Kitobni o'qish: «Заговор»

Shrift:

О романе «Заговор» Дмитрия Рагозина

«Заговор» Дмитрия Рагозина относится к произведениям, на первый взгляд намеренно дистанцирующимся от прямых отсылок к сегодняшнему дню, но, в конечном итоге, оказывающимся едва ли не лучшим свидетельством о нем. Как и в любой аллегории, представление о настоящем возникает здесь исподволь, на краю синтаксических и смысловых интервалов. Конечно, подобных примеров в истории литературы множество, но в случае прозы Дмитрия Рагозина (и, в особенности, «Заговора») уместно говорить о связи с литературой высокого модернизма, которая рассказывает нам о мире между двумя мировыми войнами гораздо больше, чем мемуары того же периода. Помимо центральной коллизии романа Рагозина – некоего загадочного заговора, который становится формой жизни главного героя, отсылающей нас к схожей топике романов Кафки и Набокова, – буквально на каждой странице есть намеки на тексты из давнего или недавнего прошлого. При этом задача непростого и виртуозно написанного «Заговора» совсем не меморативная, не только стилистическая, но прежде всего политическая. Конечно, «политическое» здесь следует понимать в расширительном смысле, не связанном с поэтикой прямого действия или ангажированностью автора, который дистанцируется от поля литературы. Политическое в романе Рагозина является двигателем отношений между героями; но оно же неотъемлемо связано с самим жанром романа, который, как у Элиаса Канетти или Роберта Музиля, оказывается воображаемым пространством, где разрешаются конфликты, настойчиво вытесняемые за пределы социального контекста. Основной такой конфликт – невозможность примирить видимую сторону жизни и ее скучноватый здравый смысл, со скрытой от посторонних глаз ипостасью находящегося на грани растождествления подпольного человека. Причем оба плана существования героя разворачиваются одновременно, обрекая его на одиночество, сепарируя от любых форм общественной жизни, о которой он отзывается с плохо скрываемой брезгливостью.

Почти сто лет назад подобный конфликт стремился разрешить в своих романах Владимир Набоков, с которым Рагозина роднит тяга к прихотливому синтаксису и антиутопиям: невротическая ирония «Заговора» хорошо бы подошла любому набоковскому тексту 1930-х годов, но более всего – клаустрофобическим декорациям романа «Приглашение на казнь», созданного как раз в тот момент, когда описанные в нем вещи стали реальностью сразу в нескольких европейских регионах. Можно сказать, что Рагозин начинает там, где Набоков заканчивает, оставляя приговоренного к смерти Цинцинната Ц. наблюдать, как рушатся декорации наспех склеенного мира, в которые он был против своей воли помещен: «Мало что осталось от площади. <…> Свалившиеся деревья лежали плашмя, без всякого рельефа <…> Все распадалось. Все падало. Винтовой вихрь забирал и крутил пыль, тряпки, крашеные щепки, мелкие обломки подлащенного гипса, карманные кирпичи, афиши <…>». Конечно, ни разу не названный по имени герой «Заговора» обнаруживает гораздо большую решимость, чем раздавленный пошлостью мира Цинциннат. Понимая, что гротескный мир «крашенных щепок» и «подлащенного гипса» выталкивает его за свои пределы, герой-аноним стремится в самую его сердцевину, ввязываясь в странную борьбу, которая в итоге должна привести к свержению очередного опереточного тирана. Выписывая виртуозные стилистические круги вокруг так до конца и не проясненного заговора, Рагозин связывает инстинкты политического животного и рефлексы частного человека. Это конфликтная связь погружает героя в лабиринтообразное подполье, воспоминания о прошлом перемежаются театрализованными встречами с друзьями и врагами, которые сменяются странными, но эффектными политическими акциями и провокациями. Есть ли выход из этого лабиринта кажимостей? Ответ на этот вопрос – в самом романе, герой которого, превращая гамлетовский монолог в чистосердечное признание, стремится заговорить пустоту, проявляющуюся на месте нашего – частного и общего – существования.

Денис Ларионов

Дмитрий Рагозин
ЗАГОВОР

1

Я расскажу вам все, что вы хотите от меня услышать. Я устал скрывать, скрываться. Об одном прошу – поверить мне на слово. Надеюсь, мне зачтется, что явился я добровольно, явился с повинной.

К своей прошлой жизни я нахожусь в положении всезнающего автора и вынужден, дабы сохранить последовательность рассказа, прятать от себя то, что мне известно, – входить в лифт, не подозревая, что он остановится между восьмым и девятым этажами, устранять неугодных замыслу, вкладывать душу в женщину – в одну, в другую, в третью, которая уже и не женщина, а мое превратное представление о ней. Это беда чистосердечных признаний. Как освободиться от опыта, изобразить прошлое так, будто оно еще не прошло, сбежать от рассказчика, от его пронзительного взгляда? Увы, не обойтись без подмен и подтасовок, сообщающих истории толику связности и покаянного правдоподобия.

Но о чем я? Вы знаете обо мне больше моего. У вас все запротоколировано. Вам проще восстановить хронологию. Время – в вашем распоряжении. Прожитое не укладывается в даты, не поддается описанию. Иногда мне кажется, что я был не один, нас было двое, трое, современников, соименников, то державшихся вместе, то шедших разными путями. Когда начинаешь ворошить прошлое, концы с концами не сходятся. Вспоминается то, чего по документам не могло быть, что-то немыслимое. Люди, с которыми я познакомился в зрелом возрасте, вдруг бесцеремонно вторгаются в детство. Дом превращается в колоду крапленых карт. Слова теряют смысл. Улица впадает в лес.

Вы требуете начать с детства – для «полноты картины». Вы уверены, что уже тогда во мне зародились преступные мечты, которым суждено было, используя вашу риторику, дать ядовитые всходы. Но это все равно как если бы влюбленный на первом же свидании стал рассказывать о своем детстве барышне, которая еще только присматривается и не определилась в выгоде чувств. Трудно поверить, что он сможет расположить ее к себе рассказом о дворовых играх и шалостях. Время расходится кругами, и безразлично, куда упадет наугад подброшенный камень, возмущая гладь. Ошибка памяти! Измены, предательства, двуличие. Вверх тормашками, задом наперед. Начну по-простому, с того, что ближе, с произошедшего этим летом, после того как Капустин (надеюсь, его имя вам ничего не говорит) настоятельно посоветовал мне уехать на время из города, не только ради моей безопасности, но и ввиду того дела, которому я служу. Я вспомнил о пустующей даче, которую ее хозяин, уезжая насовсем, оставил в мое распоряжение:

– Дом на отшибе. Сооружение хлипкое, сложенное на скорую руку, вроде тех повестушек, которые маститые романисты пишут, когда их оставляет вдохновение. Участок – картинно дик. Соседние дачи держатся на почтительном расстоянии и вообще предпочитают не показываться на глаза, притворяясь нежилыми.

Моя жена Нина, замученная журнальной поденщиной, давно мечтала о тихой заводи, где она могла бы дать ход воображению, и мое бегство из города не встретило препятствий.

Итак, в деревню. Отдохнуть, привести в порядок мысли, наметить линии. Последнее отступление перед решающим ударом по пустышке власти (хлопок, облачко зловония). Если под отдыхом понимать треугольник, вписанный в круг, я обманулся. Мне было скучно, тоскливо, тошно. Я не люблю сельскую местность (она мне ничего не говорит), страдаю покоем. Здравомыслие не в моем характере. Созвездия, намеченные мелом на черном небе, меня не то чтобы пугают, но и не манят. А строить планы на будущее – занятие пустое. Я рассчитываю на случай, на непредсказуемое. Когда работаешь с людьми, а не машинами, каждый норовит тишком протащить в общее дело свою историю, свой фатум, свой фантом. Подчинить молниеносной воле этот «толкучий рынок» дано лишь вдруг, нечаянно, по наитию: невольно. Так, гуляя за кулисами, дергаешь невзначай за какую-то веревочку, и в тот же миг люстра падает на рукоплещущий зал. Или, задумчиво постукивая по стене, доводишь до безумия смирного соседа. План должен меняться каждую минуту, а мы не можем уследить даже за тем, что происходит у нас на глазах, и понять, что же, в конце концов, произошло.

Дом был невелик и лаконичен. На нижнем этаже – гостиная с выходом на узенькую террасу, кухня, примитивная ванная, комнатка для незваного гостя. Вверх по лестнице – спальня и кабинет. Все это шаталось, скрипело, постанывало, но казалось, что к непосредственным впечатлениям примешиваются шумы и сотрясения, идущие из прошлого, сохраненные этими памятливыми стенами. Нина отмахивалась от моих теорий. Она не верила в то, что у вещей есть своя жизнь и что не существует вещей неодушевленных. Я же с первых дней почувствовал, что дом как будто затаил что-то против меня. Он задавал мне задачи, не имеющие ответа. Провоцировал на граничащие с безумием поступки. На круглом столике, накрытом темно-красной скатертью, лежал нож с костяной, отбитой на конце ручкой. Картина, повешенная в темноте над лестницей, изображала битву кентавров. В кухне восседала кукла из грубо связанных пучков соломы, которую, кажется, используют поселяне в своих ритуалах. Книги на полке склонялись в сторону чистого разума. Старый бинокль в потрескавшемся кожаном футляре, когда я заглянул в его очи, показал мне рыжеватые скалы, взморье и одинокую купальщицу, лежащую на животе. Колода карт пахла мышами и мышками. Папка с детскими рисунками совсем меня расстроила. Лошадь-качалку я задвинул под лестницу. Очевидно, что в наборе вещей, скопившихся в дачном доме, таился какой-то смысл, но он от меня ускользал, да и не мог быть открыт тому, кто явился на все готовое.

Я познакомился с Ниной у Епифанова. Вы, конечно, читали его карманные криминальные романы: «Остров без сокровища», «Рассеянный убийца», «Спросите у нее» (в последних переизданиях просто «Нее»). В одном из этих убористых томов вы могли между прочим встретить и меня… Я выведен, правда, с худшей своей стороны, сатирически, но сходство отрицать невозможно. Это его метод. Покопавшись пристрастно, вы отыщете на зачитанных в общественном транспорте и частных сортирах страницах – его приятелей, родственников, любовниц, случайных попутчиков, зевак, литературных критиков и критикесс, женщину в красной шляпе, прошедшую мимо, не удостоив его страдающим взглядом, прихрамывающего официанта с седым вихром, в черных очках, корпулентную продавщицу в сандалиях на босу ногу, но только не его самого. Епифанов объясняет это тем, что он выше своих сочинений, но я подозреваю в нем страх, отдавшись сновидению, оказаться без штанов на балу, среди танцующих пар. Не знаю, как вам, а мне за него стыдно. Если уж назвался писателем, будь добр – яви себя публике во всей красе своего ничтожества. А то что же получается? Мы кружимся в танце, беспокойно поглядывая на дверь, а он все не идет и не идет, и только потому, что, видите ли, не может найти дрожащими пальцами пуговиц, застегивающих ширинку.

Я подружился с Епифановым в те давние времена, когда он еще «подавал надежды», и надежды эти были, надо признать, не слишком блестящие. Короткие рассказики, которые он изредка зачитывал на наших литературных «пятницах» тихим, трясущимся голосом, вызывали у слушателей недоумение отсутствием событий, описаний и диалогов. Нас свела общая неприязнь к поэзии, особенно элегической. Когда кто-нибудь начинал декламировать стихи, если это не была А., услаждавшая не столько ум, сколько умственные взоры, мы переходили в соседнюю комнату, где обычно отсиживались попутчики, то есть те, кто приходил на «пятницы» не для того, чтобы выслушать и разнести в пух и прах очередной опус юного гения, а просто скоротать время за злоязычной болтовней.

Был он тогда невзрачен, неряшлив, недалек. Я проводил вечера в его мрачной, тускло освещенной квартире, переводя в шутки неприязнь, с которой на меня смотрели его громоздкие родители и мозглявая старшая сестра. Они считали, что я плохо влияю на Сашеньку. Мы никогда не обсуждали с ним его литературные упражнения. Мне запомнилось, как мы стояли на остановке под холодным дождем, молча глядя в конец улицы, где должен был появиться автобус.

Заговор все дальше уводил меня от жизни, но не могло быть и мысли о том, чтобы вовлечь Епифанова в тайную сеть. Мало того что он по всем параметрам был ненадежен, склонность к дозволенной фантазии приносит пользу лишь узникам и их надзирателям. Попробуйте придумать побег, у вас ничего не получится. Мы виделись все реже и вскоре потеряли друг друга из виду. Прошло немало лет, прежде чем он, разочаровавшись в интимных лабиринтах, обреченных пылиться и разлагаться, встал во весь рост на прямой путь и его имя вдруг сделалось доходным товаром, а я успел прослыть Безымянным (с этим прозвищем я блуждал по инфернальным кругам подполья). Мы как-то случайно встретились на почте, я отсылал отравленную бандероль на адрес министра культуры, редкого мерзавца, а он получал посылку с антоновскими яблоками от какой-то своей провинциальной поклонницы. Епифанов меня узнал, несмотря на бороду и парик. Я стал к нему захаживать. Он изменился. Жадно слушал мои истории, которые я тем свободнее рассказывал, что он отказывался в них верить. И я не мог скрыть разочарования, когда через год, получив от него в подарок очередной шедевр в мягкой обложке, узнал себя в главном герое – хладнокровном убийце, остающемся вопреки правде жизни безнаказанным. И это все, чем он поживился? Как если бы человек, вернувшись из цирка, стал метать ножи в жену или распиливать ее в надежде на чудо.

Как-то раз мы сидели у него, беседуя за коньячком о жизни после смерти. Епифанов полагал, что посмертный путь зависит от того, была ли смерть естественной или насильственной. Я рассеянно листал книги, сваленные на диван, – ни одной крамольной, достойной внимания.

– В чем же разница? – спросил я.

В этот момент раздался звонок в дверь.

– Я совсем забыл, это из «Плебея», интервью, – самодовольно поморщился Епифанов, но в ту же минуту запел телефон, и он, делая мне красноречивые жесты руками, ушел, прихлопнув дверь, в кабинет, чтобы выяснять отношения с одной из своих начитанных любовниц (он был нарасхват).

Я провел из прихожей в гостиную высокую элегантную даму со странной взвинченной прической. У нее был длинный тонкий нос, маленькие сухие глаза и тонкие, опущенные лямбдой губы. Едва присев в предложенное кресло и натянув на колени юбку, она достала из большой желтой сумки блокнот на пружине и начала сыпать вопросами:

– Откуда вы берете идеи для своих романов?

– Кто ваш идеальный читатель?

– Над чем вы сейчас работаете?

Я отвечал в меру витиевато и нелепо. Она иногда удивленно поднимала близорукие глаза («В наше время быть писателем означает быть вне нашего времени»), но продолжала прилежно записывать.

Вошел Епифанов в пестрых трусах и полосатой рубашке, застегнутой на одну пуговицу. Нина, сощурившись, посмотрела на него, на меня и сразу поняла, кто из нас писатель.

Епифанов расхохотался. Нина, обиженно поджав губы так, что лямбда вовсе исчезла с ее побледневшего и одновременно покрасневшего лица, вскочила, накинула на плечо сумку и решительно направилась к выходу. Мысленно я поспешил за ней, спустился в заполненном ее духами лифте, стараясь не смотреть в пустое зеркало, нагнал ее на остановке автобуса, протиснулся с ней через плащи и пальто и встал так, что наше шаткое положение вполне можно было бы назвать близостью, сошел вслед за ней на площади Утопленного в крови восстания, не отступая ни на шаг, нырнул в темную подворотню, исписанную темными стихами, поднялся теперь уже в одной с ней кабине и позволяя себе бог знает что на девятый этаж, успел скользнуть в отпертую ею дверь, увидел вышедшего ей навстречу длинноволосого молодца в костюме Адама, который пробасил грозно: «Он тебе дал или ты ему?» и, в расстроенных чувствах, ринулся в растворенное окно.

По своим каналам я узнал все, что было мне нужно. Пишет в журналах и бульварных газетах, живет не первый год с каким-то юным проходимцем, хотя отношения их, как меня уверяли, нельзя назвать безоблачными. Взглядов придерживается умеренных, но скорее провластных. Умна, начитанна. В ее руках часто видят томик прозы Малларме. Питает неприязнь к запаху сирени. Предпочитает позы «рыба, сушащая на солнце жабры» и «порхающие в воздухе бабочки». Во сне нередко встречает незнакомцев, преподносящих ей подарки, которые наяву способны вызвать лишь отвращение. На улице выбирает солнечную сторону, но и тенистые лабиринты старых парков не оставляют ее равнодушной. Не верит в четвертое измерение, духов огня и воды, магию чисел, гороскопы, печатающиеся в бесплатных рекламных газетах, метемпсихоз.

Я позвонил, предложил встретиться. Неожиданно она согласилась. Об этой встрече не хочется вспоминать, но, оказавшись на даче, на лоне природы, я опять и опять возвращался к тому пасмурному дню, разбирая его на кубики, складывая из них новые фигуры, мосты и башенки, восстанавливая все в первоначальной неопределенности. Мы посидели в кафе, прошлись по улицам, по бульвару, расстались, сухо попрощавшись. Я был смущен и подавлен, она разочарована. Оба холодны и немногословны. Я постоянно спрашивал себя, зачем позвонил, а она – зачем согласилась на свидание. Мы искали, но не нашли ничего общего. Я держался натянуто, насмешливо, посматривал на часы, остановился перед витриной с черными чулками и красными перчатками. Я готовился к игре в мяч, к перетягиванию каната, к салочкам, а получилась равнодушная партия в трик-трак. Солнце, скрывавшееся за серой пеленой, вдруг раскрылось бледным веером. Деревья побросали последние листья. В кафе было душно, толстая официантка с забинтованной ногой обмахивалась сложенной газетой с извещением о скоропостижной смерти министра культуры. За соседним столиком два клерка с блестящими лысинами, в синих костюмах с желтыми галстуками, подписывали и передавали друг другу какие-то бумаги. По стене, выкрашенной в отвратительный грязно-оранжевый цвет, скользили узкие тени проходящих за окном. Я заказал пиццу, кофе и клубничный торт, Нина – чашку зеленого чая. Улицы были все как на подбор. Каждую из них мы прошли по несколько раз. Я рассказывал ей о своем детстве:

– Спускаюсь в жаркий полдень во двор. Дерево, как копченая селедка. Два до дыр изъеденных ржавчиной гаража. Никого. Тоскливая тишина. Я брожу по кругу, рассматривая затертые меловые фигуры на неровном асфальте. И вдруг откуда ни возьмись появляется, руки в карманах, Вадик: «Скучаешь, балбес?» Хлопает дверь соседнего подъезда, и выходит Павлик, улыбаясь от уха до уха, уже придумавший, пока сбегал по лестнице, какую-то проказу. Танька и Машка являются всегда вдвоем и делают вид, что идут куда-то по своим девичьим делам, ждут, что их будут уговаривать поиграть. Прибегает с соседней улицы, точно издалека почуяв, пухлая Василиса, в очках-лупах, вертя в руке неизменную скакалку. Постепенно двор заполняется, превращается в страну детей. Все как будто чего-то ждут. И вдруг крик: «А давайте сыграем в разбойников!», или – «В красное и черное!», или – в «Соломенную шляпу!», и тотчас точно незримый вихрь подхватывает гоп-компанию и несется, кружа, по дворам, по переулкам… Я любил игры со множеством участников, со сложными, вызывающими ожесточенные споры правилами. Некоторые тянулись неделями. Например, каждый должен был иметь в кармане листок бумаги с какой-либо буквой. При встрече составлялись слова, фразы. Один раз, помню, получилась фраза…

На бульваре я предложил присесть, но скамейка не успела высохнуть после дождя. Нина шла осторожно, чтобы не забрызгать чулки.

– Всё? – спросила она.

Через несколько месяцев я увидел Нину у Чистяковых. Она была пьяна, глаза блестели загадочно. Длинное платье с тугим лифом делало ее обворожительной. Мы разговорились, как старые знакомые. Откуда-то возник ее сожитель, блондин с черной бородой, и забубнил юношеским басом: «Ты ему дашь? дашь? дашь?» Прихватив со стола бутылку шампанского, она вытащила меня на лестницу. Мы поймали такси и поехали ко мне. Уже почти бесчувственная, она дала себя раздеть и смеялась, не открывая глаз. Проснувшись утром, я обнаружил, что она ушла, даже не оставив в зеркале своего отражения, если только не ушла через зеркало, на что намекало свисающее со стула платье.

В тот же день выяснилось, что я, по не зависящим от меня причинам, вновь должен уйти в глубокое подполье. Я съехал с квартиры, наскоро изменил внешность, снял комнату в фанерной конуре с видом на железнодорожные пути, выходил только в сумерки, возвращался под утро и весь день лежал на двугорбом диване, слушая радио. Я привык к таким резким поворотам, и если бы не ее бледно-лиловое платье, которое я иногда вынимал из чемодана и раскладывал на кровати, я бы наверно забыл о ней, увлеченный новыми опасностями и соблазнами. Прошло несколько лет, прежде чем я вновь смог жить открыто. Среди моих знакомых много газетчиков, борзописцев всех мастей, сценаристов и прочей шатии-братии, наша встреча была неизбежна. Нина меня не узнала. «Платье? Какое платье?» Да, она когда-то давно брала интервью у Епифанова, «но разве там был кто-то еще? Я хорошо помню, что мы были вдвоем, все было очень интимно…» Она несколько располнела, так что я мог не жалеть о том, что в грустную минуту бросил платье из окна под колеса проносящегося поезда. И я вдруг понял, что она из тех женщин, которые больше всего любят, когда их обманывают, и ради этого готовы претерпеть самую низменную правду: то, что мне нужно. Это внезапное озарение чудесным образом повлияло на ход дальнейших событий, завершившихся тем, что мы стали жить вместе.

Нина призналась, что до того, как она стала мне близка, я казался ей слабым. Я – слабым! Какая ирония! Разумеется, я никогда не рассказывал ей о том, чем занимаюсь в свободное от любви время. Это не для нее. К тому же она верит в противоестественную силу властей, и я не собираюсь ее разочаровывать. Святая простота некоторым женщинам к лицу, к телу. Неведение не устает искушать. В крайнем случае я позволяю себе подшучивать. Пусть думает, что я всего лишь безобидный скептик. Будущее нас рассудит, будущее, которого, как я не устаю повторять, нет и не будет, пока есть прошлое. Я бы не хотел, чтобы она стала другой, изменилась в лучшую с точки зрения моих выстраданных идеалов сторону. Мне не нужна еще одна соратница. Довольно мне отношений.

Новым чувствам не хватает прежних слов. Вращение меня не утешает. Я был как тот человек, который провел всю жизнь в двух измерениях и вдруг начал догадываться о существовании третьего. Весь день в голове звучал когда-то подхваченный стих:

 
Мы проснемся,
Пройдем
Через дом.
Ни себя, ни других
Не найдем.
 

Может быть, я так и не вышел из детства? Не вышел из игры? И палка в моей руке, стоит захотеть, превращается в Дюрандаль?..

Как видите, в вашем присутствии я делаюсь шелковым. Из меня можно кроить послушные ветру юбки и сорочки для капризных барышень. Почему бы и впрямь не послужить искусству обольщения? Все лучше, чем сидеть за решеткой и ждать, когда принесут завтрак, обед, ужин. Я бы охотно попросил у Нины прощения за ее ошибку, если бы она сама не говорила мне, что любит ошибаться, в том смысле, как я понял, что счастлива она только в тех случаях, когда совершает ошибку, и чем непоправимей ошибка, тем больше счастья.

В то время я, по совету Капустина, занялся экономическими спекуляциями. Этот вид деятельности, сочетающий холодный расчет с риском, позволяет, с одной стороны, использовать слабые точки режима, а с другой – приносит средства, необходимые для борьбы с ним. Один недостаток – приходится быть в постоянном общении с людьми, по психологическому типу близкими к разбойникам и убийцам. Стоит допустить промах, и тебя съедят. Что может быть обидней упущенной выгоды? Только безумец может помешать продвижению нулей к заветной единице. Выигрывает тот, кто равнодушен к проигрышу, а в проигрыше остается тот, кто следует теории. Мне везло, это вызывало зависть и неприязнь. Деньги не должны оставаться долго в одних руках. Если этот моральный императив нарушается, в игру вступают имморальные силы, вплоть до выстрела из-за угла. Конечно, заблуждались те, кто считал меня наивным счастливцем, которого легко если не облапошить, то, обвинив в махинациях, спустить с лестницы. Поскольку я, как и во всем прочем, только притворялся заинтересованным, их выпады проходили сквозь призрак, не задевая жизненно важных органов. Заговор сильнее любой корыстной интриги. И все же есть черта, за которой, как бы ты ни был резв и умен, начинается мрак, боль, колченогие стулья, жирные пятна, паутина. Поэтому, когда Капустин посоветовал мне «выпасть» на какое-то время, я согласился, не раздумывая о том, хорошо это или плохо: стать осадком. К тому же я признавал, что слишком увлекся, и экономический интерес, требуя напряжения сил, стал отвлекать меня от главного дела. Пора было выйти из оборота, «зафиксировать прибыль», решение, которым, как я, увы, слишком хорошо понимал, я наживу новых врагов из тех моих друзей, которые все надежды на свое благополучие связывали с моим неизбежным крахом.

Город криворук, кривоног. Недовоплощенная мечта безобразна и мозолит глаз. Здесь я потерял зонтик, здесь – портмоне, здесь – себя. Провалы в памяти образуют улицы, проспекты, площади. Жизнь под присмотром манекенов, печальные эпизоды. Как вор, прихватывающий вместе с вазой букет цветов. Бесчеловечные лестничные пролеты и курсирующие вверх-вниз клетки, набитые слипшимся людом, теряющим по пути вертикального следования невинность, непохожесть, смысл. Мне все это надоело – зажигать и гасить свет в комнате, где одновременно происходят рождение, свадьба, похороны, но поиск экстазов, мерцающих там и сям, как слезливые звезды, приучил меня ценить каждую, даже в отупении счастья или скуки, минуту.

Нина в быту поступает по моему усмотрению, у нее нет своего взгляда, вернее, ее взгляд – блуждает. Я предстаю ей в роли трусливого домашнего деспота, преданного власти и всем ее брутальным атрибутам, вымещающего свое ничтожество на идеалах, мыслящего супружескую связь как чреду деликатных пыток. И она, верная своему нраву, не прекословит, завивает волоса, красит ногти. Я сообщил ей о своем решении:

– Пора тебе покончить с поденщиной и стать писательницей.

– Ты будешь мне диктовать?

Странно, в ее словах мне почудилась ирония.

– Я буду твоим наитием, – пообещал я.

И добавил примирительно:

– Так и быть, я придумаю сюжет, а ты займешься описаниями.

И в тот же миг, точно и в самом деле на меня нашло наитие, я сообщил ей сюжет романа, который, по моим понятиям, мог соответствовать рубрике дамского. На большее я не способен, не прирожден. Страстная любовь, пистолет, осенняя роща, потерянная невинность, болезнь тоскующей души, побег, теннисная площадка, как-то так. Реальность не есть что-то данное, а то, что еще только предстоит отыскать, и нет гарантии, что поиски увенчаются успехом. Жизнь не торопится, в отличие от смерти. Кому-то повезет, кому-то нет.

Она засмеялась:

– Я вижу, вижу!

– Тогда самое время в деревню.

«Двор – глубокий колодец, на дно которого не проникало солнце, если не считать бледных шатких пятен, полинялых призраков, сошедших с окон верхних этажей, и волшебного розового свечения, на несколько минут заполнявшего всю вертикаль нашей цитадели в преддверии сумерек, но зато порой в дневные часы, запрокинув голову, можно было видеть сияющую дольку луны, порхающую в глубокой синеве. Не буду привирать, меня еще не посещали тогда мысли о том, что мне предстоит проделать путь от двора к дворцу, и тем более что путь этот будет подпольный. Но больше всего наш двор напоминал те узкие картонные цилиндры, с донной жестянки которых никак не получалось выцарапать последние слипшиеся леденцы…» Притворяюсь тем, кем никогда не был, и вспоминаю чужие воспоминания, как будто это может вывести меня из топкого круга лет, сквозь заросли куги пустить на волю волн. Я начинаю игру с карты, на которой, вопреки всем мыслимым правилам, смешались червы, и пики, и трефы, и бубны. Как будто все, что я хочу рассказать, известно вам из других источников или по личному опыту, и моя роль сводится к тому, чтобы не обмануть ожиданий, и малейшее отступление от жизненной правды, одной на всех, будет встречено шиком и свистом, чтобы, сбежав по лестнице и открыв дверь во двор, я увидел на дне колодца не детвору, а угрюмых взрослых в полосатых робах, бесцельно бродящих взад и вперед.

Мы выехали ранним утром. Розовый со сна, город провожал нас выставкой монументальных красот – длинных колоннад, грозных статуй, пышных башен, дразня: сколько идей, страстей, приключений оставляем мы ради бедной природы! С моста вполоборота открылся приземистый лабиринт дворца, стянутый желтой стеной. Клубясь темной зеленью, протянулся покатый бульвар. Пустой трамвай дребезжал по сияющим рельсам. Редкие прохожие плоско синели в ярких косых лучах набирающего силу солнца. Прошлое казалось сном, улица уводила нас в пророчества, предвестья, знамения. И как будто отвечая на мою мысль, Нина сказала:

– Я предупредила Соню, что мы уезжаем.

При желании в ее словах можно было почувствовать упрек, но я и в самом деле в предотъездной суете забыл…

Город мельчал, затем напоследок вздыбился плоскими спальными башнями. По левую сторону от шоссе в просветах между деревьями вспыхивала река. Отступали совсем уже безжизненные склады, фабрики…

Нина не любит разговоров, когда ведет машину. Глядя на сизую синеву, на однообразные поля, призрачные рощи, я думал, как все последние дни, о своем детстве, вспоминал двор, игры, детские страхи, первые выпады власти и незаметно заснул.

Мне снилось, что я иду по темным коридорам «дворца», осторожно держа кончиками пальцев розовый надувной шар. Это была бомба. Две дамы, которых я принял за «фрейлин», на мой вопрос, не знают ли они, где находится спальня Z, рассмеялись:

– Еще бы нам не знать!

Они проводили меня до двери в спальню и ушли, шелестя серебристыми шлейфами. Дверь была белая, облупившаяся, с желтым потеком по верхнему краю и масляным пятном вокруг ручки. Закатив шар под кровать, я вдруг почувствовал такую усталость, что решил прилечь, немного передохнуть, обдумать, как безопаснее выбраться на волю, и вскоре сон меня сморил. Проснулся я от страшного грохота.

В первое мгновение мне почудилось, что мы едем по дну бурной реки. Вода кипела, клокотала, хлестала со всех сторон. Мелькали молнии.

– Как спалось? – спросила Нина.

Она казалась совершенно невозмутимой, и это пугало сильнее, чем буйство стихии.

Когда мы добрались до дачи, буря утихла, моросил тонкий, как паутина, дождь. Косая крыша поднималась из белесого тумана. По раскисшей дорожке мы перенесли сумки на крыльцо. Я обошел дом по серебристой траве, заглядываясь на одичавший участок. Деревья были похожи на стеклянные чаши, наполненные до краев. Кусты взъерошенно темнели. Цветы на длинных стеблях горели щепотью рубинов и сапфиров. Влажный воздух создавал иллюзию того, что передо мной не сад, а находящие одно на другое отражения сада в темном трехстворчатом зеркале. Зрелище завораживающее и тревожное, вызванное неспособностью взгляда восстановить цельную картину, поскольку малейшее его отклонение сдвигало расположение частей и казалось, что под определенным углом зрения весь этот сад с его напускной дикостью может сложиться, как ширма.

Дверь на задней стороне дома была белая, облупившаяся, с желтым потеком по верхнему краю и масляным пятном вокруг ручки. Она не оказала ключу сопротивления, но, когда я ее отворял, обиженно взвизгнула, вероятно, уже отвыкнув от бытового насилия или не признавая моего права хозяйничать. Жаль, что Нина обычно не замечает таких маленьких драм. Как я уже вам докладывал, к вещам она не расположена.

Мне нередко случалось входить в пустеющие дома, квартиры, один раз был в безлюдном театре, и неизменно чувство, что кто-то притаился, не желая до срока выдавать свое присутствие: в пустой комнате, где негде спрятаться, и там, казалось, кто-то уже есть, опередивший меня, мои переживания. Невольно я крикнул: «Здесь есть кто-нибудь?», заранее зная насмешливый ответ: «Нет, никого».

Проход из кухни вел в прихожую, и я видел за тусклыми стеклами передней двери Нину в холодном сиянии. Она стояла боком, обхватив руками плечи, встряхивая мокрыми волосами.

Не буду оригинален, если скажу, что мое детство прошло в близости странных, страшных и комичных существ, о которых мы с малых лет учимся помалкивать. Невозможно понять, чего они хотя от меня, зачем мерещатся, манят? Хотят ли они напугать, съесть, уничтожить или приходят на помощь, тревожа намеками и знаками? Например, одноглазый вещун, семенящий вдоль стен и разбрасывающий пыль черными хлопьями. Что ему от меня нужно? Бессвязное существо с длинными щупальцами, обосновавшееся за мусорным ведром – чего от него ждать? Они вздыхают под кроватью, копошатся в шкафу, выскакивают из угла и, оставив след на душе, растворяются во мраке, уходят в складки. Даже если закрыть глаза, они не исчезают.

Как же трудно вжиться в себя!

Кто я?

Уже умер и только припоминаю день за днем то, что осталось в прошлом? Как говорит Капустин – поскольку смерть неизбежна, каждый человек уже по ту сторону жизни, и время – это работа памяти, нагоняющей забвение. Как ни пытался я разложить свое «Я», ничего не вышло: один на один. Злой клоун, соблазняя свистульками и хлопушками, уводит детей в логово старухи-колдуньи, уже приготовившей чан с кипящей водой. Красный мячик, невинно лежавший на полу, вдруг начинает покачиваться, медленно вращаясь, медленно катится по узору ковра, не то выписывая непонятные буквы, не то указывая путь по ту сторону комнаты, дома. Темнота в углу плотнеет, чернеет, шевелится, хохлясь, щетинясь. Кто-то стоит за шторой. Радио на кухне – замызганная желтая коробочка с большой черной кнопкой – вдруг прерывает передачу «В рабочий полдень», и голос обращается ко мне, приказывает. Циферблат моргает и показывает язык. Посреди комнаты вдруг обнаружилась яма, и в ней поселился кто-то посторонний, чужой. Подхожу к окну, какая-то старуха грозит пальцем. Где-то я ее уже видел и в последующие дни постоянно встречаю. Она на меня не смотрит, занятая своими старушечьими делами. Мать не узнает меня. Что здесь делает этот чужой мальчик? Кто его впустил? – и гонит из дома. У сидящих за столом гостей лица превращаются в звериные морды, и у всех фамилии – Лисина, Волков, Медведев. Я один дома. Щелкает замок, входит незнакомый молодой человек, щегольски одетый. Приставляет палец к губам, проходит в спальню матери, роется в ящиках платяного шкафа, прячет что-то в карман, уходит, бросив на ходу: «Если кому-нибудь скажешь, что я приходил, найду и перережу горло!» Таинственные существа, как на картинах некоторых пейзажистов, пробирающиеся на заднем плане, почти сливаясь с тщательно выписанной листвой.

Мое первое соприкосновение с властью случилось, когда арестовали, или, как принято говорить, – забрали, соседа с нижнего этажа. Пришли за ним рано утром, все еще спали. Никто не знал в точности, что произошло. В чем преступление? Совратил малолетнюю, украл крупную сумму денег, взятка, убийство? Или – политический? Это слово, неясное мне, повторялось с каким-то особенным удовольствием. Фролова в доме не любили, и, казалось, никто не удивился. Высокомерный, себе на уме… Фролов служил бухгалтером в торговой компании, маленький, лысый, с густыми усами, в очочках, с толстым портфелем, он учтиво со всеми здоровался, но его приветствия были всего лишь мелкой данью, которую он платил, чтобы благополучно добраться до квартиры и запереться на три замка. Он любил вкусно поесть и украдкой от жены ходил в дорогие рестораны. Его мечты вертелись вокруг планов завести любовницу, блондинку с большой грудью и искусным задом, но необходимости осуществить свои мечты он не испытывал. Его восхищали громоздкие средства передвижения – поезда, самолеты, корабли, а велосипед вызывал раздражение. Спал он обыкновенно на спине, похрапывал, к неудовольствию жены, и никогда не рассказывал ей своих снов, впрочем, у нее не было причин жаловаться на невнимание и отсутствие у него фантазии, которую она понимала в узкотехническом смысле. За ужином он любил порассуждать на политические темы, но не позволял себе ничего, что выходило бы за рамки дозволенного цензурой. Иногда он думал о Боге, но, в отличие от Паскаля, ему так и не довелось испытать «nuit de feu». На службе его уважали за скромность и порядочность. Если ему и случалось по настоянию начальства прикрывать сомнительные операции, он не видел в этом повода задирать нос. Мир разлагался в нем на тряпочки, нитки, щепки, щебень. Было бы наивным искать в нем сокровенное знание. Он никогда не спорил со своей женой, похожей на толстую крысу, которая запрещала их дочери-крысенышу играть во дворе, так что мы даже не знали, как ее зовут. Он вообще относился к детям, включая собственную дочь, с опаской, подозревая их в заговоре против взрослых и «всех тех ценностей, которые выработало человечество». Если делить людей на добровольцев и недобровольцев, он несомненно принадлежал к последним. Казалось, он никогда не смеялся и не нюхал цветов, но это только казалось. После его ареста жена и дочь уехали, и мы, окружив фургон, наблюдали, как рабочие грубо запихивают в него мебель и коробки.

Признаюсь, я испытал странный трепет перед неодолимой силой, которая с такой легкостью вторгается в обыденность, разрушает налаженную жизнь. Как если бы за завтраком невидимая рука забрала из-под носа тарелку с кашей. Все во мне бунтовало против произвола, против вас, представителей власти. Но большей загадкой казалось не самоуверенное насилие, а та покорность, с которой человек подчиняется чужой воле. Что-то необъяснимое и иррациональное было в готовности исполнить приказ, исходящий от людей ничем не примечательных, безымянных, безликих, но убежденных, что они наделены правом. Уже тогда, глядя на торчащий из груды коробок торшер, я почувствовал, что рано или поздно я встану перед выбором – прислуживать власти или вступить в непримиримую борьбу с ней. Я еще не знал, что есть и другие пути, например, быть жертвой или ничтожеством. Власть, как говорит Капустин, – это серый лабиринт, из которого нет выхода, если не уменьшиться, не сократиться до неразличимости. Помнится, в тот год слово «лабиринт» было в моде. Его можно было найти едва ли не в каждом газетном фельетоне, в названиях книг, на афишах кинотеатров. Ни один разговор не обходился без упоминания «подвижных лабиринтов», «лабиринтов мечты» и т. п. Возникла ли эта мода спонтанно или, как бывает все чаще, была внушена из высших соображений специальными службами, занятыми общественным здравомыслием, теперь уже неважно, ибо она оказалась недолговечной и уже через год слово «лабиринт» воспринималось чуть ли не как непристойное и начисто исчезло из официально одобренных словарей. Управлять реальностью возможно лишь посредством снов, в них – приводные ремни, рычаги, коробка передач. Как только открываем глаза, раздвигаем шторы на окнах и проделываем все то, чего требует тело и общежитие, реальность уже неприступна, неизменна, неисправима. Я могу только подчиняться ее законным требованиям и пытаться ускользнуть хитростью от незаконных. Так устроено, ничего не попишешь. К этому ведут и пути, и бездорожье. Под этим стоит моя неподдельная подпись.

Кое-кто делает вывод, что к власти нельзя иметь претензий, только к ее представителям, и то к самым незначительным. Мол, чего вы хотите от театра! Посмеялся – и довольно. Уступи место другим безбилетникам… Квартира наверху долго пустовала. Наконец, в нее вселилась семья, на удивление схожая со своими предшественниками, из рода грызунов. Играя во дворе, я вновь видел в окне третьего этажа между кактусов бледное скуластое лицо узницы в обрамлении тощих косичек.

Капустин настоятельно посоветовал мне «лечь на дно». Не потому, что мне угрожала какая-то опасность – к угрозам вашему покорному слуге не привыкать. Но после всех моих смелых схем, операций, переводов нужно было, по его словам, успокоиться, прийти в себя, дать устояться взбаламученному течению времени, унять порывы. Бывают периоды, когда полезно сложить возложенные на себя обязанности. Я бы предпочел отправиться в путешествие, но Нина сказала, что никуда не поедет. Этим летом она обещала себе написать, наконец, роман. Признаться, я никогда не понимал этой страсти к писанию. Мысли должны рождаться и умирать в голове, в этом – в их интимном, естественном виде – их красота и необходимость. Иначе – сухой песок, пересыпаемый из ладони в ладонь на платном пляже, мусор, в котором копаются бездомные животные и пресыщенные коллекционеры. Если уж на то пошло, можно утешиться, что кто-то – Тот, о ком мы ничего не знаем – записывает наши мысли. Но после многих лет бурной, лихорадочной деятельности труден внезапный покой. Конечно, я не сказал Нине о том, что на даче я скрываюсь. Все было обставлено так, как будто она уговорила меня уехать на пару месяцев из города. Она давно мечтала затвориться, чтобы творить. Она устала от журнальной поденщины, от серого круговорота лиц, отнимающего время и душу. Ей необходимо уединение. Но одной ей было бы страшно среди полей и лесов… Нина для меня состоит из множества женщин, которые отличаются друг от друга не только характером, направлением желаний, но и выглядят по-разному, не сводятся к одной, предпочитают разные роли, разные декорации. Общее у них только то, что они владеют мной на правах ususfructus.

Первые дни я ужасно скучал, но старался не показывать, как невыносимы мне эти шаткие стены, пустота за окном, небо, как стеклянный колпак. Я не знал, чем заняться. Читать? Нет уж, увольте. Книги читают те, у кого нет своей жизни. Любоваться растениями? Размышлять о вечном? Но я уже все размыслил.

Я не выходил за ограду. Меньше всего мне хотелось делать открытия.

Накапливать взрывоопасные знания, начиная с различия половых признаков и далее вплоть до бесплотных иерархий, становится привычкой, которая может показаться дурной только тому, кто день за днем копит страх перед самим собой. К нему слетаются птицы, но мохнатые и с длинным жалом. Ему не спится, несмотря на то что сон уже развернул перед ним свой theatrum machinarum. Напрасно дева учит его жизни, он лежит бессильным пластом. Или бросается в бой наголо, уверенный, что неуязвим для вражеских стрел. Он ест молча, а облегчаясь, декламирует оду на взятие Хотина. Счастье он находит, но не знает, что с ним делать, и откладывает на потом. Его любимая присказка: «Рано радуешься!» В книгах он любит фразы со стразами, а в газетах – мантические опечатки. Но общаться с ним легко и приятно, он никогда не требует ответа на свой немой вопрос.

Я стоял у окна, раскрытого в сад. И как окно, я был настежь. Агонии ночи позади, мир прекрасен и прост. Утренняя синева еще только начинала задумываться об облаках и имела смутное представление о тучах и грозах. Я видел то, что к полудню станет невидимым. Тишина утешала шелестом, щебетом, свистом. Но я не завидовал ни птицам, ни насекомым. Если бы под рукой был лист бумаги, я бы нарисовал на нем круг. Мысль о том, что в эту бесконечную минуту Нина в соседнем кабинете занята кропотливой умственной работой, наполняла меня счастьем, ясным, как кристалл. Я легко поднимался к Абсолюту, сходил в бездну.

Исчерпав невидимые линии, я опустил набрякшие небом глаза в наш беззаботный сад и – едва не отпрянул. Первым моим побуждением было задернуть занавеску. Или спрятаться в глубине дома, который, увы, предательски плоск.

А Нина?

Что сказать ни о чем не подозревающей жене? – Лезь в шкаф? Сбрось халат и притворись статуей?.. И как ей объяснить? Она бы подняла меня на смех, в который раз усомнившись, что в моем роду не было тех, кого врачи из сострадания именуют «вольнодумцами».

Я постарался убедить себя, что идущий по направлению к дому незнакомец – всего лишь почтальон, и даже начал обдумывать, кто мог направить мне в эту глушь депешу. Но тотчас сообразил, что у проникшего в наш сад человека нет того, что делает почтальона – почтальоном: большой кожаной сумки, набитой письмами. Будь у меня под рукой не лист бумаги с недорисованным кругом, а ружье, я бы вряд ли удержался от соблазна выстрелить в нарушителя, чтобы, убедившись в своей меткости, закопать его здесь же, в саду, и потом еще долго испытывать приятное возбуждение, сродни поэтическому, от мысли, что никогда уже не узнаю, кто он и с какой целью возмутил наш покой.

Шел он медленно, не торопясь, развязно. Сорвал цветок и, не глянув, отбросил. Поднял что-то с дорожки и сунул в карман, ухмыльнувшись. Остановился перед старой яблоней, низко развернувшей мозолистые ветви, долго рассматривал сморщенные, в пятнах листья. Светлый парусиновый костюм и шляпа-панама делали этого худого, высокого человека похожим на сельского учителя. Свернув направо, он скрылся за угол дома. Я поспешно сбежал вниз. Незнакомец уже небрежно расположился в дальнем углу открытой террасы, в плетеном кресле, положив на перила замызганную панаму. Он смотрел на меня с таким видом, будто не он, а я должен объяснить свое появление. Он был весь вогнут, и карикатурист непременно изобразил бы его лицо в виде луны на ущербе. Длинные ноги слишком длинны, короткие руки короче, чем следует.

– Вы один? – спросил он вместо приветствия.

– Я? – краска невольно обожгла щеки. – С женой.

– С женой? – засмеялся незнакомец. – Жена – это прекрасно. У меня нет жены.

Я продолжал стоять на пороге, подбирая слова и тон, чтобы спросить, кто он такой – с кем имею честь, зачем пришел – пожаловал. Я не знал, какие отношения связывают его с хозяином дома, который, возможно, забыл или не посчитал нужным известить его о своем бегстве и о нашем приезде. Но что-то мне подсказывало, что ему известно, кто я и почему нахожусь в этом доме. Он пришел по заданию, но не с целью выведать, насколько я опасен, а для того, чтобы я не возомнил себя здесь, в деревне, неуязвимым, отпущенным на свободу. Кого он, в таком случае, представляет? Власть, вынужденную постоянно напоминать о себе, чтобы в нее поверили? Или его послали на разведку те темные преступные личности, к услугам которых мне иногда приходится прибегать ради пользы дела и которые неизбежно со временем становятся моими врагами – когда я уже не нуждаюсь в их услугах, а они упрямо не желают отойти в сторону и смириться с тем, что отыграли свое. В таких случаях мне часто не хватает такта, гибкости и выдержки. Мы квиты, говорю я, не понимая, что наношу тем самым смертельное оскорбление элементам, считающим, что они сделали мне большое одолжение, допустив в свой круг и записав меня в «свои». Я знал идейных, закончивших карманниками или фальшивомонетчиками.

– Не советую ходить в наш лес, особенно с женой.

Мне было, конечно, любопытно узнать, чем провинился их лес, но это означало бы вовлечь себя в разговор с человеком, не внушающим мне доверия. Я только пожал плечами. Мое молчание его разочаровало.

Он взглянул на часы. Поднялся с ленцой:

– Время! – взял панаму и помахал ею над головой, намекая на что-то мне непонятное, после чего спустился с террасы в сад. Я заметил, что, выйдя за ограду, он направился в сторону, противоположную поселку.

Теперь, когда он ушел, мне казался необъяснимым ужас, который я почувствовал, увидев его из окна. Эхо детских страхов? Нет, в нем было новое, неизвестное моему опыту, который учил меня не придавать значения тому, что не вписывается в его обратную перспективу. Но только незначительное приводит к цели. Счастливое сочетание тусклого цвета с неприятным запахом, или пара искалеченных слов, вырванных из контекста, или когда ненадолго спускаешься с небес на землю.

– Кто это был? – спросила Нина.

– Какой-то местный чудак, – сказал я, в то же время чувствуя, что эта характеристика не вполне соответствует человеку, который только что сидел на террасе. Или то был не человек?

– Надо было предложить ему что-нибудь, хоть воды.

– Обойдется.

Нина как будто обиделась за незнакомца.

– Ты бываешь иногда так груб…

Тут я пустился в рассуждения о том, какую важную роль в человеческих отношениях играет грубость, и ей не оставалось ничего другого, как вновь уткнуться в свои рукописи.

Счастлив рожденный строить воздушные дворцы и замки. Где бы он ни находился, его время проходит не бесполезно, с умом. Ему не нужно карабкаться по лестницам, носить кирпичи и ведра с краской, резать стекло. Ему не нужны помощники, от которых все беды. Легко дается! А мы, практики, связаны по рукам и ногам обстоятельствами. Выброшенные из своей среды, мы беспомощны, как дети. Нас нет там, где нет судьбы и ее подручных. Шаг в сторону, и уже не за что ухватиться, нечем жить. Если я без дела и надо занять свои мысли, я обыкновенно воображаю куб, или шар, или пирамиду. Но это не спасает. Как кровать с разболтанными страстью пружинами, я гоню сон.

В этом смысле дом приносил мне одни огорчения. Я не находил себе места. Не радовали ни скошенные щелястые стены, ни грубо окрашенные охрой шкафы, ни заботливо развешанные в самых неожиданных местах картинки, вырезанные из журналов, которые, казалось, не столько показывали, как им положено, что-то «прекрасное», сколько задавали загадки, не имеющие решения. То прячущиеся, то бесстыдно лезущие на глаза вещи и вещицы, вне связи с жизнью приобретшего их хозяина, вазы, ножницы, перчатки, блуждали неприкаянно, избегая объяснений. Но и в саду я был неспокоен. Слишком велик был контраст между безымянным разнотравьем, извилистыми, обремененными листвой мысли деревьями, сморщенными кустами, протягивающими, как что-то драгоценное, свои сухие грозди, и той схемой общественного транспорта, которая продолжала циркулировать в моей голове. Я постоянно перемещался из дома в сад и обратно, стараясь удерживать, насколько это было возможно, в саду – углы и материал жилища, в доме – произвол и открытость природы. Нина, напротив, быстро освоилась, нашла общий язык со спальней, кабинетом, кухней, гостиной, и в саду, в отличие от меня, не теряла присутствия духа, отвоевав у буйной растительности место для чтения и неги. Наши пути пересекались на террасе, принадлежащей и дому, и саду, узкой, с плоскими балясинами, вмещавшей лишь круглый стол и два кресла. Мы играли в шашки, в карты, болтали часами. Наши разговоры приобрели необычную гибкость и всеядность, скользя с предмета на предмет, с истории на историю. Но главной и неисчерпаемой темой наших разговоров, неожиданно для меня, стало таинственное. Я как-то имел неосторожность признаться Нине, что с детских лет меня занимает тайна. И теперь Нина часто заводила об этом разговор. То, что она рассказывала, мне казалось по большей части наивным и приблизительным, но иногда с ее губ срывались такие прозрения, что я невольно вздрагивал и отводил глаза.

С детства я был уверен, что от меня скрывают тайну. И скрывают ее не потому, что она может как-то навредить мне, лишить рассудка или нанести увечье, а потому, что не считают меня достойным ее. Помню, у Анны Григорьевны, сестры моего отца, на даче, которую я имел все основания называть «Черным замком» и где я был узником в течение двух летних месяцев, на веранду вбежал гостивший у них адвокат с криком: «Я только что видел…», – и дядя, муж Анны Григорьевны, покосившись на меня, сказал: «Не при нем…» Это было как удар молнии. И чутье подсказывало мне, что они никогда по своей воле не выдадут мне тайны. Только хитрость позволит мне приблизиться к ней. Я стал замечать то, что раньше не привлекало моего внимания, вслушивался в разговоры за вечерним чаем, открывал украдкой шкафы, рассматривал на стенах картины. Иногда казалось, что в тайну посвящены все, кроме меня, но я не мог в это поверить. Должен быть круг людей, связанных обетом молчания. Если тайна (я уже догадывался, что в ней нет ни страшного, ни чудесного) станет общим достоянием, она утратит силу, разойдется в круговороте вещей, фраз, событий. И будет плохо всем, а не только тем избранным, кто не сохранил тайное в тайне.

Результатом длинных размышлений, взвешивания всех за и против, застольных и постельных бесед с женой, стало решение дойти до близлежащего леса. Решение, важность которого мне еще только предстояло узнать, встретило горячее сочувствие со стороны жены.

– Развейся! – сказала она.

Но до леса я в тот день не дошел. Увидев с дороги сморенный жарой пруд на том месте, где, по моим представлениям, должно было сиять озорное озеро, я не устоял перед искушением и спустился вниз. И не пожалел. Было на что посмотреть! Точно внезапно раскрывшийся от натуги чемодан заядлого путешественника, или как прикнопленная программа, в которую вносят все новые дополнения и исправления. В песчаном откосе чернело широкое жерло ржавой трубы. Желание влезть в нее, к счастью, было слишком мимолетным, чтобы привести к непоправимым последствиям. Густой воздух нес вкрадчивый кисло-сладкий запах. В каждое место на пересеченной местности я возвращаюсь: здесь все меня помнит, даже если, по моим понятиям, я здесь никогда не был. Мир-миг состоит из повторений – того, что уже было есть будет вновь. Обретая себя, я сбрасываю случайные вариации, тех многочисленных двойников, которые замещали меня в мое отсутствие. И есть места превращений, где я оборачиваюсь тем, кем не был. Не устоять перед стоячей водой. Изучая отходы природы, проникаешься силой ее ума. Он пугающий, этот ум. Отражения тонут. Огонь изображает цветок. Непрерывный зуд и стрекот, непрямая речь. Эротика размыта, не на чем остановить взгляд: ситуация побеждает форму. Хоть бы птица какая пролетела. Никогда не лишне напомнить себе, что спишь, все еще не проснулся. Липкие стебли, мохнатые цветы. Циркуль, линейка. Как будто сюда, в неподвижность, стекло мое детство. Я обошел пруд против часовой стрелки, то продираясь сквозь кусты, то карабкаясь по сыпучему склону.

Пруд, он же, как ни крути, озеро, был ни круглым, ни квадратным, напоминал звезду, врезанную языками в покатые оползни. Сужающиеся затоны прятались в кипящий мошкарой кустарник и, затянутые тиной, поросшие камышом и осокой, сводили на нет все усилия пруда погрузиться в покой. Там постоянно булькало, урчало, роилось. Желающий обойти пруд принужден был делать протяженные петли, удаляясь от сияющего пятака, чтобы вновь приблизиться к его номиналу. Я наткнулся на высокую ограду из металлической сетки, сходящую на несколько шагов в воду. Пройдя вдоль сетки в противоположную от пруда сторону, я обнаружил ворота, запертые на замок, но замечательно, что на этих воротах ограда заканчивалась и ничто не мешало обойти их и продолжить путь вдоль ограды в обратном направлении. На столбе ворот висела жестяная табличка, на которой сквозь пятна ржавчины можно было различить перечеркнутый круг со схематично изображенной нагой поселянкой, держащей в руках большую рыбу. Сменив березы и клены на ольху и ивняк, роща подступала к пруду в путаном, неприбранном и приниженном состоянии, но не без ухарства, так что пришлось продираться, как сквозь толпу, топающую к дешевому увеселению с мрачными шутками и прибаутками. Что ни дерево, то Платон Каратаев с его подлой мудростью. Есть, несомненно, что-то одуряющее в этом потном противостоянии веток, сучьев, листвы робкому интеллекту, ощущающему себя со всех сторон виноватым. Я впал в задумчивость. Склонившись, прикоснулся к воде кончиками пальцев, точно собирался осторожно потянуть на себя эту сально сияющую поверхность, обнажая глубину.

Если это и было зеркало, то зеркало кривое. Солнце сияло в нем змеистой медузой, глядя на которую я превращался в камешек, и было реальным опасение, что какой-нибудь идущий мимо деревенский шалопай поднимет и швырнет меня в воду. Участь Нарцисса мне не грозила, и классический вопрос о том, чем радостнее быть – камнем или цветком, был пуст, как эхо. Добавлю, что пруд был размером с блюдце, но с каждым шагом к нему я уменьшался, так что, когда подошел к краю, он представился мне необъятным. Я сюда еще вернусь. Здесь не все сказано.

Гляжу на пруд и вижу двор. Вздыбленный рябой асфальт с волосами травы в глубоких трещинах исписан и исчерчен детской рукой. Непросыхающая лужа точно отпечаток гигантской ступни. Старый тополь в сумерки превращался в черную курицу. Мусорный бак, переполненный к вечеру дневными отбросами, расползался по небрежению запойного дворника вялым капустным листом, клетчатыми страницами, потрохами, бинтами и ватой, безногим стулом, крашеными локонами и еще многим из того, что нельзя назвать и что путешествует по карманам сорванцов и прячется в котомках отроковиц.

Взрослые редко сходились во дворе: общались от двери к двери, от окна к окну, на лестнице, и общение ограничивалось необходимым набором фраз или внезапной перепалкой. В то же время все, чьи окна выходили во двор, были соединены телепатическим знанием о том, на какие неправедные доходы живет семья Ивановых, с кем изменяет жене Шульц, когда к Маргарите Петровне приедут дальние родственники, каким нехорошим словом назвала Аграфена свою невестку. Жизнь соседей была едва ли не единственной темой семейных разговоров.

Были исключения. Про таких говорили: «Не в своем уме», «Мутит воду», «Клюкву давит». Соседи за ними не охотились. Кому интересен прозябающий особняком? Какие могут быть секреты у обделенных вниманием и не участвующих в коммунальной жизни? Конечно, большая часть жильцов были ничем не примечательны, повторения одного и того же, скомканные лица, невзрачные, как те стены, которые перекрашивали столько раз, что на них не осталось цвета.

Каждый день одно и то же, и ничего похожего.

Двор звучит. Инсинуирует одышливо радио, звенит посуда, визжащая дробь, железный гребень расчесывает медную проволоку шевелюры, то кажется, кто-то с малахольным упрямством разбивает в песок стаканы, рюмки, бутылки, из окон выплескивает ушатами ноты, гаммы, разыгранные в три руки (четвертая не ищет легких путей), каскады послеобеденных ссор, звонки, шипение, пыхтение, стон сверла, шелест страниц, отзывающийся громовым эхом, бульканье спущенной с цепи воды – каша звуков – разверстое ухо жадно впивает усыпительный яд.

Мы вызывали друг друга свистом.

Кстати, хозяин дачи. Многие годы я слышал о нем от разных людей, но не сразу поверил в его существование. Почему-то все находили, что мы чрезвычайно похожи, по крайней мере внешне, хотя по описаниям я видел скорее разительные отличия. Рассказывали, что одевается он вызывающе: какие-то плащи, шляпы с перьями, шапокляки, рейтузы желтого и зеленого цветов, сорочки с широкими рукавами. По понятным причинам (кому же нравится быть похожим) мы старательно избегали друг друга, но в этих маневрах, призванных исключить даже случайную встречу, мы действовали как будто сообща, читая мысли друг друга на столь далеком расстоянии, что мысли превращались в звуки и запахи. Я знал почти все о его городских эскападах, балансирующих на грани неприличия (надо отдать ему должное, балансировал он превосходно). Я имел все основания предполагать, что его жизненные устремления зеркально противоположны моим. Если я навскидку стреляю в дичь, он бегает по комнате с мухобойкой. Наша первая и, надеюсь, последняя встреча произошла год назад. Нас разделяла тонкая желтая занавеска. После обмена любезностями, он сообщил мне, что уезжает, ему невыносимо оставаться не только в этом городе, но и в его окрестностях, и, если мне понадобится, я смогу в скором времени, после его бегства, воспользоваться его опустевшим «эрмитажем», в котором он спасался многие годы от людской подлости и глупости. Вряд ли он когда-нибудь вернется… Только человек, знающий мое отвращение к жизни на природе, мог сделать мне такое предложение. Я сухо поблагодарил. Я не мог предполагать, что вскоре мне понадобится убежище, пусть временное. Он продолжал говорить о своих обидах, о своих планах, но голос звучал все тише и тише. Я уже с трудом разбирал слова. Наконец, он замолчал… Я осторожно отодвинул занавеску. На краю стола лежал ключ, но сам он успел исчезнуть…

Бывают дни, как капли из неплотно завернутого крана, и дни, которые, как полное ведро, одним махом выплескиваю в окно. Мой день – мое отражение, моя судьба. Я расплачиваюсь им за свое неведение. Хочется быстрых крыл, гибких плавников. А вместо этого огонь пожирает водяной столп (представьте фонтан, пылающий на солнце). Тоже неплохо, но надолго ли хватит жить противоречиями? Не все ли равно? С такими мыслями я шел по обочине, с такими мыслями входил в лес. Из стрекота в шелест, щебет и свист.

Капустин говорит, что встретить бога проще в лесу или в городском лабиринте, чем в специально отведенном для этого месте. Не знаю, не знаю. Даже самые громоздкие неуловимы. Я видел маски, видел трико, туфли. Вымаливать – не мой стиль. Существуют боги или нет, мы их рабы, говорит поэт. Одиночество грозит тому, кто видит себя со стороны. Говорить о бессмертии лучше всего в темноте. Только не надо спорить, доказывать. Пусть каждый останется при своем – насколько это возможно (это невозможно). На что похож? – на сон, на облако, на плацкартный вагон, в котором переплелись и спутались все родственные и любовные связи в ожидании прихода кондуктора, на море, брошенное к смуглому солнцу, на цветок, посмотревший на нее, как на чудо природы. Из многих богов, существование которых не нуждается в доказательствах, приходится выбирать сподручных и отзывчивых. В вопросах жизни и смерти не до эстетики. Флейты и крылья хороши для небесно-голубых будуаров, всхлипов sub rosa и неторопливых бесед post rem. Нам же обычно выпадает иметь дело с прощелыгами, обнаруживающими себя сквозняками и протечками. Их слава мутит нам взор и отнимает у нас дар речи. Они обделывают дела споро, без лишнего шума. Даже те из них, которые предпочитают до конца оставаться невидимыми, поражают нас своим мгновенным присутствием. Поскольку все эти начала, помимо грубого вмешательства в нашу жизнь, которое они называют «игрой», поглощены потусторонними приключениями, которые они называют «метаморфозами», добиться от них какой-либо явной прибыли невероятно сложно. Они тут как тут, но никогда не знаешь, чего ждать от их участия. Со счастливым равнодушием они губят и воскрешают. Напрасно ссылаться на то, что уже поздно, все спят, какой-нибудь обрюзгший амур, явившись незванно, хохочет: «Попался!», издавая звуки, неприятные слуху и обонянию. Вотще, вотще! Но без них, без божеств, никуда. Только они спасают от скуки раскинувшей безбожные сети власти, принуждающей нас к бесконечному повторению. Эти силы и мудрости позволяют нам отличиться. Иначе мы ходим по кругу, в центре которого – отсутствие чего бы то ни было. Справляем нужду, исправляем обязанности и смиренно относим свои сны на анализ проницательному доктору, потирающему в предвкушении руки. Но они требуют от нас жертв даже тогда, когда действуют в своих интересах, и каждый раз перед нами встает вопрос, кем жертвовать – собой или другими. Каково узнать, что кто-то принес вас в жертву мимолетному идолу? И как избежать большой беды, не испортив отношений с каким-нибудь навязчивым гением? Не буду скрывать: эта пугающая неопределенность – коридоры, стулья, зеркала, светильники – моя страсть, моя стихия. Каюсь, люблю путать, чтобы путы распутывать. Еще ни разу не испытал я разочарования – обознавшись. И я успешен, насколько успех может сопутствовать тому, кто по роду своей деятельности призван разрушать надежды и осквернять мечты.

– Даны три мира, – утверждает Капустин, любитель схем и классификаций. – Мир предков – прошлое, мир людей – настоящее, и мир богов – будущее. Будущее – вне времени, в отличие от прошлого и настоящего.

– А где же герой? – спрашиваю я с невольным трепетом.

– Герой придуман.

Как известно из набранных петитом примечаний в солидных, собирающих пыль монографиях рельеф местности воспроизводит женские формы. Именно поэтому женщина невосприимчива к причудам ландшафта, не любит прогулок и день проводит на террасе, и со снисходительной улыбкой выслушивает восторги по поводу природных красот, тогда как мужчина, блуждая по упругим холмам и подбритым долинам, точно заново переживает юность, отрочество, детство. С ведома высших сил, но не с одобрения пускаемся мы по времени вспять.

Невозможно запомнить лес, по которому идешь. Он меняется на каждом шагу. На лес не взглянуть со стороны, не обвести взглядом. Взгляд рыщет, теряется в кружении картин. В те минуты, когда лес не напоминал мне пробитый дыроколом кусок картона, я охотно сравнивал его с брошенным впопыхах на стул платьем, выдохнувшим пышный облак сильфиды. В наше время особую популярность получил жанр романов, в которых герой или героиня шаг за шагом освобождаются от пут цивилизации, впадая в естественное, дикое состояние, пока не превращаются в счастливое животное, живущее в гармонии с природой и своими хозяевами. Лес обращается к себе с вопросом: «Сколько еще стоять? Когда можно будет, наконец, пуститься в путь?» Но лес, как известно нам, путникам, не в состоянии выйти из себя, вопрос остается, растет, разрастается. Я шел, шел. Лес был смешанный: листва, хвоя. Шаг переносил из игривой надушенной спальни в темную и сырую усыпальницу с высокими бледными призраками, склоненными над расхищенными гробницами грибниц. Потеряв направление, мысль устремлялась ввысь. В таких лесах испокон века то вяло, то с яростью и жестокостью велись сражения не за пядь земли, а за идею, будь то «nomina sunt odiosa» или «всем всё». То и дело я натыкался на окопные рвы, блиндажи, из-под прелой листвы ползли провода. Находились гильзы, наконечники стрел, шлемы, каски. Война прячется по лесам, не смея выйти в поля под открытое небо, где ветер разнесет ее в пыль, рассыплет набор. Бродя по лесу, я шаг за шагом терял чувство собственного достоинства. Как давеча на подступах к пруду, но бескрайне, мне казалось, что я вот-вот уменьшусь до размера подосиновика или даже муравья. Злой гений предлагал мне новые формы жизни, несовместимые со счастьем и рассудком. Возражения не принимались. Края не то чтобы исчезли, но постоянно сдвигались в ту или другую сторону. Не покидала мысль о волшебных предметах – кольцах, стеклянных шариках, лентах. Найду – спасусь, нет – пропал. Незавиден тот, кто входит в лес с надеждой на будущее. Деревья его обстанут моралистами, он будет под надзором. Бесчисленные глаза – здесь, тут, там – щурятся, косят, подмигивают. К стволу прибита доска с расписанием семинаров и лекционных курсов. Безлюдье обманчиво. Не упускай случая сойтись с нужным человеком, даже если он предпочитает оставаться невидимым. Неправ тот, кто входит в лес, чтобы предаться мысли. Лес отвлекает, он не допустит, чтобы кто-либо в его владениях владел собой. Все обставлено так, чтобы развлекаться, рассеиваться. Забудь о самостоятельности. Запрещено называть себя по имени, ссылаться на даты рождения и смерти. Сполохи солнца как двери во времени, ведущие в золотой век. Даже если будешь идти с закрытыми глазами, тебя найдут, обезвредят. Сухой сук трещит под ногой. Щебет сводит с ума. Проклятые клети! Я возмущен. Где мой пистолет? Опять и опять впадаю в детство, в бессилие. Нельзя выходить из леса с пустыми руками: хоть шишечку, хоть прутик, хотя бы сухой листок. Иначе лес потянется за тобой ненасытно подвижной громадой, шелестом, звоном, прорастая в узорах обоев, сквозь половицы, сквозь пальцы. Куда ни глянь – перелесок. И вот иллюстрация вышесказанному.

Я осмелел, и мои прогулки, которые я невинно называл отлучками, захватывали уже и то, что раньше было всего лишь далеким недоступным пейзажем или, хуже, размещенной в оптической камере панорамой. Иногда я мысленно брал с собой жену, приодев ее и приукрасив для большей важности. Она была не против. Мы шли молча по холмистым лугам, погружены один в другого. Я смотрел ее серыми холодными глазами на блеклое облако, на ржавое ведро в поджарой траве. Нина пылко искала во всем символы и аллитерации. В том месте, где поле прорезает крапивный овраг, она обычно просилась домой, но я не отпускал ее, вернее, ее мысль не отпускала меня. На старой, поросшей пижмой и иван-чаем просеке, под огненной стрелой лазури, она, как велит природа и логика повествования, опускалась на четвереньки, и я изливал в нее a tergo ярость солдата, сбежавшего с поля сражения, поглядывая с иронией на грибника, который завороженно наблюдал за нами из-под притихшего орешника. Он появлялся каждый раз вовремя и, должно быть, принимал нас за каких-то сказочных существ, олицетворений его фантазий и страхов. Он верил, что это представление разыгрывается ради него, одинокого зрителя, и после бурного финала отступал благоговейно в лесную тьму, исполненный священного безумия. Нина не догадывалась о грибнике и была не в том положении, чтобы его увидеть, а я не находил удобным сообщить ей, что она не напрасно принесла себя в жертву.

В другой день, пасмурный и непригодный для интеллектуальных игр, спасаясь от моросящего дождя под высоким хвойным навесом, я повстречал грибника вне созданного моим желанием мифа. Я раз пять обошел сосну, за широким стволом которой, как за колонной, прятался, кружа, боязливый грибник, прежде чем мне, наконец, удалось его нагнать. Признав поражение, он замер, прижавшись к дереву, как будто еще надеялся на чудо мимикрии. И в самом деле, его тужурка и вправленные в сапоги штаны вполне подходили к рыжеватой, в пятнах серого лишая коре, и я мог бы его не заметить, если бы не большая корзина, которую он держал в руке. На сей раз он не признал во мне ни бога, ни зверя. Я был для него всего лишь чужаком, посягнувшим на его территорию. Мое появление ставило под сомнение его права на владение ризомой. Неужели дарованная ему власть видеть бесстыдные игры богов не возвышала его над случайно забредшим в дебри профаном с ограниченным кругозором? Но в качестве державы он мог предъявить лишь корзинку, заполненную синими поганками. Мал и тщедушен, в моем представлении он был жалкой копией жалкого тирана, которого я искал изничтожить (напрасно думают, что изничтожить ничтожество легко и приятно). Борода росла из ноздрей, скрывая нижнюю часть лица, как подвязанный к ушам грязный желтый платок.

Хитрость, вот что его спасет!

– Нынче лес уже не тот, – сказал он так тихо, что борода не шелохнулась.

Я был сражен. Знание леса в его прошлом, уже невидимом виде, возможность сравнить вот эту ель с той же елью, но уже не существующей, не только подтверждали его права на недобрую дебрь, но и отдавали меня, коль скоро я в нее зашел, на его милость.

– А какой был тот?

– Тот был тот.

Явный мне свежей метафорой лес ему был лишь тусклым монохромным снимком того, сгинувшего в бесконечность времен (ибо, как известно, сегодня от вчера отделяет вечность) чуда, которое ныне оживало только в случайном совокуплении света и тени на прорубленной в лесу просеке (какая ирония!). Невинность имеет свои преимущества, но опыт неоспорим.

– Понимаю – тот да не тот.

Еще бы я его не понимал! Сколько раз в своей жизни я встречал это раздвоение сущностей, подмену лиц, поддельные экзистенции! Я и сам, если уж на то пошло…

– Я тоже заметил – деревья, кусты…

– Грибы, – мрачно сказал он.

– Грибы?

– Грибы.

Он решительно зачерпнул в корзине ядовитую горсть и пихнул мне в лицо.

Ударило сложной вонью, в которой смешались запахи плесени, тухлых яиц, дегтярного мыла, мочи, пота, кислого вина… Таким букетом обыкновенно встречает посетителя казенное учреждение, и острота запаха, спирающая дыхание, внушала, что коридор, по которому я ощупью шел, серый, искривленный, как позвоночник, входил атрофированным придатком в чудовищную анатомию дворца. Я не верил своему счастью, так не похоже было то, что я видел, на мои детские мечты. И я растерялся. Куда идти? Где он, она, оно? Спросить у придворных, у челяди. Но, может быть, здесь говорят на другом языке? Нельзя себя выдать. Без карающего кинжала я в этих фальшивых стенах никто. Всю жизнь готовился к подвигу, а как выпал случай, оказался впросаках и безоружен. Будь у меня с собой хоть перочинный ножик, он бы своим острием вывел меня к намеченной цели.

Через преющую оранжерею я прошел в гулкий зал для игры в мяч. Не было времени рассматривать инкунабулы в библиотеке. В картинной галерее царил art brut. В зале для приемов лакеи в масках накрывали длинный стол. Склад музыкальных инструментов, бассейн, учебные классы, костюмерная, даже магазин, в котором, впрочем, продавали только чулки и перчатки. Ад повторений: опять и опять, не вновь.

Мне тоже кажется, что в замкнутом пространстве не может быть красоты. Но вдобавок закрадывалось сомнение, что не я весь этот интерьер нарисовал и разукрасил. Было бы глупо с первых шагов нарваться на скандал. Две дамы в кринолинах прошелестели, как два коротких летних ливня. Прошествовали шуты, звеня бубенцами. Карлики шумно выскочили из-за угла. Среди фланирующих и дефилирующих кто-то был гол, кто-то в униформе, кто-то одет по-домашнему, в халате и тапочках, но все казались равно встревожены, пристыжены, обижены, злы. Скорее оторопь, чем угодливая торопливость. Молча роптать. Приближенных не отличить от прозябающих в опале. И только те, кто, как и я, был здесь впервые, случайные люди, могли позволить себе остановиться и оглядеться по сторонам, не рискуя оказаться не на своем месте. Обычно испытываешь облегчение, когда, поддавшись капризу, сходишь с правильного пути. Но я был посланник рока, а рок – это не рука, перебирающая чувствительные струны. Смеяться, плакать? Власть делает нас, подвластных, неуправляемыми. Я не вдавался в тонкости этикета. Цветные нашивки на рукавах в виде сердец, голубков, скрещенных мечей, кубков, драконов. Красные каблуки, браслеты. Бронзовые статуи, как живые. Я не поддался искушению раздвинуть тяжелый черный занавес. И не спрашивайте меня про «сераль», о котором в народе ходит так много противоречивых слухов. Я встретил знакомых, но они сделали вид, что меня не узнали. Один Агапов задержал шаг и подмигнул. Странно было увидеть его внутри. Он здесь был явным завсегдатаем. Но там я ни разу не слышал, чтобы он упоминал о дворце. «Ты здесь работаешь?» – спросил я. «Конечно нет. Здесь никто не работает», – ответил он с неприятным смешком. Агапов не производит впечатления глыбы, но и проходимцем его не назовешь. Говорил он громко, не смущаясь эха, и это здесь, где у стен есть уши, если не глаза. Используя его в свое время как шифрограмму (о чем он, разумеется, не догадывался), я имел возможность изучить его во всех подробностях. Он с нескрываемой гордостью называл себя корыстным человеком. В доме у него на шкафу стояло чучело совы, оставшееся от прежних жильцов. На лице его отражались не мимолетные чувства и помыслы, а испытанные временем идеи – принципы. Казалось, что к нему невозможно подойти ближе чем на сто шагов. Он увлекался, как многие, оккультизмом и магией, но с какой-то холодной расчетливостью. Его жена была прелестной и безответственной, сын – болезненно-робкий… Напрасно я ждал невидимого порога, за которым вещи начнут терять привычные формы, а люди – человеческий облик, указывая на близость державного логова. Нет, эти сумеречные аркады и освещенные одинокой свечой склепы никуда не вели. Здесь ничего не происходило. Даже я, опытный провокатор, был вынужден бродить без дела, не находя события, в котором мог бы принять участие. Мне казалось, что-то важное ускользает от моего внимания. Взойдя по скрипучим ступеням, я вошел в спальню. Непогашенная лампа освещала край кровати и отражалась золотым прерывистым блеском на стремительной вертикали дождя в распахнутом окне.

– Где ты пропадал? – Нина приподнялась, опираясь локтем на подушку.

– Не знаю.

Лицо и груди примяты сном.

– Я не спала… – сказала она неуверенно. – Ты наверно весь промок!

Но я был сух, как порох.

На склоне от обеда к ужину мы играли во дворе, когда мать высунулась в окно и крикнула, чтобы я немедленно шел домой.

В тот день мы нарисовали на асфальте сложную фигуру из нумерованных квадратов и треугольников, напоминающую очертанием танцующего циклопа с длинными руками и подогнутыми кривыми ногами, и раз за разом пытались прыжками на одной ноге провести жестянку по всем, как мы говорили, «классам», но подлая банка из-под сардин упрямо вылетала за расчерченные цветными мелками границы. Виолетта, признанный эксперт по одноногим прыжкам, сердито кусая косу, объявила, что добраться до заветного пятьдесят первого треугольника с глазом невозможно. После таких слов мы просто обязаны были доскакать до цели, чтобы сбить спесь с известной «задавалы»… Фигура располагалась на плоскости, но было ощущение, что мы пытаемся взобраться на высоту, и разговор у нас был, кто кем хочет стать, когда вырастет. Вадик был уверен, что станет парашютистом. Павел мечтал стать водолазом. Виолетта, как ни странно, хотела стать водителем трамвая. А я… Я не знал, кем хочу стать. Напрасно я перебирал в уме известные мне профессии – пожарный, строитель, садовник, водопроводчик, ни одна из них меня не привлекала. И тут раздался крик матери.

Я вбежал в кухню, возмущенный, обиженный, но остановился на пороге, увидев человека, сидящего за столом. Он низко склонился над тарелкой, в которой дымился разваренный картофель с кусками мяса.

Я сразу понял, кто это.

Отец.

Но он так сильно отличался от того, каким я его помнил или думал, что помню! Я не хотел верить и продолжал смотреть на него как на чужого человека, неизвестно зачем вторгшегося в нашу квартиру. В эту минуту я почувствовал, какое значение для меня имел воображаемый отец – сильный, самоуверенный, надменный, и уже с тоской видел, как он, настоящий, удаляется с печальной улыбкой, чтобы уступить место этому невзрачному самозванцу.

Он был тощ с лица, сутул, голова покачивалась на длинной шее. Лысина маленьким куполом возвышалась над грязными спутанными волосами. На впалых щеках пятнами синела щетина. Глаза неприятно блестели в набрякших веках.

Когда я вбежал, он выпрямился и уставился на меня, слегка отодвинув тарелку и не выпуская из руки вилку, продолжая жевать, перевел взгляд на стоявшую у окна мать в надежде, что она спасет его от моего опасного любопытства. Даже здесь, в квартире, он старался сохранять анонимность. Даже здесь, среди своих, он боялся себя выдать. Едва заметно улыбнулся, скривив замасленные губы, и в его улыбке мне почудилась ирония, скрытое желание разочаровать, обмануть ожидание, не дать того, что от него хотят получить. Некоторое время мы трое обменивались молчанием: от него ко мне, от меня к матери, от матери к нему. Если в нашем молчании и был какой-то смысл, я бы предпочел ему бессмысленную речь. Я с болью чувствовал, что сидящий за столом человек не принадлежит моему миру, как если бы он существовал в другом времени и явился только для того, чтобы поставить под сомнение реальность моего существования, отобрать все то, что делало меня счастливым. Нет, конечно, он не был мне врагом, он был нелепицей, противоречием, несостыковкой. И меня злило бессилие изобличить его, освободить его от обманного облика.

– Ладно, иди, – сжалилась мать.

Я выскочил из кухни, спустился во двор. Но все уже разбежались. Жестянка лежала на треугольнике, прикрывая красное око. Пока меня не было, неразрешимая задача была решена. Старательный меловой рисунок и жестянка из-под сардин стали не нужны, и эта внезапная «переоценка всех ценностей» разогнала игравших скорее, чем приближение сумерек. Я сел на ящик возле сарая. Небо еще сияло глубокой голубизной, но на дне двора было темно. С тополя кругами летели сухие листья. Вслед за другими зажглись окна нашей квартиры, затем погасли. Я думал о школе, в которую пойду в первый раз через две недели, о здании с большими мутными окнами, где проходят уроки, где ставят оценки, наказывают за неуспеваемость, вручают грамоты и вымпелы, принимают экзамены…

Хлопнула дверь подъезда. Вышедший посмотрел по сторонам и, пригнувшись, подняв воротник короткого пиджака и надвинув на нос кепку, быстро пересек двор в сторону проходной. Он заметил меня, но не остановился. Мать сказала никому не говорить о том, что у нас кто-то был (она так и сказала – «кто-то»). Примерно через неделю, когда мы заканчивали ужинать, раздался звонок в дверь. Мать побледнела, велела идти в свою комнату. Сквозь приоткрытую дверь я видел гостя – средних лет, в штатском, но с элегантной военной выправкой, с большим надменным, насмешливо-самоуверенным лицом. Он о чем-то долго беседовал с матерью. Из того, что мне удалось подслушать, я узнал, что отец совершил побег из тюрьмы и представляет большую опасность не только для государства, но и для простых людей, живущих своими простыми интересами, и если матери станет что-либо известно о его местопребывании, она, как сознательная гражданка, да и как человек, не лишенный нравственного чувства, обязана сообщить куда следует…

И вот тогда я понял, кем хочу стать. Государственным преступником. Как он.

Я знаю людей, которые уверены, что нас, заговорщиков, не существует. Таких немного, но они есть. Они доказывают с пеной у рта, что заговор придуман властями для того, чтобы оправдать запреты и наказания. Не вздумайте (я обращаюсь не к вам, а к своим соратникам) признаваться ему, он рассмеется вам в лицо, даже если в этот момент ваше лицо будет скрыто под маской добродушия. – Какой заговор? Где вы увидели заговор? Все выжжено и вытоптано. Я улыбаюсь. Я подливаю ему в граненый стакан водочки. Теперь надо сделать так, чтобы он забыл наш разговор, иначе придется скинуть его с балкона или толкнуть под поезд. Недоверчивые бывают ужасно болтливыми.

Как только я вышел за калитку, жена, до той поры сидевшая наверху в кабинете, спустилась в сад. Как же ей надоело делать вид, что она пишет книгу! А ведь она так давно ждала уединения, свободы, живой рукописи. «Колонки» о губной помаде, лифчиках и правильном питании, которые надо сдать к сроку, были как волосы на расческе. Наконец-то у нее было время вкладывать мечты в длинные, текучие, тягучие периоды, без которых страдает то, что с придыханием называют «женской прозой». Виться, вить. Но, увы и ах, в этом заброшенном чужом доме, неспокойном, трещавшем по швам, она не чувствовала себя собой. Было скучно. Лежа в старом парусиновом шезлонге, она невольно искала в небе переулки, дома, лестницы, лица. Трава щекотала лодыжки. Хотелось одеваться, отражаться, покупать ненужные вещи, рассматривать картинки, вгонять в краску официантов, превращать ночь в день. Стесняло, что она не может признаться мужу в своей бездеятельности. Приходилось шелестеть бумагой и бить по клавишам. Если бы она сказала, что ей лень и неохота, он бы ее не понял. Он бы удивился. А она не любила, когда он смотрел на нее с недоумением, точно она вдруг открылась ему с неожиданной стороны, не такой, какой он ее знал и чувствовал. Ей нравилось быть его привычкой, удобной формой для его представления о ней, восприятием… Когда они впервые встретились и он притворился писателем, было стыдно подыгрывать его глупой выходке (неужели он думал, что ей не известно, как выглядит человек, у которого она пришла брать интервью?), но что-то в ней потребовало отдаться обману. Нет, ему нельзя знать то, что она знает. Он произвел на нее в тот день неопределенное впечатление, и эта неопределенность, пугающая расплывчатость ее отношения к нему навязала ей, наконец, его судьбу, и главными в длинной, текучей и тягучей фразе этой судьбы стали неопределенные местоимения: кто-то, где-то, когда-нибудь. Она с удовольствием отмечала, что и поныне опасная неопределенность не свелась, и если иногда хотелось чего-то другого, резкого, убегающего, как парфянин, пускающий за спину стрелы, она продолжала сохранять верность своему первому впечатлению и, когда изменяла, глупо, сумбурно, не испытывала страха, что отступает от меня, напротив только утверждалась в уверенности, что, поддавшись искушению, она всего лишь множит неопределенность, без которой наш союз был бы невозможен. Жизни на пользу немного безумия. Но как же ей надоели этот дом, сад, забор, лес за косогором, комары, как же ее утомила ненаписанная книга! И опять она должна мне подыгрывать, пусть даже это «должна» растворяет ее в медленных объятиях, нежа все ниже и ниже. Может быть, все же что-то получится – мой сюжет, ее описания?

Поле нараспашку, уклончивая река, насупленный лес. Как легко безликая природа набирается чувств перед лицом бесчувственного наблюдателя, который хотел бы видеть в ней только расстояние мысленной деятельности! Она набрасывает на него воздушный ароматный вуаль, хватает за руку, вводит в мир страстей, неожиданных в ленивом развороте холма или в отвернувшейся со стыдливым шелестом рощице. Скрещения бесчисленных взглядов создают то напряжение в воздухе, которого не может не заметить одинокий путник. Нет, не фабрика – бальная зала, вертикальный блеск длинных зеркал, позвякивание шпор, скрип пропотевших корсетов, ветреное кружение. Но мечтатель, как бы ни был он суров и недоверчив, не устоит перед соблазном мифологии. Привидятся нимфы, привидятся фавны. Прогалопирует белый кентавр. И вот уже обаяние невзыскательных ощущений рассеивается в рассеченной полуденным солнцем пыльной пустой перспективе галереи. Шаги и эхо шагов. И взгляд равнодушно отмечает смуглое закругление торса на фоне темной клубящейся зелени.

На небе появилась рука с указующим перстом, но уже в следующую минуту она превратилась в бесформенное облако, поспешившее уйти в синеву. Я успел заметить место, на которое указывал перст: лесок, называемый аборигенами «подметным». Что-то белело на опушке. Загадка разрешилась быстро. Это была девушка, вернее, женщина, во сне ставшая девушкой. Светловолосая, в белом платьице, похожем на налет фантазии, она лежала навзничь, как бы грубо это ни звучало в звенящей тишине. Но, несмотря на раскосо заголившиеся бледные ноги, я не нашел в ее расслабленной позе ничего неприличного, она воплощала покой, и только. Незнакомка покоилась в тени, поэтому я не мог прикоснуться к ней своей вожделеющей тенью, а то, что мы называем чувствами, порой бывает слишком близоруко и рассудительно. Горький запах горячей травы захватывал дух. Грозди ягод белели и краснели ядовито. Золотистые мушки свивались дрожащим кольцом. Еще один бродячий сюжет сплел паутину. Я проследовал, от греха подальше, в любезно раздвинувший на миг тяжелые складки лесок. Пройдя по длинному, узкому коридору, я оказался на пороге круглой поляны. Чуть левее от центра стояла женщина в платье, удивившем своей старомодностью. Держа на вытянутой руке зеркальце, она расчесывала длинные темные волосы, слегка наклонив голову. И та, что прелестно возлежала на опушке, и эта, суровая, были, на мой заинтересованный взгляд, не более реальны, чем небесная рука, то есть принадлежали к тому, что наша реальность допускает лишь в качестве исключения и не без юмора. Верящему в чудеса предписано держаться от чудес подальше, обходить стороной, а если, по злому случаю, произойдет сближение, не верить своим глазам и продолжать жить так, как будто ничего не произошло. Я пересек поляну, глядя прямо перед собой, и не могу сказать определенно, какова была реакция незнакомки на мое внезапное появление. Когда я уже был на противоположной стороне, мне послышалось, что она меня окликнула, но вступая в зеленую колоннаду, я легко убедил себя в том, что это был клекот какой-то птицы, не требующий от меня ответного клекота. Многое в лесу вызывает у наивного горожанина удивление. И не только отсутствие газет и транспорта. В то же время многое кажется до странности знакомым, бывшим в употреблении. Эти окна, эти лестницы… Они так же направляют нас, как их городские подобия. Но сходства словами не выразить, слова призваны различать. Захлопнув за собой дверь, я направился назад краем леска, и, совершив полукруг, обнаружил вместо спящей дивы лишь примятую изящным образом траву (в последующем будет объяснено, почему вмятина смутила меня сильнее, чем та, которая была ее причиной). Я пожалел о своей незадачливой поспешности (по показаниям хронометра, на все про все у меня ушло не более пяти минут) и решил вновь поискать счастья в подметной чаще, но на этот раз она не уступила. Напрасно я водил рукой по гладкой зеленой кладке. Ни щели, в которую я, став плоским, мог бы протиснуться, ни тайного рычажка, раздвигающего непроницаемые шторы. С таким же успехом я мог бы проникнуть внутрь картины или стать героем романа.

Забавно, что в первый раз я вышел со двора без разрешения в компании с Володиным. На пару лет меня старше: грузный, но узкогрудый и узкоплечий, туполобый, вислогубый, очки в костяной оправе. Двор его презирал, но он во дворе и не задерживался. Отец – «профессор», мать – «музыкантша», этим все сказано.

Мы прошли до продуктового магазина, куда меня иногда посылали за мелкими покупками, мимо замыленной солнцем парикмахерской, свернули в спадающий к реке переулок…

– Куда мы идем? – спросил я.

– В шахматный клуб, – мрачно пробормотал Володин. Шагая, он смотрел себе под ноги и, вероятно, мог найти дорогу к клубу с закрытыми глазами.

– Но я не умею играть в шахматы! – сказал я.

– Научу, – Володин был неумолим.

Мы пересекли трамвайные пути.

Если бы я знал тогда, что все, увиденное мной за время этой своевольной отлучки, – люди, которых я встречу и пропущу равнодушно, надписи на стенах, вышедшие из спячки предметы, – навсегда войдет в мою жизнь, вырастая на пути, как гермы или термины в критические ее моменты, я бы, конечно, постарался удержать в памяти как можно больше, но все мои мысли были устремлены к неведомому шахматному клубу (который, надо сказать, не сыграл в моей последующей судьбе никакой роли), и я, вероятно, не заметил самого важного: толстяка со шрамом, стоящего на балконе обок облокотившейся дамы в нестерпимо красном платье, машины, припаркованной у входа на почту, приклеенной к стене листовки, торчащего из урны букета роз… Я был так возбужден открывшейся мне свободой, что не прозревал сквозь ее сияние и никакие сторонние предметы и обстоятельства не могли привлечь моего внимания.

Большая, тускло освещенная зала была заставлена столиками с нарисованными на них шахматными досками. Мы с трудом нашли свободный возле прикрытого шторой окна. Среди посетителей клуба были и дети, сучащие не достающими до пола ногами, и старики с окладистой бородой. На стене висел транспарант: «Знание – Сила». Было душно, пахло потом, табаком. Кто-то крикнул: «Шах!» Все головы повернулись. Володин принес помятую картонную коробку и расставил фигуры по полустертым клеткам. Он объяснил мне правила, позиции, но ему скоро надоело и со словами «Поупражняйся сам», он ушел в другой конец залы наблюдать какую-то «забавную» партию.

Я тупо глядел на ряды фигур, не решаясь к ним притронуться. Внезапно напротив меня на стул опустился высокий, худой человек со странным бледным и как будто слегка перекрученным лицом. Длинный нос, седые лохмы за ушами.

– Ну что, юноша, сразимся? – сказал он, едва взглянув на меня, и сразу весь сосредоточился на доске, как будто предстоящая партия уже развернулась в его голове.

Нерешительно я двинул вперед крайнюю пешку.

– Ого, – сказал он, поднимая бровь, задумался и прыгнул конем.

Я ходил наугад, озабоченный лишь тем, чтобы соблюсти преподанные мне правила. Мой соперник то откидывался назад, прикрывая тяжелые веки и судорожно сплетая пальцы, то нависал над столом, чуть ли не водя носом по клеткам, и все продолжительнее делались паузы, во время которых он, видимо, пытался разгадать мой замысел и изобретал в противодействие какие-то сложные комбинации. Протянув неуверенную руку к ладье, он отдергивал ее, в последний момент замечая подвох со стороны стоящего в дальнем углу слона. Наш столик обступили зрители. Некоторые записывали ходы. Меня тревожило, что все меньше фигур остается на доске. В этом опустошении я видел свою вину.

Мой соперник встал.

– Признаю свое поражение, – сказал он торжественно и, слегка пошатываясь, вышел из зала.

Зрители молча разошлись по своим столикам.

– Ну ты даешь! – сказал Володин. – Это же Бланк!

– Кто?

– Человек-легенда. Говорят, только интриги помешали ему стать гроссмейстером. Он не часто здесь бывает, но еще никто не мог его обыграть.

– Мне пора домой, – сказал я.

Володин заупрямился – он не наигрался. Пришлось мне возвращаться одному. Уже наступили сумерки, сиреневые и отчасти сизые. Я не запомнил дороги. И я не чувствовал радости победы. В моей победе было что-то зловещее. Дома меня ждал нагоняй за то, что я самовольно ушел со двора. Я поклялся никогда не играть в шахматы (и эту клятву сдержал). Проносились машины, слепя фарами. Деревья склоняли грузную грустную листву. Улицы исчезали одна в другой, как тени, кружащие вокруг фонарей. Появились первые признаки ночной жизни – страшные непроницаемые силуэты мужчин и не менее страшные мерцающие крылья женщин. Чтобы как-то заглушить страх, я думал о том, какое наказание меня ждет дома. Когда мне стало окончательно ясно, что я потерялся и не найду дороги домой, я увидел арку во двор.

– Пишешь?

– Нет. Да.

– Хороший ответ.

– Я не чувствую себя свободной.

– Почему?

– Плохой вопрос… Мне здесь ничего не снится.

– И ты, конечно же, считаешь, что виноват я.

– Не ты.

– Тогда кто?

– Я потеряла сюжетную линию.

– Но я же все для тебя придумал: любовный квадрат, погоня, скандал, подмена…

– Это не то, не то.

– Я уверен, получится отличная книга.

– Но призраки…

– Какие еще призраки?

– Ты приводишь в дом призраков, и я не могу с ними справиться. Как если по всем комнатам разбросаны грязные носовые платки. Не понимаю, зачем к прошлому приписано будущее.

– Я спрошу, при случае, у Капустина.

– Твой Капустин!

– По всем признакам завтра – дождь. Красный закат, ветер.

– У тебя есть зонт. И ты сам говорил, что нет ничего чудеснее, чем быть застигнутым в лесу дождем.

– Но какая тоска идти в дождь по полю!

– Капризы.

– Я вдруг вспомнил, как мы шли с тобой к Чистяковым, и из окна…

Bepul matn qismi tugad.

53 820,06 s`om
Yosh cheklamasi:
12+
Litresda chiqarilgan sana:
05 noyabr 2020
Hajm:
290 Sahifa 1 tasvir
ISBN:
9785444814253
Mualliflik huquqi egasi:
НЛО
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar