури, за что, по слухам, ее выгнали с бала дебютанток37. В 1920 году была принята Девятнадцатая поправка к Конституции, распространившая право голоса на женщин.

Франция, которая лидировала в этом вопросе в девятнадцатом веке, оказалась в отстающих. Там право голоса женщины получили только после изгнания нацистского коллаборационистского режима Виши в 1944 году.

Еще больше времени потребовалось, чтобы обеспечить права цветного населения, особенно в США.

И иногда эта борьба становилась жестокой. Так в Колфаксе (Луизиана) в 1873 году в столкновениях было убито около ста чернокожих. Гораздо менее драматичным стал соседский скандал с моей прабабушкой Флоренс, когда она в 1920-х годах пригласила чернокожих на ужин.

Только в 1965 году был принят Закон об избирательных правах, предоставивший чернокожим право голоса. Но и после этого оно оставалось непрочным. В начале 1960-х годов ныне покойный председатель Верховного суда Уильям Ренквист участвовал в кампании по запугиванию цветных избирателей6. Даже сегодня, когда я писал этот абзац, в трети штатов для них действуют законы, затрудняющие голосование.

ОТ МЭДИСОНА ДО РЕНКВИСТА демократия всегда вызывала споры и конфликты. Нередко кровопролитные.

События этих столкновений часто пересекаются с экономической историей. Чтобы понять, как именно, вернемся к идеям убежденного сторонника свободного рынка Фридриха Августа фон Хайека и критика рыночного капитализма Карла Поланьи.

По мнению Хайека, спросить, справедливо ли распределение доходов и богатства в рыночной экономике, означало совершить роковую ошибку. «Справедливость» и «честность» подразумевают, что каждый получает то, что заслужил. Однако рынок вознаграждает не за заслуги, а за то, что человек оказался в нужное время в нужном месте. Контроль ресурсов, полезных для производства, – это не вопрос справедливости. Хайек считал, что если начать добиваться «социальной справедливости», то остановиться будет невозможно, «пока весь социум не будет организован <..> во всех существенных отношениях <..> [как] противоположность свободному обществу»7.

Заметьте, это не означает, что морально допустимо наблюдать, как бедные голодают, а больные умирают. Хайек признавал, что общество должно «обеспечивать тех, кому угрожает крайняя нищета или голод по независящим от них обстоятельствам». Хотя бы ради безопасности самых успешных его членов – чтобы защитить их «от актов отчаяния со стороны нуждающихся». Но на этом помощь и контроль рынка должны заканчиваться. Рынок сам по себе – почти утопия или максимально возможное приближение к ней, и вмешательство в него не только бесполезно, но и вредно8.

То, что рыночная экономика может приводить к неравномерному распределению доходов и богатства, не имеет значения. По мнению Хайека, сам вопрос о том, каким должно быть это распределение, основан на ошибочном предположении, будто у людей есть какие-то права, кроме права собственности, и какие-то обязательства, кроме добровольно взятых по контракту.

Бороться с неравенством ужасно и бессмысленно еще и потому, что оно химерично. Хайек полагал, что у людей никогда не будет достаточно знаний, чтобы создать более справедливое общество. Централизованное управление всегда приводит к ошибкам. Контроль «сверху вниз» – это катастрофа. Только спонтанный порядок «снизу вверх», возникающий, когда каждый преследует свои интересы, способен обеспечить прогресс.

И для этого у человечества есть рыночный капитализм – по мнению Хайека, единственная система, способная оставаться хотя бы умеренно эффективной. Он писал, что «цены – это инструмент коммуникации и руководства, который содержит больше информации, чем у нас есть». И поэтому «идея, что можно добиться такого же порядка, как того, что основан на разделении труда, простым руководством сверху» – несостоятельна. Любые попытки перестроить рыночное распределение доходов так, чтобы вознаградить «достойных» за счет «недостойных», разрушает капитализм. А «идея [о том], что можно организовать распределение доходов <..> в соответствии с <..> заслугами или потребностями» не согласуется с «задачей [для] цен, включая цены на труд, направлять людей туда, где они нужны». Планирование сверху ведет на «дорогу к рабству» и требует ценностной шкалы, которую невозможно установить демократическим путем9.

Однако Хайек понимал, что такая система – не заботящаяся о справедливости – вряд ли вызовет всеобщий восторг. То, что рынок признает только права собственности, причем только те, у которых есть ценность, предсказуемо никого не вдохновляет. Очевидно, люди считают, что у них есть и другие права. Это противоречие и стало для Хайека огромной проблемой. К его чести, он не отступил и указал на двух главных врагов хорошего (насколько возможно) общества: эгалитаризм и вседозволенность. Слишком много демократии, в которой люди чувствуют себя вправе делать все что хотят, а не подчиняться богатым, – по его мнению, плохо.

Для Хайека эгалитаризм был следствием «необходимости в условиях неограниченной демократии заручаться поддержкой даже самых худших». Это, по его мнению, означало признать право на уважение тех, кто не соблюдает общественные нормы, что ведет к краху цивилизации10.

Страшным результатом по Хайеку была и вседозволенность. Она при поддержке «научной психологии пришла на помощь тем, кто претендовал на долю в богатстве общества, не подчиняясь дисциплине, которой оно обусловлено». Вывод понятен: процветание рынка возможно только под защитой власти.

По мнению Хайека, слишком демократичные, эгалитарные и наполненные вседозволенностью общества рано или поздно вынуждены переходить к авторитарной модели, которая защищает рынок. Это краткое вмешательство, после которого общество должно вернуться к упорядоченной индивидуальной свободе и рыночному процветанию. Таким образом, Хайек, опираясь на плечи гигантов и тиранов, сформулировал позицию, которая весь двадцатый век вновь и вновь настраивала правых против демократии. Многие начали воспринимать ее не как меньшее благо, а как подлинное зло. Эта позиция не утратила силы и накануне Первой мировой войны.

Изложенные идеи показывают Хайека как философа-моралиста и политического деятеля. И в дальнейшем я еще критичнее буду рассматривать его как макроэкономиста. Почему же мы не должны его игнорировать? Есть три причины.

Во-первых, он выражал течение мысли, поддерживаемое богатыми и влиятельными людьми.

Во-вторых, экономическая теория Хайека не лишена оснований. Демократия может превратиться в борьбу за перераспределение, где «достойные» и «недостойные» определяются произвольно – по связи с сильными мира сего. И в такой ситуации не высовываться, сосредоточиться на производстве и игнорировать призывы к «социальной справедливости» может быть разумнее.

В-третьих, Хайек был дальновидным мыслителем, который понял, что рынок может сделать для человека. Как говорил философ Исайя Берлин38, он был «ежом», знавшим один хороший прием, а не «лисом», знающим много мелких11. Хайек понимал, что для решения экономических проблем требуется правильно донести информацию до тех, кто принимает решения, и побудить их действовать на благо общества. И рынок, по Хайеку, может решить обе эти задачи. Децентрализация принятия решений выводит их на периферию, обладающую достоверной информацией. А награда для тех, кто эффективно использует ресурсы, автоматически решает проблему стимулирования. (Да, он игнорировал проблемы координации и распределения – и за это его можно критиковать. Но решение двух проблем из четырех – уже неплохо).

То, что Хайек понял, важно для осмысления экономической истории «долгого двадцатого века». Его идеи не раз вспоминали и использовали политики, и они действительно оказались полезны.

А теперь вспомним Карла Поланьи, который говорил, что «рынок создан для человека, а не человек для рынка»12. Хайеку нравилось, что рынок превращает все в товар, и он боялся тех, кто требовал равенства. Поланьи был с этим категорически не согласен. В книге «Великая трансформация» (The Great Transformation) он писал, что земля, труд и деньги – это не настоящие товары. Их нельзя подчинить только логике прибыли и убытков, ими должно управлять общество с учетом морали и традиций. Рынок же пытается это игнорировать, а общество – вернуть себе контроль, вмешиваясь там, где результаты кажутся несправедливыми. Так возникает двойное движение. Рынок стремится вырваться из-под общественного контроля, а социум стремится его вернуть. И реакция – неважно, левая или правая – будет обязательно мощной.

Это блестящие идеи. Но, как признал сам Поланьи, они сложны для большинства читателей. Поэтому, со всем уважением, вот простое объяснение.

Рынок считает, что важны только права собственности. Причем только те, которые помогают производить товары, нужные богатым. Но люди считают, что у них есть и другие права

Например, в отношении земли – право на стабильное жилье и окружение, в котором они выросли или которое создали. Даже если с точки зрения рынка на этом месте выгоднее было бы построить шоссе или поселить кого-то другого.

В отношении труда – право на достойный доход, соответствующий их подготовке и усилиям. Даже если логика мирового рынка говорит об обратном.

В отношении финансов – люди считают, что если они добросовестно работают, то у них должно быть достаточно денег, чтобы покупать нужные вещи. Но финансовые элиты, часто далекие от общества, могут перекрывать денежные потоки, что разрушает рабочие места. Это вызывает враждебность13.

По Поланьи, у людей есть не только права собственности, но и другие экономические права, которые чистый рынок не признает. Он разрушает их, если это выгодно. Поэтому общество – через решения властей или после гражданских протестов, во благо или во вред, – вмешивается и перестраивает экономику так, чтобы эти права учитывались. Это и есть двойное движение: рынок стремится избавиться от общественного контроля, а общество в ответ пытается его вернуть14.

При этом речь не идет о полном равенстве. Права, которые социум пытается утвердить, это не всегда права на равное распределение плодов экономической деятельности. Неправильно было бы называть их справедливыми: скорее это то, что люди ожидают от определенного социального порядка. И на самом деле люди не всегда равны и не всегда одинаково важны.

Что же нам делать с этими знаниями? Хайек и Поланьи были не просто блестящими теоретиками – они выразили мысли, которые охватили миллионы людей и заставили их действовать. Историю творят не сами мыслители, а те, кто вдохновляется их идеями. Чтобы понять, как это происходило, посмотрим на взаимодействие экономики и политики в Чикаго – самом быстрорастущем и индустриальном городе перед Первой мировой войной. Он был тогдашним Шэньчжэнем39; 15.

В 1840 году, когда был открыт канал Иллинойс и Мичиган, соединивший реку Миссисипи с Великими озерами, в Чикаго жили около четырех тысяч человек. В 1871 году корова миссис О'Лири устроила пожар40, уничтоживший треть города. В 1885 году в Чикаго построили первый в мире небоскреб со стальным каркасом. К 1900 году в городе жили уже два миллиона человек, при этом 70% из них родились за пределами США.

1 мая 1886 года Американская федерация труда (АФТ) объявила всеобщую забастовку за восьмичасовой рабочий день. Центром противостояния стала компания McCormick Harvesting Machine Company в Чикаго. Там полиция и охрана частного агентства Pinkerton защищали сотни забастовщиков от разъяренной толпы. 3 мая полицейские открыли огонь по толпе, убив шестерых человек. На следующий день на митинге на площади Хеймаркет в знак протеста против полицейского насилия и в поддержку бастующих в служителей правопорядка бросили бомбу – погибли восемь офицеров. Полиция в ответ начала стрелять по собравшимся, убив еще около двадцати человек, в основном иммигрантов, плохо говоривших по-английски. Суд, позже названный «судом кенгуру»41, признал виновными в убийстве восьми полицейских людей, которые, как мы теперь считаем, были невиновны. Это были левые активисты и профсоюзные лидеры. Пятерых из них повесили.

В 1889 году президент АФТ Сэмюэл Гомперс обратился ко Второму Интернационалу с просьбой сделать 1 мая ежегодным днем международной демонстрации – в поддержку восьмичасового рабочего дня и в память о жертвах событий в Чикаго в 1886 году.

Летом 1894 года президент Гровер Кливленд, в духе политического компромисса, убедил Конгресс учредить праздник труда – но не 1 мая, как это делалось по всему миру, а в первый понедельник сентября.

Однако не все политики были так осторожны. В 1893 году новый демократический губернатор Иллинойса помиловал троих выживших «хеймаркетских бомбистов». Он считал, что они были осуждены несправедливо, а истинной причиной насилия было поведение наемников Pinkerton, нанятых промышленниками.

Кто был этот человек, готовый встать на сторону анархистов и выступить против влиятельных промышленников? Как он стал губернатором Иллинойса?

Джон Питер Альтгельд родился в Германии в 1848 году. Когда он был младенцем, семья переехала в Огайо. Он служил в армии во время Гражданской войны и подхватил малярию, от последствий которой страдал всю жизнь. После войны трудился разнорабочим на железной дороге, преподавателем, выучился на юриста. В 1872 году занимал должность прокурора в Саванне, штат Миссури, позже стал прокурором округа. В 1875 году переехал в Чикаго, где выпустил книгу Our Penal Machinery and Its Victims42, 17. В 1884 году баллотировался в Конгресс от демократов, но проиграл, став при этом активным сторонником Кливленда.

В 1886 году Альтгельд стал судьей Высшего суда округа Кук. Где-то в это же время он разбогател на спекуляциях с недвижимостью и строительстве. В 1891 году владел самым высоким зданием в Чикаго – шестнадцатиэтажным Unity Building.

Иммигрант в городе иммигрантов, он также был и сторонником прогресса. Будучи губернатором, Альтгельд добился принятия самых жестких на тот момент в стране законов о детском труде и безопасности на рабочих местах, увеличил финансирование образования, назначил женщин на высокие должности. И, главное, помиловал анархистов.

За это пресса, в основном республиканская, разнесла его в пух и прах. Для среднего класса Альтгельд стал символом всего чуждого: анархистом, социалистом, убийцей, «иностранным» губернатором. Даже когда они соглашались с необходимостью реформ, то надеялись, что ими займется кто-то вроде Кливленда. Но на деле все пошло иначе. Вскоре грянула Пульмановская забастовка.

11 мая 1894 года рабочие Pullman Company – производителя вагонов – начали забастовку, протестуя против снижения зарплат. Юрист Кларенс Дэрроу, друг Альтгельда, описал, как стал защитником забастовщиков – профсоюза American Railway Union и его лидера Юджина Дебса. Дэрроу оставил свою работу корпоративного юриста в компании Chicago and North Western, чтобы помочь рабочим.

Он писал:

«Индустриальные споры приобретают характер и психологию войны, и обе стороны делают многое из того, что им и в голову не придет делать в мирное время <..> Когда я стоял в прерии и смотрел на горящие вагоны, то не испытывал ненависти ни к одной из сторон. Я лишь с грустью осознавал, как быстро люди возвращаются к дикости под давлением. Об этом я думал много раз с той памятной ночи»18.

Но все же Дэрроу поддержал рабочих. Потому что видел, как корпорация пытается привлечь на свою сторону всю силу правительства. Это казалось ему несправедливым. Поэтому, когда его попросили взяться за дело, он согласился и позже написал: «Я видел, как бедняки сдавались и оказывались без средств к существованию».

Компания добилась своего. Президент Кливленд прикрепил к каждому поезду почтовый вагон, сделав остановку состава вмешательством в работу почты США, а значит, федеральным преступлением. По требованию генпрокурора Ричарда Олни суды запретили мешать движению поездов. Затем Кливленд отправил в Чикаго армию.

Альтгельд пытался протестовать. В двух телеграммах он напоминал Кливленду, что президент может вводить войска в штат только по запросу местных властей19. Но Кливленд отреагировал на это пренебрежительно. Он заявил, что будет защищать собственность от «бунтовщиков, анархистов и социалистов» любой ценой: «Если для доставки открытки в Чикаго потребуется вся армия и флот США – открытка будет доставлена!»20

7 июля Дебса и других лидеров профсоюза арестовали за нарушение судебного запрета. Забастовка закончилась.

Это стало поворотным моментом. Альтгельд и его сторонники решили: нужен настоящий демократический кандидат, а не центрист вроде Кливленда. Они хотели получить свои права в том виде, в каком их позже выразит Поланьи: они хотели справедливости и равенства, отказа от золотого стандарта43 и свободной чеканки серебра (в соотношении 16 унций серебра к 1 унции золота), чтобы облегчить жизнь фермерам и рабочим.

Кливленд и его союзники, в основном бизнесмены и банкиры, поддерживали жесткий золотой стандарт для поддержания стоимости доллара. Их оппоненты – сторонники движения за свободную чеканку серебряных монет (Free Silver) – хотели расширения денежной массы, чтобы расплатиться с долгами и поднять цены на урожай.

Эти позиции стали отчасти реакцией на финансовой кризис 1893 года.

На съезде демократов в 1896 году Альтгельд добился принятия программы, осуждающей золотой стандарт и вмешательство правительства в деятельность профсоюзов, а также поддерживающей федерализм, прогрессивное налогообложение и гражданские свободы.

Чтобы продвинуть свои идеи, Альтгельд стремился добиться выдвижения Ричарда Паркса Бланда на пост президента, но на сцену вышел молодой Уильям Дженнингс Брайан. Его выступление против золотого стандарта привело участников съезда в восторг, и именно его они выбрали кандидатом в президенты, а его вице-президентом стал непритязательный Артур Сьюолл.

Кливленд с приверженцами в ответ создали Национальную демократическую партию и выдвинули бывшего республиканского губернатора Иллинойса Джона Палмера вместе с бывшим губернатором Кентукки и бывшим генералом Конфедерации Саймоном Боливаром Бакнером – чтобы оттянуть голоса у Брайана и Сьюолла.

Победу одержали республиканцы Уильям Мак-Кинли и Гаррет Хобарт.

На выборах 1896 года миф о всеобщей поддержке Брайана не оправдался. Он проиграл, причем проиграл с большим отрывом: 271 голос выборщиков против 176. Причиной стало не столько изменение взглядов электората, сколько высокая явка тех, кто раньше не голосовал, а теперь не хотел, чтобы демократов представлял популист вроде Брайана. (Не следует думать, что Демократическую партию в 1896 году можно было назвать эгалитарной: 129 из 176 голосов за Брайана пришлись на южные штаты, где чернокожим запрещали голосовать. В противном случае они могли бы переметнуться на сторону республиканцев, поскольку освободил рабов Линкольн.)

Когда избиратели – в основном белые мужчины – оказались перед выбором: защищать собственность или поддержать социальные перемены, они выбрали первое. Даже скромные шаги в сторону справедливости, вроде помилования хеймаркетских или поддержки пульмановских забастовщиков, оказались для страны слишком радикальными.

Альтгельд лишился губернаторского поста, в 1899 году не смог стать мэром Чикаго и умер в 1902 году в возрасте 54 лет. Кларенс Дэрроу прожил дольше и успешнее – в том числе потому, что стал защищать не только профсоюзы, но и корпорации, школьных учителей и даже обвиняемых в убийстве. Он понимал, что живет в обществе, где идеи Хайека победили идеи Поланьи. В письме к подруге Джейн Аддамс44 в середине 1890-х годов он признавался: «Я приехал [в Чикаго] без друзей и денег. Общество не дает человеку жить, проповедуя ересь. Оно заставляет нас выбирать: либо зарабатывать в существующей системе, либо умереть. Я пока не выбрал смерть, хоть, может, и стоило бы»21. Среди тех, кто прошел через благотворительный социальный центр Джейн Аддамс «Халл-хаус» (Hull-House), была и молодая Фрэнсис Перкинс. Позже она станет министром труда в администрации Рузвельта и архитектором американской системы соцобеспечения.

При всех личных компромиссах Дэрроу разделял мнение Альтгельда о демократах. По его воспоминаниям 1932 года, они были недостойны представлять идеи, которые, как он считал, могли приблизить США к утопии: «Я всегда восхищался Вудро Вильсоном и не доверял [его преемнику] республиканцу [Уоррену] Гардингу. Думаю, мое мнение о них в государственных делах было в целом верным. Но Вильсон, ученый и идеалист, и Палмер, квакер45, посадили [Юджина] Дебса в тюрьму, а Гардинг и Догерти46 открыли ему дверь»22.

В 1920-х годах Дэрроу выступал в защиту преподавания теории эволюции (в ходе «Обезьяньего процесса»47) и критиковал социал-дарвинистов и евгенистов. (Об одном из них он сказал: «Я не понимаю, каким психологическим трюком он пришел к выводу, что грамотность – признак хорошей наследственности и гарантирует появление достойных граждан»23.) Дэрроу умер в 1938 году в возрасте 81 года. В середине 1920-х годов он столкнулся в суде с бывшим союзником – Уильямом Дженнингсом Брайаном, который тогда добавил антиэволюционизм и терпимость к ку-клукс-клану48 к своим прежним предложениям: равные права для женщин, помощь фермерам, федеральная минимальная зарплата, госфинансирование выборов и покупки недвижимости во Флориде.

Демократическая партия начала двадцатого века выступала против банкиров, монополистов и плутократов, ратуя за равенство. Но это было странное, ограниченное равенство – для «правильных» людей. Социалисты-пацифисты вроде Юджина Дебса, который участвовал в Пульмановской забастовке и был против вступления США в Первую мировую войну, в эту группу не входили. Как и чернокожие. Хотя Вудро Вильсон считался прогрессистом и пользовался поддержкой левых, он провел сегрегацию федеральной госслужбы.

Уильям Эдуард Беркхардт Дюбуа родился в 1868 году в Грейт-Баррингтоне, Массачусетс. Его воспитанием занимались мать Мэри и ее родители Отелло и Сара Лампман Беркхардт. Прадед Отелло, Том, стал первым чернокожим в городе – он умер около 1787 года в возрасте 50 лет. Белые соседи собрали деньги, чтобы отправить Дюбуа учиться в Университет Фиска, исторически черный вуз в Нэшвилле. После он поступил в Гарвард, где в 1890 году с отличием окончил бакалавриат по истории, а затем учился в Берлинском университете. Там его принимали не «как диковинку или недочеловека», а как «человека из привилегированного студенческого сословия, с которым они были рады встретиться и поговорить о мире». Он чувствовал себя вне американского мира, смотрящим внутрь. В 1895 году он вернулся в Гарвард и стал первым чернокожим, получившим степень доктора философии24.

В 1895 году в Атланте прошла Международная выставка хлопковых штатов (Cotton States and International Exposition), на которой бывший конфедеративный Юг хотел показать свою готовность к модернизации и сотрудничеству с миром. В это же время происходили массовые линчевания чернокожих – в том году их было как минимум 113. Президент Улисс С. Грант пытался защитить чернокожих с помощью армии, и Конгресс принял соответствующие законы. Но после ухода Гранта его преемник Резерфорд Берчард Хейс отказался от этих усилий в обмен на голоса выборщиков и фактически сдал права цветного населения.

На выставке лидер чернокожих Букер Тальяферро Вашингтон выступил с речью, ставшей известной как «Атлантский компромисс» (The Atlanta Compromise). Он предлагал чернокожим отказаться от стремления к избирательным правам, интеграции и равенству в обмен на доступ к образованию и трудоустройству. «Возможность заработать доллар на заводе сейчас важнее, чем возможность потратить его в театре», – говорил он. Образование для цветных должно быть базовым, в основном прикладным. Чернокожие должны были работать, копить и тем самым крутить колесо истории25. Это было лучшее, что, по его мнению, могли сделать чернокожие в то время. Девизом Букера Вашингтона стала фраза «Брось ведро там, где находишься»49.

Дюбуа с этим не согласился. Он возглавил движение за полное социальное, политическое и экономическое равенство. Да, со времен рабства был прогресс26, но недостаточный. И террор со стороны белых супремасистов не прекращался.

Через четыре года после речи Вашингтона в Атланте чернокожего Сэма Хоуза обвинили в убийстве белого работодателя – фермера Альфреда Крэнфорда. Последний пригрозил застрелить Хоуза, когда тот попросил отгул, чтобы навестить мать. Белые супремасисты утверждали, что Хоуз также пытался изнасиловать жену Альфреда – Мэтти Крэнфорд. Толпа из 500 человек отняла обвиняемого у шерифа, подвергла жестоким пыткам и сожгла заживо. А некоторые части тела даже разобрали на сувениры. Никто не скрывался, имена участников были известны. На витрине магазина Дюбуа увидел обожженные костяшки пальцев Хоуза – и понял, что должен окончательно разойтись с Букером Т. Вашингтоном. Чернокожие должны требовать равенства и интеграции.

Дюбуа верил в силу образования, но не строго прикладного, как у Вашингтона, а в том числе гуманитарного – для формирования интеллектуальной элиты, «Талантливых десяти процентов» (Talented Tenth). Он писал: «Образование должно учить не только работать, но и жить. Эти “Талантливые десять процентов” должны вести за собой народ, и готовить их должны черные колледжи»27.

Общество должно было поддерживать эту элиту, чтобы она доказала миру потенциал чернокожих. Взамен она должна заниматься политикой. Иначе белые продолжат угнетение, а затем будут оправдываться, ссылаясь на «недостаточную успешность» чернокожих. «Три века – и этот народ линчует смелых, насилует добродетельных, подавляет амбициозных, поощряет раболепие, разврат и апатию», – писал Дюбуа. Но «спасительный остаток» все равно выживает.

Однако «Талантливые десять процентов» гребли против сильного течения. С 1875 по 1925 год растущая сегрегация и дискриминация продолжали давить на них. Опасаясь белого популизма, элиты отвлекали внимание от богатых и направляли недовольство на «ленивых негров». Даже сторонники справедливого распределения доходов перед лицом социального дарвинизма переосмыслили «пригодность» как расовую характеристику. Вудро Вильсон пытался возвысить белый средний класс за счет чернокожих, а его прогрессивные союзники молчали.

КАК БЫ ТО НИ БЫЛО, американская исключительность – особенно в нежелании «утопических» преобразований – была сильна. И США были не одиноки в этом. Как только в Европе появилась возможность социальной мобильности, любые уравнительные проекты стали вызывать подозрения.

Мы видим, что это происходило задолго до 1870 года. Посмотрим на Францию в июне 1848 года. Волна политического недовольства, прокатившаяся по Европе, подарила надежду на реформы. Но тех, кто ждал справедливой, равноправной утопии, постигло разочарование. Алексис де Токвиль50 заметил, что большинство французов не желают платить налоги ради занятости ремесленников. Им важнее было сохранить собственность, чем поддержать безработных.

Когда власти закрыли Национальные мастерские для безработных, парижские рабочие поднялись, по словам Токвиля, на «слепую и грубую, но сильную попытку <..> вырваться из своего положения, которое им представлялось как незаконное угнетение»28. Эти мастерские финансировались за счет налогов фермеров, которые были против этого. В результате конфликта погибло около 4,5 тысяч человек, тысячи были ранены.

Лидеры Второй республики ужаснулись и отвернулись от рабочих. Урок французской политики: если нет предводителя вроде Наполеона, способного подавить толпу, она не может создать устойчивое правительство. Но «Июньские дни» были иными. Токвиль вспоминал, как вся Франция – крестьяне, лавочники, помещики и дворяне – устремились в Париж. Это породило необычное явление: «мятежники не получили никакой поддержки, хотя вся Франция была в резерве».

В США в 1896 году было то же самое, что во Франции в 1848 году.

Однако во времена Великой французской революции в 1789 году порядок был не столь привлекателен. Философ Дени Дидро предлагал «задушить последнего короля кишками последнего священника!» 29 Дидро умер до революции, и, возможно, к счастью: революционеры едва не казнили даже Томаса Пейна51. Хотя короля Людовика XVI убили и землю раздали фермерам, Франция не пришла к стабильной демократии.

После 1791 года сменялись диктатура якобинцев, Директория, диктатура Наполеона, возвращение монархии, короткие республики, социалистическая Коммуна, Третья республика и попытка диктатуры Буланже в 1889 году30.

И все же земельная реформа застопорилась. Устремления к справедливости, как и надежды на революцию, не реализовались. Между 1870 и 1914 годом «нормальная политика» проходила под тенью революции.

Это касалось и остальной Европы. Нации стремились к единству, независимости, автономии и безопасности – особенно германские государства, опасавшиеся французского вторжения. Но перемены редко означали перераспределение. Скорее, это были попытки оседлать волны глобализации и технологического прогресса. Однако эти волны разрушали сложившиеся устои. Обострялись этнические и классовые конфликты, особенно когда аристократы говорили на иностранном языке, а отъявленные негодяи заявляли, что способны удовлетворить требования крестьян и рабочих о «мире, земле и хлебе». А там, где не было колониальных правителей, политика часто превращалась в игру без правил. Режимы держались с трудом, а обещания изменений были пустыми.

Тем не менее до Первой мировой войны смена политического устройства в Европе была редкостью. За пределами Балкан единственное крупное событие – провозглашение Португальской республики в 1910 году – прошло почти без жертв.

Многие надежды революционеров не оправдались. В том числе потому, что левые партии, получив место в парламенте, часто предлагали весьма умеренные изменения. Пример – Социалистическая партия Германии. Среди ее требований:

• всеобщее избирательное право;

• тайное голосование, пропорциональное представительство и отказ от джерримендеринга52;

• избирательные каникулы;

• двухлетний срок полномочий законодательных органов;

• право выдвигать предложения и голосовать на референдумах;

• выборные органы местного самоуправления и судьи;

• требование проводить референдум об объявлении войны;

• международные суды для разрешения международных споров;

• равные права для женщин;

• свобода слова, собраний и вероисповедания;

• запрет тратить государственные средства на религиозные цели;

• бесплатные государственные школы и колледжи;

• бесплатная юридическая помощь;

• бесплатное здравоохранение;

• отмена смертной казни;

• прогрессивные налоги;

• отказ от регрессивных косвенных налогов;

• восьмичасовой рабочий день;

• законы о детском труде;

• страхование от безработицы с участием трудящихся31.

Достаточно безопасно и заурядно, не так ли?

Но в долгосрочной перспективе они стремились не просто к постепенному движению вперед, а к полной перестройке общества и экономики – к настоящей утопии. Так что программные заявления Социалистической партии Германии также включали следующие требования:

• Достижение всеми законными способами создания свободного государства и социалистического общества, устранения «железного закона заработной платы» через ликвидацию системы наемного труда <..>

• Превращение капиталистической частной собственности на средства производства – земля, шахты, сырье, инструменты, машины, транспорт – в общественную собственность. Производство должно стать социалистическим, то есть осуществляться обществом и для общества <..>

• Эмансипация <..> всего человечества <..> Но это может сделать только рабочий класс, потому что остальные классы <..> стремятся сохранить основы существующего порядка.

Эти требования кажутся противоречивыми. Были ли немецкие социалисты революционерами, стремящимися разрушить прогнившую систему, или реформаторами, пытавшимися ее улучшить? Они сами не могли определиться и застряли между этими двумя позициями.

Мы подходим к одному из переломных моментов «долгого двадцатого века». Уже тогда чувствовалось напряжение между двумя лагерями: сторонниками Хайека с его лозунгом «да будет имя его [рынка] благословенно» и сторонниками Поланьи, утверждавшими, что рынок должен служить человеку. Все становилось запутанным. Общим было одно – вера в рынок, хотя и разного рода. Причем некоторые из этих представлений были еще более утопичными, чем социализм.

Карл Маркс, Фридрих Энгельс и их последователи не обманывались насчет того, что рынок забирает. Но они верили в грандиозную иллюзию, что он в итоге все-таки приведет к революции пролетариата. Граф Грей, Бенджамин Дизраэли и другие правые понимали, что рынок работает не для всех и что выгоду получат лишь избранные. Центристы же старались удержать равновесие с помощью реформ и в крайнем случае насилия. Это работало – до 1914 года.

Пока центр держался, левые разрывались между крайностями, а правые продолжали придумывать новые оправдания своему принципу: «Что имею, то храню». Публикация книги Чарльза Дарвина «Происхождение видов» (On the Origin of Species) вызвала мощную интеллектуальную волну: ее идеи легли в основу социал-дарвинизма. Социал-дарвинисты оправдывали экономическое неравенство не прошлым (как, например, родством с завоевателями), а настоящим и будущим – якобы врожденными расовыми качествами, которые объясняли и успех, и право на него. Следующий шаг – идея, что «высшие расы» следует поощрять к размножению, а другие – сдерживать. Как позднее иронично заметил Джон Мейнард Кейнс, для социал-дарвинистов вмешательство в этот «естественный» процесс казалось кощунственным – ведь именно благодаря ему, по их мнению, люди и поднялись из «первобытной слизи», как Афродита из морской пены 32.

Идеологии не похожи на трамваи, где можно подать сигнал и выйти на следующей остановке. Но некоторое сходство все же есть – у них есть рельсы, и они движутся по ним. Социал-дарвинисты объясняли экономическое неравенство как часть естественного отбора33. Тогда почему бы не перенести эту логику и на международные отношения? «Я лучше тебя» слишком быстро превращается в «Мы лучше их». И, если потребуется, «мы» должны быть готовы доказать это оружием.

В начале двадцатого века Уинстон Черчилль входил в кабинет министров либерального правительства Великобритании. Его беспокоило усиление немецкого флота. Британия зависела от морей – для связи метрополии и колоний, а также ввоза продовольствия. Немецкий флот мог перекрыть торговые пути, вызвав голод. Чтобы успокоить собственных военных и прессу, правительство предложило строить по четыре линкора класса «Дредноут»53 в год. Адмиралы потребовали шесть. Черчилль сказал: «Мы пошли на компромисс в восемь»34.

Сэр Артур Конан Дойл вложил в уста Шерлока Холмса слова о приближающейся буре: «Скоро подует восточный ветер, Уотсон <..> Холодный, колючий ветер <..> и, может, многие из нас погибнут от его ледяного дыхания <..> когда буря утихнет, страна под солнечным небом станет чище, лучше, сильнее»35.

Эти слова были написаны в 1917 году, когда война шла уже третий год, но отданы персонажу, жившему до 1914 года. Дойл пророчествовал: глобальная война неизбежна, но принесет очищение. Политический, социальный, культурный и экономический барометры стремительно падали. Правящие круги теряли связь с обществом. Политики старались прикрыть классовые конфликты лозунгами о национальном единстве. Распространялись идеи социал-дарвинизма, проповедовавшие борьбу – особенно военную – не за форму управления территорией, а за то, чьи потомки на ней будут жить. Все эти противоречия накапливались до 1914 года. Мир переживал бурный экономический рост, который сильно влиял на политику. Кульминацией этого процесса стал резкий поворот к милитаризму и империализму.

В 1919 году Джон Мейнард Кейнс с горечью писал, что он и его единомышленники – представители благоразумного, уверенного в себе истеблишмента – проигнорировали тревожные сигналы. Они смотрели на милитаризм, империализм, расовое и культурное соперничество, монополии и ограничения как на «игры газетных заголовков». Для них мысль о том, что вся прогрессивная система роста и благосостояния может рухнуть, казалась «невероятной и возмутительной» – и потому легкоустранимой36.

К 1914 году не существовало ни мощной интеллектуальной, ни организованной антимилитаристской силы, способной остановить приближающуюся катастрофу.

4. Империи

В 1870 году Британская империя – одна из величайших в мире – достигла пика своего развития, сравнимого разве что с завоеваниями Чингисхана и его преемников. Британия управляла своими владениями как формально – с помощью армии и чиновников, так и неформально, влияя на мировую политику и экономику. Но раз и так известно, чем закончилась эта история, я без зазрения совести забегу вперед. В 1945 году Великобритания уступила промышленное, торговое и политическое лидерство Соединенным Штатам Америки. И те, в отличие от предшественников, сделали собственную империю практически полностью неформальной.

Вот тут у меня начинаются трудности с рассказом. История «глобального Севера» с 1870 по 1914 год укладывается (с некоторыми усилиями) в единую повествовательную линию. События на «глобальном Юге», находившемся на периферии мировой экономики, складывались иначе. Именно направление движения «глобального Севера» определило весь двадцатый век. Это, впрочем, ничего не говорит ни о культурах, ни о цивилизациях, ни о достоинствах двух регионов в целом или отдельных государств в частности. Я лишь утверждаю, что экономическое развитие Севера повлияло на Юг.

Рассмотрим четыре ярких примера: Индия, Египет, Китай и Япония. Но перед этим нужно понять, что 1870 год стал важной вехой: периодом экономического роста Севера и расцветом империализма на Юге. Эпоха империализма начинается в 1500-х годах и заканчивается в конце 1900-х годов. Как я уже сказал, почва здесь скользкая. А для затравки вспомним «хор» двух уже хорошо известных нам мыслителей – Фридриха Августа фон Хайека и Карла Поланьи. Они наблюдают, обсуждают и ждут.

Первыми среди европейских стран строить свои империи в 1500-х годах начали Испания и Португалия. Их успех объяснялся не уникальными технологиями или возможностями, а комплексом взаимосвязанных факторов – религиозных, политических, экономических. Так, конкистадоры стремились служить монархии, нести слово Божье и обогащаться1. У представителей других стран не было столь сильной мотивации.

Когда в 1500-х годах португальцы прибыли на территорию современной Малайзии, они встретили военно-политическое сопротивление местных правителей, идеологическое и религиозное – исламских общин, а также экономическое – китайских торговцев. Но у последних не было поддержки правящей династии Мин54, а местные султаны не смогли ни организовать полномасштабную борьбу, ни заручиться поддержкой далекой Османской империи. В это время европейцы – сначала португальцы и испанцы, а затем голландцы, французы и англичане – напротив, обладали необходимыми ресурсами. Деньги, оружие, содействие Церкви и королей – у них все это было2.

Именно так с 1500-х по 1770-е года развивались европейские империи, двигавшие глобализацию во всех сферах: военной, политической, экономической и культурной. Как во благо, так и во вред.

Однако в первое время их власть была ограничена. Например, вне Америки европейцы контролировали только морские пути, но не сушу. Впрочем, и этого было достаточно, чтобы в 1500–1600-х годах Европа непрестанно богатела и развивалась за счет торговли предметами роскоши, драгоценными металлами, табаком, сахаром и рабами. При этом та же работорговля опустошила Африку и, возможно, привела к тому, что та и по сей день остается самым бедным континентом планеты.

К 1870 году завоевания стали менее выгодными, чем коммерция. Но империи продолжали расти. Покорение, контроль и эксплуатация, а как следствие – всеобщее ослабление не прекращались. Империализм, возможно, был неизбежен, говорит одна половина нашего «хора» – Хайек. Ведь объединение всего мира в общий рынок приносило огромные доходы, а он нуждался в управлении. «Рынок дал, рынок взял; да будет имя его благословенно». Это вполне объяснимо, хотя и вызывает сожаление, шепчет вторая половина «хора» – Поланьи. Ведь рынок создан для человека, а не наоборот.

Все к тому же 1870 году пропасть между метрополиями и колониями стала колоссальной, а технологическое и политическое превосходство Запада – подавляющим. Развитие транспорта и связи облегчило ведение войн. Практически в любой точке мира западноевропейцы могли навязать свою волю – с умеренными затратами. Их проконсулы управляли колониями, не задумываясь о рациональности такого контроля. Важнее были личные амбиции – там часто жили и руководили молодые офицеры и политики, стремившиеся к славе, или миссионеры, желавшие «спасать души». Они не задумывались, а не дешевле ли просто торговать и платить за ресурсы подконтрольных государств.

Эффективность европейского подхода наглядно видна в битве при Омдурмане (Судан, 1898 год). Общие потери со стороны британцев и египтян составили около 500 человек убитыми и ранеными, в то время как количество убитых на поле боя суданцев превысило 10 тысяч. Это объяснялось не столько технологическим превосходством – у махдистского режима были европейские пулеметы, мины и телеграфы – сколько отсутствием организационных способностей и дисциплины, чтобы эффективно управлять этими ресурсами4.

Дисциплинированные и хорошо организованные империи «глобального Севера» формировали мировую экономику по европейским правилам. Везде строились порты, железные дороги, заводы и плантации. А вместе с этим распространялись европейские языки, культура, наука и методы управления. Однако коренному населению говорили: вы – грязь под ногами европейских правителей.

Например, Индия. В 1756 году новоиспеченный наваб55 Бенгалии Мирза Мохаммад Сирадж уд-Доула попытался ограничить влияние англичан в Калькутте. Позаимствовав у французов оружие и людей, он захватил город и его форт Уильям. Он рассчитывал, что в итоге сможет повысить налоги для европейских торговцев и заставит англичан перестать уклоняться от их уплаты и заниматься контрабандой.

Большая ошибка.

Британцы ответили жестко. Чтобы отбить город, они отправили три тысячи солдат – 800 британских и 2,2 тысячи индийских. А офицер Роберт Клайв подкупил трех подчиненных наваба, склонив их к предательству. Именно с этого момента британская Ост-Индская компания56 почувствовала вкус к завоеванию Индии.

К 1772 году Калькутта стала столицей Британской Индии, Уоррен Гастингс – первым генерал-губернатором, а Ост-Индская компания активно участвовала в борьбе за престол Могольской империи57. Постепенно независимые княжества превращались сначала в покорных союзников, а после – в марионеток, пока окончательно не входили в состав колонии. Великий мятеж сипаев (известный также как Индийский мятеж, восстание сипаев или Великое восстание) в 1857 году потерпел поражение. И 1 мая 1876 года королева Виктория стала Императрицей Индии5.

Еще в 1853 году Карл Маркс в эссе «Будущие результаты британского правления в Индии» доказывал, что британское имперское завоевание стало для страны краткосрочным проклятием и долгосрочным благословением. «Англия должна выполнить в Индии двойную миссию: одну – разрушительную, другую – <..> заложить материальные основы западного общества в Азии <..> Политическое единство Индии <..> навязанное британским мечом, теперь будет укреплено и увековечено электрическим телеграфом. Туземная армия, организованная и обученная британским сержантом, [станет] непременным условием самоосвобождения индийцев»6.

Если прислушаться, можно уловить эхо части нашего «хора» – но с другими интонациями. «Да будет благословен рынок». Да, по Марксу, буржуазия ведет народы через страдания к свободе. Она отнимает, но и дает полное освобождение, закладывая тем самым стимул к революции, путь к полному коммунизму.

Однако к 1914 году великие экономические и социальные перемены, которые Карл Маркс уверенно предсказал за шестьдесят лет до этого, продвинулись не так далеко. Железные дороги в Индии были проложены? Да. Были развиты нужные для их поддержания отрасли промышленности? Да. А другие передовые производства? Почти нет. Актуальное образование? Нет. Рост производительности труда в сельском хозяйстве благодаря частной собственности на землю? Совсем нет. Отказ от кастовой системы? Нет. Свержение британского колониализма, восстановление самоуправления и создание субконтинентального политического единства с помощью обученной англичанами армии? В 1857 году страна была близка к этому, но в итоге все же – нет.

Неспособность пробританского раджи преобразовать Индию вызывает серьезные вопросы. Все экономисты, даже марксисты, в каком-то смысле ученики Адама Смита. А он, как говорил философ Дугалд Стюарт, утверждал: «Чтобы поднять государство от дикости до процветания, нужны лишь мир, умеренные налоги и сносное правосудие. Все остальное произойдет само собой»7. В конце девятнадцатого – начале двадцатого века в Британской Индии были и мир, и подъемные налоги, и правосудие. А прогресса не было8.

Может быть, это естественный ход истории, а может, и нет, но результат оказался не таким, как ожидалось.

Еще один яркий пример – Египет. Мухаммед Али (1769–1849), албанский сирота, начинал как сборщик налогов в порту Кавала, тогдашней части Османской империи. В 1801 году он нанялся в османскую армию, отправленную для повторной оккупации Египта, после того как французская экспедиционная армия под командованием Наполеона уничтожила старый мамлюкский режим, а сама сдалась британскому флоту. К 1803 году Мухаммед Али уже командовал полком своих соотечественников-албанцев. Когда у османского губернатора закончились деньги, он распустил албанские отряды. Те подняли мятеж, захватили правительство, и началась борьба за власть.

Так или иначе, Мухаммед Али оказался наверху. Он сохранил верность своих албанцев и сумел подавить сопротивление как турецких, так и египетских бойцов. Затем он получил (по крайней мере временное) благословение османского султана Селима III (вскоре свергнутого и убитого своими же янычарами). Мухаммед Али смотрел на северо-запад, в Европу и на восток, в Индию. Он правил процветающим государством, но он понимал, что европейцы могут поступить с Египтом так же, как с Индией, поэтому он стремился сделать Египет великим.

Мухаммед Али начал преобразования: ввел новые сельскохозяйственные культуры, провел земельную реформу, создал армию, сосредоточился на экспорте хлопка, построил текстильные фабрики. Он знал: если не наладить промышленность, его потомки станут марионетками французских банкиров и британских проконсулов. Но машины не удавалось поддерживать в рабочем состоянии. То ли не хватало инженеров, то ли бюрократия мешала, то ли реформы проводились еще недостаточно долго. Но когда понадобилось, проще оказалось закупать все нужное для армии (оружие, боеприпасы и обмундирование) за рубежом9.

Мухаммед Али умер в 1849 году. Его потомки могли бы продолжить реформы и подготовить местных специалистов, но они этого не сделали. Для Египта это был личный проект Мухаммеда Али, а не общенациональный10.

В 1863 году, за шесть лет до открытия Суэцкого канала, внук Мухаммеда Али Исмаил стал хедивом Египта. Ему было 33, он учился во Франции и стремился модернизировать страну. В это время в мире случился так называемый хлопковый голод – из-за Гражданской войны американские южные штаты выпали из мирового производства хлопка. Египет наряду еще с некоторыми странами оказался в выигрыше: мировые цены на сырье взлетели. Начало казаться, что у Египта неисчерпаемые богатства.

Но это оказалось иллюзией. В 1876 году страна объявила дефолт. Кредиторы фактически взяли ее под контроль. Исмаил отрекся от престола. Два европейских чиновника – британец и француз – контролировали госбюджет. Египтяне недоумевали, почему должны платить за долги бывшего хедива. В 1882 году британская армия восстановила порядок, и с тех пор Египтом управляли англичане. Их войска оставались в стране до 1956 года.

Так правнуки Мухаммеда Али действительно стали марионетками французских банкиров и британских чиновников11.

Китай тоже показывает поучительный пример. В 1870 году это было бедное и неуправляемое государство в состоянии кризиса. Маньчжурская династия Цин за два века приучила ханьскую конфуцианскую бюрократическую и ученую элиту бездействовать – ведь ее активность могла угрожать центру власти.

Одно из исключений – Ли Хунчжан. Он родился в 1823 году в семье ученых-чиновников. Путь изучения конфуцианских литературных классиков и сдачи экзаменов был тяжким и изнурительным. В 1847 году, после интенсивной учебы у наставника из Хунани, Цзэн Гофаня, Ли преуспел. В 1851 году Цзен вынужден был вернуться в Хунань, как раз когда вспыхнуло Восстание тайпинов. Армия под командованием бюрократов была бесполезна, элитные маньчжурские «знамённые» войска династии – тоже. Цзэн, отчаянно пытаясь спасти положение, в центре которого он оказался, проявил великий талант в военной организации. Он набрал, обучил и возглавил добровольческую армию – Хунаньскую армию (Сянскую армию) – для сопротивления повстанцам-тайпинам. Ли Хунчжан присоединился к нему и стал одним из немногих компетентных генералов династии.

К 1864 году тайпинов подавили, а Ли направили разбираться с мятежом няньцзюней. В 1870 году он стал дипломатом, пытавшимся уладить конфликт с Францией после убийства в Тяньцзине консула и группы католиков. В 1875 году он поддержал вступление на престол четырехлетнего императора Гуансюя. Ли обучался быть бюрократом, применяя двухтысячелетние философские принципы к вопросам управления. Но он обнаружил, что важными навыками были военное руководство и умение отводить гнев европейских имперских держав и добиваться их помощи.

Некоторые историки считают, что у Китая была реальная альтернатива – встать на ноги экономически, политически и организационно. Как, например, Япония, которая выиграла короткую войну с Россией в 1905 году, вела равноправные переговоры с Западом и к 1929 году заняла восьмое место среди мировых промышленных держав12.

Мы, экономисты, более скептичны. Мы отмечаем в Китае того времени высокую коррумпированность, слабую бюрократию, неспособность управлять инфраструктурой и собирать налоги. Когда страна в 1880-х годах посчитала себя готовой к борьбе с Францией за Вьетнам, ее флот уничтожили за час. В 1895 году попытка остановить распространение японского влияния в Корее закончилась поражением и потерей Тайваня и Маньчжурии.

Даже в 1929 году Китай производил всего 20 тысяч тонн стали (менее двух унций на человека), чугуна – 400 тысяч тонн (1,6 фунта на человека), угля – 27 миллионов тонн (100 фунтов на человека). Для сравнения: в США в том же году было произведено 700 фунтов стали и 80 тысяч фунтов угля на человека.

Обратим внимание на шахту Кайпин. В 1880-х годах Ли Хунчжан курировал ее строительство. Он понимал, что Китаю нужна промышленная мощь. Он так же поддерживал и другие проекты – хлопкопрядильные фабрики в Шанхае, Тяньцзинский арсенал, телеграф между Тяньцзином и Пекином. Люди, столь же сфокусированные на экономическом развитии, вроде Ли могли добиться реальных результатов13.

Но они не смогли пробиться через бюрократию. Один из проектов Ли поручил богатому гонконгскому купцу Тан Тиншу. Они хотели построить крупную современную промышленную шахту, которая могла бы помочь модернизировать страну, но столкнулись с необычной формой сопротивления один высокопоставленный чиновник заявил, что добыча угля тревожит «земного дракона» и мешает покою императрицы в загробном мире. Пришлось выбирать: сдаться или идти вперед и быть готовыми к обвинениям в любых смертях и болезнях в императорской семье. Ли Хунчжан выбрал прогресс.

Шахту запустили в 1881 году. К 1889 году она давала работу трем тысячам людей и производила 700 тонн угля в день. К 1900 году в шахте были заняты уже девять тысяч рабочих, но производительность была в четыре раза ниже, чем в США или Австралии. Проект был одновременно государственным и частным: директор шахты был и представителем инвесторов, и чиновником.

Генеральный директор рудника Тан Тиншу умер в 1892 году. Его сменил Чанг Ли, которого в англоязычных источниках чаще всего называют Енмао. Он не был ни торговцем, ни промышленником, ни инженером, ни менеджером. Чан был политическим организатором и важным участником полукульта императрицы Цыси в 1875 году. Но к 1900 году он стал, возможно, самым богатым человеком в Тяньцзине. Его главной задачей было не управление шахтой, а поддержание сети покровительства при дворе Цин. Так шахта стала источником дохода для обеспеченных людей, а не частью программы индустриализации. Ли Хунчжан умер в 1901 году, завершив дипломатические баталии с европейскими державами, требовавшими компенсации за подавление «Боксерского восстания»58.

В 1901 году рудник возглавил двадцатишестилетний эмигрант и горный инженер Герберт Гувер, будущий президент США. По его словам, в списке сотрудников числились девять тысяч человек, из которых шесть тысяч были фиктивными. Начальник отдела кадров, занимавшийся этим (и получавший зарплату за них), дал Чангу Ли щедрую взятку за свое назначение.

«Подождите, – скажете вы. – Герберт Гувер управлял рудником в Китае?»

Да. Он прибыл в Тяньцзинь в 1900 году, когда город был осажден во время «Боксерского восстания». Чанг Ли бежал туда, опасаясь, что его казнят боксеры за сотрудничество с европейцами, тогда как сами европейцы хотели посадить его за передачу разведданных восставшим.

С этого момента события становятся туманными, поскольку источники противоречат друг другу, а стороны стараются выставить себя в выгодном свете. Каким-то образом Гуверу удалось добиться освобождения Чанга из тюрьмы. Каким-то образом Чанг передал ему полномочия на реорганизацию Кайпинского рудника в британское предприятие, полностью контролируемое самим Гувером. Историк Эллсворт Карлсон писал, что местный британский поверенный был этим недоволен. Он считал, что Гувер и его команда «наварили на китайцах изрядную кучу денег», и, хотя формально совет директоров действовал в рамках закона, морально он был неправ. Британия, по его мнению, не должна была поощрять финансовую схему, в результате которой китайские акционеры оказались обманутыми, а «англо-бельгийская шайка набила карманы» под руководством «соломенного янки».

Герберт Гувер с этим не согласился бы. Спустя век можно попытаться понять его позицию. Возможно, он считал, что старые акционеры должны быть ему благодарны за то, что он забрал всего 62,5% акций. Ведь в противном случае русские могли бы просто конфисковать рудник как военные репарации, и акционеры не получили бы ничего. Возможно, он считал Чанга коррумпированным и был уверен, что сам обеспечит шахте продуктивную и прибыльную работу. Фактически Гувер почти втрое увеличил стоимость акций, оставшихся у прежних владельцев: 37,5% стоили дороже, чем прежние 100%.

Здесь снова звучат голоса нашего невидимого «хора». Безликий рынок отнял у одних, отдал другим и увеличил доход – да будет имя его благословенно. Но британский поверенный видел другое: это не рынок, а человек – Гувер – отбирал и отдавал. Те, кто выигрывал от этого (новые европейские акционеры), могли его хвалить. Но другие – «боксеры» и чиновники династии Цин, лишенные рычагов влияния, – скорее проклинали.

Они, впрочем, проклинали не только Гувера, но и всю систему: коррумпированных руководителей, которых она выдвигала, культуру, требующую от губернаторов постоянного вмешательства ради выживания предприятий, образование, выпускающее гуманитариев вместо инженеров. Все это делало Китай зависимым от иностранных специалистов. Но проклятия мало что меняли. За пределами припортовых анклавов и немногих модернизирующихся регионов промышленность не развивалась и технологии не применялись.

Реформатор Сунь Ятсен, отвергнутый Ли Хунчжаном в 1894 году, создал независимую сеть среди китайских эмигрантов. Военные лидеры вроде Юаня Шикая пришли к выводу, что сотрудничество с маньчжурским двором бессмысленно. В 1912 году Сунь Ятсен поднял восстание, которое Юань Шикай отказался подавлять, и династия Цин пала.

Шестилетний император отрекся от престола. Юань Шикай стал президентом новой республики и попытался установить контроль над страной, но Китай погрузился в анархию.

Можно рассказать множество историй о европейских империях конца девятнадцатого века и попытках колонизированных или зависимых стран справиться с давлением метрополий. Но Индия, Египет и Китай хорошо иллюстрируют ситуацию. Даже там, где не было прямой колонизации, все равно господствовала неформальная империя – чаще всего британская. Это был мир, где от некоторых предложений нельзя было отказаться.

Иногда потому, что предложение действительно было выгодным. А иногда – потому что отказ стоил слишком дорого. Как говорила экономистка Джоан Робинсон, хуже капиталистической эксплуатации может быть только ее отсутствие – когда тебя вообще игнорируют и исключают из экономического обмена.

Кто страдал от отказа? Правящая элита? Население? Их потомки? Мнения разделились по линиям Хайека и Поланьи: те, кто верил в рынок, благословляли его (и немного империализм), а те, кто видел в рынке угрозу, проклинали тех, кто отнимал у людей средства к жизни и достоинство.

При формальной империи было легче понять, кого винить. Но в «долгом двадцатом веке», когда набрала силу неформальная форма Британской империи, границы стерлись. Таковы преимущества гегемонии с ее важными составляющими: концентрацией промышленности, свободными торговлей, миграцией и инвестициями.

Технически можно было бы противостоять натиску неформальной империи. Но это означало бы риск внутреннего недовольства. Так, например, Афганистан называют кладбищем империй. Но он же стал могилой для социального прогресса и технологического развития. Большинство стран приняли британские правила игры по трем причинам.

Во-первых, это были правила Британии, а она казалась образцом. Подражание ей должно было принести успех. Во-вторых, попытки защитить свою экономику – например текстильную отрасль – обходились дорого. Британия предлагала дешевые промышленные товары и предметы роскоши в обмен на экспорт сырья. В-третьих, даже если страна хотела играть по-своему, контроль над внутренней политикой был ограничен. Зато на этом можно было заработать.

Эти правила имели последствия.

Первое – машины обеспечили индустриальным странам такое преимущество, с которым ручной труд не мог конкурировать, даже будучи дешевым. А стабильно такие машины работали в основном в странах «глобального Севера». Производство на периферии сократилось, рабочая сила ушла в сельское хозяйство и добычу сырья. Так сформировалась «недоразвитость» стран «глобального Юга»: выгодно торгуя в краткосрочной перспективе, они не смогли вырастить инженерное сообщество и выйти на новый уровень индустриализации.

Второе – машины были рентабельны только там, где были инженеры, квалифицированные рабочие, способные с ними управляться, и деньги на техобслуживание14.

Третье – в начале «долгого двадцатого века» миром правила свободная миграция (с ограничениями для азиатов).

Четвертое – свободная торговля и миграция при неформальном имперском господстве привели к значительному экономическому росту перед Первой мировой войной. Свободное движение капитала «смазывало» мировой механизм.

Можно было кредитовать кого угодно. Можно было брать взаймы у кого угодно. До войны было понятно, что заемщик хотя бы попытается вернуть долг. Безусловно, страны, получившие капитал до Первой мировой войны и сумевшие им воспользоваться благодаря рабочей силе, квалификации и организованности, выиграли. Это США, Канада, Австралия, Аргентина и, возможно, Индия.

Не всегда это было выгодно тем, кто капитал отдавал. Франция, финансируя индустриализацию Российской империи, надеялась на союз в будущей войне с Германией. Но надежды оправдались не полностью: после войны Россия стала большевистской, и Ленин отказался платить по царским долгам.

Еще один способ влияния неформальной империи – быть примером для подражания. Британские институты и практики казались (и часто были) успешными. Подражание им – от моды до инвестиций в инфраструктуру – казалось логичным. В одних странах это работало, в других – нет. И со временем решения, эффективные в Британии середины девятнадцатого века, все меньше подходили для периферии.

Так было почти во всем мире, подчиненном формальным и неформальным империям. Эта схема, воспроизведенная в Индии, Египте и Китае, казалась почти естественной. Но было одно исключение.

Оставшись до 1913 года единственной неевропейской страной, которая сумела противостоять европейским империалистам, Япония добилась процветания, провела индустриализацию и присоединилась к ним.

Чтобы понять, как это произошло, нужно вернуться в начало семнадцатого века. В 1603 году военный правитель Токугава Иэясу получил титул сёгуна, то есть наместника императора, обладающего всей гражданской и военной властью. Его сын Хидэтада и внук Иэмицу укрепили новый режим. Сёгунат Токугава управлял Японией из своей столицы Эдо более двух с половиной веков15.

С самого начала власть в Эдо с опаской следила за Филиппинами. Всего за столетие до этого они состояли из множества независимых королевств. Потом пришли европейцы. За торговцами последовали миссионеры. Новообращенные стали опорой для европейского влияния. Затем прибыли солдаты, и к 1600 году Испания уже контролировала Филиппины.

Сёгунат Токугава считал, что может удерживать порядок внутри страны, но сомневался, что сможет справиться с европейским технологическим, военным и религиозным влиянием. В результате Япония изолировалась: торговлю разрешили только ограниченному числу судов в порту Нагасаки. Японцев, вернувшихся из-за границы, казнили, как и иностранцев, оказавшихся за пределами разрешенной зоны. Христианство жестко подавлялось. Формальная иностранная империя долго пыталась, но так и не смогла закрепиться в Японии.

Другой важной чертой страны была высокая степень урбанизации: каждый шестой обитатель жил в городе. В 1868 году в Киото, Осаке и Токио проживало около двух миллионов человек. Половина мужчин умела читать и писать, а в Токио работало более шестисот книжных магазинов. Грамотность и городская жизнь стали фундаментом будущей технологической компетенции.

Историк Роберт Аллен рассказывает о правителе Нагасаки Набэсиме Наомасе и его пушечном литейном заводе. Рабочие перевели голландское руководство по литейному делу, а затем воспроизвели процесс: в 1850 году построили реверберационную печь, в 1853 начали лить пушки, в 1854 году скопировали британские казнозарядные ружья59. К 1868 году в стране работало одиннадцать печей для литья чугуна16.

Эпоха Токугава закончилась Реставрацией Мэйдзи в 1868 году. Власть перешла к группе реформаторов, известных как «шестерка Мэйдзи»: Мори Аринори, Окубо Тосимити, Сайго Такамори, Ито Хиробуми, Ямагата Аритомо и Кидо Такаёси. У них была четкая цель – внедрить западные технологии, сохранив японскую культуру и независимость17. Лозунг «западные знания – японский дух» (Wakon yosai) поддерживал идею создания «богатой страны с сильной армией» (Fukoku kyōhei).

Прозападные реформы вводились стремительно: появились префектуры, министерства, газеты, стандартизированный язык на базе токийского самурайского диалекта, министерство образования, обязательное школьное обучение, воинская повинность, государственные железные дороги, единый рынок без внутренних пошлин, фиксированный рабочий день, григорианский календарь – все это было внедрено к 1873 году. К 1879 году появилось местное самоуправление, а в 1889 году – двухпалатный парламент и конституционная монархия. В 1890 году 80% детей школьного возраста посещали учебные заведения.

В Китае реформаторов вроде Ли Хунчжана было немного. В Японии – наоборот. Один из них, Ито Хиробуми, в 1863 году был тайно отправлен кланом Чошу в Европу для изучения западных технологий. Ито начал с работы матросом, затем учился в Лондоне, но вернулся уже через полгода, убежденный, что Японии не по силам воевать с западными державами. По его мнению, страна была слишком слаба, а организационный и технологический разрыв слишком велик.

В 1870 году он изучал финансы в США, а в 1871 году опять вернулся на родину, где занялся налоговой реформой. В 1873 году стал министром промышленности и занялся активным внедрением западных технологий: телеграфов, текстильных фабрик, железных дорог, верфей, маяков, шахт, сталелитейных заводов, колледжей и многого другого18. В 1881 году Ито стал неофициальным премьер-министром, в 1885 году – первым официальным, после создания прусскообразной конституции. В 1895 году он начал Японо-китайскую войну. С флотом из европейских кораблей и армией, подготовленной прусским майором Якобом Меккелем, Япония быстро победила. За один день пал форт Порт-Артур, а Корея и Тайвань стали японскими протекторатами.

В 1902 году Япония заключила союз с Британией, а в 1905 году победила Россию, расширив свое влияние в Маньчжурии.

В 1909 году Ито был убит корейским националистом Ан Чжун Гыном. В ответ Япония аннексировала Корею в 1910 году.

Не только «шестерка Мэйдзи» определяла ход реформ. Такахаси Корэкиё, незаконнорожденный сын придворного художника Токугавы, в 1867 году отправился в Калифорнию, где работал чернорабочим, учил английский, а затем вернулся, став сначала вице-президентом Банка Японии, а потом премьер-министром в 1921 году. В период Великой депрессии, не будучи приверженцем жесткой финансовой политики, он реализовал меры, позволившие Японии почти избежать кризиса19.

Так как стране это удалось?

Роберт Аллен считает, что успешные экономики до 1900 года становились таковыми, развивая четыре ключевые институции: транспорт (железные дороги и порты), образование, банковскую систему и протекционистские тарифы для приоритетных отраслей.

Японии запретили вводить импортные пошлины выше 5%. Но государство нашло обходной путь: оно поддерживало успешных производителей, развивало инфраструктуру и образование. Хотя крупных банков не было, богатые торговые кланы (Mitsui, Mitsubishi, Sumitomo, Yasuda) стали двигателем промышленности. Военные активно развивали промышленную базу. К началу 1880-х годов на верфях и арсеналах уже работало около десяти тысяч человек20.

Таким образом, успех Японии был не случайностью, а результатом упорства. К 1910 году обрабатывающая промышленность составляла лишь пятую часть ВВП, но Япония сумела освоить передовые технологии и сделать их рентабельными за пределами Северной Атлантики.

ИМПЕРИИ, КАК ФОРМАЛЬНЫЕ, ТАК И НЕФОРМАЛЬНЫЕ, могли как помогать развитию Юга, так и тормозить его. В целом они чаще мешали. Ведь целью империи было не развитие, а просто… оставаться империей.

В индустриальном мире преобладало мнение, что империи созданы Богом или, по крайней мере, морально необходимы. Например, послушаем Киплинга:

 
Неси это гордое Бремя —
Родных сыновей пошли
На службу подвластным народам
Пускай хоть на край земли —
На каторгу ради угрюмых
Мятущихся дикарей,
Наполовину бесов,
Наполовину людей21.
 
(«Бремя белого человека» в переводе А. Я. Сергеева)

Этим «угрюмым» «подвластным народам» могло не понравиться, что их хотят цивилизовать. Эти «наполовину бесы, наполовину люди», эти «дикари» не считались ровней белым. Тех, кто ехал к ним, ждали не приключения, а «бремя», «каторга» и «служба на краю земли». Но все равно зачем-то это было нужно.

Просвещенные либералы начала двадцатого века считали, что в этом нет смысла и империи находятся на последнем издыхании.

Экономист Йозеф Шумпетер видел в империализме обман – и народа, и аристократии22. Вместо того чтобы пить капучино в Вене, дворяне отправлялись умирать в колониях.

Империя была как современная футбольная команда: ее победы отмечали грандиозными празднествами, как, например, «Ночь Мафекинга» в Британии после снятия осады с одноименного города во время англо-бурской войны в Южной Африке. Аристократия играла – народ смотрел.

Шумпетер это ненавидел. Он надеялся, что с ростом благосостояния империи исчезнут: закончится смута и наступит мирный, менее аристократический, менее имперский, менее кровожадный двадцатый век.

Он ошибался.

Британский активист Джон Гобсон считал движущей силой империализма экономику, а не культуру и социологию23. Имперское устройство позволяло избежать безработицы: сначала производим оружие, затем захватываем колонии и превращаем их в рынки сбыта своей продукции. Чтобы избавиться от империализма, считал он, нужно больше равенства и справедливости. Это должно привести к уменьшению циклов деловой активности, сокращению безработицы и уменьшению потребности в империи.

Гобсон ожидал мирового сдвига в сторону демократии, после которого война и империя уступят место мирному, более эгалитарному, менее имперскому и менее кровожадному двадцатому веку.

Он тоже ошибался.

Британский интеллектуал Норман Энджелл верил, что империи и войны стали бессмысленными и устарели24. По его мнению, правительства не могли быть настолько неумелыми или недальновидными, чтобы не понимать этого.

Он тоже ошибался.

Те же силы, что привели Европу к созданию империй, в 1914 году подтолкнули ее к разрушительной войне. В истории «долгого двадцатого века» случился мрачный милитаристский поворот. И остался вопрос: не перечеркнет ли он весь прогресс, достигнутый после 1870 года?

5. Первая мировая война

Пожалуй, самая грустная книга на моей полке – «Великое заблуждение» (The Great Illusion) Нормана Энджелла. Это переиздание «Оптической иллюзии Европы» (Europe's Optical Illusion), впервые вышедшей в 1909 году. Она вполне может занять почетное место в жанре «они не могли этого предвидеть». Сегодняшний читатель невольно испытывает печаль – слишком уж хорошо мы знаем, чем все обернулось. И хочется, чтобы те, кто читал Энджелла, не только восхищались его мудростью, но и руководствовались ей.

Главная идея книги – опровержение убеждения, что война и территориальные завоевания ведут к развитию общества и росту благосостояния. «Если национальное богатство можно просто отнять силой, – писал он в своей следующей работе – Peace Theories and the Balkan War60, – тогда маленькие страны действительно находятся в опасности, а австриец должен быть в лучшем положении, чем швейцарец». Но это не так. В качестве примера он указывал, что «бельгийские государственные облигации котируются выше немецких», несмотря на скромные размеры страны и ее военную слабость. По его словам, «именно такие простые наблюдения и лежащие в их основе очевидные факты помогут лучше понять предмет войны»1.

Если бы люди действительно прислушивались к таким фактам, он был бы прав.

Энджелл справедливо утверждал, что странам дешевле торговать друг с другом, чем воевать за ресурсы, проливая кровь собственного народа. По его мнению, идея расширять империи ради новых земель и подданных устарела и потеряла смысл, особенно в эпоху разрушительных промышленных войн. А стремление навязать другим свои верования силой – еще одна привычка, которую человечество уже переросло.

Он был прав: экономически война больше не имела смысла. Но он трагически ошибался, полагая, что человечество это осознало.

В ИСТОРИЯХ ЕСТЬ ПРОТАГОНИСТЫ. Они принимают решения и действуют. Мы привыкли мыслить через образы таких главных действующих лиц. Вот канцлер Отто фон Бисмарк, который плетет политические интриги, чтобы удержать власть. Вот рабочие, готовые поддержать его на выборах в обмен на медстраховку. А вот Германия, выбравшая путь социальных демократии и страхования раньше других2. Часто мы используем метафоры: океан «стремится» к Луне, и мы ощущаем приливы и отливы, или молния «ищет» путь к земле. Нам так проще думать – возможно, иначе мы и не можем.

Таким образом, главными героями «долгого двадцатого века» становятся две противоборствующие идеи. Одна – Фридриха фон Хайека: «рынок дал, рынок взял; да будет имя его благословенно». Другая – позиция Карла Поланьи: рынок создан для человека, а не человек для рынка. В век, где главную роль играла экономика и ее постоянные трансформации, почти все другие герои прониклись, по крайней мере, одной, а то и обеими этими идеями. Мыслители, ученые, рабочие, представители власти – все пропускали их через себя. То, как эти идеи были истолкованы, стало судьбоносным.

Исторические процессы часто кажутся почти неотвратимыми. Решения одних людей уравновешиваются действиями других. Если некто не использует какую-то возможность, это рано или поздно сделает кто-то другой. Иногда кажется, что все могло бы пойти иначе – но неясно, в какой именно момент. Даже такие личности, как Никола Тесла, Герберт Гувер, Ли Хунчжан и прочие, скорее ускоряют перемены, чем изменяют ход истории. Значение имеют не столько они сами по себе, сколько их коллективные действия. Но бывают моменты, когда все решает конкретный человек, его выбор и случай.

Пару глав назад мы сместили акцент с экономики на политэкономию – стали смотреть, как люди управляют друг другом и пытаются регулировать экономику, чтобы сохранить или создать «хорошее общество». Затем мы перешли к империям – изучали, как одни народы руководят другими. Это сузило наш взгляд: важны стали отдельные государства, особенно североатлантические страны и их колонии. В этой главе мы пойдем дальше. Мы посмотрим туда, где доминируют выбор и случайность, – на войну, государственное управление и высокую политику. Здесь в центре всего – личности.

В начале 1914 года мир переживал невиданный подъем. Несмотря на проблемы, это было время процветания и относительного покоя. Будущее казалось светлым. Но Первая мировая все изменила. Европа осталась лежать в руинах. И нельзя сказать, что к этому итогу привел логичный путь.

Как же понять это отклонение от хода истории, который мы, экономические аналитики, считали естественным? Начать стоит с событий за десять лет до выхода книги Энджелла «Великое заблуждение». В 1899 году Великобритания начала в Южной Африке Вторую бурскую войну3.

Ясно, что этот конфликт стал сознательным выбором страны, ведь ранее Британия действовала иначе. С 1860-х годов ее имперская политика часто заключалась в передаче власти местным жителям колоний (естественно, белым) – канадцам в 1867 году, австралийцам в 1901 году, новозеландцам в 1907 году. Южная Африка получила автономию только в 1910 году. А в 1900-х годах Лондон выбрал другой путь и направил туда 250 тысяч солдат – чтобы убедить 200 тысяч буров в том, что ими должны управлять британцы.

Голландцы начали заселять юг Африки в 1652 году. Буры – их потомки. В девятнадцатом веке они оказались под властью Британии и, недовольные этим, создали свои республики – Трансвааль и Оранжевое Свободное Государство. Англичане долгое время не вмешивались – пока сложившийся расклад не перестал их устраивать.

Министр по делам колоний Джозеф Чемберлен, отец будущего премьера Невилла Чемберлена, потребовал от буров равных прав для британцев, что напрямую затрагивало сферу добычи ресурсов. Либо согласие – либо война.

Чего могла опасаться самая могущественная империя мира из-за двух неиндустриальных республик, даже с учетом наличия у них месторождений золота и других минералов? Больше, чем можно подумать. Бурская армия осадила британские гарнизоны в Мафекинге, Ледисмите и Кимберли, а также нанесла поражения в ряде сражений. При Стормберге было пленено 600 из трех тысяч британских солдат, при Магерсфонтейне – 1,4 тысячи убитых и раненых. Попытка переправиться через Тугелу обернулась для британцев потерей 1,2 тысячи солдат против 50 у буров.

Короткой и победоносной война Джозефа Чемберлена не стала. Если бы британцы просчитали затраты и эконмические последствия, то предпочли бы мирные переговоры. Но они этого не сделали.

Вместо этого с февраля 1900 года в Южную Африку отправили еще четверть миллиона солдат – по нынешним (на 2021 год) меркам эквивалент двух миллионов американцев. Это обеспечило англичанам пятикратное превосходство. Новый командующий, фельдмаршал Робертс, действовал решительно: в марте пал Блумфонтейн, в мае – Йоханнесбург, в июне – Претория.

Но конфликт не закончился. Буры перешли к партизанской войне и продолжали борьбу еще полтора года. Они даже взяли в плен британского генерала лорда Метьюэна.

Что делает оккупационная армия, не знающая языка и сталкивающаяся с повстанцами? Британская империя изобрела концлагеря. Если где-то действуют партизаны, то принимается решение изолировать все население. Колючая проволока, минимум еды и плохая гигиена. А после построить форты и растянуть заграждения, чтобы ограничить движение противника.

В этих лагерях умерли около 30 тысяч буров, в основном дети. Всего в той войне погибло около 100 тысяч человек: 30 тысяч бурских мирных жителей, восемь тысяч британских солдат в бою, 14 тысяч – от болезней, 10 тысяч буров, а также около 30 тысяч коренных африканцев, о которых в то время почти не вспоминали.

Великобритания мобилизовала 2,5% всего мужского взрослого населения, и каждый десятый из них погиб.

Можно ли было всего этого избежать? Вероятно, да. Но большая часть Британии так не считала.

Всеобщие выборы 1900 года стали крупной политической победой консерваторов во главе с лордом Солсбери. Их прозвали «хаки-выборами» из-за цвета военной формы, ставшей символом кампании. Этот термин прижился и стал обозначать любые выборы, на которые сильно повлияла война. В 1902 году был подписан мир, закрепивший вхождение двух бурских республик в состав Британской империи. А к 1910 году Южная Африка стала самоуправляемым доминионом для белых с африкаанс и английским в качестве официальных языков. Но ее население, которое могло голосовать, относилось к Вестминстеру примерно так же недружелюбно, как ирландцы в то же время4.

Что же не так было с британским электоратом? Почему они не подумали, что лучше договориться и сразу создать автономный доминион для белых? Потому что они были националистами.

Кто такой националист? Например, уважаемый немецкий социолог и либерал своего времени Макс Вебер. В своей лекции 1895 года «Национальное государство и экономическая политика», прочитанной при вступлении в должность профессора Фрайбургского университета, он выразил мнение, с которым в тот момент соглашались многие:

«Мы все считаем, что немецкий дух должен быть сохранен. Немецких крестьян и батраков на востоке не вытесняют напрямую. Но в повседневной, тихой и тоскливой борьбе они теряют свои земли и уезжают, уступая место менее развитой расе. Будущие поколения будут судить нас не по тому, какую экономику мы им оставим, а по тому, сколько жизненного пространства мы для них отвоюем»5.

Вебер, темноволосый белый немец, боялся людей, таких же, как он, но говорящих по-польски. Под влиянием этого страха он писал: «…экономическая политика Германии и ее ценности должны быть исключительно немецкими».

Все мы знаем, что это значит. О последствиях этого мышления мы еще будем неоднократно говорить. Но стоит понимать: никто не принимает решения в полной изоляции или исключительно в поисках выгоды. «Материальные интересы ведут поезда истории, – любил говорить Вебер, – но направляют их идеи»6. Если кто-то решает выбрать путь войны, а не мира, это часто происходит потому, что его окружение разделяет эти же убеждения. Национализм не просто подменяет взгляды, он может их исказить.

Это видно и на примере одного человека. Спустя 48 лет после речи Вебера гитлеровская группа армий «Юг» сражалась с Красной армией на территории Украины за «место под солнцем» для Германии. Командовал ею человек, при рождении названный Фриц Эрих Георг Эдуард фон Левински7.

«Фон» указывает на дворянское происхождение. Но «Левински» (Левиски) – не немецкая фамилия. Суффикс – ский – славянский и указывает на польские корни. И еще между «фон» и «–ски» есть «Леви».

В мире нет более еврейской фамилии, чем «Леви».

Тем не менее Левински преданно служил Гитлеру, командуя войсками, которые фанатично воевали за режим, стремившийся уничтожить как можно больше евреев, поляков, русских и других славян. Он был усыновлен тетей и дядей по материнской линии и взял их фамилию – «фон Манштейн». Под этим именем он сделал карьеру в императорской, веймарской и нацистской армиях.

Манштейн, урожденный Левински, был убежденным националистом. Как и Вебер, он считал недопустимой перспективу «молчаливой и тоскливой борьбы» на пограничных территориях, где соседствуют похожие по виду люди, но говорящие на разных языках. Для него и миллионов других националистов что хайековские, что поланьевские идеи рыночной утопии казались наивными. Его путь в армию был предрешен: в его роду было пятеро генералов, включая обоих дедов, а его родственница была замужем за Паулем фон Гинденбургом – будущим президентом Веймарской республики.

В индустриальных центрах вроде Гамбурга и Эссена предприниматели нуждались в рабочих. Они предлагали крестьянам с востока более высокую зарплату и лучшие условия жизни, и те переезжали. Это привело к оттоку работников из сельского хозяйства, и землевладельцы стали нанимать польских мигрантов из долины Вислы и дальше на восток. Беспроигрышный вариант, не так ли?

Оставшееся на Висле польскоязычное население было счастливо: оно получило больше земли. Польскоязычные переселенцы в Германию были счастливы: они получили высокие зарплаты и лучшую жизнь. Немецкоязычные землевладельцы были довольны: они получили дешевую рабочую силу и могли продавать задорого зерно развивающемуся немецкому Западу. Немецкоязычные рабочие, переехавшие на запад, были довольны: они тоже получили высокие зарплаты и лучшую жизнь. Немецкоязычные промышленники и купцы были довольны: у них появилось больше рабочих рук. Наконец, государство было довольно: у него была сильная экономика, больше налогов, меньше бедности, а значит, и меньше рисков народного недовольства.

Казалось бы, довольны были все. Но нет – были и недовольные. Кто? Макс Вебер и другие немецкие националисты.

До Первой мировой войны Вебер придерживался левоцентристских взглядов – он не был социалистом, но выступал за демократию, просвещение, процветание и против паразитических аристократий и жестких иерархий.

Страшно, что в тот момент национализм был характерен не только для Германии. Он распространился по всей Европе и рассматривался как инструмент самоутверждения и сплочения, а война виделась не катастрофой, а возможностью усилить нацию и получить выгоду, какой бы она ни была.

Но если не поддаваться националистическим лозунгам, становится очевидно: лидеры, принимавшие решения о начале войны, в лучшем случае ошибались, в худшем – были преступно безумны. Война привела к катастрофе. Монархи проигравших держав потеряли все, а «победа» оказалась условной: в Первой мировой войне погибло около 10 миллионов человек. А если учитывать эпидемию испанского гриппа, усугубленную из-за войны миграцией, разрухой и голодом, число жертв достигает 50 миллионов.

Империю Габсбургов беспокоил сербский национализм, особенно идея объединения южных славян в одну нацию. Сербы, боснийцы, хорваты, словенцы – все должны были стать «югославами», а главной преградой считались турки и австрийцы.

Прошло всего 80 лет с момента, когда сербы и хорваты считались братьями и готовы были воевать друг за друга, до 1994 года, когда они не смогли жить в одной местности, не прибегая к насилию и этническим чисткам. Это одна из самых злых шуток истории – или, точнее, людей над самими собой.

Австро-Венгерская монархия хоть и ограниченно, но сохраняла порядок, допускала торговлю, религиозную и частично политическую свободу. Это была далеко не худшая форма правления. Но ее все равно свергли.

Летом 1914 года боснийский террорист, добивавшийся независимости Боснии и объединения ее с Сербией, убил наследника престола Австро-Венгрии Франца Фердинанда и его жену. Возможно, убийца получил поддержку от сербской разведки, хотя сербский король об этом, скорее всего, и не знал8.

Для старого австрийского императора Франца Иосифа это было личным оскорблением. Он и его окружение считали, что Сербию нужно наказать, чтобы сохранить престиж и упрочить свои позиции на Балканах. Риск казался оправданным, ведь ряд предыдущих войн (Балканские войны начала двадцатого века, Русско-японская война 1905 года, Франко-прусская война 1870 года, Австро-прусская война 1866 года, Прусско-австро-датская война 1864 года, Франко-австрийская война 1859 года) были короткими. Даже более длительные Крымская война 1853–1856 годов и Гражданская в США 1861–1865 годов не воспринимались как нечто ужасное.

Это стало ошибкой.

Для не такого уж и старого русского императора Николая II было важно показать, что Россия – защитница славян на Балканах.

Для тоже не такого уж и старого германского императора Вильгельма II было важно обеспечить Германии достойное «место под солнцем» в результате быстрой победы над Францией и Россией. Решение поддержать Австрию было почти автоматическим: ведь «железный канцлер» Отто фон Бисмарк уже побеждал в коротких войнах. Это ему принадлежат слова: «Великие вопросы эпохи решаются не речами и резолюциями большинства, а железом и кровью».

Франции нужна была война, чтобы вернуть Эльзас и Лотарингию, захваченные Германией в 1870 году. И для политиков, и для населения это стоило того, чтобы убивать людей. Британцы хотели доказать, что ими нельзя помыкать. К тому моменту Германия создала флот, угрожавший Британии, и та предпринимала ответные шаги. Вспомним шутку Уинстона Черчилля, что правительство готово было потратиться на четыре новых дредноута в год, адмиралы требовали шесть, а в итоге построили восемь.

Ошибались все. Империя Габсбургов исчезла. Франция, хотя и вернула желаемые земли, потеряла целое поколение молодых людей. Британия ослабла и тоже потеряла целое поколение. Русский император и его семья лишились жизни, а Россия не только понесла человеческие потери, но и утратила шанс на более счастливый для себя двадцатый век.

Германия не получила свое достойное «место под солнцем», Вильгельм лишился трона, страна потеряла политическую и военную самостоятельность и множество молодых жизней, открыв дорогу гитлеровскому Третьему рейху. Только тридцать лет спустя соседи Германии поняли, что сдержать ее помогла бы не армия, а экономическая интеграция.

Почему все это произошло? Во-первых, из-за национализма. Во-вторых, из-за господствовавшей логики, что лучше победить сейчас, чем проиграть позже.

Но это было еще не все. Решающую роль сыграла аристократия. Хотя Европа начала двадцатого века – это мир фабрик, рабочих и инженеров, в министерствах и штабах сидели дворяне. То есть аристократическая, землевладельческая и военная элита контролировала многие рычаги пропаганды и власти. Также ее поддерживали промышленники, стремившиеся получить прибыль. Например, в 1879 году в Германии случился «брак железа и ржи»: введение тарифов на импорт британской стали (для защиты отечественных промышленников) и на импорт американского зерна (для защиты немецких землевладельцев)9.

Накануне Первой мировой войны элиты все чаще становились той частью общества, которая не выполняла реальных функций. Их ждали лишь утрата влияния, снижение доходов и лишение чувства собственного достоинства. В мире, где побеждает экономика, аристократы и их подражатели неизбежно проигрывали. Чтобы этого избежать, им оставалось только повести свои народы на войну.

Власть и пропаганда опирались на идеологию. Каждое государство стремилось оставить яркий след в истории будущих цивилизаций. Идеалы Просвещения, христианские ценности мира, братства и милосердия отошли на второй план.

Европейская аристократия лишь частично понимала, чем рискует, начиная войну в 1914 году. Но она пошла на это. Массовая поддержка создавалась через эхо-камеру, где идеология усиливала пропаганду и наоборот. И более образованные, обеспеченные, чем когда-либо, массы Запада охотно пошли за ними.

Причины и образы важны. Падение стран Европы как домино – одна из версий событий. Бабочка взмахнула крыльями, и на другом континенте разразился торнадо61. Дух времени, противоречия как движущая сила истории, Провидение – выбирайте свою метафору. Все это толкнуло одну костяшку домино, и остальные посыпались следом.

Эрцгерцог был убит. Сербия отвергла ультиматум Австрии. Та объявила войну. Германия советовала Австрии начать наступление, но ограничиться Белградом и провести переговоры. Россия начала мобилизацию. Германия вторглась в Бельгию. Это случилось 4 августа 1914 года. Вот так глупо это все произошло.

Под грохот артиллерии Германия разрушала бельгийские укрепления, убивала солдат и мирных жителей. Начинать войну с нападения на нейтральную страну, тем более рискуя втянуть в конфликт ведущую мировую державу, которая и так превосходит вас во всем, – где тут логика военной бюрократии?

Долгое время я считал, что ключ к ответу – Пруссия10. В Германской империи накануне войны главенствовала именно она. А в Пруссии доминировали военные – это была не столько страна с армией, сколько армия с государством, как шутили французы. Принцип внезапного удара диктовался географией: Пруссия не имела природных защитных барьеров и была окружена сильными соперниками. В таких условиях страна могла выиграть только быструю войну – отсюда и ее стратегия. По исторической случайности Пруссия стала центром, вокруг которого собралась имперская Германия.

У них даже почти получилось. Если бы Великобритания осталась в стороне, Германия, возможно, захватила бы Париж в августе 1914 года и война завершилась бы переговорами. Но Британия вступила в конфликт, выполняя свои обязательства перед Бельгией и не желая допустить появления доминирующей на континенте Германии, которая могла бы позже угрожать ее флоту и влиянию11.

И вот курок был взведен. На фронт шли юноши 18–21 года вместе со старшими резервистами. Их воодушевляли лозунги императоров, аристократии и генералов. Все надеялись на короткую, победоносную войну.

Первая мировая могла быть просто плохой, но не катастрофической – если бы была короткой. Но стороны оказались слишком равны, и быстрой победы не случилось. Британская помощь спасла Францию. Германия помогла Австрии. А потом начались окопы. Война стала всеохватывающей и затянулась на более чем четыре года.

Генералы требовали все больше ресурсов: если стратегия не работает, возможно, помогут массы людей, оружия и взрывчатки. В Британии к 1916 году более трети всего, что производилось, уходило на войну.

Никто не планировал тотальную мобилизацию. Все рассчитывали на быструю кампанию, которая должна была закончиться, так или иначе, за нескольких месяцев – в одном или двух сражениях. Когда стало ясно, что конфликт затянулся, началась паническая перестройка экономики. Рыночные механизмы сместились, их требовалось заменить директивной системой под контролем военных12.

Было ли это возможно? Да. Тем, кто отвечал за распределение ресурсов, удалось добиться результатов. Управлять было сложно, но идея «командной экономики» показалась осуществимой. Ленин, например, вдохновился примером Германии и поверил, что можно обойтись без рынка и управлять только через государственный аппарат. Война, в которой удалось мобилизовать все, послужила тому доказательством.

Были и другие, более полезные уроки – например важность военных научных лабораторий, работающих вместе с бюрократами. Как в дальнейшем показали США, в войнах побеждают те, у кого крупнейшие заводы.

Когда стало ясно, что быстрой победы не будет, логика прусской стратегии – «победи быстро или ищи мира» – утратила силу. Но немецкий офицерский корпус остался верен принципу Totenritt – самоубийственной атаки без шансов на выживание, поэтому приказы исполнялись, даже если были бессмысленны.

Но и тогда без ученых с администраторами Германия не справилась бы. Один из них – Фриц Габер, Нобелевский лауреат 1918 года. Он создал способ получать соединения азота из воздуха – важнейшее открытие как для сельского хозяйства, так и для производства взрывчатки. Без него Германия не смогла бы продолжать войну. Карл Бош, доработавший технологию, получил свою премию в 1931 году. С одной стороны, разработки Габера и Боша спасли страну от голода. С другой – Габер стал отцом химического оружия – он лично наблюдал применение хлорного газа при Ипре в 1915 году.

Будучи евреем, он бежал из Германии после прихода к власти Гитлера. Умер в 1934 году в швейцарском Базеле.

Администраторы вроде Вальтера Ратенау наладили систему контроля за промышленными материалами. Благодаря ему, несмотря на британскую блокаду, Германия сохраняла производство военных товаров. «Я немец еврейского происхождения. Мой народ – немцы, моя родина – Германия, моя вера – немецкая – стоит выше всех конфессий», – писал он13.

В 1922 году его убили правые радикалы-антисемиты.

Еще один урок преподала Социал-демократическая партия Германии (СДПГ). Основанная в 1875 году и долгое время запрещенная, к 1914 году она стала крупнейшей партией в мире с миллионом членов и 34% мест в рейхстаге. Ее целью было свергнуть капитализм и построить социализм. Будет ли эта цель достигнута революционным путем или естественным по мере проявления противоречий капитализма, оставалось неясным. СДПГ работала ради создания международного союза трудящихся и обещала бороться с милитаризмом.

Как же она поступила, когда император Вильгельм II попросил деньги на войну? 3 августа 1914 года пацифист Гуго Гаазе возражал: «Вы хотите одобрить кредиты для Гогенцоллернов [императора] и юнкеров [землевладельцев-аристократов-чиновников-бюрократов]?» Депутат Фридрих Эберт ответил: «Мы защищаем не их, а Германию, Германию производительного труда, социального и культурного подъема масс. Мы не можем бросить Родину. Речь о защите женщин и детей». Только 13 из 110 депутатов СДПГ поддержали Гаазе14.

Так от чего же парламентарии защищали Германию? В августе 1914 года это стало предельно ясно. От тирании царской России – если бы она победила. Эффективность инновационной промышленной исследовательской лаборатории вкупе с современными корпорациями, стремящимися к экономии, и стабильной администрацией была огромной. Однако при столкновении с угрозой любые идеалы можно было подвинуть. Экономический рост – измерим. Национализм – нет. Под его давлением рыночные принципы если не ломаются, то гнутся. Но делает ли национализм мир лучше?

Для Германии было бы лучше, если бы СДПГ осталась верна пацифизму. Это ускорило бы наступление мира. Но в итоге Германия проиграла. Союзники – Франция, Бельгия, Британия, Россия, Италия, Румыния и США – оказались сильнее. Армия Австро-Венгрии развалилась, Германия оказалась на грани голода из-за блокады и запросила перемирие.

Если вы хотите узнать больше о сражениях, генералах и кампаниях – ищите другую книгу15. У меня не хватит духу писать об этом. Из ста миллионов мужчин, затронутых войной, десять миллионов погибли, еще столько же были ранены или искалечены. Жертвами стали в основном солдаты. Война уничтожила целый год производственных усилий каждой страны-участницы. Авторитарные режимы Российской, Османской, Австро-Венгерской и Германской империй рухнули. Италия оказалась на грани краха. Вера в прогресс, управляемый дальновидными правителями, исчезла.

С 1870 по 1914 год экономическая история развивалась по объяснимой траектории. Произошел прорыв на пяти направлениях: открытые рынки, транспорт, связь, исследовательские лаборатории и крупные корпорации ускорили технический прогресс. Изобретатели стали продуктивнее, компании – эффективнее. Мир разделился на бедную периферию и богатый индустриальный Север. Человечество начало выходить из «мальтузианской ловушки», так как технологии обгоняли рост населения, а трудящиеся перемещались с ферм на заводы. Все это пусть и неравномерно, но вело к возможной утопии – по крайней мере, на «глобальном Севере».

Политико-экономическая история этого периода кажется почти логичной. Расширялись избирательное и другие права, росло благосостояние, уменьшалось неравенство, революций почти не было. Империи укрепляли контроль над остальным миром.

Все могло бы сложиться иначе. Но в целом путь с 1870 по 1914 год не удивляет, если учитывать стартовую точку.

С Первой мировой все изменилось. История потеряла предсказуемость. Этого не должно было случиться. Кризис 1914 года можно было уладить. Война могла закончиться быстро. Руководители могли бы остановиться. Была ли катастрофа неизбежна? Или миру просто не повезло?

После 1918 года история не вернулась в прежнее русло, где главную роль играли глобальные силы, а личные прихоти и выборы отступали на второй план. История осталась чередой несчастий. Индивидуальные взгляды, решения и поступки по-прежнему имели значение – и не только у тех, кто оказался у власти в великих державах.

Джон Мейнард Кейнс воспринял войну как невообразимый ранее ужас. Свой вклад в ее подготовку при работе в британском Казначействе он считал позорным. Оглядываясь назад, Кейнс с презрением вспоминал наивность лондонской буржуазии довоенного периода. Они жили в условиях, когда комфорт и удобства доставались легко – гораздо легче, чем самым могущественным монархам прошлого. По его словам, эти люди считали свое благополучие чем-то естественным и постоянным – разве что оно могло только расти. Любое отклонение от этого порядка воспринималось ими как нечто нелепое, скандальное и недопустимое.

Разумеется, он говорил и о себе. Как я уже упоминал, Кейнс и его окружение воспринимали «проекты и политику милитаризма и империализма, расового и культурного соперничества, монополий, ограничений и исключений, которые должны были сыграть роль змеи в этом раю» как нечто второстепенное – просто темы для газетных заметок. Казалось, все это никак не касалось их повседневной экономической и социальной жизни16.

Они ошиблись – с катастрофическими последствиями для всего мира. Кейнс понял, что был одним из тех, кто не видел реальности и заблуждался. И он до конца жизни чувствовал ответственность. За что именно? Не смейтесь – что должен спасти мир. Удивительно, насколько далеко он продвинулся в этом, особенно учитывая, что был одиноким, жалким индивидуумом, не занимавшим высоких государственных постов17.

1.Мировой экономический кризис 2008–2013 годов. – Прим. ред.
2.Фридрих Август фон Хайек (1899–1992) – австро-британский экономист-либертарианец и политический философ, представитель новой австрийской школы экономики, сторонник экономического либерализма и свободного рынка. Лауреат премии по экономике памяти Альфреда Нобеля (1974 год). – Прим. ред.
3.Понятие краудсорсинг возникло гораздо позже (в начале 2000-х), но его можно рассматривать, как практическое применение теории Хайека о рассеянном знании и спонтанном порядке (в противовес централизованному управлению). – Прим. науч. ред
4.«Индекс ценности запаса полезных идей» – теоретическая и расчетная «конструкция», которую автор использует для объяснения долгосрочного экономического роста. – Прим. науч. ред.
5.Отсылка на цитату «Господь дал, Господь и взял; да будет имя Господне благословенно!» (Ив. 1:21) – Прим. ред.
6.Карл Поланьи (1886–1964) – американский и канадский экономист, антрополог, социолог и политический философ венгерского происхождения, один из основоположников экономической антропологии. – Прим. ред.
7.Эгалитаризм – идея, что все люди в обществе должны иметь равные права и возможности. Противоположность элитаризма. – Прим. ред.
8.Также в России роман выходил под названиями «Будущий век», «Золотой век», «Взгляд назад» и «В 2000 году».. – Прим. ред.
9.«Глобальный Север» и «глобальный Юг» – деление мира на богатые северные и бедные южные страны. Конференция ООН по торговле и развитию (ЮНКТАД), по данным на 2022 год, к первой группе относит Северную Америку, Европу, Израиль, Японию, Южную Корею, Австралию и Новую Зеландию. Вторая группа включает Африку, Латинскую Америку, Карибский бассейн, Азию (за исключением Израиля, Японии и Южной Кореи) и Океанию (за исключением Австралии и Новой Зеландии). Страны «глобального Юга» отличаются низким уровнем жизни со скромными доходами, высоким уровнем бедности, стремительным ростом населения, ограниченными возможностями для получения образования и несовершенными системами здравоохранения. – Прим. ред.
10.Занимала должность в 1997–2001 годах. – Прим. ред.
11.В оригинале автор использует фразу из религиозного лексикона – «Mammon of Unrighteousness», или «Мамона неправедности». На русский язык также может переводиться как «неправедное богатство». Означает капитал или полученный неправедным путем, или используемый нечестно. Слово «мамона» также: 1) означает «богатство, блага земные»; 2) олицетворяет богатства, от служения которым предостерегаются верующие; 3) обозначает демона, воплощающего богатство, алчность и корысть. – Прим. ред.
12.В поэме «Одиссея» Гомера, чтобы миновать населенный сиренами остров, Одиссей залепил команде корабля уши воском. Себя же он приказал привязать к мачте. – Прим. пер.
13.Крупные олигополистические корпорации – гиганты, которые создают олигополию (рыночная структура, где всю отрасль контролирует несколько крупных фирм) на своем рынке. И наряду с другими такими же гигантами определяют правила игры всей отрасли. – Прим. науч. ред.
14.Плутократы – это термин, который происходит от греческих слов «πλοῦτος» (плутос – богатство) и «κράτος» (кратос – власть). Дословно он переводится как «власть богатства». – Прим. науч. ред.
15.Перевод на русский язык книг Библии для домашнего чтения может отличаться от предложенных вариантов. – Прим. ред.
16.Уильям Годвин (1756–1836) – английский журналист, писатель, драматург и один из основателей либеральной политической философии и анархизма. Также известен как автор готических романов и исторических трудов. Отец писательницы Мэри Шелли. В вопросах экономики считал, что частная собственность и социальное неравенство – главные источники бедности. И только отказ от собственности и развитие добровольного сотрудничества без государства позволят построить справедливое общество. – Прим. ред.
17.Мальтус считал, что численность населения растет в геометрической прогрессии, а производство продовольствия – в арифметической. То есть количество людей растет быстрее, чем количество необходимых им ресурсов. Этот разрыв обусловлен естественными ограничениями традиционного сельского хозяйства. Как следствие, нищета вызвана не структурой общества или политическими институтами, а постоянным уменьшеньем средств к существованию. Эту ситуацию называют «мальтузианской ловушкой». Также встречаются термины «дьявол» Мальтуса» или «мальтузианский дьявол». Вероятный источник двух последних – работа экономиста Джона Мейнарда Кейнса «Экономические последствия мира» (1919). – Прим. ред.
18.При использовании понятия «промышленно-коммерческая революция» (англ. Industrial-Commercial Revolution) имеется в виду комплексная составляющая технологической и коммерческой революции, которые дополняют друг друга и невозможны друг без друга. Отдельное понятие коммерческой революции относят к более раннему периоду, а Технологическую революцию относят к концу XVIII в. Упоминая период после 1500 г. автор имеет в виду общие «подвижки» в сторону комплексного подхода. – Прим. науч. ред.
19.Автор не уточняет, какой отрезок времени подразумевает под «поколением». Но популярная теория американцев Уильяма Штрауса и Нила Хау предполагает, что поколения сменяют друг друга каждые 20–25 лет. – Прим. ред.
20.Стимпанк – поджанр научной фантастики. Описывает ретрофутуристические технологии и эстетику, вдохновленные промышленным паровым оборудованием девятнадцатого века. – Прим. пер.
21.Джон Кей (по разным данным, около 1770–1779) – английский ткач-суконщик, механик и изобретатель. – Прим. ред.
22.С 1996 года город называется Мумбай. – Прим. ред.
23.Крылатое выражение, попавшее в русский язык из французского без перевода. Означает несносного, избалованного, капризного ребенка. – Прим. ред.
24.Название должности министра финансов в Великобритании. – Прим. ред.
25.Леланд Стэнфорд (1824–1893) – американский политик, губернатор Калифорнии, промышленник, предприниматель и основатель Стэнфордского университета. – Прим. ред.
26.Впоследствии более известен как Махатма Ганди. – Прим. ред.
27.Дэн Сяопин (1904–1997) – китайский государственный, политический и партийный деятель. – Прим. ред.
28.Комплекс ботанических садов и оранжерей в юго-западной части Лондона. – Прим. ред.
29.Идею «плоского мира» предложил американский журналист и трехкратный лауреат Пулитцеровской премии Томас Фридман в книге «Плоский мир. Краткая история XXI века» (2005). Как он объясняет, благодаря технологиям, глобализации и цифровой связи мир стал «плоским». То есть доступ к информации, возможностям и конкуренции стал более равным для всех людей и компаний. Это устранило многие традиционные барьеры между странами. – Прим. ред.
30.Обе организации – одни из крупнейших финансовых конгломератов в мире. – Прим. ред.
31.Титул наместника Египта в период зависимости страны от Османской империи в 1867–1914 годах. – Прим. ред.
32.Менло-Парк – небольшая деревня, куда Эдисон переселился в 1876 году. – Прим. ред.
33.Эпоха быстрого роста экономики и населения США после Гражданской войны (1861–1865) и реконструкции Юга (1865–1877). Название отсылает к сатирическому роману Марка Твена и Чарльза Уорнера «Позолоченный век» и обыгрывает термин «Золотой век», который в американской истории был только позолочен на поверхности. – Прим. ред.
34.Джеймс Мэдисон (1751–1836) – американский государственный деятель, четвертый президент США, один из ключевых авторов Конституции США и Билля о правах. – Прим. ред.
35.Группа политических деятелей, сыгравших ключевую роль в создании независимого американского государства, включая принятие Декларации независимости и Конституции. Не имеет строгого списка, но в 1973 году историк Ричард Моррис выделил семь ключевых фигур: Джон Адамс, Бенджамин Франклин, Александр Гамильтон, Джон Джей, Томас Джефферсон, Джеймс Мэдисон и Джордж Вашингтон. – Прим. ред.
36.На тот момент Великое княжество Финляндское. Входило в состав Российской империи, но обладало широкой автономией. – Прим. ред.
37.Балы дебютанток – торжественные светские мероприятия, на которых молодые девушки из знатных или уважаемых семей впервые официально представляются обществу. Такие балы традиционно символизируют вступление девушек во взрослую жизнь. – Прим. ред.
38.В эссе «Еж и лиса» Исайя Берлин делит мыслителей на два типа: «ежей», которые видят мир через призму одной большой идеи, и «лис», которые опираются на множество разрозненных. Он применяет эту метафору для анализа стилей мышления. – Прим. ред.
39.Один из крупнейших технологических и производственных центров Китая. Стал символом стремительного экономического роста, за короткий срок превратившись из деревни в мегаполис. – Прим. ред.
40.Одна из самых известных версий начала Великого чикагского пожара. Достоверно не подтверждена. – Прим. ред.
41.Идиома, означающая незаконный и несправедливый суд, пародию на правосудие. – Прим. пер.
42.На русский язык труд не переводился, но название можно расшифровывать как «Наша пенитенциарная система и ее жертвы». Пенитенциарная система – комплекс учреждений и органов, предназначенных для исполнения уголовных наказаний. – Прим. ред.
43.Денежная система, при которой стоимость валюты обеспечивается определенным количеством золота и деньги можно свободно обменять на него. Такая система ограничивает возможность государства выпускать больше денег, если у него нет соответствующего запаса золота. – Прим. ред.
44.Джейн Аддамс (1860–1935) – американский социолог, философ и реформатор. Получила в 1931 году Нобелевскую премию мира за деятельность в сфере помощи бедным и продвижения мира. Наиболее известна как создательница «Халл-хауса» – первого социального центра в Чикаго. – Прим. ред.
45.Квакеры – религиозное движение, возникшее в Англии в семнадцатом веке. Его представители придерживаются принципов мира, простоты, честности и равенства перед Богом. Они отвергают церковную иерархию и традиционные обряды, считая, что в каждом человеке заложена часть божественной природы («Внутренний Свет»), и потому все могут напрямую общаться с Творцом. – Прим. ред.
46.Гарри Догерти (1860–1941) – американский политик и юрист, генеральный прокурор США в 1921–1924 годах при президенте Гардинге. – Прим. ред.
47.Также известно как «дело Штата Теннесси против Джона Томаса Скоупса» – судебное разбирательство 1925–1926 годов, в котором учителя Джона Скоупса обвинили в преподавании теории эволюции, что нарушало закон штата. Процесс стал символом конфликта между наукой и религией, а также между традиционными и модернистскими взглядами. – Прим. ред.
48.Ультраправая расистская террористическая организация в США. Отстаивает среди прочих идеи превосходства белых и белого национализма. – Прим. ред.
49.Фраза (англ. Cast down your bucket where you are) означает призыв использовать доступные ресурсы и возможности на месте, а не искать успех или помощь где-то еще. Связана с идеей, что успех возможен через труд и сотрудничество в текущем окружении. Букер Т. Вашингтон иллюстрировал свою мысль притчей о корабле, команда которого страдала от жажды в море. Когда они натолкнулись на другое судно и попросили помощи, то получили совет: «Бросьте ведро там, где находитесь». И моряки действительно достали пресную воду – оказалось, они достигли устья реки Амазонки, где речная вода смешивалась с морской. – Прим. ред.
50.Алексис де Токвиль (1805–1859) – французский политик, лидер консервативной Партии порядка, министр иностранных дел Франции в 1849 году. – Прим. ред.
51.Томас Пейн (1737–1809) – английский политический мыслитель, публицист и революционер восемнадцатого века. Сыграл значимую роль в Американской революции благодаря своим произведениям, особенно памфлету «Здравый смысл», в котором призывал к независимости от Великобритании. Также активно поддерживал Великую французскую революцию. – Прим. ред.
52.Манипуляция границами избирательных округов с целью дать преимущество одной партии или группе. Это искажает представительство, позволяя меньшинству получить больше мест в парламенте. Термин появился в 1812 году в США, когда губернатор Массачусетса Эльбридж Джерри утвердил карту избирательных округов, один из которых карикатурист изобразил в виде саламандры. Газета назвала изображение «джерри-мандрой» (Gerry-mander). И со временем слово трансформировалось в «джерримендеринг» (gerrymandering). – Прим. ред.
53.Появившееся в начале двадцатого века поколение артиллерийских военных кораблей. Их характерная особенность – однородное артиллерийское вооружение. – Прим. пер.
54.Великая Минская империя – государство, существовавшее на территории современного Китая в XIV–XVII веках. – Прим. ред.
55.Титул правителей некоторых провинций Восточной Индии в империи Великих Моголов (также известна как Могольская империя). – Прим. ред.
56.Акционерное общество, созданное в 1600 году для торговли с Индией и другими странами Восточной Азии. Получило обширные торговые привилегии в Индии. Существенно способствовало британской колонизации в регионе. – Прим. ред.
57.Государство, существовавшее на территории современных Индии, Пакистана, Бангладеш и части Афганистана в XVI–XIX веках. – Прим. ред.
58.Боксерское восстание, или Ихэтуаньское восстание (1899–1901) – движение против иностранного вмешательства в экономику, внутреннюю политику и религиозную жизнь Китая. Организовано обществом «Ихэтуань» (дословно – «Кулаки во имя справедливости и гармонии»). Многие участники занимались физическими упражнениями, напоминавшими кулачный бой, за что были прозваны европейцами «боксерами». В подавлении мятежа в составе международной коалиции участвовала и Российская империя, использовавшая ситуацию, чтобы укрепить свои позиции в Маньчжурии. – Прим. ред.
59.Огнестрельное оружие, в котором порох и пуля заряжаются со стороны казенной части ствола, то есть через открытое заднее отверстие, а не с дула. Это ускоряет перезарядку и повышает удобство стрельбы по сравнению с дульнозарядными ружьями. – Прим. ред.
60.Работа не переводилась на русский язык, но название можно расшифровать как «Теории мира и войны на Балканах». – Прим. ред.
61.Эффект бабочки – концепция, согласно которой незначительное изменение в начальных условиях может привести к огромным последствиям в будущем. Название возникло из идеи, что взмах крыльев бабочки может вызвать ураган на другом конце света. – Прим. ред.

Bepul matn qismi tugad.

88 775,51 s`om
Yosh cheklamasi:
12+
Litresda chiqarilgan sana:
22 yanvar 2026
Tarjima qilingan sana:
2026
Yozilgan sana:
2024
Hajm:
541 Sahifa 3 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-04-238577-3
Mualliflik huquqi egasi:
Эксмо
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar