Kitobni o'qish: «Война и право после 1945 г.»
© Geoffrey Best, 1994
© АНО «ИРИСЭН», 2010
Сокращения
Принятые аббревиатуры, сокращенные ссылки на источники и архивы

2. Сокращенные ссылки на цитируемые источники


От издателя
Издательство «Мысль» выпускает новую книгу серии «Международные отношения» проекта ИРИСЭН – работу британского историка Джеффри Беста «Война и право после 1945 г.». Она посвящена проблеме, которую без преувеличения можно отнести к числу самых фундаментальных для современной цивилизации – ограничению бедствий и разрушений, которые приносит людям война. Именно эту задачу призвана решать важнейшая отрасль международного права – право войны и ее ключевая подотрасль – международное гуманитарное право.
Международное гуманитарное право было институционализировано в основном во второй половине XIX в., но его элементы существовали и раньше в рамках более широкого контекста права войны, международных отношений в целом, а также этических и религиозных систем господствовавших, в первую очередь, на европейском континенте. Дж. Бест в своей книге дает краткий обзор развития права войны за период с раннего Нового времени до Второй мировой войны, показывая логику его развития, приведшую к возникновению международного гуманитарного права. Однако Вторая мировая война стала вехой, после которой слишком многое изменилось, чтобы международно-правовая система могла оставаться в прежнем виде. Произошел не только гигантский рост масштабов конфликта, но и сама его природа качественно изменилась из-за появления новых видов вооружений и соответствующих тактических и стратегических новшеств.
Основная часть книги посвящена подробному описанию процесса глубокой перестройки международного гуманитарного права после окончания Второй мировой войны. Дж. Бест не только описывает ход и логику событий (в первую очередь на международных конференциях по гуманитарному праву), мотивы участников и получившиеся результаты, но и вписывает это в более широкий контекст. Составляющими этого контекста являются сами вооруженный конфликты – автор старается учесть все их разновидности, включая высокотехнологичные межгосударственные, национально-освободительные, гражданские войны, революции, межэтнические столкновения и т. д. – а также интересы основных действующих лиц на международной арене, идеологические движения, развитие философии и этики права, общественную психологию, национальные и региональные культурные особенности и многое другое.
Дж. Бест – не прекраснодушный идеалист, верящий в то, что развитие международного права позволит решить все проблемы и полностью прекратить ненужные жертвы и страдания. Наоборот, значительная часть книги посвящена анализу того, что получилось, а что не получилось из задуманного создателями современного гуманитарного права и каковы были причины неудач. Многие проблемы, по его мнению, объясняется именно излишним идеализмом и недостаточным вниманием к «прагматическим» соображениям и мотивам участников международных отношений. Есть и такие трудности, которые, по-видимому, в принципе не могут быть разрешены в рамках международного гуманитарного права.
Все эти вопросы имеют важнейшее значение для стран русскоязычного ареала, поскольку, как показывают события последних лет, многие из них, включая Россию, оказались вовлечены в вооруженные конфликты самых разных типов, от классических межгосударственных войн до межэтнических столкновений и террористической войны. В таких ситуациях неизбежно возникают многочисленные проблемы попадающие в сферу компетенции международного гуманитарного права. Поэтому мы считаем чрезвычайно актуальными книги, подобные той, которую Вы держите в руках.
Работа Дж. Беста «Война и право после 1945 г.», будучи в целом посвящена достаточно специальной международно-правовой и военной тематике, написана в расчете на неподготовленного читателя, не перегружена специальной терминологией и может служить хорошим введением в предмет. В то же время в ней затрагиваются вопросы, далеко выходящие за пределы международного гуманитарного права и имеющие общекультурное значение. Мы надеемся, что данная книга будет полезна широкому кругу читателей, которых интересуют проблемы международного права, международной политики, войны и мира.
Валентин ЗАВАДНИКОВ
Предисловие
Эта книга – результат многолетних размышлений и трудов, посвященных вопросам взаимоотношений между тем, что мы называем цивилизацией, и войной. Например, почему в различных сообществах существуют разные представления о том, что правильно и что неправильно в ходе войны? Как получилось, что в основе системы международного права, которую Европейское сообщество государств выработало для себя и затем распространило по всему свету, лежит свод норм и принципов надлежащего ведения войн, и почему эти нормы и правила были сформулированы именно таким образом?
В книге главным образом рассматривается третий вопрос – не «Почему происходят войны?», но «Что происходит во время войн»? Война в той или иной форме – это испытание, через которое в современном мире проходят многие государства, общества и отдельные люди, причем непосредственно и очень часто с большими страданиями. Для всех остальных, тех, кого непосредственно не коснулся этот опыт, война остается предметом крайней тревоги и большой значимости, поскольку вызывает сочувствие и негодование по отношению к жертвам со стороны наблюдателей, которые к тому же нередко приходят к выводу о том, что их собственная неприкосновенность не обязательно продлится долго. Война и угроза войны во всем мире признаны если не самым страшным позором и кошмаром нашей эпохи, то, во всяком случае, приравниваются к таковым. Именно поэтому те разделы международного права, которые призваны контролировать и сдерживать военную угрозу, «Законы войны», как они раньше назывались, в наши дни получили большее развитие, чем когда бы то ни было, и стали широко известны как Международное гуманитарное право.
Право – не просто средство, с помощью которого умеряется мерзость войны, это главный, корнями уходящий в глубь истории, бесспорно, достойный всяческого уважения механизм регулирования хода военных действий. Сегодняшнее поколение людей наблюдало две вспышки активности, направленной на его расширение и уточнение: первая имела место сразу после окончания Второй мировой войны, вторая – в 70-х годах, она проходила в дебатах по поводу достоинств этого механизма, и все еще продолжается. Практически все армии заявляют о включении элементов этого механизма в свои основные правила, и некоторые эффективно этим занимаются. Так много внимания уделяется праву в сегодняшних дебатах и репортажах о причинах и ведении войны, что можно со всеми основаниями полагать, что намного больше людей теперь отдают себе в этом отчет (вернее сказать, в его отдельных элементах), чем во все предыдущие периоды истории человечества.
Безусловно, сегодня больше юристов, причем самых компетентных правоведов, работающих в гражданских учреждениях, преподают право войны, обсуждают и пишут на эту тему, чем когда бы то ни было. Такое расширение его содержания и увеличение занятых в его системе людей предполагает беспрецедентные усилия, направленные на то, чтобы расширить общедоступные знания, научить их правильному пониманию, и сверх того, программу Международного Красного Креста по практически неограниченной «диссеминации». Популярное название автоматически включает его в сферу внимания каждого, кто интересуется вопросами гуманитарного права и прав человека и тем, что происходит в этой области. Хорошо оно работает или нет, при всей его теперешней изощренности и очевидно высокой репутации, – это, таким образом, вопрос, который, вполне естественно, волнует самый широкий круг людей.
В эту книгу вложено столько жизненного опыта, что я жалею, что не могу упомянуть всех людей, которые так много помогали, направляли и поддерживали меня. Умоляю читателей, тем не менее, поверить, что, в то время как за все, что на этих страницах оказалось неверно, ответственность¸ безусловно, несу я один, многие имеют полное право разделить со мной похвалы за все, что было правильно. Имена тех людей, перед кем я считаю себя особенно в долгу, приведены в конце книги. Но в первую очередь я должен упомянуть те организации, благодаря которым оказалось возможным проделать эту работу.
Международный Комитет Красного Креста через посредство высоких должностных лиц и сотрудников оказывал самую широкую поддержку и содействие с тех самых пор, как двадцать три года назад я удостоился чести быть представленным Комитету Пьером Буасье. Мое восхищение работой Комитета так же искренне, как и отношение к тем членам его персонала, с которыми мне больше всего довелось встречаться. И если в последние годы я меньше привлекал их к работе, чем раньше, то это в большой степени из-за опасений, что чрезмерная зависимость от них и их замечательной организации может стеснить свободу моего суждения или создать неверное впечатление о том, что я написал некоторым образом конформистскую книгу. Не все мной написанное совпадает с тем, что я, верно или ошибочно, воспринимаю как ортодоксия ICRC, однако ничего из того, что я написал, не предназначено или на деле способно принизить то уникальное место, которое ICRC занимает в мировом порядке гуманитарных явлений. Полагаю, что читатели без труда поймут, что углубленное изучение Международного гуманитарного права только укрепило мое ощущение крайней важности этой отрасли права и повысило уважение к замечательной организации, которая, можно сказать, опекает его.
Я в большом долгу перед Благотворительным трестом Джозефа Раунтри, поскольку именно этому тресту я обязан возможностью написать Часть II этой книги. Щедрые исследовательские гранты треста позволили мне работать в государственных архивах США, Канады, Австралии, Франции, Ирландии и Швеции столько, сколько позволяли время и администрация. Грантов хватило, чтобы купить несколько исключительно дорогих книг по юриспруденции и оплатить услуги секретаря – т. е. ту помощь, которая необходима писателям, чей уход на пенсию состоялся раньше, чем они смогли овладеть техникой обращения с электронным текстовым редактором. Помимо благодарности, я должен извиниться перед этой благотворительной организацией за то, что работал над этой книгой намного дольше, чем сначала предполагал. Болезнь, под знаком которой прошли для меня 80-е годы, была не единственной тому причиной. Чем дольше я обдумывал свой проект, и чем больше всматривался в стандартный процесс написания труда о современном гуманитарном праве, тем больше я проникался мыслью, что наиболее полезной книга получится, если это будет не всестороннее описание предмета, как я задумал первоначально, а своего рода аналитический разбор, взгляд стороннего наблюдателя, а не участника; критика, которая вместе с тем поставит МГП в один ряд с другими важнейшими международными установлениями, чья роль – служить миру и предотвращать войны или хотя бы ограничивать их масштаб. Поскольку я ненавижу войну, я испытываю лишь глубокое сожаление, оттого что вынужден прийти к выводу о неспособности этой отрасли международного права предотвращать войны, как многие из нас надеялись, или хотя бы внедрять менее жестокие методы их ведения. И если предложенное мной объяснение практических недостатков права придаст силу движению за их исправление, я сочту это достойным вознаграждением за свои усилия.
Уход на пенсию (пожалуй, слишком ранний в моем случае) имеет свои положительные и отрицательные стороны. С одной стороны, у вас много времени, и это хорошо. Но у этой медали есть и обратная сторона: замаячившие на горизонте утрата административной поддержки и забвение со стороны ученых кругов.
Но суровые лишения подобного рода заслонила от меня щедрость организаций, которые я называю ниже, – я сердечно им благодарен: Исследовательской школе социальных наук при Австралийском национальном университете за трехмесячную стипендию в 1984 г.; Международному центру имени Вудро Вильсона в Вашингтоне, округ Колумбия за гостевую стипендию в 1985 г.; Лондонской Школе экономики и политических наук за трехлетнюю стипендию от их Центра международных исследований в 1982–1985 гг., за которой последовало академическое членство в их отделе Международных отношений в 1958–1988 гг.; и ректору и научному сообществу Колледжа Св. Антония за оказанную мне честь стать старшим научным сотрудником, когда я перебрался в Оксфорд, где принял участие в работе университетской группы IR 1988 г. Я обязан Фонду Наффелда за «небольшой исследовательский грант», благодаря которому я получил еще одну возможность поработать в Государственном архиве США в Вашингтоне в октябре 1990 г. И мне не хватает слов, чтобы выразить свою благодарность Айвон Аскит, Энн Джеллинг, Тони Моррису и другим сотрудникам Oxford University Press за их терпение и тактичность, с которыми они ожидали столько лет окончания моей работы.
За разрешение использовать в той или иной степени книги и документы, за помощь в пользовании ими (практически повсюду меня поразила готовность библиотекарей и архивистов прийти на помощь) я благодарю администрацию Британской библиотеки, Бодлианской Библиотеки, Государственного архива Великобритании и Британское отделение Красного Креста; администрацию Библиотеки Конгресса, Государственного архива США и Американское отделение Красного Креста; Австралийское отделение Красного Креста и администрацию Государственного архива Австралии; архивы Министерств иностранных дел в Оттаве, Дублине и Стокгольме, а также архивы Министерства иностранных дел Франции.
Есть две группы людей, которых я должен поблагодарить поименно за готовность помочь мне. Одна группа – это те доброжелательно настроенные люди, специалисты в различных областях истории МГП, которые согласились говорить со мной об этом и тем или иным способом стремились улучшить мое понимание предмета. Все наши встречи были неформальными. Ни одна беседа не носила характер «интервью». Я не занимался «разоблачениями». Бывали случаи, когда я не слышал ничего, о чем бы я уже не знал или интуитивно не догадывался. Но встречи с людьми, принимавшими участие в тех исторических событиях, о которых пишешь, так или иначе оставляют свой след, и я уверен, что текст книги был бы беднее без упоминания о них. Позвольте же мне с глубочайшими извинениями за опущенные титулы и звания, которые мне известны, – я это сделал, чтобы не опустить те, о которых мне неизвестно, – привести имена собеседников, в тот или иной момент оказавших мне поддержку: Аджелаиб Абада, Джордж Аби-Сааб, Джордж Олдрич, Маджи Блэк, Мелкиор Борцингер, Питер Кэмерон, Даниэль Дюфур, Брайан Ходгсон, Жан Хофлигер, Сильвии-Стоянка Джанод, Чарльз Лисахт, Джеймс Мэкин, Йен Мариотт, Тоби Николс, Джон де Салис, Фрэнк Сивертс и Вольдемар Солф.
И наконец, имена людей, которых я должен назвать, поскольку они неизменно были готовы помочь мне, когда я нуждался в их помощи, – таких случаев было немало. Другие люди, которые также помогали мне, я уверен, не сочтут меня неблагодарным, если я скажу, как глубоко я благодарен (в алфавитном порядке, опять-таки не упоминая титулов и званий) Сидни Бэйли, Франсуа Бедарида, Мэриголд Бест, покойному Хедли Буллу, Оуэну Чэдвику, Вильгельму Дейсту, Майклу Докриллу, Майклу Донелану, Брайану Элиоту, Гансу-Питеру Гассеру, Франсуаз Хэмпсон, Майклу Ховарду, Эндрю Харрелу, Кристиан Джоан-нот (в то время), Фрицу Кальсховену, Джорджу Кэтебу, Майклу Мейеру, Тони Моррису (моему терпеливому и находчивому редактору в OUP), Уильяму В. О’Брайену, У. Хейсу Парксу, Адаму Робертсу, Брайану Робертсу, покойному Кристоферу Торну, Мишелю Ветею и Эндрю Уиткрофту. Некоторые из них, возможно, будут удивлены, узнав, что именно помогли они написать. Ответственность за книгу, разумеется, повторяю еще раз, лежит целиком и полностью на мне.
Г. Б.
Если можно сказать, что международное право находится в некотором смысле на той грани, за которой заканчивается право, то, наверное, еще более очевидным было бы утверждение, что право войны находится на той грани, за которой заканчивается международное право.
Херш Лаутерпахт в British Yearbook of International Law (1952), 382
Часть I
Происхождение законов войны
Глава 1
Введение
Война, право и законы войны
Эта книга исходит из предпосылки, что на Земле происходит больше вооруженных конфликтов, чем нужно для блага ее обитателей и для поддержания репутации их биологического вида как наделенного даром разума и нравственным чувством. Со многих точек зрения война всегда была и остается проблемой, загадкой. Автор не разделяет убеждения, что война плоха при любых обстоятельствах или что это худшее из всех мыслимых зол, но относит себя к тем, кто считает, что войн и вооруженной борьбы всегда было и есть больше, чем следовало бы, и что в большинстве случаев война намного более страшна, разрушительна и жестока, чем это необходимо. Право – далеко не единственное имеющееся в распоряжении человечества и входящих в него цивилизаций средство уменьшить размах и смягчить последствия публичных насильственных действий и насилия по политическим мотивам, но оно представляется – не в последнюю очередь благодаря тесным узам, связывающим его с религией и этикой, – одним из наиболее заслуживающих внимания средств и к тому же ставшим в последнее время весьма популярным благодаря озабоченности современного общества вопросами гуманности и прав человека. Цель этой книги – проанализировать место и практическую применимость права в этом глобальном контексте.
Какое же отношение право имеет к войне? Этот вопрос тем более стоит задать, что, на первый взгляд, право и война кажутся явлениями противоположными. Римляне, которые немало знали и о том и о другом, оставили в память потомкам недвусмысленное предостережение: inter arma silent legis1. Если право означает спокойное рассмотрение упорядоченных аргументов и разрешение споров не путем насилия, но вооружившись светом справедливости и разума, то как оно может быть совместимо с институтом, представляющим собой отказ от рационального дискурса в пользу того, чтобы урегулировать разногласия путем взаимного испытания вооруженной силы? Обращение к насилию в рамках вооруженного конфликта со всеми обычными в этих условиях случайностями и непредсказуемыми обстоятельствами, нередкими проявлениями ярости и бесчеловечности, чередой человеческих потерь, шлейфом разрушений и последующей ненавистью воспринимается как полная противоположность всему тому, что составляет верховенство права – этот «ковчег Завета» цивилизации. Не приходится спорить, что войне свойственны все эти хаотические, ужасные и отвратительные черты. Говорить о ней в таких терминах – правильно и справедливо. Именно эти характеристики служат одной из причин, по которой пацифисты решают не иметь ничего общего с войной и по которой ответственные непацифисты долго думают, прежде чем прибегнуть к войне или (при условии, что у них есть выбор) дать втянуть себя в войну. Но дело не сводится к этим свойствам войны. Существует более приемлемая версия, другая сторона медали, несущая иное измерение парадоксального смысла войны.
Одно дело – что происходит на войне, другое дело – почему бывает война. Рассматриваемая как политический институт, как «организованное насилие, осуществляемое политическими образованиями друг против друга», и «неизбежно нормативный феномен», отличный от простого насилия, война может представляться менее бесформенной2. Этот не столь неприемлемый аспект войны сообщает некоторую степень благоприличия тому факту, что она занимает центральное место в мировой истории и в исследованиях международных отношений. Рассматриваемая в таком свете, война (понятие, которое для ученого-политолога включает угрозу войны и способность ее вести) – это просто неустранимый факт исторической и политической реальности, из которого было бы разумно извлечь как можно больше, а не меньше, поскольку его можно воспринимать как нечто такое, без чего нельзя обойтись при внесении необходимых изменений в отношения между государствами и при поддержании желаемого порядка в отношениях между ними. Таким образом, не приходится удивляться, что законы и обычаи войны находились в центре международного права – разумеется, существовавшего тогда под другими названиями, например jus gentium в романо-европейской терминологии, что может быть более или менее точно переведено как «право народов», – с его самых первых дней.
В части I этой книги читателю предлагается краткий обзор основ истории этой отрасли международного права с самого начального периода его существования и вплоть до первой половины ХХ в. Те читатели, которые склонны скептически относиться к способности права сдерживать войну, найдут на этих страницах факты, свидетельствующие о том, что иногда и до определенной степени ему это удавалось: определенные периоды и обстоятельства в истории больше благоприятствовали этому, чем другие. Исторический опыт действия законов войны не подтверждает тезис, столь любезный сердцу некоторых склонных к применению силы мужчин (не уверен, что мне следует сказать «мужчин и женщин») и людей, воображающих себя «реалистами», что сама эта идея абсурдна или иллюзорна; хотя, как мы увидим в части III, современная история и положение дел во многих отношениях оказываются настолько неблагоприятными, что дают циникам и скептикам немало поводов для воодушевления. Но, несмотря на это, сама идея международного права войны, хотя она и должна казаться парадоксальной и особенно трудна для восприятия в наши дни, по-прежнему сохраняет свою состоятельность и ценность. Доказательства, представленные на этих страницах, говорят сами за себя.
Международное публичное право и право войны как его составная часть
Некоторые читатели, возможно, зададутся вопросом: а как насчет международного права как такового?
Наша перегруженная войной ветвь юридического древа не может быть изолирована от ствола, из которого она выросла. Часть следует рассматривать в контексте целого, и в наши дни вам не придется углубляться слишком далеко в тот или иной раздел исследований международных отношений, чтобы столкнуться с вопросами о природе и статусе международного права – в данном контексте имеется в виду, конечно, международное публичное право, в отличие от частично пересекающегося с ним частного права, без которого нельзя обойтись при разрешении торговых, финансовых, личных споров и конфликтов, при проведении сделок с объектами собственности и т. д. В этой книге нет достаточно места, да и сам я не обладаю достаточной квалификацией, чтобы всесторонне обосновать реальность и важность международного права. Но все же необходимо попытаться осуществить нечто в этом роде, чтобы скептик, оправившись от удара, полученного на последней стадии обсуждения, не нашел лазейки для того, чтобы снова приняться за критику.
Очевидная претензия к международному праву сводится к следующему: оно лучше смотрится на бумаге, чем на практике, и государства, решившие его игнорировать, могут это сделать в большей или меньшей степени безнаказанно. А также, следует добавить, могут найти юристов-международников, которые обеспечат толкование закона в их пользу. Кайзера и его министров в течение многих лет клеймили позором, за то что те называли международные договоры «клочками бумаги», но это только благодаря мощи английской и французской пропаганды и тому факту, что Англия и Франция выиграли войну, а вовсе не потому, что Германия была единственной страной, которая относилась к инструментам международного права как к макулатуре.
Это слабое место права является следствием того факта, что международное право – это в первую очередь право, определяющее отношения между государствами, созданное государствами для своих целей и ради собственных преимуществ; и до настоящего времени оно не воспринималось как нечто такое, что может потребовать подчинения свободы действия («суверенитета») государств действующим наднациональным институтам в случаях, когда затронуты «жизненные интересы» этих государств. Иными словами, рассуждая в соответствии с естественно приходящей на ум аналогией с национальными правовыми системами, если государства желают нарушить или обойти норму права, то не существует силы, располагающей полномочиями полицейского, шерифа или судебного пристава, который удержал бы их от этого, не говоря уже о принуждении более высокого порядка, осуществляемого судьей, начальником тюрьмы и командующим войсками, вызываемыми на помощь гражданским властям.
Эту слабость права невозможно отрицать, но она далеко не так разрушительна, как легко можно было бы предположить, наблюдая за действиями международного сообщества со стороны. Очевидные и демонстративные нарушения сравнительно редки. Государства по большей части соблюдают нормы права, причем бóльшую часть этих норм соблюдают всегда, потому, что считают, что это удобно, выгодно и полезно. Международное право – нормальный и устойчивый ориентир для осуществления отношений между государствами, когда они находятся в состоянии «мира» друг с другом. Практика государств – один из его основных источников, и поэтому неудивительно, что одна из его основных функций состоит в том, чтобы помогать государствам в этой практике.
Подобные правила и обычаи в многочисленном и разнородном сообществе требуют от его членов изрядных способностей к компромиссу. Государствам не всегда приятны непосредственные результаты выполнения ими своих обязательств, но в целом они эти обязательства чтят. Государства, которые выбирают, какие правила выполнять, а какие нет, рискуют заработать плохую репутацию и рано или поздно будут страдать от последствий своего подхода. Они могут, в силу своего положения сверхдержавы или по причине особого эгоизма, от безысходности или из-за одержимости идеологией, решить в отдельных случаях не обращать внимания на осуждение их действий и принять бремя последствий. Тут немедленно приходят на ум всевозможные примеры из истории последних нескольких десятилетий, не говоря уже о печально известных случаях нарушения норм, относящихся к сфере прав человека, – стандартной практике во многих странах, а в определенной степени – и в большинстве стран. Небеса не обрушились на вершителей этих сознательных беззаконий или внеправовых мер (если интерпретировать действия некоторых из них максимально благоприятным образом). Нарушители и извратители права, как говорится, вышли сухими из воды. Но усилия, предпринятые почти всеми государственными инстанциями с целью создать юридическое (или, во всяком случае, выглядящее юридическим) оправдание и извинение осуждаемых деяний как происшедших в порядке исключения, говорят красноречивее всяких слов. Ни одно государство не отрицает достоинств идеи международного права, и отдельные нарушения существующей системы, которые государства допускают в порядке исключения, не обязательно следует воспринимать как движение в сторону демонтажа системы международного права как таковой. Государства, которые слишком фамильярно обращаются с этой системой, тем не менее предполагают, что, невзирая на их действия, сама система уцелеет и продолжит существование: допущение, очевидно, не лишенное зерна истины, хотя можно вполне обоснованно задать вопрос, как долго система сможет выдерживать подобные испытания на прочность.
Следующая линия атаки скептика непосредственно проистекает из последнего соображения. По-прежнему склонный заклеймить правовую систему, в которой отсутствует суверенное право принуждения, как фиктивную, он возобновляет атаку, сравнивая эту так называемую международную систему с тем, что он считает, наоборот, настоящей правовой системой – т. е. с национальной правовой системой. Вот она-то реальна и достойна уважения, говорит он, потому, что национальная система едина и внутренне согласованна. Она представляет собой пирамиду или вертикаль инстанций, облеченных суверенной властью, способную заставить закон работать и гарантировать, что нарушитель закона понесет наказание. Все, что не дотягивает до этого, утверждает скептик, не заслуживает великой чести именоваться правом.
Этот довод звучит внушительно, но его предпосылки ложны. Описание национальной системы права носит идеализированный характер, в реальности едва ли узнаваемый. Это политические и правовые теоретики хотят, чтобы мы верили в то, что национальные правовые системы устроены именно так, как описано выше, а не так, как они выглядят на деле. Много ли на свете есть стран, в которых каждый подданный или гражданин повинуется всем законам, а каждый акт непослушания неизбежно распознается и наказывается? Нет, и сама идея такой страны, между прочим, может породить вопрос о том, было ли бы приятно жить в такой стране. В то же время существует немало стран, как приятных, так и неприятных для жизни, где многие законы постоянно нарушаются, где равенство всех перед законом – это дурная шутка и где нарушители редко призываются к ответу. Если же обсуждение дойдет до того, что будет замечено, что игнорирование права и пренебрежение им, доведенные до определенного уровня допустимости (который варьируется в зависимости от места), сводят на нет претензии государства на уважение (поскольку оно не может сделать то, для чего вообще существуют государства), ответ может быть только один: государства с такой позорной репутацией тем не менее обычно продолжают считаться членами международного сообщества, хотя и встречают в той или иной степени холодный прием. И очень трудно сказать с определенностью, соблюдается ли международное право в своей области применения хуже, чем национальное право в юрисдикции некоторых государств с дурной репутацией, о которых, несомненно, уже вспомнил читатель.
Различия между правовыми системами государств и межгосударственной правовой системой, безусловно, имеют намного большее значение, чем их сходство. Их сопоставление в предыдущем абзаце было проведено лишь для того, чтобы особо подчеркнуть, что, каковы бы ни были недостатки последней, их нельзя использовать как основание для того, чтобы осудить ее, не осуждая также неявным образом многие недостатки первых. Но одно из явных различий между двумя системами требует вдумчивых комментариев, потому, что представляет собой одну из наиболее специфических характеристик международного права. Значительная часть международного права в наши дни, не в последнюю очередь в гуманитарной сфере и в сфере защиты прав человека, особенно там, где задействована Генеральная Ассамблея ООН, носит «нормативный» характер. «Нормативный» – значит устанавливающий стандарт, добавляющий к существующей государственной практике желаемую идею государственной практики, как ее хотят, намереваются или надеются видеть когда-нибудь в будущем. Обычный человек, возможно, сочтет неудобным то, что великое слово «Право» теперь может применяться в двух разных смыслах, а именно: то, что соблюдается и подкрепляется санкцией здесь и сейчас, и то, что должно соблюдаться и подкрепляться санкцией в будущем – в том будущем, к которому следует стремиться. Экспертное сообщество в сфере международных отношений попыталось как-то справиться с этим расщеплением понятий, придумав два вида права: «жесткое» и «мягкое», разница между которыми состоит в том, что если в первом случае в настоящее время существует определенная возможность наказывать за нарушения правовой нормы, то во втором случае такая возможность отсутствует. И если все тот же скептик, упорно желая продолжать препирательства, подводит обычного человека к выводу, что «мягкое право» – это не то, к чему он привык в собственной стране, ответ обоим опять-таки состоит в том, что национальное законодательство, возможно, на самом деле имеет не столь уж единообразно «жесткую» консистенцию, как любят заявлять политические теоретики и пропагандисты. Британец, например, едва ли обнаружит большую жесткость в законодательстве, когда речь идет о регулировании скорости на дорогах и трезвости водителей в его стране, о собаках, гадящих на тротуарах и в общественных парках, и об использовании наушников, в которых так грохочет музыка, что это не может не раздражать пассажиров в поездах и автобусах. Поле международного права не единственное, в котором возможность устанавливать стандарты превращает законодателей в мечтателей.
С точки зрения своих источников международное право и национальное право имеют минимум общего. Во всяком случае, в национальных правовых системах власть суверена, о котором говорят теоретики, является более или менее неоспоримой, что позволяет ясно видеть, откуда проистекает право и как оно создается. Законодательный орган или законодательная ветвь власти присутствует как составляющая в любой конституции. Но источники международного права намного более сложны для понимания и запутанны, главным образом потому, что слишком многие из них взаимно перекрываются. Один из этих источников – уже упомянутая государственная практика. Процедуры и устоявшиеся обычаи, которые государства в целом находят настолько полезными во взаимодействии друг с другом, что они становятся формализованными и привычными, имеют тенденцию превращаться в обычное право. Еще глубже, нежели основы обычного права, находятся определенные общие или фундаментальные принципы, например «элементарные соображения гуманности»3. Некоторые наиболее фундаментальные из них относятся, по мнению некоторых экспертов, к jus cogens, т. е. «императивным нормам», которые не могут быть предметом споров (тем не менее о них спорят!). Формальные договоренности и соглашения между государствами (по вопросам, которые, кстати, могут уже быть заложены в обычном праве) фиксируются в пактах, конвенциях и уставах, а также, как это становится все более явным на протяжении жизни последнего поколения, в формах, носящих намного менее внушительные названия, такие как договор и соглашение. Международное право, сформированное таким образом, обычно называется «конвенционное право», что звучит непонятно для обычного человека, естественно склонного думать, что конвенционное означает обычное. Он, вероятно, впадет в еще большее недоумение, услышав, что «конвенционное право» (в некоторой части), принятое почти всеми государствами на протяжении некоторого весьма значительного времени, может действительно стать «обычным правом». Так, например, Международный военный трибунал и другие военные трибуналы после Второй мировой войны стали считать, что это имело место в отношении по крайней мере части норм IV Гаагской конвенции о законах и обычаях сухопутной войны и Конвенции об обращении с военнопленными 1929 г.4
Таковы различные источники, из которых проистекает международное публичное право – известное и под более полным названием «международное право мира, войны и нейтралитета», – и те пути, которыми оно проходит: «Грандиозный лабиринт, но не лишенный плана». План – это желание и воля государств, направленные на то, чтобы свод норм, который эти государства породили или которому позволили появиться на свет, выполнял свое предназначение: облегчать и смягчать отношения между ними не только в условиях мира (т. е. предположительно в условиях их нормальных взаимоотношений), но и в состоянии войны, которое политическая теория в целом рассматривает как наименее обычное состояние дел и которое, таким образом, если оно умеряется правом, не станет, как можно надеяться, чем-то большим, чем кратковременная гроза в нормальных отношениях государств.
Идея верховенства права в международных отношениях относится к войне в той же мере, что и к миру, а в международном праве войны эта идея обретает плоть. Наш скептик может здесь снова вмешаться в разговор. Он заявит, что эта отрасль международного права, каковы бы ни были ее временные и ограниченные успехи, в конечном счете не что иное, как маскировка и жульничество; не поразительное и парадоксальное достижение цивилизации, как его иногда представляют, а скорее удобный инструмент, с помощью которого некоторые теоретики цивилизации набрасывают вуаль благопристойности на ужасные черты неумолимого чудовища, поскольку успех этой цивилизации, по-видимому, неотделим от его успеха. В данном случае скептику гораздо труднее возразить. Право войны никогда не действовало так же эффективно, как по большей части действует право мира. Разумный цивилизованный человек, понимающий, что такое война, и не ожидает ничего другого. Он будет удовлетворен тем, что есть, потому что это меньшее из зол; по крайней мере это лучше, чем ничего. В истории права войны были свои взлеты и падения. В период взлетов – в определенные относительно счастливые времена, в удачных местах и эпизодах – оно достигало большего, чем может допустить скептик. Оно продемонстрировало, что вполне может приблизиться к состоянию, соответствующему цивилизованному представлению о нем. Но вопросы о том, можно ли утверждать, что эти взлеты в совокупности перевешивают падения, и могут ли падения быть столь продолжительными и ужасающими, чтобы эффективно продемонстрировать несостоятельность самой идеи и показать, что вера в право войны не есть лучше, чем ничего, – эти вопросы скептик по-прежнему вправе задавать, поскольку ни историк, ни любой другой ученый не может с уверенностью ответить на них. Лучшее, что каждый из нас может сделать, – это черпать информацию у историков и социологов, которые изучают причины вооруженных конфликтов и все то, что происходит во время них; пытаться выделить те культурные и политические обстоятельства, которые минимизируют, а не максимизируют риски и бедствия, связанные с вооруженными конфликтами; основываясь на этом знании, поощрять и поддерживать такую политику в собственном государстве и других государствах, находящихся в пределах досягаемости, которая рассчитана на то, чтобы привести к созданию таких обстоятельств; и быть готовым нести бремя непопулярности, ибо она, очевидно, должна быть решительной и жесткой.
Цели, методы и рамки этой книги
Моя цель и моя надежда при написании этой книги состояли в том, что ее тема заинтересует представителей разных сфер человеческой деятельности, таких как политика, история, этика, военная наука и право. Я хотел бы объяснить этим разным заинтересованным группам, а также широкому кругу читателей, в эти группы не попадающих, что они смогут извлечь из нее – и соответственно чего не смогут.
В мире, в котором новости о вооруженных конфликтах приходят каждый день, а комментарии по их поводу зачастую основываются на предположении об их беззаконном, внеправовом характере, нет нужды специально разъяснять значимость книги, посвященной тем аспектам международного права, которые предназначены ограничивать насилие во время войн, защищать жертвы этого насилия и помогать им в беде. Нельзя сказать, что книг на эту тему выходит мало. Международное право войны, или гуманитарное право, превратилось в отрасль права, переживающую своего рода бум, и в этой сфере появилось множество профессиональных экспертов. Однако манера, в которой эти эксперты пишут и дискутируют между собой, далеко не всегда непосредственно доступна для прочих людей, также живо интересующихся предметом, при этом некоторые из этих последних также все больше пишут и обсуждают его, сознавая при этом, что помимо правовых экспертов, с которыми они, возможно к счастью, имеют контакт, есть многие другие, от общения с которыми они отрезаны.
Я начинал свою профессиональную деятельность как историк, главным образом британской религии и культуры. Заинтересовавшись этикой и социологией войны, я в середине своей карьеры перешел от национальной истории к международной и от гражданских вопросов к военным, занялся историей и современным положением права войны и изучением деятельности его институтов и в конце концов пришел к выводу, что лучшее основание, исходя из которого я могу завершить свою работу и написать эту книгу, – это отрасль исследований, обобщенно именуемая международными отношениями. С представителями этой отрасли я с успехом взаимодействовал в последние десять лет в Лондонской школе экономики и Оксфорде. Если эта книга окажется смесью фрагментов всех так называемых академических дисциплин, с которыми я имел дело за последние сорок лет, то это неизбежный результат того, по какому пути двигалось мое мышление. Мне пришлось следовать туда, куда вели соответствующие аргументы, и я действительно считаю, что адекватная оценка важности международного гуманитарного права для всего мира, понимание того, как оно стало частью того, что мы считаем цивилизацией, и того, до какой степени цивилизация от него зависит, в принципе требует привлечения всех дисциплин и заинтересованных исследователей. Предмет содержит в себе слишком много крови и слишком связан с будущим всего человечества, чтобы его можно было без опасения отдать на попечение какой-либо из тех нескольких заинтересованных сторон, которые на него претендуют. Но о том, удалось ли мне соединить их, могут судить лишь мои критики (надеюсь, они не слишком поддадутся сектантскому духу)5.
Однако к одной группе читателей я должен обратиться с предупреждением, что эта книга, будучи неправильно понятой, может подставить под серьезный удар их профессиональную состоятельность. Я говорю о студентах юридических факультетов. Надеюсь, многие из них все-таки прочитают ее и отдадут должное моим объяснениям того, каким образом этот важнейший предмет их обучения стал тем, чем он стал, что еще, помимо права, повлияло на его формирование и как он функционирует в рамках политической жизни международного сообщества. Но я не юрист и не обязан думать о праве так, как обязаны думать юристы, и не пытаюсь писать о нем так, как пишут они. Например, когда я пишу о практике «конвенциональной» (conventional), я имею в виду традиционную, т. е. обычную, «всегдашнюю» практику, а не употребляю это слово в международно-правовом смысле, т. е. в смысле практики, происходящей от конвенции (договора). Аспекты права, которые представляются важными для хода моего исследования и повествования, не обязательно совпадают с теми, которые должны быть важны в юридическом толковании и обсуждении. Точно так же, создавая этот текст именно с такими целями и в таких рамках, я не претендую на такую полноту охвата темы, какую мог бы обеспечить профессиональный эксперт. Всякий, кто воспользуется этой книгой для подготовки к университетскому экзамену по международному праву войны и мира, тем самым будет напрашиваться на неприятности!
Терминология и принятые сокращения
Говоря о предмете этой книги, я не стремился к безукоризненной последовательности в наименовании основного объекта моих исследований, так как на протяжении тех лет, когда я писал книгу, принятая терминология изменялась и я допускал соответствующие изменения в названии. К концу девятнадцатого века в англоговорящем мире предмет моих исследований получил известность под именем «право войны» [law of war] или какими-то похожими наименованиями, например «законы и обычаи войны» [laws and customs of war] или «международное право войны и мира» [international law of war and peace]. В Германии и Франции, где вышла большая часть трудов на эту тему, предмет назывался соответственно Kriegsrecht и Droit de la guerre. Среди представителей прошлого поколения, по причинам, объясняемым в свой черед, в моду вошло смягчать наименования; таким образом «война» стала называться «вооруженным конфликтом», и было введено слово «гуманитарный». Мой высокоуважаемый коллега Адам Робертс, профессор международных отношений в Оксфорде и выдающийся эксперт в вопросах, рассматриваемых в данной книге, обладает более решительным характером и продолжает во втором издании сборника документов, соредактором которого он выступил, называть этот предмет «законами войны» [laws of war]. В другом стандартном сборнике, составленном швейцарскими экспертами Шиндлером и Томаном, они называются «законы вооруженных конфликтов» [laws of armed conflicts]. В объемистых сборниках статей (известных также как Festschriften), недавно выпущенных в честь двух самых выдающихся светил в этой области, Жана Пикте и Фрица Калсховена, употребляется термин «(международное) гуманитарное право вооруженных конфликтов» [(international) humanitarian law of armed conflicts]. Сегодня многие укорачивают его удобства ради до «гуманитарного права». Меня самого не очень привлекает эта новомодная терминология по причинам, которые станут ясны из изложенного ниже, но я понимаю, почему она появилась, и очень беспокоюсь о том, чтобы не создать препятствий ее приверженцам при прочтении этой книги, поскольку ее предмет для них не менее важен, чем для меня. Поэтому я позволил «праву войны», или «законам войны», о которых идет речь в первой части книги, превратиться в «международное гуманитарное право» во второй. Но при таком количестве перекрестных ссылок неизбежны некоторые несоответствия, за что я приношу извинения тем, кого они будут раздражать.
Вместо труднопроизносимого словосочетания «международное гуманитарное право» я систематически использую аббревиатуру МГП. В книге будут и другие сокращения, позволяющие сэкономить место, поэтому будет уместно привести их здесь как часть краткого описания основных линий в истории предмета. Правовыми инструментами, создавшими основу МГП, с 1864 г. являлись Женевские конвенции, или ЖК. Последние и существующие на данный момент ЖК датируются 1949 г., третья из них имеет дело с военнопленными (POW). Существуют также Гаагские конвенции от 1899 и 1907 г. и законы и обычаи сухопутной войны как приложение к IV Гаагской конвенции 1907 г. (термины не сокращаются). С 1977 г. существуют два дополнительных протокола к Женевской конвенции ДПI и ДПII. Эти протоколы сами по себе плод работы знаменитой конференции 1974–1977 гг., которая упоминается в книге как CDDH, общепринятая аббревиатура от Geneva Conférence Diplomatique sur la Réaffirmation et le Développment du Droit International Humanitaire applicable dans les Conflits Armés. Наиболее важные для МГП институты – это различные элементы того, что теперь называется собственным именем «Движение Международного Красного Креста и Красного Полумесяца». Читатель будет часто встречать аббревиатуру МККК, а иногда и просто МК или «Красный Крест», означающие Международный Комитет Красного Креста, для обозначения движения в целом. Объясняя смысл договоров и их предполагаемое действие, я буду сокращать термин «Высокие Договаривающиеся Стороны» до ВДС, а «Державы-Покровительницы» до ДП. Уверен, что нет необходимости объяснять, что означает ООН. Аббревиатура PR также должна быть известна читателю. Частота, с которой это сочетание букв будет попадаться на страницах, возможно, удивит, однако факт остается фактом: невозможно с достаточной долей реализма обсуждать применение гуманитарного права и норм о правах человека, не учитывая той роли, которую они предназначены играть в быстро растущем политическом бизнесе «связей с общественностью» [public relations]. Это понятие включает старую добрую пропаганду, но в наши дни оно стало намного шире. Законодательство о правах человека значит все больше в этой сфере. Всеобщая декларация прав человека от 1948 г., породившая его, будет упоминаться как ВДПЧ.
Глава 2
Законы войны от раннего Нового времени до второй Мировой войны
Очерк оснований
Никто не знает, как начались войны между людьми, однако есть доказательства того, что они велись уже в самый ранний период истории человечества; эти доказательства существуют не только в виде оружия, предназначенного для сражений, и человеческих останков, поврежденных этим оружием, – сами по себе они не свидетельствуют о таком серьезном явлении, как война, – но имеются и данные, позволяющие сделать вывод о существовании борьбы между организованными группами ради их групповых целей. Защита или захват территории и/или собственности – вот наиболее вероятная цель войн, но нетрудно предположить, что мотивами могут быть также уязвленная гордость и честь, нехватка женщин и прочего жизненно необходимого племенного материала или же попросту удовлетворение страстей, алчности и мании величия деспотических правителей.
Известно, что на протяжении своей истории государства участвовали в боевых действиях с применением оружия для достижения таких примитивных целей, однако этим занимались не только государства, но и, гораздо чаще, группировки бандитов, разбойников, грабителей и преступников, которые также вполне были способны воевать за лошадей, женщин и территорию. Различия между государствами и другими сообществами, между войнами государств и другими формами вооруженных конфликтов имеют важнейшее значение во многих отношениях, и критически настроенный читатель может быть уверен, что эти различия будут должным образом соблюдены, когда этого потребует контекст. Но в одном отношении различие несущественно: все сообщества, независимо от их политического характера, от того, есть ли у них вообще политический характер, вырабатывают свой собственный кодекс поведения в конфликте. То, что на одних уровнях называется рыцарским кодексом благородства, взаимным уважением между джентльменами или честной игрой спортсменов, на других уровнях будет воровским кодексом чести и законом кровной мести. Те своды правил, которые стали общественной моралью и законами государства (отсюда, исходя из этого, в конечном итоге и публичным правом межгосударственных отношений), получают наибольшее практическое значение в историческом и политическом отношении, но их действие невозможно должным образом понять, если не учитывать широкую разветвленность их социальных и психологических корней.
С самого раннего времени, о котором имеются устные и письменные свидетельства, сохранились доказательства того, что те, кто планировал и вел публичные войны, могли восхвалять и одобрять общественные практики, предназначенные для того, чтобы контролировать ведение войны и смягчать ее отвратительные последствия. Правители могли демонстрировать гуманные склонности, и им нравилось, когда другие видели эту демонстрацию. Или же при формулировании целей готовящейся войны они находили для себя выгодным не стремиться к более разрушительным действиям, чем это было необходимо. Священники и прорицатели (даже если не учитывать того, что они принимали определенное участие в формировании мышления правителей) могли резко осуждать уж слишком очевидную бойню или защищать «невинных». Касты воинов насаждали у себя кодексы поведения, которые определяли методы проведения сражений, и эти методы были отчасти направлены на то, чтобы сберегать жизнь – во всяком случае, жизнь таких же воинов. Создатели войск стремились ограничивать потери среди солдат, обучение которых было связано с большими затратами и которым было бы трудно найти замену. Полководцы без труда признавали здравый смысл в том, чтобы не разорять земли, на которых рано или поздно их же армиям придется искать пропитание. И так далее. Склонность к ограничениям и запретам на поведение во время войны можно разглядеть в достаточном количестве ранних цивилизаций и/или культур, созданных родом человеческим, чтобы историк мог рассматривать эту склонность как по сути дела нормальное устремление, практически столь же древнее, как и сама война. И в этом смысле есть основания считать, что попытки нашего поколения развивать эту склонность в конце двадцатого века имеют под собой некую историческую основу.
Все это так. Но за этими попытками стоят также исторические факты многочисленных разочарований в этих устремлениях и провалов подобных же попыток, которые во многих отношениях были ошибочными и иллюзорными. Есть соблазн слишком переоценить их, особенно характерный для тех, кто хочет убедить нас, что неудачи в ограничении конфликтов в наши дни выглядят позорными провалами на фоне прежних успехов. Неудач в прежние времена было не меньше, чем теперь, и по сходным причинам. То поведение, которое правители или жрецы предписывали как наилучшее, имело мало отношения к тому, что армия делала в наихудших ситуациях; а именно в такие ситуации, разумеется, и попадали армии благодаря естественным для войны опасностям и невзгодам, а также зачастую бездарной работе тех, кто планировал военные кампании. Практику применения всех этих похвальных гуманных предписаний в любом случае необходимо подвергнуть критической оценке. В каждом случае нам следует выяснять, какого рода и какого уровня война имелась в виду, когда были выпущены эти предписания. Предписанные и даже принудительно введенные ограничения касались только культурно близкого противника, достойного уважения, но они не имели никакого отношения к тому, что можно было бы ожидать при конфликте с теми, кто воспринимался как варвары, дикари, неверные, недочеловеки и пр.
Кроме того, нельзя не принимать в расчет обстоятельства. Высокие стандарты гуманности и самоограничения соблюдались, когда военная кампания проходила честно и легко, но они рушились, как только дела начинали идти плохо, даже если враг считался достойным уважения. Что касается религии, то призывы к гуманности в военное время, провозглашаемые любой значительной религией, не должны восприниматься как точное описание реальности. Если отставить в сторону то, что в прошлом войны часто велись по религиозным причинам, и то, что войны, рассматриваемые как походы против неверных или священные войны, всегда оказывались в числе наиболее жестоких, нельзя отрицать, что всякая распространенная религия может подобрать тексты, направленные на то, чтобы контролировать действия своих последователей во время войны. Было бы слишком безапелляционным усомниться в той серьезности, с которой эти верующие желали бы вести себя таким образом. Но только представьте себе, из скольких источников выливается в военное время поток нечистот на чистые религиозные идеалы! Помимо обычной запутанной системы конкурирующих или параллельных групповых лояльностей (племенных, расовых, национальных, культурных и т. д.), которую духовные лидеры зачастую распознают или признают с большой неохотой, в вооруженных силах, в особенности в воюющей армии, существуют еще и другие факторы – постоянно присутствующее и сильное давление со стороны боевых товарищей, патриотизм, озверение, трудности и невзгоды, соблазны, страх и исступление. Давно известно, что молот войны самых лучших людей побуждает вести себя наихудшим образом.
Эти предостерегающие замечания по поводу условий соблюдения законов войны как в древности, так и в наши дни не следует понимать в циничном или деструктивном духе. Они просто задают реалистический контекст для моего исследования, относящегося к недавнему прошлому и к современной стадии. Как бы то ни было, очевидно, что исторические факты, свидетельствующие о древности, повсеместности и постоянстве предложений по наложению ограничений на ведение войны, доказывают непреходящую привлекательность (по крайней мере для некоторых частей большинства известных нам обществ) идеи о том, что война, коль скоро с ней нельзя покончить или без нее нельзя обойтись, должна подчиняться этическому и юридическому контролю. В принципе эта идея, применимая равным образом и к конфликтам в рамках государств, и к конфликтам между государствами, естественным образом отражалась в примитивных кодексах отношений между государствами, существовавшими на территории наиболее развитых ранних цивилизаций: в Индии, например, а также в том регионе, который мы теперь называем Индонезией, на Ближнем Востоке, в Греции и Риме, а также в мусульманских странах. Тот все более сложный и детально проработанный кодекс, который эволюционировал в Западной Европе начиная с XV в. pari passu6 с ее торговой, морской и военной экспансией, основан не на чем другом, как на средиземноморских и европейских источниках. Однако относительная легкость, с которой эта выработанная на региональном уровне модель стала универсальной и превратилась в публичное международное право сегодняшнего мира, объясняется в основном тем, что идеи, заложенные в этот кодекс, не были чужды другим регионам, а также тем, что некоторые из этих регионов уже обладали опытом чего-то подобного7.
В 1980 г. я опубликовал книгу под названием «Человечество на войне», посвященную общей современной истории той отрасли публичного международного права, которая регулирует именно вопросы войны. Книга была хорошо принята, но, если бы мне пришлось начать сначала, я написал бы ее по-другому. В данной книге – являющейся до определенной степени продолжением предыдущей – я пользуюсь возможностью en passant8 исправить то, что сейчас воспринимаю как ее недостатки. О некоторых из них писали критики, о других – нет, и не всякая критика была обоснованной. Один популярный писатель-историк, обладая столь ярко выраженным холерическим темпераментом, что, очевидно, не в состоянии был одолеть главы, следующие после первой, (или, пропустив первую, читать дальше), высказал претензии по поводу того, что я начал свой рассказ только с XVIII в. Причина, по которой я так поступил, кажется мне достаточно веской. Рыцарство, честь, дисциплина и самоограничение с незапамятных времен были достаточно распространенными понятиями среди тех, кто размышлял о войне, а древний мир всегда оставался главным источником похвальных примеров, которые все публицисты так любят приводить. Но только в период набравшего силу Просвещения что-то похожее на наше современное международное право войны обрело полноценную форму, получило у философов и публицистов соответствующее литературное отражение и стало присутствовать в общих рассуждениях правящих элит всей системы европейских государств.
Более справедливо меня упрекали в евроцентричности. Книга действительно такова в большей степени, чем я считаю обоснованным сегодня. Невозможно обойти тот факт, что основная часть права, уже сформировавшегося ко времени Второй мировой войны, была целиком европейской или (что в данном случае с культурной точки зрения во многом одно и то же) американской. Но когда речь зашла о том, как это право применялось, я слишком сильно сосредоточился на войнах, которые вели между собой европейцы и североамериканцы, и почти не уделил внимание войнам, сопровождавшим имперскую и колониальную экспансию этих стран. Возможно также, что я был неправ, не уделив внимания войнам в Африке и Азии, которые велись без участия европейцев. Этот недостаток, в той степени, в какой он являлся таковым, исправлен в данной книге. Практически все вооруженные конфликты, освещенные во второй части, происходили в «менее развитых» частях мира. Международное право войны, противоречивый опыт применения которого в этих регионах стал целью этой книги, больше не является исключительно европейским и американским продуктом, и это делает данное исследование подлинно международным по своему характеру в соответствии с международным характером его объекта.
Более достойна сожаления, хотя и вполне объяснима скудость освещения в той книге периода после 1945 г. Будучи в то время преподавателем истории, а не международных отношений, я тогда еще не слишком интересовался современным периодом. Трем мировым войнам (считая первой войну 1792–1815 гг., каковой она и являлась) я уделил такое внимание, в котором отказывал мировым конфликтам нашего времени и сопровождающим их исключительным политическим обстоятельствам. Подобно большинству авторов того времени, я не замечал растущей важности нового международного права в сфере прав человека и чрезмерно полагался на благоприятные перспективы Дополнительных протоколов 1977 г. Если я в чем-то сомневался, то, можно так выразиться, предпочитал хранить верность женевской версии этого сюжета, вместо того чтобы остановиться и подумать, а не могло ли там быть чего-то еще, о чем можно сказать. Будучи неоправданно оптимистичным в отношении одних деталей современной картины и излишне пессимистичным в отношении других, во время написания книги я только начал ощущать то, что впоследствии отчетливо осознал, а именно что я стал терять чувство перспективы и направления, которыми руководствовался при написании начальных глав. То, что я написал в них, полностью выдержало испытание временем. Тем не менее я изменил свое мнение по некоторым вопросам, таким как роль Руссо в развитии этого сюжета или значение Петербургской декларации, и, полагаю, могу теперь лучше распознавать наиболее значимые события и явления. Таким образом, часть книги, которую читатель держит в руках, до определенной степени представляет собой, с одной стороны, пересмотр, а с другой стороны, квинтэссенцию того, что я написал четырнадцать лет назад.
Jus ad bellum и jus in bello начиная с XVII в
Праву войны как явлению, получившему свое развитие в европейской истории и атлантической цивилизации, начиная с конца XVII в. и до рубежа XX в., свойственны все признаки «истории успеха». Война оставалась почтенным и, согласно самым авторитетным оценкам, необходимым элементом международных отношений, но связанные с ней риски осознавались все лучше, а попытки избежать войны (посредством давления со стороны великих держав или, что не всегда означало одно и то же, посредством рассмотрения спора в третейском суде) часто увенчивались успехом. Когда же война все-таки начиналась, сражения на деле становились все более смертоносны для участвующих в них армий, однако прогресс медицины, с одной стороны, и мода на гуманитарную деятельность – с другой, сделали наконец свое дело и восстановили равновесие. Соответственно и гражданское население, судя по всему, страдало в меньшей степени, чем раньше. Политическая наука считает Международный Комитет Красного Креста (созданный, хотя и под другим названием, в 1863 г.) величайшей из первых НПО. Новую страницу в военном разделе истории международного права открыли Женевская конвенция 1864 г. (первый многосторонний гуманитарный договор) и Санкт-Петербургская декларация 1868 г. (первый договор об ограничении вооружений). Знаменитая Конференция мира и разоружения, созванная в Гааге в 1899 г., стала предвестником явлений, доселе неведомых. Прогресс, который быстро почувствовали мужчины XIX в.(не могу быть уверен насчет женщин) в переменах, происходивших вокруг, ощущался и в этой области. Войны, возможно, и становились все более тяжелыми, но, по общему признанию, они происходили реже и продолжались не так долго. Уже не казалось невозможным, что буржуазная цивилизация даже в столь важной сфере сможет угнаться сразу за двумя зайцами.
Вскоре оказалось, что это заблуждение, и нетрудно понять причину ошибки. Развитие в XVIII и XIX в. международного права войны – факт сам по себе замечательный и достойный восхищения – оказалось однобоким. Покинув на своем предшествующем важном этапе монастыри и университеты и переместившись в суды и конторы, оно увенчалось в 1625 г. трудом Гроция «De Jure Belli ac Pacis», но продолжало двигаться колеей, проложенной с самого начала. Его предметом были в равной степени причины войны и само ведение войны; говоря уместным здесь техническим языком науки jus ad bellum, в той же степени, что и jus in bello. Во времена Гроция оно много уделяло внимания вопросу о том, как люди должны вести себя во время сражения, но в то же время продолжало серьезно заниматься вопросом о том, должны ли они вообще сражаться. Правомерность ведения войны все так же была предметом права войны и мира, как и правомерность того или иного образа действий во время войны.
Но однобокость уже начинала проявляться. В бесконечных рассуждениях о jus ad bellum был некоторый смысл в предшествующие века, когда носители политической власти в Европе оставались в рамках единого христианского мира и папский престол был в состоянии выступать в качестве всеобщей юрисдикции. Когда к XVI в. прежнее единство распалось, и вдобавок главы государств, независимо от того, сопротивлялись они Риму или сохраняли верность ему, заговорили на новом политическом языке верховной власти – независимой, автономной и почти всегда основанной на божественном праве королей – все эти рассуждения стали приобретать все более теоретический характер. Новые представления о власти не всегда подразумевали абсолютно неподотчетную власть. Политические теоретики вскоре начали обсуждать вопрос о том, являются ли правители ответственными только перед Богом или же перед народом – а от последнего утверждения не так далеко и до современной доктрины народного суверенитета. Но, куда бы ни заводили политические дискуссии о главе государства, национальное государство было самостоятельным, решение о том, участвовать в войне или нет, считалось его собственным делом и принималось в свете его собственного понимания национальных интересов и степени уважения этого государства к стандартам, задаваемым его цивилизацией (эта степень, разумеется, могла быть весьма высокой).
Признание факта происшедших изменений в течение долгого времени было затруднено тем, что по-прежнему употреблялся старый язык jus ad bellum. Он считался полезным для представления наиболее жестких аспектов государственной политики в благоприятном свете, но к реальному миру он едва ли был приложим. Идея верховной власти, которая могла бы судить деяния национальных правителей или правительств, утеряла связь с реальными институтами, которая прежде придавала ей убедительность. Дольше всего эта идея держалась в юридических и политических текстах, но в конце концов исчезла и оттуда. После периода призрачного существования между жизнью и смертью эта идея впала в длительную спячку, из которой вышла, только когда универсальная юрисдикция снова стала темой, которую государственные деятели могли обсуждать, не боясь показаться эксцентричными или нелепыми, т. е. после 1900 г.
Однако неверно считать, что эта история была лишь историей неудачи. В то время как jus ad bellum засохло на корню, jus in bello расцвело, как вечнозеленый лавр. Можно было бы подумать, что здесь сработал какой-то таинственный закон компенсации, но на самом деле все было гораздо проще. Европейская политическая система и стандарты менялись, но общая для всех европейских стран культура осталась нетронутой – я здесь имею в виду культуру в широком смысле, культуру элит, которые управляли государствами Европы, поддерживали соответствующие социальные стандарты и командовали европейскими вооруженными силами. Через эти элиты распространялись общие представления и благодаря им появлялась способность к взаимному признанию, которая умеряла естественную силу национальных и региональных привязанностей. В особенности, разумеется, это относилось к титулованной аристократии, наиболее просвещенные члены которой могли быть вполне космополитичны. Но в той или иной степени это относилось и к профессиональным классам, которые во многом перенимали стиль жизни у аристократов, и если были религиозны, то едва ли могли быть кем-то, кроме как христианами. И образование этих классов, насколько оно вообще у них имелось, основывалось на той же самой латинской и греческой классике. В особенности это относилось к военной профессии, представители которой были вдобавок связаны между собой исключительно прочными узами кодекса военной чести. Среди них, более чем среди всех других, было распространено чувство общих ценностей и взаимного уважения, особенно необходимого для соблюдения неписаных правил достойного и благородного поведения.
Таким образом, неудивительно, что jus in bello должно было расцвести в Европе XVIII–XIX вв. в достаточной степени, что о нем стало известно и сформировалось положительное отношение к нему. Для офицеров, на которых почти исключительно лежала ответственность за его соблюдение, оно было просто частью их профессиональной этики и образом жизни. Об основных его принципах можно было узнать из простых пособий по военной науке, более серьезные знания все шире предоставляли ученые мужи, которые к началу XIX в. приблизились к тому, чтобы называться юристами по международному праву. По большей же части законы и обычаи войны молодой офицер постигал на службе, разделяя со старшими их образ мыслей и действий. Не следует думать, что изменения, которые эти законы и обычаи привнесли в практику военных действий, имели более чем эпизодическое и ограниченное влияние. В частности, к самовосхвалениям эпохи Просвещения нужно относиться с большой осторожностью. Война отнюдь не стала по чудесному мановению руки гуманной деятельностью9. Простые солдаты, большинство которых вышли из слоев, весьма отличных от офицерской среды, продолжали поступать так, как всегда поступали с врагами и мирным населением, оказавшимся поблизости от пути их следования или стоянки. Преднамеренная жестокость и бессмысленные зверства как происходили раньше, так и продолжали происходить. Но они стали получать огласку и их начали порицать, чего, в общем, не наблюдалось в прежние времена. Стремление снизить масштаб жестокостей было подлинным, и к концу XVIII в. оно приобрело заметный размах. Уже сформировалось сообщество заинтересованной публики для обсуждения и дискуссий по поводу применения принципов права в конкретных случаях, эти принципы уже стали считаться само собой разумеющимися, а их основа содержалась в самой культуре общества, а не только в его правовой надстройке. Никогда, вплоть до конца XIX в., не требовалось упоминать того рода договоры, ссылками на которые наполнены современные учебники по данному предмету (впрочем, и в конце XIX в. не было большой необходимости в таких ссылках). В тот год, когда был заключен первый такой договор, один английский эксперт, не лишенный дара предвидения, написал: «Всегда следует иметь в виду, что позитивные законы войны, как и законы чести или этикета, создаются практикой их употребления, хотя опираются на разум и выгоду, – они продолжают существовать благодаря силе традиции и отмирают по мере устаревания»10.
Но в красном яблочке уже завелся червячок. Со временем выяснилось, что jus in bello само по себе, с договорами или без них, не может набрать силу и стать достаточно универсальным, чтобы удерживать войну в тех рамках, которые порядочные люди могли бы назвать приемлемыми. Те офицеры и джентльмены, которые в целом серьезно воспринимали законы войны и положительно относились к идее минимизировать приносимое ею зло, на деле были ограничены некой рукой, которую не могли видеть так ясно, как ту, которую они видели. Та рука, которую они видели отчетливо, – это рука принципа. А другая рука, существование которой они едва ли осознавали, – это рука технологии. Находящиеся в их распоряжении средства для нанесения ран, увечья и убийства, какими бы мощными они ни казались в то время, по более поздним меркам были слабыми, близкодействующими и неточными. То, что они могли бы сделать, будь у них для этого средства (оружие, живая сила, мобильность), становится ясно из строк о законности и приличии, которыми пестрят страницы военной истории XVIII–XIX вв. Количество и частота этих строк свидетельствуют не о слабости права войны, а о его силе, не о невежестве, а об осведомленности. Принципы законов и обычаев войны вызывали всеобщее восхищение, но их применение к конкретным случаям было делом, по поводу которого разные люди могли иметь разное мнение. Явные нарушения закона беспокоили людей именно потому, что они столь высоко ценили его. Ни один признанный герой войны либо ученый муж не отзывался о праве войны с пренебрежением. Революционные голоса то там, то тут высказывались подобным образом, но французские армии 1790-х годов на практике пришли к тому, что стали вести себя в общем и целом так же, как и все остальные. Наполеон был приверженцем этого закона. Резкие формулировки Клаузевица по поводу взрывоопасной непредсказуемости войны и ее жестких условий были направлены не против принципов рыцарства и гуманности – сам он был образцом этих добродетелей, – но против наивных романтиков, которые хотели вывести войну из истории: закоснелых доктринеров, которые считали, что войну можно вести по сборникам правил, и сентименталистов, которые думали, что войну можно вести в лайковых перчатках. «Мы должны усвоить себе тот взгляд, – напоминал он им, – что получаемый войной облик вытекает из господствующих в данный момент идей, чувств и отношений»11.
В действительности каждый человек, обладающий реальным опытом участия в активных военных действиях, понимает две вещи: во-первых, что законы и обычаи могут соблюдаться только в зависимости от обстоятельств, и, во-вторых, что при столкновении закона и военной необходимости именно закон будет приспосабливаться к необходимости. Приспособиться – не значит быть разрушенным. Каждый раз, когда случается что-то особенно отвратительное или есть угроза этого, оказываются оскорблены человеческие чувства и немедленно происходит апелляция к принципу; но за рамками неприкосновенных абсолютных запретов и ограничений (которых сравнительно мало и которые в любом случае ощущаются отдельными людьми, а не группами) принцип не всегда легко привязать исключительно к одной стороне в споре. Люди чести относятся к нормам личного поведения как к чему-то незыблемому, но стратегия и тактика, а также тесно связанное с ними групповое поведение – это нечто совсем иное, и в эту сферу жесткие концепции чести и порядочности не могут быть перенесены напрямую. Принцип, который, если посмотреть на него с одного угла зрения, как будто осуждает действия на войне, без него осуществимые и успешные, выглядит менее запрещающим, если посмотреть на него с другого угла. Поясню это на нескольких примерах.
Даже принцип чести и самоуважения – квазирелигия всякого уважающего себя офицера – не свободен от силы обстоятельств. Во-первых, вмешиваются национальные предрассудки, которые сами по себе имеют определенную градацию. Ксенофобы вроде Нельсона и снобы вроде Веллингтона, как бы щепетильны они ни были в своем отношении к пленным французским офицерам, не слишком склонны были признавать последних джентльменами. Веллингтон как-то заметил: «Французский офицер перережет вам горло, если вы скажете ему, что он не джентльмен, но это не сделает его таковым»12. Но еще ниже британские офицеры ставили испанцев, вообще говоря, их союзников, – настолько ниже, что после битвы при Витории в 1813 г. они ходили по городу рука об руку с французскими пленными, с которыми делили стол, но с исключительным пренебрежением относились к испанцам. Что же касается негибкости, то интересно было бы узнать, оставалась ли честь незатронутой в таких вечно актуальных эпизодах, как тот, который был отражен Жаном Ренуаром в фильме «La Grande Illusion» 1937 г., посвященном Первой мировой войне. Немецкий аристократ, комендант тюрьмы, где содержатся французские офицеры, говорит французскому офицеру высокого ранга (тоже аристократу), что прекратит обыск камеры, если тот даст честное слово, что в ней не спрятаны орудия побега. Французский офицер дал такое обещание, но побег тем не менее состоялся. Веревка была спрятана не в камере – она висела снаружи, за окном.
Новые виды вооружений при первом их применении обычно вызывают всеобщий гнев, потому, что народ, против которого это оружие применяется, заявляет, что оно чрезмерно жестокое. Однако вызывает поношение чаще непривычность этого оружия и его очевидная эффективность, чем объективно измеряемые разрушительные свойства. Новое оружие разрывает связь, естественным образом сложившуюся в умах жертв, между оружием, к которому они привыкли (а также тактикой, которую они обыкновенно использовали), и нормами честных, «законопослушных» военных действий, которые, по их убеждению, они соблюдают.
Арбалет, порох, шрапнель, пули «дум-дум» – хорошо известные тому примеры. Все перечисленные виды оружия, за исключением последнего, вошли в широкое употребление, как только это позволили технология и финансы. А вот пули «дум-дум» (в широком смысле пули с головной частью из мягкого металла и с неполной или надпиленной оболочкой, которые разворачиваются или сплющиваются, попав в тело), остались под запретом, отнесенные массовой военной культурой к категории оружия до того страшного (во всяком случае в воображении), что о нем невыносимо даже подумать. Некоторые новые виды вооружения действительно в те дни даже могли остаться лишь на бумаге из соображений этики. Периодически повторяющийся на протяжении веков излюбленный сюжет наиболее утонченных авторов, пишущих о праве войны, состоит в том, что к благородному монарху приходит изобретатель нового великолепного средства убийства. Монарх отвечает изобретателю, что тот должен был бы стыдиться, и прогоняет его. Пьер Буасье, первый серьезный автор, пишущий об истории Международного Комитета Красного Креста, рассказывает еще более впечатляющую версию, согласно которой Людовик XV не только отверг предложение своих военных использовать подобного рода изобретение, но и посадил изобретателя пожизненно в тюрьму, с тем чтобы ни одно другое государство не соблазнилось использовать такое оружие13. Говорят, что люди Наполеона с негодованием отвергли предложение американского инженера Роберта Фултона сделать своего рода подводную лодку или торпеду, которая уничтожила бы британский флот, осуществлявший блокаду Бреста.
Трудно сказать, до какой степени все эти истории соответствуют истине. В них, несомненно, есть правдивые элементы: что идея умножения ужасов войны не привлекает мыслящих полководцев, что сама по себе убойная сила нового оружия – не единственный критерий, применяющийся при рассмотрении таких предложений, что ум штатского человека может быть намного более кровожадным, чем ум военного, и т. д. История того раздела права войны, который имеет дело с ограничением вооружений, свидетельствует о том же. Начиная с первого образца документов такого рода, датируемого 1868 г., наблюдается устойчивая заинтересованность в запрете оружия, «способного причинить излишние повреждения или излишние страдания», – «of a nature to cause superfluous injury or unnecessary sufferings», как гласит последний (1977 г.), англоязычный вариант этой старинной формулы14. Но эта заинтересованность намного опережала достижения. Истина в отношении истории новшеств в сфере вооружений состоит в том, что почти все они, с какими бы по содержанию и по силе возражениями им ни пришлось столкнуться, постепенно входят в широкое употребление, как только возражающим предоставляется возможность заполучить это оружие для себя. После чего соответствующим образом изменяется право. Так же как предметы роскоши одного поколения становятся средствами первой необходимости для следующего, так и оружие или методы ведения войны, считавшиеся предосудительными в одном веке, как правило, становятся общепринятыми в следующем. История войн показывает, как трудно остановить соперничество в вооружениях между государствами, достаточно богатыми, чтобы позволить их себе, и что единственное оружие, от которого государства охотно берут на себя обязательства отказаться, это то оружие, в котором они видят мало пользы для себя. Период новейшей истории, рассматриваемый в этой книге, является исторически беспрецедентным, так как засвидетельствовал создание оружия, которое даже государства, могущие себе его позволить, по-видимому, склонны запретить.
Другой старинный принцип с полной превратностей историей касается ограничения воздействия боевых действий самими участниками вооруженной борьбы. Из самых старых существующих письменных источников, свидетельствующих о человеческих законах и указах правителей, нам известно о предписаниях, направленных на то, чтобы различать в сражении воюющих и всех остальных: проводить различие между «комбатантами», т. е. частью общества, которая носит оружие и является единственной группой людей, способной вести войну, и всеми остальными, «некомбатантами», чей вклад в войну может быть в лучшем случае косвенным, а если говорить о стариках, женщинах и детях, которые всегда рассматривались как некомбатанты по своей сути, то они, скорее всего, не могут вносить даже и косвенного вклада в войну.
Прочность этой тонкой нити преемственности между поведением людей раннего периода истории и современным гуманизмом не стоит преувеличивать. Если захотеть, то можно точно так же подобрать предписания более кровожадного характера, и, что еще важнее, в этих источниках редко указывались значимые параметры, как то – была ли данная война оборонительной или захватнической, между родственниками или чужаками, велась ли она с целью захвата или разрушения и т. д. Комментаторы-гуманисты нашего времени слишком легко впадают в непреднамеренную ошибку, перенося свои универсалистские принципы на другие эпохи и на народы, чьи взгляды на себе подобных были исключительно дискриминационными. Тем не менее факт остается фактом: у принципа, который теперь нам известен как неприкосновенность мирного населения, уже была долгая история постепенного признания, до того как европейские авторы XIX в. включили его в свои проекты глобального международного права, добавив к нему (что великолепно характеризует эту эпоху) еще и защиту частной собственности.
Но равным образом нужно иметь в виду и другой факт политического, а не военного плана. На протяжении почти всей истории и, насколько я знаю, во всем мире подданные должны были делить радости и беды войны наравне с воинами, поскольку все без исключения считались плывущими в одной политической лодке. Подданные испытывали вместе с правителями (или по воле последних) последствия конфликтов, в которых эти правители участвовали. Гуманное сердце, способное воспринимать отдельных людей и группы как жертв войны, не имело органической связи с политической головой.
Подданные должны были, в принципе, целиком и полностью поддерживать войну, ведущуюся правителями, и в этом была их судьба и долг – принять ее исход таким, каким его сформировали правители.
Самые тяжелые логические последствия того или иного исхода войны – смерть и порабощение – на практике редко проводились в жизнь. Tour d’horizon15 всемирной истории международных войн заставляет сделать вывод о том, что военная практика и политическая теория, как правило, идут не в ногу. В таком кратком очерке можно лишь упомянуть те разнообразные обстоятельства и смешанные мотивы, которые подталкивали правителей к более умеренным заключениям и делали войну в целом менее разрушительной и смертоносной, чем диктовала их политическая теория, причем правители, поступая таким образом, создавали – как общепринятый побочный продукт, а не как исходную посылку – исключительно важное понятие некомбатанта. Очевидно, что одним из этих мотивов (возможно, но не обязательно основанным на религиозных соображениях) было человеколюбие. В частности, дарование пощады женщинам и вообще людям, не способным себя защитить, затрагивало ту душевную струну, которая была связана со старинным рыцарством. В той степени, в которой jus in bello имело своим истоком христианскую доктрину справедливой войны, в него вошло и милосердие к «невинным». Другим мотивом, менее очевидным, был личный интерес. Социальные группы, обладающие статусом, богатством, сильными позициями в переговорах и торге и контактами, выходящими за рамки группы (например, монархи, «феодальная» знать, священничество и военная каста), разрабатывали правила к взаимной пользе.
Если говорить о более низких социальных слоях, то, где бы ни возникали оседлые цивилизации, всем, за исключением разве что идеологически помешанных, быстро становилось ясно, что живые подданные – производительные, способные платить налоги и пригодные для службы – предпочтительнее мертвых, особенно если считалось, что в регионе, где они проживали, имеет место нехватка населения. Ничто другое не могло лучше стимулировать оформление и применение на практике понятия «некомбатанта», чем осознание того факта, что, помимо того что некомбатант безобиден, он еще может быть и полезен; понимание более глубокое там и тогда, где и когда ограничительные принципы меркантилизма уступили дорогу прогрессивной идее о том, что население – это человеческий капитал, из которого вырастает богатство нации. Помимо этого соображения, могли быть также технические трудности. Довольно трудно избавиться от большой массы человеческих существ без серьезных проблем и огласки, даже их существование нежелательно для тех, кто имеет над ними власть. В этом убедились турки, когда во время Первой мировой войны они решили избавиться от армян, и немцы во время Второй мировой войны, когда они занялись уничтожением европейских евреев и цыган. Показательно, что там, где речь шла о небольших компактных группах населения и соответственно резня была технически осуществима, как в классическом случае осажденных городов, которые отказывались сдаться, древняя логика продолжала формировать военную практику до сравнительно недавнего времени, и мирное население по-прежнему подвергалось крайней степени риска.
Гроций, Руссо и некомбатанты
Ни одно письменное сочинение не оказало столь решающего влияния на обсуждение проблемы некомбатантов в истории права войны в Новое время, чем выдающийся труд Гроция, написанный в начале XVII в., который мы уже упоминали: «De Jure Belli ac Pacis». Гроций заслуживает того, чтобы надолго остаться в памяти потомков уже потому, что на страницах его книги фигура некомбатанта во всех возможных ролях и ситуациях очерчивается более ясно, чем в более ранних текстах. Гроций красноречиво и всесторонне разъясняет основания, по которым некомбатанты могут рассматриваться как лица, подлежащие исключению из военных действий и изоляции от их последствий. Краткое содержание его рассуждений может быть сжато представлено следующим образом. Некомбатант почти наверняка «невиновен» в чем-либо, что имеет отношение к причинам конфликта. Вовлечение его в военные действия не принесет никаких преимуществ комбатантам, а его исключение никак не отразится на шансах участников на победу. В любом случае то, что делает некомбатант, полезно не только обществу здесь и сейчас, но и, возможно, также в будущем. Нанесение ему вреда не только не принесет ничего хорошего, но и высветит позорно жестокий нрав того, кто это делает. Пощада же, с другой стороны, будет свидетельствовать о благородном и сострадательном духе и поможет снискать заслуженную благодарность, любовь и почет. Правители и военачальники могут щадить некомбатантов потому, что нет никаких практических военных причин не делать этого, а также потому, что существуют веские религиозные и этические причины, почему им следует вести себя именно таким образом. Их военная эффективность, как правило, не понижается, и даже если при некоторых обстоятельствах это и происходит в минимальной степени, христианское учение и примеры рыцарства предоставляют множество прецедентов и обоснований для намеренного принятия на себя риска и бремени потерь ради благого дела.
Основополагающие фрагменты текстов Гроция, посвященные некомбатантам, разумеется, являются только частью всеобъемлющего целого, в которое увязаны его рассуждения о праве войны и мира; так же как книга, представляющая такой устойчивый интерес для исследователей права и войны, сама по себе представляет собой только часть обширного и разностороннего œuvre16, интересного исследователям религии и политики17. Все, что он написал, должно в идеале быть прочитано в рамках этого всеохватывающего контекста, не упуская из виду те качества ума и личности, которые неизменно проявляются в его трудах. Качества, представляющие особую важность для нас, – это присущий ему дух умеренности и принятие (неважно, сознательное или нет) той двойственности, которая присуща разным аспектам человеческих отношений и восприятию их разумными людьми. По-видимому, он стремился спокойно и благожелательно возвыситься над mêlées18 в тогдашней Европе, переполненной людьми с чрезвычайно горячим темпераментом и догматической уверенностью в собственной правоте, людьми, нетерпимыми к тем, кто задает вопросы и допускает «неправильности». Великий труд, о котором мы говорим, был создан отчасти под влиянием убеждения Гроция (приведенного в параграфе 29 пространных «Пролегоменов») в том, что излечение от обеих крайностей, по-видимому, нельзя искать ни во всеобщем запрете, ни в дозволении на все»19. Тем же стремлением принимать во внимание противоположные стороны того или иного важного вопроса окрашены все его политические труды. Ричард Так, в монографии которого «Теории естественных прав, их происхождение и развитие» (Richard Tuck, Natural Rights Theories, their Origin and Development) Гроцию отведено выдающееся место, называет политическую мысль последнего в ряде важных аспектов «двуликой, как Янус», который «…двумя своими ртами говорит одновременно языком абсолютизма и языком свободы»20. Таким образом, нам с самого начала дается понять, что человеколюбие (и, если уж на то пошло, права человека) не обязательно связано с представительным правлением и демократией. Поскольку важность этих политических идей для его доктрины права войны, судя по всему, большинству не очевидна, следующие несколько страниц посвящены ее разъяснению.
Суть аргумента Гроция в пользу необходимости соблюдения чувства меры при ведении войны и, вследствие этого, облегчения участи некомбатантов, являющихся ее основными жертвами, состоит в том, что, в конечном счете, несмотря на всеобщее убеждение в обратном и на обычную практику, умеренность возможна. Возможна она в двух основных аспектах: материальном и психологическом. В материальном аспекте военные действия (следует помнить, что для Гроция не было сомнений в том, что война может быть необходимой и добродетельной) могли бы вестись и доводиться до своего чисто военного завершения солдатами, чьим занятием собственно и является война, без проявления привычной жестокости по отношению к некомбатантам. Психологический аспект умеренности может быть выражен следующим образом: люди вовсе не обязательно должны считать умеренные методы войны трудными и неестественными (как утверждали бы милитаристы и люди, склонные к агрессивной маскулинности); наоборот, они вполне способны воспринимать эти методы как близкие им по духу и даже «естественные». Важнейший элемент философской традиции, в рамках которой создавал свои труды Гроций, состоит в убежденности, что человек по природе своей – животное социальное и что его способность к поддержанию общественных связей не ограничивается его непосредственным окружением. Гроций не считал «естественным» (в философском смысле) желать причинить вред другим людям и ненавидеть чужаков. Христиане недопонимали собственную веру, будучи, как это слишком часто бывает, не способными осознать эту истину. Тут уместно вспомнить, что ум Гроция формировался под воздействием либеральной модернистской концепции христианства, которая отнюдь не была чем-то естественным для многих его единоверцев.
Гроций был страстным приверженцем христианской добродетели милосердия. Он считал, что милосердие должно склонять именно христианских воинов к тому, чтобы соблюдать все запреты и проявлять сострадание, причем это вполне осуществимо на практике, что он и стремился показать в тех главах своего труда, которые посвящены некомбатантам и всему, что с ними связано. Таким образом, войны между христианами, будь они внутренними или внешними, в принципе относились к категории войн, в наибольшей степени допускающих ту умеренность, которую он проповедовал. (Важно помнить, что предписания Гроция в отношении ведения войны были в той же степени направлены на гражданские и «частные» войны, как и на международные, «публичные».) Христианам не следует начинать без необходимости или безрассудно войны против других христиан, а факт принадлежности к одной и той же культуре дает возможность понять и поддержать усилия другой стороны по защите мирного населения и проявлению милосердия к нему. Но Гроций считал возможной умеренность в военных действиях не только в рамках христианского мира. Дополнительным источником его размышлений было представление о естественном праве, и оно привело его к убеждению, что признание общей принадлежности к роду человеческому и доброжелательное в целом поведение в принципе совместимы со всеми религиями и культурами, хотя очевидно, что он мало знал о нехристианских цивилизациях и допускал, что «варвары» как таковые неспособны постичь мораль. Эти черты универсализма напоминают нам о том, что Гроций вполне заслужил право быть включенным в число отцов-основателей нашей современной доктрины прав человека.
Особое значение Гроция в истории стремления человечества обуздать войну состоит в том, что его вклад в это благородное дело покоится на таком же прочном основании, как и сама идея цивилизации. Раздел его великого творения о праве войны и мира, посвященный «ограничениям», следует воспринимать в рамках соответствующего контекста. Эта книга в целом часто рассматривается как историческая веха в развитии не только права войны, но и, сверх того, публичного международного права вообще и идеи сообщества государств, на которой оно зиждется21.
Стремление Гроция к удержанию войны в цивилизованных рамках было составной частью более широкой задачи: дать возможность государствам (заметим, что понятие государства в его времена было намного менее четким, чем теперь) сосуществовать друг с другом на определенных разумных условиях и побудить подданных одних государств считать подданных других государств, пусть и лично им незнакомых, такими же представителями рода человеческого, как и они сами. Отчасти это объясняется тем, что его изложение этих важнейших вопросов наполнено таким сочувствием и пониманием, что в этом отношении, как и во всех прочих, он оставляет впечатление «двойственности», делая тем самым для себя возможной апелляцию к сторонам с различными позициями. Если принять терминологию современной теории международных отношений, то можно сказать, что исследователи, тяготеющие к «реалистическому» краю существующего в этой дисциплине спектра мнений, восхищаются Гроцием потому, что он понимал, что, даже считая, что государства существуют в своего рода международном «обществе», их зачастую расходящимся интересам свойственно порождать конфликты, и война – это нормальный способ их разрешения; в то время как исследователи «идеалистического» лагеря восхищаются им потому, что понимание им культурного родства государств и людей давало ему возможность представлять их во взаимоотношениях, которые можно описать как международное сообщество, а также потому, что он в силу этого считал разумным для государств проявлять осторожность и избегать конфликтов друг с другом, а уж если, тем не менее, конфликт произошел, то проявлять высшую степень самоконтроля.
Гроцианская концепция умеренных издержек при умеренном ведении войны и неприкосновенности некомбатантов во время военных действий настолько привлекательна, что легко забыть о тех условиях, на которые она опирается. Если мы обратимся к ним в свете имеющегося опыта, то это послужит хорошим напоминанием о том, что такую систему очень непросто создать и поддерживать. Есть условия наиболее значимые. Во-первых, Гроций в значительной степени полагался на «гуманизирующие» силы культурной близости и христианского милосердия; как показала история, он доверял влиянию этих сил больше, чем оно того заслуживало. Во-вторых, как верный последователь учения о «справедливой войне», принятого в христианской традиции, он привел список правомерных причин, которые только и могли оправдать обращение к войне как средству. Это означало, что выгоду от запрещения войн, ведущихся по «неправомерным» причинам, необходимо сопоставить с потерями от разрешения (или предписывания) войн по «правомерным» основаниям, в число которых с необходимостью попадают войны, ведущиеся с целью самообороны и в качестве возмездия за «неправомерную» агрессию. В-третьих, его примечательно длинный список некомбатантов основывается на двух допущениях: что воюющие стороны в принципе готовы отделять военные соображения от экономических и политических и что лица, которых желательно выделять как некомбатантов, объективно выглядят таковыми в глазах скептически настроенных вражеских комбатантов и беспристрастной третьей стороны.
Это третье условие, которое необходимым образом восходит к политической теории Гроция, важно главным образом потому, что оно стало своего рода концептуальной бомбой замедленного действия, которая сработала во времена Руссо полтора века спустя; именно оно помогает объяснить тот неоценимый вклад, который внес последний в разработку вопроса о некомбатантах. У Гроция сами воюющие субъекты – по большей части суверенные государи – вполне могли обладать настолько абсолютным суверенитетом, что быть вообще полностью свободными от какого бы то ни было внешнего контроля над тем, что они делают, в их способах как ведения войны, так и ее завершения. Это существенный момент, и не потому, что представительные и демократические формы правления известны как более умеренные и уважающие закон, чем абсолютистские, и, разумеется, не потому, что сам Гроций был безоговорочным абсолютистом по своим склонностям, но потому, что важным элементом его логичной и систематичной политической философии, основанной на «правах» и построенной на «договоре», было то, что (предполагаемая) первоначальная передача прав и свобод суверену может заходить так далеко, что включает даже само право на самооборону и личную свободу. То есть, по логике Гроция, народ мог законным образом находиться в состоянии несвободы, даже рабства (в те времена эта тема отнюдь не была чем-то маловажным), потому, что его предки «заключили об этом договор», и суверен мог завершить войну, уступив противнику права и свободы своих подданных.
Эта жесткая теоретическая возможность имеет прямое отношение к праву войны, к которому мы теперь возвращаемся. У теории Гроция есть другая, более мрачная сторона, которую обычно не слишком склонны замечать гуманистически настроенные авторы, когда они ссылаются на главы о защите некомбатантов из книги III его самого известного труда. Постоянно держа в уме этот аспект, я склонен с меньшими оговорками, чем призывают нас более благожелательные толкователи, воспринимать появление в начале краткого обзора содержания первой главы книги III следующей классической фундаментальной максимы: «На войне дозволено то, что необходимо для достижения поставленной цели»22.
К этой максиме в той или в иной форме, т. е. в позитивной форме, данной Гроцием, или в негативной форме «ничто не дозволено, если оно не является необходимым для…», постоянно обращаются в своих работах все последователи Гроция; и это неудивительно, поскольку она не может не быть догматом веры номер один для каждого, чье мышление о войне обладает достаточной этической утонченностью, чтобы принять идею ее ограничения. Разумеется, контекст, в котором воспринимается это высказывание, со временем изменился. Условия, которые имели в виду Гроций и его последователи, постепенно становились все более жесткими и менее двусмысленными. Гроций принадлежал к последнему поколению теоретиков jus gentium, которые имели дело с частными войнами наряду с публичными и применяли термин «война» в его старом смысле, охватывающем как отношения между индивидами в рамках всего человеческого сообщества, так и отношения между государствами (правителями). Важной стороной развития в направлении современного международного права (которое авторы, тонко чувствовавшие происходящие изменения, предпочитали назвать jus inter gentes, что весьма характерно)23 было стремление ограничить область его применения исключительно взаимоотношениями суверенных государств и выдвижение требования исключительной монополии самих суверенных государей на право применения вооруженной силы. С развитием культа суверенного правителя и постепенного выхода из употребления понятия «справедливой войны» и критериев jus ad bellum (которые, с точки зрения Гроция, полностью сохраняли традиционную моральную значимость) интересы государства получили безусловное превосходство над этими старыми критериями: «национальный интерес» стал единственной и нормальной причиной, которую суверенные правители и находящиеся у них на службе юристы считают необходимым выдвигать в оправдание применения оружия. По мере такого сужения перспективы и выхода интересов на первый план в правящих кругах, связанных с ведением войны, получило распространение более жесткое, секуляризованное прочтение этой классической максимы. К тому времени, как она внедрилась в изощренный ум Клаузевица, от ее первоначального религиозного происхождения и значения почти не осталось следа.
Что касается идеи некомбатанта, то какие бы изменения в ее контекстах – военном, политическом, интеллектуальном и т. д. – ни происходили, сама она продолжала существовать в течение XVIII и XX в. в том же виде, в каком ее изначально сформулировал Гроций. Соответствующие ограничения соблюдались настолько, насколько позволяли склад ума и наклонности воюющих сторон, а также конкретные обстоятельства. Заметим en passant24, что Гроций, по-видимому, не был для людей, размышляющих в те времена о международных отношениях, той выдающейся фигурой отца-основателя, какой он стал в XX в. Возможно, со временем он стал казаться несколько старомодным, менее соответствующим меняющимся интересам эпохи Просвещения, а затем и эпохи Прогресса, чем такие, например, авторитеты, как Пуфендорф, Вольф и Ваттель, если ограничиться лишь тремя именами, которые обладали не меньшим влиянием, чем Гроций. Более того, Ваттель в своем magnum opus, вышедшем в 1978 г., – Le Droit des gens (наиболее близкий по смыслу перевод названия – «Право народов»), – так много и эмоционально высказывался о неприкосновенности некомбатантов и других основных аспектов ограничения войны, что сразу же стал автором, ссылаться на которого гуманистам было легче и удобнее всего25.
Поскольку Ваттель, опытный дипломат, был хорошо осведомлен о том, как функционируют международные отношения, и поскольку фрагменты, посвященные праву войны, были включены в определяющий контекст трактата, посвященного публичному международному праву в целом, написанное им могло вполне обоснованно рассматриваться как веское слово. С еще большей уверенностью можно сказать это о еще более известном интеллектуале, который в своей намного более знаменитой книге, опубликованной всего четыре года спустя, включил в свои политические рассуждения ряд замечаний о гражданском населении в военное время, и эти замечания, будучи вырванными из контекста, с тех пор цитируются как высший оберег некомбатантов: «Итак, война – это отношение отнюдь не человека к человеку, но Государства к Государству, когда частные лица становятся врагами лишь случайно и совсем не как люди и даже не как граждане, но как солдаты; не как члены отечества, но только защитники его. Наконец, врагами всякого Государства могут быть лишь другие Государства, а не люди, если принять в соображение, что между вещами различной природы нельзя установить никакого подлинного отношения»26.
Автор этого высказывания – Руссо, книга – «Du contrat social» (1762), а одна из целей, которую он преследовал, когда писал эти содержательные строки, состояла, как ни странно, в том, чтобы умиротворить дух Гроция. Гроция – политического теоретика, а не Гроция – юриста. Гроций, как мы уже видели, выделялся среди других авторов, работавших в традиции естественного права, тем, что довел до гипотетической логической крайности те следствия идеи первоначального договора между народом и государем, которые подразумевают утрату свободы. Либертариански настроенной стороне личности Руссо абсолютистские взгляды Гроция были ненавистны. Одной из своих задач он считал борьбу с идеей о том, что люди могли бы, или им следовало бы передать или принести в жертву любой «другой» силе свободу, данную им природой; ничто не возмущало его сильнее, чем мысль о том, что они могут зайти на этом пути столь далеко, как предположил Гроций. Поэтому Руссо, излагая свою политическую теорию, в главе «О рабстве» (откуда и взяты процитированные знаменитые строки) воспользовался возможностью, чтобы сделать замечание, что когда государи решают воевать друг с другом, их подданные никоим образом не должны считаться целиком и полностью обязанными участвовать в войне. Войны между государствами в системе Гроция не были, с точки зрения Руссо, тем, что мы бы назвали национальными или народными войнами. Это были войны между правителями и государственными машинами, которые они контролировали, и поэтому подданные, утверждал Руссо, должны находиться вне войны, за исключением тех случаев и на то время, когда они активно участвуют в вооруженной борьбе. Жители одной страны не обязаны ненавидеть жителей другой только потому, что их правители решили поссориться. Люди – не просто подданные (или, в редких случаях, граждане) страны, они также члены всеохватывающего сообщества, каковым является человечество. Чтобы перевесить права правителей, Руссо бросает на другую чашу весов права людей.
В других произведениях Руссо мы находим еще один способ представления существа проблемы: речь идет о его многочисленных глубоких трудах, посвященных международным отношениям и месту, которое в них занимает война27. Война, рассуждал он в этих текстах, не есть естественное состояние человечества, как думал Гоббс, это один из аспектов общественного состояния: «Необходимый результат создания отдельных государств и сопутствующего этому процессу создания международной анархии в отношениях между ними»28.
Таким образом, отношения вражды, существующие между подданными государств во время войны, носят в определенном смысле случайный характер. Они являются продуктом не естественной человеческой неприязни, но антипатии, порожденной государствами. Следовательно, подданные, призванные государством в ряды тех, кому предстоит участвовать в сражениях под враждующими знаменами, могут со всеми основаниями признавать под вражеской солдатской формой такие же человеческие существа и уважать их в этом качестве. Это неплохой способ найти основу различения «комбатант-некомбатант» в политической реальности. Но действительно ли этот способ представляет в достаточной мере общую направленность изощренного мышления Руссо применительно к данной сфере – вопрос, на который нет однозначного ответа. Среди всех великих политических теоретиков Руссо обладает той особенностью, что его позиция в наименьшей степени поддается однозначному определению. Отсылки к (обычному) юридическому различию, с которыми мы встречаемся в данной главе «Общественного договора», использовались для подкрепления чрезвычайно значимого для него политического различения: между, с одной стороны, государствами и правителями, а с другой – людьми, которых правители называли подданными, но которых Руссо хотел называть гражданами. Но в других местах, воодушевленный своей излюбленной идеей республики, основанной на правильных принципах, граждане которой, вступая в политическое сообщество, не отказываются ни от одной из своих свобод, он демонстрирует совершенно иной подход к участию народа в войне. Ни в этих фрагментах, ни вообще он не был последовательным в проведении различения между государством и народом. Граждане свободной республики – одновременно ее доблестные защитники. Он восхищался жителями той или иной страны, которые защищали свою свободу или сражались за нее. Руссо был убежденным проповедником идеи гражданина-солдата, приписывая ему и, если уж на то пошло, его семье силу патриотической доблести, которая столь же мало могла способствовать умеренности в войне, сколь и разграничивать интересы комбатантов и некомбатантов. Поэтому, а также потому, что самоопределение наций было еще одним принципом, который он отстаивал, неудивительно, что его идеи оказались в числе наиболее востребованных при формировании французской революционной концепции «нации в военной форме» и переходе к тотальной войне. Трудно найти другое высказывание Руссо, которое оказалось бы впоследствии столь дезориентирующим (мы оставляем в стороне вопрос о том, было ли оно на самом деле «ложным»), чем то, в котором он утверждает, что частные лица «становятся врагами лишь случайно….. как солдаты…..только [как] защитники [отечества]». Таким образом, патриотические и a fortiori29 национальные чувства не надеваются и не снимаются вместе с солдатской униформой, и Руссо, по крайней мере какой-то частью своего незаурядного ума, знал это30.
Эти принципы, касающиеся гражданских лиц, казались почти такими же незыблемыми, как и любые другие принципы в этой сфере. Идея неприкосновенности некомбатантов отвечала каждой строке, вписанной в европейское и североамериканское право войны. Уважение к женщинам в частности и к беспомощным людям вообще пришло из старинного рыцарского кодекса чести. Поскольку jus in bello происходило от христианской доктрины справедливой войны, в нем также предписывалось проявлять уважение к «невинным». Филантропия эпохи Просвещения, иногда основанная на христианстве, но зачастую имевшая деистские или секуляристские корни, кроме того что она порицала разрушительный характер и жестокость войны и стала систематически оказывать помощь жертвам, в формулировании концепции всемирного сообщества людей пошла дальше, чем было способно большинство христиан. Ориентация на торговлю и вера в прогресс породили чувство облегчения по поводу того, что религиозные войны, с которыми в первую очередь ассоциировались массовые убийства и хаос, как казалось, ушли в прошлое, и то, что в моду вошло понятие «ограниченной войны», вызвало ликование, продолжавшееся в период с 1714 по 1793 г., а затем вновь на протяжении почти всего XIX в. Профессиональные военные приветствовали все, что способствовало улучшению дисциплины и держало солдат в рамках выполнения их непосредственных обязанностей, состоящих в том, чтобы воевать с вооруженным противником.
И все-таки в конечном счете некомбатанты так и не обрели полной защищенности. И не только потому, что невозможно было избежать тех случаев, когда жизнь гражданского населения в военное время подвергалась опасности. Принцип, утверждающий неприкосновенность мирного населения, оставался центральным во всех учебниках по праву, и этикет цивилизованной войны этот принцип подтверждал, но на практике, когда того требовали обстоятельства военных действий, он каждый раз нарушался. И эти требования с наибольшей вероятностью проявлялись в двух сферах, которые можно назвать «хозяйственными нуждами» и «вовлеченностью народа».
Вторжение и оккупация, блокада и бомбардировка
Хозяйственные нужды, связанные с ведением войны на суше, состояли, главным образом, в решении проблемы пропитания армии. Количество продовольствия и фуража, которое армия могла взять с собой или направить заранее туда, куда она направлялась, было ограниченным. Нормальным явлением было пополнять запасы на месте, забирая их у населения, проживающего вокруг военных лагерей и вдоль пути следования войск. С ростом профессионализма и развитием материальной стороны дела в XVIII–XIX вв. выяснилось, что наилучших результатов можно достигнуть путем оплаты или обещания оплаты, даже если сделка совершается по принуждению. Соответственно книги по праву и руководства по военному делу содержали обширные разделы, озаглавленные «Реквизиции» и «Контрибуции»: реквизициями называлось то, что забиралось в натуральной форме и, по крайней мере теоретически, оплачивалось; контрибуциями считались денежные сборы, возможно, взимаемые вместо реквизиций. Одержимость торговлей, столь свойственная XIX в., придала этому порядку толкование, дающее надежду на то, что население проигравшей стороны будет иметь возможность по окончании войны вернуть себе денежную стоимость имущества, отданного армии победителя, по предъявлении соответствующих расписок своему правительству.
Нет нужды говорить, что эта схема никогда не работала так гладко, как описывали учебники (больше всего, конечно, старались заставить ее работать немецкие армии; список реквизиций, за которые они были готовы представить расписки в оккупированной Франции в 1870–1871 гг., поражает воображение). Если оккупирующая армия не была исключительно деловой и дисциплинированной, а население оккупированной территории исключительно покорным, то продовольствие, топливо и фураж изымались в том количестве, которое диктовалось потребностью, а к тому же если оккупация продолжалась достаточно долго, то экономические ресурсы завоеванной территории эксплуатировались в пользу страны-оккупанта. Лишения, порча имущества и разруха были самыми малыми из тех бедствий, которые терпело гражданское население завоеванных и оккупированных стран. Но, с точки зрения военных властей, ответственных за это, никакого нарушения или отхода от правового принципа не происходило. Все это не составляло преступления в формально-юридическом смысле, т. е. прямого нападения на гражданское население. Это были просто действия, диктуемые военной необходимостью при ведении войны на континенте. Насколько же наивным было бы предполагать, что неприкосновенность некомбатантов может означать, что армии не станут изымать продовольствие или не будут требовать обеспечить их жилищем или что проигравшей стороне не придется щедро поучаствовать в военных расходах победителей!
Однако за морем эти вопросы представлялись в совершенно ином свете. Потребности, возникавшие во время войны на море, коренным образом отличались от таковых на суше. В течение XIX в. между правоведами и военачальниками государств континентальной Европы, с одной стороны, и их британскими и американскими коллегами – с другой, известными соответственно как континентальная и англо-саксонская школа, развернулась интересная дискуссия. Эта дискуссия к концу XX в. отнюдь не была завершена, хотя ее географическая база изменилась. Экономическая цель войны, в конечном счете фундаментальная для всех участников войн, более очевидна для морских держав и более открыто ими признается. Какая наивность – предполагать, что война для них может значить что-то еще! Их флоты могут изредка встречаться друг с другом для сражений, и в этом их сходство с сухопутными армиями, но, в то время как победившие армии после этого отправляются оккупировать и эксплуатировать территории, победивший флот блокирует порты и захватывает торговые суда. Подлинная война на море всегда носит коммерческий характер: ее цель – перекрыть торговые пути врага, чтобы он сдался, и потом прибрать к рукам его торговлю. Таким образом, гражданская собственность противника (так классифицируются в военно-правовом лексиконе коммерческие суда и грузопотоки) оказывается в опасности по ряду причин, не только потому, что она нужна для содержания армий, пока они продолжают воевать до тех пор, пока одна или другая сторона не сдастся, но и потому, что сама по себе эта собственность и есть по преимуществу то, ради чего война началась. И этот вопрос стал настолько доминирующим к середине XIX в. для великих держав, что они приложили к Парижскому мирному договору 1856 г., завершившему Крымскую войну, Декларацию о морской войне, которая стала (и остается в сборниках документов) первым многосторонним договором о праве войны.
Но «континентальные» авторы клеймили, когда они были на это настроены, «англо-саксонский» стиль ведения войны как предательство принципа неприкосновенности некомбатантов не за то, что делалось с гражданской собственностью, а за то, что, как правило, происходило с гражданскими лицами. Англо-саксонские авторы, со своей стороны, отвечали, что к их странам несправедливо придираются за то, что они делают то же, что сделала бы любая страна в условиях войны, если ей представилась возможность. Поднятые тогда вопросы остаются по-прежнему актуальны. Как бы ни изменились средства и способы ведения войны, термины, в которых в XX в. ведутся эти дебаты, остаются все теми же, что и в XVIII в.: блокада, контрабанда и бомбардировка. Разумеется, блокада вражеских портов и захват в любом месте в международных водах военной контрабанды (в строгом и конкретном первоначальном смысле, т. е. грузов и снаряжения, необходимых для ведения войны) были наиболее очевидными способами для морской державы заставить врага уступить. С самого начала было признано как часть обычного права морской войны, что, как только установлена ближняя блокада, действие прав нейтральных государств временно приостанавливается. И если они нарушают блокаду или перевозят контрабанду, они делают это на свой страх и риск. Это было понятное и разумно ограниченное определение прав воюющих на море, которое нейтральные государства были в состоянии соблюдать. И, как правило, у них вряд ли был другой выбор.
Мучительные проблемы и споры начинались только тогда, когда доминирующая морская держава пыталась расширить свое преимущество за эти рамки: использовать право полной блокады на расстоянии, превосходящем дальность пушечного выстрела или видимость в дневное время, и считать контрабандой не только военные грузы, но и вообще все, что могло поддерживать другое государство в его усилиях по ведению войны, что, в конечном счете, означало попытку уморить противника голодом31. Логически рассуждая и учитывая общность интересов вооруженных сил и гражданского населения, о которой так любят заявлять национальные государства, нет никаких препятствий и ограничений для такого расширения доктрины. Гражданские лица в любом случае пострадают, но (если рассуждать по аналогии) государство в тотальной войне имеет не больше права использовать их, чтобы накормить своих солдат, чем солдаты во время боевых действий имеют право использовать их в качестве щита. Исторически, разумеется, имелись возражения, которые нейтральные государства могли выдвинуть против ущемления их традиционных прав. В свое время Великобритания столкнулась с этими возражениями и волей-неволей должна была считаться с ними, по мере того как, достигнув статуса господствующей морской державы, она первой начала продавливать закон в этом направлении. Но она не была последней.
Морская война влечет за собой целый ряд осложнений в отношениях между воюющими и нейтральными государствами, которые, как правило, не возникают во время сухопутной войны. Парижская Декларация 1856 г., Гаагская мирная конференция 1907 г. и Лондонская военно-морская конференция 1908–1909 гг. одна за другой переформулировали нормы и правила, которые впоследствии рассыпались под ударами войны. Великобритания (в 1789–1782 гг., 1793–1814 гг. и 1914–1918 гг.), США (в 1862–1864 гг. и 1941–1945 гг.) и Германия (в обеих мировых войнах), военный флот которых в начале XX в. был усилен подводными лодками и торпедами, каждая в свою очередь, принимались подсчитывать, как долго можно испытывать терпение нейтральных государств, прежде чем оно лопнет, а также «за» и «против» превращения государств из нейтральных во вражеские. Когда контекстом дискуссии была большая стратегия, а главной ставкой – национальное выживание, принцип неприкосновенности некомбатантов рассыпáлся в прах. К концу Второй мировой войны стало ясно, что некомбатанты в тотальной войне не дождутся неприкосновенности ни в открытом море, ни на блокированных территориях. Были ли усилия по восстановлению этого принципа успешными и до какой степени, мы увидим далее.
Проверенная временем тактика бомбардировок еще больше ослабляла старинный, закрепленный в обычае принцип неприкосновенности некомбатантов, поскольку в XX в. она оказалась связана с изобретением еще более смертоносным, чем подводная лодка и торпеда. Укрепленные города стали объектами бомбардировок, как только военные технологии впервые предоставили возможность их проведения. И с самого начала эта практика вызвала яростные споры. Вряд ли какая-либо составная часть истории военного права может дать нам лучшую иллюстрацию постоянства и преемственности его проблем. Бомбардировки, осуществляемые с помощью примитивных мортир и осадных орудий, порождали те же самые аргументы, иногда менее, иногда более серьезные, что и сотни лет спустя те же действия, осуществляемые с помощью «Хейнкелей», Б-52 и межконтинентальных баллистических ракет. Бомбардировки, и тогда и сейчас, чаще всего не бывают точными. Никто не оспаривает право осаждающих бомбить укрепления и занимающих их вооруженных людей. Но выстрелы и снаряды часто попадают мимо цели, убивая мирное население, разрушая гражданские объекты и очень часто уничтожая огнем всю прилегающую территорию. Некоторая неточность прицеливания неизбежна. Ни один правовед или генерал не отдаляется от реальности настолько, чтобы жаловаться на это. Но, начиная с определенного момента, непреднамеренное разрушение может оказаться, выражаясь современным языком, несоразмерным. В этом состоит менее серьезное основание для критики. Более серьезное начинается с подозрения или, еще хуже, уверенности, что такой сопутствующий ущерб (еще один современный термин) в конечном счете вовсе не был непреднамеренным. Артиллерист и, как это чаще происходит в наше время, пилот бомбардировщика могут намеренно бить по гражданскому населению и домам. И его мотивы нередко могут не иметь никакого правового оправдания – его действия могут быть продиктованы попросту расовой или религиозной ненавистью или желанием привести в ужас тех, кто еще не был атакован. Но есть два мотива, которые могут быть до определенной степени юридически оправданы.
Первый благовидный предлог состоит в том, что в месте атаки законные цели, т. е. настоящие военные объекты, настолько тесно окружены невоенными или не очень военными объектами, что, принимая во внимание невозможность соблюдать абсолютную точность, ничто не может удовлетворить военную потребность, кроме как бомбометание по площадным целям, или ковровые бомбардировки, как мы это теперь называем. Первичным намерением, в конце концов, было не причинить вред мирным людям; но как же можно не причинить им вреда, если их присутствие используется как щит для военных? Грязные уловки такого рода несовместимы с законными методами ведения войны. Принцип неприкосновенности некомбатантов, безусловно, игнорируется, но его, по-видимому, всегда трудно соблюдать в подобных случаях, которые по своей природе достаточно редки.
Однако второе оправдание бомбардировки гражданского населения, которое иногда выдвигается, хотя и относится к гораздо менее редким случаям, выходит за рамки законности. Речь идет о тех случаях, когда гражданское население выглядит, с точки зрения противника, настолько единодушным со своими военными, что его боевой дух сам по себе становится своего рода военной мишенью. Один и тот же предлог выдвигался для оправдания сплошного обстрела осажденных городов во времена дымного пороха и для неизбирательного бомбометания городов военными самолетами в наши дни – а именно что вооруженные силы противника будут вынуждены перестать сопротивляться, если воля поддерживающего его гражданского населения будет сломлена. В этом состоит практика террора, и одним из его логических продолжений является геноцид. Тем самым принцип неприкосновенности некомбатантов не просто игнорируется, он полностью отбрасывается. В нашем ужасном веке мы наблюдали это очень часто, но необходимо понимать, что новшество, привнесенное современностью, состоит в масштабе этих чудовищных действий, а не в самом их факте.
Расширение и кодификация права
До сих пор смысл написанного мной состоял в том, чтобы определить статус и обозначить сильные и слабые стороны законов и обычаев войны, как они понимались в евроатлантическом мире на протяжении веков, прежде чем их начали кодифицировать в современное международное право глобального, а не только регионального применения. Эти сильные и слабые стороны могут быть объединены в три приведенные ниже категории.
Во-первых, интерес к ним выходил за региональные рамки, как и их потенциальная привлекательность. Их «европейскость» не обязательно становилась препятствием для выхода за границы европейского континента. Идея наложения ограничений на войну может иметь политический смысл для жителей любого континента. Основные религии, по крайней мере в части их доктрины и практики, культивировали любовь и милосердие, а некоторые упоминали и о братстве. Королевские фамилии и титулованная аристократия, естественные вожди армий и блюстители нравов в додемократические времена, как правило, были привержены принципам чести, великодушия и верности. С другой стороны, на своем пути к универсальности законы и обычаи войны сталкивались с региональной, культурной и классовой замкнутостью. То, на чем неявно основывается норма ограничения насилия в отношении вооруженного врага – чувство человеческой общности и признание людьми друг друга в качестве таковых, – наталкивается на многочисленные барьеры: расовые, религиозные, национальные, кастовые и т. д. Взаимность, еще одно непременное условие существования законов войны, в таких обстоятельствах оказывается еще более труднодостижимой – а когда в действие вступала всепоглощающая жажда мести, то и совершенно невозможной.
Во-вторых, по мере того как европейская региональная практика развивалась, законы и обычаи войны к XVIII в. хорошо укоренились в военной традиции каждой страны, способствуя формированию соответствующих установок среди представителей всех чинов и общественных классов, начиная от знати, военачальников и заканчивая мелкопоместным дворянством, профессиональными военными, составлявшими офицерский корпус (для которых до XIX в. не было ничего необычного в том, чтобы перейти от службы в армии одной страны на службу в армии другой), и даже, хотя и в постепенно уменьшающейся степени, наиболее цивилизованными представителями простых солдат. С другой стороны, совершенно очевидно, что для большинства простых солдат в то время, как и во многих странах сейчас, уважение и великодушие по отношению к врагу, военному или гражданскому, представлялось противоестественной идеей, которая к тому же вступала в противоречие с грубым ксенофобским менталитетом, зачастую целенаправленно формируемым (сегодня, как и прежде) во время прохождения базового военного обучения. Необходимо также помнить, что простые солдаты могли по-другому воспринимать врага, нежели их командиры.
В-третьих, вес, придаваемый этим законам и обычаям теми, кто принимал их близко к сердцу, не имел никакого отношения к букве международного договорного права, но полностью объяснялся духом культуры. Те или иные версии этих законов и обычаев действительно были доступны в письменной форме на всех уровнях изложения, от научных трудов до небольших учебных пособий, но офицеры и джентльмены придерживались их, потому, что им это диктовали их религия и mores32, а не потому, что правительство подписало договор, в котором дало гарантии, что они будут так поступать. Неписаный закон может быть более обязывающим, чем писаный. В то же время содержащиеся в нем принципы были в двух отношениях менее фиксированными и предсказуемыми, чем это можно было бы счесть удобным или желательным. Во-первых, представления о том, как следовать принципам в конкретных обстоятельствах, например при обмене военнопленными или уходе за ранеными, варьировались от армии к армии; во-вторых, эти принципы всегда возможно было трактовать так, чтобы удовлетворить требованиям военной необходимости, понимаемым в соответствии с субъективными представлениями командиров. Такая неопределенность и приспособляемость порождала непрекращающийся шумовой фон, состоящий из жалоб, недоразумений и обвинений в измене. Процесс кодификации принципов, призванный превратить их в полноценное, облеченное в форму договора международное право, имел в качестве непосредственной причины желание заглушить этот шум.
Кодификация законов и обычаев войны, как их понимали европейские империи и бóльшая часть государств обеих Америк, началась с урегулирования морской торговли в военное время, т. е. той отрасли права, которая, как отмечалось в Парижской Декларации 1856 г. «давно являлась предметом достойных сожаления споров». Неопределенность в отношении прав и обязанностей «создает почву для разногласий между нейтральными и воюющими сторонами, которые могут послужить причиной серьезных трудностей и даже конфликтов»; поэтому «полезно сформировать единообразную доктрину» в отношении блокад, контрабанды и каперства (без которого более крупные морские державы к тому моменту могли обойтись и соответственно хотели бы лишить этой возможности менее крупные). В том, что касается морской войны, ничего сопоставимого по общественной значимости с принятием Парижской Декларации не было предпринято вплоть до попытки детальной кодификации на Гаагских мирных конференциях, за которыми немедленно последовала Лондонская военно-морская конференция. К тому времени море стало настолько неудобной стихией для применения понятия ограниченной войны, что едва ли хоть один юридический принцип, одобренный этими конференциями, пережил в нетронутом виде войну 1914–1918 гг.
Кодификация других основных отраслей права войны началась в 60-х годах XIX в. Вопрос о том, почему этот процесс происходил в такой спешке, требует дополнительного изучения. То, что это произошло в течение того же самого десятилетия, которое, согласно большинству серьезных исторических исследований, засвидетельствовало рождение войны современного типа, не могло быть простым совпадением.
Правительство США (т. е. «юнионисты», или «Север») привлекло выдающегося немецкого юриста-иммигранта Франца Либера, чтобы он свел в кодекс основные принципы и принятые нормы военных действий на суше; этот кодекс был предназначен для армий юнионистов33. Когда он приступил к этому занятию, еще не было ясно, что война будет затяжной и что для участия в сражениях придется призвать беспрецедентное количество людей, но было очевидно, что большинство американских профессиональных офицеров будет воевать на стороне конфедератов и что в целом менее опытным людям, возглавлявшим юнионистское ополчение и волонтеров, понадобится полный набор инструкций насчет того, как воевать comme il faut34. То, что можно делать безнаказанно в войне с «краснокожими индейцами» или мексиканцами, не сойдет с рук, когда речь идет о джентльменах с Юга. Президент твердо решил, что боевые действия должны проводиться по всем надлежащим правилам, чтобы не создавать ненужных препятствий восстановлению мира и дружеских отношений.
То, что было полезно для армий юнионистов, оказалось полезным для специалистов по международному праву – именно тогда утвердившихся в качестве отдельной профессии – и философски настроенных военных в Европе, которые думали, что кодификация вроде той, которую разработал Либер, может принести большую пользу и на европейском континенте. Брюссельский проект Международной декларации по законам и обычаям войны 1874 г. и «Законы войны на суше», руководство, составленное Институтом международного права на сессии в Оксфорде в 1880 г., – вот наиболее известные из целого семейства подобных документов35. Разработка Либера в изрядно упрощенном виде вошла в международное право в качестве составной части в 1899 г., когда к одной из принятых в этом году Гаагских конвенций (подтвержденной с незначительными изменениями в 1907 г.) был приложен свод положений, касающихся законов и обычаев войны на суше. «Гаагские положения», или «правила», как их обычно называют, заложили правовую основу для правомерного ведения военных действий на суше и воспроизводятся во всех сборниках документов, посвященных этой теме.
Франц Либер работал над первой кодификацией правил ведения вооруженных конфликтов в те же месяцы, когда небольшой комитет, состоявший из граждан Женевы (среди которых только один был военным), проводил работу, которая увенчалась в 1863 г. созданием Движения Международного Красного Креста, а в 1864 г. – первой кодификацией законов об оказании помощи больным и раненым. Официальные положения по этим вопросам, действовавшие в вооруженных силах, были чрезвычайно несовершенными. Флоренс Найтингейл была лишь первой из знаменитой плеяды женщин – сестер милосердия, которые примерно с конца 40-х годов XIX в. прилагали усилия, чтобы улучшить условия содержания в госпиталях. Потрясение, которое Джордж Рассел испытал под Балаклавой и смог передать другим людям, на десять лет опередило шок, пережитый Анри Дюнаном при Сольферино. Но если цель военного корреспондента The Times заключалась в том, чтобы побудить британское общественное мнение к давлению на правительство, целью женевского филантропа было убедить европейское общественное мнение в необходимости радикального обновления международного права. Дело улучшения условий в военных госпиталях находилось к тому времени в умелых руках. Дюнан же озаботился тем, что происходило с ранеными по пути в госпиталь (если предположить, что они туда попадали). Существовало распространенное мнение, что сражающиеся армии должны уважать неприкосновенность санитарных бригад противника и что военачальникам противоборствующих армий следует периодически перед началом боев подписывать локальные соглашения («конвенции»), определяющие, среди прочих вопросов гуманитарного характера, знаки, по которым можно распознать эти бригады, а также полевые госпитали. Но выработка таких соглашений ad hoc была трудным делом, получающиеся в результате договоренности были нечеткими, а само их заключение было непредсказуемым. Выдающаяся роль Дюнана состояла в том, что он понял необходимость международного соглашения, устанавливающего простые договоренности гуманитарного характера, которые были бы понятны каждому и которые работали бы повсеместно. Иными словами, нужна была Женевская конвенция 1864 г.36
Третьей кодификационной новеллой 60-х годов XIX в. стала Петербургская декларация 1868 г. Ее значение выходит далеко за рамки заявленной цели, которая была весьма ограниченной и состояла в запрете применения в отношениях между «договаривающимися сторонами» нового опасного изобретения – разрывных и/или зажигательных пуль. Это не только знаменательная веха в долгой истории «запрещенного оружия»; ее преамбула (более длинная, чем основной текст) содержит краткое изложение философии права войны, подобного которому нет ни в одном подобном документе и лаконичное совершенство которого невозможно превзойти. Несмотря на то что текст этой декларации присутствует в любом хорошем сборнике документов, он заслуживает того, чтобы быть приведенным здесь verbatim37, отчасти потому, что он является исключительно выразительным свидетельством эпохи, отчасти же потому, что в каждой из формулировок ее принципов можно почувствовать тот дух оговорок и приспособления к обстоятельствам, который является неотъемлемой частью противоречивой истории права войны38.
потребности войны должны остановиться перед требованиями человеколюбия, нижеподписавшиеся уполномочены разрешениями их правительств объявить нижеследующее.
Принимая во внимание, что успехи цивилизации должны иметь последствием уменьшение по возможности бедствий войны; что единственная законная цель, которую должны иметь государства во время войны, состоит в ослаблении военных сил неприятеля; что для достижения этой цели достаточно выводить из строя наибольшее по возможности число людей; что употребление такого оружия, которое по нанесении противнику раны без пользы увеличивает страдания людей, выведенных из строя, или делает смерть их неизбежною, должно признавать не соответствующим упомянутой цели; что употребление подобного оружия было бы противно законам человеколюбия.
[Далее следуют четыре абзаца, посвященные описанию снарядов, а также приглашение другим государствам присоединиться к соглашению].
Стороны договаривающиеся и приступившие предоставляют себе право входить впоследствии между собою в новое соглашение всякий раз, когда с целью поддержать постановленные принципы и для соглашения между собою требований войны и законов человеколюбия – вследствие усовершенствований, произведенных науками в вооружении войск, будет сделано какое-либо определенное предложение.
Особо обращает на себя внимание факт, что в этой декларации, которую специалисты в области международного гуманитарного права так часто приводят в качестве главного обоснования неприкосновенности гражданских лиц, ничего не говорится о некомбатантах как таковых. Некоторые расплывчатые выводы, подразумеваемые в ней касательно некомбатантов, можно реконструировать следующим образом. Есть утверждение, что «требования войны» должны, разумеется, отступать перед «законами человеколюбия» во всех возможных случаях; и в том, что касается гражданского населения, это облегчается для воюющих цивилизованных государств тем обстоятельством, что они договорились о том, что «единственная законная цель» войны должна состоять в «ослаблении военных сил неприятеля», и, следовательно, гражданское население враждебной страны следует в максимально возможной степени исключить из военных действий. Некомбатанты здесь не упоминаются в явном виде. Очевидно, предполагается, что они не должны быть вовлеченными в войну, и, без сомнения, все надеются, что в этом нет никакой нужды; но столь же очевидно подразумевается, что в той степени, в которой они, тем не менее, будут вовлечены и их участие будет препятствовать достижению основной цели войны, они будут подвергаться (или сами себя подвергнут) риску.
Тех читателей, которым кажется, что я слишком вольно трактую этот принцип и которые по этой причине возражают против такого толкования преамбулы Петербургской декларации (и, возможно, также возражают против того, что я ранее говорил по поводу непрекращающейся дискуссии о некомбатантах), я приглашаю поразмышлять о следующих трех фактах. Во-первых, каждая война, в которой участвовали стороны, подписавшие эту декларацию, впоследствии сопровождалась обвинениями в том, что некомбатанты в ней чрезмерно пострадали. Во-вторых, именно такой осторожный, гибкий и в конечном счете ни к чему не обязывающий подход к проблеме некомбатантов (на сей раз упоминаемых в явном виде) применен и, более того, достаточно детально прописан в появившемся всего на шесть лет раньше и вызывавшем всеобщее восхищение американском Кодексе Либера. В-третьих, намного менее проработанный европейский эквивалент последнего, а именно Проект Брюссельской декларации 1874 г., в отличие от Кодекса Либера, придает термину «некомбатант» значение «не сражающийся участник вооруженных сил» и практически ничего не говорит о «некомбатанте», понимаемом как «гражданское лицо», т. е. в том смысле, который принят в Кодексе Либера и последующем словоупотреблении.
По-видимому, начиная с 60-х годов XIX в. озабоченность вопросом неприкосновенности гражданских лиц постепенно начинает приобретать то исключительное значение, которое стало ей свойственно в наше время. То, что в течение долгого времени было предметом не более чем случайного, хотя и периодически обостряющегося интереса для «публики» (т. е. той части населения, которая имела доступ к информации об общественных делах и испытывала потребность формировать собственную точку зрения на них), теперь стало объектом постоянного и устойчивого интереса. А поскольку природа этой устойчивости и тенденции ее изменения чрезвычайно важны для темы этой книги, здесь потребуется представить некоторые объяснения.
Некомбатанты и гражданские лица: зарождение современной дилеммы
Частную проблему некомбатантов в том виде, как она сформировалась в 60-х годах XIX в., можно правильно понять, только если рассматривать ее как часть громадного вопроса о социальном опыте войны и ее восприятии. Для западного европейца, живущего в конце XX в., вроде меня чрезвычайно полезно заметить, насколько ограниченным и поверхностным по историческим и глобальным стандартам стало представление его общества о войне. Вообще говоря, рассуждая в консервативном ключе, война на протяжении большей части известной истории и в большей части мира составляет часть, так сказать, повседневной жилой обстановки в мышлении большинства людей. Нормой для большинства обществ является то, что их политические и религиозные власти и авторитеты учат, что война время от времени неизбежна и что участие в официально направляемой и коллективно одобренной войне достойно восхищения. Война и сражения занимали значительное, иногда всепоглощающее место в фольклоре и мифологии народов; в их культуре, будь то массовая, буржуазная или «высокая» культура; в истории общин и семей, в системах человеческих и моральных ценностей, в образе жизни и ожиданиях; в их взаимодействии с аппаратом государства, подданными которого они являлись; в статусе людей в сообществах, к которым они принадлежали; в патриотизме (на что бы ни распространялась патриотическая привязанность); в их представлениях об иностранцах (которыми они могли считать даже жителей соседней долины или деревни); в их представлениях о безопасности и восприятии опасности. К этому следует добавить реальное влияние, которое оказывали на жизнь военные столкновения, когда они происходили, наложение нового опыта на уже накопленные воспоминания и представления. Принятие войны со всем, что она несет – эмоциональным подъемом и ужасом, радостью и горем, – было неотъемлемой частью менталитета обычных людей, так же как сама война была одним из признанных фактов социального и национального существования. Вплоть до эпохи Наполеона в христианском мире лишь крошечные секты религиозных меньшинств, такие как меннониты, братья Христовы и квакеры, подвергали это общепринятое приятие войны принципиальному критическому рассмотрению, результатом которого стало то, что они отвергли войну, считая ее бессмысленной и опасной. Но все переменилось, когда эти судьбоносные для человечества годы остались в прошлом, были подведены итоги приобретениям и потерям и предприняты попытки извлечь из них цивилизованные уроки. Пацифистские секты впервые оказались в более многочисленной компании вместе с союзниками, которые если и не были по-настоящему пацифистскими, то по крайней мере миролюбивыми39. Международное движение за мир, начиная с этого времени, стало подвергать постоянной критике институты, обычаи и последствия войны. Их соперник и антагонист – «движение за войну», как его можно было бы назвать, – больше не мог рассчитывать на то, что все будет так, как ему угодно40. Но подкрепление пришло с неожиданной стороны. Движение за войну было избавлено от необходимости что-то противопоставить доводам движения за мир благодаря тому, о чем уже было сказано выше: начавшейся с 60-х годов XIX в. кодификации и, в более широком плане, популяризации вновь нареченного международного права войны, подразумевавшего, что война вовсе не обязательно должна быть таким грязным делом, как ее изображает антивоенное движение, и что в любом случае некомбатанты и их частная собственность могут быть в целом не затронуты военными действиями.
Таким образом зародилась трагическая иллюзия, которая приобретала все большую популярность pari passu41 с «прогрессивным развитием» международного гуманитарного права: двусторонняя иллюзия, активный аспект которой побуждает гражданских любителей войны верить в то, что они могут в своей воинственности «и невинность соблюсти, и капитал приобрести», а пассивный аспект соблазняет противников войны надеждой на то, что, когда война начнется, гражданские лица не пострадают. Начиная с этого времени общественное мнение и политическое давление все больше становятся частью процесса, посредством которого определяется содержание права войны и развивается его кодификация. Неудивительно, что оптимистические изречения Руссо и идеальное определение «единственного законного объекта» войны, данное в декларации 1868 г., повторяются ad nauseam!42 Ирония состоит в том, что в те же самые десятилетия, когда первые специалисты по международному праву, которых можно однозначно отнести к Новому времени, создавали свои первые великолепные учебники по праву войны (некоторые из этих учебников остаются актуальными и полезными в наше время), развитие военной науки и политика масс все больше затрудняли достижение традиционных целей этой отрасли права.
Такова была атмосфера, в которой на протяжении последних десятилетий XIX и в начале XX в. происходила кодификация законов и обычаев войны, достигшая кульминации на величайших международных конференциях в Гааге в 1899 и 1907 г., а также, хотя и с меньшим блеском и меньшим успехом, в Лондоне в 1908–1909 гг. Гаагские конференции и их результаты в виде принятых правовых актов занимают центральное место в дискуссиях об МГП. Конечно, усовершенствованные правила применения средств ведения войны не соответствовали разделяемым всеми представлениям о том, чего должны были достичь созываемые конференции (вроде Гаагских) в продвижении дела мира, но оптимисты из цивилизованного мира, более многочисленные и шумные, чем пессимисты, сочли этот результат в общем и целом частью прогрессивного развития всего того, во что им хотелось верить и во что на самом деле в те годы, предшествующие катастрофе, не так трудно было поверить. Скептики, однако, обладали большей проницательностью, и среди них следует отметить военных экспертов, которые сомневались, что кодифицированное право будет в меньшей степени прогибаться под нажимом военной необходимости, чем это происходило с обычным правом. Сам собой напрашивается вопрос о том, каким было воздействие Гаагских конвенций на вооруженные силы так называемых цивилизованных держав, на планирование и подготовку военных действий до 1914 г. Когда я десять лет назад впервые написал об историческом контексте этих конвенций, я выдвинул предположение, что воздействие должно было быть мгновенным и огромным. Теперь, когда я лучше информирован о причинах проведения международных конференций и их характерных особенностях, о военной организации и mores военной профессии, обычном праве и степени воздействия, оказываемого сравнимыми с ним конвенциями на вооруженные силы того времени, я начинаю сомневаться, привели ли они к чему-нибудь большему, чем простое бумаготворчество43.
Понять, что на самом деле думают военные об обязывающей силе международного договорного права, всегда непросто. Это один из тех вопросов, на которые даже люди, ставящие честь и благородство превыше всего (я говорю только об офицерском корпусе, о котором я кое-что знаю и к которому эта характеристика относится в полной мере), в последнюю очередь склонны давать вразумительные ответы. Им в этом препятствует множество факторов. Офицеры, несомненно, искренни, когда утверждают, что право войны вызывает уважение, поскольку обеспечивает некоторое уменьшение мерзостей войны, с которыми сталкиваются они сами, некомбатанты, а также, возможно (в зависимости от культурных установок), и вражеские комбатанты. Среди этих людей можно обнаружить простую порядочность и самоуважение, во всяком случае не реже, чем где бы то ни было, а что касается самопожертвования и благородства, то, вероятно, и чаще. Смелость – не единственное человеческое качество, которое принадлежащие к этой категории люди проявляют вне рамок служебного долга. Но долг не требует исполнения вопреки здравому смыслу, когда командиры руководствуются им наряду с ответственностью по отношению к своим подчиненным и когда они оценивают варианты действия на поле боя. Только в высшей степени дисциплинированный и политически сознательный флот способен нормально жить и действовать, осознавая при этом, что время от времени один из кораблей может стать «первоначальной жертвой Ее Величества», чтобы его страна могла воспользоваться дипломатическим преимуществом статуса государства, безусловно соблюдающего закон44. Формальное добавление юридического фактора ко всем остальным, которые должны учитывать лица, принимающие оперативные решения – то, на чем специализируется армия США, с избытком обеспеченная адвокатами, – может прояснить затруднение, но не поможет его обойти; такое добавление может означать лишь то, что в случаях, когда придется мухлевать с законом, эти лица при подготовке решений должны будут заранее придумать предлоги и оправдания, чтобы лучше защитить себя впоследствии.
Более того, хорошие солдаты не могут по своей воле выйти за рамки своей роли в процессе законотворчества на дипломатических конференциях, открыто заявив, что те ограничения, которые только что ввело их правительство в отношении своих военных операций, непрактичны или абсурдны. Но они могут так думать, зная, что, когда дойдет до решающего момента в сражении, победа и выживание не могут не оказаться более сильными мотивами, чем строгое следование закону (я говорю «строгое», потому, что восприятие этого предмета военными может состоять в том, что закон не нарушен, если он по необходимости приспособлен к обстоятельствам), и что в любом случае всегда найдутся благовидные предлоги для оправдания того, что они делают: что это были ответные действия или меры возмездия, что имели место отсутствие взаимности, ошибки, неверная информация и т. д. Всегда существуют обходные пути. Законодательство, требующее невозможного (а именно так может выглядеть гуманитарное законодательство, введенное под политическим нажимом), может и не обсуждаться, но история военных действий показывает, что в чрезвычайных обстоятельствах и в случае крайней необходимости оно будет проигнорировано.
Война 1914–1918 гг. и ее последствия
Великим кодификациям конца XIX в. вскоре предстояло подвергнуться испытаниям. Немного потребовалось времени после 1 августа 1914 г., чтобы выяснить, что скептики, похоже, были правы. Жалобы и обвинения слышались отовсюду, и каждая сторона без обиняков возлагала вину на другую сторону. Обвинения в жестокости и беззакониях давно уже стали стандартными инструментами военной политики и пропаганды, но теперь их разнообразие и изобилие в газетах, журналах и на киноэкранах (замечательное новое средство обработки масс) в наиболее развитых странах были беспрецедентны, а разжигаемая ими ненависть среди населения была невиданной по своей силе. Недавние кодификации законов войны стали подручным средством обливания друг друга грязью. Никогда ранее воюющие стороны не имели возможности подвергать столь уничтожающим нападкам своих врагов за нарушение обещаний, которые были даны совсем недавно и столь торжественно. В этом отношении, как и во многих других, опыт 1914–1918 гг. был абсолютно новым. Но самые глубокие причины и предполагаемых, и засвидетельствованных жестокостей и всего прочего, а также устремления и наклонности остались теми же, что и всегда. Новые возможности и экспансия насилия стали следствием новизны масштаба и научной новизны.
Под новизной масштаба я подразумеваю тот факт, что война продолжалась так долго, несмотря на скорость, на которую была способна ее техника: железнодорожные поезда, двигатели внутреннего сгорания и паровые турбины, телеграф, телефон, радио и, наконец, аэропланы. Было широко распространено мнение, что все это (несмотря на по-прежнему повсеместное использование лошадей и мулов) будет способствовать тому, что война станет хотя и, возможно, жестокой, но короткой. И никто, за исключением немногих визионеров и писателей-фантастов (которые действительно справились с этой задачей), не мог предвидеть наступления других, еще более грандиозных последствий развития науки и технологий. Именно с этого времени наука передала в руки тех, кто ведет войну, невообразимые по разрушительной силе оружие и возможности, а масштаб войны породил у них доселе немыслимые потребности и удобные случаи для использования всех этих средств.
Получилось так, что Германия, предполагая, что ее шансы на победу тем выше, чем более скоротечной окажется война, сделала ставку на реализацию плана, который предусматривал нарушение гарантированного договором нейтралитета Бельгии, и в своем стремлении побыстрее довести дело до конца свирепо реагировала на неповиновение бельгийцев. Затем оказалось, что оккупация Бельгии продлилась намного дольше, чем ожидалось. Поскольку раздел гаагских правил о «военной власти на территории неприятельского государства» (маленькая, несчастная нейтральная Бельгия – «неприятельское государство»!) рассматривает главным образом такие старомодные вопросы, как собственность, налогообложение и репарации, Германии пришлось изобрести политику оккупации, которая со временем стала включать и насильственную депортацию рабочей силы в Германию, и эксплуатацию скудных ресурсов Бельгии в таком масштабе, что только благодаря реализации нейтральными государствами плана помощи голодающим был предотвращен массовый голод в стране. Вопрос о том, намного ли Германия отступила в своих оккупационных методах от неопределенного, но безусловно признанного обычного юридического обязательства обходиться с гражданским населением занятых территорий настолько гуманно, насколько позволяют обстоятельства, стал предметом яростных споров и до сих пор является в какой-то степени открытым. Ответ Германии на этот упрек, как и на многие другие, касающиеся ее методов ведения войны, заключался в том, что другие страны, окажись они на ее месте, были бы вынуждены во многом вести себя так же. На что наиболее очевидный ответ других стран – по сути дела состоящий в апелляции к jus ad bellum, а не к jus in bello – состоял бы в том, что они прежде всего не стали бы оккупировать Бельгию.
В то же время Великобритания, для которой наилучшие шансы на победу обеспечивало экономическое давление на Германию с помощью классических средств морской войны – которое, однако, требовало длительного времени и учета реакции со стороны нейтральных государств, – отказалась от традиционной идеи ближней блокады конкретных портов в пользу дальней и общей, одновременно перейдя от освященного временем строго военного определения контрабанды к предельно расширительному, включающему снабжение продовольствием гражданского населения. Это убийственное давление продолжалось и после объявления перемирия, чтобы гарантировать, что немцы поставят свою подпись под договором в Версале. На эту стратегию измора Германия отреагировала симметрично, воспроизведя британские методы блокады с точностью до мины и, что намного важнее, разработав для этой цели не имевшие аналогов в истории методы подводной войны. В ходе этого военно-морского джиу-джитсу и сопровождающей его взаимной брани обе стороны объявили огромные участки открытого моря «зонами военных действий», куда пассажирские судна и флот нейтральных стран могли заходить только на свой страх и риск. Практически весь корпус права, который до 1914 г. как будто регулировал отношения воюющих сторон друг с другом и с нейтральными государствами во время войны, практически полностью оказался выброшенным за борт, как и должно было произойти, учитывая лежавшие в его основе посылки об ограниченной войне и неизбежную его неспособность предусмотреть изобретение радикально новых видов вооружения, на применении которых обязательно будут настаивать государства, оказавшиеся в состоянии тотальной войны. Фишер и Тирпиц наконец смогли сделать то, что обязательно сделали бы Нельсон и Наполеон, будь у них такая возможность.
Так, важнейшая функция новых видов вооружений состояла в том, чтобы сделать возможным для воюющего государства продолжение действий в среде, в противном случае для него недоступной, каким мог бы стать, например, океан для Германии; немецкие подводные лодки продолжали оставаться серьезной угрозой для Великобритании и тогда, когда линкоры Тирпица давно уже потеряли всякое значение. Но были и другие функции, не менее впечатляющие. Отравляющий газ сулил перспективы прорыва в среде, которая становилась все более непроходимой – на плоской равнине. Именно эта перспектива прорыва подтолкнула немецкую армию к тому, чтобы так неблагоразумно применить газ на Западном фронте весной 1915 г.; неблагоразумно отчасти из-за крайней ненависти, которую это средство вызвало по отношению к тем, кто первым его применил, но главным образом из-за того, что противники Германии оказались в полном праве использовать это изобретение, раз кто-то уже это начал. Было ли это «незаконно» или нет – вопрос, вызвавший самые яростные споры. Германия утверждала, что, согласно самому строгому, буквальному прочтению Гаагской декларации в отношении удушающих газов, ее действия не были незаконными. Нельзя отрицать, что такое применение давало повод обвинить применившую сторону в том, что она действовала «в противоречии с обычной практикой ведения войны», но ведь любое новшество ей противоречило, причем совсем немногие из них оставались в данном качестве надолго.
Третья радикальная функция новых видов вооружения состояла в том, чтобы создать для воюющих сторон возможность действовать в еще одной, ранее недоступной среде, а именно в воздухе. Теперь появилась возможность устраивать бомбардировки с воздуха. Воюющие стороны теперь могли с помощью одной быстрой избирательной операции достичь того, что ранее если и достигалось, то очень медленно, средствами эффективной блокады (плюс перехват контрабанды) и точного артиллерийского обстрела (там, где это позволяло местоположение арсеналов, верфей и пр.) – речь идет о разрушении военной промышленности противника и всей экономической системы, ее поддерживающей. Таков был аспект вопроса, укладывающийся в рамки права. Другие аспекты, ставшие предметом споров с самого первого применения воздушных средств войны, были более сомнительными и остаются таковыми по сей день. Риск, которому бомбардировки, блокада и ее сухопутный аналог – осада подвергали гражданское население, теперь стал намного бóльшим. Артиллерийский обстрел никогда не был совершенно точным, даже когда артиллеристы сами к этому стремились; бомбардировки с самолетов были еще менее точными, тем более когда бомбардировщики к этому не стремились. Вопросы избирательности и соразмерности приобрели беспрецедентно важное значение, но самым злободневным стал вопрос намерения: какие именно составляющие экономики противника и группы населения подверглись атаке?
Ни в одной области ведения боевых действий центральный юридический принцип неприкосновенности гражданских лиц не был окутан столь опасным туманом. Те воюющие стороны, которые на самом деле хотели угрожать гражданскому населению страны-противника и терроризировать его, но не осмеливались доставить себе такое удовольствие, поскольку воспринимались бы как нарушители закона, нашли здесь идеальный выход из положения. То, что на деле было намеренным действием, могло быть оправдано как случайное происшествие. «Сопутствующее» воздействие бомбардировок на гражданских лиц и гражданские объекты не всегда сопровождалось выражением сожаления, а иногда было и намеренным. Блокада и осада, номинально предназначенные для поражения комбатантов и их средств вооруженной борьбы, попутно поражали также и гражданское население, и их средства к существованию – и именно это могло быть целью воюющей стороны, считающей, что воля социально сплоченного противника к борьбе имеет своим источником гражданский сектор в не меньшей степени, чем военный. История нечасто предоставляла возможность добраться до центров гражданской жизни и промышленности, расположенных далеко от побережья и зон военных действий. Разрушительный и намеренно устрашающий внутриконтинентальный поход Шермана через Джорджию и Южную Каролину в 1864 г. стал самым необычным, как будто возникшим в результате искажения времени прообразом того, что стало повседневным делом стратегических бомбардировщиков в конце войны 1914–1918 гг. и впоследствии.
Гаагские конференции до некоторой степени кодифицировали нормы права в отношении артиллерийских обстрелов и бомбардировок. Они подтвердили давние принципы, в соответствии с которыми преднамеренные нападения, имеющие своей мишенью гражданских лиц (не упоминаемые в явном виде, но часто подразумеваемые или предполагаемые) и «незащищенные» места, являются незаконными. Кроме того, эти конференции и ввели в корпус права лишь недавно оформившийся принцип уважения к гражданской собственности и «культурным» ценностям, т. е. к тому, что очевидно не представляло первоочередной ценности для вооруженных сил или государственной администрации. Но они по необходимости оставили незатронутыми причины несовершенства права, состоявшие в неясности определений, субъективности восприятия и возможностях для обмана. Эти недостатки никоим образом не могли быть устранены, когда, спустя два поколения, слово «гражданское лицо» формально вошло в лексикон международных договоров.
Оценка законности артиллерийских обстрелов и бомбардировок45 может быть весьма щекотливым делом. Здесь требуется, чтобы по сути каждый конкретный случай оценивался по градуированной шкале, на которой только крайние противоположности свободны от постоянной проблемы – туманности формулировки. Крайняя точка на том конце шкалы, который соответствует полному соблюдению закона, разумеется, соответствует тому случаю, когда атакуемая цель является бесспорно военной. Но не все цели во время сражения и очень немногие в условиях экономической войны поддаются столь простой квалификации. Возражения возникают практически немедленно, как только мы начинаем перемещаться по шкале. Процесс определения целей для удара, предшествующий любым серьезным и законным операциям по нанесению бомбовых ударов, может содержать в себе множество тонких разграничений. Если гражданское население очевидным образом присутствует на территории, выбранной объектом бомбардировки, какие меры предосторожности должны быть предприняты, чтобы его предупредить или избежать удара по нему? Если оно пострадало, есть ли для этого оправдания военного характера? Если цель атаки – не военнослужащие в зоне боевых действий, а заводы, железные дороги, шахты и фермы, т. е. объекты, служащие для поддержания боеспособности военнослужащих, сразу же встает бесчисленное множество вопросов. Не выбраны ли эти заводы лишь потому, что до них легко добраться, а не потому, что их необходимо разрушить? Зачем подвергать бомбардировке вокзал в центре города, а не железнодорожный мост вне городской территории? Почему вообще надо бомбить угольные шахты, хотя достаточно разрушить ведущие к ним дороги? Кто будет больше голодать вследствие опустошения полей и разрушения ирригационной системы – военнослужащие или гражданские лица?
Вопросы приобретают другое звучание, когда гражданское население принадлежит к нации, которая переходит в состояние «единого военного лагеря», мобилизуя (как это часто делалось в прошлом) все взрослое трудоспособное население и подростков на работу в военной экономике и ставя под ружье всех мужчин в возрасте от 16 до 60 лет. Где бы это ни происходило (впервые в истории Нового времени это впечатляющим образом было осуществлено в революционной Франции), вероятное участие гражданского населения в экономике, едва ли не полностью мобилизованной для нужд национальной обороны, сильно затрудняет отнесение его к некомбатантам с той четкостью и определенностью, как того требует принцип неприкосновенности некомбатантов. Более того, трудность носит двоякий характер. Она состоит не только в различении, но и самом понимании предмета. Возникновение массовой политики породило неудобные вопросы по поводу того, отделено ли в реальности гражданское население от военных действий. Ответ убежденного гуманиста – состоящий в том, что любое сомнение должно толковаться в пользу гражданского лица, как оно определяется юридически, – может быть сочтен неприемлемым не только по соображениям военной необходимости (а также исходя из прячущегося в их тени мотива военной выгоды), но и по моральным основаниям. Почему «гражданское население» экономически развитого региона государства-нации, участвующего в тотальной войне, не должно нести свою долю опасностей и страданий, на которые оно обрекает своих солдат (вопрос, на который даже такой совестливый и гуманный человек, как Авраам Линкольн, не нашел утешительного ответа)? Проблема нарастала, и на протяжении более ста лет с ней ничего не удавалось сделать. Простого или недвусмысленного правового решения для нее не существует… пока не достигнут другой конец шкалы, соответствующий абсолютному беззаконию, когда невооруженное гражданское население является единственной и исключительной целью нападения. Аргументы, иногда выдвигаемые в поддержку таких атак, никаким мыслимым образом не могут устоять против критики, если рассматривать их в рамках классических, «европейских» идей о праве войны. Однако европеец, прежде чем отметить, что такие аргументы в других культурных регионах продолжают выдвигаться и использоваться для обоснования действий, должен признать, что они в прошлом выдвигались и использовались в его собственном культурном регионе.
Фундаментальные гуманитарные принципы защиты больных и раненых, а также гуманного обращения с военнопленными благополучно пережили войну и, более того, укрепились, поскольку миллионы людей на протяжении столь продолжительной войны познакомились, с одной стороны, с работой санитарных бригад и госпиталей и, с другой стороны, с трудным положением военнопленных и их семей. Репутация Международного Комитета Красного Креста и национальных обществ Красного Креста значительно укрепилась во время войны, возросло уважение к ним, так что наименее спорным пунктом в послевоенной программе кодификационного процесса стала выработка в 1929 г. новой Женевской Конвенции, призванной усилить защиту военнопленных по сравнению с довольно кратко сформулированными требованиями главы 2 Гаагских правил.
Тем не менее претворению в жизнь этих провозглашенных «женевских» принципов по-прежнему мешали те же препятствия и то же давление, что и раньше; более того, эти трудности даже усилились в связи с появлением новых революционных идеологий и опять-таки военных технологий. Марксизм-ленинизм, с одной стороны, и фашизм, вскоре появившийся на свет, чтобы с ним бороться, с другой стороны, в своем отрицании значительной части европейского культурного наследства отвергли и многие базовые предпосылки международного права, в том числе и права войны. Однако на практике необходимость действовать в реальном мире изменила воздействие этих идеологий. Первоначальная идея Ленина о том, что его новое государство обойдется без внешней политики, была почти сразу же отброшена. Специалисты по международному праву были востребованы в новой России не меньше, чем в старой, чтобы приводить в действие рычаги системы, которую их идеология осуждала. Новая Россия также обнаружила, что ей необходима армия, которой будет полезен опыт даже дореволюционных войн. Фашистская идеология была менее склонна к тотальному обновлению. С радостью восприняв из европейского наследия идеи государства-нации и войны между государствами-нациями, фашизм, во всяком случае на ранних этапах, выступал за прагматический альянс с традиционными военными профессионалами, взращенными для участия в таких войнах. И антигуманные по своей сути тенденции этих новых идеологий, уже вполне заметные во внутренней политике, проводимой в мирное время, начали четко прослеживаться в методах ведения войны не ранее конца 30-х годов. Нигде не наблюдалось более явное пренебрежение женевскими принципами, чем там, где новая революционная идеология схватилась в смертельном клинче со своей контрреволюционной противоположностью, а именно в Восточной Европе.
Воздействие новых военных технологий на соблюдение гуманитарных норм стало ощутимо и заметно намного раньше. Вряд ли красные кресты когда-либо прежде наносились так крупно на палатки полевых госпиталей и борта санитарных судов, но пилоты самолетов, которые бомбили эти госпитали, и капитаны субмарин, которые торпедировали эти суда, всегда потом заявляли, что не могли ясно различить опознавательные знаки, и можно не сомневаться, что в ту войну, когда честь и рыцарские принципы еще что-то значили, пилоты и капитаны обычно говорили правду. (По поводу аналогичных опознавательных знаков для судов, перевозящих военнопленных, и соответствующих гарантий так и не было выработано никаких договоренностей. В Первую мировую войну это не создавало больших проблем, но во Вторую привело к тяжелым трагическим последствиям.) Однако это было не единственным способом проявления той отличительной черты XX в., которая состояла в увеличении дистанции между оружием и целью. Законы войны исторически разрабатывались на основе предположения, что человек, старающийся ранить или убить врага, в состоянии видеть то, что он делает. И это предположение не было неразумным.
Вплоть до начала XX в. это в целом соответствовало положению вещей в отношении всех основных видов вооружения, за исключением дальнобойной артиллерии. И, как мы уже видели, именно в тех случаях, когда артиллерия использовалась при осаде против целей, находящихся вне пределов видимости, основные принципы права войны, как считалось, подвергаются наибольшему риску. Но в нашем веке возможности для ударов по невидимым целям, находящимся на большом расстоянии, становились все более доступны, а неизбежной характеристикой таких ударов является то, что для людей, которые их наносят, понимание того, что они делают, может представлять значительные трудности. При некотором размышлении ситуация может показаться настолько очевидной, что едва ли стоит об этом специально упоминать; однако всего лишь три поколения назад она не была столь очевидной, соответственно о ней необходимо говорить всякий раз при объяснении того, как на старые фундаментальные принципы права войны порой влияли современные революционные разработки в области средств, методов и целей войны, с которыми эти принципы взаимодействовали. Наверное, довольно трудно испытывать чувство общей принадлежности к человеческому роду в отношении людей, находящихся на пятнадцать миль дальше или на пять миль ниже. Да и точно прицеливаться на таком расстоянии, вероятно, затруднительно. И, без сомнения, трудно узнать, намеренно ли действовал тот, кто, вроде бы целясь в военные объекты на таком расстоянии, вместо них разбомбил находящихся по соседству гражданских лиц, а потом выразил сожаление по этому поводу.
Первая мировая война очень сильно изменила весь контекст, в рамках которого оперировало право войны и в котором оно только и могло быть правильно понято. Год 1919-й стал таким же потрясением в истории права, как и 1945 г. От современников (как, возможно, и от исследователя, который не смотрит дальше сборников документов) это было заслонено тем фактом, что кодификация продолжала осуществляться теми же путями, что и ранее, причем внимание уделялось тому, что, так сказать, «пошло неправильно» в период между 1914 и 1918 г. Новое оружие, вызывающее всеобщие протесты, было запрещено Женевским «газовым» протоколом46 1925 г. Две новые системы доставки боеприпасов, вызвавшие наибольшие споры, – подводные лодки и бомбардировщики – без конца обсуждались и стали объектом ряда попыток установить контроль над их применением (практическую реализуемость и авторитет которых нет необходимости обсуждать на этих страницах)47. Был сделан шаг к усилению защиты «культурных ценностей»48. Наиболее весомыми в этом тощем пакете были Женевские конвенции 1929 г., причем одна из них была попросту усовершенствованным вариантом уже устоявшихся правил защиты больных и раненых. Другая заметно расширила гаагские правила минимально гуманного обращения с военнопленными и институционализировала многие из дополнительных практик, которые получили развитие в ходе Первой мировой войны (в значительной степени по инициативе и с участием Исполнительного комитета Красного Креста). Еще одна новая конвенция была заключена в качестве подготовительного шага в деле защиты гражданского населения на оккупированных территориях – категории жертв войны, к которой та же война привлекла большое внимание; но Вторая мировая война разразилась раньше, чем конвенция успела вступить в действие.
Однако впечатление, произведенное на это поколение переживших Великую Войну, как они ее называли, было столь глубоким и пугающим, что их дальнейшая реакция вышла далеко за рамки простого внесения поправок в существующее jus in bello. Было бы в высшей степени желательно, если бы войны никогда не велись такими жестокими способами, которые были характерны для Великой Войны. Но гораздо более желательным было бы, чтобы «великих войн» вообще больше не было, а применение вооруженной силы между государствами, если уж от него невозможно полностью отказаться, подлежало бы контролю ради всеобщего блага! Попытка добиться этого по сути состояла в том, чтобы возродить и адаптировать в форме, соответствующей представлениям эпохи, ряд идей jus ad bellum. Устав Лиги Наций подтверждал согласие ее членов принять обязательство «не прибегать к войне». Далее, Устав перечисляет пути, посредством которых можно было бы ослабить факторы, подталкивающие к войне (в основном речь идет о разоружении), и перейти к разрешению споров и разногласий между государствами без применения насилия путем передачи на рассмотрение в третейском суде и/или полагаясь на мудрость Совета Лиги. Устав выражал уверенность, что те члены организации, справедливость позиции которых Совет не мог единодушно определить, тем не менее останутся верны делу «поддержания права и справедливости», когда будут вынуждены прибегнуть к навязанному им насилию; государствам, настроенным столь антисоциально, что они предпочитают сразу прибегнуть к насилию, Устав угрожал санкциями (в первую очередь экономическими, но в крайнем случае и военными), которые будут настолько эффективны, что эти государства будут вынуждены прекратить боевые действия.
Лигу Наций можно задним числом критиковать за то, что она сделала недостаточно, чтобы заново утвердить и укрепить право войны. Однако рассуждать об этом было бы не совсем справедливо, если не принять во внимание разумность попыток Лиги сделать это право излишним. Многие из этих попыток были сами по себе достаточно разумными, насколько это позволяло преобладавшее на тот момент представление о причинах войны 1914–1918 гг.
Придавая огромное значение наращиванию сил и вытекающей из него «гонке вооружений», Лига поощряла и поддерживала меры по разоружению и ограничению вооружений. В краткосрочном плане результаты, как теперь знает весь мир, были разочаровывающими, но тем не менее это были первые шаги, за которыми последовали серии конференций и заключенных соглашений, ставших неотъемлемой частью международной политики нашего времени. Барьеры, поставленные Уставом против развязывания агрессивной войны (при широком толковании этого термина, при котором он означает любое использование оружия, за исключением ситуации самообороны), были дополнены Женевским протоколом 1924 г. и Парижским договором 1928 г. Таким образом, задолго до Второй мировой войны было задано направление, которым предстояло следовать Организации Объединенных Наций сразу после войны и вплоть до наших дней.
Еще одно из основных направлений деятельности ООН, которое фактически зародилось во времена Лиги Наций, коренится в убеждении, как никогда громко провозглашенном Вудро Вильсоном, главным инициатором ее создания, что развязывание войн было бы намного менее вероятным, если бы все правительства были демократическими и если бы все народы сами избирали свое правительство. Политика мирного урегулирования споров возлагала большие надежды на демократические выборы и парламентское правление везде, где только можно было их организовать. Эта политика способствовала еще большему распространению уже достаточно популярной идеи о том, что самоопределение наций – это своего рода естественное право (следующее поколение назовет его одним из прав человека), но при этом стремилась к тому, чтобы частично предотвратить вред, который наверняка стал бы результатом буквального следования столь пуристской доктрине, для этого понуждая некоторые новые государства и государства с расширившимися границами к уважению гражданских, политических и культурных прав этнических меньшинств. В этих так называемых договорах о меньшинствах, как и в других делах Лиги, можно увидеть постепенное предвосхищение той всемирной программы защиты прав человека, которая немного позднее будет вдохновлять множество аспектов деятельности ООН. Как для Лиги Наций, так и для ООН основополагающей философией было убеждение, что уважение к справедливости, неявно присутствующее в идее о правах, является необходимой предпосылкой мира, и только мир даст возможность людям в полной мере пользоваться этими правами.
Технические дефекты и идеалистическая непрактичность проекта менее воинственного мира, продвигавшегося Лигой Наций, вполне очевидны. Не столь очевидно утверждение, что Лига была неправа, попытавшись его осуществить. В конце концов, этот проект был не более, не менее успешным, чем бывает успешным в своих действиях обычное национальное правительство, когда оно, например, объявляет о введении скоростных ограничений на дорогах – всем знакомый и очевидный пример несовершенного закона. Средства, использованные Лигой Наций для «поимки нарушителей скоростного режима», точно так же несовершенны, и индивидуальный эгоизм, агрессивность и глупость, которые являются причиной большинства проблем на дорогах, создают намного худшие проблемы в своем коллективном варианте. Однако все это не означает, что идея Лиги Наций была плохой. Хотя исторически война была основным средством измерения относительных изменений богатства и силы народов, это очевидно ненадежный механизм разрешения международных споров, не говоря уж о том, что она оказывается слишком соблазнительным способом удовлетворения коллективной алчности, гордыни, паники и вожделения. То, что Лига предложила альтернативный, бескровный способ разрешения таких споров, само по себе было разумным и привлекательным; это предложение появилось, можно сказать, наутро после кошмарной ночи, пережитой Европой, и было по крайней мере таким же разумным, каким всегда бывает призыв отказаться от необдуманного поведения.
Можно говорить много и убедительно об Уставе Лиги Наций и последовательных ее усилиях, направленных на ослабление угрозы войны. Но вместе с тем в основных ее идеях относительно источников и причин вооруженных конфликтов присутствовало немало вопиющих пробелов и изъянов. Как и идеи, лежащие в основе бессистемных кодификаций права войны, разрабатывавшихся в те же годы, они были обращены в прошлое. Порожденные стремлением выяснить, что же пошло не так с цивилизацией, какой ее изъян привел к катастрофе 1914–1918 гг., они вряд ли могли помочь понять или представить (разве что тем, кто обладал особым даром проницательности), каковы те новые источники и причины, которым предстоит вскоре вновь поглотить мир. Один из этих новых источников уже был явлен достаточно впечатляющим образом: большевизм. Подписавшие устав Лиги страны поначалу не видели возможности ужиться за одним столом с новым революционным коммунистическим государством, которое смеялось над их принципами и объявляло о своем желании свергнуть их конституции. Какое там! Главные учредители Лиги одновременно со своими действиями по установлению мира в Западной и Центральной Европе посылали экспедиционные войска в Россию, чтобы подбросить горючего в топку гражданской войны и привести страну, если удастся, к контрреволюционному финалу. Не впервые красный призрак лишал сна имущие классы Западного мира, разница состояла лишь в том, что на сей раз российская революция и всемирная революционная сеть, подпитываемая русским примером, добавила новый опасный пункт в классический список оснований для крупномасштабной вооруженной борьбы.
Однако эти правящие классы не смогли увидеть, что вскоре к этому списку будет добавлен еще один и в том, что касается международной безопасности, еще более опасный пункт, и он будет связан с идейным противником большевизма и его зеркальным отражением – фашизмом. На протяжении нескольких лет осознать это было весьма нелегко для всякого, кто не принимал коммунистических идей, а для яростных антикоммунистов так и просто невозможно, поскольку в оркестре фашистской идеологии громче всех звучала антикоммунистическая труба. Именно поэтому фашизм в целом и его крайняя разновидность – германский национал-социализм в частности были в состоянии так долго и комфортабельно плыть под фальшивыми флагами. Поскольку коммунистам нравилось обличать традиционные христианские и либеральные ценности, фашисты могли выставлять себя поборниками этих ценностей. Поскольку коммунисты не делали секрета из своего стремления свергнуть «буржуазный» общественный строй, фашисты позволяли себе выступать в роли его защитника. Поскольку коммунисты так много говорили и пели об интернационализме и превосходстве классовой лояльности над служением собственной нации, фашисты получили идеальную позицию для отстаивания патриотизма. А поскольку (как у нас уже был повод заметить) линия партии, выработанная в советских академиях, состояла в объявлении международного права изобретением буржуазии, обслуживающим ее классовые интересы, можно было предположить, что фашисты убеждены в его необходимости.
Все эти толкования фашизма на деле оказались ошибочными, как стало ясно к середине 30-х годов всем, кроме наиболее предвзятых наблюдателей. Фашистский милитаристский ультранационализм взращивал преклонение перед войной и культивировал отрицание любых ограничений, которые система международных отношений стремилась на нее наложить. Нацистские фантазии по поводу всемирной империи столь же враждебны свободе и независимости народов, как и фантазии Коминтерна по поводу мировой революции. Со временем, когда начала прослеживаться связь между степенью социальной гармонии внутри государств и их поведением в качестве соседей в международном сообществе, быстро выяснилось, что фашизм точно так же несовместим с плюрализмом, как и коммунизм, способен на точно такие же зверства по отношению к группам, объявленным «внутренними врагами», и на деле будет заходить так же далеко, как и коммунизм, в своем стремлении их истребить, как только представится возможность.
Эти вопросы не относились к числу тех, к которым могло применяться международное право, как его в целом понимали на протяжении трехсот лет, предшествовавших Первой мировой войне. Разумеется, исключительно жестокое обращение правительств со своими подданными всегда шокировало просвещенную элиту других стран и вызывало соответствующие комментарии. Преследование отдельных групп, по отношению к которым элита, а со временем и широкая публика, могла проявлять сочувствие, исходя из расовых, религиозных или идеологических соображений, действительно иногда приводило к мерам силового вмешательства, которое могло перерасти в полномасштабную открытую войну – как это имело место на определенных стадиях отношений христианских европейских государств с Оттоманской империей и в случае империалистических войн, которые вели США и Великобритания в 1898–1899 гг. Развитие теории международного права оставляло некоторое слабо очерченное пространство для такого рода деятельности, которая теперь получила название гуманитарной интервенции, создавая для нее ауру возможной законности. Однако баланс мнений тяготел к противоположной оценке, поскольку то, что на поверхности выглядело как гуманитарные соображения, слишком часто оказывалось на деле преследованием собственных интересов, а также на том основании, что в любом случае то, что государство делает со своими подданными, является его внутренним делом и более ничьим. Ни одна из аксиом международного права не считалась более фундаментальной, чем суверенная неприкосновенность «внутренней юрисдикции», и вплоть до периода между двумя мировыми войнами она нерушимо соблюдалась. Согласно Ст. 2 (7) Устава ООН, она по-прежнему остается в силе. Но, в соответствии с Уставом и развивающейся практикой ООН, другие принципы международного права приобретают, по-видимому, столь же важное значение – в частности, требование соблюдения прав человека. Соответственно после Второй мировой войны мощным потоком полились многочисленные усложнения. Но именно Устав и практика Лиги Наций впервые попробовали проверить на прочность барьер внутренней юрисдикции, который прежде полностью блокировал эти процессы.
Таким образом, критика политики и поведения государств по отношению к собственному населению в мирное время была тем, против чего фашистские и коммунистические правительства «в межвоенный период» (такое саморазоблачительное название придумали для этого периода) могли возражать с той же видимой легитимностью, что и правительства, придерживавшиеся другой идеологии. Разумеется, то, как государства, подписавшие Женевские и Гаагские конвенции, вели себя во время войны, было предметом законной озабоченности других участников конвенций, при условии что «война» явным образом подпадала под одну из двух категорий вооруженных конфликтов, к которым принципы и нормы международного права только и были применимы: война между суверенными государствами или восстание столь крупномасштабное и столь «цивилизованное» по методам, что третьи стороны могли счесть благоразумным и уместным «признать его участников воюющей стороной». Внутренние конфликты такого рода были единственными, к которым в то время было допустимо применять международное право.
Гражданская война в Испании 1936–1939 гг., как оказалось, технически не соответствовала этому описанию, потому, что стороны, заинтересованные или участвующие в ней – открытые и тайные интервенты, нейтральные и так называемые нейтральные страны, сочувствующие мятежникам или, наоборот, их противникам, – проявили необычайную изобретательность в своем стремлении не создавать прецедент, когда это им было не нужно. Тем не менее эта война была одной из трех представившихся до 1939 г. возможностей оценить, действительно ли фашистское и коммунистическое влияние на войну приведет к действиям, чем-то отличающимся от тех, к которым в любом случае прибегли бы современные индустриальные государства. На этот интересный вопрос не так легко ответить – менее всего в этом трагическом случае с Испанией, где устоявшиеся обычаи гражданской войны все равно были варварскими и где отборные марокканские войска повстанцев продолжали делать в Испании то, что они привыкли делать в Северной Африке. Возможно, императивы классовой войны, с одной стороны, и воинствующего антикоммунизма – с другой, действительно в дальнейшем уменьшили вероятность попасть в плен живым и усугубили тяжелое положение тех, кто тем не менее оказался военнопленным. Скорее всего, эти императивы легко соединялись с тоталитарными тенденциями по обе стороны перемещающегося фронта с целью усилить степень контроля над гражданским населением, зачастую неотличимого от правления методом террора.
«Террор» систематически применялся в те годы как коммунистами, так и фашистами, но необходимо в данном контексте отметить, что применяли они его не одинаково и что фашизм специализировался на применении террора в войне. Хотя начало тому, что во время Второй мировой войны получит достаточно легкомысленное название «стратегических бомбардировок» (terror bombing), было положено обеими воюющими сторонами во время Первой мировой войны, представляется бесспорным, что именно фашизм несет особую ответственность за взращивание этой практики в годы, предшествующие 1939 г. Вызывать страх и вселять ужас путем показательного и эффектного разрушения всего, что можно разрушить, – все это доставляло огромное удовольствие фашиствующему мышлению. Мой вывод состоит в том, что Герника, Мадрид и Барселона, а также (на другом конце света, где умами многих милитаристов владела идеология, близкая к европейскому фашизму) Нанкин не подверглись бы таким разрушительным бомбежкам, если бы фашизм не приложил к этому руку. Британцу хотелось бы думать, что только фашизм мог столь изобретательно использовать жидкий горчичный газ против полуголых племен в Абиссинии, но существует множество доказательств того, что некоторые британские проимперски настроенные головы привлекла идея совершить нечто подобное с беспокойными афганцами и сомалийцами49.
Фашистские новшества с особой яркостью знаменовали поворот к худшему в методах ведения войны в период между 1919 и 1939 г. И, судя по всему, поворотов к лучшему не наблюдалось. Все потенциальные воюющие стороны, по мере того как перспектива грядущей войны становилась все более очевидной, готовились к худшему: переносить то, что представлялось неизбежным и, если хватит силы проявить инициативу, причинить как можно больше вреда противнику. Не было недостатка в заверениях со стороны основных военных держав в наилучших намерениях в том, что касается соблюдения законности. Однако все эти заверения были предназначены главным образом для того, чтобы служить политическим и пропагандистским задачам. Они сосуществовали в головах по крайней мере некоторых влиятельных персон, как гражданских, так и военных, с готовностью делать все что угодно, если это можно делать безнаказанно, и с вполне предсказуемыми arrières-pensèes50 о том, что в конечном счете основным принципом является взаимность – т. е. что можно использовать аргумент о необходимости и об ответных мерах в качестве предлога, чтобы оправдать почти любые эксцессы, – и что, как бы то ни было, в безвыходной ситуации дозволено все.
Война 1939–1945 гг
Вторая мировая война, если рассматривать ее как эпизод в истории права войны, проходила в точности по тому образцу, который установился в прежние века. Основные принципы ограничения и избирательности во имя человечности неплохо соблюдались, когда у людей имелись на то воля и пространство возможностей. Соблюдение ужималось до нуля, когда воли и пространства не хватало.
Под «пространством» я подразумеваю не более чем отсутствие чрезвычайных затруднений и стимулов (психологических, технических или связанных с обстоятельствами) к тому, чтобы обойти или нарушить эти принципы ради того, чтобы добиться победы или избежать поражения. Пространство в этом смысле в избытке имелось во время «войны в пустыне» 1940–1942 гг., незначительной по масштабу, но стратегически очень важной. Военачальники стран Оси на таком удалении от родины и в такой обстановке были вполне свободны от вмешательства идеологии, а их начальник Роммель по своему складу был далек от типичного наци и пользовался репутацией человека, исключительно приверженного старомодным профессиональным добродетелям чести и рыцарства. Там не применялись вызывающие ужас новые виды оружия и методы ведения войны, которые могли бы осложнить ситуацию, а самое традиционное из всех привходящих осложнений – гражданское население – блистательно отсутствовало.
На противоположном полюсе находилась война в европейской части СССР и война с Японией в Тихом океане. В первом случае ситуация характеризовалась колоссальным гражданским населением и русским климатом; технологическое развитие безостановочно производило постоянно совершенствующиеся новые методы массового убийства; идеология правила бал и злобно требовала своего; ни одна из сторон не видела смысла в следовании принципу взаимности. В общем случае степень свободы, предоставляемая Исполнительному комитету Красного Креста для того, чтобы он мог выполнять Женевские конвенции и даже в случае необходимости по собственной инициативе выходить за их рамки, может служить неплохим тестом на относительное соблюдение приличий сторонами в вооруженном конфликте. В данном же случае он оказался практически исключенным из конфликта и был бессилен что-либо сделать. Война между японцами и «белыми» империями была по несколько иным причинам почти столь же ужасной, и Красный Крест точно так же был лишен всякой возможности действовать. Радикально новые виды вооружения и методы ведения войны к 1945 г. сделали возможными такие разрушительные бомбежки городов, каких Европа никогда ранее не видела. Гражданское население опять было безнадежно втянуто в войну, и для него все кончалось не совсем уж плохо лишь в той мере, в какой не проводилась политика намеренного его истребления. Идеология в форме японской военной этики запрещала сдаваться и призывала всецело презирать сдававшихся врагов, усиливалась дегуманизацией и взаимным оскорбительным отношением с обеих сторон.
Война между европейскими странами Оси и Объединенными Нациями (как они стали называть себя в 1942 г.), главным образом в Западной Европе и прилежащих к европейскому континенту морях и океанах, особенно ярко проиллюстрировала закон сохранения сильных сторон войны при усилении ее слабых сторон: ее неизбежную уязвимость перед темными страстями и вожделениями комбатантов, распаленных войной во всей ее тотальности и абсолютности. Религиозная, культурная и (в меньшей степени) расовая близость делала возможным сохранение некоторых остатков благородства и обычных человеческих чувств. Запрет боевого применения химического оружия не нарушался, хотя, следует признать, больше из трезвого расчета последствий, чем ради соблюдения принципа. Эмблема Красного Креста и белый флаг сохраняли некоторый авторитет. Несмотря на то что какая-то неизвестная и по сути не поддающаяся вычислению часть людей, готовых сдаться в плен, была убита, военнопленных было много, и с ними обращались в целом не так уж плохо. ИККК сумел многое сделать в рамках Женевских конвенций, система держав-покровительниц продолжала в определенной степени существовать. Нейтральные страны, расположенные в непосредственной близости от зон военных действий, облегчали оказание гуманитарной помощи пострадавшим настолько, насколько это позволяли воюющие стороны. Однако позволялось немногое: главенствующим в их соображениях было недоверие к врагу и беспощадное желание усиливать на него давление – и это давление было скорее чрезмерным, чем недостаточным. Гражданское население в оккупированных странах и в странах, на территории которых происходили боевые действия, становилось жертвой войны не в меньшей степени, чем во вражеских. Будучи международной и соответственно подпадающей под действие международного права, война во многих местах представляла собой также гражданский конфликт, технически выходящий за рамки этого права, и обычные ужасы такого конфликта усиливались odium ideologicum51. Гестапо и тому подобные организации, с одной стороны, и НКВД с компанией – с другой, вносили свою долю невообразимых ужасов (невообразимых, впрочем, лишь поначалу: многие государства быстро становились адептами этих дьявольских наук).
Технологический соблазн или технологическая тирания – не знаю, какое из этих выражений лучше характеризует суть дела, – сила, которую дает техника для того, чтобы обойти правовой принцип и даже полностью сломать его ради достижения военного преимущества, или, если того потребует военная необходимость, можно особенно ярко проиллюстрировать примером использования военной авиации, в которой (даже если не рассматривать появление ядерного оружия) материально-техническое развитие было наиболее впечатляющим. Каждые ВВС, имеющие крупные бомбардировочные силы, по мере приобретения соответствующих средств и обеспечения себя соответствующими предлогами, проводили операции в диапазоне от bona fide52 – прицельной бомбардировки военных объектов в зоне смешанных военных и гражданских объектов до mala fide53 – намеренной бомбежки гражданского населения. В число этих средств к концу войны стали входить и первые в истории баллистические ракеты. Каждая армия, насколько и когда позволяли обстоятельства, вызывала свою авиацию для тактической поддержки боевых действий с воздуха, и эта поддержка становилась все более разрушительной и смертоносной пропорционально доступным средствам. К концу войны размах бомбардировок нередко определялся необходимостью занять делом боевые экипажи, а также желанием властителей воздуха продемонстрировать мощь своих сил во всей красе. Наземные войска, со своей стороны, все больше проникались идеей, нередко оказывавшейся ложной (как, например, в битве под Монте-Кассино в Италии), что оборонительные позиции врага непременно ослабнут, если их засыпать бомбами, при этом выпуская из внимания, что мирное население также будет засыпано бомбами (как это было во время битвы при Кане во Франции). Новый случайный элемент неизбирательности появился в связи с неспособностью во многих случаях низко и быстро летающих пилотов бороться с искушением открыть огонь по поездам, автотранспорту, судам, скоплениям людей и т. д., когда трудно было разобрать или точно понять, в кого или во что именно они целятся.
Война в воздухе показала четко, как на хорошем рентгеновском снимке, чтó же произошло с классическим правом войны, когда оно подверглось уничтожающим ударам тотальной войны, ведущейся с применением радикально новых видов вооружений и техники. При действиях в этой однородной среде, когда столь большой ущерб мог быть нанесен столь быстро и с таких больших расстояний, право пострадало гораздо больше, чем в военных действиях на суше и на море; в то же время здесь было гораздо меньше тех уравновешивающих условий, которые, очевидно, имелись при ведении войны на суше и на море и способствовали по крайней мере частичному соблюдению норм права и поддержанию личной приверженности участников его основополагающим принципам. Но во всех случаях результаты были неоднозначными. В целом их можно охарактеризовать следующим образом. Правительства и военачальники по большей части соблюдали законы, если с их точки зрения такое поведение отвечало их собственным интересам – интересам, которые могли быть продиктованы просвещенностью, великодушием и дальновидностью, но в равной степени могли сводиться к простой выгоде. Если же такое суждение об интересах не сформировалось, то право и гуманитарные побуждения, на которых основаны его принципы, не имели влияния и не играли никакой роли (за исключением элементов пропагандистского характера) в крупных вопросах политики и стратегии, хотя и могли влиять на принятие менее значимых решений тактического и личного характера.
Из этого накопленного в течение Нового времени опыта можно, по-видимому, извлечь два урока, имеющих отношение к соблюдению и внедрению права войны. Первый урок состоит в том, что самое полное и добросовестное его соблюдение зависит прежде всего от фундаментальной предрасположенности к рыцарскому поведению – готовности идти на риск и нести потери во имя правильности исполнения правовых норм или принципа гуманности. Такого рода жертвенность ради соблюдения закона по вполне понятным человеческим причинам встречается не слишком часто, а по описанным выше практическим соображениям в любом случае вероятнее всего может иметь место тогда, когда малые группы и отдельные индивиды могут извлечь прямой моральный смысл из того, чтó они делают и для кого именно, выбирая противоположный конец шкалы принятия решений по сравнению с такими политически распространенными установками, как «сделать все ради спасения жизни одного из наших ребят»54. Мало было на свете таких военачальников, которые во время весьма дорогостоящих штурмов хорошо укрепленных городов воздержались от воздушных бомбардировок ради спасения гражданского населения, как это сделал Макартур в Маниле в начале 1945 г. (Такую готовность нести бремя ради других не следует смешивать с готовностью понести самоубийственные потери ради эгоцентрических соображений, пусть даже в масштабе некоторого коллектива во имя религиозных и/или политических принципов, как это особенно ярко проявляется в японской этике императорского воина.)
Второй урок состоит в том, что не следует ожидать большого эффекта от перспективы суда и наказания – угрозы, которая неожиданно приобрела столь серьезный масштаб вследствие итогов Второй мировой войны. Какими бы ни были мотивы сознательного решения совершать законные и гуманные поступки вместо того, чтобы совершать безжалостные деяния или просто делать то, что легче (а эти мотивы могут быть весьма различными – от мук совести до юридического педантизма), едва ли в войне 1939–1945 гг. среди них присутствовал страх будущего наказания за неправомерное поведение. Объединенные Нации, начиная с 1943 г., все больше демонстрировали свою решимость привлечь к суду «военных преступников» (еще одно новое популярное выражение). Офицеры и гражданские служащие стран Оси, которые хоть что-то знали о последствиях 1914–1918 гг. и имели возможность сравнивать положение своих стран тогда и теперь, не сомневались, что будет предпринято что-то в этом же роде. Но профессиональные военные, инстинктивно или исходя из принципа склонные предполагать, что, когда они делают что-то неблаговидное по причине военной необходимости или по политическому приказу (чем они, естественно, оправдываются перед самими собой), они делают только то, что сделал бы любой профессиональный военный в подобных обстоятельствах, не могли заставить себя поверить, что из этого получится что-то серьезное. Офицеры вермахта, после окончания военных действий привлеченные к суду по обвинению в уголовных преступлениях, часто бывали искренне удивлены. Право войны, по их убеждению, не предусматривало такой возможности, и это их убеждение имело под собой определенные основания. Военные трибуналы победивших союзников, применяя это право, в действительности оправдали многих из них.
Более мрачно оценивали перспективы своей послевоенной судьбы те офицеры и должностные лица стран Оси, деятельность которых представлялась совершенно преступной и бесчеловечной, требующей возмездия в любой форме, законной или иной. Это были как крупные деятели, так и мелкая сошка в нацистской партии, чины СС, СД, гестапо, полицаи-коллаборационисты и т. п., попытки которых в последние недели войны замести следы, скрыться и сбежать отражали их вполне обоснованный страх. Послевоенные судебные процессы над ними привлекли много внимания, а вынесенные приговоры были встречены с нескрываемым одобрением. Но общепринятое применение термина «военные преступления» для характеристики этих случаев по аналогии с теми, о которых шла речь в предыдущем абзаце, было в той или иной степени ошибочным и вводящим в заблуждение. Некоторые из этих деяний являлись военными преступлениями в точном смысле этого слова, но бóльшая их часть была просто преступлениями – однако преступлениями такого рода, который требовал особого определения. Судопроизводство в их отношении не столько подтверждало право войны, сколько демонстрировало его недостаточность.
Дальнейшее утверждение права войны, даже в той усовершенствованной и обновленной форме, которая сложилась к 1950 г., само по себе в тех обстоятельствах не могло продвинуться настолько далеко, чтобы вернуть реальный смысл идее правового сообщества государств. Послевоенным разработчикам системы обеспечения исполнения международного права постепенно становилось ясно, что введение в действие существующего права войны должно сопровождаться формированием новой отрасли международного права, которая должна рассматривать сходные вопросы, не столь явно входящие в сферу действия права войны или очевидно в нее не входящие. Не все из этих новых категорий жестоких деяний имели место в военное время, а что касается тех, которые происходили именно тогда – как, например, длительная военная оккупация завоеванных территорий, а также эксплуатация и подавление их населения, – связь этих случаев с тем, что подпадало под понятие собственно военного преступления, т. е. действия, произведенного комбатантом в прямой связи с его стремлением к достижению военного успеха, могла представляться слабой и косвенной. Действовавшее на тот момент международное право не считало преступлением, когда правительство страны убивало собственных поданных. Гражданское население за прошедшее десятилетие убивали так много раз, в таких разнообразных обстоятельствах и под столь многими предлогами, что было бы действительно трудно попытаться различить действия, подлежащие судебной ответственности в большей и в меньшей степени. Самый худший из всех случаев – истребление нацистами евреев и цыган – был просто самым ярким примером. Соответственно из имеющихся в распоряжении юриспруденции источников выкристаллизовались два новшества: во-первых, новая категория международных преступлений для немедленного применения в послевоенных международных трибуналах – «преступления против человечности» и, во-вторых, универсальный правовой принцип прав человека, в соответствии с которым теперь следовало рассматривать эти преступления и который следовало инкорпорировать в новый международный правовой порядок, ознаменованный созданием Организации Объединенных Наций.
Часть II
Реконструкция законов войны, 1945–1950 гг
Глава 3
ООН и новый мировой правовой порядок
Учреждение в 1945 г. Организации Объединенных Наций стало центральным актом признания пережившим войну поколением того, что необходимо предпринять что-то радикальное, чтобы избежать повторения подобных катастроф. Это событие сразу же стало для людей, способных подняться над соображениями чисто локального характера, общепризнанным знаком и символом того, что кое-что действительно делается, будь то в рамках ООН или, как это было во многих из приведенных ниже случаев, на некотором отдалении от нее.
Право, содержащееся в Уставе ООН, стало основой для послевоенной реконструкции международным сообществом своего юридического аппарата. В том, что касается и подтверждения классических принципов (например, суверенитета государств во внутренней юрисдикции), и утверждения новых (например, запрещение любого применения силы государствами, кроме как для самозащиты), Устав ООН сразу же стал авторитетным источником права при осуществлении международных отношений и одновременно санкционировал учреждение всех тех новых органов, которые были призваны способствовать развитию этих отношений.
Право войны стояло несколько особняком. Существуя на протяжении уже нескольких веков, оно могло продолжать служить обществу независимо от появления ООН. Оптимистам, верящим в новый порядок, не очень нравилась навязываемая им пессимистами мысль о том, что новый порядок не будет означать столь явного разрыва с прошлым, чтобы лишить эту отрасль международного права ее традиционной полезности. Однако им не составляло труда использовать право войны в качестве инструмента преследования тех людей, которые привели старый порядок к его ужасному концу. Старомодные «военные преступления» фигурировали в обвинительных актах в Нюрнберге и Токио наряду с новомодными «преступлениями против мира» и «преступлениями против человечности».
Формулировка «преступления против человечности» была благоразумным, осторожным компромиссом на пути к признанию прав человека. Ее, можно сказать, придумали (фактически выделили, как и собственно права человека, из слияния культурных течений) для того, чтобы сделать возможным судебное преследование руководителей стран Оси за те чудовищные деяния, которые они совершали вдали от полей сражений, причем как в мирное время, так и в военное. Речь шла о преступлениях, которые традиционное право войны никоим образом не охватывало. Приведенное описание точно так же подходит к понятию «преступления против прав человека» – против тех прав, планы по защите которых начали обсуждаться в те же годы, в которые готовился обвинительный акт Нюрнбергского трибунала. Более того, в Уставе права человека упоминаются в явном виде как то, ради чего новая всемирная организация и была создана. Но тревожные сигналы замигали незамедлительно. Государство, чье презрение к правам человека было настолько вопиющим, что побудило Объединенные Нации выступить в их защиту, исчезло в результате своего полного поражения. В течение четырех послевоенных лет германского государства не существовало. Таким образом, в случае с Германией не было суверенной державы, которой можно было непосредственно бросить вызов. Но членами ООН были государства, проявлявшие ревностную заботу о своем суверенитете, что вообще характерно для государств. Риторика военных лет, заставившая их броситься после войны на защиту прав человека, была «пристегнута» к их политической теории, а не интегрирована в нее. Короче говоря, вопрос не был должным образом продуман, а последствия не были адекватно просчитаны55.
Каковы бы ни были опрометчивые предложения, которым четыре великих державы, участвовавшие в составлении нюрнбергских обвинительных актов, позволили просочиться в Устав ООН, эти державы не собирались создавать прецедент, который мог бы немедленно быть обращен против них самих. Поэтому к определению «преступлений против человечности» была добавлена оговорка, согласно которой такие преступления должны быть совершены во время войны или как часть предполагаемого преступного заговора, имевшего целью развязать войну56. Таким образом, это понятие можно рассматривать не столько как предвестника понятия «преступлений против прав человека» в новом стиле, сколько как расширение понятия военных преступлений в старом стиле – именно так предпочитали рассматривать его победители, и именно в таком виде оно появилось в токийском обвинительном акте, где заголовки формулировались как «Преступления против мира», «Убийство» и «Прочие обычные военные преступления и преступления против человечности». Но, возможно, было и другое толкование со стороны тех, кто понимал, чтó имелось в виду под достаточно новым в то время выражением «права человека» (во всяком случае, в английском языке это новое словосочетание «human rights» имеет заметно иное звучание, чем традиционное «rights of man»57), и кому не терпелось начать разработку соответствующего корпуса права.
Новое право и доктрина прав человека устойчиво воздействовали на старое право вооруженных конфликтов в двух направлениях. Во-первых, и то и другое подразумевало заботу о людях, оказавшихся in extremis58. Как бы далеко ни заходила доктрина прав человека в провозглашении для всех без различия человеческих существ, всегда и везде «прав на свободу» и «прав на социальное обеспечение», суть вопроса состояла в защите людей от жестокостей и злоупотреблений со стороны вооруженных сил или, можно так выразиться, от насильственных эксцессов со стороны законно контролируемых во всех остальных отношениях вооруженных сил. В четырех основных документах, защищающих права человека (Европейской конвенции 1950 г., Американской конвенции 1969 г. и двух Международных пактах 1966 г.), об этом много не говорится, но именно это, без сомнения, подразумевается в общем для всех кратком перечне прав, настолько фундаментальном, что ни при каких обстоятельствах – ни во время войны, ни в случае введения чрезвычайного положения, ни в период национального кризиса, ни в каком-либо из случаев, когда вооруженные силы обычно выступают в качестве основной опоры власти или попросту становятся самой властью – эти права не могут быть отменены. Этот перечень в своем наикратчайшем варианте, в том, который содержится во всех четырех документах, действительно очень краток. В нем защищаются не более чем право на жизнь, право не быть подвергнутым пыткам или какому-либо иному бесчеловечному обращению, право быть судимым перед вынесением приговора и право не нести наказание за то, что не считалось нарушением закона в момент совершения поступка. Увы, опыт, накопленный с 1965 г., когда права человека были, так сказать, полностью введены в действие, показал, что этот перечень минимально необходимого для сохранения жизни нужно несколько расширить, чтобы от него была польза. В частности, необходимо добавить юридические и процедурные гарантии, способные предотвратить убийства, пытки и т. д. в период между арестом и судом. В эти критические моменты, когда речь идет о жизни и смерти, международное право в области прав человека движется в той же колее, что и гуманитарное право, стремясь обеспечить защиту тех же самых людей в то же самое время и от того же самого вида жестокого обращения со стороны вооруженной силы. Поскольку эти два правовых течения имели столь различные источники, группы сторонников и предметы озабоченности, то потребовались годы на то, чтобы общность их интересов стала очевидной и общепризнанной. Но к 80-м годам это стало настолько общим местом, что люди, ценящие точность и аккуратность, пришли к мысли о желательности напомнить о различиях наряду с чертами сходства, с тем чтобы специфика каждого из течений не потерялась в дымке универсализированной доброй воли.
Хотя совпадение в позитивных нормах существовало только в том, что касается разделяемой обоими направлениями озабоченности защитой людей in extremis, существовала еще одна, менее специфичная, но, возможно, более важная по своим последствиям взаимосвязь, посредством которой международное право в области прав человека, как только начало оно реально действовать в мире, стало вторгаться в поле действия права вооруженных конфликтов. Взятые в совокупности они предлагали всесторонний курс лечения страданий человечества, которое мучилось от последствий слишком доступного, слишком свободного от каких-либо ограничений применения вооруженного насилия, к чему оно, как во время войны, так и в мирное время, успело привыкнуть. Целью права вооруженных конфликтов было ограничить применение насилия между государствами и (в случае гражданской войны) между правительством и повстанцами. Право в области прав человека имело целью (помимо прочего) предотвращение и ограничение применения насилия правительствами против своих подданных, будь то во время официально объявленного восстания или безо всякого восстания – т. е. в конфликтном поле, в отношении которого в международном праве по определению отсутствуют средства правовой защиты.
Взаимодополнение этих двух направлений права не слишком ярко подчеркивалось в годы их первого сближения. Оптимистический дух, царивший в ООН и вокруг нее, препятствовал всему, что могло выглядеть как признание, что право вооруженных конфликтов могло сохранять свою значимость и полезность в мире. Возможно также, что среди наиболее убежденных и вдумчивых экспертов по правам человека существовало определенное ощущение, что нет необходимости указывать на нечто очевидное. В конце концов, все могли прочитать в преамбуле к Всеобщей декларации: «Необходимо, чтобы права человека охранялись властью закона в целях обеспечения того, чтобы человек не был вынужден прибегать в качестве последнего средства к восстанию против тирании и угнетения». Во многих разделах основной части текста декларации подразумевается и в нескольких утверждается, что надлежащее полное соблюдение прав человека, перечисленных в Декларации, не только повысит социальную гармонию в государствах, но и будет способствовать дружественным отношениям между самими государствами. Чем больших успехов добьется программа соблюдения прав человека, тем меньше придется прибегать к тому корпусу права, который является последним прибежищем цивилизации, когда исчерпаны все остальные способы избежать и ограничить насилие.
Взаимосвязь между двумя сводами права хотя и редко подчеркивается, тем не менее слишком очевидна, чтобы ее не заметить. Ситуация, когда она привлекла к себе внимание, сложилась при обсуждении преамбулы к Женевским конвенциям. Этот вопрос был частью той совокупности тем для обсуждений, которая была передана на дипломатическую конференцию с последней из подготовительных конференций, а именно с конференции Международного Красного Креста, проходившей в Стокгольме. Преамбулы – хорошо известный элемент международных документов. В них излагается существо вопроса, как, например, в преамбуле IV Гаагской конвенции 1907 г. Не то чтобы без них совсем нельзя было обойтись, но они считаются неплохим способом давать общую формулировку принципов и целей документа. Поэтому приверженцам наиболее инновационной части нового законодательства, Конвенции о защите гражданского населения, показалось полезным снабдить ее преамбулой, которая добавила бы ей торжественности и усилила бы ее тем, что заявила бы о ней как о документе, направленном на защиту прав человека, и в частности на защиту основных, минимальных прав, – как о «гарантии цивилизованности» и «основе универсального гуманитарного права»59. Исходя из этой инициативы МККК при подготовке стокгольмских текстов для прохождения завершающей дипломатической процедуры разработал то, что считал их усовершенствованием. Комитет предложил, чтобы преамбула – одна и та же преамбула – предшествовала каждой из четырех конвенций, что укрепило бы общий для всех принцип защиты и представило вопрос о правах человека в более общих терминах: «Уважение к личности и достоинству людей составляет универсальный принцип, обязательный к применению даже в отсутствие договорных обязательств»60.
То, что произошло в Женеве с этим проектом общей преамбулы, весьма поучительно; знание этого совершенно необходимо для понимания истории переговорного процесса по конвенциям и смысла, читаемого между строк. Никто не возражал против ссылки на права человека – это было бы на самом деле затруднительно для делегатов тех государств, которые примерно за полгода до этого утвердили ВДПЧ. Несколько государств во главе с Австралией выразили сомнения в том, нужна ли вообще преамбула, но были готовы принять версию МККК или одно из американских предложений, по существу близких к ней61. Но остальные государства хотели чего-то более амбициозного, и здесь возникли трудности, которым не суждено было разрешиться. Одна группа таких государств, в которую, в частности, входили находящиеся в тесном альянсе с Ватиканом, считала уместным и желательным включить признание суверенитета Бога как «божественного источника человеческого милосердия», на промысел которого, наряду с действием человеческой совести, следовало опираться, чтобы наполнить духом юридическую букву конвенций62. Много дискуссий было посвящено вопросам о том, как следует выразить это религиозное почитание. Сэр Роберт Крейги, например, заявил делегации Великобритании, что ей «не следует возражать против уместной ссылки на Всевышнего», которая удовлетворила бы монсеньора Бертоли, если бы он смог добиться ее включения63. Но имелась и соперничающая концепция.
Другая группа государств во главе с СССР стремилась использовать преамбулу, чтобы пропагандировать собственные идеи по поводу того, что, по их мнению, было главным в конвенциях (например, нюрнбергские принципы, а не Верховное Существо), а также продвигать, чего они намеревались достичь (например, распространения убеждения, что несоциалистические государства на самом деле не заинтересованы в предотвращении или ограничении войны)64. Напряженные и кропотливые усилия по достижению компромисса никого не удовлетворили. Кроме того, на конференции – что было необычно для такого рода мероприятия, на котором в основном все происходило гладко и оперативно, – возникла немалая путаница в отношении того, за что именно проводится голосование и кто за что проголосовал. Досада и разочарование стали доминирующим ощущением, когда путаница и взаимное непонимание привели к неожиданному исходу голосования: преамбулы не должно быть вообще65. Разумеется, такой исход не соответствовал ожиданиям большинства делегаций. Вопрос о том, подорвала бы преамбула, приемлемая для признающего религию большинства, авторитет конвенций в глазах остальных стран, отвергающих религию, остается чисто спекулятивным. Но что, по-видимому, несомненно, так это тот факт, что включение прав человека, точно сформулированных в первоначальной, минималистской преамбуле, само по себе было приемлемо для всех участников дипломатической конференции 1949 г., причем до такой степени, что воспринималось как само собой разумеющееся66.
Столь же очевидной для участников, с одобрением наблюдавших за восходящим солнцем прав человека, было то, что новые конвенции в существенной степени были отражением этого процесса: «права человека, действующие на арене войны», как довольно неожиданно заметил один американский армейский юрист на ежегодном совещании Американского общества юристов в области международного права, проходившем в 1949 г. и посвященном МГП67. С самого начала активную деятельность в этом отношении развил Дж. И. А. Д. Дрейпер, чья книга «Конвенции Красного Креста» (The Red Cross Conventions), вышедшая в 1958 г., сделала его ведущим авторитетом в этом вопросе, каковым он и оставался до конца жизни. Хорошее знакомство этого католического ученого с доктриной естественного права обнаруживается в его выводе о том, что конвенции «подтвердили, если такое подтверждение было нужно, что международное право наделяет правами и обязанностями как отдельных людей, так и государства». Затем он перечислил то, что было достигнуто этими конвенциями «в области прав человека», и указал, что «в том, что касается как определения правовых норм, так и принуждения к их исполнению», конвенции ушли «намного дальше, чем Европейская конвенция по правам человека 1950 г.»68. Конвенцию о защите гражданского населения он описал как «воистину правовую хартию фундаментальных и детально проработанных прав человека во время вооруженного конфликта»69. Исходя из того, что он говорит об общей статье 3 Женевских конвенций в главе 1 своей книги и в «дополнительных соображениях», опубликованных несколькими годами позже, представляется вероятным, что он придерживался мнения, которое с тех пор стало общепринятым, что она представляет собой декларацию прав человека в миниатюре70. Еще один авторитетный юрист, Р. Квентин-Бэкстер, служивший представителем Новой Зеландии в Женеве в то время, когда разрабатывались конвенции, позднее снова обратился к уникальному значению этой общей статьи, ознаменовавшей то, что «впервые со времени создания ООН государства признали в договорном инструменте определенную степень своей подотчетности перед международным сообществом за действия в отношении собственных граждан»71.
Принимая точку зрения Квентина-Бэкстера в отношении сорока беспокойных лет истории прав человека, мы можем увидеть, что право в сфере прав человека на протяжении многих лет не было подспорьем гуманитарному праву, как Дрейперу и другим это поначалу виделось. Государства немедленно обнаружили, что они могут с большей безнаказанностью игнорировать Всеобщую декларацию прав человека, чем утверждать (невзирая на все доказательства), что к их внутренним беспорядкам не следует применять общую статью 3. Единственный обязательный для применения документ по правам человека, последовавший вскоре после ВДПЧ, а именно тот, который был принят в 1950 г. Советом Европы, действует применительно к той семье государств, которая менее всего была склонна считать его обременяющим и неудобным. Другие регионы и государства не торопились последовать за Европой. Еще задолго до того, как Международный пакт о гражданских и политических правах 1966 г. смог привлечь достаточно подписей для вступления в силу, кошмары внутренних войн, происходивших в 50—60-е годы, привели к осознанию того факта, что международное право в сфере прав человека приносило, по крайней мере в тот период, еще меньше пользы, чем женевские и гаагские законы, относящиеся к смежной области МГП.
Разочарование явным бессилием обеих правовых систем, как гуманитарной, так и относящейся к сфере прав человека, способствовало появлению в 1968 г. новой инициативы. Созванная по инициативе ООН в Тегеране конференция по правам человека единогласно приняла резолюцию «Права человека в вооруженных конфликтах», которая требовала от Генеральной Ассамблеи ООН предложить Генеральному секретарю организовать исследование изъянов и слабых мест в существующей правовой системе и внести предложения по ее усовершенствованию. В результате этого исследования на базе составленных экспертами весьма внушительных отчетов был проведен процесс юридического «подтверждения и развития», получивший в конце концов отражение в Дополнительных протоколах 1977 г.72
«Права человека» как таковые менее очевидно присутствовали в конце процесса, чем в его начале. К моменту завершения работы эти две отрасли права оставались к концу процесса не ближе друг к другу по форме, чем в момент начала, – возможно, потому, что управление процессом быстро переместилось от ООН, где права человека были универсальным языком, к МККК, где у них не было такой функции, а может быть, и потому, что права человека в те годы все больше превращались в политический боевой клич, смущавший рассудительных практиков нейтрального гуманизма. Тем не менее связь между этими правовыми течениями со временем становилась все более выраженной.
Поскольку озабоченность «правами человека в вооруженных конфликтах» вызывалась тем, что происходило во внутренних войнах, Протоколы 1977 г. едва ли могли ее снять. МККК и, как можно вполне резонно предположить, большинство тех, чей интерес к процессу носил скорее гуманитарный характер, чем политический, начинали работу, завершившуюся их принятием, в предположении, что в отношении внутренних войн МГП приобретет почти такие же вес и значение, как и в отношении международных. Эти ожидания не оправдались. К тому времени, когда работа была закончена, было совершенно неясно, будут ли жертвы гражданских войн в большей степени избавлены от страданий, чем тогда, когда она только началась.
«Немеждународным вооруженным конфликтам», охватываемым Вторым протоколом, давалось настолько ограничительное определение, что большинство конфликтов такого рода оставалось в сфере действия общей статьи 3 (уж такой, какая она есть); не было и никакой гарантии, что новый документ, в том виде, в каком он был принят, будет соблюдаться лучше, чем прежний. Поэтому в конце 70-х и в 80-х годах наблюдался рост интереса к непосредственному применению законодательства о правах человека ко всякого рода конфликтам, которые не были непосредственно, исключительно и бесспорно «международными». Разумеется, правовые нормы в сфере прав человека не прекращали действовать внутри государств, вовлеченных в такие классические межгосударственные войны, но интерес к их применимости для защиты жертв войн и пострадавших во время войн постепенно снижался по двум причинам: во-первых, не вызывало никаких сомнений, что в таких случаях применим весь корпус МГП, и, во-вторых, МГП на деле предлагало более широкую защиту большинству категорий жертв войны, чем право в сфере прав человека.
Однако международные войны ярко выраженного классического типа были редки. Большинство вооруженных конфликтов из числа тех, что привлекали внимание гуманитарного сообщества, были либо гражданскими войнами, либо войнами «смешанного статуса», по отношению к которым применимость гуманитарного права либо полностью отрицалась, либо, если стороны того желали, могла быть предметом бесконечных споров. То, что МККК тем не менее осуществлял гуманитарные интервенции во многих таких ситуациях, стало возможным благодаря стремлению избегать публичных юридических споров (невозможно определить, какие аргументы использовались в закулисных переговорах), его умению полностью обходить юридические вопросы, попросту «предлагая свои услуги», поскольку женевское законодательство предоставляло ему такое право, и способности добиваться от правительств принятия по крайней мере некоторых из этих услуг, так как из прежнего опыта эти правительства знали, что его нейтральности и благоразумию можно доверять. МККК удалось таким образом добиться впечатляющих результатов, но в этом отношении он был уникальной организацией, и при всем том МККК, в конечном счете, зависел от благосклонности правительств, с которыми регулярно имел дело. Цель активистов в области «прав человека в вооруженных конфликтах» состояла не в отстаивании права и не в утверждении прав. МГП же по-прежнему оставалось во многих отношениях обескураживающе неэффективным. Естественно, возникал вопрос: может ли международное право в сфере прав человека быть использовано для заполнения этой бреши?
Далее на страницах этой книги я продемонстрирую, как сошлись вместе интересы двух отраслей права. Для этого будут привлекаться данные организаций, в своих доказательствах бесчеловечности и незаконности действий в вооруженных конфликтах опирающихся как преимущественно на право в сфере прав человека, так и преимущественно на гуманитарное право. Обнаружилось, что у них много общего. Суждения тех, кто с самого начала видел их общие источники и понимал степень их совпадения, были более обоснованны, чем суждения тех, кто был склонен отрицать их близость и разводить их в разные стороны. Однако интересы – не единственное, что они научились разделять. Опыт также показал, что они наталкиваются в своих действиях на одно и то же постоянно присутствующее препятствие: на доктрину национального суверенитета и на страсть к нему.
Межправительственные и неправительственные организации, занимающиеся гуманитарными вопросами и правами человека, обнаружили, что находятся на одной стороне в одной из важнейших публичных дискуссий нашего времени. Этой дискуссии не предвидится конца в обозримом будущем – не в последнюю очередь потому, что ее предмет является до определенной степени воображаемым. «Суверенитет» имеет разное значение для разных групп общественности, из которых одни вкладывают в это понятие больше, чем другие. В области политики и международных отношений, откуда оно происходит, оно просто означает, что в том или ином государстве существует дееспособная власть, и то, что происходит внутри границ этого государства, – это дело прежде всего самой этой власти, что верховное должностное лицо этой власти само представляет жителей этого государства перед лицом других государств и их жителей. Это термин, относящийся к области политического и юридического искусства, и он имеет первостепенное значение. Но сам он как таковой ничего не говорит о положении государства или состоянии его международных отношений. Однако в общепринятой политической практике, а также в патриотической и/или националистской риторике он играет весьма значительную роль.
На уровне народных масс, менее склонных к различению тонкостей, основное применение понятия «суверенитет» состоит в том, чтобы быть ярким фантиком, в который обертываются понятия «независимости» и «автономии». Этот термин раздувает национальное эго. «Суверенитет» для национальной общности выполняет ту же функцию, которую воинственные фразы вроде «Выше нос!», «Никому не позволено так говорить со мной!» и т. п. выполняют для мужского типажа мачо. Но все это относится к области фантазий, по крайней мере отчасти. Это слово в той же мере служит выражению чувств, что и оценке ситуаций. Идея, что государства абсолютно свободны действовать так, как им нравится, подобно тому, как отдельные человеческие особи на экзистенциальном уровне чувствуют себя способными к этому, – иллюзорна.
Однако эта иллюзия может быть весьма приятной, особенно во времена, когда нация в опасности (реальной или воображаемой), поскольку чувства групповой солидарности и исключительности весьма привлекательны и приносят с собой чувство уверенности. Патриотически и популистски настроенные политики и пропагандисты всегда с легкостью оперировали ею, и можно предполагать, и дальше будут это делать, до тех пор пока «нация-государство» будет оставаться базовой единицей политической мысли и политического опыта.
Однако действительные факты из жизни сообщества государств не совпадают с той картиной, которую рисует воображению бравада по поводу суверенитета. Реальность никак не хочет укладываться в рамки риторики. Мальчик-с-пальчик, держась с достоинством, кое-чего добивается от великанов. И великаны даже обнаруживают, что круг их возможностей неприятно ограничен. Суверенное право государств преследовать и защищать свои интересы в соответствии с собственными представлениями, по-видимому, лучше всего может быть осуществлено только в некой разумной пропорции по отношению к их богатству и значимости и лишь в пределах той сети международных связей и обязательств, в которой каждое государство, даже самое могущественное, в любой момент находится. Конечно, чем более могущественно государство, тем больше вероятность того, что сеть будет отчасти сплетена им собственноручно. Но вне зависимости от того, является ли государство могущественным или малозначимым, глубоко укоренившимся или только-только пустившим корни, сеть остается все той же, связывая его своими принципами и ограничениями, запретами и договорными обязательствами, и международное право – одна из самых прочных ее нитей.
Такого рода сдержки и регуляторы, хорошо известные в международных отношениях в мирное время, появляются в обличье права войны, чтобы выполнять более или менее ту же самую функцию во времена не столь мирные. Некоторые элементы права войны действительно предоставляют первые поразительные примеры подобных добровольно налагаемых ограничений на свою суверенную автономию. Например, IV Гаагская конвенция (к которой присовокуплены правила ведения сухопутной войны) содержит в преамбуле знаменитое заявление, что вне зависимости от того, что именно говорится или не говорится в этих правилах, гражданское население и комбатанты «остаются под защитой и подпадают под действие принципов права наций, исходящих из обычаев цивилизованных людей, законов гуманности и предписаний общественного сознания»73. Ст. 22 и 23 правил содержат перечень четко сформулированных абсолютных запретов, следующих за подтверждением старого принципа, гласящего, что «воюющие не пользуются неограниченным правом в выборе средств нанесения вреда неприятелю».
Итак, к началу XX в. ограничение собственного суверенитета государствами уже постепенно набирало силу. Однако этот факт, насколько мне известно, не комментировался в подобных терминах. Националистский политический климат не располагал к таким признаниям. Гордость и честь государств требовала от них выглядеть абсолютно независимыми друг от друга. Более того, не подлежит сомнению тот факт, что какие бы обязательства, двусторонние или многосторонние, государства на себя ни брали, они со всей очевидностью сохраняли власть отбросить их в момент кризиса при условии, что они готовы к последствиям (в спортивных кругах это называется «профессиональным фолом»). Ответственные лица из числа тех, для кого благоразумие – не пустое место, будут, конечно, склонны стремиться просчитать, каковы будут последствия такого отказа, но история показывает, что эти последствия по большей части выходят за пределы возможности рациональной оценки. Решение германского правительства (принятое, нужно отметить, не в крайних обстоятельствах надвигающегося поражения, а в погоне за ускользающей победой) отбросить то немногое, что осталось к началу 1917 г. от норм, регулирующих подводную войну, показывает, насколько ошибочными могут быть такие расчеты. Практически непосредственным следствием этого решения было вступление США в войну – и Германия ее проиграла. В конечном счете действие, направленное на улучшение своего положения, как оказалось, имело следствием плохо просчитанный риск. Такой же ошибочной оказалась оценка более сложного риска, связанного с действиями Японии четверть века спустя, когда без объявления войны или чего-либо подобного она уничтожила большую часть военно-морского и военно-воздушного флота США на Гаваях и Лусоне. Расчеты Японии в отношении ответной реакции американцев оказались абсолютно неверными. Однако высшая мудрость возобладала, когда Великобритания и Германия во время Второй мировой войны, каждая, в свою очередь, оказавшись на грани кризиса, решали, не отречься ли им от взятых на себя обязательств по поводу химической войны. Они решили этого не делать74.
Риторика по поводу суверенитета звучит, как и всегда, громко, но со времен Второй мировой войны смысл риторических заявлений все больше расходится как с практическими механизмами, так и с этическими принципами международного порядка. Практические механизмы – финансовые и коммерческие институты, региональные организации, оборонительные союзы, ООН и все ее агентства и т. д. – мы не рассматриваем. Сфера наших интересов – этические принципы и их правовое выражение. Победители 1945 г. оказались на наименее шаткой основе продолжающейся солидарности в своем общем праведном гневе по поводу того, чтó нацистская Германия сотворила с народами, оказавшимися под их властью, – не только вражескими (что само по себе было достаточно плохо), но и со своим собственным народом. Энтузиазм по поводу наказания за злодейство и сотворения лучшего мира завел их (победителей) на нетронутую правовую территорию. Они столкнулись с проблемами, которые были вкратце перечислены в начале этой главы. Существующее международное право могло лишь в самых общих чертах дать основания для осуждения за преступления против граждан вражеских государств и населения оккупированных территорий. Оно едва ли могло создать основания, на которых можно было бы осудить или хотя бы заклеймить позором то, что правительство или кто-либо из его должностных лиц делали со своим собственным народом. Разумеется, правительства с незапамятных времен были вправе подвергать поношению те ужасы, которые происходили в других странах, но это всегда был политический акт, влекущий за собой соответствующий риск, и он никогда не имел более весомого юридического обоснования, чем могло предоставить предполагаемое право гуманитарной интервенции – право, расцениваемое всеми сторонами, кроме той, которая им пользовалась, как не более чем изящное прикрытие для эгоистической Realpolitik, чем, согласно представлениям историков, оно обычно и было. Поэтому различные шаги, предпринятые в 1945 г. и позднее, которые имели целью регулирование того, что государства делали со своими народами, стали поразительным новшеством, беспрецедентным посягательством на суверенитет государства в том виде, как он всегда понимался и до недавнего времени практиковался; ограничением свободы государств жестоко обращаться с людьми в мирное время, поразительно похожим на контроль, обеспечиваемый правом войны, над действиями государств по отношению к населению (противной стороны) в военное время.
Необходимо признать, что эта многообещающая программа выходила далеко за пределы того, что могло быть достигнуто. Не дать государствам в своей внутренней политике делать то, что делалось в гитлеровской Германии, безусловно, было хорошим делом, но был ли другой способ достичь этой цели, кроме как уполномочить государства вмешиваться в действия друг друга – действия, которые они же сами упорно рассматривают как их внутреннее дело? Победители, озабоченные моралью, в данном случае столкнулись с одной из многочисленных граней своей вечной дилеммы: как далеко рискнут они зайти в расследовании злодеяний побежденных, без того чтобы вызвать неприятные ответы tu quoque75 или создать прецеденты вмешательства, которые впоследствии доставят неудобства? Острый осколок этого аргумента tu quoque, проникший через выставленные организаторами Международного военного трибунала в Нюрнберге барьеры, здорово помог при защите командующего немецкими подводными лодками адмирала Дёница. Сам по себе факт, что этот довод больше практически не применялся, не лишает силы приговоры трибунала обвиняемым, признанным виновными в военных преступлениях и преступлениях против человечности. Но возможности аргумента tu quoque выходили далеко за рамки конкретного судебного применения. Нюрнбергский процесс в целом не имел морального авторитета в глазах тех, кто, глядя на двух русских судей, сидящих бок о бок с судьями из Великобритании, США и Франции, уже знали или начинали понимать, насколько чудовищной была внутренняя политика в сталинской России; а ни одно государство не воспринимало с такой чувствительностью свои суверенные прерогативы, как СССР.
Другие факторы, более явно имевшие политический характер, внесли свой вклад в размывание смысла новой постановки вопроса о правах человека. Победители перессорились между собой, как это всегда происходит в коалиции, состав которой разнороден. Первоначальная их договоренность о принципах и плане создания ООН содержала обширное поле для разногласий по поводу того, как эти принципы надо интерпретировать и как следует разрабатывать детали плана. Некоторые из базовых предпосылок, на основании которых была создана ООН, сразу же оказались ошибочными, например предположение о том, что непосредственные и главные угрозы миру будут исходить от возродившихся Германии и Японии и что такого понятия, как атомная мощь, не существует, не говоря уже о предположении, что одна крупная держава будет обладать фактической монополией на нее. Чем очевиднее становилось, начиная с 1947 г., что Совет Безопасности, в конечном счете, не сможет избавить государства от их классической озабоченности безопасностью, тем меньше государства были склонны поступиться сколько-нибудь значительной частью суверенитета, что является классическим следствием этой озабоченности. СССР и его социалистические союзники, не имеющие себе равных в декларативном осуждении фашизма и решимости подавлять его, настаивали, что лучший способ предупредить возрождение фашизма – это содействие социализму, а единственный способ содействовать социализму – это утверждение социалистическими государствами своего полного суверенитета. Как при этом «интернационализм», согласно клятвенным заверениям социалистов и коммунистов, сочетался с социализмом, могли уложить в своей голове только они сами, но никогда не могли понять активисты прав человека, принадлежащие к либеральной традиции.
Тем не менее в послевоенные годы было немало достигнуто в деле реализации программы прав человека, и эти достижения ознаменовали революцию в международном праве и международных отношениях. Дело не дошло до ниспровержения классической доктрины суверенитета государств. Она осталась нетронутой в Уставе ООН (ст. 2, параграфы 1, 4 и, в первую очередь, 7) и с тех пор снова и снова воспроизводилась во всех крупных законодательных актах ООН. Но с 14 октября 1945 г., т. е. того дня, когда Устав вступил в силу, эта доктрина столкнулась с конкуренцией. Наряду и параллельно с ней развивалось законодательное направление, содержащее правила и стандарты в сфере гуманитарного права и прав человека, которые государства обязывались хотя бы учитывать, и если исходить из того, что слова хоть что-нибудь значат, то в самом крайнем случае можно было потребовать от государств их соблюдения. Права человека первыми начали приобретать конкретную форму. Развитие и поощрение «уважения к правам человека и основным свободам для всех, без различия расы, пола, языка и религии», ясно прочитывалось в ст. 1 Устава как одна из целей ООН. Главы 9 и 10 более детально излагают обязательства государств. Еще более подробно освещает вопрос о правах человека Всеобщая декларация прав человека. Ее историческая функция состояла в том, чтобы быстрее, чем это могло произойти при любом другом варианте, сформулировать список того, что следует делать государствам, и составить для прав человека своего рода хартию, а также сформировать у этой идеи собственный внушительный моральный авторитет, подталкивая к принятию юридически обязательных конвенций, последующее заключение которых всегда было целью этих действий. Члены ООН настаивают, что их суверенные права остаются в полной силе, и номинально они их сохраняют, одновременно, тем не менее, обязываясь соблюдать разнообразные права человека, что в принципе дает право соседним государствам жаловаться в случае пренебрежения ими. Будучи сторонами, подписавшими Женевские конвенции, которые были выработаны в те же месяцы и подготовлены для принятия всего на девять месяцев позже, чем ВДПЧ, эти государства оставались еще более жестко связаны детализированным набором обязательств в сфере гуманитарного права, чему будет посвящена оставшаяся часть этой книги.
Глава 4
Женевские конвенции 1949 Г
В те же месяцы и годы, когда судебные процессы о военных преступлениях продвигались к своему завершению, параллельно и незаметно происходил систематический пересмотр женевской части корпуса права. Результатом этого процесса стали четыре Женевские конвенции, принятые летом 1949 г. Обдуманно направляемый Международным Комитетом Красного Креста и заключенный в разумные с точки зрения этой организации рамки пересмотр настолько затянулся и был, собственно говоря, настолько лишен какого-либо драматизма, что практически не привлек к себе какого-либо внимания широкой публики. Тем не менее некоторые из дискуссий и достижений в рамках этого процесса немало заинтересовали бы наиболее вдумчивых представителей общественности. «Нюрнбергская» и «токийская» истории вызвали с самого начала большую известность и до сих пор занимают внимание историков. Что касается «женевской» истории, то она, хотя и связана содержательно с двумя другими и, как и они, входит составной частью в общую историю права войны, до сих пор практически не рассказана, разве что одними юристами другим юристам по причинам профессионального интереса и их профессиональных соображений76. Эту историю можно рассказать подробнее (и она безусловно этого заслуживает) и в более историческом ключе.
На подступе к Дипломатической конференции
Официальным началом процесса выработки ЖК послужило письмо, направленное 15 февраля 1945 г. президентом МККК правительствам и национальным обществам Красного Креста, в котором излагалась предварительная программа действий и содержалась просьба о помощи в сборе документации. Реакция правительств различалась в соответствии с их пониманием приоритетов – в конце концов, почти для всех война еще продолжалась! – а также их восприятием Женевы. Письмо Макса Хубера, например, совершенно не было неожиданностью для Вашингтона. Обычное для должностных лиц американского Красного Креста тесное сотрудничество с администрацией уже предусматривало подготовку пересмотра программы. В Вашингтоне инициатива Женевы была воспринята как совершенно естественная. На Уайтхолле, с другой стороны, она показалась странной и вызвала раздражение. Еще раньше, осенью, канадский Верховный комиссар в Лондоне, знавший о планах МККК и явно одобрявший их, обнаружил, что «господин Робертс, глава отдела МИД по делам военнопленных» неожиданно резко отозвался о мнении, что Великобритания могла бы, или ей следовало бы, найти время для этих планов «во всяком случае в течение пяти лет»77. Не все британские чиновники были столь негативно настроены по поводу сотрудничества. В последние месяцы 1945 г. сотрудники Уайтхолла большей частью проявили достаточную готовность добавить к числу своих забот еще и эту, и среди тех, кто действительно «делал конвенции» (как они обычно выражались), было достаточно понимания той степени, до которой было возможно их усовершенствование. Но был ли МККК подходящей структурой для управления процессом, и если да, то на каких условиях Великобритания должна признать его и взаимодействовать с ним, – вот вопросы, которые заставляли Уайтхолл нервничать в гораздо большей степени, чем аналогичные ведомства в других столицах, доступ к официальным документам которых я смог получить. Великобритании потребовалось немало времени, чтобы принять решение присоединиться к остальным78.
Существо этого общего предприятия несколько прояснилось с появлением письма Хубера «Большой пятерке» (США, СССР, Великобритания, Франция и Китай) 5 сентября 1945 г., в котором официально предлагается при первом же удобном случае созвать совещание «правительственных экспертов». СССР в конце концов отказался участвовать под предлогом, что «предварительное изучение вопроса» еще продолжается. Остальные четыре государства, кто раньше, кто позже, ответили положительно, но тянули слишком долго, чтобы «эксперты» могли собраться так быстро, как надеялся МККК79. Конференция правительственных экспертов, посвященная изучению конвенций о защите жертв войны, исключительно важная для взятия на себя правительствами определенной меры ответственности за процесс, была созвана только в апреле 1947 г.
В этом месте удобно было бы обрисовать некоторые политические и психологические аспекты этой истории, без которых ряд событий невозможно будет понять, а именно установки, «умонастроения», если так можно выразиться, наиболее важных действующих лиц, которые по необходимости были государствами, за исключением самого МККК. Было совершенно очевидно, что государства будут подходить к делу, имея в виду хотя бы отчасти политические цели. Гораздо менее очевидным было то, что в этом была политика и с точки зрения Красного Креста.
В этой книге не преследуется цель внести вклад в исследование внутренней истории движения Международного Красного Креста, но без упоминания одного аспекта этой истории нельзя обойтись: речь идет об отношениях между двумя международными структурами, МККК и Лиги обществ Красного Креста. Проблемы, вносившие разделение между ними, носили операционный, финансовый и институциональный характер. Каждая из структур стремилась поощрять международную деятельность движения и распространять деятельность Красного Креста на новые сферы, приобретшие значение в послевоенное и мирное время; для этого они стремились снискать сочувствие и получить в свое распоряжение некоторую часть ресурсов национальных обществ Красного Креста. Каким образом следовало распределить функции и кто должен был стать главным? С точки зрения МККК Лига слишком легко могла войти в роль нахальной американизированной кукушки в гнезде Красного Креста. Однако национальные общества находили ее в некоторых отношениях привлекательной. Лига понимала их стремление расширять работу в мирное время и будучи, несмотря на заметное засилье американцев, международной организацией, созданной по модели Лиги Наций, она лучше учитывала национальные чувства и предлагала больше возможностей для влияния на руководство, чем МККК, управляемый исключительно швейцарцами и кооптирующий кадры по своему усмотрению, не говоря уже о том, что она давала больше возможностей для получения реальной власти, в чем некоторые общества и лица были сильно заинтересованы.
Устав Международного движения Красного Креста сильно усложнился в результате последовательных поправок, принятых с целью консолидации его действий. Трудности были достаточно успешно преодолены во время войны благодаря переезду штаб-квартиры Лиги из Парижа в Женеву и образованию «смешанной комиссии», в рамках которой Лига и МККК распределяли между собой деятельность, которая по уставу не относилась к исключительной компетенции последнего. Когда военные действия закончились, смешанная комиссия постепенно была ликвидирована, и политическая ситуация в движении Красного Креста вернулась к тому состоянию, в котором она находилась в 1939 г. с той лишь разницей, что война привела к появлению в ряде национальных обществ некоторых идей по поводу того, как они видят развитие движения в целом, а также к тому, что некоторые из этих обществ привыкли работать в таком тесном сотрудничестве со своими правительствами, что направляли представителей в официальные делегации от своих государств, а в ходе дебатов выступали скорее на их стороне, чем на стороне МККК.
У самого МККК, конечно, была обширная программа совершенствования конвенций, связанных с Красным Крестом и с военнопленными, сделать эти конвенции более действенными во время тотальной войны. Бóльшая часть этих вопросов была понятна и с сочувствием воспринималась государствами, у которых перечни необходимых мер включали более или менее то же самое. Не возникало никаких принципиальных возражений и в отношении заключения новой конвенции о гражданском населении – на этом давно настаивало движение Красного Креста. Смысл дискуссий на эту тему, инициированных государствами, состоял в том, чтобы убрать некоторые детали первоначальной концепции МККК, которые были сочтены несовместимыми с жизненно важными военными интересами и соображениями безопасности, однако даже с учетом этих возражений оставалось более чем достаточно, чтобы будущие военные оккупанты задались вопросом, а не слишком ли много уступок они сделали. Гораздо более разочаровывающей для МККК и его сторонников оказалась судьба попытки расширить содержание конвенций, добавив к четко очерченной международной сфере применения еще и гражданские войны. МККК знал с самого начала, что этот шаг вызовет намного больше споров, чем могли представить себе рядовые энтузиасты Красного Креста. И действительно, этот вопрос стал причиной многих жарчайших споров на конференциях. Окончательный результат этой попытки (общая статья 3) оказался намного менее расширительным, чем на то надеялись ее инициаторы.
Все эти действия МККК сделали его предметом подозрений в «построении империи». Особенно активно эти подозрения распространились среди национальных обществ, более склонных выступать в институциональном соперничестве на стороне Лиги, а не на стороне МККК; но и государства, даже те, которые обычно были склонны поддерживать МККК, вполне могли сделать опрометчивый вывод о том, что эта расположенная в Женеве организация берет на себя слишком много. Это было несправедливо, хотя и неизбежно. МККК оказался во время всех этих событий – и очень часто оказывался после них – в положении, которое само по себе порождало недоразумения. Не будучи «государством» или чем-то в этом роде, он должен был играть квазиполитическую роль и иметь дело с дипломатами, взаимодействуя с ними в специфически дипломатическом ключе. Юридически отделенный от публичной власти в собственной стране, Комитет, тем не менее, должен был тесно сотрудничать с ней по всем делам, связанным с дипломатической конференцией, на которой должен был завершиться процесс пересмотра и должна была быть сформулирована окончательная форма всех документов, поскольку только государство могло позволить себе провести такую конференцию, и в соответствии с установившейся практикой Швейцария выступает хранителем ратификационных грамот и документов о присоединении к договорам. Подозрения, что МККК в Женеве и федеральное министерство иностранных дел в Берне работают в тесном сотрудничестве ради взаимной выгоды, несомненно имели под собой почву, но дело в том, что они вряд ли могли бы этого избежать, если исходить из того, что ЖК должны были стать такими, какими их хотело бы видеть международное сообщество. Если в результате этого МККК твердо вступил на путь кажущегося бесконечным расширения своих функций и повышения международного политического значения, то лишь потому, что государства мира могли воспользоваться этим, и этого требовало положение дел в мире, а вовсе не из жажды все большего могущества. Ложе, которое он позволил приготовить для себя, было широким, но в некоторых отношениях это было ложе, утыканное гвоздями.
СССР был государством, глубоко враждебным МККК, хотя и не самым опасным противником. Его антагонизм был настолько велик, что он вообще отказывался поддерживать коммуникацию. Будучи идеологически и, возможно, по темпераменту приверженным принципу «кто не с нами, тот против нас», советский режим в 1939 г. пришел к выводу, что попытка МККК практиковать непредвзятый гуманитарный подход во время гражданской войны в Испании означала снисходительное отношение Комитета к фашизму – точно так же, как различные действия Красного Креста, направленные на то, чтобы облегчить страдания, вызванные послереволюционной гражданской войной, окрасили чувства большевиков по отношению к Красному Кресту подозрением, что национальные общества из «буржуазных» стран чрезмерно обеспокоены страданиями врагов революции. Невозможно отрицать тот факт, что Красный Крест в целом состоял из представителей «буржуазных» или (что было еще хуже с точки зрения Советов) аристократических слоев. Это был социологический факт жизни, но члены Красного Креста в «буржуазных» государствах, обоснованно или нет, отказывались верить, что он мешает им выполнять свои обязательства быть непредвзятыми и нейтральными в своей гуманитарной практике. Советские коммунисты, находившиеся в состоянии постоянной войны с враждебным окружением, вероятно, смотрели на вещи по-другому.
Однако, как рассказывал в частной беседе женевский ветеран высокопоставленному члену французской делегации на переговорах, отношения между МККК и Москвой не были плохими до 1939 г. Он характеризовал их как «полностью нормальные и корректные». На самом деле СССР вносил в фонд МККК вдвое бóльшую сумму, чем выделили США, и эта ежегодная субсидия продолжала поступать даже после 1 сентября 1939 г. Но когда в момент начала зимней войны между СССР и Финляндией МККК предложил свои услуги в обычной форме, ответа не последовало80. С тех пор дела шли все хуже и хуже. Подозрения уступили место убежденности в том, что МККК снисходительно относится к фашизму – фашизму, который во Вторую мировую войну чуть не уничтожил СССР. В фашистских государствах продолжали действовать национальные общества Красного Креста, которые эти государства склоняли к тому, чтобы использовать в своих целях. МККК, утверждали СССР и его союзники, должен был исключить общества, имеющие связи с фашистами. Комитет даже выказал готовность в апреле 1943 г. провести по просьбе германского Красного Креста расследование обстоятельств массовых расстрелов в Катыни и отказался от этого только тогда, когда стало ясно, что с советской стороны сотрудничества не предвидится. Кроме того, была проблема советских военнопленных. С лицемерием, степень которого, наверное, невозможно превзойти, СССР принялся обвинять МККК в том, что Комитет ничего не делал во время войны, чтобы защитить тех самых советских военнопленных, оказавшихся в руках Германии, от тяжелой участи которых Москва в то время по сути дела полностью дистанцировалась. Не успели закончиться военные действия, как СССР предъявил еще одну претензию. МККК в сговоре с «буржуазными» государствами и соответствующими национальными обществами Красного Креста теперь был обвинен в том, что он оказался настолько заинтересован в бедственном положении жертв войны, что поощрял советских граждан, находившихся в плену, а также в лагерях интернированных и «перемещенных лиц», к тому, чтобы они стали лелеять безнравственные мысли о том, чтобы вообще не возвращаться в Россию, несмотря на тот теплый прием, который Родина-мать собиралась им оказать. Таким образом, Москва не намеревалась больше вести какие-либо дела с Женевой сверх необходимого минимума. Представители советского общества Красного Креста и Красного Полумесяца иногда присутствовали на конференциях Красного Креста, проводимых при содействии Лиги. На совещании Совета управляющих Лиги, состоявшемся в июле 1946 г. в Оксфорде, они присутствовали с целью создавать всевозможные помехи МККК, что впервые открыто проявилось именно в тот раз. Они могли иногда присутствовать на таких региональных конференциях, как та, что проходила в Белграде в 1947 г. Они не собирались присутствовать на мероприятиях, организованных МККК, и никогда прямо не отвечали в те годы на обращения, которые адресовали им «монархо-фашисты», засевшие в МККК81.
Москва едва ли питала более теплые чувства и по отношению к Берну. Дипломатические отношения между странами, давно прерванные, были с трудом восстановлены в марте 1946 г. Оскорбленные чувства Советов по поводу приема, оказанного русским экспатриантам, добровольным или принудительным, распространялись также и на швейцарцев. В середине 1945 г. СССР даже на некоторое время задержал нескольких швейцарских граждан, по-видимому в качестве заложников, пока не убедился, что советским военнопленным, бежавшим из Германии в Швейцарию, не ставятся препятствия на пути на родину. Без сомнения, страна, столь «буржуазная», как Швейцария, казалась особенно невероятным местом для проявления того рода беспристрастной и нейтральной филантропии, которую коммунисты в любом случае считали столь же невозможной, сколь и, говоря политическим языком, нежелательной.
Само собой, отказ СССР от участия в мероприятиях МККК предполагал и неучастие в основной работе по подготовке к дипломатической конференции 1949 г. До того момента, как советские делегаты неожиданно появились на конференции, о намерениях СССР в отношении новых конвенций можно было только гадать. Обмен догадками занял немалую часть переписки между другими государствами, поскольку все сочли желательным, а некоторые – крайне важным, чтобы СССР принял участие в этом законодательном процессе и взял на себя обязательства в отношении документов, которыми должен был увенчаться этот процесс. До тех пор пока советские делегаты не появились, чтобы непосредственно довести до всех точку зрения своей страны, другим государствам приходилось делать предположения, основываясь на том, что говорили те восточноевропейские союзники и сателлиты России, которые иногда показывались на подготовительных совещаниях или других мероприятиях, где можно было выяснить их настроения. Югославия была с самого начала самым агрессивным из союзников СССР, высказывая ровно те же самые нескончаемые жалобы и обиды против МККК за его предвоенные и военные моральные прегрешения и добавляя к ним свои собственные, местные основания для враждебности, связанные с тем, как Красный Крест обращался с югославами в лагерях в Италии и Австрии. Во время основного подготовительного мероприятия 1947 г. – апрельской конференции правительственных экспертов – задача представлять аргументы советской стороны была возложена на Польшу. На Стокгольмской конференции, состоявшейся в следующем году, официально никто не должен был представлять СССР, хотя его враждебная позиция была очевидной из-за характерной для его публичных высказываний грубости82.
Швеция, которая предоставила место для проведения этой важнейшей конференции, в те годы занимала очень высокое положение в Красном Кресте и была особенно заинтересована в ее эффективной работе. Швеция сумела остаться нейтральной до самого конца войны, но она так активно участвовала в гуманитарной деятельности, что заслужила всеобщее уважение и восхищение. Шведский Красный Крест сыграл важную роль во многих крупных операциях по оказанию гуманитарной помощи, а его президент, энергичный граф Бернадотт, к концу войны ставший фигурой мирового масштаба и воспринимавшийся как выразитель либеральных и общечеловеческих ценностей, ради которых и велась эта война, теперь ревностно трудился ради помощи пострадавшим, примирения и восстановления мира. Сам Бернадотт жил в соответствии с тем образом, который сложился о нем у широкой публики. Он явно считал себя человеком, на которого была возложена некая миссия (более того, много миссий), и помимо того, что у него были налажены хорошие связи с элитами держав-победительниц, как личность производил достаточно сильное впечатление, чтобы держаться весьма самоуверенно. Достоинства и недостатки этого человека хорошо иллюстрируют те жаркие споры, которые поднялись вокруг его униформы и его самолета. Слепо преданный тому, что он, как и многие другие, называл «идеей Красного Креста», он изобрел для себя особую униформу Красного Креста, в которую входили военная фуражка и шинель с красными крестами на ленте и лацканах. Он использовал эмблему и для того, чтобы подчеркнуть чрезвычайную важность той работы, которую он в конце жизни выполнял для ООН в качестве ее посредника в Палестине, наиболее впечатляющим примером чего было ее нанесение на самолет, который ему предоставила ООН! Одобрял ли это Генеральный секретарь ООН, я не знаю. МККК, разумеется, это не нравилось, и в Комитете постарались убедить отказаться от всего этого. Бернадотт не мог понять почему, но согласился вынести этот вопрос на Стокгольмскую конференцию, где отрицательное решение было принято с соблюдением вежливости, но твердо – всего за несколько недель до того, как он был убит израильским экстремистом в Иерусалиме83.
В самом движении Красного Креста идея Бернадотта подталкивала в сторону позиции членов Лиги против позиции МККК. Он с самого начала участвовал в дискуссиях, продвигая с 1946 г. свой план, целью которого было «заставить Международный комитет стать интернациональным как по составу, так и по функциям», и в качестве основного организатора конференции в Стокгольме в 1948 г., благосклонно исполняя роль председателя во время непрерывной кампании против МККК, которую проводили на этом форуме американцы и бельгийцы84. Однако его интерес и интерес его страны к этим вопросам, возможно, не может быть полностью объяснен политическими процессами внутри движения Красного Креста. По крайней мере два министерства иностранных дел подозревали, что за этим стоит некий грандиозный план. Директор политического департамента швейцарского Министерства иностранных дел 2 августа 1948 г. сообщил британскому представителю в Женеве, что «швейцарское правительство весьма озабочено шведским предложением относительно того, что Комитет следует интернационализировать… Во-первых, потому, что шведы старались придать вес своим претензиям на статус нейтралитета, сопоставимый со швейцарским, и, во-вторых, из-за личных амбиций графа Бернадотта». Для Уайтхолла в этом не было ничего нового. «Нам уже какое-то время было известно, – отметил чиновник высокого уровня из Министерства иностранных дел 9 августа, – что к числу амбиций графа Бернадотта относилось стремление к тому, чтобы Швеция стала северной Швейцарией, т. е. перманентно нейтральной, а сам бы он возглавлял шведский Красный Крест, либо соперничающий с МККК, либо заменивший его (sic!). Советское правительство испытывает неприязнь к швейцарскому правительству и МККК, так что оно вполне могло поощрять графа Бернадотта»85. Похожих взглядов по поводу надежд шведов и амбиций Бернадотта придерживался сэр Джон Кеннеди, ведущая фигура в британском Обществе Красного Креста. В апреле 1948 г. в беседе с сотрудником военного министерства он заметил, что, поскольку Швеция не смогла стать «нейтральной страной, воспринимаемой наравне со Швейцарией», и поскольку граф смог пробиться в Комитет, «шведы теперь, по-видимому, сменят курс и будут поддерживать точку зрения славян, и эта тенденция будет подпитываться растущим чувством страха перед могучим соседом»86. С могучим соседом действительно было трудно поладить, даже тем, кто очень к этому стремился.
Страх перед СССР, по твердому убеждению американских и британских дипломатов, вовлеченных в этот процесс, был главным фактором, определяющим состояние умов всех участников из континентальной Европы, и именно этим, с точки зрения англосаксов, отчасти объяснялось исключительное стремление европейцев сделать конвенцию о гражданском населении настолько всеобъемлющей, насколько возможно. Но если дело и обстояло именно так, то у меня на этот счет нет никаких явных доказательств; впрочем, возможно, это и не тот предмет, о котором люди будут с легкостью говорить. Более очевидным мотивом для такого рода конвенции – притом мотивом, в котором гораздо проще признаться, – было то, что произошло со странами, подвергшимися военной оккупации во время недавно закончившейся войны. Среди тех, кто принимал активное участие в подготовительной работе, несомненно, наиболее значительным действующим лицом была Франция.
Франция представляется во всех отношениях государством, чей подход к процессу пересмотра был наиболее запутанным. Отчасти это было следствием тяжелого опыта, через который недавно пришлось пройти этой стране, отчасти же (как предполагали американцы и англичане) – политической неразберихи и конституционной слабости.
Западных наблюдателей не могли не поражать две основные черты французской политики. Во-первых, Франция не переставала пребывать в состоянии «временного» правления, начиная с момента освобождения в конце 1944 г. и вплоть до осени 1946 г.; во-вторых, коммунистическая партия там была очень активна, не только как участник «переходной» политики, но и как крупнейшая партия, вошедшая в коалиционное правительство после выборов, состоявшихся в ноябре 1946 г., и находившаяся в нем вплоть до следующей весны и с тех пор бывшая наиболее явной антиамериканской и просоветской партией в Западной Европе. На снисходительный англо-американский взгляд, во Франции царил полнейший сумбур, страна потеряла свою прежнюю силу и решимость реализовать восстановление экономики и была не в состоянии ощутить ту скрытую национальную мощь, которую впоследствии высвободил де Голль. Проявлявшаяся время от времени нерешительность французской делегации на конференциях 1947 и 1949 г. объяснялась разногласиями внутри французского кабинета и изменениями курса вследствие давления лоббистских групп бывших военных, а также тех, кто попал в плен или был депортирован.
Кроме того, на французскую позицию повлияла необычайная сложность недавно пережитого страной опыта. С одной стороны, французы знали все о том, что значит быть захваченными, оккупированными, эксплуатируемыми, плененными, интернированными и депортированными. С другой стороны, они к тому моменту многое узнали о трудностях достижения признания доблестных бойцов Сопротивления законной воюющей стороной. За этими двумя предметами озабоченности, связанными с недавними событиями, маячил еще один, более традиционный, – он проявился, когда Межминистерский комитет, на который была возложена подготовка Дипломатической конференции, дошел до вопроса о допустимой интенсивности труда военнопленных. Франция в те годы остро нуждалась в рабочей силе, необходимой для материального восстановления страны, и выжимала все что можно из немецких военнопленных, которых соответственно вовсе не хотела репатриировать так быстро, как считал нужным МККК. Эти военнопленные также работали более восьми часов в день – предела, который, при прочих равных условиях, Франция хотела бы установить для защиты французских военнопленных в будущих конфликтах. Альбер Ламарль, глава делегации на Конференции правительственных экспертов в 1947 г., так сформулировал вопрос: «Франция должна, – сказал он, – обеспечить приоритет своих демографических и биологических интересов… Физическая защита французов, которые могут стать военнопленными, представляет собой постоянный вопрос жизненной важности, и должен перевесить все временные задачи»87.
Следует упомянуть еще об одной отличительной черте французского подхода. Франция проявила особое рвение, чтобы привлечь к участию СССР, и проявила определенную жесткость в преследовании этой ускользающей цели. Уайтхолл и Вашингтон задавали себе вопрос, до какой степени это можно приписывать коммунистическому влиянию и до какой – страху перед Советским Союзом. Безусловно, забота об участии Москвы среди всех «стран Запада» была специализацией Франции; и, судя по всему, именно это, а вовсе не участие в политических интригах Лиги против МККК, подвигло ее в конечном итоге намекнуть, что если единственный путь заманить СССР за стол переговоров – это сдать МККК со всеми потрохами, то именно так и нужно поступить88. К счастью, до такой отчаянной меры дело не дошло, и на Дипломатической конференции Франция фактически поддерживала МККК больше, чем некоторые другие государства.
Сравнительно прямолинейный и простой подход Великобритании оказался в противоречии с ее конфликтным поведением на конференциях. Ревизия конвенций о Красном Кресте и, кроме того, конвенций о военнопленных с самого начала считалась на Уайтхолле желательной и необходимой. Великобритания приобрела богатый опыт применения законов о военнопленных и связанной с ними административной деятельности и обладала общей с государствами Содружества наций и США конструктивной способностью видеть обе стороны вопроса, а именно сторону тех, кто оказался в плену, и сторону тех, кто захватывал в плен. Несмотря на неизбежные сбои в отношениях в военное время, Великобритания вышла из войны с чувством восхищения перед Красным Крестом и большой к нему благодарности. МККК, со своей стороны, по-видимому, счел систему управления делами военнопленных в Великобритании пригодной для взаимодействия и эффективной. Таким образом, Великобритания была готова взять на конференцию хорошо проработанный план усовершенствования конвенций, в чем она была действительно заинтересована, и оказалось, что большинство ее предложений были приемлемы для всех.
Однако на этих традиционных для Красного Креста проблемах и заканчивался серьезный интерес к Комитету со стороны Великобритании, а ее солидарность с ним улетучивалась. У нее не возникло большого энтузиазма по поводу идеи распространения действия конвенций на внутренние конфликты наряду с внешними. Противодействие Великобритании стало настолько навязчивым и мелочным, что ее делегация в 1949 г. стала самой непопулярной из всех и навлекла на себя критику даже со стороны своих ближайших союзников. Помимо принципиальной критики проектов текстов со стороны Великобритании, можно привести два общих объяснения ее поведения. Во-первых, отношения Уайтхолла со своим Национальным обществом Красного Креста отличались от тех, которые считались нормальными в других странах. Следствием этого было полное отсутствие понимания того, что происходило в международном движении Красного Креста. Там, где другие национальные администрации делали свои национальные общества своими доверенными структурами (наиболее явно это относилось к США, но в разной степени также и ко всем, кто участвовал в работе движения), Уайтхолл не считал нужным это делать, а лица, обладающие властью в британском Красном Кресте, который сам по себе в то время был исключительно иерархической организацией, не подталкивали его к этому. Таким образом британское Министерство иностранных дел было избавлено от хлопот по поводу взаимодействия с какой-либо иной структурой Международного движения Красного Креста, помимо собственно МККК, что опять-таки выставляло Уайтхолл в особом свете. США и все прочие участники, о которых что-либо известно, сравнительно мало беспокоились по поводу статуса МККК. Комитет был – и остается – исключительной, единственной в своем роде, базирующейся в Швейцарии и управляемой швейцарцами неправительственной организацией, ради общей пользы наделенной квазиполитическими и дипломатическими функциями с согласия (часто молчаливого) государств. По-видимому, большинство западных государств наблюдало за его прагматичным, постепенным развитием без ревности или озабоченности. Уайтхолл, однако, относился к МККК в высшей степени настороженно, и поэтому нельзя считать, что в результате этих переговоров и конференций Великобритания оказалась в большом выигрыше с точки зрения ее интересов как по причине подозрительности в отношении МККК, так и из-за отказа поступиться своим суверенитетом, посылая официальных делегатов на конференцию Международного движения Красного Креста в 1948 г.
Bepul matn qismi tugad.