Kitobni o'qish: «Как государство богатеет… Путеводитель по исторической социологии»

Shrift:

© Травин Д. Я., 2022

© Издательство Института Гайдара, 2022

Предисловие

Двести лет назад Александр Сергеевич Пушкин рассказал читателям про своего героя – Евгения Онегина, который «…читал Адама Смита / И был глубокий эконом, / То есть умел судить о том, / Как государство богатеет, / И чем живет, и почему / Не нужно золота ему, / Когда простой продукт имеет». Шотландский мыслитель Адам Смит уже тогда считался классиком экономической науки, слава которого прошла через всю Европу, дойдя даже до России. Остался он классиком и по сей день. Значение теории Смита не вызывает сомнений, однако все чаще мы обнаруживаем, что хорошее знание экономики никак не способствует ни хорошему экономическому развитию, ни росту богатств государства и населения.

За двести лет, прошедших с пушкинских времен, часто так бывало, что по какой-то причине вполне образованные правители той или иной страны на деле применяли совсем не те методы, которые считали нужным применить очень хорошо образованные экономисты. Правители при этом жили весьма неплохо. Друзья их тоже не бедствовали. Деловая элита более-менее приспосабливалась к ситуации. А вот к остальной части населения экономика поворачивалась задом.

Другая печальная история связана уже не с правителями и их друзьями, а с этой самой «остальной частью населения». Часто случалось, что, несмотря на хороший рост валового продукта и успех, демонстрируемый многими другими экономическими показателями, в той или иной стране возникала вдруг революция. Значительная часть народа высказывала недовольство тем, как страна управлялась, хотя, кажется, жизнь людей становилась лучше, чем жизнь их отцов и дедов. А по итогам революции все вдруг начинали жить хуже: от старых правителей (если, конечно, их вообще оставляли в живых) до рядовых граждан. Лишь новые правители, поднявшиеся на революционной волне, часто преуспевали в подобной ситуации.

Правители и революционеры по разным причинам не обращают внимания на то, как государство богатеет с точки зрения последователей Адама Смита. Но сближает их общее стремление добиваться каких-то иных целей, нежели экономическое развитие страны. Поэтому и мы должны сегодня разобраться не только в том, что говорят о развитии экономисты, но также в том, как объясняют поведение правителей политологи, как объясняют поведение широких народных масс социологи и, наконец, в том, как ученые разных направлений понимают общую логику развития общества.

Сам я первую половину своей жизни был «экономом». Не таким, может, глубоким, как Евгений Онегин, но все же разбирающимся в том, как государство богатеет согласно учению Адама Смита. Но во второй половине жизни занялся иной наукой – исторической социологией, в которой надеялся найти ответ на вопрос, почему «экономы» не могут объяснить нам многие возникающие в ходе развития общества проблемы. Ответ на вопрос, что такое историческая социология, будет чуть дальше, а пока я объясню другую не вполне понятную часть названия этой книги. Она представляет собой не научную монографию и не учебник для студентов, а нечто напоминающее именно путеводитель. Причем путеводитель для русскоязычного читателя, желающего за небольшой промежуток времени получить максимум информации на родном языке об интересующих его достопримечательностях.

Путеводитель – это первое, что попадает в руки пытливому путешественнику. Держа его в руках, он движется от одной достопримечательности к другой, постепенно формируя собственное мнение и обращаясь в дальнейшем за разъяснениями к дополнительной литературе. Похожую на путеводитель книгу получает сейчас читатель, желающий разобраться в том, как государство богатеет. Я постарался здесь дать краткий обзор максимально возможного числа интересных научных книг по исторической социологии, существующих в настоящее время на русском языке. Как хороших, так и тех, что дают с моей точки зрения плохие ответы на важнейшие вопросы, но по какой-то причине стали весьма популярными. Ознакомившись с моим путеводителем, читатель сможет сам разобраться в том, что из предложенного набора стоит внимательно прочесть, а чем можно и пренебречь. При этом тот, кто пожелает двинуться дальше в научном поиске и по-настоящему профессионально изучить интересующий его вопрос, имеет возможность определить круг необходимого чтения по библиографиям книг, которые я здесь обозреваю.

Случается порой так, что, взяв в руки некий путеводитель, читатель с удивлением обнаруживает, что в той стране, которой посвящена эта книга, есть множество интересных мест, про которые не знают широкие массы туристов. Мне кажется, что с исторической социологией обстоятельства складываются похожим образом. В России часто даже не представляют, как много серьезных исследований сделали в этой области знаний зарубежные авторы. В России плохо понимают, насколько утвердилась на Западе та наука, которую у нас порой принимают за публицистику из-за ее «всеохватности». Надеюсь, мой путеводитель, затрагивающий лишь видимую русскоязычному читателю верхушку айсберга, поможет скорректировать сложившиеся представления и отнестись к науке именно как к науке.

Путеводитель ни в коей мере не является заменителем путешествия. Он бывает полезен только в том случае, если вы лично странствуете, держа его в руках. Путеводитель краток. Он неизбежно многое упрощает, а кое-что, увы, и искажает. Хотя в этой работе я старался по мере сил искажений избежать, в полной мере добиться такого результата, скорее всего, не удалось. Поэтому тот, кто, опираясь на мою работу, захочет вообще избежать дальнейшего чтения классиков, совершит ошибку. Нельзя сказать, что вы знаете Париж или Рим, если только почитали об этих городах, но не приехали туда лично. И точно так же нельзя сказать, что вы знаете Дугласа Норта или Иммануила Валлерстайна, если взглянули на их труды лишь через путеводитель по исторической социологии.

Путеводитель – это не научная монография, поскольку дает общий обзор интересующей нас проблематики, а не погружается глубоко в отдельную проблему. Путеводитель – это и не учебник, поскольку содержит не последовательное изложение проблем как таковых, а рассказ о достопримечательностях (важнейших книгах), встречающихся на нашем пути в исторической социологии. При этом путеводитель, хотя направлен, скорее, вширь, чем вглубь, может дать обзор лишь определенного ограниченного объема литературы. В данном случае я постарался включить в свой анализ подавляющее большинство важных книг, вышедших на русском языке и, значит, доступных широкому кругу интересующихся данной проблемой читателей, но сознательно не стал затрагивать те работы, которые не переведены и, следовательно, малодоступны. Ссылки на некоторые такие исследования зарубежных авторов читатель может при желании найти в тех моих книгах, которые представляют не путеводитель, а научную монографию.

У этого путеводителя не длинная, но важная история. Примерно пять лет назад я решил написать серию очерков о книгах по исторической социологии и предложил ее для публикации замечательному интернет-изданию Economy Times, которое, с одной стороны, ориентировано на широкого читателя, интересующегося социальными науками, а с другой – позволяет своим авторам писать серьезные тексты, не гонясь за дешевой популярностью. Тем не менее мне поначалу представлялось, что редакция примет к публикации лишь десяток-другой текстов, а затем попросит перейти на иные темы. Но, к моему удивлению, интерес Economy Times сохранялся долго, и я в общей сложности опубликовал там более полусотни статей, которые в сильно доработанном виде и составили сейчас эту книгу. Я от всей души благодарю руководство издания и особенно Андрея Колесникова за такую поддержку моей инициативы. Без его доброжелательного отношения и дружеского содействия эта книга, наверное, не была бы написана, поскольку возможность быстро знакомить читателя с новыми текстами сильно стимулировала меня к столь необычной работе, как написание путеводителя по исторической социологии.

В неменьшей степени я благодарен Валерию Анашвили за возможность публикации этой книги в Издательстве Института Гайдара и за то множество переводов важнейших зарубежных работ по исторической социологии, которое он организовал в различных научных издательствах нашей страны. Российский читатель даже не представляет себе, сколь многим он обязан Валерию. Бесспорно, и мои знания в данной области были бы намного меньше, если бы я не имел возможности за последние десять-пятнадцать лет обращаться к изданиям, выполненным под руководством Анашвили. С удивительным чутьем и упорством он поставлял на российский книжный рынок именно те новинки, которые позволяли нам следить за важнейшими достижениями зарубежной исторической социологии.

Я должен, конечно, выразить признательность и моему петербургскому коллеге, профессору НИУ ВШЭ Андрею Заостровцеву, который еще в 2014 году опубликовал недооцененную, к сожалению, книгу «О развитии и отсталости: как экономисты объясняют историю?». Мы с ним неоднократно обсуждали эту работу, и, хотя я во многом гляжу иначе на объяснение истории, да к тому же привлек для своего анализа значительно больше авторов, чем Андрей, мой интерес к исторической социологии, бесспорно, пробуждался во время этих обсуждений.

Наконец, я хочу поблагодарить Отара Маргания, президента Центра исследований модернизации Европейского университета в Санкт-Петербурге (М-центра), и Владимира Гельмана, исполнительного директора М-центра, за возможность много лет заниматься моей любимой наукой. Отар создал М-центр и предоставил его сотрудникам максимальную свободу, а Владимир взял на себя все организационные хлопоты. Таким образом, при работе над этой книгой, как и при работе над другими исследованиями, я имел возможность полностью погружаться в интересующую меня проблематику, не отвлекаясь на другие дела.

И последнее. В путеводителе я лишь анализирую чужие теории, но не излагаю своих взглядов на модернизацию общества. Тот, кто захочет с ними познакомиться, может обратиться к другим моим книгам [Травин, Маргания 2004; Травин, Гельман, Заостровцев 2017; Травин 2018, 2019, 2020, 2021].

Глава 1
Великие расхождения

Как возник наш мир
Ричард Лахман о том, для чего существует историческая социология

ПОЧЕМУ Россия отстала? Можем ли мы включиться в догоняющую модернизацию или это отставание навсегда? Преодолимо ли наше имперское наследие? Могут ли случиться новые революции и не опасно ли в этой связи «раскачивать лодку»? Зависит ли развитие от культуры, от институтов, от исторического пути, от наших географических, биологических особенностей или только от реформаторов?

Подобные вопросы не обсуждает только ленивый. Но при этом в российской науке сегодня существует явный перекос. Серьезные, профессиональные исследования этих проблем осуществляются редко. В науке они являются скорее исключением, чем правилом. Или, точнее, подобные исследования иногда становятся побочным продуктом научных работ историков, экономистов, социологов и политологов, но углубляются специалисты в эти «вечные» вопросы как-то стыдливо. Боясь, по всей видимости, что коллеги упрекнут их в намерении объять необъятное.

Тем не менее, поскольку проблемы существуют реально и становятся, увы, с каждым годом все актуальнее, они все равно широко обсуждаются, но отдаются при этом на откуп дилетантам. Специалист, опасающийся, что у него недостаточно фактов для широкомасштабного междисциплинарного исследования, добровольно уступает место писателю, кинорежиссеру или философствующему политику, которые вообще фактов не знают и знать, в общем-то, не хотят. Благодаря своему звучному имени они просто навязывают обществу концепции, которые даже научной фантастикой назвать трудно в связи с полным отсутствием в них признаков научности.

А тем временем наука, изучающая «вечные российские вопросы», существует и активно развивается за рубежом. Называется она историческая социология. То есть та социология, которая не играет в циферки безумно популярных у нас массовых опросов, а стремится делать выводы о развитии общества на основе комплексного анализа «долгого времени». И начать наш путеводитель по исторической социологии логично было бы с книги, рассказывающей об этой науке в целом: Ричард Лахман. Что такое историческая социология? М.: Дело, 2016. Известный американский социолог в этой небольшой книжке формулирует основные проблемы, стоящие перед исторической социологией, и показывает нам в общих чертах, как их решают сегодня западные ученые.

Почему не социология и не история

Надо заметить, что Лахман весьма иронично относится к тому, во что превратилась за последнее время обычная социология, зарождавшаяся когда-то как историческая дисциплина.

Сперва мы рождаемся, и легионы демографов объясняют, почему нашим матерям в этот момент было 26,2, а не 25,8 лет. Мы узнаем о сексе и вступаем в половую жизнь, и тут являются социологи, чья память постоянно воскрешает их подростковые годы и которые занимаются исследованием вопросов потери девственности или каминг-аута гомосексуалов. Во взрослом возрасте нас ждут криминологи, чтобы поведать нам, кто из молодых обитателей гетто обчистит нас на улице, а кто станет «ботаником» в своей захудалой городской школе. Социологи медицины расскажут нам, почему на старости лет нас будут пичкать избыточным количеством лекарств и выставлять чрезмерные счета. В большинстве своем эта исследовательская деятельность аисторична и не предполагает использования сравнительных методов, сосредотачиваясь на последних пяти минутах жизни в Соединенных Штатах [Лахман 2016: 17–18].

Про последние пять минут жизни в России можно сказать, наверное, то же самое. Сегодня мы получаем все больше узкоспециализированной информации о нашей стране, но по-прежнему блуждаем в потемках при попытке понять суть того исторического пути России, который привел нас через века именно в такое общество.

Иронию Лахмана (наряду с моим дополнением) не следует воспринимать как отрицание важности исследований этих пяти минут, но, скорее, как предостережение от ухода в крайность. Грустно, когда целая наука занимается вопросом, при каких обстоятельствах грабят на улице отдельного человека, игнорируя вопрос, при каких обстоятельствах происходят революции, разоряющие целое общество. Более того, западные ученые, в принципе, могут, наверное, позволить себе игнорировать подобные проблемы, поскольку перед их странами они – вроде бы – уже не стоят. Но игнорирование исторической социологии, или по крайней мере малый интерес к ней, в российской науке выглядит весьма странно, если принять во внимание, что вопрос об опасности «цветных революций» различные политические силы трактуют сегодня в свою пользу, практически не ссылаясь ни на какие серьезные исследования.

Но, может быть, историческая социология лишь дублирует то, чем занимаются историки, а потому в ней нет особой потребности? С точки зрения Лахмана, история и историческая социология – это разные (хотя и сближающиеся) науки. Для историков каждое событие конкретно. Это определяется тем, как их готовят к научной работе в молодости и тем, как они привыкли вести свои исследования. У историков нет привычки работать с общими понятиями. Например, Французская революция для них уже тем отличается от Китайской, что произошла в другой стране и в другую эпоху [Там же: 24–25]. Историк легко приведет множество различий между революциями, сочтет, что все обобщения поверхностны и что они ведут не к научным исследованиям иного рода, а к публицистике. То, что для специалиста в области исторической социологии является попыткой ответить на актуальные вопросы, волнующие общество, для историка оказывается недопустимым упрощением проблемы. Естественно, историк может отойти от своей «конкретики» и погрузиться в историческую социологию, если заинтересуется соответствующими вопросами (и таких случаев трансформации научных интересов немало), но тогда ему придется использовать непривычные методы работы и, возможно, терпеть косые взгляды некоторых коллег.

От себя добавлю, что подобные проблемы испытывают и экономисты, если вдруг погружаются в историческую социологию, пройдя через экономическую историю. В такого рода исследованиях невелико значение математики, которой современная экономическая наука уделяет большое внимание. Экономист скептически смотрит на то, что не удается математизировать. Историческая социология для него слишком описательна. Но она не может быть иной, хотя бы по той простой причине, что в давние времена не имелось статистики, которая позволяет сегодня осуществлять расчеты, а косвенные количественные оценки минувших веков слишком неточны.

Долгий путь научного поиска

Историческая социология охватывает различные проблемы, но, думается, в ней существует внутренняя логика. Начинается все с вопроса о том, как и почему в мире вдруг возникает капитализм? Или конкретнее: существуют ли общие условия для возникновения рынка и демократии или у отдельных стран и цивилизаций – своя судьба? Нам трудно понять то, что происходит в России со времени Великих реформ императора Александра II, если мы не изучим, как шла модернизация в Англии, Франции, Германии или Испании. Поверхностный взгляд на проблему состоит в том, что на Западе рынок и свобода существовали всегда. А серьезный анализ со стороны исторической социологии позволяет понять, что же реально способствовало развитию тех стран, которые когда-то были не более развитыми, чем Россия.

Но вот, допустим, изучили мы возникновение капитализма. Однако нам ведь не все равно, возникает ли он сравнительно гладко, как в скандинавских странах, или же в череде кровавых революций, как во Франции. А вот другой аспект данной проблемы: наблюдается ли в ходе революций явное движение вперед, как в Англии XVII века, или раздираемая противоречиями страна кружит на месте, как, скажем, Испания XIX столетия. В России часто спорят о том, стала ли наша революция 1917 года следствием общей неразвитости общества, заговора темных сил или же противоречий, возникших в ходе модернизации? Но те же самые вопросы обсуждались раньше и применительно к революциям, случившимся в других странах. Сравнительный анализ мирового опыта позволяет понять суть отечественных проблем.

Если в ходе революции происходит распад государства, то появляется вопрос о том, как возникает это государство и почему долгое время оно остается устойчивым, но вдруг рассыпается при определенных обстоятельствах. При прояснении данного вопроса мы можем обнаружить, что за самим словом «государство» в разных случаях кроются разные институты. Одно дело – империя. Другое дело – современное национальное государство, возникающее часто на развалинах старых империй. И вот выходит так, что для понимания возможностей мягкого развития капитализма (без революций и гражданских войн) мы должны обратиться к анализу долгой истории государственного строительства.

А обнаруживая, насколько связаны в процессе модернизации рынок, капитализм, революции и государство, мы сталкиваемся с почти неразрешимой в нашей стране научной проблемой. Рынок как таковой изучают экономисты. Капитализм как систему – социологи. Государство и революции – политологи. Сферы исследований жестко разделены. Но при анализе модернизации обособить их невозможно. Узкий характер исследований скорее исказит анализ, чем позволит получить научные результаты. И вновь получается, что без исторической социологии нам не обойтись.

Причины интересующих нас исторических перемен часто бывают сильно удалены от них как во времени, так и в пространстве. Например, успешные экономические преобразования последних столетий могут сильно зависеть от тех политических событий, которые происходили еще в Средние века. Причем совсем не от тех, которые бросаются в глаза при изучении школьного курса истории. Революции Нового времени могут не иметь прямой связи с крестьянскими восстаниями далекого прошлого, но определяться недавними экономическими сдвигами, международной обстановкой, распространением неортодоксальных идей и т. д. Распад империй может определяться не тем, что творится в центре, в непосредственном окружении императора, а теми колоссальными, но не слишком заметными изменениями, что происходят на имперских окраинах, где формируются нации. Путь научного поиска, связывающий причины и следствия, долог и нелегок. «Задача сравнительной исторической социологии состоит в том, чтобы проследовать этим путем» [Там же: 217]. Этим мы сейчас и займемся с помощью десятков выдающихся авторов.

Бандиты у истоков цивилизации
Парадоксальный взгляд Франца Оппенгеймера

Книга немецкого профессора-социолога первой половины ХХ века Франца Оппенгеймера «Государство» (М.: RUSTATE.ORG, 2020) может шокировать человека, сформировавшегося в СССР или в современной России. Нас ведь всегда учили, что государство – это хорошо. Ну, пусть не всегда и не во всем оно идеально, если уж быть точным. В советской системе считалось, что феодальное или буржуазное государство обслуживает интересы господствующего класса и лишь государство социалистическое в полной мере стоит на страже интересов каждого человека. Но сегодня, когда социальный строй у нас вполне буржуазный, идеология откровенно стала государственнической. Всякое потрясение государственных основ опасно, уверяют нас идеологи. Распад государства – это хаос, это угроза революции, угроза стабильности и процветанию. Такие строители государства российского, как Владимир Святой, Александр Невский, Петр Великий и даже наш «дорогой товарищ Сталин» возносятся на пьедестал. Именно эти исторические персонажи рассматриваются как главные герои, обеспечившие нашей стране правильную веру, победоносную армию и неуклонное расширение государственных границ.

Отнимать и делить

И что же мы узнаем теперь из книги Оппенгеймера? Мы узнаем, что государство, оказывается, в далеком прошлом формировалось вовсе не ради стабильности и процветания народов, а для того, чтобы всевозможным бандитам тех давних времен (пусть даже они мягко именуются кочевниками) проще было грабить трудящееся население. Мы узнаем, что для человека существует лишь два способа обретения благосостояния. Первый – это трудиться, зарабатывать, копить, обретать собственность… Второй – это отнимать то, что заработано у честных тружеников. Первый способ можно назвать экономическим, второй – политическим [Оппенгеймер 2020: 76–77]. Именно для второго способа обретения благосостояния и существует с незапамятных времен государство. Причем в отличие от марксистов Оппенгеймер дает понять, что оно не является просто инструментом господствующего класса, с помощью которого эксплуататоры эксплуатируют трудящихся. Государство опасно как для трудящихся, так и для собственников, инвестирующих капиталы в производство. Поскольку люди, стоящие за государством, могут отнимать всё у всех. Они являются грабителями по отношению к обществу в целом. Причем, наверное, даже в большей степени по отношению к имущим слоям населения. Ведь у тех можно больше отнять денег и собственности, чем у слоев неимущих, которым, как уверяли в свое время Маркс с Энгельсом, нечего терять, кроме своих цепей.

Отнимать можно по-разному. В давние-давние времена кочевники своими набегами полностью уничтожали имущество оседлых производителей. Грабили, что могли… А что не могли, сжигали и разрушали. Часть награбленного продавали для того, чтобы купить еды, коней и оружия, становясь таким образом еще сильнее и возобновляя грабительские набеги ради получения новых денег и нового имущества для продажи.

Но во времена просто давние грабители стали превращаться в государственников, которые вместо того, чтобы уничтожать всё на своем пути, уничтожали лишь малую долю, а остальное сохраняли, предоставляя побежденным народам возможность трудиться и платить дань своим господам [Там же: 84–89].

Наконец, во времена сравнительно не столь уж давние труженики, торговцы и организаторы производства настолько привыкли к постоянному взиманию с них налогов, что даже перестали рассматривать государство в качестве разбойника, отнимающего их деньги, и сами (добровольно) стали платить налоги, полагая, будто эти платежи идут на их же собственные нужды: на обеспечение стабильности и процветания, на поддержку малоимущих, на охрану рубежей от врагов, мечтающих захватить нашу богатую и обильную родину [Там же: 104].

Выигравшие и проигравшие

Конечно, нельзя говорить сегодня, будто государство – это абсолютное зло, будто оно лишь грабит население страны, не давая ему ничего взамен. Некоторые группы населения от государственной деятельности даже выигрывают: для них бюджетные поступления превышают налоги. Но при этом другие группы проигрывают: они отдают государству значительно больше, чем сами от него получают. А иногда они не получают практически ничего, отдавая при этом в виде налогов довольно большую долю своих доходов. При этом риторика государственных деятелей часто такова, что, послушав их, можно подумать, будто бы даже эти проигрывающие группы населения кормятся за счет государства.

Раскрывая историю происхождения государства от бандитских набегов на древние цивилизации, Оппенгеймер существенным образом смещает акценты в наших представлениях о соотношении власти и общества. Можно даже сказать, пользуясь любимым образом некоторых классиков марксизма, что он ставит эти представления с головы на ноги. Он помогает увидеть государство таким, какое оно есть.

Нормальное мышление для человека, проникшегося государственной идеологией, таково: государство – это благо, но есть пока в его деятельности еще отдельные недостатки, связанные с недобросовестными чиновниками. Поэтому человек ищет хороших чиновников, а не найдя таковых, уповает на «доброго царя», способного навести порядок в стране. Представление, будто бы «добрый царь» сам является создателем системы, из которой прут сплошные недостатки, а благ почти не видно, пугает такого человека и заставляет принимать защитную стойку.

Нормальное мышление для человека, прочитавшего книгу Оппенгеймера, будет совсем иным: государство работает на себя, «государевы люди» чтут прежде всего свои собственные интересы; и лишь в той мере, в какой они вынуждены считаться с давлением общества, эти «государевы люди» будут возвращать обществу часть средств, забранных у него через налоги. В давние времена никакой возможности выразить свои интересы у общества не имелось. Но в конституционном государстве ситуация становится иной. Можно не уповать на «доброго царя». Можно добиться перемен, загоняя государство в угол, где ему и следует сидеть.

Человек, проникшийся государственной идеологией, выглядит просителем перед властями. И он рад, если хоть что-то удается у государства добыть: маленькую пенсию, бесплатный прием у терапевта, скидку с коммунальных платежей. Человек, прочитавший Франца Оппенгеймера, будет размышлять по-другому: государственные служащие живут на налоги, которые мы платим, а потому они достойны что-то получать лишь в том случае, если эффективно распоряжаются нашими бюджетными средствами. Не работают нормально – пусть выметаются.

У истоков исторической социологии

Думается, что постановка проблемы государства Францем Оппенгеймером закладывает основы подавляющего большинства современных исследований в области исторической социологии. Методология этого автора помогает понять, почему одни страны богатые, а другие бедные, почему разного рода революционеры так стремятся переустроить мир на свой лад и почему в результате их упорной «созидательной» деятельности бедствия народов столь часто усиливаются. Оппенгеймер, конечно, не мог сто с лишним лет назад сам проанализировать всё, что нас нынче волнует. Но он предложил схему, в которую вписываются многие современные размышления о соотношении насилия и созидания. Нынешняя историческая социология наполняет конкретным содержанием давние размышления немецкого профессора, предлагая для анализа значительно больше фактов, чем собрано в сравнительно тонкой книжке Оппенгеймера. Если в начале ХХ века эта работа могла затеряться на фоне популярных марксистских изысканий, то нынче самое время читать не «Манифест Коммунистической партии», а «Государство».

Вопрос о происхождении государства чрезвычайно важен. Его изучение сильно прочищает нам мозги. Мы постепенно начинаем разбираться в том, что здесь главное, а что случайное. Мы начинаем понимать, в чем состоит основная деятельность государства, а в чем – побочная. Более того, серьезный анализ истории камня на камне не оставляет от популярных нынче в России представлений, будто существуют «правильные» и «неправильные» народы, то есть такие народы, которые всегда хорошо развиваются, контролируя свое государство с помощью демократических механизмов, и такие – которые стоят на месте, поскольку государство у них хищническое. «Гипотеза об одаренности какой-либо конкретной расы, – справедливо отмечает Франц Оппенгеймер, – не использовалась нами, и мы в ней не нуждаемся. Как говорил Герберт Спенсер, это самая глупая, из всех мыслимых попыток, попытка построить философию истории» [Там же: 201].

Подобное утверждение очень важно для сегодняшней России, где все больше людей, понимающих, что так дальше нельзя жить, впадает в апатию и приходит к мысли, будто бы наш народ вообще «не одарен» ни экономически, ни политически. Изучение книги Оппенгеймера показывает, что проблемы-то – совсем в другом.

Не следует, конечно, идеализировать автора. Наверняка, многие читатели найдут в этой книге положения, кажущиеся сомнительными. Мне, например, сомнительным показался тезис, что поскольку в перспективе «государство останется без классов и классовых интересов, то бюрократия будущего действительно сможет достичь того идеала беспристрастного блюстителя всеобщих интересов, к которому в настоящее время она с таким трудом упорно стремится. „Государством“ будущего будет „общество“, регулируемое самоуправлением» [Там же: 233–234]. Думается, что Оппенгеймер здесь идеализировал бюрократию и слишком оптимистично исключал из анализа будущего различные групповые интересы, которые станут влиять на ее поведение. Возможно, ему хотелось, чтобы в конечном счете отмерло государство с его многочисленными негативными чертами. Однако подобные ожидания в свете наших сегодняшних знаний о развитии общества выглядят не слишком реалистично.

Впрочем, Оппенгеймер ценен не ошибками в предсказании будущего, которое нам всегда хочется видеть лучшим, чем на самом деле, а профессиональным анализом прошлого, помогающим понять мироустройство. И еще он ценен тем, что был хорошим учителем. Людвиг Эрхард – один из самых ярких экономистов-реформаторов истории Европы – учился именно у Оппенгеймера. Два нестандартных мыслителя нашли друг друга и создали весьма плодотворный союз. Так что нынешняя развитая германская экономика – детище профессора Эрхарда – во многом обязана и профессору Оппенгеймеру.

Рациональный мир модерна
Что же на самом деле писал Макс Вебер

Трудно выделить группу классиков, заложивших основы современной исторической социологии. Левые ученые разойдутся во взглядах с правыми, кого считать «отцами-основателями». А европейцы могут не согласиться в этом вопросе с американцами. Однако, скорее всего, подавляющее большинство все же сойдется в том, что важнейшей фигурой для нас является немецкий социолог Макс Вебер с его книгой «Хозяйство и общество» в 4 томах; М.: Изд. дом ВШЭ, 2016–2019).

Наверное, большинство образованных людей слышали это имя, даже если не сталкивались с социологией напрямую. Но среди тех, кто слышал, Вебер слывет, в первую очередь, автором книги «Протестантская этика и дух капитализма» (Избранные произведения. М.: Прогресс, 1990). Ключевые положения «Хозяйства и общества» часто приписываются «Протестантской этике…», поэтому современный «массовый Вебер» весь состоит из ошибок восприятия, в которых надо разобраться, прежде чем выделить то главное, на чем основана историческая социология.

Этика и дух

Важнейшая проблема Вебера состоит в том, что он дал своей знаменитой книге несколько эпатажное название, которое и по сей день привлекает к ней внимание широкой публики, но в то же время вызывает критику со стороны большого числа тех, кто кроме названия ничего не прочел, а иногда довольствуется слухами о том, что якобы написано в этой книге. Подобная судьба часто постигает авторов удачных названий. В последние десятилетия много нелепостей говорилось о книгах Фрэнсиса Фукуямы «Конец истории», Самюэля Хантингтона «Столкновение цивилизаций» и даже Томаса Пикетти «Капитал в XXI веке». Их критики порой полагают, будто Фукуяма утверждал, что мир перестал развиваться, Хантингтон призывал мочить другие цивилизации, а Пикетти является ортодоксальным марксистом. Но мы сейчас об этих авторах говорить не будем: вернемся к Веберу.

Выделим несколько ключевых пунктов критики со стороны людей, не читавших «Протестантскую этику…». Как ни странно, именно на эту критику приходится обращать больше всего внимания, поскольку она всегда на слуху даже в научных кругах, тогда как настоящие дискуссии привлекают внимание лишь узкого круга.

Чаще всего Веберу достается за то, что он якобы выводил возникновение капитализма только из протестантизма. Но на самом деле он специально написал:

мы ни в коей степени не склонны защищать столь нелепый доктринерский тезис, будто «капиталистический дух» <…> мог возникнуть только в результате влияния определенных сторон Реформации, будто капитализм как хозяйственная система является продуктом Реформации. <…> Мы стремимся установить лишь следующее: играло ли также и религиозное влияние – и в какой степени – определенную роль в качественном формировании и количественной экспансии «капиталистического духа» и какие конкретные стороны сложившейся на капиталистической основе культуры восходят к этому религиозному влиянию [Вебер 1990: 106].

Иногда Вебера критикуют за то, что он якобы «не увидел» капитализма в католическом обществе XII–XV веков. Однако на самом деле он был прекрасно образован и, конечно, писал в своих книгах об этом обществе, о его успехах в экономике. А тезис о роли протестантской этики состоит совершенно в другом. Дело в том, что рыночное хозяйство (и особенно взимание процентов по ссудам) в ранней католической Европе, да и вообще во всех этических учениях докапиталистической эпохи, просто «терпели, рассматривая либо как этически индифферентное явление, либо как печальный, но, к сожалению, неизбежный факт» [Там же: 79]. Неудивительно, что уважающий себя человек часто хотел уйти из бизнеса, вложив заработанные там деньги в землю и титулы. Значение протестантской этики, появившейся в XVI столетии, состоит в том, что ее приверженцы оказались воодушевлены своей верой в Бога не на уход от мира (как католические монахи) и не приобретение титулов (как знать), а на достижение успеха в будничной жизни – в труде и предпринимательстве.

Как ни странно, у Вебера есть немало поклонников, не читавших его знаменитой книги. Они, в отличие от критиков, очень любят говорить, что настоящий успех в экономике возможен только у протестантов, а потому Россия, в частности, всегда будет отсталой. Но на самом деле уже в эпоху Вебера (а ныне тем более) всякая связь между протестантской этикой и духом капитализма была утрачена, о чем сам автор прямо написал: «капиталистическое хозяйство не нуждается более в санкции того или иного религиозного учения» [Там же: 91]. И действительно, мы сегодня видим, что европейские католические страны в среднем достигли того же уровня развития, какого достигли и протестантские, что лидерами экономического роста стали восточные государства, среди которых лишь в Южной Корее силен протестантизм, и что православные люди вполне могут быть хорошими предпринимателями и работниками, если им не мешает власть.

Название книги Вебера не только эпатажное, но и не вполне точное по отношению к собственному содержанию. Это порой трудно заметить даже тому, кто ее читает. Автор проводит по ряду пунктов принципиальное различие между лютеранской и кальвинистской этикой. Связь между религиозной жизнью и земной деятельностью, согласно Веберу, близка у католиков и лютеран, но совершенно отлична у кальвинистов. Поэтому книга, по сути дела, прослеживает связь между кальвинистской этикой и духом капитализма. Ошибается тот, кто сегодня выводит экономические успехи скандинавских стран, государств Балтии (Эстонии, Латвии) или восточногерманских земель из теории Вебера. Она, скорее, относится к некоторой части голландцев, англичан и швейцарцев, а также к значительной части переселенцев, уехавших из Европы в Америку в поисках места для свободного исповедания истинной веры – так называемого града на Холме.

Творчество и смерть

Таким образом, в «Протестантской этике» Вебер решал «частный вопрос», который из-за плохого знания наследия классика стал в глазах многих людей основным. А если попытаться выразить одним словом то, чем Вебер действительно занимался всю свою жизнь (и что проходит красной нитью по большей части его трудов), так это проблема рационализации человеческой деятельности. О рационализации немало сказано и в «Протестантской этике», но в основном она исследуется в «Хозяйстве и обществе». Эта книга совсем не эпатажная. Более того, к сожалению, она почти не пригодна для массового просвещения. Она составлена после ранней смерти Вебера из целого ряда его неопубликованных текстов.

Вебер писал как будто бы для самого себя, а не для читателя (возможно, именно так и было!), а потому не выделял главное. Главное ведь всегда находится в голове у автора и не требует дополнительной фиксации, а на бумагу ложатся лишь размышления, которые ему хочется зафиксировать, структурировать и хорошенько проанализировать. Трудно представить, когда тебе немногим за пятьдесят, что жизнь скоро кончится и надо успеть подвести ее итоги. Кажется, будто время еще есть и можно прочесть еще десяток-другой книг, тщательно продумывая все свои мысли. Кажется, что можно отложить еще на годик-другой подготовку того окончательного текста, который будет хорошо понятен читателю. Но тут приходит смерть и человечество получает лишь тексты, написанные до нее. Да и то если кто-то из близких соберется подготовить их к печати.

Поэтому «Хозяйство и общество» нужно уметь читать. Скажем, в четвертом томе российского издания содержится истинная классика – социология господства, откуда идут все наши представления о власти и легитимности. Здесь же – блестящий очерк о том, что такое западный город и почему он столь много дал человечеству. А вот в первом томе не меньше половины объема занимает конспект авторских мыслей об экономике, из которых разве что специалист сможет нечто полезное для себя извлечь. Во втором томе доминирует социология религий, демонстрирующая феноменальную эрудицию Вебера: читаешь ее и чуть не плачешь, поскольку хочется больше фактов, примеров, пояснений. А в третьем томе – социология права, изложенная автором, по всей видимости для себя, причем столь хаотично, что, по словам одного американского правоведа, это лишь «гигантская куча-мала из идей и наблюдений <…> все свалено вместе на случайный манер так, что читатель переходит от одной темы к другой, с одного уровня обобщения на другой, даже не совсем понимая, есть ли связь между ними» [Вебер 2018, т. 3: 12].

Подвиг вдовы

Впрочем, если предельно просто изложить суть идеи Вебера, то она такова. Наш современный мир возник из мира традиционного. Почему? У разных авторов есть много разных концепций, но Вебер полагает, что именно благодаря рационализации.

В силу различных причин люди в какой-то момент начинают действовать не по традиции, а по зрелом размышлении. Так возникает предпринимательство. Так возникает и бюрократия. Так возникает даже Церковь, если под ней понимать организацию, а не харизматичных, полубезумных проповедников. По сути дела, именно от концепции рационализации Макса Вебера происходит современная теория модернизации. В отличие от разного рода теорий, стремящихся убедить нас в зависимости развития от культуры того или иного народа, теория модернизации показывает, что в основе преобразований лежит свойственное любому человеческому обществу стремление поступать рационально.

Интересно наблюдать, как в «Хозяйстве и обществе», где нет даже специального раздела о рациональности, это понятие всплывает на каждом шагу, постоянно вылезает из любого рассуждения, просачивается сквозь строки, посвященные, казалось бы, чему-то совершенно иному. Возможно, проживи Макс Вебер еще десяток-другой лет, наука имела бы сегодня абсолютно рационально выстроенную книгу о рациональности. Но жизнь не всегда рациональна. Вебер умер в 56 лет от воспаления легких в тот год, когда по всей Европе бушевала «испанка».

Его творческое наследие нам подарила вдова – Марианна Вебер. Она прошла с ним долгий жизненный путь, была рядом в период тяжелейшего психического срыва, поразившего Макса в еще сравнительно молодом возрасте, когда блестящий мыслитель годами не мог ни мыслить, ни писать, ни выступать с лекциями. Она выволакивала его из этого кризиса, как могла, ставила на ноги, возвращала науке и очень мало за это требовала [Вебер 2007]. А когда он умер, выполнила с лихвой все то, что он мог бы с того света потребовать от нее.

Когда Европа стала успешной
Кеннет Померанц и его теория «Великого расхождения»

Хотя историческая социология началась, конечно, не с книги американского историка Кеннета Померанца «Великое расхождение: Китай, Европа и создание современной мировой экономики» (М.: Дело, 2017), ее название фактически обозначило одну из ключевых проблем науки, существовавшую задолго до 2000 года – года, когда это исследование впервые вышло в свет на английском языке. Суть проблемы в том, почему уровень развития экономики и уровень жизни на Западе оказался с определенного времени значительно выше, чем на Востоке и на Юге.

Роковой XVIII век

По сути дела, именно загадку Великого расхождения между успешной Европой с одной стороны и отставшими от нее знаменитыми цивилизациями прошлого с другой мы пытаемся сегодня решить в первую очередь. Для того, в частности, чтобы понять, имеет ли отставание России неустранимые культурные причины или связано лишь со спецификой нашего сложного исторического пути.

Проще всего было бы решить загадку, утверждая, будто Европа постоянно была впереди планеты всей. За счет афинской демократии, столь контрастирующей с восточным деспотизмом. За счет английской Великой хартии вольностей, наделившей народ правами. За счет римского права, обеспечивающего Западу частную собственность в отличие от Востока, где тысячелетиями царила патримониальная система, отдающая тиранам безграничную власть над имуществом подданных. Такого рода истолкования часто встречаются даже в научной литературе. Но как многие простые объяснения сложных проблем, они неверны.

Заслуга Кеннета Померанца, долгое время профессионально изучавшего Китай, состоит в том, что он сумел четко определить реальный исторический период, когда произошло великое расхождение. Это отнюдь не глубокая древность. И даже не эпоха великих географических открытий, когда европейцы за счет использования огнестрельного оружия уже могли одерживать победы над представителями иных цивилизаций. Это – середина XVIII века [Померанц 2017: 12]. Лишь 250–300 лет назад отдельные европейские страны резко ускорили свое экономическое развитие. В итоге там повысился уровень жизни. Люди стали лучше питаться и больше потреблять. Со временем начали путешествовать. В конечном счете они укрепили здоровье за счет хорошей медицины и оснастились бытовой техникой.

Современный образ жизни отсутствовал во всех странах мира еще сравнительно недавно. Включая Европу и Китай. Но при этом с какой стороны мы ни зашли бы в Китай далеких веков, придется признать, что он развивался тогда ничуть не хуже, чем Европа. Или, точнее следовало бы сказать, что такие разные по своему историческому пути регионы мира, как Западная Европа, Центральная Европа, Россия, Китай, Индия, Ближний и Средний Восток, до начала Великого расхождения были в равной степени обществами отсталыми, то есть сильно не похожими на нынешний Запад. Большие различия в культуре между ними, конечно, всегда имелись, но в экономическом и политическом плане расхождение было не таким уж значительным в сравнении с различиями между всеми цивилизациями прошлого в целом и современным западным миром.

Европа и Китай

В Китае, как и в Европе, имелась, естественно, рыночная экономика. Хотя и несовершенная. Кеннет Померанц даже утверждает, что «Китай XVIII века (а возможно, и Япония) был ближе к неоклассическому идеалу рыночной экономики, чем Западная Европа» [Там же: 139]. При этом в Китае существовали ограничения на распоряжение собственностью, но они ведь и в Европе имелись [Там же: 140–149]. В Китае был период крепостничества, как в России. Однако без личной зависимости работника в определенную эпоху не обходилось подавляющее большинство европейских стран [Там же: 153–160]. Но в то же время «у китайских крестьян по сравнению с европейскими было гораздо больше свободы заниматься производством ремесленных изделий на коммерческой основе, продавая их конкурирующим между собой торговцам» [Там же: 166].

Как мы знаем, Макс Вебер обратил в свое время внимание на постепенную рационализацию жизни европейцев. В сфере коммерции, в частности. Европейцы уже в Средние века использовали векселя, бухгалтерский учет, разные формы объединения капиталов и страхования рисков. Но Померанц отмечает, что китайская бухгалтерия была не менее совершенной. И крупные предприятия в Китае имелись. И формы аккумулирования капиталов там существовали [Там же: 291–296].

Таким образом, европейцы не имели преимуществ в производительности труда и, следовательно, по мнению автора книги, «представляется маловероятным, чтобы общий уровень применявшихся ими технологий был выше уровня технологий, использовавшихся в других регионах мира [Там же: 97–98]. Более того, иногда он оказывался даже ниже: «как правило, там, где оружие не было главным козырем, европейцы проигрывали конкуренцию китайцам, гуджаратцам и другим азиатским торговцам или же объединялись с ними по крайней мере не реже, чем брали верх в конкурентной борьбе» [Там же: 315].

Похожими были также структура и объемы потребления этих двух цивилизаций до начала Великого расхождения. Никак нельзя сказать, будто бы китайцы веками бедствовали, тогда как европейцы постоянно процветали. Соответственно, и «продолжительность жизни населения разных частей Азии, судя по всему, как минимум не уступала показателям Западной Европы» [Там же: 86]. Китайцы на протяжении веков не уступали европейцам по стремлению трудиться, поэтому нет оснований для противопоставления «инволюционного» Китая «трудолюбивой» Европе [Там же: 182]. Примерно одинаковым был и доступ к капиталу. Тем более что для начала промышленной революции XVIII века больших капиталов вообще не требовалось. А требовалось что-то совсем другое. То, что обнаружилось в Европе, но не в Китае. В общем, констатирует Кеннет Померанц, развитие в разных частях планеты осуществлялось довольно ровно, к серьезному экономическому прорыву «не шел ни один регион мира: никто из основных специалистов конца XVIII века, включая европейских, ничего подобного не предполагал» [Там же: 354].

Тот факт, что Великое расхождение представляет собой сравнительно недавний феномен, принципиально важен для всех отстающих стран, включая Россию. Если не существует фатального тысячелетнего отставания, значит, можно догонять и даже перегонять тех, кто по каким-то причинам оказался лидером модернизации. Беды отстающих стран не заложены в генах населяющих их народов, не заложены в национальной культуре, не заложены в природе.

Правда, если мы будем лишь постоянно болтать о своем величии, но на практике станем вести деструктивную экономическую политику, то отстанем, конечно же, еще больше. Однако если возьмемся за ум и если объективные обстоятельства будут нам способствовать, то есть возможность переломить «судьбу».

Заокеанские земли

С чем же все-таки связан феноменальный успех Европы? На данный вопрос в науке дается много разных ответов, и они будут в этой книге проанализированы. Но у Померанца есть свой весьма нестандартный ответ, не совпадающий в основном с позицией других авторов. С одной стороны, этот ответ явно вписывается в не слишком популярную ныне левую научную традицию, обращающую внимание на проблемы эксплуатации. С другой – он обращает внимание все же на реальные исторические события XVIII века, а не исходит из старых схоластических теорий.

Понятно, что успех Европы определялся промышленной революцией, благодаря которой резко возросла производительность труда в некоторых отраслях экономики. Важно обратить внимание на то, какие конкретно это были отрасли. Началось все в Британии с хлопчатобумажной промышленности. Новые дешевые ткани изготовляли значительно эффективнее, чем старые шерстяные или льняные. Изобретения английских мастеров позволили одеть всю страну с помощью хлопка, а также наладить массовый экспорт тканей за рубеж. Однако откуда взялся хлопок?

Специфика британской колониальной системы состояла в том, что она обладала землями, чрезвычайно удобными для его выращивания. И даже когда на этих землях после американской революции возникли южные штаты США, кооперация между заокеанскими аграриями и английскими промышленниками не прервалась. Только в рамках подобной кооперации смогла совершиться промышленная революция. В 1815 году Британия ввезла более 100 миллионов фунтов произведенного в Новом Свете хлопка, а к 1830 году данный показатель составил 263 миллиона [Там же: 463].

Если бы Британия имела иные земли – скажем, те, на которых целесообразно было бы выращивать сахарный тростник, кофе, какао или бананы, – английская промышленность могла бы остаться без сырья, хотя плантаторы, возможно, наживались бы на своих товарах не хуже, чем на хлопке. А если бы так называемый американский юг оказался вдруг колонией какой-то другой европейской страны, то, возможно, именно в ней, а не в Англии, произошла бы промышленная революция.

В общем, значение колониальной системы для резкого ускорения индустриального развития трудно переоценить. Международный рынок XVIII века не был свободным. На нем далеко не всегда можно было за деньги купить товар по рыночной цене. Скорее, можно говорить, что действовал принцип: «кто первым встал – того и тапочки». Кто захватил земли, тот их и эксплуатирует в своих интересах, блокируя стремление конкурентов из иных стран воспользоваться чужими ресурсами.

Можно обсуждать, конечно, вопрос, насколько пригодны были для выращивания хлопка колонии, принадлежавшие Франции, Испании или России. Возможно, эти страны тоже при наличии должного объема промышленного спроса смогли бы обустроить необходимые плантации. Но вообще без колоний получить сырье в условиях XVIII века, по мнению Померанца, вряд ли было возможно. Сырье для промышленности той эпохи являлось своеобразным «узким местом». Кто не добыл его, тому не помогут ни совершенные технологии, ни емкие рынки.

Правда, проблема доступа к сырью – это только часть большой проблемы Великого расхождения. Наличие удобных плантаций в колониях не объясняет большого числа важных технических изобретений, осуществленных именно в XVIII веке. И также не объясняет того, почему изобретатели были европейцами. А самое главное – не объясняет, почему именно английские предприниматели столь успешно изобретения внедряли и, соответственно, формировали широкий спрос на поставки хлопка. Для ответа на эти вопросы следует обратиться к иным исследованиям в области исторической социологии, о которых у нас пойдет разговор в дальнейшем.

Великое расхождение континентов
Джаред Даймонд показывает, где было сытно с давних времен

Популярная книга Джареда Даймонда «Ружья, микробы и сталь» (М.: АСТ, 2010) не вполне вписывается в эту книгу, анализирующую крупнейшие работы по исторической социологии, поскольку автор исследует в ней слишком давние события. Вопрос о том, где и как в истории человечества возникло производство продовольствия, казалось бы, слабо связан с такими интересующими меня проблемами, как причины экономического роста или революций Нового времени. Но во-первых, Даймонд, фактически рассказывает нам в своей книге о Великом расхождении далекого прошлого, а во-вторых, повествуя о событиях, происходивших десятки тысяч лет назад, дает столь удачный подход к исследованию, что он помогает лучше понять современность.

Будет хлеб – будут и песни

Когда мы размышляем, почему возникло некое социальное явление, то обычно ищем, кто его придумал, или по крайней мере какова была рациональная причина его возникновения. Даймонд же, рассказывая о том, почему в некоторых местах планеты возникло производство продовольствия, поступил иначе. Он вывел на первый план географию и показал, как много разных условий сходится вместе для того, чтобы люди стали выращивать зерно или разводить домашний скот. «Журналисты часто просят авторов, – написал Джаред Даймонд, – уже в прологе сформулировать содержание их объемистых трактатов в одном предложении. Для этой книги оно у меня сформулировано: „История разных народов сложилась по-разному из-за разницы в географических условиях, а не из-за биологической разницы между ними самими“» [Даймонд 2010: 29].

Если от одной фразы перейти к одному абзацу, то получается вот какая картина. Тот народ, которому удастся осуществить одомашнивание животных и растений, получит много пищи, а благодаря этому будет плодиться и размножаться. Возникнут оседлые и передовые в техническом отношении общества, у которых экономика начнет прогрессировать. А это, в свою очередь, породит письменность, стальное оружие и империи. География предопределила, что все это возникло в Евразии, и лишь позднее – или никогда – на других континентах [Там же: 111]. Более того, внутри Евразии условия тоже были настолько неоднородны, что самостоятельное производство продовольствия возникло лишь в нескольких регионах, тогда как жители других регионов либо заимствовали опыт пионеров, либо были вытеснены ими со своих привычных мест обитания [Там же: 126].

Ну а если абзац развернуть в целую книгу, то возникнут и объяснения связи истории с географией у разных обществ. Далеко не все дикие растения и животные вообще пригодны для доместикации. Не во всех климатических условиях можно разводить даже тех, которые пригодны. Не во всех направлениях могут легко распространяться те аграрные инновации, которые люди смогли обеспечить в отдельных местах. И вот когда мы смотрим, какое большое число факторов разного рода должно в конечном счете сойтись для того, чтобы у нас возникло сельское хозяйство, то понимаем, насколько это сложный процесс. Его невозможно спланировать или даже спрогнозировать. Только тысячелетия естественного развития приводят к тому, что люди в одних местах планеты добиваются успеха, а в других нет. Необходимость схождения множества факторов для продовольственного успеха Джаред Даймонд выразил одной фразой, слегка перефразировав Льва Толстого: «Все одомашниваемые животные похожи друг на друга, каждое неодомашниваемое животное неодомашниваемо по-своему» [Там же: 198].

В итоге получилось, что, например, в определенных районах юго-западной Азии (так называемый Плодородный полумесяц) сошлись разные позитивные для производства продовольствия обстоятельства, а в Новом Свете не было одомашнено ни одного животного, способного тянуть за собой плуг [Там же: 159, 169–179].

«Одомашнивание» Европы

Примерно так же, как в случае с формированием продовольственной базы человечества, мы должны размышлять, если хотим понять, почему за последние столетия Запад стал успешен в экономике и политике. Мы вряд ли что-то поймем, если постараемся исходно выделить какую-то важную черту современного Запада (политическую свободу, экономическую эффективность, христианскую веру и т. д.), а затем попытаемся показать, как эта самая черта обеспечила модернизацию. На самом деле успех Запада стал следствием сочетания множества разных обстоятельств, некоторые из них мы сейчас более-менее понимаем, а о значении других, пожалуй, до сих пор не догадываемся.

В силу ряда причин быстрое экономическое и политическое развитие началось в Северной Италии в позднее Средневековье. Там сошлись обстоятельства, которых в совокупности не было нигде. Выгодная левантийская торговля, дополнительные барыши от крестовых походов и относительная независимость городов, связанная с борьбой между Империей и Святым Римским престолом. Проще говоря, итальянцы неплохо зарабатывали благодаря удачной конъюнктуре, а «силовики», которые могли бы состричь с них шерстку, оказались нейтрализованы друг другом.

Успехов Северной Италии, впрочем, хватило, чтобы создать Ренессанс – богатые многонаселенные города с высокой культурой, – но не хватило, чтобы создать современное государство. Для государственного строительства вновь понадобился целый комплекс обстоятельств. Этот комплекс возник во Франции в начале Нового времени. Большая территория, оказавшаяся под властью одной короны уже в XV веке, позволила создать армию, финансируемую за счет налогов, взимаемых с многочисленного населения. Большая армия позволила завоевать еще больше территорий (давших дополнительные деньги королевской казне), а также подавить сопротивление усилению фискального бремени внутри страны.

Французских успехов хватило для того, чтобы сформировать Классическую эпоху – богатое государство, единый рынок, рационалистическую философию, – но не хватило для того, чтобы обеспечить технический переворот и экономический прорыв, сделавший Европу однозначным лидером мира. Для великого расхождения Запада со всеми другими цивилизациями понадобился еще один комплекс обстоятельств. И он возник в Англии Нового времени. Славная революция 1688 года обеспечила защиту собственности предпринимателя от наездов государства. Высокая цена рабочей силы стимулировала технический прогресс. Обширные американские колонии дали сырье для хлопчатобумажного производства – первой высокомеханизированной отрасли промышленности.

Даже этот краткий экскурс в историю показывает, сколько разных обстоятельств должно было сойтись в разное время в разных местах для того, чтобы мир модернизировался. Причем итальянский, французский и английский случаи были связаны между собой. Без коммерческого прорыва итальянских городов не возникла бы французская экономика, а без французского рационализма не случилось бы того технического переворота, который произошел в Англии. Поэтому серьезное исследование того, как на самом деле происходила модернизация, должно кропотливо, факт за фактом собирать десятки исторических обстоятельств, прослеживая медленный ход европейского развития. Казалось бы, взлетела Венеция в XV веке – вот он мировой лидер! Но нет, не сложился ряд обстоятельств и в XVII столетии про венецианцев никто не вспоминает, а все взоры обращены на «короля-солнце» Людовика XIV. Казалось бы, мир падет перед его мощью… Но вновь не сложилось, и в XIX веке всемирная промышленная мастерская возникает в Англии, куда устремляются доходы с разных сторон света. Именно для того, чтобы учесть весь этот исторический опыт, нужно знакомиться с десятками разных исследований, обозреваемых в этой книге.

Только репа – наша скрепа, а картофель – от Госдепа

Похожим образом обстоит дело и с «узкими местами» модернизации. Даймонд показывает, что в огромной Евразии вероятность успешного развития была выше, поскольку на этом континенте инновации могли перемещаться из одного региона в другой. Но пересечь океан они в далеком прошлом не могли. Поэтому в Америку или в Австралию не попадали те достижения в производстве продовольствия, которые имелись у древних евразийцев. Похожие обстоятельства помогали (или мешали) ходу модернизации в последние столетия. В некоторых случаях достижения легко распространялись из одного места в другое, а в некоторых – застревали из-за трудностей коммуникации между странами, цивилизациями, религиями.

Например, успехи экономики и культуры итальянского Ренессанса быстро попали во Францию, Англию и Германию вместе с итальянскими купцами, заводившими там свой бизнес. В Польшу или Скандинавию эти успехи шли дольше и труднее из-за малой привлекательности европейской периферии для бизнеса флорентийцев и генуэзцев. А в Россию инновации практически не приходили вообще.

Дело в том, что до петровских времен заимствования с Запада у нас осложнялись тем, что это были заимствования у «латынских еретиков», которые, как полагала Церковь, подрывали позиции православной веры. Петр сломил сопротивление Церкви, и заимствования в XVIII–XIX веках пошли у нас столь энергично, что Россия фактически стала своей в кругу европейских стран. Но при советской власти проблема вновь встала в полный рост. Только на этот раз мешала не православная вера, а марксистская идеология, объявлявшая «еретическим» все, что происходило в условиях капитализма. Идеологический барьер отсекал передовой зарубежный опыт, и мы опять отстали на десятилетия.

Завершая аналогии между производством продовольствия и модернизаций, можно сказать, что импорт институтов похож на освоение картофеля. На протяжении веков картошки у нас не было просто потому, что ее вообще не разводили в Старом Свете. Должно было сойтись много обстоятельств, чтобы европейцы открыли Америку. Должно было сойтись много обстоятельств, чтобы Россия «прорубила окно» в Европу. Должно было сойтись много обстоятельств, чтобы европейский опыт стал привлекателен для русских. И вот наконец картошка у нас. После преодоления всех преград оказалось, что на нашей почве она растет не хуже, чем на иностранной, и даже вытесняет такие исконные плоды отечественного земледелия, как репа.

Можно, конечно, заявить, что репа – это наша скрепа, а картофель нам насадили Госдеп и ЦРУ, но вряд ли подобная глупость кому-то понравится. Так же и с модернизацией: после прохождения ряда «узких мест» заимствование рынка и демократии прекрасно происходит на отечественной почве.

Теорема успешного развития
По мнению Иэна Морриса, нам помогают лень, жадность и страх

Нам порой кажутся очевидными те ответы на вопрос о причинах развития общества, которые давались великими умами в давно прошедших столетиях. Ну, например, разве не очевидно, что человечество развивается потому, что становится более просвещенным, как полагали в эпоху Просвещения? А для тех, кому не нравятся столь мирные трактовки, ответ на все вопросы дает марксистская теория классовой борьбы: мир развивается, поскольку недовольные борются за свои права. Англо-американский профессор истории и археологии Иэн Моррис в книге «Почему властвует Запад… по крайней мере, пока еще» (М.: Карьера-пресс, 2016) подошел к вопросу совершенно с иной стороны.

Без ложной скромности он сформулировал теорему развития и назвал ее своим именем. Теорема Морриса гласит:

Причиной перемен являются ленивые, жадные и испуганные люди, которые ищут более легкие, более прибыльные и более безопасные способы что-либо сделать. И они редко знают, что они делают. История учит нас, что, когда возникают затруднительные обстоятельства, – начинаются перемены [Моррис 2016: 34].

Подобная трактовка исторического развития плохо соотносится с представлениями о созидательной роли королей, президентов, военачальников, просветителей или вождей восставшего пролетариата, но с теорией Макса Вебера ее, думается, вполне можно соединить.

Какой народ нужен для перемен

Естественно, полушутливую «теорему Морриса» не следует воспринимать с унылой наукообразной серьезностью. Речь идет вовсе не о «созидательной роли» всяких обломовых, скруджей и тальбергов. Речь идет о том, что в стремлении обеспечить себе приемлемый образ жизни (без опасностей, перенапряжения и нищеты) люди совершают различные технические, экономические и социально-политические изобретения. Чаще даже заимствуют их у соседей, если видят, что те лучше живут или лучше воюют. Но в любом случае эти изобретения являются продуктом их рациональных действий. Они внедряют в свою жизнь разнообразные новшества не потому, что стремятся к великим целям, а потому что хотят лучше жить, однако все эти преобразования имеют разумные основания. Страх, лень и жадность, конечно, иррациональны, но загнать эти страсти в «дальний угол своего сознания» можно лишь осуществляя осмысленные мероприятия.

Несмотря на кажущуюся банальность «теоремы Морриса», ее значение мы в обыденной жизни далеко не всегда осознаем. Нам, например, кажется, будто для позитивных перемен в стране требуется умный, честный и смелый народ, не какое-то «быдло», ленящееся трудиться и боящееся сопротивляться властям. А вот по Моррису главным является совсем иное. Мы должны стремиться к переменам, даже если они порождаются нашими пороками. Остальное со временем приложится. Но, естественно, лишь в том случае, если перемены будут соответствовать ленивой, жадной и испуганной природе человека. Коммунизм или какую-нибудь иную утопию, не признающую «теоремы Морриса», мы никогда не построим даже с помощью просвещения и классовой солидарности. А вот капитализм со всеми его плюсами и минусами создадим. Поскольку именно к нему и тянемся.

Положа руку на сердце, надо признать, что мы – люди, живущие сегодня в России, – ленивы, жадны и перепуганы. Жизнь каждый день демонстрирует эти свойства, присущие нашему народу, как, кстати, и всем прочим народам мира. Поэтому в деле преобразования нашей жизни Россию рано или поздно ожидает успех. Тем более что всяких свойств, препятствующих модернизации, у нас нет. Что бы ни писали в свое время разные спорные классики, у нас, к счастью, нет ни народа-богоносца, ни пролетарского интернационализма, ни других мифических черт, которыми люди хотели гордиться в прошлом. Мы вполне вписываемся в «теорему Морриса».

Место красит человека

В этом месте скептик, конечно, должен задать вопрос: так почему же, несмотря на наши феноменальные лень, жадность и страх, Россия до сих пор отстает от других стран, которые вроде по этим качествам не сильно нас опережают?

Дело в том, что здесь не существует прямой корреляции. Лень не создает автоматически высокую механизацию труда: над созданием экономящих труд механизмов следует сначала потрудиться. Рост жадности не порождает адекватного роста ВВП. А усиление страха не выражается в укреплении демократических институтов. Мы должны оказаться в соответствующих обстоятельствах, чтобы лень породила технические усовершенствования, жадность обусловила накопление капитала, а страх заставил так прогрессировать науку, чтобы она нам давала не только вооружения, но и общий уровень знаний, при котором растет экономика.

Иэн Моррис полагает, что подобные объективные обстоятельства формировались на протяжении тысячелетий человеческой истории, в первую очередь, географическими условиями. То место, в котором народ находится на карте, может облегчить ему движение вперед, а может осложнить. Рано или поздно все, конечно, прогрессируют, но в хорошем месте делать это естественнее. Оспорив известную поговорку, мы должны признать, что не человек красит место обитания, а место – человека.

Как у подавляющего большинства западных исторических социологов, у Морриса почти нет размышлений о России. Наша страна так мало волнует американцев, что ее изучают обычно лишь узкие специалисты. Но общие примеры, демонстрирующие, почему Запад в свое время опередил Восток в развитии, в книге Морриса приводятся. И по ним можно судить о справедливости суждений автора.

Великие географические открытия, как известно, совершили европейцы, а не китайцы. Хотя в XV веке у китайцев уже имелся очень сильный флот. Император Поднебесной по не вполне ясным причинам заблокировал его активность, тогда как европейские монархи по вполне понятным причинам стимулировали поиски за морем дорогостоящих пряностей и благородных металлов. Разбогатеть им удалось с помощью технических изобретений, способствовавших мореплаванию и совершенствованию системы вооружения. Тем самым, несмотря на известный консерватизм католической инквизиции, Европа все же перестала препятствовать инновациям. И в XVII веке там произошла научная революция. В Китае же ничего подобного не случилось, поскольку без сопоставимых с европейскими географических прорывов, стимулирующих техническое обновление, ментальная сфера контролировалась консервативной конфуцианской идеологией. Она оптимально подходила для сохранения status quo гигантской империи… Пока не пришли европейцы со своим всесокрушающим огнестрельным оружием.

«Проблемы, которые порождали новые атлантические пограничья, привели на Западе к появлению людей, требовавших ответов на новые виды вопросов. Ньютоны и Лейбницы, дававшие такого рода ответы, добились славы и успеха, о которых ученые прошлых времен не могли и мечтать, а теоретики нового типа, – такие как Локк и Вольтер, – на основании этих достижений делали выводы касательно социального устройства. В противоположность этому новые степные пограничья у Китая порождали куда меньшие проблемы. Хорошо оплачиваемые ученые в научных институтах, созданных [императором] Канси, не ощущали необходимости изобретать новое исчисление или понять, что Земля движется вокруг Солнца. Здесь представлялось куда более выгодным обратить математику – подобно медицине – в отрасль исследования классической литературы. И Восток, и Запад получили те идеи, в которых они нуждались» [Там же: 479].

Констатируя это, Моррис, правда, оговаривает, что «окажись у людей Востока достаточно времени, они, вероятно, сделали бы те же самые открытия и у них была бы своя промышленная революция. Однако география сделала это намного более легким для людей Запада» [Там же: 562]. Развернутого анализа механизмов, с помощью которых Запад трансформировал свои Великие идеи в Великое расхождение, основанное на промышленной революции, Моррис в своей книге не дает. Это уже тема для отдельных исследований, предпринятых другими учеными.

Как прожить без наложниц

Я привел лишь тот пример, который ближе к нашему времени. Но Моррис анализирует развитие человечества с незапамятных времен. Иногда он, правда, так увлекается описаниями деталей, что в его очень толстой книге теряется нить повествования и у читателя возникает впечатление, будто автор просто решил написать еще одну популярную всемирную историю. Но затем Моррис «вспоминает» про свою главную цель и вновь начинает сводить историю с географией.

Еще одна проблема автора – слишком большое стремление сделать бестселлер. Поэтому в некоторых местах, честно говоря, доверие к адекватности изложения теряется. Например, здесь:

Когда в 1644 году маньчжуры захватили Пекин, иезуиты предложили провести публичное состязание по предсказанию солнечных затмений и выиграли его. Их престиж никогда еще не был так высок, а в 1656 году на протяжении нескольких головокружительных месяцев дело даже выглядело таким образом, что император может обратиться в христианство. Победа казалась уже в руках, покуда до монарха-подростка не дошло, что христианам нельзя иметь наложниц. В результате вместо этого он обратился к буддизму [Там же: 476].

Прямо скажем, корреляция между сексом и религией выглядит не столь убедительно, как корреляция между географией и историей. Кто-то, возможно, по этой причине сочтет книгу Морриса попсой и отвергнет его выводы в целом. На мой взгляд, не стоит этого делать. Думается, что принципиальные выводы автора все же верны.

Есть целый ряд интересных случаев (увы, проигнорированных в книге Морриса), когда местоположение страны или города сильно влияло на развитие. География может дать ответ на вопрос о причинах взлета торговых городов Италии в Средние века. И на вопрос о том, почему Великая хартия вольности помогла развитию Англии, а такой же документ, появившийся в то же самое время в Венгрии, ничего хорошего не дал. Очень сильно повлияло на развитие русских земель их периферийное положение на восточной окраине Европы, не защищенной от набегов кочевников, но сильно удаленной от итальянских коммерческих центров. География может многое объяснить в причинах слабости Новгорода и Пскова при сравнении их с Венецией и Генуей. География проясняет успех затерянной в лесах Москвы. География показывает, почему вторичное закрепощение крестьян случилось лишь восточнее Эльбы. В общем, исследуя вопрос о том, почему общество развивается, нам, бесспорно, стоит временами поглядывать на карту.

Шелковые пути человечества,
или История для неленивых Питера Франкопана

В русском переводе книга британского историка Питера Франкопана называется «Шелковый путь: дорога тканей, рабов, идей и религий» (М.: Эксмо, 2021). Такой перевод искажает как истинное ее название, так и основную идею, которую автор вложил в книгу. Маловероятно, что она вообще попадет к тому читателю, для которого предназначена, поскольку, взяв ее в руки в магазине, покупатель подумает, будто этот томик посвящен Великому Шелковому пути. Но на самом деле книга Франкопана о другом. Предназначена она не столько любителям Востока, сколько тем читателям, которые желают понять логику всемирной истории с древности до наших дней.

Что породила Греция

К счастью, взяв книгу с прилавка магазина, потенциальный читатель увидит и титульный лист с настоящим названием: The Silk Roads. A New History of the World. Речь у автора идет именно о попытке изложить по-новому историю. А шелковыми путями (именно так: во множественном числе) он называет пути развития человечества, или, точнее, те перемены, которые происходят в ходе развития. Возможна и еще одна интерпретация авторского замысла: это многочисленные пути (разветвленные сети), которые связывают людей в единое целое так, что перемены, произошедшие в одной части мира, оборачиваются переменами и в другой. Великий Шелковый путь – лишь один из примеров таких связей, и непосредственно его роли в жизни человечества Франкопан посвятил не так уж много страниц.

Хотя «Шелковый путь» можно читать просто как всемирную историю, автор ставит перед собой более амбициозную задачу. Новизна его подхода состоит в попытке обратить внимание не только на Европу, но и на Азию. Особенно на Центральную. Уже в предисловии Франкопан цитирует антрополога Эрика Вульфа, по мнению которого «общепринятая „история для ленивых“ утверждает, что Древняя Греция породила Рим, Рим породил христианскую Европу, христианская Европа положила начало Возрождению, Возрождение привело к Просвещению, которое, в свою очередь, привело к демократии и промышленной революции» [Франкопан 2021: 11].

Новая история предлагает иную, более сложную схему. Конечно же, новизна этой схемы весьма относительна. Хотя Франкопан в самом начале книги критикует коллег и предшественников за евроцентризм, сама по себе критика такого рода давно уже не является новостью. Немало историков обращало уже внимание читателей на то, что нельзя изучать Европу и Северную Америку лишь изредка дополняя их историю событиями, происходящими в иных регионах. Немало историков утверждало, что в этих иных регионах происходили события, столь же важные, а забывают про них исследователи потому, что сами происходят из Европы или Северной Америки. Франкопан в своей книге идет по их следам. Однако особенность его подхода состоит в стремлении увязать историю всех регионов, связанных «шелковыми путями», в единое целое и показать, что некоторые интригующие нас события прошлого можно понять, если бросить взгляд одновременно в разные точки мира.

Немало у нас существует книг, в которых читателю предлагают последовательно погружаться в историю разных регионов. Перевернув последнюю страницу раздела «Европа», он про Европу забывает и погружается в раздел «Азия», написанный иными авторами – зачастую такими, которые сами плохо знакомы с европейской историей. Ну а про то, что написано в разделе «Африка», вообще мало кто знает что-то определенное, кроме африканистов. В таких книгах почти никогда не прослеживается, как некий «вызов», брошенный, скажем, европейцами, получает «ответ» в азиатских степях или на островах Карибского моря. А ведь всемирная история – это не совокупность отдельных региональных историй. Это единый процесс, в котором всё взаимосвязано. Ну или почти всё…

Глобализация до Глобализации

Франкопан обращает первостепенное внимание на взаимосвязи, демонстрируя, например, как христианство в свое время распространялось не только в Европе и на Ближнем Востоке, но также в Центральной Азии, где было очень много его поклонников. Автор рассматривает при этом разные важные процессы (в первую очередь, конфликт между Византией и Персией, ослабивший обе великие державы), демонстрируя, почему все же христианство там не утвердилось в отличие от Европы. По сути дела, Франкопан изучает глобализацию в эпохи, предшествующие той (примерно последние полстолетия), которую мы сегодня называем эпохой глобализации. Впрочем, на самом деле в ту давнюю «глобализацию» простые люди были вовлечены значительно меньше, чем сейчас. Жизнь миллионов крестьян в разных частях мира могла быть никак не связана с импортными товарами или идеями. Но этого мира на страницах книги Франкопана практически нет. Автор пишет «новую историю мира», но при этом забывает о важнейших элементах этой истории, уделяя внимание преимущественно тем аспектам, которые близки именно ему.

Впрочем, это беда простительная. У любого автора надо искать то, что он нам предлагает, а не то, что по какой-то причине он упускает. Нельзя впихнуть всю мировую историю даже в самый толстый том, а потому 700 страниц «Шелкового пути» следует воспринимать лишь в качестве важного дополнения к тому, что мы можем почерпнуть из иных источников. Лишь прочтя десяток-другой «всемирных историй», можно получить реальное представление о Всемирной Истории.

Чрезвычайно интересен рассказ Франкопана, как вызревали противоречия между Британией и Россией перед Первой мировой войной. Мы ищем обычно противоречия в Европе, поскольку война, хоть и названная мировой, велась именно там. Но автор показывает, какое большое значение имела напряженность в Азии, где Россия наступала с Севера, а Британия – с Юга (из Индии). Однако и здесь «Шелковый путь» не безгрешен. Думается, роль Балкан в вызревании войны была значительно больше, чем роль Центральной Азии, и недаром Британия с Россией оказались союзниками, а Австро-Венгрия стала их противником.

Но недостатки «Шелкового пути» не должны затемнять его главного достоинства. А оно, думается, состоит в том, что автор книги показывает равнозначность Европы и Азии на протяжении столетий. Проще говоря, автор показывает, что Азия долгое время не была беднее или слабее Европы. Более того, отдельные ее регионы были значительно успешнее и богаче. Они больше, чем европейские земли, привлекали внимание завоевателей, стремившихся этими богатствами поживиться. Сам Александр Македонский «в сторону Европы даже не смотрел. Европа не сулила ничего. Там не было городов, культуры, славы, богатства. Для Александра, как и для всех древних греков, – по мнению Франкопана, – идеи и возможности, а также угрозы, происходили с Востока. Неудивительно, что его внимание было приковано к величайшей силе Античности – к Персии» [Там же: 23].

Европейцы не имели с самого начала своей истории каких-то особых преимуществ. Нельзя сказать, что они были лучше приспособлены к развитию, к формированию демократии или рыночной экономики. Нельзя сказать, будто Запад представлял собой высшую в сравнении с Востоком цивилизацию, которой на роду написано было стать богаче и успешнее. По мнению автора «Шелкового пути» (думается, все же весьма спорному), «история была полностью перекроена, чтобы обосновать идею подъема Запада, как логичного и неизбежного продолжения событий прошлого» [Там же: 18]. Вряд ли кто-то специально перекраивал историю. Подобный глобальный заговор историков невозможен. Но уровень наших сегодняшних знаний показывает, что успех Европы не был предопределен. В истории всяко могло сложиться.

Почему Британия была успешна

Франкопан отмечает, что лишь примерно с эпохи великих географических открытий Запад стал выглядеть успешнее. И это вполне справедливый вывод. Правда, почему это случилось, автор толком не анализирует. Во всяком случае, отдельные факторы, определившие успех Британии, на которые он мельком указывает, представляют собой плохо сваренную кашу, а не серьезное исследование.

«Ученые отмечали, например, – пишет Франкопан, – что экономическое неравенство там было ниже, чем в остальных странах Европы, и что низшие слои населения в Британии потребляли больше калорий, чем на континенте» [Там же: 364]. При этом непонятно, что значит «на континенте». В богатой, преуспевающей Венеции или же в отсталой Польше? В Голландии, ставшей европейским торговым лидером даже раньше Англии, или в Неаполитанском королевстве, где толпы нищих осаждали монастыри, раздававшие бесплатную еду? «Успех Британии обусловлен еще и тем, – добавляет Франкопан, – что там проживало большее количество новаторов» [Там же: 364]. Но откуда, интересно, взялись эти «новаторы»? Если британцы являются новаторами от рождения просто в силу генетических или культурных особенностей, то почему же преимущества Британии не сказывались до XVII века? А если новаторство появилось в определенный момент, то серьезный исследователь должен не просто констатировать данный факт, а объяснять, каковы же его причины. Наконец, Франкопан утверждает, что

…главным козырем, который невозможно было побить, оказалось географическое положение. Англия или Британия после объединения с Шотландией в 1707 году получила естественный барьер, защищающий ее от противников, – море. Такой барьер был полезен с точки зрения отражения военной угрозы и совершенно незаменим, когда дело касалось государственных расходов. Так как у Британии не было границ, которые нужно было защищать, ее военные расходы были гораздо ниже, чем у континентальных противников [Там же: 365].

С одной стороны, автор здесь прав, поскольку низкие бюджетные расходы позволяют собирать небольшие налоги, а это значит, что государство оставляет деньги бизнесу на экономическое развитие. Но с другой стороны, известно, что как раз в XVIII веке Британия стала активно воевать на континенте и ей понадобилось много денег, что не остановило ее феноменальный экономический рывок.

В общем, аргументация слабовата. И в данном случае нельзя сказать, что это мелочь. Если большое значение Востока для всемирной истории является основной темой книги, то надо было больше уделить внимания и вопросу о том, что же вынудило Восток отстать в определенный момент от Запада. Увы, эту тему явно надо изучать по другим книгам, а не по книге Питера Франкопана.

Как стать богатыми и здоровыми
Ниал Фергюсон дает общую картину формирования цивилизации

Британский историк Ниал Фергюсон – один из самых популярных в мире популяризаторов (если можно так выразиться). Причем не только истории, но и исторической социологии. В книге «Цивилизация. Чем Запад отличается от остального мира» (М.: АСТ, CORPUS, 2014) он очень просто, без зауми и множества утяжеляющих текст цифр разбирает вопрос о том, почему именно западные страны стали богатыми и здоровыми, тогда как остальные долгое время были бедными и больными (а многие остаются таковыми и по сей день). Или, как сформулировал сам автор, «почему примерно с 1500 года горстка маленьких государств на западной оконечности Евразии стала повелевать остальным миром, в том числе густонаселенными, развитыми странами Восточной Евразии?» [Фергюсон 2014: 9].

Несмотря на популярный характер книги (она одновременно создавалась и как телесериал), автор осуществляет весьма профессиональный разбор проблемы, отвергая ненаучные мифы и выделяя в огромном массиве информации именно то, что нам надо принять во внимание. К проблемам, которые поднимает Фергюсон, мы будем неоднократно возвращаться при анализе сугубо научных книг по исторической социологии, а сейчас сделаем с его помощью общий обзор.

Конкуренция и наука

Фергюсон с самого начала отрицает утверждения, будто успех Запада стал следствием империализма или особенностей географии, климата, культуры [Там же: 39–42]. Более того, как хороший профессионал, он не разделяет, естественно, популярного в некоторых кругах представления о старой доброй Англии, где успех, мол, определялся тем, что с незапамятных времен в этой стране были защищены права собственности и гарантирована личная безопасность человека. Он честно демонстрирует, что, скажем, в XIV–XV столетиях дела там обстояли никак не лучше, чем в нынешних опасных для жизни и собственности странах, таких как Колумбия, ЮАР или Ямайка. Резня была среди англичан страшная, а собственников запросто изгоняли из дома. Причем в других европейских странах ситуация была даже хуже, чем в Англии [Там же: 62–63]. В общем, причина нынешнего успеха Запада не в том, что там всегда все было хорошо, а в том, что по каким-то причинам с какого-то времени европейцы стали менять институты, то есть правила игры, на базе которых строятся политика и экономика [Там же: 42–45].

Так что же помогло Западу стать иным?

В первую очередь Фергюсон обращает внимание на конкуренцию европейских стран, в ходе которой могли сформироваться наиболее работоспособные институты. «Характерная для Европы политическая раздробленность не позволяла построить что-либо даже отдаленно напоминающее Китайскую империю» [Там же: 78]. В других частях мира, где существовали гигантские деспотии, такой конкуренции не возникало. Проще говоря, если в Европе появлялось сравнительно успешное государство, оно начинало доминировать над соседями. В давние времена – благодаря своему военному успеху. В современную эпоху – потому, что успешный народ стимулирует соседей перенимать институты, этот успех обеспечившие. А вот за пределами Европы подобной конкурентной среды не складывалось, и потому, скажем, китайский император смог пресечь в XV веке практику мореплавания и остановить развитие для всей Поднебесной. Причем случилось это именно тогда, когда Португалия, Испания, Голландия, Англия, Франция стали соревноваться друг с другом в том, кто лучше освоит море и извлечет из него больше богатств.

Второй важной причиной европейского успеха стало развитие науки. С одной стороны, для науки важно уже то, что страны конкурируют друг с другом, и отстающие вынуждены поощрять исследования (хотя бы в военной сфере). Однако, с другой стороны, Фергюсон выделяет не менее важный момент – отделение науки от религии, произошедшее у христиан, но не у мусульман [Там же: 104]. Ислам задавил исследования, тогда как в Европе даже инквизиция этого в большинстве стран не добилась. В частности, «во второй половине XVII века, пока Османская империя пребывала в полусне, правители Европы поощряли развитие науки – как правило, игнорируя мнение церкви на этот счет» [Там же: 115].

Собственность и труд

Третий фактор развития – защита собственности. Хотя она не была у европейцев защищена изначально, в Англии ситуация стала со временем улучшаться благодаря парламенту, противостоящему монархическому деспотизму при сборе налогов, и независимым судам, противостоящим тирании в деле защиты прав отдельных лиц.

Билль о правах (1689) подвел итог спору о налогах: «Взимание сборов в пользу и в распоряжение короны <…> без согласия парламента <…> не законно» [Там же: 161].

Более того, Фергюсон отмечает еще и важность демократизации собственности. Ее он рассматривает путем сравнения английских колоний в Америке с испанскими. Земли за океаном было много, и там, где государство ее не монополизировало, каждый колонист мог стать собственником и добиваться успеха. А там, где государство способствовало формированию крупных плантаций, бедняк оставался бедняком и не возникало социальной мобильности. Первый случай – это США, выросшие из английских колоний. Второй – это нынешняя Латинская Америка, возникшая на месте колоний испанских и португальских.

Ключом к успеху явилась социальная мобильность. Даже простой человек мог буквально ни с чем приехать в американскую глушь и уже через несколько лет стать собственником и избирателем. <…> В испанских колониях земля была распределена прямо противоположным способом. С начала XVI века Испания ограничивала эмиграцию в американские колонии. В результате колонистам не был доступен ни один из путей восходящей мобильности, имевшихся в Британской Америке [Там же: 167–168].

На все эти проблемы накладывалась еще и расовая разобщенность, характерная для Южной Америки в гораздо большей степени, чем для Северной [Там же: 182].

Впрочем, наличия хороших институтов, по Фергюсону, недостаточно, чтобы объяснить успех Англии (и ее колоний) в ходе промышленной революции. Он полагает, что европейские правила игры были, конечно, лучше, чем азиатские, но Англия в этом плане не отличалась от Франции, Германии или Голландии в XVIII–XIX столетиях. А вот чем Англия отличалась от них, так это дороговизной труда и дешевизной угля [Там же: 279]. То есть из-за высоких зарплат у английского бизнеса появились стимулы осуществлять различные технические усовершенствования, позволяющие относительно уменьшить численность людей, занятых на производстве. При этом разработанные изобретателями машины оказались недороги в эксплуатации, благо топливо имелось по соседству с промышленной зоной.

Наличие запасов топлива и впрямь очень важно. Но уголь ведь имеется в достатке во многих странах Европы, поэтому, когда дело дошло до индустриализации Франции, Германии, Бельгии и даже Польши с Россией, он сыграл ту же роль, что в Англии. Но началось-то все именно в Англии. Почему? Сами по себе залежи угля не дают ответа, тогда как трансформация институтов английский успех объясняет.

Что же касается дороговизны труда, то следует объяснить, по какой причине он именно на острове был так дорог, а не на континенте. Уж не потому ли, что экономика хорошо развивалась и создала огромный спрос на труд, вынуждавший бизнесменов платить большую зарплату? Но если именно так, то, значит, английское экономическое чудо создало дороговизну труда, а не наоборот.

Что внутри «черного ящика»

Похоже, все-таки роль прогрессивных английских институтов, сформировавшихся к XVIII веку, следует учитывать в первую очередь при попытках ответить на вопрос о причинах европейского успеха. Подробнее об этом пойдет речь в разделе этой книги, непосредственно посвященном институциональному анализу. И в этой связи возникает еще один вопрос, на который не дает ответа Ниал Фергюсон: каким конкретно образом конкуренция европейских стран в борьбе за правильные институты привела к достижению позитивного результата?

Конкуренция ведь возникла с момента распада Римской империи. Государства воевали между собой, совершенствовали вооружения, искали оптимальные способы ущучить противников. И постоянно их находили. То одна страна, то другая достигали могущества. Англия долгое время доминировала над Францией в Столетней войне. Потом лидерство захватила Испания, контролировавшая практически пол-Европы в XVI столетии. А дальше Франция ее обошла, став в XVII веке ведущей державой. При Петре I в большую европейскую политику энергично включилась Россия. К концу XIX века наметилось лидерство объединившейся наконец Германии.

Между моментом, когда соперничество европейцев началось, и моментом, когда оно обеспечило Западу преимущества, прошло много веков. Почему конкуренция стран не дала результата раньше? А если дала, то в чем это выразилось? Как отмечал Кеннет Померанц в книге «Великое расхождение», о которой шла речь раньше, до XVIII века Европа не способна была добиться большего, чем Китай. Фергюсон же считает, что преимущества Запада выявились на пару столетий раньше. «В 1600 году ВВП Англии на душу населения уже на 60% превышал ВВП Китая» [Там же: 402]. Это весьма спорный аргумент, поскольку сравнивать надо либо Европу в целом с Китаем в целом, либо наиболее успешные регионы Европы и Китая между собой. Но даже если предположить, что Фергюсон прав, все равно в книге «Цивилизация» трудно найти объяснение, почему конкуренция между европейскими государствами не привела к формированию прогрессивных институтов в XII веке.

Наверное, соперничество европейцев между собой обеспечивало какие-то важные промежуточные результаты. И, может быть, попеременное лидерство то одной страны, то другой было с этим связано. Если это так, то интересную и разумную историко-социологическую схему, нарисованную Фергюсоном, надо еще наполнять дополнительным конкретным содержанием. Она представляет собой что-то вроде «черного ящика». На «входе» – соперничество. На «выходе» – хорошие институты. А что между ними? Что внутри у «черного ящика»?

Впрочем, вне зависимости от ответа на данный общий вопрос, можно зафиксировать важный для нашей страны вывод, вытекающий из книги Ниала Фергюсона. Россия проигрывает в конкуренции с Западом. Мы все больше чувствуем наше отставание. И, если принять во внимание мировой опыт, это наше чувство рано или поздно станет (как и в других странах) важнейшим двигателем преобразований.

Глава 2
Теория модернизации

Как мир стал современным
Толкотт Парсонс и создание теории модернизации

Рассуждая о «судьбах родины», мы часто говорим о необходимости ее модернизации – превращения в современное общество с эффективной рыночной экономикой и демократией. Но вот парадокс: когда ученые начинают вести свои споры о модернизации, сплошь и рядом можно слышать, что эта теория устарела, что она искажает развитие общества и даже служит чьим-то корыстным интересам. Получается путаница: пока мы не погрузились в «науку», мы жаждем модернизации, а как только погрузились – начинаем ее опасаться. На самом деле разобраться с теорией модернизации легко и в то же время очень сложно. Бо`льшая часть того, что про нее пишут в научной среде, – это не объективная оценка, а идейная полемика.

От марксизма и расизма

Первый шаг к осмыслению сути теории сделать нетрудно. Для этого надо понять, как ученые смотрели на развитие общества сразу после Второй мировой войны, в эпоху, когда зарождалась теория модернизации. По сути дела, тогда имелось лишь два подхода, но весьма глобальных – марксистский и расистский.

Марксисты разных направлений говорили, что все человечество может развиваться в лучшую сторону, но эта «лучшая сторона» – коммунизм. Были, конечно, и серьезные ученые, исповедовавшие марксизм. Они исследовали при этом реальный процесс становления абсолютизма или капитализма, а не фантазировали о светлом будущем человечества. Однако в конечном счете принципиальные для марксизма классовый подход и теория пролетарской революции сильно мешали науке.

Расисты же полагали, что лишь отдельные народы могут быть успешными. Не обязательно это были сторонники нацизма. Некоторые ученые могли исходить из того, что есть культуры, способствующие развитию, и культуры, препятствующие ему. Но как бы то ни было, подобная «наука» возводила стену на пути многих развивающихся государств к рынку и демократии. Проще говоря, это направление исходило из представления, будто культура, экономика и демократия, созданные белым человеком, в принципе не могут распространиться по всей планете.

При этом долгое время вопрос о развитии не казался человечеству таким уж актуальным. Ведь раз слаборазвитые народы живут в колониях, вопрос об их самостоятельном развитии все равно на практике не стоит.

Лишь когда стали распадаться колониальные империи и возникло множество независимых государств, думающих о своих перспективах, выяснилось, что марксистские и расистские подходы сдерживают научные исследования. Теория модернизации предложила третий вариант анализа данной проблемы. Суть его состоит в том, что все народы (а не только условные «арийцы») имеют возможность двигаться к рынку и демократии, но при этом движение к коммунизму исторической необходимостью не является. Иными словами, теория модернизации – это база для исследований того, почему одни страны богатые, а другие бедные, почему в одних государствах возникают революции, а другие развиваются гладко, почему распадаются империи и формируются нации, почему некоторые люди хорошо умеют адаптироваться к изменившимся жизненным условиям, тогда как другие оказываются жертвами своей неспособности меняться. Все, что не является марксизмом и расизмом, так или иначе сводится к исследованию модернизации, к анализу того, как происходит переход от традиционного общества к современному.

При этом в рамках данного подхода есть множество направлений и множество авторов. Некоторые авторы написали умные, содержательные книги, некоторые – глупые или поверхностные. Противники теории модернизации берут порой книги некомпетентных авторов и утверждают, что вся концепция, мол, такова. Но на самом деле давать оценку теории модернизации в целом имеет смысл лишь в сравнении с марксизмом и расизмом. Все более конкретные оценки говорят не о теории модернизации вообще, а лишь об отдельных ее представителях.

Из северо-западного угла Европы

Для первичного знакомства с теорией модернизации лучше всего выбрать книгу американского социолога Толкотта Парсонса «Система современных обществ», опубликованную в США в 1971 году и изданную в России лишь через четверть века (М.: Аспект Пресс, 1997). Парсонс – бесспорный классик науки, опирающийся на труды великого немецкого мыслителя Макса Вебера. А «Система современных обществ», хоть и не разобралась во многих волнующих нас проблемах модернизации, задала общий подход к решению вопроса. Важнейший тезис Парсонса – происхождение современных обществ в XVII веке из «северо-западного угла» Европы. Первыми современными обществами он считает Англию, Голландию и Францию, которые «каждая своим путем вышли на лидирующие позиции в системе держав XVII века. Эти три страны возглавили процесс модернизации на его ранней стадии» [Парсонс 1997: 77]. Причем наибольших успехов тогда добилась Англия. Позднее другие западные страны стали входить в систему современных обществ, и особое значение в наших нынешних условиях приобрели США. Северная Америка в ХХ веке, по мнению Парсонса, начала играть ту роль, которую в XVII столетии играл северо-западный угол Европы.

Парсонс настолько уверен в приоритете этого «угла», что даже открывает введение к своей книге словами:

тезис, лежащий в основе этой работы <…> состоит в том, что современный тип общества возник в единственной эволюционной зоне – на Западе, который, по сути, представляет собой часть Европы, ставшей наследницей западной половины Римской империи к северу от Средиземного моря [Там же: 11].

Неудивительно, что сегодня, когда подчеркивать какие-либо преимущества европейцев считается делом неполиткорректным, Парсонс подвергается критике. Сам он в том же введении отметил:

многие воспримут <…> тезис о том, что общества современного типа обладают более высокой и обобщенной, чем все другие, адаптивной способностью и что все они имеют единое западное происхождение, как «культурно-центристский» и оценочный [Там же: 13].

Но если вдуматься в то, что Парсонс на самом деле сказал, получается вывод весьма благоприятный для незападных обществ.

Принципиальным моментом теории модернизации является утверждение, что не было никакого извечного Запада с современными нормами жизни, не было извечного преимущества западных народов над восточными. Весь мир меняется, и Запад в том числе. Успех Запада – плод долгого труда, а вовсе не исходно существующих культурных, или тем более генных, преимуществ. Чтобы понять суть современных обществ, надо изучать динамику, а не статику. Надо осмыслить историю, как систему постоянных трансформаций, приводящих к изменению нашей жизни.

Даже эпоха Ренессанса – это еще не современность, хотя многие утверждают, будто именно культурный перелом, происходивший в ту эпоху, создал наш нынешний мир. Согласно Парсонсу, скорее, в основе движения к современности лежал тот религиозный распад, что произошел в христианстве в XVI–XVII столетиях. На фоне этого распада исчезла фактически старая Империя (реально существовавшая в Германии, но претендовавшая на большее), возникли система суверенных государств и новая система международных отношений [Там же: 77–80]. В новых государствах возникла проблема легитимации власти, поскольку в связи с религиозным кризисом Европы старая система легитимации, в основе которой лежит представление, будто государь – помазанник божий, перестала эффективно работать.

Но если власть – не от Бога, то на чем же она держится в современном обществе? Ответ дал еще Вебер. На законе. На тех нормах, которые устанавливают люди. Если, конечно, они признают эти нормы справедливыми. Законы существовали, конечно, и раньше, но в современных обществах их роль стала качественно иной.

Две настоящие революции

Раз современное общество – это общество, основанное на законе, то его отличает от традиционных обществ еще два момента. Во-первых, важнейшую роль в нем играют представительные органы власти, а не только правительство. Во-вторых, закон защищает права человека: его личность и его собственность. И впрямь, будет ли власть, основанная на законе, легитимной, если человек не может на нее влиять (например, избирая своих представителей), а сам остается не защищенным от произвола? Этот чрезвычайно важный момент в теории Парсонса можно понять, лишь если принять во внимание то, что до XVII–XVIII столетий даже в Европе все было устроено по-другому. Парламенты не столько творили законы, сколько были органами, с которыми короли вели переговоры, когда хотели раскрутить общество на «бабки» для ведения очередной войны. Если они могли содрать семь шкур с подданных без парламентов, то запросто это делали. Если же не могли, то вступали в переговоры. Защищенность прав подданных была весьма условной. Скорее, лишь слабость монарха, чем нормы закона, обеспечивали такую защиту.

Именно в ходе модернизации мир стал иным. А когда он стал иным, возникла возможность осуществить две революции, которые Парсонс считает важнейшими для перехода к современности. Речь, конечно, идет не о пролетарской революции, экспроприирующей экспроприаторов (характерной для марксистских представлений о мире), а о революциях промышленной и демократической (которые в XIX веке были еще дополнены революцией, произошедшей в системе образования). Мир, согласно концепции Парсонса, идет не к тому социализму, при котором национализируется собственность, а к дальнейшему развитию свободного предпринимательства с минимальным государственным контролем [Там же: 102–115].

Думается, что Парсонс нарисовал совершенно правильную общую схему развития общества. И в этом смысле его теория модернизации верна. Она не опровергнута поверхностными критиками. Другое дело, что она в полном смысле схематична. «Система современных обществ» – краткая работа, где нет места для множества важных деталей, объясняющих, как и почему та или иная страна сумела модернизироваться. Даже отличия Англии от Франции изложены схематично. А уж о причинах проблем Испании, Германии, или тем более России, из книги Парсонса трудно что-то узнать. Поэтому за десятилетия, прошедшие с момента создания теории модернизации Парсонса, появилось множество научных работ, рассказывающих о том, как конкретно шли преобразования в разных странах в разные годы. Эти книги, по сути дела, дополняют и совершенствуют теорию модернизации даже в том случае, когда формально ее критикуют. И без этаких работ невозможно представить себе эту теорию так же, как без книги Парсонса.

Три пути в современный мир
Баррингтон Мур показывает, как все на самом деле непросто

Для того чтобы теория модернизации превратилась из голой схемы в серьезный научный анализ, необходим детальный разбор вопросов, связанных с особенностями исторического пути разных стран. Необходимо четко понимать, почему, скажем, английский путь к современности отличался от французского, почему германский оказался столь жестоким и кровавым, почему испанский характеризовался быстрым стартом, за которым последовало резкое замедление, почему великий Китай «проспал два столетия» и, конечно же, почему российский путь завел нас в марксистский тупик, притом что не Россия породила марксизм. Одним из первых ученых, взявшихся за осуществление таких историко-социологических исследований, был американский социолог Баррингтон Мур младший, опубликовавший в 1966 году книгу «Социальные истоки диктатуры и демократии. Роль помещика и крестьянина в создании современного мира» (М.: Изд. дом ВШЭ, 2016).

Данного автора не принято относить к числу классиков теории модернизации, но он постоянно использует это понятие в своей книге. Модернизация для него – это не концепция, а просто процесс движения народов к современному состоянию. И он фактически сам выстраивает концепцию, объясняющую, по каким трем важнейшим дорогам это движение осуществлялось в истории человечества.

Мне представляется, что Мур был настоящим новатором в своем подходе и не случайно его книга актуальна по сей день. Она с полным правом может считаться классикой исторической социологии. Если сказать предельно просто, то в старом популярном марксистском подходе делался упор на классовую борьбу, поскольку главным являлся вопрос о переходе от одной социально-экономической формации к другой. Такие интересующие нас сейчас «детали», как внезапное появление диктатуры, процесс «буржуазной» демократизации, быстрое экономическое развитие одних и долгий застой других стран, оказываются в марксизме малозначащими промежуточными явлениями на пути от классового к бесклассовому обществу. В книге Баррингтона Мура упор делается не на огромные расплывчатые классы, которые на самом деле никогда не вступают в борьбу «единым фронтом», а на отдельные социальные группы. И вдруг оказывается, что от того, как эти группы взаимодействуют между собой, от того, враждуют ли они, а может, сотрудничают, от того, в каком отношении они находятся с монархией, и от ряда других факторов зависит, будет ли общество развиваться мирным демократическим путем (Англия XVIII–XIX веков) или двигаться к демократии через революции (Франция XVIII–XIX столетий), а может, формировать кровавую диктатуру без кровопролитных революций (Германия ХХ века) или же с революциями и гражданскими войнами (Россия ХХ века). Баррингтон Мур как будто бы брал пазл, состоящий из одинаковых элементов, перекладывал «пазлинки» различными способами, отражая на своей картинке различные условия, существовавшие в Англии, Франции, США, Китае, Японии, Индии, и получал объяснения того, почему Англия не Франция, а Франция не Америка. Автор «Социальных истоков диктатуры и демократии» показал, по сути дела, как из важных различий исторического пути народов (даже таких близких по своей культуре, как народы европейские) могут получиться различные (иногда трагичные для миллионов людей) «загогулины».

Демократический путь к современности

Как возникает демократия? «Первым условием демократического развития, установленным в нашем анализе, – отмечает Баррингтон Мур, – было возникновение баланса сил, помогающего избежать как слишком мощной королевской власти, так и слишком независимой землевладельческой аристократии» [Мур 2016: 386]. При этом «второе необходимое условие – поворот к подходящей форме коммерческого сельского хозяйства либо со стороны землевладельческой аристократии, либо со стороны крестьянства» [Там же].

Самый яркий пример такого развития – это Англия в XVI–XIX веках. Объективно представившаяся англичанам возможность хорошо зарабатывать на продаже шерсти стимулировала как крестьян-йоменов, так и помещиков-джентри активно заниматься бизнесом, огораживая общинные земли и стремясь утвердить в аграрной сфере настоящую частную собственность Нового времени вместо размытой системы средневековых земельных владений.

Коммерциализация сельского хозяйства означала переход от феодального сеньора, который был в худшем случае беззаконным тираном, а в лучшем случае – деспотичным отцом, к господину, который был ближе к проницательному дельцу, эксплуатирующему материальные ресурсы поместья с расчетом на прибыль и эффективность [Там же: 25].

Английское государство по разным причинам стремилось вмешиваться в дела формирующихся частных собственников и ограничивать их права. Что, конечно, ни йоменам, ни джентри не нравилось. Поэтому главным вопросом восстания 1640-х годов стала борьба «против вмешательства короля и радикалов низших сословий в права собственности землевладельцев» [Там же: 31]. В отличие от марксистов, для которых монарх – это всегда представитель господствующего феодального класса, Баррингтон Мур пишет, что «в результате войны (гражданской. – Д. Т.) был устранен король как последняя защита крестьянства от посягательств со стороны высших классов землевладельцев» [Там же: 34]. Королевскую власть в Англии потом, правда, восстановили, но долгие перипетии борьбы за власть сформировали баланс между монархом и парламентом. Ни одна сторона не могла подавить другую.

Мы, воспитанные на советском марксизме, привыкли жалеть крестьян, страдавших от огораживания. В эмоциональном плане их, конечно, и впрямь жаль. Но резкое уменьшение численности крестьянского класса, превращение одной части селян в богатеев-йоменов или успешных фермеров-арендаторов, а другой части – в городских наемных рабочих «означало, что модернизация продвигалась в Англии при отсутствии запаса консервативных и реакционных сил, которые на определенном этапе существовали в Германии и Японии, не говоря уж об Индии. Кроме того, это, разумеется, снимало с исторической повестки возможность крестьянской революции на русский или китайский манер» [Там же: 42].

Авторитарный путь к современности

Оставим в стороне французский и американский опыт, который подробно разбирает автор «Социальных истоков», и отметим, что такие страны, как Германия и Япония, модернизировались совершенно иным путем, нежели Англия, Франция и США. Баррингтон Мур полагает, что в основе этих автократий находились реакционные коалиции, опасавшиеся за свое экономическое положение из-за конкуренции со стороны более эффективных сельскохозяйственных стран. Например, экспорт дешевого зерна из Америки в конце XIX века подрывал позиции юнкеров и крестьян в Германии. Они хотели автократии, готовой их защитить, тогда как, скажем, в Англии подобной потребности у аграрных классов не возникало [Там же: 46–49, 391].

В Японии нижние слои самураев вообще не занимались никакой хозяйственной деятельностью. Они превратились «в странствующих искателей приключений, ронинов, не состоявших ни у кого на службе и готовых ввязаться в любую авантюру [Там же: 217]. Эти люди, радикально отличавшиеся от английских джентри и даже французских аристократов, имевших экономические интересы, связанные с ведением хозяйства или хотя бы с государственной службой, готовы были стать инструментом любого насилия и хорошо поддавались реакционному влиянию. Свои экономические интересы в Японии имела, конечно, буржуазия, но она была слабой, покорной и опасливой, а потому не могла противостоять влиянию консерваторов.

В общем, сильные группы в этих странах были настроены на то, чтобы двигаться вперед, ничего по большому счету не меняя. Как написал Баррингтон Мур, они хотели «провести модернизацию без изменения социальной структуры» [Там же: 395]. Единственным вариантом такой «консервативной модернизации» оказался милитаризм, сплотивший высшие классы и направивший агрессию вовне, для того чтобы и другие группы населения получили какие-то выгоды от консерватизма. Если не материальные, то хотя бы моральные: гордость за свою державу, за победу над врагами, за господство над значительной частью мира.

Получилось так, что в Англии разные модернизаторские группы элиты объединялись в политические партии, соперничали друг с другом за народную поддержку и не давали противнику монополизировать государство, тогда как в Германии или Японии элита сплотилась под властью государства для того, чтобы контролировать широкие народные массы и временами создавать у них иллюзию успешной модернизации.

Революционный путь к современности

Этот вариант Мур разбирает в основном на примере Китая. Крестьянская революция с его точки зрения возникает тогда, когда господствующие группы в деревне не коммерциализируются и повышают свое благосостояние в значительной степени за счет эксплуатации крестьянства, но при этом сильно дистанцируются от крестьян, становятся для них настолько чужими, что работники перестают понимать, зачем им вообще следует кормить неработающую элиту. Крестьяне могут даже в материальном отношении жить лучше, но при этом копить возмущение, поскольку нарушаются вполне рациональные народные представления о справедливости. «Тезис, который здесь предлагается, состоит в том, что вклады тех, кто сражается, правит и молится, должны быть очевидными для крестьян, а ответная их плата не должна быть явно несоразмерной по отношению к оказанным услугам» [Там же: 422].

При этом, если крестьянское сообщество разлагается и частично перебирается в город, как при движении по первому пути модернизации, его протестная активность не сможет набрать силу, достаточную для революции. А если крестьянское сообщество сохраняется почти неизменным, как при движении по второму пути, но остается тесно связанным в деревне с господствующим классом, то вместо революции этот консервативный союз устроит автократию. Лишь в том случае, если огромные крестьянские массы остаются в деревне и перестают считать помещиков авторитетами, возникает, по теории Баррингтона Мура, революционная ситуация.

У нас в России именно так дело и обстояло накануне 1917 года. Правда, для того, чтобы объяснить причины революции, мы обязательно должны рассматривать не только деревню, но и город. Однако это уже иная проблема, выходящая за пределы той научной задачи, которую поставил перед собой Баррингтон Мур.

Прекрасный модерн и ужасная модернизация
Как Самюэль Хантингтон выложил всю правду-матку

Книга Самюэля Хантингтона «Политический порядок в меняющихся обществах» (М.: Прогресс-Традиция, 2004) принадлежит к классике теории модернизации. Автор написал ее в 1968 году – даже несколько раньше, чем Толкотт Парсонс выпустил свою «Систему современных обществ». Хантингтон, как и Парсонс, полагает, что модернизация стран Запада начинается в XVI–XVII веках, когда на смену средневековому политическому миру приходит современное государство. Но политолога Хантингтона в отличие от социолога Парсонса интересует не столько общая картина модернизации или причины важнейших социальных трансформаций, сколько проблемы, возникающие под воздействием перемен. Поэтому хоть книга Хантингтона и охватывает более узкое пространство, чем книга Парсонса, но зато она значительно глубже. Ведь Хантингтон видит, что модернизация – это не только экономическое развитие, демократизация и появление способности адаптироваться к переменам. Модернизация – это еще и социальная нестабильность, политическое насилие, военные конфликты, революции, государственные перевороты.

Темная сторона Силы

В модернизации есть не только светлая сторона, но и темная. Обыкновенному наблюдателю хочется светлое от темного отделить, сказать, что в одном случае, мол, модернизация, а в другом – контрмодернизация. Но серьезный ученый выдвигает иную гипотезу. «Моя идея состоит в том, – пишет Хантингтон, – что они (насилие и нестабильность. – Д. Т.) были в значительной мере продуктом быстрого социального изменения и быстрой мобилизации новых групп в политическую жизнь в сочетании с медленным развитием политических институтов» [Хантингтон 2004: 24]. И дальше он разъясняет, в чем дело. Люди серьезно меняются вместе с житейскими переменами. Перебираются из деревни в город, начинают трудиться на заводах и фабриках в больших коллективах, овладевают грамотой, изучают прессу. На всем этом фоне у них появляются новые знания. Если человек традиционного общества видел мир в основном неизменным, то человек модернизирующегося общества постепенно привыкает к трансформации, и сам готов все вокруг менять.

Современность начинается тогда, когда у людей появляется сознание своих возможностей, когда они приходят к мысли, что могут понимать природу и общество и даже управлять природой и обществом во исполнение своих целей [Там же: 114].

Современный человек вполне рационально готовит перемены. Поэтому у него появляются разного рода требования. А кроме того, возникают новые группы из тех людей, которые раньше были политически пассивны. Жизнь в целом становится значительно сложнее, и политические институты традиционного общества уже не справляются с регулированием. У них просто не хватает авторитета для того, чтобы предотвращать конфликты. То есть можно сказать, что политическое развитие отстает от экономического и социального [Там же: 25].

По мнению Хантингтона, в сложном неоднородном обществе никакая общественная сила не способна править в одиночку [Там же: 29]. Надо договариваться с другими. Находить с ними общий язык. Но старые политические институты (например, абсолютная монархия) на это не рассчитаны. В итоге общество их ломает. Иногда с колоссальными жертвами. И до тех пор, пока не возникнут институты, позволяющие договариваться, сохраняется нестабильность, чреватая страшными катаклизмами.

Нет ли здесь противоречия? С одной стороны, люди действуют рационально, входят в политику, выдвигают разные требования? С другой – дело порой оборачивается катастрофой? Нет, удивляться такому обороту не стоит. «Модернизация обычно порождает отчуждение и аномию, отсутствие норм» [Там же: 55]. Ведь в политику часто входят растерянные люди, которые уже не могут жить традиционными ценностями, но еще не осознали толком, как существовать в условиях модерна. Поэтому их рационализм оказывается примитивным и разрушительным, их требования – утопическими, а их способность к созиданию сильно уступает способности к разрушению того мира насилия, который и впрямь имеет существенные недостатки. Если эти люди узнают (благодаря книгам, кино или путешествиям), как хорошо живут в модернизированных странах, то «демонстрационный эффект» может навести их на мысль о легкости достижения успеха [Там же: 63]. Но каково же будет разочарование, когда выяснится, что их благими намерениями лишь вымощена дорога в ад!

Когда наступает ад

Этот ад наступает обычно после того, как резко обрушивается экономика (в результате сильного кризиса или большой войны). Обедневшие, растерянные массы начинают искать виновных, что оборачивается либо социальной революцией, либо этническими чистками. «Революции часто происходят, когда период устойчивого экономического роста сменяется резким экономическим спадом» [Там же: 73]. И вот уже вместо модернизации вдруг возникает ГУЛАГ. «Рост деспотизма, – делает в какой-то момент парадоксальный вывод Хантингтон, – связан, таким образом, с ростом социальной и политической мобильности» [Там же: 170].

Заметим попутно, что наша российская революция 1917 года полностью укладывается в схему, начерченную Хантингтоном. Как минимум с момента отмены крепостного права наше общество усложнялось. Появлялись новые социальные группы, возрастали требования. Крестьяне хотели земли, рабочие – увеличения заработной платы, национальные окраины – расширения прав, интеллектуалы – роста всяких свобод, аристократы – консервации своего былого положения. А монархия (по крайней мере, до октябрьского манифеста 1905 года) действовала так, как будто бы ничего особенного не происходит, как будто бы модернизация сложного имперского общества, населенного многими этносами, несет в себе одни лишь позитивные перемены и властям не нужно к этим переменам никак приспосабливаться. Не удивительно, что в определенный момент конструкция рухнула.

Высокая коррупция тоже часто оказывается следствием модернизации. Старые нормы жизни чиновника вдруг исчезли, а новые – еще не утвердились. При этом соблазны весьма велики, поскольку в динамичном обществе циркулирует много денег. И эти деньги начинают прилипать к рукам тех, от кого зависит регулирование.

Так что же получается: модернизация плоха? Может быть, нам вообще не стоит к ней стремиться? На этот счет у Хантингтона есть замечательная фраза. Я бы внес ее в число ведущих афоризмов, которые должен знать каждый ученый, занимающийся социальными проблемами. «Модернизированность порождает стабильность, но сам процесс модернизации порождает нестабильность» [Там же: 59]. Иными словами, мы стремимся достичь хорошего благоустроенного общества, но путь к нему чрезвычайно опасен. На этом пути неизбежно будут большие потери. Он может растянуться на долгие годы и разочаровать целые поколения, чувствующие, что им не дожить до состояния модернизированности. Но дети или внуки тех страдальцев, которым не повезло жить в эпоху перемен, этого состояния наконец достигнут и, не зная своего собственного сложного прошлого, будут искренне недоумевать, почему в каких-то развивающихся странах типа России, Нигерии или Аргентины народ никак не может построить простой, понятный и предсказуемый демократический мир.

Нестабильность, впрочем, бывает разной. В тех странах, где в свое время королевский абсолютизм потерпел поражение (Англия) или хотя бы встретил сильное сопротивление (Швеция), а то и отсутствовал вовсе (США), возникли более жизнеспособные демократические институты, чем в тех странах, где в Новое время произошла жесткая централизация власти (Франция, Германия, Испания, Россия). При этом в тех регионах, которые проиграли, но активнее других сопротивлялись абсолютизму (Рейнская Германия, Каталония), к XIX–XX векам возникли более сильные либеральные движения, чем в центрах абсолютизма (Кастилия, Пруссия).

Что делать?

Приятно осознавать, конечно, что кое-где преобразования идут сравнительно гладко, но нас больше интересует характерная для множества стран, включая Россию, болезненная модернизация. Что же на практике делать, если политические институты отстают от социально-экономических перемен и в обществе начинается хаос? Поначалу монарх, осуществляющий реформы, вынужден все больше полагаться на насилие [Там же: 198]. Хантингтон приводит характерную фразу, сказанную однажды иранским шахом в ответ на вопрос, почему он не поступает как конституционный монарх. «Когда иранцы научатся вести себя, как шведы, я буду вести себя, как король Швеции» [Там же: 188]. Увы, шаху Ирана подобная мудрость не помогла, модернизация остановилась и хаос воцарился в полной мере.

Теоретически из подобной ситуации, часто встречавшейся в самых разных модернизирующихся странах, может быть три выхода. Либо власть силой берут военные с помощью переворота, либо власть подминают под себя революционеры, либо власть достается харизматику, способному завоевать любовь широких масс красивой внешностью, красивыми словами или красивыми делами.

Все эти случаи представляют собой вовсе не контрмодернизацию, а варианты модернизационного развития. В каждом из этих случаев может присутствовать «благожелательный деспот», который продолжит позитивные преобразования, но может (с большей степенью вероятности) появиться и деспот деструктивный, использующий страну в своих интересах или в интересах своей идеологии.

Завершает книгу Хантингтон довольно очевидным выводом о том, что

…вакуум власти и авторитета, столь распространенный в модернизирующихся странах, может быть временно заполнен харизматическим лидером либо военной силой. Но постоянно он может быть заполнен только политической организацией. <…> В любом случае в модернизирующемся мире будущее за тем, кто организует будущую политику [Там же: 449].

Организовывать эту будущую политику, согласно Хантингтону, надо, в первую очередь, через строительство современной партийной системы, в которой разные группы, пробужденные к политической активности модернизацией, получат возможность для выражения своих интересов.

Спору нет, именно так и надо действовать. Увы, у нас нет, к сожалению, убедительного разъяснения, как строить будущее, если в настоящем царит хаос. Хантингтон нарисовал нам одну из самых точных и убедительных картин хода модернизации, но даже лучший аналитик не может разработать схему преобразований, позволяющую минимизировать модернизационные издержки.

Откуда проистекает столкновение цивилизаций
Как Самюэль Хантингтон сделал внешнеполитические выводы из своей теории

В 1996 году, почти через тридцать лет после «Политического порядка в меняющихся обществах», Самюэль Хантингтон выпустил книгу «Столкновение цивилизаций» (М.: АСТ, 2003), в которой перенес проблематику модернизации на международный уровень. Он сформулировал свое видение важнейших международных конфликтов исходя из тех представлений об объективных трудностях движения от традиции к модерну, которые изложил еще в 1960-е годы.

Эпатажное название

«Столкновение цивилизаций» стала одной из самых дискуссионных книг нашего времени, выполненных в области социальных наук. По накалу разворачивающихся вокруг нее страстей она уступает, возможно, лишь «Концу истории» Фрэнсиса Фукуямы – знаменитого ученика Хантингтона. Но, как часто бывает в таких случаях, политизированные споры порой разворачиваются вокруг мифов, связанных с книгой, а не вокруг того, что автор писал на самом деле.

Как и в случае с «Концом истории», эпатажное название серьезной книги, с одной стороны, обеспечило популярность в широких массах, пугающихся браться за научную литературу, но с другой – спровоцировало комментарии, вытекающие из ложно понятого заголовка, а вовсе не из самого текста Хантингтона.

В современном западном политкорректном мире принято сглаживать впечатление от столкновений больших масс людей. Можно ли называть столкновением цивилизаций то, что принято сравнительно мягко именовать исламским терроризмом? Более того, даже словосочетание «исламский терроризм» возводит вроде бы напраслину на мусульман, а потому не лучше ли говорить просто о терроризме? Если мягко заметить, что отдельные люди неопределенной национальности и неопределенного вероисповедания совершают отдельные преступления, связанные, по всей видимости, с их отдельными недостатками, то никого не обидишь. Но тогда есть опасность упустить из виду серьезные социальные проблемы. Ведь терроризм – это дело правоохранительных органов, которые должны кого-то поймать и обезвредить, тогда как столкновение цивилизаций – это дело социологов, которые должны объяснить масштабные события, происходящие в современном мире.

Хантингтон не испугался влезать в столь сложную, неполиткорректную тему и стал в итоге весьма популярен в одних кругах, но сильно нелюбим в других. Некоторым читателям кажется, что он сталкивает цивилизации, хотя выводы автора на самом деле прямо противоположны: он хочет конфликты предотвратить. Книга имеет не академический, а практический характер и завершается тремя «примирительными» советами американской администрации, которые, наверное, могли бы быть советами и для правительств любой крупной державы, включая Россию.

Во-первых, если мы хотим сохранить мир на планете, необходимо воздерживаться от вмешательства в конфликты, происходящие в других цивилизациях [Хантингтон 2003: 523]. Подчеркну, именно воздержаться советует Хантингтон, и тот, кто говорит, что он якобы оправдывает американский экспансионизм, явно книгу не читал.

Во-вторых, поскольку конфликты возникают часто сами (без вмешательства) крупных государств разных цивилизаций, то эти государства (Хантингтон называет их стержневыми державами) должны договариваться между собой о том, как предотвращать столкновения, не нанося ущерба ни одной из сторон [Там же].

В-третьих, для того чтобы конфликты возникали пореже, интеллектуалы должны не навязывать жителям других цивилизаций собственные ценности, выдаваемые за общечеловеческие, а распространять те идеи, которые могут быть восприняты разными людьми без ощущения утраты собственной идентичности [Там же: 529].

Нетрудно заметить, что войны в Афганистане в 2001 году и в Ираке в 2003 году (через пять и семь лет соответственно после публикации «Столкновения цивилизаций») были начаты Соединенными Штатами в полном противоречии с советами Хантингтона, и, если подходить с позиций предложенной им методологии, неудивительно, что напряженность в районе Персидского залива и в Центральной Азии с тех пор лишь усилилась. Можно заметить также, что Хантингтон, по всей видимости, рекомендовал бы Вашингтону не осуществлять никаких действий на постсоветском пространстве без согласования с Москвой, то есть не обнадеживать Киев или Тбилиси какой-либо поддержкой, которая не понравится Кремлю. Ну и скорее всего, Хантингтон посоветовал бы своим университетским коллегам не говорить нервным русским «политологам», вчера еще преподававшим научный коммунизм, о важности построения демократии западного типа, а ограничиться в дискуссиях обсуждением вопроса смягчения конфронтации ко взаимной выгоде Америки и России.

Модернизация и вестернизация

Некоторые советы Хантингтона, бесспорно, правильные. Польза других не столь очевидна. Однако трудно усомниться в том, что, говоря о столкновении цивилизаций, он не нагнетал страсти, а искал оптимальные способы выхода из кризиса. Но почему, собственно, такой кризис существует? Почему вообще цивилизации сталкиваются между собой, а не живут дружно? Исследованию этого академического вопроса посвящена вся первая половина книги знаменитого американского ученого, и эта половина непосредственно связана с его теорией модернизации.

Хантингтон различает понятия «модернизация» и «вестернизация». Упрощенное понимание модернизации, столь популярное, кстати, и в российском обществе, сводится к тому, что догоняющие страны должны просто перенимать все, что есть у успешных государств, – экономические и политические институты, культуру, обычаи, нормы поведения, принятые в XXI веке (хотя еще столетием раньше они не были свойственны даже Западу). Чем быстрее мы станем похожи на американцев, тем быстрее достигнем американских успехов. В общем, согласно этому подходу отстающим странам нужна вестернизация – превращение в Запад.

На это Хантингтон возражает:

У современных обществ есть много общего. Но обязательно ли они должны слиться и стать однородными? Аргумент в пользу этого основывается на том предположении, что современное общество должно соответствовать единому типу – западному, что современная цивилизация – это западная цивилизация и что западная цивилизация есть современная цивилизация. Это тем не менее совершенно ошибочная идентификация [Там же: 96].

Теоретически, наверное, вестернизация была бы хороша для достижения важных материальных успехов – роста ВВП и реальных доходов, смягчения неравенства. Но уповать на нее нереалистично. Жители отстающих стран хотят модернизироваться, то есть иметь технологии и уровень жизни, как в лучших странах современного мира, но в то же время они болезненно воспринимают признание факта своего отставания, признание того, что они плохи и им надо учиться уму-разуму у других.

На индивидуальном уровне модернизация порождает ощущение отчужденности и распада, потому что разрываются традиционные связи и социальные отношения, что ведет к кризису идентичности, а решение этих проблем дает религия [Там же: 108].

Это как раз та самая аномия, о которой Хантингтон писал в «Политическом порядке…»

В результате одновременно развивается два процесса, казалось бы совершенно противоположных, но на деле тесно связанных между собой. Отстающие в деле модернизации цивилизации, с одной стороны, заимствуют то, что необходимо им для экономического развития, но с другой – переходят к агрессивной риторике (а иногда и к агрессивным действиям) в отношении тех, у кого многое заимствуют. Иными словами, они берут на вооружение то, что не могут не брать, но при этом отторгают то, без чего, как им представляется, можно обойтись. Более того, они иногда стремятся даже навязать другим свое видение мира. Так сказать, баш на баш: мы признаем, что вы лучше нас в технологиях, но признайте-ка и вы, что мы лучше, честнее, духовнее, культурнее, больше думаем о высших смыслах, а не о выгоде.

«Как вы яхту назовете, так она и поплывет»

На этом основано сегодняшнее столкновение цивилизаций. В своем понимании сложности и противоречивости процесса модернизации Хантингтон глубже тех исследователей, которые ограничиваются пропагандой вестернизации. Но мне кажется, он недостаточно говорит о том, что подобные проблемы возникают и внутри цивилизаций. Во всяком случае, в прошлом они имели место в Европе, когда модернизирующаяся Германия активно заимствовала у своих западных соседей институты, способствующие экономическому развитию, но при этом утверждала, что великая немецкая культура принципиально отличается от бездуховной западной цивилизации. Катастрофическое столкновение «культуры» с «цивилизацией» в ХХ веке обернулось двумя страшными мировыми войнами. И сегодняшнее столкновение цивилизаций по Хантингтону в основе своей имеет те же причины, которые в свое время породили раскол Европы на два враждующих лагеря.

В своем стремлении подчеркнуть проблему столкновения цивилизаций Хантингтон, пожалуй, чересчур увлекается и подставляется под критику. Например, он уверяет, будто «внутрицивилизационное столкновение политических идей, порожденное Западом, сейчас вытесняется межцивилизационным столкновением культур и религий» [Там же: 70]. На самом деле о вытеснении все же нельзя говорить. Есть и то и другое. Внутрицивилизационных конфликтов по-прежнему предостаточно. И то, что они сохраняются в современном мире, не противоречит теории Хантингтона.

Чтение книги может порой создавать представление, будто угрозу Западу несут другие цивилизации. Но на самом деле, как мне представляется, угрозу несут не одни цивилизации другим, а страны догоняющей модернизации тем странам, которые служат для них соблазнительным и в то же время раздражающим примером. Но, если бы автор назвал свою книгу «Некоторые проблемы столкновения высокоразвитых модернизированных государств со странами догоняющей модернизации», число читателей не вышло бы за пределы нескольких тысяч узких специалистов. И не было бы ни малейшего шанса на то, что политики прислушаются к советам ученого о том, как следует выстраивать международную политику.

Хантингтон спрятал одну из самых серьезных и умных книг по исторической социологии под обложкой, которая должна была сделать его труд бестселлером. Ему и впрямь удалось привлечь внимание к своему труду. Но поймем ли мы то, что действительно хотел сказать ученый, зависит уже от нас.

Хотите демократии – разбогатейте!
Мартин Липсет о неочевидной пользе большого ВВП

Сеймур Мартин Липсет является, наверное, одним из самых критикуемых в мире представителей исторической социологии, или, возможно, политической социологии, как сам он именовал свою науку [Липсет 2016: 23]. И все потому, что в основу своей книги «Политический человек. Социальные основания политики» (М.: Мысль, 2016), изданной в Америке еще в конце 1950-х годов, а у нас появившейся благодаря фонду «Либеральная миссия» сравнительно недавно, он положил простой и вроде бы всем понятный тезис «чем зажиточнее страна, чем выше ее благосостояние, тем больше шансов, что в ней будет поддерживаться демократия» [Там же: 55].

Богатство – это городская культура и образование

Критикуют этот тезис по трем причинам. Тем, кто слышал про тезис, но не читал саму книгу (а таких критиков всегда большинство), кажется, что слишком уж примитивен вывод: неужто лишь деньги делают человека демократом? В дополнение к этому некоторые наши российские мыслители указывают на то, что с повышением благосостояния при Путине демократии стало меньше, чем было при Ельцине в «лихие и голодные девяностые». Ну а представители науки, читавшие, естественно, книгу Липсета, распространяют этот вывод с России на мир в целом, обращая внимание на появление за последние десятилетия целого ряда богатых стран – экспортеров нефти, которые даже не приближаются к демократии. Д. Аджемоглу и Д. Робинсон, например, в книге «Почему одни страны богатые, а другие бедные» отмечают, что многие авторитарные режимы даже с высоким экономическим ростом не стали более демократичными вопреки Липсету и его теории [Аджемоглу, Робинсон 2015: 587].

В общем, казалось бы, Липсета можно сдать в утиль. А вместе с ним и всю теорию модернизации, которую в данном случае идентифицируют с вышеприведенным тезисом Липсета. Однако на самом деле его книга – это классика, которую нужно вовсе не игнорировать, а изучать, развивать и дополнять в связи с появлением новых фактов, поскольку именно в ней были продемонстрированы основы того, что нам следовало бы сегодня понять для реального движения к демократии.

Для начала отметим, что тезис о богатстве разъясняется очень легко, когда начинаешь работать с книгой Липсета. Зажиточные страны стали такими благодаря индустриализации, а это означает, что большая часть населения богатого мира проживает в городах. Главное здесь то, что одним из важнейших последствий урбанизации является повышение уровня образования. «„Более демократические“ страны Европы характеризуются почти поголовной грамотностью», – отмечал Липсет еще в 1950-х [Липсет 2016: 61]. Причем достигнут такой результат был не только за счет государственного финансирования школ, а также за счет образа жизни в целом. Сам факт концентрации людей в городах помогает обучать и обучаться. Тот, у кого есть хоть средний достаток, может отправить своих детей в школу по соседству, тогда как изолированность деревень создает для желающих учиться крестьян массу проблем, которые без помощи государства или меценатов практически не решить. Тот, кто проживает в городе, легко может развивать образование с помощью газет и журналов, тогда как в сельской местности они не всегда доступны [Там же: 67].

В общем, демократия – это плод не «дурных денег», которые кто-то срубил на торговле водкой, а следствие всех тех «благ цивилизации», которые предоставляет человеку проживание в городе. Крестьянской демократии никто еще не создал, а вот городская действительно существует. При этом образование, как показывают все доступные нам свидетельства, является условием, почти наверняка необходимым, хотя и не достаточным [Там же: 63]. Советскому человеку, например, образование не помогло построить демократию после падения тоталитарной системы.

Как формируются компромиссы

Тогда что же нужно еще помимо образования? Думается, именно в ответе на этот вопрос – главное значение труда Липсета. Аджемоглу и Робинсон отмечают, что нужны хорошие институты (инклюзивные, как они их называют). И это верно. Однако чрезвычайно мало в мире стран, имеющих хорошие, устойчивые институты на фоне низкого уровня образования народа. Поэтому Аджемоглу и Робинсон, скорее, дополняют Липсета, а не опровергают его, а потому должны были бы благодарить классика, а не критиковать. Но что позволяет создать хорошие институты? Для ответа на этот вопрос мы вновь возвращаемся к Липсету. Главное – это компромиссы, стремление различных социальных сил пойти навстречу друг другу. Пойти на определенные уступки в борьбе за богатство и статус ради тех гарантий личных прав и сохранности собственности, которые дает демократия.

Из этого, правда, вытекает следующий вопрос. Не так уж трудно провозгласить лозунг «давайте жить дружно», но почему одним странам компромиссы удаются, а другим нет? Почему даже во многих ныне успешных странах были когда-то эпохи революций и автократий, а демократия пришла лишь со временем?

Вот здесь опять всплывает вопрос о богатстве. В бедной стране, где лишь начинается индустриализация, никакие компромиссы рабочих с капиталистами не обеспечат обществу зажиточности. Чтобы сделать трудящихся довольными, надо слишком много денег отнимать у буржуазии. В итоге при перераспределении ВВП имущие классы начнут склоняться к авторитарному перевороту для сохранения собственности. А если гарантировать богатым собственность и доходы, то начнут бунтовать пролетарии. Недаром К. Маркс с Ф. Энгельсом делали упор в своей теории на то, что в революции «пролетариям нечего терять, кроме своих цепей» [Маркс, Энгельс 1948: 39]. Но как только страна становится более-менее зажиточной, значительная часть трудящихся утрачивает интерес к экстремизму, а буржуазия спокойнее относится к тому, что некоторую часть ее богатств передают с помощью налогов на поддержку тех, кто все же остается бедным.

Такие страны, в которых «переход к крупной промышленности почти закончен», – это, как мы знаем, именно те индустриально развитые страны, где марксизм и революционный социализм существуют сегодня только в качестве сектантских догм [Липсет 2016: 80].

Не менее важен при построении демократии конфликт буржуазии с аристократией. Как удавалось в истории западного мира его преодолевать? Вот ряд по-настоящему успешных стран, которые приводит Липсет: Великобритания, Швеция, Норвегия, Дания, Нидерланды, Бельгия, Люксембург, Австралия, Канада и Новая Зеландия. Лишь две страны, обладавшие стабильной демократией в конце 1950-х, не вошли в этот список [Там же: 90]. А что объединяет тех, которые вошли? Не глядите в следующую строку и попытайтесь догадаться. Хотя вряд ли догадаетесь, поскольку этот фактор у нас обычно считается тормозящим развитие, а не ускоряющим.

Все эти страны – монархии. Естественно, конституционные, в значительной степени формальные (особенно британские доминионы). Однако формальным данный вопрос является лишь для тех, кто не интересуется причинами успеха модернизации, а смотрит на современное состояние перечисленных стран. На самом деле то, что они смогли пройти к нынешнему преуспеванию без больших потрясений, во многом связано именно с сохранением монархии как важного компромисса, успокоившего аристократию и отвратившего ее от стремления к переворотам [Там же: 91].

В общем, демократия устанавливается там, где разные группы общества считают ее легитимной. А к легитимности ведут именно описанные выше компромиссы. Я бы добавил еще один очень важный для легитимности момент. Необходимы компромиссы не только между разными классами и между небольшими социальными группами, а еще между нациями. В империях достичь таких компромиссов почти невозможно, поэтому распад многонациональных европейских держав, как правило, предшествовал становлению демократии. Но на развалинах империи меньшинства могут найти общий язык с большинством, хотя, как показывает опыт Шотландии, Каталонии и Фландрии, даже в сравнительно устойчивых демократиях все это выглядит не беспроблемно. Более того, новые проблемы формирует массовая миграция, создающая такие этнические меньшинства, которых раньше не было. Отсюда – стремление некоторых демократов к, казалось бы, недемократическому ограничению миграции. На самом деле эта «недемократичность» вызвана желанием уменьшить ту зону потенциальных конфликтов, в которых противостояние может в конечном счете оказаться бескомпромиссным и предельно агрессивным. Ведь, как отмечал Липсет, «там, где несколько разных исторических расколов смешиваются между собой <…>, демократия будет нестабильной и слабой» [Там же: 100].

О чем не сказал Липсет

Но вернемся к Липсету. Есть все же важный вопрос, который он не рассмотрел в своей книге, и это как раз то, что очень важно сегодня для нас. Он показал, как легитимизация демократии устраняет радикализм – левый пролетарский и правый консервативный. Но что делать, если общество пришло каким-то образом к компромиссам не при демократии, а при авторитарном режиме? Что делать, если автократия становится легитимной, поскольку она худо-бедно устраивает трудящихся, получающих свою долю общественного пирога, буржуазию, имеющую возможность «срубать бабки», и «аристократию» (силовиков), чувствующих, что они в этом политическом режиме являются главными? Это ведь как раз наш случай. Все то, о чем писал Липсет, легитимизировало нынешнюю российскую политическую систему. Число недовольных в современной России сравнительно мало. Или, точнее, недовольных, может, и много, но это не мешает им интегрироваться в систему, поскольку риски бескомпромиссной борьбы для групп потенциальных протестантов являются слишком большими.

В общем, Липсет показал, как возникает стабильное общество, устраняющее радикализм, чреватый появлением автократии. Но если автократия обеспечивает стабильность на приемлемом уровне, то в ней не возникает демократии. Другое дело, что автократии трудно поддерживать систему компромиссов бесконечно, поскольку она не обладает способностью перестраиваться в связи с появлением новых больших групп интересов, чье мнение власть не учитывает. Например, подрастающей молодежи, которая обнаруживает, что все высокооплачиваемые места заняты и нет социальных лифтов.

Когда обнаруживаются провалы автократии, вновь возникает потребность в формировании системы компромиссов и, соответственно, вновь возникает высокая вероятность построения демократии как оптимального способа легитимизации системы. Однако провалы автократии могут стать нетерпимыми очень нескоро.

Bepul matn qismi tugad.

Yosh cheklamasi:
0+
Litresda chiqarilgan sana:
08 avgust 2022
Yozilgan sana:
2022
Hajm:
400 Sahifa 1 tasvir
ISBN:
978-5-93255-585-9
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar