Kitobni o'qish: «История России. Московско-царский период. XVI век»

Shrift:

Дорогой памяти безвременно угасшей дочери своей Варвары Дмитриевны Цветаевой эту часть своего труда посвящает автор – отец


Дмитрий Иванович Иловайский



© «Центрполиграф», 2024

© Художественное оформление, «Центрполиграф», 2024

Настоящим томом автор заканчивает времена первой русской династии, которую можно назвать или по имени Игоря Старого, то есть первого исторически известного ее родоначальника, или по имени Владимира Великого и Святого, то есть самого выдающегося из ранних Игоревичей. За прекращением этой династии следует перелом в русской политической жизни, известный под именем Смутного времени. Этот бурный перелом отделяет Древнюю Русь от новой, первую династию от второй, Игоревичей от Романовых. Хотя внешними формами быта общественного, на первый взгляд, XVII век мало отличается от XVI, однако, присматриваясь ближе, мы видим уже некоторые довольно существенные перемены. На переднем плане тут представляется значительно более развившееся государственное начало. Старая династия хотя и собрала воедино большую часть раздробленных русских земель, однако она до самого конца не могла отрешиться от системы уделов. Последний удельный князь, царевич Димитрий Углицкий, погиб почти одновременно с прекращением самой династии. После означенного бурного перелома это явление уже более не повторяется в русской истории. Укрепленное особенно трудами Ивана III и Василия III, патриархальное и вместе строгое самодержавие московское при Иване IV, как мы видим, приняло характер восточной деспотии или жестокой, ничем не умеряемой тирании. При второй династии это самодержавие является уже с более мягкими чертами, с более общественным и государственным значением. Тем не менее всякий истинно русский человек с чувствами признательности и уважения должен вспоминать о первой династии, вместе с которой русский народ, на глазах истории, пережил более шести веков своего существования, исполненных и великих дел, и великих бедствий; под водительством которой он сложился в могучую нацию, приобрел обширную территорию и занял подобающее ему место среди других исторических народов Европы и целого мира.

Наука русской истории, несомненно, делает большие успехи. Особенно в последнюю эпоху выступило на ее поприще много молодых, свежих сил. Исторический материал, благодаря по преимуществу усердным поискам в архивах и книгохранилищах, растет не по дням, а по часам. Хотя разработка этого материала далеко отстает от его роста, однако и на этом поле видим немало деятелей, которые своими трудами подвигают вперед, так сказать, деятельную обработку отечественной истории. Постоянно появляются на свете монографии и исследования по разным отделам нашей специальности. Некоторыми из самых новейших детальных работ автор успел воспользоваться только в примечаниях к настоящему тому. А некоторые бытовые стороны русской жизни, представляющие тесную связь XVI века с XVII, имеют быть рассмотренными в следующем томе.

Москва. 1890 г. 20 октября

I
Литовские отношения и последние уделы при Василии III

Мир с Казанью. – Михаил Глинский и король Сигизмунд I. – Возмущение Глинского и отъезд его в Москву. – Жалобы псковичей на московского наместника. – Василий III в Новгороде и поимание псковских лучших людей. – Посольство дьяка Далматов а. – Василий III в Пскове, вывод псковичей и переустройство Пскова. – Дьяк Мисюрь Мунехин. – Кончина королевы Елены Ивановны. – Новый разрыв Литвы с Москвой. – Троекратная осада и взятие Смоленска. – Измена Глинского и оршинское поражение. – Посредничество императора Максимилиана. – Перемирие. – Татарские отношения. – Присоединение Рязани к Москве. – Нашествие Махмет-Гирея. – Присоединение Северской земли


Заняв великокняжеский престол, Василий Иванович прежде всего постарался оградить его от притязаний племянника и бывшего соперника своего Димитрия Ивановича, когда-то торжественно венчанного на великое княжение. Димитрий подвергся еще более тесному тюремному заключению, которое и свело его в раннюю могилу спустя года три с половиной. Оставленное им духовное завещание показывает, что, лишенный свободы, он как бы взамен ее был наделен значительным имуществом, то есть деньгами, платьем, дорогой «рухлядью» и селами.

Мы видим, что последние дни Ивана III были омрачены восстанием казанского царя Махмед Аминя против московской зависимости и нападением на русские пределы. Василий III начал с того, что породнился с семьей казанских ханов. Один из сыновей хана Ибрагима, взятый в плен при Иване III, по имени Худай-Кул, по его собственной просьбе был торжественно окрещен в реке Москве и получил имя Петра (в декабре 1505 г.). Месяц спустя великий князь выдал за него свою Евдокию. Этот царевич Петр занял видное место при московском дворе среди русских князей и бояр.

Дождавшись весны (1506 г.), Василий послал для усмирения казанцев Федора Бельского и других воевод с многочисленной ратью; пехота отправилась по обычаю на судах, а конница сухим путем. Главное начальство великий князь вверил своему брату Димитрию Ивановичу, прозванием Жилка, который оказался вождем неопытным и малоспособным (как это нередко бывает с предводителями, назначенными не по заслугам и талантам, а по высокому рождению). Прибыв под Казань с судовой ратью, он не стал дожидаться конницы и сделал приступ, но потерпел поражение; когда же подошла конница, он, не дожидаясь посланных к нему подкреплений, опять сделал приступ, и опять так неискусно, что вновь был разбит, и со стыдом отступил в Нижний Новгород. В Москве начали готовиться к новому походу и завязали сношения с враждебными Казани ногайскими татарами, когда явилось посольство от Махмед Аминя с просьбой помириться на прежних условиях и с предложением воротить всех пленных. Великий князь, по совету бояр, согласился на эту просьбу, и мир был заключен (1508 г.)1.

В то время главное внимание московского правительства вновь сосредоточилось на отношениях к своему западному соседу, Великому княжеству Литовско-Русскому.

Король Польский и великий князь Литовский Александр Казимирович, узнав о смерти своего тестя Ивана III, думал воспользоваться изменившимися обстоятельствами и завязал с Василием переговоры о вечном мире, требуя возвращения отнятых у Литвы областей. Разумеется, такое требование было отвергнуто, и Александр начал готовиться к новой войне с Москвой, опять приглашая к участию в ней литовского магистра Вальтера Плеттенберга. Но, во-первых, Плеттенберг на этот раз не показывал усердия к войне; а во-вторых, в это время произошла у короля сильная распря с литовскими вельможами: виновником ее был его любимец, князь Михаил Львович Глинский.

Сей последний происходил от одного знатного татарского выходца времен Витовта; он получил образование за границей, побывал в Испании и Италии, где изменил православной вере своих родителей и перешел в католицизм. Некоторое время он служил при дворе и в войске императора Максимилиана, а также у курфюрста Саксонского, славился знанием военного дела, владел обширными землями и многими замками в Литовско-Русском княжестве и в качестве литовского надворного маршала сделался самым приближенным и доверенным лицом короля Александра. Один его брат, Иван Львович, занимал важный уряд в Юго-Западной Руси; он был воеводой киевским. Другой брат, Василий Львович, также владел в Западной Руси многими поместьями и замками. Отличаясь гордостью и властолюбием, Михаил Глинский вооружил против себя многих вельмож, которые, конечно, завидовали его влиянию на короля. Однажды, по его просьбе, Александр отнял Лидское староство у пана Ильинича и отдал его Андрею Дрожжи, клиенту Глинского. Ильинич обратился с жалобой к литовским панам-радам, во главе которых стояли Войтех Табор, епископ Виленский, Николай Радзивил, воевода виленский, Ян Заберезинский, воевода трокский, Станислав Янович, староста жмудский, Станислав Глебович, воевода полоцкий, и Станислав Кишка, наместник смоленский. Эти радные паны сослались на обязательство, данное Александром при возведении его на литовский престол, не отнимать ни у кого урядов, за исключением таких преступлений, за которые полагалось лишение чести и жизни. На этом основании литовская рада не допустила Дрожжи до Лидского староства и возвратила его Ильиничу. Король, находившийся в Кракове, услыхав о том, сильно разгневался на литовских панов. Есть известие, что, возбуждаемый Глинским, он задумал схватить их и посадить в заключение; для чего призвал их на сейм в Берестье. Но коронный канцлер, Ян Лаский, предостерег о том литовских вельмож, и они отказались войти в замок. Вместе с духовником королевским он отговорил Александра от насильственных действий; тем не менее король отнял Трокское воеводство у Заберезинского, велел Ильинича посадить в тюрьму, а остальным ослушникам запретил показываться себе на глаза. Но потом простил их по просьбе польских панов. Вскоре самого Александра постигло несчастье: его разбил паралич. Если верить одному западнорусскому летописцу, это произошло на следующем сейме в Радоме, именно после речи епископа Войтеха Табора, который напомнил королю его присягу соблюдать литовские привилегии и пригрозил небесной карой всякому их нарушителю. От неудачного лечения болезнь вскоре приняла опасный характер. Приехав в Литву, больной король собрал сейм в городе Лиде; но тут пришло известие о вторжении крымских татар.

Занятые своими внутренними распрями, король и литовские вельможи мало занимались обороной южных пределов, и татарские хищники стали делать почти ежегодные набеги. Особенно сильное вторжение произвели они в августе 1506 года, явясь в количестве двадцати или более тысяч под начальством двух своих царевичей, сыновей Менгли-Гирея. Миновав Слуцк, они остановились табором около замка Клецка и распустили свои загоны во все стороны. Пожарное зарево обозначило пути этих хищников, которые принялись повсюду грабить и захватывать людей в плен. Некоторые загоны появились в окрестностях Лиды. Король принужден был спасаться в Вильну, куда отправился на носилках, привязанных между двумя конями, сопровождаемый своей супругой, Еленой Ивановной, епископом Войтехом и коронным канцлером Ласким. До десятка тысяч наскоро собранного литовского войска он поручил великому гетману Литовскому Станиславу Кишке и своему любимцу Михаилу Глинскому. Последний поспешил ударить прямо на главный стан прежде, нежели возвратятся к нему распущенные отряды или загоны. В походе Кишка сильно захворал, и все начальство над войском сосредоточилось в руках Глинского. Он напал на татарских царевичей под Клецком и одержал над ними блистательную победу; не только почти все пленные были отбиты, но и большая часть хищников или пала, или была взята в плен. Когда известие об этой победе достигло Вильны, король находился уже на смертном одре. Лишенный языка, он мог только глазами и слабым мановением руки выразить свою радость о победе и вслед за тем скончался. Он оставил по себе память государя чрезвычайно щедрого на подарки и раздачу имений своим вельможам и слугам, чем совершенно истощил государственную казну, и раздарил едва не все казенные земли. Его брак с Еленой Ивановной был бездетен.

Согласно с желанием покойного короля, канцлер Лаский хотел везти тело его для погребения в Краков; но литовские вельможи воспротивились тому; они должны были бы сопровождать его; а между тем в их отсутствие Глинский мог воспользоваться своей славой победителя и собранным войском, чтобы захватить в свои руки верховную власть в Литовско-Русском княжестве. Короля погребли в Вильне. Вскоре затем прибыл сюда и выбранный великим князем Литовским младший Казимирович Сигизмунд, князь Глоговский. Опасения против Глинского не оправдались. Он первый выехал навстречу Сигизмунду и приветствовал его, обещая со своей стороны верную службу. Вслед за тем и польские паны-рады выбрали Сигизмунда своим королем.

Когда весть о кончине Александра Казимировича достигла Москвы, Василий Иванович отправил послов под предлогом навестить свою сестру, вдовствующую королеву Елену Ивановну. Но главная цель посольства была иная: он поручал ей внушить литовской раде, «чтобы похотели его государства и службы бы похотели», то есть чтобы выбрали его, Василия, на литовский престол, обещая ни в чем не нарушать свободы католического вероисповедания. Послам поручено было переговорить о том же предмете с епископом Виленским Войтехом, Николаем Радзивилом и другими членами рады. Королева отвечала, что, по завещанию ее покойного супруга и по избранию рады, престол уже занял Сигизмунд Казимирович. Любопытно, однако, как рано в Москве проявляется идея о воссоздании Западной Руси с восточной не одной только силой оружия, но и другими способами2.


Сигизмунд, самый младший из сыновей Казимира, вскоре показал, что он далеко превосходил своих старших братьев умом, энергией и политической ловкостью. Природа одарила его, сверх того, величественной наружностью, а также замечательной телесной крепостью и силой: он легко ломал подковы. Едва вступив на польский и литовский престол, он возобновил приготовления своего предшественника к войне с Москвой, чтобы отнять у нее завоеванные Иваном русские области, потеря которых была слишком чувствительна для Литвы. Время для того казалось благоприятным. Москвитяне только что потерпели важные неудачи под Казанью. Сигизмунд вошел в сношение с Магомет Аминем Казанским и его отчимом, Менгли-Гиреем Крымским, подговаривая их одновременно с литовцами идти на Московское государство. К участию в этом наступательном союзе он приглашал и ливонского магистра Плеттенберга. Приготовляя такую коалицию против Москвы, Сигизмунд отправил к Василию Ивановичу посольство с известием о своем восшествии на престол и вместе с новым требованием об уступке литовских областей, захваченных в предыдущей войне. В Москве на это требование дали прежний ответ, что великий князь никаких чужих вотчин за собой не держит, а держит города и волости свои собственные, наследованные от своих прародителей. На жалобы литовских послов относительно некоторых пограничных обид и захватов со стороны московских людей московское правительство отвечало исчислением таковых же обид от литовских людей. Дело в том, что благоприятные для Сигизмунда обстоятельства уже миновали. С Казанью Василий успел помириться и мог теперь собранные против нее силы обратить в другую сторону. Крымская орда ограничилась набегом на московские украйны (летом 1507 г.); а затем Менгли-Гирей медлил своей помощью, хотя Сигизмунд старался задобрить его большими подарками. Потворствуя его тщеславию, он взял у крымского хана, как бы у прямого наследника Золотой Орды, ярлык не только на земли, которыми владел, на Киевскую, Волынскую, Подольскую, Смоленскую, но и на те города, которые находились под Москвой, каковы: Чернигов, Новгород-Северский, Курск, Путивль, Брянск, Мценск, Великий Новгород, а также Псков, Рязань и Пронск. Ливонский магистр Плеттенберг отказывался от участия в войне и, при посредничестве императора Максимильяна, хлопотал о заключении с Москвой вечного мира. А главное, в самой Литовской Руси произошло тогда открытое восстание, поднятое Михаилом Глинским.

Со вступлением на престол Сигизмунда князь Глинский утратил свое первенствующее значение при литовском дворе; мало того, новый король оказывал ему явную холодность и недоверие. Последнее особенно выражалось в том, что у брата его, Ивана Львовича, Сигизмунд отнял Киевское воеводство, вместо которого дал Новогродское, гораздо менее значительное. Со своей стороны враждебные литовские паны старались оскорблять и унижать гордого князя. Ян Заберезинский прямо обвинял его в тайных замыслах и называл его изменником. Глинский тщетно просил короля дать ему суд с Заберезинским. Напрасно он ездил в Венгрию к королю Владиславу, Сигизмундову брату, с просьбой вступиться в его дело. Пылая мщением, он удалился в свои туровские поместья. Говорят, будто, уезжая, он сказал про короля, что вынужден им покуситься на такое дело, о котором после оба они будут горько сожалеть.

В Москве, как видно, зорко следили за всем, что происходило в Литовской Руси. Сюда явились посланцы Василия Ивановича с грамотами, которые приглашали братьев Глинских поддаться со своими землями великому князю Московскому, конечно, подобно тому, как поддались князья Воротынские, Одоевские, Белевские, Новосильские и другие. Не вдруг Михаил Львович склонился на эти предложения, и, вероятно, только обещания посадить его на древний княжеский стол, киевский или смоленский, побудили его оставить колебания и открыто поднять оружие (1507 г.). Московские войска уже завоевали литовские пределы со стороны Смоленска. Михаил Глинский начал с того, что с семьюстами всадников явился под Гродном; здесь внезапным нападением захватил своего главного врага Заберезинского, велел отрубить ему голову и бросить ее в озеро. Потом он соединился со своими братьями, Иваном и Василием, и начал распространять восстание по Западной Руси. Братья имели множество приятелей и клиентов между русскими боярами и шляхтой и, очевидно, хотели стать во главе русской православной партии, которая была недовольна католической литовской династией, то есть начинавшимися притеснениями своей церкви, и мечтала о восстановлении утраченной самобытности. В следующем, 1508 году Глинский широко распустил свои загоны, чтобы препятствовать сбору литовских войск; ему удалось взять Туров, Мозырь и еще некоторые города и занять их своими гарнизонами. Но его предприятия против Слуцка и Минска не удались. Напрасно он звал к себе на помощь московских воевод, которые воевали земли по верхнему Днепру. По приказу Василия Ивановича сам Глинский должен был идти туда же на соединение с московскими войсками и вместе с ними осаждать крепость Оршу. Но эта осада затянулась. Между тем Сигизмунд собрался с силами и лично пришел на помощь осажденным. При его приближении московские воеводы, вопреки убеждениям Глинского, уклонились от решительной битвы и отступили за Днепр. Остановись в Смоленске, король поручил начальство над войском гетману литовскому, князю Константину Острожскому. Это тот князь Острожский, который был разбит москвитянами и взят в плен на Ведроше при Иване III. Василий Иванович выпустил его на свободу под условием службы и пожаловал вотчиной. Острожский дал клятвенную запись служить верой и правдой и никуда не отъехать, за поручительством митрополита Симона, нескольких архимандритов и игуменов. Великий князь поставил его в числе своих воевод; а Константин Острожский, известный своей приверженностью православной церкви, воспользовался первым удобным случаем и бежал в Литву, в то самое время, когда католик Михаил Глинский, наоборот, передался московскому государю.

Впрочем, на этот раз война продолжалась недолго и окончилась в начале следующего, 1509 года. С одной стороны, Сигизмунд опасался, что восстание, поднятое Глинским в Литовской Руси, может распространиться и повести к новому отпадению областей в московское подданство, а с другой – Василий Иванович убедился, что помощь, оказанная ему этим восстанием, далеко не соответствовала его ожиданиям. Поэтому он охотно согласился на мирные предложения Сигизмунда. Мир был заключен на основании status quo; но важно то, что за Москвой утверждены спорные области, захваченные Иваном III. За то братья Глинские поплатились своими владениями в Литовской Руси и должны были искать убежища и новых вотчин у великого князя Московского.

Вслед за этим миром Ливонский орден тоже просил о продолжении истекшего перемирия, заключенного с Иваном III. Перемирие было продолжено на 14 лет3.


В Москве сознавали непрочность мира с Литвой и воспользовались временным отдыхом, чтобы покончить с самобытностью Пскова – этой последней на Руси вечевой общины. Василий Иванович, верный отцовским преданиям, поступил в этом случае с великим расчетом и крайней осторожностью.

Последнее время псковской самобытности сопровождалось внутренними распрями и смутами. При частой перемене великокняжеских наместников, присылаемых из Москвы уже без всякого согласия с Псковом; при явном упадке вечевого и посаднического авторитета; при усилении черни, покровительствуемой Москвой, – псковское вече приобрело более шумный и беспорядочный характер; им завладели крикуны, не слушавшие друг друга и часто не понимавшие того, что сами говорили. Вместе с тем упадало правосудие, а безнаказанность поощряла лихих людей; появилось такое хищение общественных сумм, о котором дотоле не было слышно. В 1509 году был пойман в воровстве пономарь Троицкого собора Иван: он брал деньги из ларей, то есть из общественной казны, хранившейся в кладовой этого собора, и всего успел наворовать 400 рублей. Псковичи пытали его на вече кнутом и заставили во всем признаться. Это было на Масленице, а весной после Троицына дня живого сожгли на реке Великой.

В начале того же 1509 года Василий Иванович отозвал из Пскова князя Петра Васильевича Великого, а на его место прислал князя Ивана Михайловича Репню-Оболенского (из рода суздальских князей), прозванного Найденом. Прозвание это псковичи дали ему по следующему поводу. Обыкновенно, при въезде нового князя-наместника, псковичи выходили к нему навстречу с духовенством и с крестами, причем служили молебен, а потом отводили его в Троицкий собор и там совершали торжественный обряд посажения на стол. Но в Москве такие церемонии считали уже излишними, а потому Оболенский не предупредил о своем приезде и прямо остановился на загородном княжьем дворе, где псковичи его и нашли (оттуда и прозвание Найдена). Впрочем, они после того отслужили молебен на Торговой площади и все-таки совершили обряд посажения в Троицком соборе. Этот князь-наместник оказался лют и немилостив до псковичей, особенно до класса зажиточного, помещичьего, так что своими притеснениями и вымогательствами скоро вызвал жалобы великому князю со стороны псковских детей посадничьих и боярских. По-видимому, уже самое назначение Репни-Оболенского во Пскове было сделано с расчетом на его характер и на эти жалобы. Великий князь отвечал псковичам, что даст им управу, как скоро приедет в Великий Новгород. В октябре 1510 года он действительно прибыл сюда, окруженный многочисленной военной силой. Целью этого военного похода был, конечно, не Новгород Великий, а именно Псков; но псковичи в это время действовали, как бы пребывая в какой-то слепоте, и сами помогали против себя великому князю.

Услыхав о приезде Василия в Новгород, псковичи отправили туда послами двух посадников, Юрия Елисеевича и Михаила Помазова, и по боярину с каждого конца. Посольство поднесло великому князю в дар полтораста новгородских рублей и било ему челом от его отчины Пскова на обиды князя Ренни и его людей. Василий принял дар и ласково отвечал, что он хочет «свою отчину жаловати и боронити», а князя Репню обещал обвинить, как скоро соберутся на него многие жалобники. Воротясь в Псков, послы на вече передали полученный ими ответ. После того князь Репня-Оболенский сам поехал в Новгород к государю с жалобами на псковичей, которые его будто бы «бесчествовали». Меж тем посадники собирали тех, кто имел какое-либо челобитье на князя-наместника; посылали разыскивать таковых же по пригородам и всех отправляли в Новгород. В том числе поехали и такие псковичи, которые желали воспользоваться великокняжеским судом во взаимных своих распрях. Так, старый посадник Леонтий бил челом на посадника Юрия Копыла. Последний должен был также ехать в Новгород, чтобы тягаться со своим противником. Этот Юрий вскоре прислал во Псков грамоту с такими словами: «Аще не поедут посадники изо Пскова говорити противу князя Ивана Репин, ино будет вся земля виновата». Очевидно, великий князь не довольствовался собравшейся в Новгороде толпой псковских челобитчиков, а желал вызвать к себе как можно более начальных или лучших людей из Пскова. Тут только в душу граждан запало предчувствие чего-то недоброго или, по выражению их летописца, «псковичем сердце уныло». Однако они исполнили совет; в Новгород отправились еще девять посадников и купеческие старосты всех рядов. Но великий князь все еще не давал им никакой управы и говорил только: «Копитеся, жалобные люди, на Крещение дам всем управу». Когда настал этот праздник (6 января 1510 г.), псковичам велено было идти на водосвятие на реку Волхов, куда прибыл великий князь со всеми своими боярами и с духовенством. На ту пору в Новгороде не было владыки: после Серапиона, удаленного в Москву за распри с Иосифом Волоцким, новый владыка еще не был назначен. Воду святил епископ Коломенский. После водосвятия все пошли в Софийский собор, а псковичам великокняжие бояре кликнули, что государь велел им всем копиться на владычнем дворе, где он даст им управу. Когда они все собрались сюда, московские бояре отделили псковских посадников, бояр и купцов и ввели их в палату, а молодшие, то есть простые люди, остались на дворе. Двери палаты накрепко затворили за лучшими псковскими людьми. Настала решительная минута.

«Пойманы есте Богом и великим князем Василием Ивановичем всея Руси!» – громко молвили им московские бояре.

Этим лучшим людям уже не суждено было увидеть свой родной Псков: им предстоял вывод, то есть невольное переселение в Московскую область. Их поместили в том же архиерейском доме в ожидании, пока прибудут из Пскова их семьи. А молодших людей, переписав, раздали новгородцам, чтобы те кормили и стерегли их впредь «до управы».

В это самое время один псковский «купчина» Филипп Попович, ехавший с товаром в Новгород, остановился на Веряже (западный приток оз. Ильмень). Тут он услыхал о насильственном задержании своих сограждан. Бросив товар, Попович погнал назад и, прискакав в Псков, объявил народу, что «князь великий посадников и бояр и жалобных людей переимал». Псковичи были поражены скорбью и страхом. Созвали вече и начали спрашивать друг друга: «ставить ли щит против государя» и приготовлять ли город к обороне? Но тут вспомнили о своем крестном целовании великому князю, а главное, о том, что в его руках находится значительная часть их посадников, бояр и других лучших людей, без которых трудно было что-либо предпринять. Пока граждане раздумывали, не зная, на что решиться, из Новгорода приехал один из задержанных там купцов, по имени Онисим Манухин, с грамотой от своих товарищей. Московские бояре уже успели войти в переговоры с захваченными псковскими лучшими людьми, объявив им, что государь за неправды их посадников и судей должен возложить на них свою великую опалу, но что он, однако, оказывает им милость и требует только снятия вечевого колокола и водворения своих наместников, которые будут судить в Пскове и по пригородам. В противном случае великий князь грозил войной и большим кровопролитием. Лишенные свободы, псковичи согласились на эти требования и принесли присягу на верное служение государю. В грамоте, которую привез Онисим Манухин, они извещали своих сограждан, что уже дали государю крепкое слово на его требования за себя и за всю Псковскую землю. Выслушав эту грамоту, псковское вече отправило в Новгород гонцом сотского Евстафия со смиренным челобитьем, чтобы государь сжалился над своей «старинною отчиною». Очевидно, псковичи надеялись изъявлением полной покорности смягчить великого князя и отдалить от себя судьбу, постигшую их старшего брата, то есть Великий Новгород. Наивная надежда.

В Псков приехал от великого князя дьяк Третьяк Далматов. 12 января, в субботу, уже довольно поздно, собралось вече у Св. Троицы. Подле Троицкого собора находился возвышенный помост или «вечевая степень». Далматов взошел на степень и, прежде всего, сказал Пскову поклон от великого князя. А затем объявил две его воли: первая, чтобы вече более не было и колокол вечевой снять; вторая, чтобы посадников более не было, а быть в городе двум наместникам и по пригородам тоже быть наместникам. «А только тех двух воль не сотворите, – заключил дьяк, – ино как государю Бог по сердцу положит, ино у него много силы готовой, и то кровопролитие на тех будет, кто государевы воли не сотворит; да государь наш князь великий хочет побывати ко святей Троицы во Псков». Окончив свое слово, Далматов сел тут же на степени, в ожидании ответа.

Хотя суровые московские требования уже не составляли никакой неожиданности, однако псковичи были сильно смущены и молча проливали слезы. Наконец попросили сроку до следующего утра, чтобы подумать об ответе.

Тяжела была наступившая ночь; в городе слышались плач и стенания, граждане, очевидно, не могли придумать ничего другого, кроме покорности.

На рассвете воскресенья 13 января вечевой колокол в последний раз собрал псковичей на вече. И тут посадник, от имени города, дал такой ответ Далматову: «В наших летописцах записано крестное целование псковичей прадеду, деду и отцу государя на том, чтобы нам не отойти от великого князя, который будет на Москве, не отойти ни к Литве, ни к немцам, а если сие учиним или начнем жить без государя, то да будет на нас гнев Божий, глад, и огонь, и потоп, и нашествие поганых; а если государь наш великий князь не учнет нас в старине держати и то крестное целование не будет соблюдать, на него такой же обет, как и на нас. А ныне волен Бог да государь в своей отчине во граде Пскове и в нас, и в колоколе нашем. А мы прежнего своего целования не хотим изменити и на себя кровопролитие приняти, и на государя своего руки поднята, и в городе заперетися не хотим. А государь наш князь великий хочет Живоначальной Троице помолитися и в своей отчине побывати, и мы своему государю рады всем сердцем; да не погубит нас до конца».

Вечевой колокол немедленно спустили с Троицкой звонницы. Смотря на него, граждане горько плакали о своей старине и минувшей вольности. В ту же ночь Третьяк Далматов повез его в Новгород к великому князю.

Спустя несколько дней в Псков прибыли с передовым военным отрядом московские воеводы: князь Петр Великий, Хабар и Челяднин и начали приводить граждан к присяге. За ними следовал сам государь с главными силами. Псковские посадники, бояре и дети боярские отправились встречать его в селение Дубровну, то есть на самую границу своей земли. 24 января в четверг Василий Иванович вступил в Псков. Граждане вышли к нему навстречу за три версты от города и ударили ему челом в землю. Василий спросил их о здоровье.

«Ты бы, государь, наш князь великий, царь всея Руси, был здоров!» – получил он в ответ.

Прибывший наперед его коломенский владыка Вассиан Кривой сказал псковским священникам, что великий князь не велел им выходить далеко к нему навстречу с крестами. Поэтому духовенство ожидало его с крестами на Торговой площади. Тут Василий слез с коня, принял благословение от владыки и отправился со своей свитой в собор Св. Троицы, где отслужили молебен и пропели многолетие государю. После чего владыка Вассиан, осенив великого князя крестом, сказал: «Да благословит тебя Господь Бог, Псков вземши».

Услыхав такое приветствие, бывшие в церкви псковичи оскорбились и горько заплакали. Очевидно, москвичи не ценили их покорность и относились к ним как к побежденному неприятелю. «Бог волен да государь, а мы исстари были отчиною его отцов, и дедов, и прадедов!» – говорили граждане.

Но мера их страданий еще далеко не исполнилась.

В ближнее воскресенье, 27 января, великий князь позвал на свой двор псковских посадников, детей посадничьих, бояр, купцов и житьих людей, говоря: «Хочу вас жаловати своим жалованьем». Когда псковичи собрались на двор, повторилось то же, что произошло в Новгороде. На крыльце стоял князь Петр Васильевич Великий, бывший прежде наместником в Пскове и, следовательно, хорошо знавший лучших людей: он выкликал поименно посадников, бояр и старейших купцов, приглашая их войти в гридню. Там вошедших московские бояре немедленно «отдавали за приставы», то есть под стражу московским детям боярским. А молодшим людям, оставшимся на дворе, Петр Васильевич сказал: «До вас государю дела нет, а до которых государю дело есть, тех он к себе емлет того для, что вы бивали на них челом не одинакова, что вам от них чинится продажа и сила великая, а вас государь пожалует грамотою своею жалованною, как вам вперед житии». С тем отпустил их со двора. Лучшим же людям, задержанным в гридне, объявлено, что «во Пскове им оставаться непригоже по причине многих на них жалоб и что государь жалует их своим жалованьем в Московской земле». На другой же день их с женами, детьми и легким имуществом отправили в Москву в сопровождении отряда боярских детей. С ними посланы также жены и дети тех псковичей, которые были прежде задержаны в Новгороде. Всего тогда выведено было из Пскова 300 семей. На место их во Псков переведено было столько же семей из торгового сословия разных московских городов. При самом размещении их в Пскове приняты такие меры, которые лишали его всякой возможности затеять какое-либо возмущение против московского государя, подобное новгородскому 1480 года. Во-первых, псковский детинец, или Кром (т. е. Кремль), был совершенно очищен от построек или клетей, наполненных частным имуществом (которое хранилось здесь для большей безопасности). На их месте назначено построить государев двор и его хлебные житницы. Далее, в Среднем городе, примыкавшем к Довмонтовой стене детинца, все дворы отобраны также на государя и розданы переселенцам из Москвы, а прежние их обитатели переведены в Окольний город и на посад. В Среднем же городе помещены были дворы московских наместников, а при них, в виде гарнизона, тысяча московских боярских детей и пятьсот новгородских пищалыциков. Сообразно с этой мерой уничтожен и главный городской торг, находившийся в Среднем городе. Вместе с тем изменены и самые условия торговли: прежде в Пскове торговля была свободная; в городе не было застав или колод для взимания пошлин с привозимых товаров, а теперь московские гости, по приказу великого князя, установили московскую тамгу; въезды и выезды стали охраняться московскими пищальниками и воротниками. Деревни псковских бояр, сведенных в Москву, великий князь роздал своим боярам и служилым людям. В Пскове он посадил двух наместников, Григория Федоровича Морозова и Ивана Андреевича Челяднина, и двух дьяков – Мисюря Мунехина и Андрея Волосатого; назначил 12 городничих, которые заведовали городскими укреплениями, огнестрельным снарядом, пищальниками и воротниками (вероятно, двух для Пскова, а остальных – для его десяти пригородов). Кроме того, определил 12 старост из коренных обывателей и столько же их новых, то есть московских переселенцев. Эти 24 человека должны были по очереди присутствовать на суде наместников и их тиунов. В память псковского взятия Василий Иванович велел соорудить тут церковь во имя Ксении, ибо он прибыл в Псков в день ее памяти. Целые четыре недели он прожил здесь, перестраивая старую вечевую общину на московский лад. На второй неделе поста в понедельник Василий наконец выехал из Пскова, причем захватил с собой и другой, меньший, вечевой колокол, или так называемый Корсунский вечник.

Хотя великий князь, согласно помянутому его обещанию молодшим людям, дал Пскову новую уставную грамоту, по которой его наместники в городе и по пригородам должны были творить суд и правду, однако с его отъездом немедленно начались жестокие притеснения населению и вымогательства от наместников и их тиунов. Так, например, их приставы начали с подсудимых взимать от поруки по пяти, семи и даже десяти рублей; а если псковитин не дает этих денег, ссылаясь на грамоту великого князя, то его подвергали нещадным побоям. Присутствие на суде выборных городских старост, очевидно, не сдерживало произвола московских чиновников, смотревших на суд как на средство наживы. От их насилия и поборов многие жители покинули свои дома и семьи и разбежались по иным городам; многие уходили в монастыри и постригались; торговые иноземцы также разъехались по своим землям; остались только те псковичи, которым некуда было деться; так как, по выражению их летописца, «земля не разступится, а вверх не взлететь».

Живо и поэтично изображает этот летописец картину бедствий, обрушившихся на его родной город: «О славнейший граде Пскове великий! почто бо сетуешь и плачешь? – Отвечает прекрасный град Псков: как мне не сетовати, не плакати и не скорбети о своем опустении? Прилетел на меня многокрылый орел, исполненный львиных когтей, и взял от меня три кедра Ливанова, красоту мою, богатство и чада мои похитил. Божьим попущением землю пусту сотворили, град наш раззорили, люди мои пленили; одни торжища мои раскопали, а другие коневым калом заметали; отцов и братию нашу развели туда, где не бывали отцы и деды и прадеды наши, а матерей и сестер наших в поругание дали. Многие во граде постригались в чернецы, а жены в черницы, не хотя идти в полон во иные грады… Мы не покаялись, но на больший грех превратились, на злые поклепы и лихия дела и на вече кричание, не ведая главою, что язык глаголеть; не умея своего дому строити, хотим град содержати… И у наместников, и у их тиунов, и у дьяков великого князя правда их, крестное целование, взлетела на небо и кривда в них нача ходити, и нача быти многая злая от них, были немилостивы до пскович; а псковичи бедные не ведали правды московския».

Великий князь, однако, не одобрил поведение своих первых двух наместников во Пскове. В следующем, 1511 году он сменил их; а на их место назначил уже знакомого псковичам князя Петра Великого и князя Семена Курбского. Местный летописец замечает, что эти наместники были добрые, и при них начали возвращаться на родину те псковичи, которые разбежались было от насилия их предшественников. Великий и Курбский оставались в Пскове четыре года. Вообще, наместники здесь менялись довольно часто; но один из двух назначенных сюда дьяков, Мисюрь Мунехин, заведовавший приказными делами, оставался неизменно до самой своей смерти (1528 г.). Пользуясь доверием великого князя и умея поминками задабривать его приближенных, этот опытный, умный дьяк сосредоточил в своих руках почти все управление вновь присоединенной области, то есть ее дела гражданские и церковные, руководил ее внешними отношениями к соседям-немцам и постройкой новых укреплений в Пскове. Мунехин явился здесь самым видным проводником московской государственности и московских обычаев. Между прочим, любопытны его отношения к сфере церковной.

Верстах в пятидесяти от Пскова, почти на самом рубеже с Ливонией, незадолго до того времени возникла небольшая обитель с двумя храмами, одним пещерным во имя Успения Богородицы, другим нагорным во имя преподобных Антония и Феодосия – очевидно, в подражание монастырю Киево-Печерскому. Во время предыдущей Ливонской войны она подверглась разорению. Дьяк Мисюрь вместе со своим подьячим Ортюшою-псковитином излюбили это место, начали посещать его в богородичные праздники в сопровождении многих людей, одели и кормили братию. Это привлекло и других богомольцев; слава обители росла вместе с молвой о совершавшихся в ней исцелениях. Мисюрь на собственное иждивение раскопал гору; возвел при старой пещере новый храм и братские кельи; возил по большим праздникам отсюда великому князю просвиры и святую воду и, таким образом, сделал эту обитель известной и чтимой в самой Москве. Возобновленный им и устроенный Псково-Печерский монастырь явился потом не только одной из главных святынь Псковской земли, но и важным оплотом ее от литвы и ливонских немцев, благодаря своим крепким каменным стенам с башнями. Далее, Василий Иванович, по-видимому, имел намерение осуществить давнее стремление псковичей к самостоятельной епархии, то есть к церковному отделению от Новгорода: теперь обе общины были присоединены к Москве, и она могла бы беспрепятственно произвести это отделение. Когда в 1528 году новгородский владыка Макарий приехал в Псков на обычный месячный подъезд, тут неожиданно для него дьяк Мунехин показал ему великокняжескую грамоту, по которой ему дозволялось оставаться в Пскове не целый месяц, а только десять дней. Вероятно, эта мера должна была служить переходом к отделению псковской епархии от новогородской. Однако дальнейших мер не последовало, и прежнее положение удержалось еще на целых шестьдесят лет. Но именно в том же 1528 году умер скоропостижно дьяк Мунехин и погребен в помянутом Печерском монастыре. Может быть, с его-то смертью и пришла в забвение мысль об основании псковской епархии. После его смерти, по приказу великого князя, производился какой-то розыск об его «животах», то есть о его имуществе, причем близкий Мунехину человек, подьячий Ортюша, подвергся пытке. По-видимому, дело это возникло по жалобе племянников Мунехина, обманувшихся в надежде получить от него большое наследство. У него найдены были только записи, кому и сколько денег он роздал на Москве (или в долг, или в поминок), боярам, дьякам и детям боярским. Великий князь велел все эти деньги взыскать в собственную казну. Летописец иронически замечает, что после Мисюря дьяки часто менялись и были они «мудры, а земля пуста, и начала казна великого князя во Пскове множиться, а из дьяков ни один не съехал по здорову в Москву, все воевали друг на друга». В псковских городах московские наместники утесняли и разоряли граждан, в особенности «подметом и поклепом», то есть привлекая их к суду с помощью ложно взводимых преступлений.

Так окончила свое почти двухсотлетнее самобытное существование псковская община. Зависимость от Москвы была уже настолько велика, а меры, принятые Василием III, были так обдуманы, что присоединение Пскова совершилось без всякого пролития крови. Впрочем, материальными силами и политическими преданиями он не мог тягаться со своим старшим братом – Великим Новгородом. Не захотел он также изменять общерусскому отечеству и искать союза с исконными своими врагами немцами или вступать в подданство католического короля Польши и Литвы, чтобы противопоставить их Москве. К тому не встречаем никаких даже попыток, хотя в Пскове не было, конечно, недостатка в людях, предвидевших близкое падение самобытности. С глубокой скорбью, но тихо, с молчаливым достоинством подчинился Псков своей участи и в этом отношении остался верен своему общему историческому характеру, бесспорно имеющему многие светлые, симпатичные стороны. Объединение Псковской земли с Московским государством, как мы видели, сопровождалось насильственным выводом или переселением ее лучших людей (впрочем, далеко не в таких огромных размерах, как в Новгороде) и важными перемещениями в самом городе. Все это, конечно, стоило больших экономических или имущественных потерь; затем объединение земли усилилось от грубости и неправосудия московских наместников, тиунов и дьяков. Объединение, смешение с московскими переселенцами и влияние московских порядков не замедлили обнаружиться и на самих нравах. По замечанию наблюдательного иностранца той эпохи (Герберштейна), на место прежних гуманных и общительных псковских нравов появились испорченные московские; прежде в торговых делах псковичи отличались честностью и верностью своему слову, а теперь стали прибегать ко лжи и обманам. Хотя подобное свидетельство не чуждо пристрастия и преувеличения, но, несомненно, оно заключает в себе долю правды. Огрубение нравов, впрочем, по разным признакам, и здесь началось уже прежде4.

Покончив с псковской самобытностью, московский государь возобновил борьбу с польско-литовским королем.

Заключенный в 1509 году мир оказался только небольшим перемирием. Пограничные ссоры и взаимные обиды не прекращались и служили постоянным предметом жалоб и пререканий с обеих сторон. Но главным поджигателем к новой войне, по-видимому, служил Михаил Глинский с его неудовлетворенным честолюбием и обманутыми надеждами. Сигизмунд опасался этого беспокойного врага и не раз, хотя тщетно, просил его выдачи, обвиняя его то в смерти своего брата, Александра Казимировича, то в изменнических сношениях с датским королем. Глинский, в свою очередь, воспользовался положением вдовствующей королевы Елены Ивановны, чтобы обострить московско-литовские отношения. Устраненная по смерти мужа от всякой политической роли, Елена предавалась хозяйственной деятельности и попечениям о своих литовских имениях, данных ей Александром и Сигизмундом, разъезжала по своим волостям, выдавала разные грамоты относительно их управления и, верная привычкам своего рода, копила себе большую казну. Василий Иванович, при частых посольских сношениях с польско-литовским двором, постоянно справлялся, нет ли каких обид его сестре, не принуждают ли ее к латинской вере, держат ли в чести? Очевидно, высшее католическое духовенство Польши и Литвы продолжало с неудовольствием смотреть на вдовствующую королеву, столь непоколебимую в своем православии; а под влиянием духовенства литовские католические вельможи также стали относиться к ней недружелюбно; вероятно, кроме того, они с завистью смотрели на ее имения и богатую казну. Как бы то ни было, только в 1512 году в Москву пришла следующая жалоба от Елены Ивановны: собралась она из Вильны, по обычаю, ехать в свое имение, в город Бреславль, куда послала уже наперед себя своих людей. Вдруг воеводы виленский Николай Радзивил и трокский Григорий Остыков с другими панами не только не пустили ее в Бреславль, но вывели ее из храма Пречистые, взяв за рукава; насильно посадили в сани и отправили в Троки, говоря, будто она хочет уехать в Москву со всей своей казной, а из Трок отвезли ее в жмудское местечко Бирштаны; имения и казну у нее отняли, людей ее разогнали и держат ее в неволе.

Василий немедленно послал к Сигизмунду с запросами и укоризнами. Сигизмунд отвечал, что никакого насилия Елене не было, а только ее просили не ездить в Бреславль по причине небезопасности пограничных мест. Но вслед за тем пришло из Литвы другое, более скорбное известие: Елена, находясь в неволе, внезапно скончалась. Дело не обошлось, конечно, без молвы о том, что смерть была насильственная. Такую молву особенно поддерживал Михаил Глинский, который узнал даже подробности этого темного дела и подал о них запись государю. А именно: Елена из своей неволи посылала к королю Сигизмунду жалобу на своих притеснителей, но король никакой управы не учинил. Тогда помянутые литовские паны умыслили на ее жизнь; они подкупили трех человек из прислуги, в том числе собственного ключника королевы, Митьку Иванова, и прислали им лихое зелье. Это зелье подмешали в мед и дали испить королеве в четверг на всеедной неделе. К вечеру ее не стало. С той вестью пригнал в Вильну к панам ключник Митька. Николай Радзивил принял его на свою службу и наградил имением. Правда ли все это, о том историку приходится сказать вместе с русской летописью: «Бог весть». Но невероятного тут ничего нет.

Другая, еще более важная причина разрыва заключалась в коварной политике Сигизмунда по отношению к Крымской орде. Усердными подговорами, подарками хану, его царевичам и вельможам Сигизмунду удалось разрушить долголетний союз Менгли-Гирея с Москвой и вооружить против нее орду. Несмотря на недавно заключенный мир с Василием, король вступил в тайный договор с ханом и обязался платить ему ежегодно по 15 000 золотых, если татары будут воевать Московское государство. Менгли-Гирей был уже стар и не мог держать власть твердой рукой, а его буйные сыновья жаждали добычи. В течение 1512 года крымские татары, под начальством царевичей Ахмата и Бурнаш-Гирея, сделали три набега на белевские и рязанские украйны и подступили, хотя безуспешно, к самой Рязани. С этого времени открылся длинный ряд опустошительных набегов Крымской разбойничьей орды, имевших неисчислимые последствия для всего Московского государства.

Москва имела в Крыму своих доброхотов и немедленно узнала о договоре Литвы с ханом, а также о военных приготовлениях Сигизмунда. В думе великокняжьей решено было предупредить врага. Василий послал королю «складную грамоту», или объявление войны, и вслед за тем зимой 1513 года сам выступил в поход с Михаилом Глинским, воеводами Даниилом Щеней и Репней-Оболенским. На этот раз предпринятая война имела определенную цель: возвращение от Литвы древнего русского города Смоленска с его областью. Осада этого города продолжалась шесть недель. Смоленск, расположенный по крутым холмам днепровского берега, был хорошо укреплен. Великий князь попытался взять его нечаянным ночным приступом и для ободрения людей велел им выкатить бочку меда и пива. В полночь полупьяные пищальники полезли на укрепления, а «посоха» (пешая рать, набранная из крестьян) несла за ними примет; но приступ был отбит с большими потерями. Василий воротился в Москву, а летом того же года он вновь осадил Смоленск. Меж тем другая рать, собранная в Новгородской и Псковской области, ходила на Полоцк, а оттуда пришла также к Смоленску. Хотя москвитяне выиграли открытую битву под Смоленском, однако осада его и на этот раз не удалась. Московский пушечный «наряд», огражденный турами, громил стены, но действовал неискусно; а то, что он разрушил днем, осажденные успевали исправлять ночью. Опять Василий воротился в Москву, ограничась опустошением литовских пределов. Однако решено было добывать Смоленск во что бы ни стало, и не медля начали готовиться к новому походу. С особенным усердием хлопотал о том Михаил Глинский, которому, как говорят, Смоленск был обещан на правах удельного княжения. Он посылал верного человека в Силезию, Чехию и к немцам, чтобы нанимать там в московскую службу людей, хорошо знавших военное дело. Такие люди, действительно, были наняты и прибыли в Москву через Ливонию.

Император Максимилиан не только держал сторону Москвы, но и усердно возбуждал ее к войне. Он имел виды на Чехию и Венгрию, которыми владела тогда династия Ягеллонов, в лице старшего Сигизмундова брата Владислава Казимировича. Этим видам Габсбургского дома сильно противодействовала национальная венгерская партия, во главе которой стоял знатный магнат граф Иоанн Заполыя; а король Польско-Литовский Сигизмунд не только дружил с этой партией, но и вступил в брак с сестрой Иоанна Заполыи, Варварой, в 1512 году, чем сильно вооружил против себя Максимилиана. Этот последний предложил свой союз государю Московскому и к тому же союзу привлек молодого тевтонско-прусского магистра Альбрехта Бранденбургского, который хотя по матери и был родной племянник Сигизмунда польско-литовского, но стремилея уничтожить вассальную зависимость своего ордена от польского короля и воротить прусские города, отнятые поляками при Казимире IV. Кроме Тевтонского ордена, Максимилиан старался привлечь к тому же союзу датского короля Христиана II, женатого на его внучке Изабелле. Михаил Глинский, хорошо знакомый с отношениями германских владетелей и с некоторыми из них самих, был душой их переговоров о союзе с Москвой против Польши.

Зимою 1514 года цесарский посол (Шнитценпайнер) прямо от тевтонского магистра Альбрехта прибыл в Москву, где именем императора заключил с великим князем формальный договор о союзе против польского короля. С договорной грамотой он отправился в Германию в сопровождении московских послов, и Максимилиан присягой подтвердил договор. А летом того же года Василий Иванович в третий раз подступил к Смоленску. На этот раз москвитяне выставили большое количество пушек и пищалей, которыми принялись громить город неустанно; в то же время делали частые приступы. Смоленский воевода Юрий Соллогуб продолжал мужественно обороняться и отбил несколько приступов. Наконец разрушение и пожары, произведенные в городе московскими ядрами, привели жителей в уныние, и они начали требовать сдачи. (Есть известие, что Глинский вошел с ними в тайные переговоры.) Тщетно Соллогуб говорил, что сам король вскоре явится на выручку города; русские граждане и духовенство, с владыкой Варсонофием во главе, ударили челом великому князю, чтобы он унял свой меч, и отворили ему ворота. 31 июля, по распоряжению Василия, Даниил Щеня вступил в город, привел его жителей к присяге на верность своему государю и сменил литовский гарнизон московским. На следующий день сам великий князь со своими братьями и боярами торжественно въехал в Смоленск, встреченный на посаде народом и духовенством с иконами и крестами. В соборном Успенском храме пели благодарственный молебен, после которого протодьякон с амвона велегласно провозгласил многолетие великому князю, повторенное епископом со всем освященным собором и певчими на обоих клиросах. Епископ благословил государя крестом и сказал: «Божией милостию радуйся, преславный царю Василий, великий князь, всея Руси самодержец на своей отчине и дедине града Смоленска, на многие лета!» После того подходили к Василию с тем же поздравлением его братья, бояре, воеводы и прочие московские люди, а также местные бояре и граждане. Смольняне обнимались с москвичами и друг с другом, радуясь своему освобождению от Литвы, под которой находились более ста лет. Было общее ликование. Отслушав литургию и побывав на древнекняжеском дворе, великий князь воротился в свой стан. Сюда призывал он смоленских бояр, лучших граждан и детей боярских, угощал их обедом, оделял соболями, бархатом, аксамитом, камками, деньгами. Те западнорусские служилые люди, которые остались и вступили в службу московскую, получили награды по два рубля и по сукну на платье, а которые не захотели остаться, получили по рублю и отпущены в Литву. Юрий Соллогуб пожелал воротиться к своему королю и был отпущен; но в Польше его судили как изменника и отрубили ему голову. Вообще Василий Иванович обошелся с смольнянами очень милостиво, совсем не так, как с псковичами. Не было ни вывода, ни отобрания имущества. В Москву переселялись только желающие, и тем давали при этом вспоможение. Особой жалованной грамотой Василий подтвердил за духовенством, боярами и прочими смоленскими людьми их земли и владения, а также те льготные судебные и гражданские уставы, которые даны были смольнянам великими князьями Литовскими, причем освободил их от ежегодной сторублевой дани, взимавшейся с города прежними государями5.

Спустя несколько дней по занятии Смоленска, Василий Иванович отправил воевод для отобрания других городов Смоленской земли. Князь города Мстиславля сам передался москвитянам и оставлен в своем Мстиславском уделе. Жители Кричева и Дубровны также добровольно присягнули на московское подданство. Меж тем Сигизмунд, шедший с польско-литовским войском и наемными отрядами чехов, немцев, венгров и прочими на выручку Смоленска, достиг Минска, когда узнал о взятии этого города. Василий отрядил навстречу неприятелю Глинского, двух братьев Булгаковых, Челяднина и некоторых других воевод. Москвитяне стояли под Друцком, а король подвинулся к Борисову, когда обнаружилась измена Глинского. Великий князь, конечно, не для того возвратил России Смоленск, чтобы создавать из него особое княжение для литовского выходца; а этот честолюбец, обманувшись в своих расчетах, задумал изменить Василию и вновь перейти в Литву, о чем и завел тайные переговоры с Сигизмундом. Король был рад отнять у своего противника такого энергичного и сведущего в военном деле помощника и обещал Глинскому разные милости. Но во время их взаимных пересылок один королевский посланец попался в руки москвитян; найденные у него грамоты обнаружили все дело; а по другим известиям, собственный слуга Глинского донес о его бегстве в королевский стан. Князь Михаил Булгаков-Голица тотчас поскакал с конным отрядом в объезд, опередил беглеца и устроил ему засаду. Глинский и его люди попали на эту засаду и были схвачены. Василий велел его заключить в оковы и отослал в Москву. Хотя изменнику не удалось уйти в неприятельский лагерь, однако измена его не замедлила отразиться на перемене военного счастья. Очевидно, он успел раскрыть врагу наши слабые стороны и приглашал его к решительным действиям. Король двинул свое войско с берегов Березины к Днепру, поручив главное начальство великому литовскому гетману князю Константину Острожскому. Теснимые им, московские отряды отступили на левый берег Днепра и остановились против Орши. Сюда приспели и другие московские полки. Если верить хвастливым польским известиям, число московской рати будто бы достигало 80 000 человек, тогда как неприятелей было 35 000.

Из многих московских воевод, собравшихся под Оршей, главное место занял боярин и окольничий Иван Андреевич Челяднин, вельможа заслуженный, но дотоле не отличившийся какими-либо военными подвигами. По-видимому, не все воеводы охотно ему подчинялись из-за местнических счетов. Высокомерие и недальновидность его простирались до того, что, по тем же иноземным известиям, он будто бы, вопреки советам, не хотел напасть на половину неприятельского войска, переправившуюся на левый берег Днепра, а ожидал, пока переправится все войско, надеясь разбить его и забрать в плен с помощью великого своего превосходства в силах. Сообразно с тем, он растянул свои оба крыла так, чтобы окружить неприятеля. Битва была очень упорна и длилась до самой ночи; долго победа колебалась на ту и на другую сторону. Наконец Константин Острожский притворным отступлением навел большой московский полк на то место, где стояли пушки, и они произвели такое разрушительное действие, что москвитяне не выдержали и бросились назад. Тогда неприятели дружным ударом довершили наше расстройство и поражение. Между Оршей и Дубровной впадает в Днепр речка Кропивна; эта речка, говорят, была запружена телами москвитян, тонувших в ней во время бегства, так что течение ее на время остановилось. Челяднин, оба брата Булгаковы, два брата Колычевы, князь Иван Пронский, два князя Ромодановских и много других князей и бояр были взяты в плен; а дворян и детей боярских захвачено до полутора тысяч, вместе со всем нашим снарядом и обозом. Всего мы потеряли около половины войска, и только наступившая ночь помогла спастись остальным. Дело происходило в первой половине сентября 1514 года. Велика была радость неприятелей от этой победы. Константин Острожский, забыв собственную измену русской народности, велел петь благодарственные молебны и давал обеты построить новые церкви. Сигизмунд рассылал папе Льву X и другим государям вместе с известием о победе и русских пленников в подарок. А Челяднина и некоторых его товарищей он велел в оковах посадить в тесное заключение. Спустя несколько лет один иноземный посол (Герберштейн) посетил в Вильне этих несчастных узников, слышал их жалобы и дал им взаймы несколько золотых. Московский государь, по-видимому, наказал их за поражение совершенным пренебрежением к их участи.

Непосредственным следствием оршинского поражения было отпадение к Литве князя Мстиславского, а также городов Дубровны и Кричева, несмотря на их недавнюю присягу. В самом Смоленске ободрилась партия, неприязненная Москве, и тайно призывала короля, обещая сдать ему город. Главой заговора, говорят, был епископ Варсонофий. Но здесь бодрствовал московский воевода князь Василий Шуйский. Извещенный верными гражданами о затеянной крамоле, он схватил епископа и отослал его к великому князю, который тогда стоял в Дорогобуже. В надежде на смоленских изменников Константин Острожский спешил сюда с небольшим отборным войском. Но, вместо отворенных ворот, он нашел город приготовленным к мужественной обороне, а на стенах его увидал заговорщиков повешенными в тех самых собольих шубах, камках, бархатах, с серебряными чарками и кубками на шее, которыми дарил их великий князь после взятия Смоленска. Острожский попытался было на приступ, но был отбит и со стыдом ушел назад. Таким образом, главная цель войны – Смоленск все-таки остался в наших руках. Но гром оршинской победы, конечно, немало поднял дух противной стороны и надолго вселил ей пренебрежение к московским силам в открытом поле6.

Взятие Смоленска и Оршинская битва составляют два самых крупных события в девятилетней русско-литовской войне (1513–1522 гг.). После них обе стороны как бы утомились сделанными усилиями, и хотя продолжали войну, но с очевидной неохотой, с перерывами, избегая решительных действий, завязывая постоянно мирные переговоры, но постоянно неудачные. Дело в том, что московский государь, достигнув своей главной цели, то есть Смоленска, на этот раз ни к чему более не стремился, кроме удержания завоеванного; а польско-литовское правительство никак не хотело уступить такой важный пункт, но в то же время не имело достаточно сил, чтобы отвоевать этот пункт обратно. Пользуясь превосходством вооружения, обучения и тактики, королевские полководцы могли иногда одерживать победы над отсталыми в военном деле, нестройными московскими ополчениями; но польско-литовский король в своем государстве не пользовался такой властью над военно-служебным сословием, как московский государь в своем. Сбор денежных средств и военных людей и выступление в поход сопровождались там многими препятствиями и затруднениями; уже в ту эпоху едва ли не главную роль в военное время стали там играть войска собственно наемные, набранные из иноземцев. А в умении брать хорошо укрепленные города поляки-литвины были почти так же неискусны, как и москвитяне. Кроме того, обе стороны были отвлекаемы другими внешними отношениями: Москва татарскими, а Полыпа-Литва прусскими, турецкими и отчасти татарскими.

При таких условиях воюющие стороны были не прочь от иноземного посредничества, чтобы достичь мира.

Король Сигизмунд первый начал хлопотать об отвлечении Максимилиана от союза с московским великим князем; хотя император Германский, вопреки заключенному в 1514 году договору, и не думал воевать с поляками, но он возбуждал против них других врагов. Посредником в примирении Сигизмунда с Максимилианом явился брат первого, венгерский король Владислав; причем польский король отказывался от своего противодействия видам Габсбургов на будущее венгерское наследство и соглашался на условленный еще в 1507 году двойной брачный союз между внуками Максимилиана и детьми Владислава. Назначен был съезд трех государей, во владениях Владислава, именно в венгерском городе Пожоге (Пресбург), куда Сигизмунд прибыл с многочисленной и роскошно убранной свитой из польских и литовских вельмож. Но император заставил себя долго ждать и, наконец, пригласил обоих королей-Ягеллонов к себе в Вену. Здесь в один и тот же день (в июле 1515 г.) совершено торжественное обручение десятилетнего Владиславова сына Людвига с внучкой Максимилиана Марией и тринадцатилетней дочери Анны за раз с обоими внуками императора, Карлом и Фердинандом, предоставляя будущему окончательный выбор между ними. Таким образом, политика Максимилиана увенчалась успехом: эти брачные союзы приготовили будущее господство немецкой династии в Чехии и Венгрии. Со своей стороны, Максимилиан обещал отступиться от союза против Польши с магистром тевтонским и государем Московским, содействовать примирению Сигизмунда с последним и, если возможно, привлечь Москву к союзу христианских государей против страшных в то время османских турок.

Сближение Сигизмунда с Максимилианом еще более укрепилось, когда в следующем, 1516 году умер Владислав, король чешско-венгерский, и оба они сообща заведовали опекой над малолетним его преемником Людовиком. Около того же времени скончалась польская королева Варвара Заполыя, не оставив королю наследииков мужского пола. Сигизмунд задумал вступить в новый брак и, при посредстве того же Максимилиана, просил руки итальянской принцессы Боны из дома миланских герцогов Сфорца. На этот выбор повлияли красота и богатое приданое принцессы. Предложение его было принято. (Брак с нею состоялся в 1518 г.) Меж тем Василий Иванович, узнав о переходе своего высокого союзника на противную сторону, не скрывал неудовольствия, и приезжавшие в Москву Максимилиановы посланцы, хлопотавшие о примирении Москвы с Польшей, не имели никакого успеха. Тогда император для этой цели назначил большое посольство, во главе которого поставил барона Сигизмунда Герберштейна, не только хорошего дипломата, но и мужа весьма образованного, изучившего, между прочим, славянский (виндский) язык на своей родине в Крайне.

18 апреля 1517 года Герберштейн со своей свитой имел торжественный въезд в Москву, происходивший по установленному здесь для таких случаев церемониалу. Посольство поместили в доме князя Ряполовского, куда доставляли все нужные для него припасы; но назначенные к нему приставы строго следили за всеми действиями посла и даже за его разговорами. Спустя три дня, его с обычными церемониями проводили во дворец, где он представлялся великому князю и вручил свою верительную грамоту, а затем был приглашен к царскому обеду. Двое знатных бояр, один казначей, один дворецкий и три дьяка были назначены для ведения переговоров с послом. Участие в них бояр было более номинальное, а главным лицом явился тут великокняжий казначей грек Юрий Малый, муж весьма сведущий и опытный в делах – один из тех греков, которые приехали в Москву вслед за Софьей Палеолог и служили еще отцу Василия Ивану III. В первом же совещании с этими лицами Герберштейн, восхвалив могущество, родственные и дружеские связи своего государя, римского цезаря Максимилиана с другими европейскими владетелями, объявил, что главную его заботу составляет утверждение общего мира в христианстве; так как неверные, то есть турки и татары, пользуясь несогласием христианских правителей, все более и более распространяют свои завоевания, поэтому он очень желает прекратить пагубную для христианства брань между Москвой и Польшей. Великий князь через бояр ответил, что готов заключить мир, если польский король пришлет своих послов. Герберштейн предложил, чтобы послы обеих сторон съехались на границе или, так как пограничные места опустошены войной и города выжжены, устроить съезд в Риге. Но московская дипломатия прежде всего заботилась о сохранении достоинства своего государства: при Иване III и во время предыдущей войны Василия польско-литовские послы приезжали в Москву для заключения мира, а не наоборот, и бояре объявили это уж обычаем или такой стариной, от которой Москва не отступит. Герберштейн отправил своего племянника фон Турна к польскому королю с просьбой прислать в Москву своих послов.

В начале октября королевские послы – католик Ян Щит и православный пан Богуш Боговитинов – действительно прибыли к Москве. Но в то же время пришло известие, что литовский гетман князь Константин Острожский осадил псковский пригород Опочку. Король думал этим нападением подкрепить свои требования и произвести, так сказать, давление на московское правительство. Он ошибся в расчете: ничто не могло поколебать твердости этого правительства. Королевское посольство не было впущено в город и помещено в подмосковной слободе Дорогомилове; а Герберштейну объявлено, что литовские послы останутся там, пока воеводы великого князя «не переведаются» с Константином Острожским. Пришлось ждать три недели. Наконец прискакали гонцы с известием, что московские воеводы Федор Оболенский, Лопата Телепнев и Иван Лятцкой литовское войско побили, и Константин Острожский ушел от Опочки. Тогда литовские послы были введены в город и получили аудиенцию у великого князя. Переговоры возобновились, но были безуспешны. Сначала обе стороны предъявили невозможные условия: великий князь потребовал казни тех панов, которые учинили насилие его сестре Елене, возвращения ее казны и волостей, отдачи Киева, Полоцка, Витебска и других городов, составляющих отчину его прародителей; а король желал не только получить обратно Смоленск, но еще половину Новгорода, Псков, Тверь и всю Северскую землю. Разумеется, такие требования были несерьезны и предъявлялись только с целью делать как бы уступки. При посредничестве Герберштейна дальнейшие переговоры свелись к одному пункту: к Смоленску. Литва хотела непременно его воротить, а Москва ни за что не уступала. Несмотря на всю дипломатическую ловкость и наружное беспристрастие императорского посла, великий князь ясно видел, что он хлопочет в пользу противной стороны. Напрасно Герберштейн составил увещательную записку, где вздумал ссылаться на исторические примеры Филиппа Македонского, оказавшего умеренность после победы над афинянами, на царя Пирра, утратившего в один час все плоды прежних побед, на своего государя Максимилиана, великодушно возвратившего Верону венецианам, на самого Ивана III, который царство Казанское отдал назад татарам. Умные московские дипломаты, промолчав о древних царях Македонском и Эпирском, ответили от имени великого князя: «Ино то брат наш Максимильян, избранный цезарь римский и наивысший король, ведает, которым обычаем венецеяном Верону отдал, а мы того в обычае не имеем, ни имети хотим, чтобы нам своя отчина отдавати». О царстве же Казанском объяснили, что государь Иван Васильевич не отдавал его татарам, а просто посадил там царя «из своих рук», то есть зависимого от Москвы. Вообще в течение этих долгих переговоров московская дипломатия показала себя верной завету Ивана III и достойной своих греческих учителей. Ясно сознаваемая цель, вежливый язык, обстоятельные суждения и твердость в национальной политике – вот те качества, которые надолго усвоила себе эта дипломатия.

По упорству обеих сторон, около половины ноября мирные переговоры были наконец прерваны. Послы королевские покинули Москву, а вслед за ними был отпущен Герберштейн, осыпанный ласками и знаками почета со стороны великого князя. Перед окончанием переговоров посол передал просьбу цезаря отпустить к нему Михаила Глинского. И эту просьбу великий князь отклонил; бояре его ответили, что Глинский за свою измену должен был подвергнуться казни, но он изъявил желание воротиться в греческую веру своих родителей, о чем бил челом митрополиту Варлааму; поэтому его освободили от казни и отдали митрополиту на испытание. С Герберштейном Василий Иванович отправил к императору своего дьяка Племянникова.

Несмотря на неудачу, Максимилиан не отказался от посредничества и вновь присылал своих послов в Москву. Но эти сношения были прерваны его смертью в 1519 году. Между тем военные действия продолжались; московские полки еще несколько раз вторгались в литовские владения и их опустошали; в 1518 году они осаждали Полоцк, а в следующем доходили до самой Вильны. Взаимные пересылки Василия с магистром Тевтонского ордена Альбрехтом о союзе против Сигизмунда повели наконец к открытой войне ордена с Польшей в 1520 году; причем великий князь, несмотря на свою расчетливость, помог Альбрехту деньгами для найма военных отрядов в Германии. Около того же времени крымские татары сделали несколько опустошительных набегов в литовско-русские области. Московское правительство, пользуясь стесненным положением Польско-Литовского государства, старалось вызвать («позадать») короля на мирные переговоры, и он вновь присылал своих послов в Москву; но опять не сошлись в условиях, и тем более, что Москва требовала возвращения пленных, взятых в «великой битве» (Оршинской). В следующем (1521) году обстоятельства уже переменились: Альбрехт был побежден поляками и заключил с ними четырехлетнее перемирие, а на востоке оба татарских царства, Крымское и Казанское, выступили против Москвы соединенными силами. Наконец, только в 1522 году воюющим сторонам удалось заключить пятилетнее перемирие; причем Москва удержала за собой Смоленск, но отказалась от возвращения пленных.

При заключении перемирия предположено было продолжать переговоры о вечном мире. Чтобы добиться этого мира и окончательной уступки Смоленска, на которую король ни за что не соглашался, Василий Иванович вновь обратился к посредничеству германского императора, которым тогда был внук Максимилиана Карл V, король Испанский. Московские послы (князь Засекин и дьяк Борисов) ездили для того к Карлу в Мадрид (в 1524 г.). Император и его брат, эрцгерцог Австрийский Фердинанд, благосклонно отнеслись к этому делу и отправили в Москву великое посольство, во главе которого были поставлены граф Нугароль и тот же барон Герберштейн, которые прибыли в Москву в апреле 1526 года. Вскоре сюда же приехал и с той же задачей посол папы Климента VII Иоанн Франциск, епископ Скаренский, сопровождаемый ездившим в Рим московским послом Димитрием Герасимовым. Римская курия пыталась воспользоваться московско-польской войной для заветной цели, то есть для подчинения Русской церкви папскому главенству. Она также предлагала свое посредничество для заключения мира; кроме того, предлагала короновать великого князя королевским венцом, а московского митрополита возвести в сан патриарха; вместе с тем старалась привлечь Василия к союзу европейских государей против турок, маня его «константинопольским наследством». За все эти блага требовалось только признание Флорентийской унии. Потери, которым подверглось тогда папство со стороны начинавшейся Реформации, побуждали его тем настойчивее хлопотать о подчинении себе Русской церкви, и пересылки наши с Римом продолжались уже несколько лет. Все подобные ухищрения курии, по обыкновению, остались бесплодны. Москва, со своей стороны, не прочь была поддерживать эти сношения, но только до тех пор, пока считала их нелишними для своих политических целей; а затем решительно уклонилась и от унии, и от войны с отдаленной от нее турецкой державой.

В октябре 1526 года приехали литовские послы: плоцкий воевода Петр Кишка и литовский подскарбий Михаил Богуш-Боговитинов. Начались переговоры при посредничестве послов императорских и папского. Но Смоленск опять послужил неодолимым препятствием для вечного мира. Согласились только продолжить пятилетнее перемирие еще на шесть лет. Императорские послы получили от великого князя в подарок парчовые кафтаны, подбитые соболями, и значительное количество дорогих мехов. Прямой своей цели двукратное посольство Герберштейна не достигло, но оно имело важные последствия в другом отношении. Плодом его явились знаменитые «Записки о Московии», которые возбудили большой интерес в Западной Европе, впервые дали ей обстоятельный и довольно правдивый очерк Московского государства и надолго послужили главным источником, откуда черпали свои сведения последующие иноземные писатели о России7.

В предыдущем, 1525 году бывший союзник Василия магистр прусского духовно-рыцарского ордена Альбрехт уступил напору распространившегося в Северной Германии лютеранства, вместе со своим орденом отказался от монашеских обетов и произвел секуляризацию (обращение в светский характер) его владений. В качестве наследственного герцога Восточной Пруссии он заключил со своим дядей королем Польским вечный мир, признав свое герцогство вассальным владением польской короны и получив на него в Кракове от Сигизмунда торжественную инвеституру. Благополучно окончив эту польско-прусскую распрю, Сигизмунд вслед за тем совершил другое, еще более важное и выгодное для своего королевства дело: присоединение Мазовии. Здесь княжили юные сыновья Конрада III, Станислав и Януш, под опекой матери своей Анны, происходившей из фамилии Радзивиллов. Вдруг оба княжича один за другим сошли в могилу (в 1524 г. и 1526 г.); вместе с ними прекратилась мужская линия Мазовецких Пястов, и это вассальное княжество должно было воротиться под владение польской короны. Неожиданная и быстрая кончина братьев возбудила большие толки между мазовецкой шляхтой: прошел слух об их отравлении, и некоторые прямо обвинили в том супругу короля Бону Сфорца, которая, как истая итальянка времен Макиавелли, не стеснялась в выборе средств для достижения цели. Чтобы успокоить взволнованные умы, Сигизмунд поспешил в Варшаву, отправил торжественное погребение последнему княжичу, то есть Янушу; устроил временное управление княжества под ведением той же вдовствующей княгини Анны Радзивилловны, подтвердил за шляхтой ее местные права и привилегии и расставил свои гарнизоны в мазовецких городах. Так мирно и легко был воссоединен этот древнепольский край с Великой и Малой Польшей; Сигизмунд Ягеллон довершил дело объединения, начатое Владиславом Локетком. Но в том же 1526 году династия Ягеллонов понесла великую потерю с другой стороны: в августе под Могачем, в битве с турками, пал племянник Сигизмунда молодой чешско-венгерский король Людовик, не оставив потомства. Тогда прекратилась династическая связь Польши с Чехией и Венгрией; оба последние королевства достались эрцгерцогу Австрийскому Фердинанду, брату императора Карла V. Вышепомянутые браки, предусмотрительно заключенные их дедом Максимилианом, привели Габсбургский дом к его заветной цели. В самом Польско-Литовском государстве Ягеллова династия грозила скоро угаснуть. От первого брака Сигизмунд имел одних дочерей. И только вторая его супруга Бона родила ему единственного сына, Сигизмунда Августа (1520 г.). Отец постарался обеспечить за ним обе короны: едва мальчику минуло девять лет, как он был выбран на великое княжение Литовское, Русское и Жмудское и посажен на стол в виленском соборе Св. Станислава (1529 г.); а в следующем году совершилось его коронование в Кракове. Таким образом, в Литве и Польше повторилось то же самое венчание наследника и как бы соправителя, какое мы видели в Москве за тридцать лет до того, во времена Ивана III.

Обратимся теперь к отношениям татарским при Василии III.

Частые пересылки с Менгли-Гиреем продолжались по-прежнему; послы московские отправились с подарками в Крым, а крымские ездили за подарками в Москву; но перемена в отношениях сказывалась и в их приеме. Вот что сообщал московский посол боярин Морозов о тех притеснениях и обидах, которым он подвергался в столице крымского хана. Боярин, в сопровождении присланного за ним Аппак-мурзы и своей свиты, поехали в ханский дворец править свое посольство и представить хану подарки (состоявшие из шуб и другого платья, а также из соболей, кусков сукна и т. п.). У городских ворот он сошел с коня и по обычаю «каршевался» (здоровался) с сидевшими тут крымскими князьями и мурзами; но один из них, Кудояр-мурза, назвал посла холопом и отнял у его подьячего шубу, которую несли в числе подарков. Затем стоявшие у дверей дворца есаулы потребовали с посла посошной пошлины за допущение к хану, бросив перед ним свои посохи; но Морозов имел приказ не платить этой пошлины, ссылаясь на шертную (клятвенную) грамоту, по которой русские послы освобождены от всяких платежей. Не отвечая есаулам, он переступил их посохи и вошел к хану, который принял его в присутствии своих царевичей, огланов (высших татарских сановников) и князей. Хан спросил посла о здоровье великого князя, а царевичи с ним «каршевались». Отправив посольство, Морозов был приглашен к ханскому столу. Тут по обычаю хан отлил из чаши вино и велел ее подать послу; то же сделали царевичи и князья; но, когда очередь дошла до Кудояр-мурзы, Морозов отказался пить из одной с ним чаши и стал жаловаться хану на помянутые выше обиды. Хан старался его оправдать; а когда посол ушел, то он разбранил Кудояра и отнял у него шубу. Однако это не помешало царевичам с угрозами упрекать посла в недостаточности сделанных им подарков и требовать большего. Когда летом следующего, 1510 года Морозов воротился в Москву, с ним приехали крымские послы и жена Менгли-Гирея Нурсалтан. Она желала повидаться здесь со своим младшим сыном Абдыл-Летифом; а отсюда ездила в Казань повидаться с Магомет-Аминем, другим своим сыном (от первого мужа, казанского хана Ибрагима). По возвращении из Казани Нурсалтан опять побывала в Москве и уехала в Крым, осыпанная от великого князя почестями и подарками и сопровождаемая его послом к Менгли-Гирею. По-видимому, она только подкрепила добрые отношения Москвы к ханствам Казанскому и Крымскому. На деле, однако, вышло противное, и вскоре обнаружилось стремление крымцев и казанцев к тесному взаимному союзу, направленному против Московского государства.

Менгли-Гирей был уже стар и дряхл и не мог сдерживать своих буйных сыновей, жаждавших добычи. Король Польский Сигизмунд, как мы видели, золотом и обещанием богатой дани склонил хана на свою сторону и заключил с ним тайный договор против Москвы; последствием чего открылись набеги царевичей на московские и рязанские украины. Хотя эти набеги иногда встречали отпоры, но открывшаяся новая война с Сигизмундом, конечно, мешала Москве принимать деятельные меры для обороны южных границ. Менгли-Гирей умер (1515 г.), и место его заступил старший сын его Магмет-Гирей, уже известный своим нерасположением к Москве. Побуждаемый польскими сторонниками, он не замедлил обратиться к великому князю с разными надменными требованиями; между прочим, он потребовал возвращения Смоленска королю Польскому, присылки московской судовой рати на помощь крымцам для завоевания Астрахани, увеличения ежегодно присылаемых «поминков» (подарков) и прочее. Московский посол Мамонов подвергся в Крыму еще большим обидам и вымогательствам, чем вышеописанные. (Этот Мамонов не воротился и умер в Крыму.) Меж тем внезапные нападения крымцев на наши украины возобновились. Дела казанские послужили поводом к решительным столкновениям.

Казанский хан Магмет-Аминь тяжко заболел: все тело его покрылось гноем с червями и своим смрадом заражало воздух. Говорят, будто он считал свою болезнь небесной карой за вероломное избиение русских купцов и свои измены великому князю. Хан прислал Василию 300 коней, богато убранных, с иными дорогими дарами и просил назначить ему преемником его брата Абдыл Летифа. Василий изъявил согласие и пока пожаловал Летифу в кормление город Каширу. Но случилось так, что Летиф внезапно умер (1517 г.), а в следующем году за ним последовал и Магмет-Аминь. С их смертью пресеклась династия основателей Казанского царства, Улу-Махмета, его сына Мамутека и внука Ибрагима. В живых оставался еще один из сыновей Ибрагима; но это был крещеный царевич Петр (Худай-Куль), который уже не мог занять мусульманский престол. Еще ввиду близкой смерти Аминя Магмет-Гирей хлопотал о том, чтобы обеспечить этот престол брату своему Саип-Гирею. Он прислал в Москву торжественное посольство, поставив во главе его князя Аппака, известного между крымскими вельможами за московского сторонника; посол должен был просить о помощи для завоевания Астрахани и подготовить согласие великого князя на посажение Саип-Гирея в Казани, взамен чего обещал союз против польского короля. Вслед за тем, действительно, сын Магмет-Гирея Калга-Богатырь с 30 000 крымцев сделал вторжение в Литовскую Русь, несмотря на продолжавшуюся дружбу с Сигизмундом; разбил литовского гетмана Константина Острожского, пожег и попленил множество селений и с огромной добычей воротился домой. В бытность Аппака в Москве новый царь Казанский был назначен Василием; но не кто-либо из фамилии Гиреев. В Москве отнюдь не желали способствовать усилению этой разбойничьей фамилии и подчинению ей Казани и Астрахани, то есть всех бывших частей Золотой Орды. Напротив, выбор великого князя пал на потомка враждебного Гиреям рода золотоордынских ханов. В конце княжения Ивана III из Астрахани выехал в Москву царевич Шейх Авлиар, племянник известного хана Ахмата (и внук Кучук-Магомета). Василий III потом сделал этого служебного царевича ханом в Мещерском городке, то есть в Касимове; а после его смерти передал Касимовское ханство сыну Авлиара Ших-Алею. И вот теперь, когда освободился престол Казанский, Ших-Алей был посажен ханом в Казани из рук великого князя Московского (1519 г.); причем он женился на вдове Магмет-Аминя и тем приобрел поддержку со стороны ее родни8.

Магмет-Гирей на время затаил жажду мести, отчасти сдерживаемый турецким султаном, с которым Василий Иванович поддерживал дружеские сношения и который имел общего с ним неприятеля в короле Польском. Но втайне крымский хан уже готовился нанести Москве сильный удар, действуя своими происками не только в Казани, но и в краю, связанном с Москвой гораздо более тесными узами, именно в княжестве Рязанском.

Мы видели, часть Рязанской земли уже перешла к великому князю Московскому еще при Иване III (по духовному завещанию). Василий Иванович между прочими своими титулами уже именовал себя и «князем Рязанским». Остальная Рязанская земля была теперь единственным из больших уделов, еще не присоединенным к Московскому государству. За малолетством ее князя Ивана Ивановича этой землей управляла его мать Агриппина (урожденная княжна Бабич), которая была верной исполнительницей приказаний, получаемых из Москвы. Но, кроме московских сторонников, при княжеском дворе в Рязани, несомненно, была и партия бояр противного направления, то есть поборников старой рязанской самобытности, враждебно смотревшей на московскую зависимость. Когда Иван Иванович достиг юношеского возраста, он мог возбудить на некоторое время надежды этой партии, потому что характером своим не походил на кротких, уступчивых предшественников. Советники молодого князя указывали ему на Крым и Литву, при помощи которых еще возможна была борьба с Москвой и которые со своей стороны, вероятно, подсылали с теми же внушениями. Иван начал с того, что силой отнял власть у матери, которая все хотела продолжать свою опеку. В Москве пока промолчали и сделали вид, что довольствуются представленными объяснениями: там, очевидно, ждали только удобного случая, чтобы покончить с самой тенью рязанской самостоятельности. Вдруг Василию донесли из Рязани его доброхоты, что рязанский князь ведет тайные переговоры с Магмет-Гиреем и даже хочет жениться на его дочери; Василий послал его звать в Москву. Молодой князь видел опасность и не знал, на что решиться, так как всякая помощь была далека, и время открытой борьбы еще не наступило. Главным советником Ивана был боярин Симеон Коробьин. Он принадлежал к одной из тех боярских фамилий, которые происходили от выехавших из орды крещеных татарских мурз и которых особенно было много на Рязани. Московский великий князь с помощью подкупа привлек Симеона Коробьина на свою сторону, и тот уговорил рязанского князя исполнить желание Василия. Но едва Иван Иванович прибыл в Москву, как его посадили под стражу; Агриппину заключили в монастырь; а в рязанские города были посланы московские наместники. Главный город, то есть Переяславль-Рязанский, поручен знаменитому московскому воеводе Ивану Васильевичу Хабару-Симскому. Это произошло около 1520 года.

Так ловко, без пролития крови, было подготовлено и совершено присоединение к Москве последнего из великих уделов Северо-Восточной Руси, и притом такого, который пользовался политической самобытностью в течение целых четырех столетий. Однако последующее затем татарское нашествие по всем признакам произошло не без связи с этим рязанским переворотом.

Происки крымского хана в Казани действовали тем успешнее, что Ших-Алей и без того возбудил против себя народ усердным повиновением великому князю Московскому. Невоинственный, лишенный всякой энергии, этот хан отличался и наружностью весьма непривлекательной. Поэтому, когда брат Магмета Саин-Гирей весной 1521 года явился с отрядом крымцев под Казанью, вельможи отворили ему ворота и посадили на царство. Ших-Алей отпущен; но русские купцы были ограблены и захвачены. Вслед за тем из Крыма к великому князю от его доброхотов (конечно получавших от него подарки) пришла весть, что Магмет-Гирей собирается с большими силами на Москву. Но эта весть пришла слишком поздно: татары уже подходили к Оке. Василий наскоро выслал небольшую рать, чтобы загородить им дорогу при переправе. Но предводительство было поручено еще молодому, мало способному брату великого князя Дмитрию Бельскому и еще менее способному брату великого князя Андрею. Татары успели перейти реку и обратили в бегство московский отряд. Под Коломной к Магмету присоединился его брат Саин, который со своими казанцами успел уже опустошить области Нижегородскую и Владимирскую. Соединенная орда бросилась прямо к Москве. Возобновились времена нашествия Тохтамыша и Эдигея. Василий был застигнут врасплох и поступил так же, как его предки, то есть уехал на север собирать войско. А столицу он поручил свояку, крещеному татарскому царевичу Петру, и боярам. Но здесь господствовали паника и страшный беспорядок. Население окрестностей бросилось спасаться в город, особенно в кремль, и произвело здесь такую тесноту, что воздух, пропитанный зловонием, угрожал появлением моровой язвы. Но Магмет-Гирей не воспользовался удобным моментом для захвата города и ограничился опустошением окрестностей. Он принял дары и вступил в переговоры. На его требование, чтобы великий князь обязался платить известную ежегодную дань, бояре отвечали согласием и даже выдали ему о том грамоту за великокняжеской печатью. Хан после того ушел назад, очевидно опасаясь прибытия большой московской рати. На обратном пути он остановился под Переяславлем-Рязанским, с намерением отнять у москвитян этот бывший стольный город, только что ими присоединенный. Враги могли рассчитывать на то, что многие жители были недовольны этим присоединением. Вдобавок распространилось известие, что рязанский князь Иван Иванович, пользуясь суматохой, происшедшей в Москве при нашествии татар, убежал из своего заключения и, вероятно, с татарско-литовской помощью будет добиваться возвращения своего стола. Обстоятельства действительно были критические. Но в Переяславле-Рязанском бодрствовал энергичный воевода Хабар-Симский. Он заранее распорядился собрать местных бояр и детей боярских к владыке Сергию и вновь укрепить их присягой на верную службу Василию Ивановичу, чтобы без измены биться как с татарами, так и с самим бывшим князем Рязанским. Кроме сильного гарнизона, городские стены оборонялись еще огнестрельным снарядом, которым заведовал наемный немецкий пушкарь Иордан.

Видя крепость города, Магмет-Гирей попытался заманить к себе Хабара и послал звать воеводу в свой стан, извещая, что государь его теперь уже данник ханский. Хабар попросил показать ему самую великокняжескую грамоту в доказательство, что это правда. Хан послал ему грамоту. В татарском войске находился присланный Сигизмундом вспомогательный отряд днепропетровских казаков с их предводителем Евстафием Дашковичем, который при Иване III отъехал было из Литвы на службу в Москву, а при Василии III, подобно Константину Острожскому, бежал опять в Литву. Этот Дашкович задумал взять Рязань хитростью. Приблизясь к стенам, он завел сношения с гражданами о выкупе их пленных земляков, причем дал возможность некоторым пленникам убежать в город. Подошли татары и стали требовать беглецов назад; граждане их выдали. Во время этих переговоров толпы неприятелей все более и более подвигались к городу, намереваясь неожиданно в него ворваться. Вдруг Иордан произвел оглушительный залп из своей артиллерии, и татары в ужасе побежали от стен. Хан потребовал было выдачи Иордана. Хабар не только отказал ему в этой выдаче, но и удержал у себя помянутую грамоту. После того Магмет-Гирей ушел в свои степи, побуждаемый, с одной стороны, известиями о враждебных действиях астраханцев, с другой – опасаясь прибытия московской рати и потери своего полона. А этот полон был огромный. (Молва преувеличивала его количество до 800 000 человек.) Крымцы потом продавали русских пленников и пленниц на базарах в Кафе, а казанцы в Астрахани. Тех пленников, которые не шли в продажу, то есть старых, больных и младенцев, варвары морили голодом или отдавали их своим детям, чтобы последние учились на них искусству убивать людей саблями, стрелами, камнями и тому подобное.

Бежавший из Москвы рязанский князь действительно несколько дней скрывался где-то в окрестностях Переяславля и успел даже войти в сношения с некоторыми преданными ему рязанскими боярами и детьми боярскими; но сношения эти были открыты. Видя полную неудачу, он ускакал в Литву и нашел гостеприимство у короля Сигизмунда. Магмет-Гирей очень жалел, что упустил из своих рук такое удобное орудие для того, чтобы пугать Москву и заводить смуты в Рязанской области. Поэтому он завязал с королем переговоры об отпуске в Крым Ивана Ивановича, обещая возвратить ему Рязанское княжение. Но никакими обещаниями ему не удалось заманить к себе Ивана. Последний рязанский князь получил от короля на свое содержание литовское местечко Стоклишки с принадлежавшими к нему селами (в Ковенском повете Трокского воеводства); прожил еще около пятнадцати лет и окончил дни свои в безвестности. Меж тем московское правительство, для закрепления за собой Рязанской области, повторило здесь те же меры, какие оно употребило в отношении к Новгороду и Пскову: большое число жителей с их семействами было переселено в другие области, а на их место присланы иные обыватели. Хабар-Симский за свою службу потом был награжден саном боярина.

Огромный полон, выведенный из Восточной Руси, так разлакомил хищную орду, что Магмет-Гирей велел своим князьям, мурзам и всем татарам откармливать коней и готовиться на осень того же года к новому походу на Москву; о чем велел прокликать по трем главным торгам полуострова: в Перекопи, Крыму и Кафе. Осенний поход, однако, не состоялся; а на весну 1522 года великий князь уже выставил многочисленные полки по берегам Оки и вывел в поле огнестрельный снаряд, устроив главный стан под Коломной. Зимой этого года, как мы видели, удалось заключить перемирие с Литвой и тем развязать себе руки для действий против Крыма и Казани. Судьба вскоре избавила Москву от самого злейшего ее врага, Магмет-Гирея. С помощью ногайского мурзы Мамая крымский хан завоевал наконец дружившую с Москвой Астрахань. Но тот же Мамай, опасаясь излишнего усиления хана, выманил его из завоеванного города в поле, где вероломно напал на Магмета во время пира и умертвил его со многими людьми. После того ногаи вторглись в самый Крым и сильно его опустошили; а бывший союзник Магмета Дашкович, пользуясь обстоятельствами, сжег Очаков и разорил татарские улусы в западной части Крымского ханства, то есть около нижнего Днепра (1523 г.). На ханский престол турецким султаном был возведен брат Магмета Сайдет-Гирей.

Собранные против крымцев силы Василий Иванович обратил против Саип-Гирея Казанского, который перед тем вероломно велел убить его посла и пленных московских купцов. Летом того же 1523 года судовая и конная рати ходили воевать Казанскую землю. Во время сего похода московские воеводы основали город при впадении в Волгу реки Суры, составлявшей нашу границу с этой землей, и назвали его именем великого князя (Васильсурск). Сей город составил важный опорный пункт для наших дальнейших предприятий против Казани. В следующем году поход возобновился. Саип-Гирей ушел в Крым, где сделался калгой-султаном, то есть вторым лицом после своего брата хана Сайдет-Гирея (а впоследствии некоторое время занимал ханский престол). В Казани он оставил своего племянника юного Сафа-Гирея. Русские подступали к самому городу; но не взяли его; а потому Василий согласился на просьбу казанцев утвердить на их престол Сафа-Гирея в качестве своего подручника. Однако враждебные отношения продолжались. В 1530 году был новый большой поход, под начальством князей Ивана Бельского и Михаила Глинского. Русские воеводы едва было не взяли город, но уступили просьбам казанцев, обещавших полную покорность великому князю. Действительно, вскоре потом они изгнали от себя Сафа-Гирея, и по их просьбе Василий дал им в цари младшего Шихалеева брата царевича Еналея, владевшего дотоле Касимовом. Таким образом, после многих трудов и усилий мятежная Казань к концу Василиева княжения казалась усмиренной. Однако разные происки и беспокойства с этой стороны не прекращались. Так, дотоле преданный и покорный Москве, бывший казанский царь Ших-Алей, получивший от великого князя в свое кормление Серпухов и Каширу, оскорбился тем, что в Казани посадили теперь царем не его самого, а его младшего брата, и завел какие-то тайные сношения с казанцами и с другими землями. Узнав о том, великий князь лишил его удела и сослал на Белоозеро; а бывших при нем татарских огланов, князей, мурз, псарей и прочих людей развели по разным городам, именно в Тверь, Новгород и Псков (1533 г.).

Неоднократные вероломные захваты, ограбления и избиения русских купцов казанцами великий князь наказал тем, что запретил своим купцам ездить на ярмарку, происходившую под Казанью на так называемом Гостинном острове, а велел им съезжаться для обмена товаров во вновь основанном Васильсурске, то есть на пограничье. На первое время это запрещение произвело вздорожание тех предметов, которые привозились из Персии, Закавказья и Астрахани; особенно вздорожали лучшие сорта волжской рыбы9.

Присоединением Рязани окончилось объединение собственно Северо-Восточной Руси под московским владычеством, и крупные уделы уничтожены. Существовали еще, так сказать, промежуточные удельные владения, занимавшие переходное положение между Русью Литовской и Московской, именно в земле Чернигово-Северской. Мы видели, что при Иване III некоторые князья этой земли перешли из литовского подданства в московское. Наиболее мелкие из них скоро утратили характер удельных владетелей и вступили в ряды московских боярских фамилий (Бельские, Воротынские, Одоевские, Мстиславские и пр.). Великий князь давал им поместья в иных областях, держал их на службе при своем дворе и, сверх того, так же как и с других почему-либо ненадежных бояр, брал с этих князей клятвенные записи за поручительством митрополита и епископов в том, что князья сии будут верно служить ему и его детям, не отъедут «к Жигимонту королю Польскому и великому князю Литовскому, и не будут ссылаться с ним без ведома государя своего великого князя Василия Ивановича, и к лиходеям его не пристанут никакими делы, ни которою хитростию». Но в числе князей, перешедших из литовского в московское подданство, оставалось еще два довольно значительных удельных князя в Северской земле, принадлежавшие к потомкам Ивана Калиты, именно Василий Семенович Стародубский и Василий Иванович Новгород-Северский. Первый был внук Ивана Можайского, а второй Димитрия Шемяки – известных врагов Василия Темного. Они пока усердно служили московскому государю, а Шемячич даже прославился своими подвигами в войнах с крымскими татарами. Но политика государственная требовала упразднения и этих уделов, особенно ввиду их положения на границе с враждебным нам Польско-Литовским королевством. Василию помогло то обстоятельство, что оба этих князя находились в непримиримой взаимной вражде и посылали друг на друга доносы в Москву; ибо во время войны с Литвой с ее стороны действительно были попытки переманить их на свою сторону. По одному из обвинений в сношениях с Литвой Шемячич приезжал в Москву, оправдался перед великим князем и с честью отпущен в свое княжество. Прошло пять лет; Василий Шемячич успел изгнать князя Стародубского из его волости и завладеть ею. Но вдруг его самого вновь потребовали в Москву. Он приехал только после того, как получил клятвенную охранную грамоту в своей безопасности, скрепленную подписью великого князя и митрополита. Но здесь, вопреки этой грамоте, северского князя схватили и посадили в темницу; а княжество его присоединили к Москве. Предлогом к тому послужило какое-то изменническое письмо, которое он будто бы написал польскому королю (1523 г.). Иностранный писатель (Герберштейн) сообщает, что, когда Шемячич прибыл в Москву, один юродивый стал ходить по улицам с метлой в руках и на вопросы любопытных отвечал: «Государева земля еще не совсем очищена; теперь удобная пора вымести последний сор». Этот рассказ, во всяком случае, показывает, что москвичи сознательно относились к своей задаче государственного объединения и стремились довести ее до конца.

Кроме помянутых выше отношений к литве и татарам, при Василии продолжались сношения с другими ближними и дальними соседями. Так, со Швецией, Данией и Ливонией были по нескольку раз возобновлены мирные договоры. В 1514 году было заключено десятилетнее перемирие с семьюдесятью ганзейскими городами, возвращены немцам их церковь и дворы в Новгороде. Но их торговля здесь уже не могла быть восстановлена в прежней силе. Кроме того, Василий III старательно поддерживал дружеские посольские сношения с турецким султаном, надеясь (хотя и без особого успеха) посредством его сдерживать своих врагов, литву и татар, а также с молдавским господарем и даже принимал посольство от знаменитого Бабура, основателя империи Великого Могола в Индии10.

II
Внутренние дела при Василии III

Церковные вопросы. – Вассиан Патрикеев. – Полемика с Иосифом Волоцким. – О еретиках и монастырском землевладении. – Борьба Иосифа с удельным князем и архиепископом. – Отношения великого князя к Иосифу и Вассиану. – Максим Грек. – Митрополиты Варлаам и Даниил. – Участие Максима Грека в полемике с иосифлянами. – Дело Берсеня Беклемишева. – Осуждение Максима Грека и Вассиана. – Развод и второй брак великого князя. – Построение и расписание храмов. – Развитие придворного строя. – Прием и угощение иноземных послов. – Великокняжья охота под Москвой. – Успехи самодержавия. – Личные свойства Василия. – Его ближние бояре и советники. – Поездки на богомолье и на охоту. – Болезнь, предсмертные распоряжения и кончина Василия III

Обращаясь к внутренним московским делам и отношениям времени Василия III, мы на первом плане видим здесь борьбу двух противоположных течений в сфере вопросов церковных и придворно-политических. Вопросы эти перешли в наследство Василию от Ивана III.

Ересь мниможидовствующих хотя и была сломлена соборным приговором и жестокими казнями 1504 года, однако не вполне уничтожена, и поднятое ею брожение не прекращалось. Известный противник этой ереси, игумен Иосиф Волоцкий, продолжал настаивать на конечном истреблении еретиков, не доверяя их раскаянию. Великий князь Василий Иванович еще при жизни отца показал себя усердным сторонником Иосифа в борьбе с ересью, и последний мог рассчитывать теперь на полную победу своих увещаний. Однако этого не случилось. На сем поприще он встретил достойного себе противника в лице инока Вассиана Косого. Этот Вассиан, в миру Василий, был сын Ивана Юрьевича Патрикеева, вместе с отцом постриженный в монахи во время опалы Ивана III на старую боярскую партию, по известному делу о престолонаследии. Находясь в Кирилло-Белозерском монастыре и предаваясь книжным занятиям, Вассиан сделался ревностным учеником и последователем известного поборника пустынножительства и главы заволжских старцев Нила Сорского, который был пострижеником того же монастыря и основал свою пустынь неподалеку от него. Монашеская мантия не смирила гордого, горячего нравом князя-инока. Владея начитанностью и литературным талантом, он принялся пером развивать идеи своего учителя Нила Сорского и смело вступил в книжную полемику с Иосифом Волоцким. В эпоху собора 1504 года, когда Иосиф написал послание Василию Ивановичу с увещанием казнить еретиков и со ссылками на примере строгости из ветхозаветной истории, со стороны заволжских старцев последовал на это послание едкий ответ, главным автором которого считают Вассиана Косого11.

Приведем некоторые черты из сего ответа: на слова Иосифа, что «Моисей скрижали разбил», старцы возражают: «Когда Бог хотел погубить Израиля, поклонившегося тельцу, Моисей стал вопреки и сказал Господу: аще сих погубиши, то меня прежде сих погуби, и Бог, ради Моисея, не погубил Израиля». На примеры апостола Петра, разбившего молитвой Симона Волхва, и Льва, епископа Катанского, сжегшего своей епитрахилью волхва Лиодора, старцы отвечают: «И ты, господне Иосифе, сотвори молитву, да иже недостойных еретик или грешников пожреть их земля». И далее: «А ты, господне Иосифе, почто не испытавши своея Святости, не связал архимандрита Касьяна своею мантией, донележе бы он сгорел, а ты бы в пламени его держал, а мы бы тебя, яко единого от трех отроков, из пламени изшед, да прияли». По поводу ссылки Иосифа на ветхозаветные примеры строгости (Моисея, Илию Пророка и др.) старцы укоряют его самого в сочувствии иудейству и напоминают, что теперь царствует уже не ветхий закон, а благодать Христова, которая запрещает осуждать брату брата и единому Богу оставляет судить согрешения человеческие.

Иосиф, со своей стороны, горячо защищал строгие меры. Заволжские старцы в другом своем послании доказывали, что если еретики ничем своей ереси не обнаруживают, то не должно истязаниями вымучивать от них признание, а если еретик принесет покаяние, то следует его допустить в церковь и даже ко св. причастию. Иосиф на такое, по его словам, «любопрепирательное послание» отвечал посланием к старцам о повиновении соборному определению. Тут он, между прочим, советует не только выпытывать признания в ереси, но в случае надобности для открытия ее прибегать к хитрости или «богонаучному коварству», с помощью которого Флавиан, патриарх Антиохийский, выпытывал признание у начальника мессалианской ереси. В заключение Иосиф убеждает старцев оказать повиновение соборному определению (1504 г.); в противном случае им самим угрожает отлучением от св. причастия.

В этой полемике о еретиках между Иосифом Волоцким и представителем заволжских старцев Вассианом Патрикеевым сочувствие многих современников оказалось на стороне последнего, как проповедника более гуманных, более христианских воззрений. Сам великий князь Василий Иванович некоторое время показывал большую милость Вассиану и приблизил его к себе, как умного, правдивого советника и своего дальнего родственника. (Они были троюродными братьями по бабке Вассиана, сестре Василия Темного.) Переехав в Москву, Вассиан проживал то в Симонове, то в Чудове монастыре. Он усердно печаловался за еретиков и написал по поводу их целый ряд посланий (или «тетрадей») против Иосифа; причем его самого за излишнюю строгость к заблудшимся уподоблял еретику Новату. Но энергический игумен не оставался в долгу; своими увещаниями, обращенными к одному из ближних бояр великого князя (Василию Андреевичу Челяднину) и к самому «Державному», он добился того, что последний велел схватить всех известных еретиков и держать в темнице до самой смерти.

Одновременно с препирательством о еретиках между Иосифом и Вассианом Патрикеевым шла жаркая полемика о другом, еще более жгучем вопросе, поднятом теми же заволжскими старцами (на известном соборе 1503 г.), то есть о монастырском землевладении. После соборного определения, решившего вопрос в пользу этого землевладения, Нил Сорский замолчал; но за него продолжал борьбу ученик его Вассиан. Сему последнему приписывают пространное рассуждение о неприличии монастырям владеть вотчинами. Здесь он обвиняет противников в том, что самые ссылки их на писания отцов церкви бывают часто неправильные и ложные, и современных ему иноков изображает людьми жадными к стяжанию и мирским благам, отступившими от древнего благочестия. Впечатление, произведенное этим рассуждением, заставило Иосифа Волоцкого написать опровержение, которое он назвал «Отвещание Любозазорным» и в коем по преимуществу указывает на иноческие труды знаменитых русских подвижников начиная с Антония и Феодосия.

В эпоху этой полемики Иосифу пришлось не только писанием, но и самим делом отстаивать неприкосновенность монастырского имущества.

Иосифов монастырь, как известно, находился в уделе Волоцком; когда умер благодетель монастыря князь Борис Васильевич, удел его разделился между двумя сыновьями: младший (Иван Борисович Русский) умер еще при Иване III и отказал свою часть великому князю Московскому; оставался в живых старший, Федор Борисович, которому принадлежал самый Волок-Ламский. Этот князь Федор любил разгульную жизнь и, нуждаясь в деньгах, захотел воспользоваться казной находившихся в его земле монастырей. Между прочим, он брал из Иосифова монастыря разные вещи, взял значительную сумму денег под видом займа и вообще начал его притеснять. Выведенный тем из терпения, суровый игумен решился наконец на открытую борьбу. Он послал одного из старейших иноков требовать возврата занятой суммы; князь грозил бить кнутом посланного. Однажды Федор Борисович пред своим приездом в монастырь прислал сказать игумену, чтобы готовил пир и «держал бы про него меды, а квасов бы не держал». Игумен ответил, что устав запрещает иметь хмельные напитки в монастыре. Иосиф купил жемчуг на ризы и епитрахиль; князь прислал просить этот жемчуг себе на венец к шлему и получил отказ. Тогда князь погрозил разорить монастырь, чернецов казнить кнутом. Иосиф начал советоваться с братией, что предпринять, и, желая испытать ее, предлагал разойтись по другим монастырям. Но братия подняла ропот; многие иноки, вступив в монастырь, сделали значительные вклады, надеясь спокойно провести в нем остаток жизни, а теперь нищими должны были скитаться по чужим обителям. Решили отправить в Москву челобитье великому князю и митрополиту, чтобы заступились за монастырь и приняли бы его в Московскую державу. Иосиф, конечно, заранее рассчитывал на благоприятный ответ и не ошибся. Мелкий удельный князь не посмел противиться государевой воле; зато он постарался возбудить против волоцкого игумена гнев местного церковного владыки.

Волоцкой удел принадлежал к Новгородской епархии. Архиепископом в Новгороде был тогда преемник Геннадия Серапион, бывший игумен Троице-Сергиевой лавры. Иосиф обратился с челобитьем в Москву, не предупредив о том своего владыку, и, так сказать, самовольно исключил монастырь из его епархии, не взяв владычного благословения. Он отговаривался после тем, что посланный им чернец не был пропущен за новгородский рубеж заставой, которая была временно учреждена по случаю свирепствовавшей в той земле моровой язвы (мор железою). Однако Серапион, напрасно прождав еще около двух лет какого-либо отзыва со стороны Иосифа, отважился на решительный шаг: он послал игумену неблагословенную грамоту, отлучающую его от священства и св. причастия. Такой поступок повлек за собой важные последствия. По жалобе Иосифа Серапион неволей привезен в Москву и предан суду духовного собора. Председателем на соборе был покровитель Иосифа, митрополит Симон, а вторым после митрополита лицом тут заседал младший брат волоцкого игумена, Вассиан, незадолго возведенный в сан архиепископа Ростовского. Серапиона обвинили в неуважении к митрополиту и великому князю. В особую вину поставили ему следующее выражение его неблагословенной грамоты Иосифу: «Что еси отказался от своего государя в великое государство… ино еси отступился от небесного, а пришел к земному». Конечно, это было написано в том смысле, что игумен променял Царство Небесное на земные блага, а его истолковали таким образом, что небесным тут назван князь Федор, а земным сам великий князь. На соборе Серапион утверждал, что он был прав, и давал иногда резкие ответы. Так, на вопрос своего явного неприятеля Вассиана, архиепископа Ростовского, на основании каких священных правил он отлучил и не благословил Иосифа, Серапион с запальчивостью отвечал: «Волен я в своем чернеце, а князь Федор волен в своем монастыре, хочет – жалует, хочет – грабит». По соборному определению, Иосиф был разрешен от владычнего запрещения и ему послано благословение священнодействовать. А Серапион лишен святительского сана и заключен в монастырь (сначала Андроников, потом Троице-Сергиев). Но дело тем не кончилось.

Серапион написал оправдательное послание, обращенное к митрополиту и направленное против Иосифа. В Новгороде он успел приобрести расположение граждан, и там о нем сожалели; в самой Москве многие приняли его сторону и считали волоцкого игумена неправым в этом деле. Так думали даже некоторые приверженцы последнего из среды бояр; они смущались помянутым его отлучением и высказывали желание, чтоб он просил прощения у своего бывшего владыки. Тогда Иосиф некоторым таким боярам (например, Ивану Ивановичу Третьякову-Ховрину и Борису Васильевичу Кутузову) написал пространные и энергичные послания, в которых вновь разбирал всю историю своего спора с архиепископом; обвинял его в гордости и непокорности высшим властям; доказывал, что Серапион неправильно отлучил его, не дав ему никакого суда, и что по правилам Св. Отцов самый суд над священником должен совершаться вместе с другими епископами. Тут же Иосиф коснулся и вообще неприкосновенности монастырских имуществ. Этот вопрос затем он развил в особом сочинении «О грабителях церкви». Неприкосновенность церковных имуществ он старался доказывать не только ссылками на примеры библейской и церковной истории, на канонические правила и узаконения греческих императоров, но также ссылками на жития святых или собственно на их чудеса. Здесь он рассказывает о разных карах, которым подверглись святотатцы, поднимавшие руку на церковную собственность. Особенно грозный пример кары он приводит из жития Стефана Сербского: один князь хотел ограбить обитель этого святого; но во сне явился ему сам Стефан и так избил нечестивца, что после того все тело его сгнило заживо. А в примере передачи монастырей в «великое государство» от обиды удельных князей он указывает некоторые случаи, бывшие при Василии Темном и Ионе митрополите. Эти красноречивые послания, в свою очередь, сильно задели противников монастырского землевладения, и Вассиан Патрикеев отвечал на них целым рядом полемических рассуждений, исходивших совсем из другой точки зрения. Между тем как Иосиф держался оснований исторических и канонических, Вассиан стоял на почве строго евангельской и нравственной. Этот последний, кроме того, по примеру своего учителя Нила Сорского критически относился к ссылкам своего противника на жития святых, особенно на сказания об их посмертных чудесах, вошедшие в позднейшие редакции житий, и старался отыскивать древнейшие, более краткие и менее украшенные редакции. Поэтому Иосиф обвиняет его и Нила Сорского в том, что они не верят чудесам русских святых и «изметают их от писания». Вассиан отвечал, что Нил не выкидывал чудес, а только исправлял их с «правых списков». «И ты, Иосиф, лжешь на него как человеконенавистник», – прибавляет он.

По всем признакам, литературная полемика таких видных противников немало занимала умы современников и оживляла борьбу партий при великокняжьем дворце. Сам великий князь, без сомнения, с интересом следил за их спором. Однако он не повторил попытки своего отца к отобранию церковных имуществ на государственные нужды (он не сделал этого также при взятии Пскова, Смоленска и Рязани). Легко было на нравственных основаниях отрицать некоторые порядки, сложившиеся исторически, но трудно было бы привести эти отрицания в дело. Государственная власть опасалась затрагивать материальные интересы самого могущественного своего союзника – церковной иерархии. Иосиф Волоцкий в своих сочинениях являлся не только горячим сторонником этого союза, но также красноречивым поборником возникавшего московского самодержавия; тогда как в рассуждениях Вассиана ясно проглядывали симпатии к отживающей старине с ее удельно-дружинным или княжеско-боярским строем. Сочувствие великого князя поэтому клонилось более на сторону Иосифа, хотя он продолжал оказывать расположение Вассиану. Этот князь-инок, «высокоумный», «высокошиявый» и «велехвальный», по выражению своих противников, проповедует бедность и нестяжательность для монахов, сам, однако, если верить местному монастырскому преданию, жил в Симонове привольно, как истый боярин. «Он, – говорит это предание, – не любил ржаного хлеба, щей, свекольника, каши и промозглого монастырского пива, но питался сладкими кушаньями, иногда с великокняжеского стола, а пил нестяжатель романею, мускатное и ренское вино». В самом тоне его полемики слишком высказывался высокомерный боярин; такой тон отнюдь не соответствовал тому евангельскому учению, которого он хотел быть последователем, тем гуманным отношениям к ближнему и той веротерпимости, которые он проповедовал. Этот тон и само положение Вассиана Патрикеева еще более возвысились по кончине митрополита Симона (1511 г.), которому преемником великий князь назначил симоновского архимандрита Варлаама, бывшего приятелем Патрикеева и сторонником аскетического направления заволжских старцев. Самый выбор Варлаама, вероятно, произошел не без влияния князя-инока. Однако и волоцкий игумен до конца сохранил свое значение и милость державного. По смерти бездетного князя Федора Борисовича Волоцкого удел перешел к великому князю (1513 г.), и последний стал ездить туда на охоту, причем посещал обитель Иосифа. Но спустя два года знаменитый игумен скончался, завещав свою обитель непосредственным попечениям государя.

С кончиной Иосифа Волоцкого противники его получили еще большую силу. Мало того, вскоре они нашли себе уважаемого союзника в лице известного ученого монаха Максима Грека.

Максим был родом из албанского города Арты, сын достаточных родителей. В молодости, по примеру многих своих соотечественников, он отправился в Италию, где тогда совершалось возрождение наук и искусств, и здесь докончил свое образование под руководством лучших учителей. Воротясь на родину, он постригся в монашество и поселился на Афоне, в Ватопедском монастыре, где, пользуясь обширной монастырской библиотекой, усердно занимался изучением отцов церкви и вообще богословской литературой. Однажды прибыли на Афон посланцы Василия III с обычной милостыней и с грамотой о присылке к нему сведущего монаха для греческих книг и для разбора богатого собрания греческих рукописей в великокняжьей библиотеке. Выбор старцев пал на Максима. Когда он с двумя другими иноками приехал в Москву (в 1518 г.), то первым делом, порученным ему, был перевод Толковой Псалтыри. Он еще не успел освоиться с русским языком; поэтому в помощь ему дали двух известных толмачей, Димитрия Герасимова и Власия, знавших латинский язык и уже ездивших послами к разным дворам. Толмачи находились при нем по очереди; Максим словесно переводил с греческого на латинский; а они с латинского переводили по-русски и диктовали двум писцам (Михаилу Медоварцеву и троицкому монаху Силуану). В то же время он разбирал великокняжескую библиотеку и делал опись книгам. Окончив перевод Псалтыри и щедро за него награжденный, Максим просил отпустить его обратно на Афонскую гору. Но великий князь и митрополит Варлаам, отпустив товарищей Максима, самого его удержали в Москве и поручили ему кроме переводов еще исправление разных богослужебных славянских книг, в которые вкралось от времени много ошибок и неточностей сравнительно с подлинниками. В Москве очень хорошо оценили ученые достоинства этого афонского инока и оказывали ему внимание и почет.

Максим был помещен сначала в Чудов монастырь, а потом в Симонов, где он скоро и близко сошелся с Вассианом Патрикеевым. Последний, под влиянием своей борьбы против монастырского землевладения, около того времени, с благословения митрополита Варлаама, принялся за составление новой редакции Кормчей книги, чтоб очистить ее от разных противоречий; так, по одним статьям выходило, что инокам запрещается владение селами, а по другим – разрешается. Теперь же с помощью своего нового приятеля, то есть Максима Грека, Вассиан убедился, что действительно в славянских переводах греческого Номоканона неправильно употреблялось слово «монастырские села» со значением населенных мест; тогда как в греческом тексте разумелись тут просто поля и подгородние дачи. После того князь-инок стал называть эти древние славянские правила о монастырских селах «кривилами», а не правилами, и еще с большей, чем прежде, резкостью нападать на монастырское владение вотчинами (хотя в Византийской империи монастыри, несомненно, владели и населенными местами). Максим Грек в этой полемике решительно стал на сторону Вассиана и заволжских старцев. Он написал несколько трактатов по сему предмету. Особенно любопытны рассуждения его, представленные в виде умной, спокойной беседы двух лиц: Филоктимона (любостяжателя) и Актимона (нестяжателя). Кроме того, Максим вооружался против некоторых распространенных на Руси суеверий к астрологии и против священных повестей апокрифического характера, доказывая их несогласие со Святым Писанием (например, так называемая Афродитианова повесть о Рождестве Христове). Вообще, ученый Грек, Вассиан Патрикеев и митрополит Варлаам в это время составляли род церковного триумвирата. Но этот последний существовал недолго. Аскетическое направление митрополита, его неугодливость в отношении светской власти и его обычай печаловаться за опальных и несчастных нередко ставили его в натянутые отношения к великому князю. Неизвестно, что именно послужило поводом к его низложению, знаем только, что Василий удалил Варлаама в один дальний монастырь, а преемником ему назначил человека иного направления, одного из учеников Иосифа Волоцкого, из «иосифлян», как их называли противники, именно Даниила (1522 г.). Этот Даниил, прозванием Рязанцев, прошел в Волоцком монастыре строгую школу его основателя, отличался любовью к книжным занятиям, трудолюбием и гибким, вкрадчивым умом. Перед своей кончиной Иосиф поручил братии самой выбрать себе игумена, и выбор ее пал на Даниила. Умирающий игумен благословил своего преемника. При последующих посещениях монастыря великим князем Даниил сумел приобрести его расположение, а теперь, несмотря на свои еще далеко не старые годы, занял архипастырскую кафедру. С его возвышением немедленно стала усиливаться и вся партия иосифлян. Между прочим, Даниил стал проводить их на епископские кафедры; так два близких родственника Иосифа Волоцкого, Акакий и Вассиан Топорков, возведены в сан епископа, первый Тверского, второй Коломенского.

Несмотря на изменившиеся обстоятельства, Вассиан Косой и Максим Грек продолжали действовать в прежнем духе и, разумеется, сильно возбудили против себя нового митрополита. Первой жертвой его неудовольствия сделался Максим. Этот иноземец, недостаточно понимая людей и отношения, среди которых ему пришлось теперь жить, слишком подчинился неприязненным воззрениям своего друга Вассиана на московские порядки, церковные и политические, и, увлекшись авторитетностью своего высшего образования, принялся писать разные обличительные рассуждения, направленные не только против корыстолюбия и распущенных нравов русской иерархии и русского монашества вообще, но и против некоторых архиереев и самого митрополита. Например, в своем слове против лихоимства он обличает какого-то высшего духовного сановника, который «безпощадно пьет кровь из убогих людей своими лихвами и всякими несправедливостями, а сам разъезжает по городу на великолепных конях в сопровождении многих слуг, разгоняющих народ криком и бичами. Долгими молитвами и черною власяницею он прикрывает свою страсть к сладким яствам и питиям и к дорогим одеждам». В таком обличье видели намек на митрополита Даниила, который, по словам Герберштейна, будучи возведен на высший духовный сан еще в цветущих летах, будто бы всякий раз, являясь перед народом, окуривал свое лицо серным дымом, чтобы сделать его более бледным, то есть более постным. Не ограничиваясь духовенством, Максим направлял свои обличения также против гражданского управления, против лихоимства, хищений и грабительства властей. Мало того, он неосторожно беседовал с некоторыми опальными боярами насчет особы государя, дружил бывшему в Москве турецкому послу (Скиндеру, родом греку), враждебно настроенному против России, и тому подобное.

В числе чиновных лиц, посещавших Максима, преимущественно ради его просвещенной книжной беседы, и читавших его послания или «тетрадки», был и старик Иван Берсень-Беклемишев, находившийся тогда в царской опале. Очевидно, он принадлежал к старой боярской партии, недовольной новыми порядками, то есть усилившимся самодержавием: великий князь хотя и собирал боярскую думу для совещания о государственных делах, но, в сущности, все дела уже заранее решал в тесном кругу своих советников, которых выбирал в особенности из ближних дворцовых чиновников и дьяков. Он не любил слышать противоречия со стороны бояр. Берсень был умный человек, но именно отличался грубой прямотой. Раз он заспорил с государем по поводу смоленских дел. Василий Иванович разгневался и сказал ему: «Поди прочь, смерд, ты мне не надобен». Его отставили от должности и отняли у него городской двор, в котором и поместили супругу Шемячича, бывшего северского князя. Опальный Берсень приходил к Максиму Греку и горько жаловался ему на свое тяжкое положение и на то, что некому за него печаловаться перед государем. Хотя Максим в таких случаях высылал своих домашних и сидел с Берсенем наедине, однако правительству донесли об их беседах. В них участвовал еще опальный дьяк Федор Жареный. По-видимому, донос был сделан одним из келейников Максима. Зимой 1525 года наряжено было следствие. Допросили Берсеня, Жареного и Максима Грека. Последний все рассказал откровенно; а первые сначала заперлись, но потом на очных ставках повинились в своих тайных беседах.

Приведем некоторые выдержки из следственного дела, чтобы показать, какого характера были подобные беседы.

«– Был ли ты сегодня у митрополита? – спрашивает Максим пришедшего к нему Берсеня.

– А я не ведаю, есть ли митрополит на Москве, – молвил Берсень.

– Как так? Митрополит на Москве Даниил.

– Не ведаю, митрополит ли он или простой чернец: учительного слова от него никакого нет и ни о ком не печалуется; а прежние святители сидели на своих местах в мантиях и печаловались государю о всех людях. А тебя, господине Максиме, взяли из Святой Горы, да от тебя какую пользу взяли?

– Я, господине, сиротина, какой от меня пользе быть?

– Ты человек разумный и можешь нас пользовать. Нам было бы пригоже тебя спрашивать, как государю устроить свою землю и как людей жаловать и как митрополиту жить?

– У вас, господине, книги и правила есть, можете устроиться (сами), – уклончиво отвечал Грек. Однако иногда не удерживался и прибавлял такие слова о великом князе: – Пойдет государь к церкви, вдовицы плачут и за ним идут, и они их бьют. И я за государя молил Бога, чтобы государю Бог на сердце положил и милость бы ему над ними показал».

Берсень жаловался на Василия Ивановича и его покойную мать в таких выражениях:

«– Добр был отец великого князя Василия, великий князь Иван, и до людей ласков; пошлет кого на которое дело, и Бог с ним, а нынешний государь людей мало жалеет. Дотоле земля Русская жила в тишине, да в миру. А как пришла сюда мать великого князя Софья с вашими греки, так наша земля замешалась и пришли нестроения великие, как и у вас в Царьгороде при ваших царях.

– Господине, – молвил на это Максим, – великая княгиня Софья с обеих сторон была роду великого, по отце царей наших, а по матери великаго дукса (герцога) Феррарского. (В иной же раз просто выразился, что по отцу она христианка, а по матери латынка.)

– Какова бы ни была, а к нашему нестроению пришла, – горячился Берсень. – Ведаешь и сам, господине, и мы слыхали у разумных людей; которая земля переставливает обычаи свои и та земля недолго стоит, а здесь у нас старые обычаи князь великий переменил, ино на нас которого добра чаяти?

– Которая земля переступает заповеди Божии, та от Бога казни чает; а обычаи царские и земские государи переменяют (смотря по тому) как лучше их государству, – вставил Максим.

– Однако лучше старых обычаев держаться, людей жаловать, а стариков почитать; ныне же государь наш запершись сам-третей у постели всякие дела делает, – продолжал сетовать Берсень. – Подворье у меня в городе отнял, из Новгорода Нижнего людей велел распустить и сына моего там одного оставил. А ныне отовсюду-то брани, ни с кем нам миру нет, ни с Крымом, ни с Казанью, все нам недруги, а все наше нестроение».

В другой раз Берсень, заговорив с Максимом о том, что великий князь не отпускает его обратно на Святую Гору, объяснил этот поступок опасением, чтобы он, узнав здесь все наши дела, «добрая и лихая», не стал бы о них там рассказывать.

«Государь наш упрям, – прибавлял Берсень, – и встречи против себя не любит: кто ему на встречу говорит, он на того опаляется; а отец его против себя встречу любил и тех жаловал, которые против его говорили».

В том же роде были разговоры Максима и Берсеня с дьяком Жареным.

«– Добыл себе печальника? – спросил его Максим.

– Нет, не добыл, – отвечал Жареный. – А государь у нас пришелся жестокий и немилостивый».

Когда великий князь, после основания города Васильсурска на границе с Казанской землей, возвращался из Нижнего Новгорода в Москву, бояре и дьяки стояли и ждали государева въезда в город. При этом Берсень заметил Жареному: «И зачем великий князь ходил в Нижний? Поставил лукно на их (Казанской) стороне, то как же мир с ними взять? Ставил бы лучше город на своей стороне». По тому же поводу Берсень рассказал Жареному свой разговор с митрополитом.

«Сижу я у митрополита один на один, и митрополит воздает великому князю большую хвалу за то, что город поставил, которым городом всю Казанскую землю возьмет. „Бог его избавил от запазушного врага“, – говорит. Спрашиваю: „Кто это запазушный враг?“ – „Шемячич“, – молвил митрополит. А сам забыл, как Шемячичу грамоту писал за своею печатью, клялся ему образом Пречистыя, чудотворцами, и на свою душу взял».

В подобных откровенных разговорах ясно отражаются настроения недовольной части общества, личные счеты и те пересуды, каким подвергалось правительство со стороны этих недовольных. Они сетовали на тяжести службы и не хотели видеть трудного положения московских правителей, одновременно доканчивавших великое дело объединения Руси и ведших непрестанную борьбу с внешними врагами. Все общественные бедствия, свои частные невзгоды и уже давший себя чувствовать железный скипетр самодержавия они готовы были объяснять только личными качествами государя и влиянием его матери, давно умершей; причем и суровый Иван III в отдалении представлялся им гораздо более ласковым и милостивым, чем был в действительности. Даже в таком полезном деле, как основание нового опорного пункта для борьбы с казанцами, высказывалось охуление, почему город поставили на правом, а не на левом берегу Суры.

Тем не менее жалобы на недостаток печалования и немилосердие Василия Ивановича в данном случае оправдались. За нескромные речи о государе Берсеню Беклемишеву отрубили голову на Москве-реке, а Федору Жареному вырезали язык.

По сему делу Максим Грек оказался виновен в том, что слушал подобные речи, причем обнаружились его дружеские связи с лицами, противными великому князю и митрополиту. И митрополит, и великий князь имели с ним личные счеты по поводу его обличительных посланий; кроме того, намерение Василия III развестись со своей неплодной супругой и жениться на другой встретило неодобрение со стороны Грека, столь авторитетного в канонических вопросах. Почти вслед за помянутой казнью начался суд над Максимом, для чего происходили частые соборы духовенства то во дворце государя, то в палатах митрополита. Его обвиняли в сношениях с врагами России (турецким послом), в осуждении русских церковных уставов и книг, в охулении русских чудотворцев Петра, Алексея, Ионы, Сергия, Кирилла и других за то, что они держали волости и села, собирали оброки и пошлины. Обвиняли его даже в разных ересях при переводе книг; чему подали повод некоторые неточные выражения, происшедшие от его недостаточного знакомства с русским языком. Суд кончился тем, что Максима сослали в Иосифов Волоколамский монастырь, где держали его в строгом заключении, в голоде и холоде, и запрещали ему что-нибудь писать и сочинять. Однако, твердый в своих убеждениях, Максим не признавал себя виновным и вопреки запрещению продолжал сочинять обличительные послания (или «тетради»). Митрополит Даниил, со своей стороны, не успокоился до тех пор, пока Максима, спустя шесть лет, не подвергли новому соборному суду. Тут выставили против него те же обвинения с прибавлением некоторых новых ересей, то есть ошибок, отысканных в его переводах и грешивших против догматов о Пресвятой Деве Марии и о Святой Троице. Его вновь осудили и заточили на сей раз в тверской Отроч монастырь (1531 г.).

После первого суда над Максимом Греком его друг Вассиан Косой еще сохранял, по-видимому, расположение великого князя. Но когда совершились развод и новый брак Василия Ивановича, Патрикеев относился к ним очень неодобрительно, чем и охладил к себе государя. После рождения сына и наследника Васильева митрополит воспользовался обстоятельствами и настроением государя и добился того, что вслед за вторым осуждением Максима был назначен соборный суд над Вассианом (именно в мае того же 1531 г.). Главным обвинительным пунктом против него послужила помянутая выше Кормчая, которую он «дерзнул» переправлять по-своему; причем осуждал некоторые прежние правила и называл их «кривилами», а русских чудотворцев осмелился называть «сумотворцами» за то, что они при своих монастырях имели села и крестьян. Князь-инок не смирился перед судьями и держал себя с обычной своей гордостью. Так, когда ему указали примеры древних иноков, которые хотя и владели селами, однако успели угодить Богу, он заметил: «Те села держали, но пристрастия к ним не имели». На вопрос митрополита, почему же он думает, что новые чудотворцы были пристрастны к селам, Вассиан дерзко отвечал: «Не ведаю, чудотворцы ли то были». Тут речь шла собственно о митрополите Ионе и Макарии Калязинском, коих канонизация в то время еще не получила окончательной, общепризнанной формы. Когда митрополит напомнил Вассиану его резкие отзывы о Макарии, тот заметил: «Я его знал; простой был человек; а чудотворец ли он, пусть будет как вам любо». Отвечая на упреки митрополита за разные неканонические изменения в его списке Кормчей, Вассиан прибавил: «А буде что негораздо, и ты исправи». Наконец, его обвинили в той же ереси против догмата о Пресвятой Деве, как и Максима Грека, ибо при переводе сим последним Метафрастова жития Богородицы Вассиан участвовал в неправильном истолковании некоторых важных мест. Собор осудил Вассиана и заточил его в тот самый монастырь, с которым он наиболее враждовал, то есть в Иосифов Волоколамский. Там он вскоре и умер, вероятно вследствие тяжелых лишений и сурового обращения своих надсмотрщиков.

Так трагически окончилась при Василии III эта борьба монастырских нестяжателей с их противниками. Последние стояли за такой монастырский строй, который складывался постепенно в течение веков; они стояли также за исторически развивавшееся самодержавие и, естественно, нашли в нем могучего покровителя. А нестяжатели, проповедуя евангельские отношения, в то же время защищали некоторые старые, отжившие порядки. Вассиан Косой, как поборник древних дружинно-боярских притязаний на ограничение княжеской власти, является прямым предшественником знаменитого князя-боярина Андрея Курбского12.

Немалую долю в опале Максима Грека и Вассиана Косого играло их неодобрение разводу великого князя с супругой.

Василий Иванович очевидно сознавал государственную важность прямого престолонаследия от отца к сыну. В этих видах он не позволял своим родным братьям жениться, пока сам не был еще обеспечен в своем прямом потомстве. Вообще, он братьев своих держал под строгим присмотром, и когда они жили в своих уделах, то в числе их окружавших находились, которые доносили великому князю не только об их поступках, но и обо всех подозрительных разговорах. Таким образом, предупреждаемы были всякие попытки к какой-либо крамоле или к тайным сношениям с королем Польско-Литовским. Двое из братьев, Семен и Дмитрий, умерли (первый в 1518 г., второй в 1521 г.). Оставались в живых еще двое: Юрий Дмитровский и Андрей Старицкий. К немалому огорчению Василия, более чем двадцатилетнее его супружество с Соломонией Сабуровой было бездетно, и великокняжеский престол после него должен был перейти к брату Юрию. Согласно с обычаями и суевериями той эпохи, Соломония тайно обращалась к знахарям и знахаркам, испытывала разные их средства, чтобы получить детей и сохранить любовь мужа, но ничто не помогало.

Одно летописное сказание изображает сетование великого князя в следующей поэтической форме. Однажды, во время объезда по своему государству, он ехал на позлащенной колеснице, окруженный телохранителями, и, посмотрев наверх, увидел на дереве птичье гнездо. «Горе мне! – воскликнул он. – Кому уподоблюсь? ни птицам небесным, ни зверем земным, ни рыбам, все они плодовиты суть. – И, посмотрев на землю, прибавил: – Господи! и земле сей не уподобился я, ибо земля во всякое время приносит свои плоды и благословляет Тебя». Осенью, воротясь из объезда в Москву, он начал думать с боярами о неплодии великой княгини и говорил со слезами: «Кому по мне царствовать на Русской земле? Братьям ли? Но они и своих уделов не умеют устроить». Некоторые угодливые бояре, понимая его желание, отвечали на это: «Великий государь! неплодную смоковницу посекают и измещут из винограда».

Но развод был делом необычайным на Руси и почитался грехом против церковных уставов. Вероятно не без связи с таким намерением великого князя совершилась перемена митрополита: вместо строгого, неуступчивого Варлаама поставлен Даниил, явившийся усердным исполнителем желаний Державного. Однако не вдруг приступили к осуществлению данного намерения; сначала обратились, по-видимому, за советом и разрешением к восточным патриархам и на афонские монастыри. Но оттуда получили неодобрительные ответы. Тогда митрополит Даниил собственной властью разрешил развод. Тщетно Соломония не соглашалась сделаться монахиней; в ноябре 1525 года ее силой привезли в московский Рождественский монастырь; сам митрополит обрезал ей волосы; надели на нее монашескую мантию, или куколь, и постригли под именем Софьи; после чего ее отвезли в Суздаль и заключили там в женском Покровском монастыре. А в январе 1526 года «о свадебницах» (время свадеб, от святок до Масленицы) великий князь вступил в новый брак, с племянницей известного литовско-русского выходца князя Михаила Глинского Еленой, дочерью его, тогда уже умершего, брата Василия. Венчал их сам митрополит. Вообще, эта свадьба сопровождалась всей царской пышностью и теми многочисленными народными обрядами, которые в те времена на Руси были в полной силе, каковы: тысяцкий, дружки, свахи, опахивание жениха и невесты соболями, осыпание хмелем из золотой мисы, иконы с тафтяными убрусами, которые по концам были сажены жемчугом, бархатные и атласные платки, ширинки, камки подножные, золотые и серебряные деньги, калачи, перепечи и сыры, караваи и свечи, поставленные в кад с пшеницей, постель на ржаных снопах, кормление новобрачных жареным петухом и кашей; государев конюший (князь Федор Васильевич Телепнев), всю ночь разъезжавший с обнаженным мечом вокруг подклети или спальни, и так далее. Тысяцким на свадьбе был брат государя Андрей; роли дружков с обеих сторон исполняли знатнейшие бояре, а обязанности свах – знатные боярыни.

Однако многие современники не одобряли развода с Соломонией и второго брака Василия; ропот их нашел отголосок у самих летописцев. На Соломонию смотрели как на невинную жертву насилия. Сложилась даже легенда, будто во время своего пострижения она оказалась беременной и потом произвела на свет сына, по имени Георгия. Она прожила в монастырском заключении еще целые семнадцать лет. Меж тем Василий выказывал большую привязанность к своей молодой супруге, вероятно кроме миловидной наружности владевшей более утонченными манерами, чем московская женщина того времени. Желая нравиться ей, великий князь, которому было под пятьдесят лет, сбрил бороду, вопреки господствовавшему великорусскому обычаю. По просьбе Елены он велел освободить из заключения ее дядю, Михаила Глинского, который вновь занял почетное положение при его дворе. Однако, к немалому огорчению Василия, первые годы его второго супружества оставались бездетными; великий князь с супругой начали усердно ездить по монастырям; раздавали щедрую милостыню и молили угодников о своем чадородии. Наконец Бог услышал их молитвы: в августе 1530 года родился у них сын Иоанн, будущий Грозный царь. Обрадованный Василий повез младенца в Троицкую лавру, и там окрестили его у гроба св. Сергия; восприемниками его от купели были два известных подвижника: столетний старец Касьян Босой и игумен Даниил Переяславский. При сем великий князь положил новорожденного на самую раку преподобного, как бы отдавая его под защиту прославленного заступника и покровителя московских князей. А для мощей двух других московских угодников, св. митрополитов Петра и Алексея, он заказал отчеканить новые богатые раки, для первого золотую, для второго серебряную. Кроме того, он снял опалу с некоторых провинившихся бояр, простил многих заключенных в тюрьмах, оделил многих бедных, и вообще ознаменовал свою радость разными делами милосердия и благотворения. В следующем году Елена родила второго сына, Георгия. Тогда великий князь, обеспеченный в собственном потомстве и прямом престолонаследии, разрешил младшему брату Андрею вступить в брак и женил его на княжне Хованской. От этой эпохи до нас дошло несколько писем великого князя к Елене, написанных во время его отсутствия в Москве. В них ясно обнаруживается его любовь и заботливость о жене и детях, особенно о старшем. Между прочим, жена уведомила его, что у малютки Ивана показался на шее веред. Василий встревожился и засыпал жену вопросами о том, что это такое, давно ли, бывает ли у других детей и тому подобное. Он поручает ей расспросить опытных боярынь и подробно ему обо всем отписать13.

В деле украшения и укрепления столицы с помощью иноземных мастеров Василий III усердно продолжал начатое его отцом. Так, по его приказанию, известный уже мастер Алевиз Фрязин обложил кирпичом и камнем ров, шедший вокруг городской стены, и привел в лучший порядок прилегавшие пруды. Около того же времени была окончена постройка кирпичного великокняжеского двора, смежных с ним Архангельского и Благовещенского соборов. Последний покрыт позолоченной кровлей и внутри расписан иконами на золотом поле (1508 г.). Тогда же мастер Бон Фрязин окончил церковь Иоанна «под колоколами» (где Ивановская колокольня). Вероятно, для этой колокольни, в конце Васильева царствования, мастер Николай Немчин слил колокол «большой благовестник» в тысячу пудов; но помещен он был на особой «деревянной колокольнице». Вновь перестроен каменный придворный храм Спаса Преображения. Кроме того, при Василии воздвигнуто в Москве более десяти каменных церквей (Введенская на Большом посаде или в Китай-городе, Рождественская за Неглинной, Благовещенская на Ваганьковском, Алексеевская в Девичьем монастыре за Черторыей и пр.), и все они построены тем же архитектором Алевизом Фрязиным. Тот же Алевиз, по-видимому, был и пушечным мастером. Летопись сообщает, что на Алевизовом дворе, где приготовляли пушечное зелье (порох), на Успенском враге, однажды произошел пожар, причем погибло более 200 рабочих (1531 г.). Великий князь строит каменные храмы в подгорных своих селах, например в Воронцове – Благовещения, а в Коломенском – Вознесения. При Василии же основан под Москвой известный Новодевичий монастырь. Укрепляя столицу, Василий заботился и о других важных пунктах, особенно оборонявших крепости в Туле, Коломне, Зарайске, Нижнем (в последнем строит Петр Фрязин), а деревянные в Чернигове, Кашире и прочих.

Меж тем как каменное храмовое зодчество находилось пока в руках иноземцев, внутреннее храмовое украшение или иконопись продолжала развиваться как художество вполне русское. При Василии было окончено фресковое расписание знаменитого Успенского собора. А помянутое выше расписание Благовещенского было совершено мастером Феодосием Денисьевым с братией (кажется, сыном Дионисия, известного иконника времен Ивана III). Очищенные недавно от позднейших наслоений, фрески этого собора свидетельствуют о значительном процветании иконописного искусства в то время. Любопытны, между прочим, известия летописей о поновлении некоторых наиболее чтимых икон стараниями митрополита Варлаама, который сам не был чужд иконописному художеству. Во-первых, по его совету и благословению, государь разрешил поновить знаменитый образ Владимирской Божьей Матери и велел устроить для него новый киот, украшенный золотом и серебром (1514 г.). Затем великий князь велел принести из Владимира древние иконы Спаса и Богородицы, от времен обветшавшие. Митрополит с духовенством и народом встретил их на Посаде и с молебствием проводил в Успенский собор. (Государь тогда отсутствовал в Москве.) Потом Варлаам велел поставить их в своих палатах и поновлять, причем помогал иконникам собственными руками (1518 г.). Для сих икон также устроили новые драгоценные ризы, пелены и киоты. В следующем году св. иконы были отпущены обратно во Владимир с такой же торжественностью, как и встречены. Государь с боярами сам проводил их за Андроников монастырь.

При Василии встречаем в столице начало полицейских порядков. Так, ночью, после урочного часа, воспрещалось без особой нужды ходить по известным улицам, для чего они заграждались рогатками, при которых стояла стража. Подобная же картина была принята и в Новгороде Великом (в 1531 г.) вследствие пожаров, сопровождавшихся сильными грабежами. Когда там по всему городу поставили решетки и учредили пожарную стражу, то эта мера много способствовала водворению спокойствия и прекращению грабежей. Василий подтвердил запрещение отца относительно пьянства и вольной продажи меда, пива и вина; но так как запрещение это не распространялось на великокняжеских телохранителей, то он выстроил для них за рекой особую часть города, которая названа Наливки (от слова «наливай». Так объясняет это название Герберштейн)14.

Большие успехи сделало при Василии III развитие московского придворного строя, то есть умножение чинов, должностей и обрядности; в чем, кроме установившегося единодержавия и самодержавия, немалую долю влияния имели византийские предания, подкрепленные матерью великого князя и приехавшими с ней греками. Встречаем некоторые придворные звания, о которых прежде не упоминалось, например стряпчих, ведавших царскую одежду, рынд или нарядных телохранителей, крайних, оружничих, ясельничих (ведавших конский прибор), постельников, шатерников и прочих. Своеобразная роскошь и строгая обрядность московского двора в ту эпоху стали обращать на себя внимание иноземцев, в особенности западноевропейских послов, которым приходилось близко наблюдать и на самих себе испытывать наши придворные порядки и обычаи. Любопытное описание некоторых таковых обычаев находим в сочинении о Московском государстве известного германского посла Герберштейна, дважды посетившего наше отечество.

Навстречу послу перед его первым прибытием в Москву выехал знатный боярин. Последний при сем строго соблюдал достоинство своего государя и, например, не выходил первый из саней или не слезал с лошади, а ждал, пока это сделает прибывший посол. Герберштейн, заметив, какую цену москвитяне придают всем подробностям встречи, также захотел поддержать достоинство своего государя, начал спорить и потом прибег к хитрости: он вынул ногу из стремени, делая вид, что слезает с лошади. Боярин тотчас сошел на землю, но тут с досадой заметил обман противника. Скрыв досаду, он подошел с непокрытой головой и от имени своего государя спросил посла, подобру ли поздорову приехал, произнеся предварительно полный царский титул (великий государь Василий, Божьей милостью государь всея Руси и великий князь Владимирский, Московский, Новгородский, Псковский, Смоленский и пр.).

Во время второго приезда барона Герберштейна он, как известно, имел товарищем своим графа Леонара Нугароля. За полмили от Москвы их встретил старый дьяк, ездивший с посольством в Испанию, объявил, что для почетного приема им назначены от государя большие люди, и предупредил, что при свидании с ним надобно сойти с лошадей и стоя слушать государевы слова. Старик был покрыт потом и казался в больших хлопотах; на вопрос Герберштейна о причине сего он отвечал: «Сигизмунд, у нас государю служат иначе, чем у вас». В Москве барон и граф получали содержание, назначенное для германских послов (для литовских и других определялось оно в ином размере); им и их свите ежедневно доставлялись пища и напитки; последние состояли из разных сортов меда и пива. Когда назначен был день торжественного приема, за послами явилось несколько важнейших сановников в сопровождении большой свиты из дворян. По тем улицам, где проезжали послы, стояли толпы народа, которые становились гуще по мере приближения к Кремлю, так что за теснотой поезд едва пробрался в кремлевские ворота. Дело в том, что по распоряжению правительства в такой день народ сгоняли сюда со всех сторон, запирались лавки и мастерские, чтоб удивить иностранцев своим многолюдством, а следовательно, и могуществом. Посольство прошло посреди воинов, туземных и наемных, наполнявших Кремлевскую площадь, и должно было сойти с коней, еще не доезжая до дворцовой лестницы, ибо сходить с лошади подле нее мог только один великий князь. На лестнице и в первых комнатах дворца послов встречали бояре, чем далее, тем более знатные; они подавали правую руку и здоровались. В приемном покое находился великий князь с братьями и думными боярами. Он сидел с открытой головой на возвышении подле стены, на которой висел образ в богатом окладе; справа на скамье лежала меховая шапка или колпак, а слева посох с крестом и таз с двумя рукомойниками и положенным на них полотенцем (для омовения руки после прикосновения к иноверцам). После установленных приветствий послов посадили на скамью против великого князя; при посредстве толмача они сказали свою речь. Государь вставал и спрашивал: «Брат наш, Карл, избранный император Римский и наивысший король, здоров ли?» Граф Нугароль ответил: «Здоров». Тот же вопрос повторился о Фердинанде, на что отвечал Герберштейн. Потом Василий давал руку послам и спрашивал об их собственном здоровье.

По окончании сей аудиенции государь пригласил послов к своему столу. Когда их ввели в обеденную залу, великий князь и бояре уже сидели за столами, которые были расставлены вокруг залы; посредине находился поставец, обремененный золотыми и серебряными чашами и кубками. Государь сидел за особым столом, ближе к нему помещались его братья, за ними следовали бояре и другие придворные люди, по степени своей знатности и милости государевой. Послов посадили также за особым столом, насупротив великого князя. На столах были расставлены солонки, уксусницы и перечницы. Перед началом обеда великий князь, если хотел оказать кому почет, посылал хлеб, а еще высший почет означала посылка от него соли. Во время обеда он посылал со своего стола некоторым лицам, в том числе послам, блюда с кушаньями, причем надобно было каждый раз вставать и кланяться на все стороны, что немало утомляло послов. За обедом первым блюдом в мясоед подавались жареные лебеди и журавли. Приправой к кушаньям служили сметана, соленые огурцы и моченые груши, которые не снимались со стола во время обеда. В начале обеда пили водку, а потом подавали мальвазию, греческое вино и разные меды. Государь пил за здоровье послов и, так же как кушанья, посылал от себя напитки. Кубки и вообще посуда, которую здесь видели послы, казались сделанными из дорогих металлов и даже из чистого золота. Служители, разносившие кушанья и напитки, одеты были в нарядные кафтаны или так называемые «терлики», украшенные жемчугом и дорогими камнями; а прежде (до Василия) они одевались проще, наподобие церковных прислужников. Обед продолжался несколько часов. По окончании его, однако, не окончилась попойка. Те же чины, которые провели послов во дворец, проводили их домой и тут принялись снова угощать их напитками, стараясь напоить допьяна. В этом отношении, по замечанию иноземцев, русские были большие мастера: когда истощены все другие способы убеждения, то они начинают пить здоровье великого князя, его брата и других почетных лиц, полагая, что при их имени никто не может отказаться от чаши. При сем приглашающий пить чье-либо здоровье выходит на середину комнаты с чашей в руке и говорит веселую речь с разными ему пожеланиями; опорожнив чашу, перевертывает ее и касается своей макушки, чтобы все видели, что он выпил до дна. Затем точно таким же образом должен каждый опорожнить чашу. Единственное средство избавиться от дальнейших тостов – это притвориться сильно пьяным или заснувшим.

Послы приглашены были также на великокняжью заячью охоту, которая производилась близ Москвы на одной покрытой кустарниками заповедной поляне, где в изобилии водились зайцы. Кроме того, сюда заранее приносили много зайцев из других мест и во время охоты по мере надобности выпускали их из мешков. Великий князь сидел на богато убранном аргамаке (как москвитяне называли коней турецкой породы); голова князя была покрыта колпаком с поднятыми на лбу и на затылке козырьками, на которых качались золотые пластинки наподобие перьев; на нем был род терлика, вышитого золотом; на поясе висели спереди кинжал и два ножа, а назади украшенная золотом палица с привешенным к ней на ремне медным или железным куском – оружие, употребляемое москвитянами на войне (кистень?). С правого боку у него ехал пользовавшийся особым почетом бывший казанский царь Шиг-Али с колчаном и налучником за плечами, а с левого – два молодых князя, из которых один держал секиру или топор с рукоятью из слоновой кости, другой булаву, называемую «шестопером». Число всех всадников простиралось до 300. Когда прибыли на место и началась охота, то все, не исключая и великого князя и знатных лиц, начали сами спускать каждый свою собаку; первому позволено было спустить ее Шиг-Али, а затем и всем другим охотникам. В этот раз было затравлено до трехсот зайцев. По окончании охоты великий князь со своей свитой и послами отправился к какой-то деревянной башне, подле которой были приготовлены шатры; он расположился в самом просторном из них и тут угощал всех охотников разными вареньями и печеньями, а также миндалем, орехами, сахаром и напитками. В иной раз великий князь охотился с кречетами или большими соколами на лебедей, журавлей и тому подобных птиц. Кроме того, он забавлялся иногда борьбой людей с медведями, которых содержал в особом устроенном для них дворе. Борцы (обыкновенно простолюдины) выходят против них, вооруженные деревянными вилами (рогатиной?). Получивших при сем раны государь приказывает лечить и, кроме того, награждает их платьем и хлебом. Герберштейн, между прочим, видел торжественное богослужение в Успенском соборе в самый день Успения, 15 августа, и говорит, что великий князь стоял у стены, с правой стороны у боковой двери; он опирался на посох и в одной руке держал свой колпак; его бояре стояли у колонн храма15.

Тот же наблюдательный иноземец заметил чрезвычайное развитие московского самодержавия в то время. По его словам, своей властью над подданными, равно светскими и духовными, Василий превосходил всех других монархов; никто из его советников не осмеливается противоречить ему или быть другого мнения. Подданные считают его исполнителем воли Божией и на вопрос о каком-либо сомнительном деле отвечают: «Знает Бог и великий государь». Несмотря на некоторые неудачные войны, они выхваляют его так, как будто дела шли счастливо. «Неизвестно, происходит ли такая тирания от грубости и жестокости народа, или, наоборот, эта грубость и жестокость произошли от государевой тирании», – прибавляет Герберштейн, конечно не вполне понимавший историческое развитие и смысл московского государственного строя и судивший о народе преимущественно по отзывам лиц более или менее официальных. В пример того, с какой строгостью требовалось отправление государевой службы, и часто на свой счет, он приводит одного из известных ближних дьяков, Третьяка Далматова. Великий князь назначил его послом к цесарю Максимилиану; дьяк начал говорить, что у него нет денег на дорогу. Его тотчас схватили и отвезли на Белоозеро, где он и умер в темнице; а все его имение отобрано на государя, причем найдено 3000 флоринов чистыми деньгами. Если к этому примеру присоединим судьбу помянутых выше боярина Берсеня с дьяком Жареным и Максима Грека с Василием Патрикеевым, то понятно, какими способами достигалось отсутствие противоречия (собственно оппозиции) государевой воле.

Было бы неверно и неисторично объяснять такое сильное развитие монархической власти только личной тиранией, а не всем историческим складом московской государственности. Однако, несомненно, и личные качества государей имели при сем свою, и значительную, долю влияния. Важно то, что за таким политическим деятелем, как Иван III, следовал государь, способный поддерживать его заветы и вполне воспользоваться существовавшими условиями для дальнейшего развития своей самодержавной власти. Хотя в личных талантах и правительственном искусстве Василий уступал своему отцу, но он владел замечательной твердостью характера и упорным постоянством в достижении раз намеченных целей. Это он доказал и во внутренних и во внешних делах; для примера напомним приобретение Смоленска, которого он добился после неоднократных и тяжелых неудач. Сравнивая разные неудачи и военные поражения его времени с блистательными политическими событиями при его отце, надобно также иметь в виду и различие условий, посреди которых они действовали. Ивану III приходилось иметь дело на западных пределах с такими неэнергичными противниками, как Казимир IV и сын его Александр; тогда как Василий должен был бороться с Сигизмундом I, самым крупным лицом в династии Ягеллонов. Ивану III не трудно было склонить на свою сторону Менгли-Гирея при существовании смертельной вражды между ханами крымскими и золотоордынскими; во время Василия Золотая Орда уже не существовала, и хищным Гиреям были развязаны руки с этой стороны; казанцы также получили полную возможность действовать против Москвы в союзе с крымцами. Но именно посреди трудных обстоятельств и опасностей, когда еще только складывавшееся и далеко не окрепшее государственное единство не раз должно было отстаивать себя одновременно от всех этих внешних врагов, вполне выказалась твердость Василия Ивановича, всегда верного своему царственному величию и своим правительственным обязанностям.

Государственный ум и дальновидность правителя особенно выражаются в выборе его ближайших советников и исполнителей. В этом отношении Василий очевидно не равнялся со своим отцом. Так, неудачи в войнах с литвой и татарами отчасти обуславливались малоспособностью назначаемых им воевод, и вообще он недостаточно пользовался выдвинувшимися при его отце, испытанными предводителями, каковы, например, были старый Даниил Щеня и Хабар Симский. Впрочем, в этом отношении выбор немало стеснялся обычаем боярского местничества, с которым должен был считаться и сам государь. Наиболее видные места в правительстве Василия III занимали, конечно, потомки удельных князей. Во-первых, его зять, то есть муж его сестры, князь Василий Данилович Холмский, имевший звание московского воеводы (напоминавшее прежнее звание московского тысяцкого). Но он недолго пользовался своим значением: в 1508 году князь Холмский в чем-то так сильно провинился, что великий князь велел его посадить в тюрьму, где он и умер в следующем году. После него звание московского воеводы перешло к князю Даниилу Васильевичу Щене, принадлежавшему к семье Патрикеевых, то есть к потомкам Гедиминовым. Далее видим в числе самых близких к государю бояр: князя Димитрия Ростовского, князя Василия Шуйского, потомка князей Суздальско-Нижегородских, Михаила Юрьевича Кошкина, представителя древней, чисто московской боярской фамилии, Михаила Воронцова из знаменитой фамилии тысяцких Вельяминовых, царского казначея Петра Головина (сын Головы-Ховрина). До своего поражения и плена на Орше высокое положение при дворе занимал окольничий Иван Андреевич Челяднин. В числе знатнейших бояр находились также потомки удельных князей Западной Руси, перешедшие на московскую службу, именно два брата Бельские, Димитрий и Иван Федоровичи, потомки Гедимина, Воротынский и Мстиславский. Возникший при московском дворе обычай брать клятвенные записи о неотъезде в Литву в особенности прилагался к этим литовским выходцам. Впрочем, подобная же запись в верном служении московскому государю была взята с князей Шуйских: с Василия за порукой митрополита Даниила и епископов, а с его двух родственников, Ивана и Андрея, за поручительством многих бояр в 2000 рублях. С Михаила Глинского взята клятвенная грамота с поручительством пятидесяти лиц в 5000 рублях на случай его измены.

Наиболее приближенными советниками Василия III были, однако, люди далеко не знатные, и преимущественно его дьяки. Положение самых доверенных лиц во вторую половину царствования занимали двое: один из второстепенных бояр, тверской дворецкий Иван Шигона-Поджогин и думный дьяк Меньшой Путятин. Это были любимцы и тайные советники Василия. Их-то, конечно, и разумел опальный боярин Берсень-Беклемишев, сетуя на то, что государь «запершися сам третей у постели всякие дела делае». В первую же половину княжения главным советником в государственных делах был казначей Георгий Малый, один из греков, приехавших в Россию с матерью Василия Ивановича, человек ученый и весьма сведущий в политике. По словам Герберштейна, великий князь так уважал его советы, что однажды, во время болезни Георгия, велел своим боярам принести его к себе на носилках. Георгий Малый лишился первенствующего влияния со времени дела о своем соотечественнике Максиме Греке, за которого он, по-видимому, заступался; однако и после того великий князь призывал к совету Георгия, только дал ему другую должность16.

Василий Иванович не любил долго засиживаться на одном месте и вел жизнь довольно подвижную. Зиму он обыкновенно проводил в Москве, а лето непременно за городом в своих подмосковных селах, каковы Остров, Воронцово, Воробьево, Коломенское. Кроме того, он любил ездить на богомолье в ближние и дальние монастыри и в города, известные своими святынями, например в Троицкую лавру, Кириллов монастырь, Волоцкий, Николо-Угрешский, в Переяславль, Юрьев, Владимир, Ростов, Тихвин, Зарайск и прочие. Эти путешествия соединялись иногда с обычными «объездами» своих владений (соответствующими древнему княжескому «полюдью»), а также и с охотой, которой Василий, по-видимому, был предан до страсти. Особенно любимым местом его охоты во вторую половину княжения был Волоколамский край с его Иосифовым монастырем, поступившим по смерти своего основателя на непосредственное попечение великого князя. С охотой в этом краю связана и предсмертная болезнь Василия Ивановича. В августе 1533 года случилось нашествие крымцев с ханом Саип-Гиреем и Ислам-царевичем на рязанские окраины. По отражении этого нашествия великий князь в сентябре, то есть в начале следующего, 1534 года, поехал с супругой и детьми в Троице-Сергиеву лавру помолиться угоднику, а отсюда направился к Волоколамску, чтобы там «тешиться» осенней охотой. Дорогой он занемог; причем на левом стегне у него явился небольшой, но весьма злокачественный нарыв. С трудом доехал он до Волоколамска, где его любимец тверской и волоцкий дворецкий, Иван Юрьевич Шигона-Поджогин, устроил для него пир в самый день приезда, в первое воскресенье после праздника Покрова Богородицы. Как ни был болен Василий Иванович, однако на третий день после того, во вторник, не утерпел и поехал в поле с ловчими и собаками. Но тут в своем селе Колпи он окончательно слег в постель и через две недели воротился в Волоколамск, несомый на носилках боярскими детьми. Вызванные из Москвы врачи великого князя, немец Николай Булев и Феофил (вероятно, грек), начали прикладывать к нарыву пшеничную муку с медом и печеный лук, потом какую-то мазь, от которой стал идти гной; прибегли и к слабительным. Но больному становилось все хуже; он уже почти перестал принимать пищу и начал делать предсмертные распоряжения. По его приказу другой его любимец, дьяк Меньшой Путятин, со стряпчим Мансуровым съездили в Москву и привезли его духовную, написанную еще до второго брака, которую он немедленно велел сжечь. Все это сделано тайком от братьев и от бояр. Потом приступили к составлению новой духовной грамоты. С двумя своими любимцами Василий советовался, кого из думных бояр назначить послухами для засвидетельствования этой грамоты: при великом князе находились тогда князья Димитрий Федорович Бельский, Иван Васильевич Шуйский, Михаил Львович Глинский и, кроме Шигоны, дворецкий князь Иван Иванович Кубенский; решили вызвать из Москвы еще Михаила Юрьевича Захарьина (Кошкина). Приезжали также братья великого князя Андрей Старицкий и Юрий Дмитровский; но Василий скрывал от них свое опасное положение и особенно не доверял Юрию, которого поспешил отпустить обратно в Дмитров. Больной хотел умереть в столице, но предварительно заехал помолиться в Иосифов монастырь (верст около двадцати от Волоколамска). Здесь он слушал литургию, лежа на одре в церковном притворе, а великая княгиня с детьми стояла подле и проливала горькие слезы. В Москву его везли в каптане (возке), где при нем сидели князья Шкурлятев и Палецкой и поворачивали его, так как сам он уже не мог двигаться. Под Москвой он остановился отдохнуть дня на два в селе Воробьеве, куда немедленно явились митрополит, епископы, бояре и дети боярские. Меж тем через Москву-реку намостили мост против Новодевичьего монастыря, так как река еще не успела покрыться прочным льдом, хотя уже время шло к концу ноября. Наскоро построенный мост не выдержал; вступив на него, четыре коня, запряженные в возок, провалились; дети боярские успели подхватить великокняжий каптан и обрезать гужи у оглоблей. Василий Иванович воротился на Воробьеве; покручинился на «городничих» (Волынского и Хозникова), ведавших постройкой моста, однако опалы на них не положил. Он переправился на пароме под Дрогомиловом и въехал в Кремль через Боровицкие ворота; ради многих иноземцев и послов, пребывавших тогда в Москве, въезд этот совершился, по-видимому, до рассвета: великий князь все еще не хотел, чтобы все знали о его безнадежном состоянии. По возвращении в Москву первым делом было окончание духовной грамоты, для засвидетельствования которой призваны были, кроме помянутых выше бояр, еще князь Василий Шуйский, Михайло Воронцов, Михайло Тучков и казначей Петр Головин. Потом Василий Иванович открыл митрополиту Даниилу, епископу Коломенскому Вассиану и своему духовнику, благовещенскому протопопу Алексею, свое давнее желание постричься перед смертью в иноки и схимники.

Услыхав о немощи государевой, многие бояре поспешили в Москву из своих вотчин. Приняв Святые Дары, Василий призвал к своей постели братьев, митрополита, бояр и детей боярских и «приказывал» им сына своего Ивана, которому дает свое государство; увещевал служить ему верой и правдой. Затем, отпустив братьев и митрополита, обратился к боярам со следующими словами: «Ведаете сами, от великого князя Владимира Киевского ведется наше государство Владимирское и Новгородское и Московское; мы вам государи прирожденные, а вы наши извечные бояре. И вы, братие, постойте крепко, чтобы мой сын учинился на государстве государем, была бы в земле правда и в вас бы розни никоторые не было. Да приказываю вам Михаила Львовича Глинскаго; он человек к нам приезжий, но вы не называйте его приезжим, а держите за здешнего уроженца, зане он мне прямой слуга, и были бы вы все сообща и земское дело и сына моего дело берегли и делали за один. А ты бы, князь Михайло Глинский, за моего сына князя Ивана, и за мою великую княгиню Елену, и за моего сына князя Юрия кровь свою пролиял и тело свое на раздробление дал».

Очевидно, малолетство преемника, неопытность и иноземное происхождение супруги, ненадежность братьев и возможность боярской крамолы сильно озабочивали умирающего государя. Он не однажды обращался к боярам со своими заветами. В среду, 3 декабря, он вновь причастился Святых Тайн, вновь призвал думных бояр и долго говорил им об устроении земском и как после него править государством; после чего, оставив при себе Михаила Глинского, Михаила Юрьевича Захарьина и Шигону, приказывал им о великой княгине Елене, как ей без него быть и как к ней боярам ходить: он назначал ее правительницей до возмужалости сына. Летописец затем изображает трогательное прощание государя с трехлетним сыном Иваном, которого принесли на руках, и с великой княгиней, которую держали под руки, так она вопила и билась.

Ивана он благословил крестом Петра Чудотворца, которым сей благословлял прародителя московского князя Ивана Даниловича; отпуская сына, он сказал его няне, боярыне Аграфене Челядниной: «Смотри, Аграфена, от сына моего Ивана не отступи ни пяди». По просьбе великой княгини умирающий велел принести и другого сына, однолетнего Юрия, и также его благословил; ему назначил в духовной небольшой удел с городом Углече Поле. Когда приблизился смертный час, великий князь позвал опять митрополита, братьев и бояр и велел себя постригать. Но тут вдруг выступили брат его Андрей, Михайло Воронцов и сам Шигона с возражениями, что Владимир Киевский не чернецом умер, а сподобился быть праведным, также и другие князья. Возник спор. А между тем умирающий уже лишился языка и употребления рук, но взором продолжал просить о пострижении. Тогда митрополит поспешил исполнить обряд, возложил на него парамонатку, ряску, иноческую мантию, наконец, схиму и Евангелие на грудь, нарекши его в иночестве Варлаамом. Василий Иванович скончался в ночь на четверг, на 4 декабря, то есть под Варварин день, на пятьдесят шестом году от рождения, после двадцативосьмилетнего царствования. Дворец огласился плачем и рыданием.

Митрополит Даниил немедленно взял Юрия и Андрея Ивановичей в переднюю избу и привел их к присяге на верность великому князю Ивану Васильевичу и его матери Елене. На том же привел к присяге бояр и детей боярских, чтоб они все за один стояли против недругов великого князя, против бесерментства и латынства, а иного государя себе не искали. Потом митрополит отправился с боярами к Елене возвестить ей кончину супруга. От этой вести она, как мертвая, пролежала часа два и насилу пришла в себя. Меж тем иноки Троицкого и Иосифова монастыря, отослав стряпчих великого князя, овладели его телом и начали приготовлять к погребению. Весть о кончине разнеслась по городу, и народ стал приходить во дворец прощаться. Настало утро. В Архангельском соборе выкопали ему могилу подле отца его, Ивана III, и привезли каменный гроб. В тот же день, при звоне всех колоколов и рыдании стекшегося во множестве народа, тело великого князя вынесли из дворца и затем с обычными обрядами предали погребению17.

Ill
Литовская Русь при Ягеллонах

Польское влияние на политический строй Литовской Руси. – Земские привилеи, общие и местные. – Господство вельмож. – Низшие слои населения. – Водворение крепостного права. – Волочная система. – Введение магдебургии. – Столкновение городского самоуправления с королевскими наместниками. – Судебник Казимира IV. – Первый Литовский статут и характер судоустройства. – Жалобы на неправ о су due. – Второй статут. – Устав о земской обороне. – Страшные крымские полоны. – Черты шляхетских нравов по Курбскому и Михалону

Мы видели, как медленно Северо-Восточная Русь собиралась вокруг своего средоточия – Москвы и как шаг за шагом она возвращала себе полную национальную самобытность в постоянной борьбе с варварскими ордами. Тяжела была работа объединения и освобождения; зато государство складывалось прочно и крепко. Его крепкой сплоченности особенно способствовала однородность собранных частей: все это были области собственно великорусские, говорившие одним языком, исповедующие одну церковь; инородческое или финское население обширных северо-восточных окраин слабо нарушало эту однородность, будучи вполне подчинено господствующему племени и уже давно вступив на путь обрусения. Другое зрелище представляла Русь Юго-Западная, собранная воедино великими князьями Литовскими. Она не имела собственного средоточия или национального ядра, около которого могла бы сплотиться и выработать крепкий государственный организм. Литовская династия и литовская знать вначале подверглись было обрусению и готовы были слиться с княжеско-боярским сословием Западной Руси; но уния с Польшей и переход в католичество снова сделали их чуждыми русской православной народности, а потом, мало-помалу, поставили в неприязненные к ней отношения.

В западной половине слагался совсем иной политический строй, чем в восточной. Хотя удельная система Литовской Руси прекратилась почти одновременно с Русью Московской, но это прекращение там не сопровождалось таким же усилением центральной правительственной власти, как в Москве. Между тем как в последней потомство удельных князей теснилось в столице при дворе великого князя и обратилось в боярско-служилое сословие, в Литовской Руси потомки Игоревичей и Гедиминовичей, а также члены знатнейшего боярства образовали сильное вельможное сословие, не столько придворное, сколько владельческое – нечто похожее на западноевропейских феодалов. Со времени Казимира IV Ягеллоны, занимая в то же время польский престол и переезжая из одной столицы в другую, с одной стороны, неизбежно подвергались влиянию польского государственного строя с его шляхетскими привилегиями, ограничившими королевскую власть; с другой – старались удержать в соединении с Польшей и привязать к себе литовско-русские области разными пожалованиями земель и высоких урядов, которые расточались, конечно, самому влиятельному классу, то есть вельможам, чем поддерживали их силу и значение. Таким образом, в Литовской Руси утвердилось господство вельмож, которые сосредоточили в своих руках огромные поземельные владения, заключавшие в себе не одни села и местечки, но и целые города, а также захватили себе высшие уряды, земские, военные и придворные, каковы: гетманы, канцлеры, маршалки, подскарбии, воеводы, каштеляны и старосты. С этими урядами соединялись и большое влияние, и богатые доходы. Они большей частью перешли в Литовскую Русь из Польши или сложились по польским образцам: гетман был предводителем войска и военным судьей, канцлер хранил печать великого князя и управлял его письменными сношениями; подскарбий ведал доходы и расходы государства; маршалки считались представителями служилого сословия и были также придворными сановниками. Воевода начальствовал целой областью, причем соединял в своих руках власть военную, правительственную и судебную. Каштеляны и старосты были правителями отдельных округов (впрочем, были старосты, ведавшие целые области, например жмудский). В некоторых частях Литовской Руси, кроме того, встречаются еще древнерусские наместники и тиуны. Из главных сановников составлялся при великом князе высший правительственный совет, похожий на древнерусскую боярскую думу, но уже получивший польское название рады, и члены этого совета стали называться «паны радные», а в совокупности «паны-рада».

Итак, по естественному порядку вещей, вместе с ополячением династия Ягеллонов, высший класс Литовской Руси и ее внешний строй не замедлили подпасть польскому влиянию.

Об этом влиянии свидетельствует целый ряд великокняжеских грамот или так называемых привилеев, которые клонились к тому, чтобы перенести польско-католические порядки в Литовскую Русь и таким образом все более и более приблизить ее строй к польскому. Этот ряд привилеев начинается пресловутой грамотой Ягелла, выданной на сейме 1387 года, в которой он дарует некоторые новые права тем литовским боярам, которые крестились в католическую веру. Из той же грамоты видно, что Литва стала разделяться на кастелянии и поветы. Далее, актом Городельской унии 1413 года, как известно, литовским боярам-католикам дарованы права и привилегии польской шляхты, вместе с ее гербами, и установлены в Литве высшие польские уряды воевод и кастелянов, доступные только католикам. Затем наиболее важным шагом в этом направлении является земский привилей, данный Казимиром IV в 1457 году высшим сословиям Литвы, Руси и Жмуди. Известно, какое трудное положение испытывал Казимир между притязаниями польской шляхты, с одной стороны, и неудовольствием литовско-русских чинов – с другой. Чтоб успокоить последних, он означенным актом подтверждает дарованные прежде привилегии и жалует новые, на этот раз без различия исповедания, то есть равно католикам и православным. Так, литовско-русские чины (а именно княжата, ритеры, шляхтичи, бояре и местичи, или горожане) владеют пожалованными имениями и вотчинами на тех же правах, как и в Польском королевстве, то есть могут их продать, заложить, обменять, подарить и передать своим наследникам. Вдова остается в имении мужа до следующего замужества; а если муж записал часть своего имения как вено, то она может ею распорядиться по своему усмотрению. Имущества и чины означенных чинов освобождаются от разных великокняжеских поборов, каковы: серебщизна (подать на войско), сенокошение, возка камня и лесу, и некоторых других натуральных повинностей, отчасти известных под общим именем дякла; но остаются в силе стацыи (доставка съестных припасов для чиновников и свиты великого князя при его проезде), починка мостов и городских укреплений. Запрещением крестьянских переходов с земель владельческих на государевы и обратно эта грамота делает решительный шаг к развитию крепостного права. А запрещением посылать в частные имения децких (правительственных судебных приставов) она отдает крестьян в полную подсудность владельцу. Далее грамота разрешает княжатам, ритерам, шляхтичам и боярам (но не местичам) свободный выезд в иностранные государства для своего образования, за исключением страны неприятельской и с соблюдением обязанностей военной службы. Наконец, ввиду сильного негодования литовско-русских вельмож на польские захваты земель и урядов Казимир той же грамотой обязывается не уменьшать пределов великого княжества, а также раздавать земли в володение и держание и земские уряды только местным уроженцам, а не чужеземцам. Грамота эта дана в Вильне в присутствии литовских панов-рады и скреплена литовским канцлером Михайлом Кезгайло-вичем. Наследник Казимира IV, сын его Александр, вступив на великокняжеский престол в 1492 году, по требованию литовских панов-рады выдал для Литвы новый привилей, которым подтвердил грамоту отца своего и, кроме того, по образцу Польши еще более ограничил власть великого князя в пользу литовских вельмож, обязавшись без согласия панов-рады не вести дипломатических сношений, а также не издавать законов, не раздавать и отнимать земские уряды и тому подобное.

В том же 1492 году Александр дал особый привилей земле Жмудской, подтверждающий прежде дарованные боярам и шляхте права; по этому привилею, между прочим, староста жмудский назначается господарем по желанию самих жителей; они же сами выбирают себе тиунов; а господарские децкие посылаются «только по реку Невежу». Тут мы имеем дело с привилеем собственно местным или областным. Подобные же областные привилеи или льготные уставные грамоты, данные разным русским землям, вошедшим в состав Великого княжества Литовского и королевства Польского, дошли до нас в значительном количестве. А именно: Луцкой земле, данный Ягеллом в 1427 г., Галицкой, данный им в 1433 г.; тем же русским землям, то есть Галицкой и Подольской (включенным в пределы короны Польской) привилей Казимира IV (1456) и Сигизмунда I (1507), Волынской земле и особый повету Бельскому – Александра (1501); Витебской земле – Сигизмунда 1507 г. (подтвержден и дополнен им же в 1529 г.), Брацлавской – его же (1507), Полоцкой земле – тоже Сигизмунда I (1511) и Дрогичинской – его же (1521). Привилеи эти обыкновенно выдавались и возобновлялись по требованиям или челобитью самих жителей, то есть их высшего, шляхетского сословия. Все они направлены к расширению прав этого сословия, по образу польской шляхты. Обыкновенными статьями их были: обещание господаря никого из панов и землян не наказывать по одному доносу, а только после суда, также не сажать в тюрьму по одному подозрению, не конфисковать имений (за исключением государственной измены), сохранить как вотчины, так и «выслуги» (жалованные поместья) за наследниками и в завещание не мешаться; вдове пользоваться имением мужа, если не выйдет вторично замуж, и только за отсутствием родственников имение умершего шляхтича возвращается господарю; земские урядники избираются самой шляхтой и утверждаются господарем, преимущественно из местных уроженцев; далее следует освобождение от разных повинностей и поборов, а также освобождение от суда господарских рядников, за исключением насильственного нападения, поджога, изнасилования и разбоя. При сем в некоторых областях, ближайших к Польше, именно в Бельском повете и Дрогичинской земле, отменяется древнерусская должность децкого и заменяется польским возным. По некоторым указаниям, не всегда польские порядки нравились русским жителям; так, дрогичинский староста жалуется Сигизмунду I, что дрогичане не подчиняются его привилею (1523 г.).

Вообще, кроме обычных прав и вольностей, к которым стремились почти все западнорусские земли, встречаются в этих привилеях разные частности и особенности, соответственно условиям и потребностям различных областей. Так, привилей витебский и полоцкий даны не одним князьям и боярам, но также и мещанам и указывают на торговый характер этих городов, особенно на их старинную торговлю воском с Ригой и другими ливонскими городами. «Если какого-либо витеблянина (или полочанина) воск загудят (опорочат) в Риге или инде, то его судить и наказать должны сами витебляне (или полочане)». В том и другом городе упоминаются сябры (подобно Пскову); эти городские сябры освобождаются от повинностей подводной и ловчей (то есть от обязанности давать подводы княжьим чиновникам и ходить на княжьи ловы в облаву). Смоленский привилей дан также по челобитию панов, мещан, даже «черных людей» и всего посольства, с владыкой Иосифом во главе. А первая его статья гласит: «Христианство греческаго закону не рушити, въ церковный земли и воды, в монастыри и отмерщины (имения, отказанные по завещанию?) не вступаться». Обещания не трогать православия встречаются и в некоторых других привилеях, например в Луцком. Киевские паны и земяне просят отменить разные новины, введенные у них воеводами, например: взимание выводной куницы (свадебная пошлина) с панских людей, новые меты, недопущение тяжущихся бояр судиться прямо пред господарем и прочее. Сигизмунд соизволяет на эти просьбы. Брацлавские земяне, терпевшие разорение от татарских набегов, испрашивают отмену подати, так называемой подымщины, за что отказываются от держания своих корчем.

Но далеко не все то, что обещалось в привилеях, исполнилось на самом деле, несмотря на неоднократные их подтверждения и дополнения. Между прочим, главная цель этих привилеев – поднять значение литовско-русской шляхты до уровня польской – достигалась только отчасти. Литовская Русь оставалась по преимуществу страной крупных вельмож – владельцев, которые держали у себя в подчинении земян или мелкую шляхту. Это, между прочим, ясно выражалось в складе и обычаях сеймовых. При Ягелле и его преемниках мы видим целый ряд сеймов или съездов литовско-русских бояр с польскими панами для обсуждения взаимных отношений Литвы и Польши. Отсюда начал развиваться обычай сеймования и в Литовской Руси. Земские съезды, как известно, не были ей чужды еще и во времена уделов, когда съезжались князья со своими боярами для улаживания взаимных распрей и для обсуждения внешней обороны. Теперь же эти земские съезды начали устраиваться по образцу польского сеймования, которое Ягеллоны старались ввести в Великом княжестве Литовском. Но между тем как в Польше сеймы составлялись из крупной и мелкой шляхты и потому (со времен Казимира IV) стали распадаться на две избы, сенаторскую и рыцарскую, в Литве они пока были исключительно в руках вельмож; а мелкая шляхта, если и допускалась на сеймы, своего самостоятельного голоса там почти не имела. Во всяком случае, способы сеймования, конечно, пролагали путь и дальнейшему влиянию польского государственного строя в Литовской Руси. Одним из несомненных признаков этого влияния также является унижение древнерусского боярского звания. Так, в великокняжьих грамотах времени Ягеллонов служилое и землевладельческое сословие Литовской Руси, по степени своей знатности, обозначаются разными именами, наполовину заимствованными из Польши, в таком порядке: княжата, Панове, рыцари, шляхтичи, бояре и земяне. Тут бояр мы видим оттесненными к нижним ступеням этой лестницы; потом они были поставлены ниже земян и обозначили самую мелкую шляхту. А впоследствии в некоторых областях Литовской Руси именем бояр обозначаются уже полусвободные слуги королевских урядников и крепостные сельские обыватели с разными подразделениями, каковы: бояре конные или панцирные (обязанные военной службой), замковые или путные (отправлявшие стражу при панских замках и служившие на посылках) и осадные (пахотные крестьяне)18.

Помянутые отдельные права и привилегии литовско-русской шляхты были большей частью закреплены общим законодательным сводом, который издан в 1529 году под именем «Литовского статуса». Сей последний подтвердил господствующее положение шляхты в государстве и в особенности упрочил ее власть над крестьянским населением.

В Литовской Руси в данную эпоху положение низших классов было почти то же самое, как и в Московской Руси. Многочисленная дворня знатных людей и шляхты состояла преимущественно из холопов: их отчинные и жалованные земли были населены отчасти также несвободной челядью и холопами. Литовский статут 1529 года определяет четыре источника холопства или невольной челяди («невольницы мают быть четвераких причин»): 1) давность этого состояния или рождения от невольников; 2) полон, выведенный из земли неприятельской; 3) преступник, выданный обиженному на смертную казнь (кроме воровства) и помилованный им под условием неволи; 4) брак с невольником или невольницей. Но по всем признакам в начале Ягеллонского периода несвободное или хлопское население составляло еще незначительную часть сельского населения сравнительно со свободным крестьянским сословием в Западной Руси подобно тому, как это было в Руси Восточной того же времени. Разумеем при сем свободу в смысле юридическом; но фактически свобода крестьян все более и более стеснялась и представляла весьма различные степени. Западнорусское свободное крестьянство, называемое в юридических памятниках иногда кметами, а более известное под именем люди, мужики или поспольство, хотя еще сохраняло свой древний общинный быт и собиралось на свои волостные сходы или копы, но уже утратило право общинной собственности на землю, которую обрабатывало; оно жило на землях великокняжеских («господарских»), владельческих (панских) и церковных. За пользование ими оно должно было отбывать разнообразные дани и повинности, иногда переложенные на деньги, но большей частью натурой, каковы: серебряная или серебщизна (в Северо-Западной Руси она имела частное название посощины, то есть взимаемой по сохам, а в Юго-Западной – подымщины, то есть взимаемой по дымам или дворам), иначе грошевая (оброк или чинш), житная, дякольная, медовая, бобровая, куничная и прочее. Степень зависимости и количество даней различались по разным разрядам. Так, вольные данники, платя по условию с владельцем известные дани, были свободны оставить землю, когда хотели перейти к другому владельцу, предварительно рассчитавшись с первым; но разряд крестьян, называемых отчичи, около эпохи первого статута уже не имел этого права перехода. Крестьяне, кроме даней, обязанные еще панщиной, то есть работой известного числа дней в году на владельца, и толоками (чрезвычайные работы с панским кормом и пивом), называются людьми тяглыми или прогонными, иногда сельскими путниками. Наибольшими льготами пользовались новые поселенцы, которых владелец перезывал на свои пустопорожние земли: но потом, зажившись на новых местах, они в силу давности делались крепкими земле (впоследствии определена десятилетняя давность). Нижний разряд крестьянства, уже близкий к невольникам, составляли закупни или закладни – почти то же, что кабальные холопы в Восточной Руси. Это люди, поступившие во временное рабство в уплату долга; число их было весьма значительно, так как в те времена многие вольные простолюдины под властью сильных людей искали защиты от разных притеснений и разорения. Но временное рабство по большей части обращалось в постоянное, и потомство этих закладней делалось крепостным. Далее, при раздаче великими князьями населенных имений панам и шляхтичам случалось иногда, что в числе жителей этих имений находились мелкие землевладельцы, носившие звание бояр. Последние попадали таким образом в зависимость от нового пана и, не имея возможности восстановить свои права при упадке центральной правительственной власти, впоследствии обращались почти в крепостное состояние с помянутым выше названием панцирных бояр или панцирных слуг (по второму статуту, 1566 г.).

Жалуя населенные имения шляхте, великие князья Литовские обыкновенно, по ходатайству владельцев, освобождали население этих имений от разных даней и работ в пользу господаря (то есть великого князя). Но это не значило, что крестьяне действительно избавлялись от даней и повинностей; владельцы жалованных имений обращали прежние поборы и работы в свою пользу и потом количество их еще увеличивали. Первый статут подтверждает свободу владельческих крестьян от всех казенных податей и повинностей, за исключением обязанности содержать дороги, мосты и чинить крепости или замки; но не дает никаких определений для крестьянских платежей и работ, отбываемых на владельца.

Первым шагом к водворению крепостного права или к управлению вольных сельских жителей с невольными был, как мы видели, земский привилей 1457 года, по которому Казимир IV запрещает перезывать поселенцев с частных имений на великокняжие и обратно. Хотя это запрещение относилось собственно к разряду людей тяглых и давних поселенцев, однако уже по недостатку строгого разграничения подобных разрядов, силой вещей, шляхта мало-помалу распространяла такое запрещение и на другие классы сельского населения. Вторым, еще более действенным средством закрепощения послужило усилившееся право владельческого суда. В этом отношении важное значение имеет та же жалованная литовско-русскому дворянству грамота 1457 года, по которой вместо требования на суд правительственных урядников посредством присылки децкого дается владельцу право самому представлять виновного крестьянина к правительственному суду. По судебнику того же Казимира IV, изданному в 1468 году, владелец получает уже не одно право представлять виновного на суд, но постановлять самый приговор и брать пеню в свою пользу. А к концу XV и началу XVI века великокняжеские привилеи устанавливают право суда как неотъемлемую принадлежность землевладения. За великокняжьими урядниками остается только суд по важнейшим уголовным преступлениям. Древний общинный суд, производившийся на крестьянских сходах или копах, хотя и сохранился до позднейшего времени, но уже в виде не самостоятельного судебного органа, а только для участия в предварительном розыске (доводе) по отношению к обвиняемым.

Тяжесть крестьянских податей и повинностей была весьма разнообразна, смотря по местностям и другим условиям. Обыкновенно она соразмерялась с количеством земли, скота и рабочих рук. Полное крестьянское хозяйство носило название или службы, или дворища. Размеры этих участков хотя были неодинаковы, но вообще значительны; так, к дворищу иногда причислялось около 60 десятин пахотной земли и 20 десятин сенокосной; на таком участке помещалось по два и более отдельных хозяйства или дыма. Но, с увеличением населения и раздачей государственных земель шляхте, уменьшались постепенно и размеры крестьянских участков. А в XV веке в Западную Русь начала переходить из Польши так называемая «волочная система», заимствованная поляками у немцев. По этой системе лучшая часть земли выделялась для устройства фольварка или помещичьей фермы, а остальная земля делилась на волоки, заключавшие в себе около 19 десятин. На одной волоке помещик водворял отдельное крестьянское хозяйство, причем волока подразделялась на три поля, по 11 моргов в каждом (морг – почти 1400 кв. сажен), и крестьянин селился на среднем поле. Впоследствии уже на одной волоке стали селить по нескольку семей или хозяйств. Прежде всего волочная система появилась в ближайших к Польше землях Бельской и Дрогичинской, где упоминается еще во времена Витовта. Отсюда она распространилась по Северо-Западной Руси, то есть в Белоруссии и Полесье. Вследствие этой системы там рано разрушилось общинное крестьянское землевладение и образовалась чрезвычайная дробность поселений, так что село состояло иногда из двух или трех дворов. В Юго-Западной Руси волочная система встречается только к концу XVI века; ибо там было более свободных земель, и притом население относилось к ней очень враждебно. Особенно в Подолии и степной Украине, подверженных татарским набегам, было много безлюдных пространств, которые помещики старались заселить и потому привлекали поселенцев разными льготами. Поэтому крестьянство там пользовалось большей свободой, чем в Северо-Западной Руси, и долее сохраняло старый общинный быт.

Относительно распорядка волочной системы и соединенных с нею крестьянских повинностей в числе других документов имеем любопытную инструкцию Сигизмунда II Августа, выданную в 1557 году, озаглавленную «Устава на волоки господаря его милости у во всем великом князстве Литовском». В этом уставе различаются главным образом участки служебные и тяглые. Первые давались людям, обязанным военной службой или другими служебными повинностями; так, путные бояре отправляли подводную повинность, развозили письма и посылки королевских урядников (тогда еще не было постоянной почты); они получали в надел по две волоки земли, свободные от других повинностей. Такой же надел имели господарские бортники, конюхи, стрельцы (обязанные являться на войну и на королевскую охоту), осочники (полесовщики, оберегавшие пущи и также участвовавшие в господарской охоте). Сельские войты или старосты, имевшие обыкновенно под своим ведением около ста крестьянских волок, получали одну волоку, свободную от податей; такую же волоку получали и сельские лавники, исполнявшие обязанности вижей или судебных приставов. Между тем тяглые крестьяне отбывали за свою волоку барщину (то есть обрабатывали фольварочные или господские земли) и платили чинш. Число рабочих дней, определенных для этой барщины, простиралось от 108 до 128; а количество оброка или чинша, взимаемое деньгами, овсом, сеном, курами, яйцами и прочим, соразмерялось с количеством и качеством земли, подразделявшейся на три разряда, то есть хорошей, средней и худшей: последний разряд составляла почва песчаная и болотистая. Переложенная на деньги сумма этого оброка простиралась приблизительно от 14 до 55 грошей (на наши деньги от 1½ до 6 рублей). Обыкновенно войт по воскресным дням объявлял крестьянам, на какой день назначена работа и какая именно. Работать должны были от восхода до заката солнца, летом с тремя перерывами для еды и отдыха. Крестьянин, не явившийся на работу и не представивший войту уважительной для того причины, в первый раз платил штраф один грош, во второй целого барана, а в третий раз подвергался наказанию «бичем на лавце». Дани и оброки взимались осенью между днями св. Михаила и св. Мартина, то есть 29 сентября и 11 ноября. Неисправный по лености плательщик подвергался заключению; неисправный по причине болезни, пожара или другого бедствия получал облегчение или полное прощение. Рабочий скот запрещалось отбирать у крестьянина во всяком случае. Следовательно, положение казенных крестьян, судя по этому уставу, было бы не особенно тяжелое, если бы устав исполнялся добросовестно великокняжескими или королевскими урядниками, что в действительности, конечно, встречалось очень редко.

Значительная часть казенных земель была приписана к крепостям или замкам. Королевские наместники и старосты этих замков получали вместе с ними в кормление или держание (то есть во временное пользование) и приписанные к ним волости; причем королевскими грамотами определялась та часть местных податей и повинностей, которая шла в пользу державца и его урядников (обыкновенно третья часть). Но эти державцы не ограничивались положенной частью, а присваивали себе сколько могли и вводили еще новые незаконные поборы. Когда же являлись королевские ревизоры, то державны показывали небольшую долю всех доходов, умалчивая об остальных. Менее всего заботились державцы об исполнении общегосударственных повинностей, каковы: поддержание городских стен, содержание городской и полевой стражи, постройка мостов и прочее. Таким образом, королевские наместники или старосты – вместо того чтобы быть истинными представителями государственной власти и начальниками военных сил своего повета – обращались во временных помещиков, которые старались из населения выжимать для себя как можно более доходов. Еще менее соблюдались правительственные уставы в имениях, розданных в частное владение: там заметно общее стремление помещиков уменьшать крестьянские наделы и увеличивать повинности19.

Итак, ко второй половине XVI века сельское население находилось уже в процессе закрепощения и резко обозначилось полное господство служилого или шляхетского сословия в Литовско-Русском государстве. Но в Западной Руси было еще многочисленное и довольно зажиточное население городское, сохранявшее свой древний общинный быт и свою привычку к общинному самоуправлению, именно к тому роду вечевого самоуправления, который достиг полного развития в Новгороде и Пскове. Под владычеством Ягеллонской династии, при постоянном усилении шляхетских привилегий и притязаний, городское население начало терпеть разные притеснения и грабительства со стороны великокняжеских урядников, то есть воевод, каштелянов, старост и окружавшей их служилой шляхты. Наступившие войны с Москвой и опустошительные татарские набеги также способствовали обеднению и упадку городов. Чтобы поддержать их и оградить от подчинения шляхте, великие князья Литовские и вместе короли Польские усердно начали пересаживать из Польши в Литовскую Русь то городовое самоуправление, которое в течение XIII и XIV столетий заимствовано было поляками у немцев под именем Магдебурского права, вместе с письменным феодальным сводом законов или так называемым «Саксонским зерцалом» (Speculum Saxonicum). Там распространению этого немецкого права способствовали многочисленные германские колонисты, переселившиеся в Польшу и составившие значительную часть городского населения; но в Западной Руси немецкое городское устройство оказалось чуждым и не соответствующим русским преданиям и обычаям. Прежде всего, то есть еще в XIV веке, оно водворилось в земле Галицкой, которая была присоединена Казимиром Великим непосредственно к Польше. Город Вильна получил магдебургию в 1387 году. А затем, со времени Ягелла, немецкое городовое право в течение XV и XVI веков постепенно распространилось и в Литовской Руси. Сущность его заключалась в освобождении горожан от подсудности королевским чиновникам, за исключением важнейших уголовных преступлений.

Как туго прививалось к русским городам это чуждое устройство, примером может служить древнерусский Полоцк. В 1498 году великий князь Литовский Александр Казимирович дает Полоцку грамоту, которою его «с права литовскаго и русскаго переменяет в право немецкое Майдеборское», ради «посполитого добраго размножения и лепшаго его положенья». В силу этого права устанавливается высший городской сановник, или войт (нем. Vogt). Ему, по примеру Вильны, определяется третья часть судебных пошлин и пеней. Половина пошлин с мясных лавок также идет на войта, а другая половина на ратушу; все местные винокуры и продавцы горелки поступают в ведение войта. Магдебургскому праву, то есть войту и бурмистрам, подведомы все жители Полоцка на обоих берегах Двины, включая живущих в городе людей владычных, монастырских, боярских и мещанских, а также жители окрестных сел и слуги путные, которые «привыкли вместе с мещанами на войну ходить и все подати пополам с ними платить». Жители освобождаются от подводной и сторожевой повинности, за исключением собственного господарского приказа и потребы. В городе устраивается ежегодно три двухнедельные ярмарки: на св. Якова, на Крещение и по Великом дне (Светлое Воскресенье). Купцы рижские и все иногородние только во время ярмарок могут покупать и продавать в розницу, во все же остальное время должны соблюдать известную меру, а именно: покупать воск не менее полуберковца за раз; соболи, куницы и тхоры (хорьки) – сороками; белки, горностаи, лисицы – по 250 штук; попел и смолу – лаштом, и притом не в лесах и селах, а только в городе. Это предметы полоцкого отпуска. Далее следуют предметы ввоза. Те же рижские купцы могут продавать сукна только целым поставом; соль лаштом; перец, имбирь, миндаль и другие простые зелья каменем (вес в 32 фунта); шафран, мушкаты, гвоздику, калган (индийский корень), цитварь и прочие дорогие зелья (пряности) фунтом; секиры, ножи и тому подобные вещи тахром или дюжиной; железо, олово, медь, цинк, мосяж (желтая медь) и тому подобное центнером; фиги и розынки (изюм) кошем (корзинами); вино, пиво немецкое и всякий привозной напиток целой бочкой. Рижские купцы не могут даже ездить мимо Полоцка для торговли в Витебск и Смоленск, а только для взыскания своих долгов. Город имеет свою важницу (где взвешиваются товары и взимается с них пошлина) и свою капницу, в которой на стопленный воск накладывается городская печать. Мещане могут брать на свою потребу дрова во всех лесах и борах на расстоянии трех миль от города (за исключением деревьев бортных), а также пользоваться всеми прежними пастбищами. Полоцкие мещане, подобно виленским и трокским, свободны от мыта (пошлины с провозимых товаров) во всем Великом княжестве Литовском. Город строит посполитую (общественную) лазню или баню и пользуется доходами с нее. Он строит на удобном месте ратушу, а под ней амбары хлебные и камеру пострыгальную (где обстригали сукна); при ратуше хранятся мерная бочка и медница с городским клеймом; доход с них идет в городскую пользу. Город Полоцк вносит в скарб великого князя 400 коп. грошей ежегодно в День св. Михаила. В ратуше заседают двадцать радцев, которых назначает войт, половина закону римского, а половина греческого. Эти радцы вместе с войтом выбирают из своей среды ежегодно двух бурмистров, одного католика, другого православного. Радцы и бурмистры подчиняются войту и его помощнику или лянтвойту; а войт – непосредственно великому князю, который сам и назначает войта. Жители освобождаются от подсудности воеводам, старостам, судьям и подсудкам, великокняжьим наместникам и другим чиновникам; войт и бурмистры могут быть позваны только к суду великого князя.

Но внутри города или рядом с ним обыкновенно стоял замок (древнерусский кремль), в котором жил великокняжий наместник или староста с боярами и разными военнослужилыми людьми, составлявшими замковый гарнизон. В городе также жили бояре, духовенство и их слуги, стоявшие вне Магдебургского права. Отсюда постоянные столкновения их с мещанами. Наместник и другие урядники были, конечно, недовольны введением магдебургии или городского самоуправления и самосуда, которые лишали их разных доходных статей. Они не хотят признать данных городу привилегий, вмешиваются в его суды и доходы; обе стороны обращаются с жалобами к королю: горожане жалуются на притеснения от наместника, а последний на недостаток доходов для содержания замка. Уже в следующих 1499 и 1500 годах тот же великий князь Александр выдаст городу Полоцку две новые грамоты, которыми он подтверждает дарованное ему немецкое право, но с некоторыми важными отступлениями. Так, тяжбы о земле между боярами и мещанами утверждаются за судом наместника; он разбирает их вместе со старшими боярами по «давнему обычаю» и посылает своих чиновников на спорную землю с обычными за проезд пошлинами. Дворы в городе, земли и села, купленные боярами у мещан, наравне с их отчинными землями не подлежат ведению войта и бурмистров; люди боярские, занимающиеся в городе торговлей, платят подати наравне с мещанами, но не подсудны войту и бурмистрам. Сами бояре отпускали по Двине в Ригу жито, крупу, попел и смолу, и теперь им дозволяется этот отпуск, но с условием продавать только произведения собственных имений, а не перекупать у других. Наконец, сословие свободных крестьян или «путников», живших в окрестных селах, прежде относимое к Магдебургскому праву, теперь изъемлется из него и приписывается к замку, то есть подчиняется суду и владению наместника. Что же касается серебщизны, военной службы и городовой работы, то путники исполняют их сообща с мещанами. А те простолюдины, которые (ради избавления от городских платежей и повинностей) позакладывались за наместника, владыку, игумнов и бояр, возвращаются под право Магдебургское, то есть под ведение войта и бурмистров.

Однако нелегко было разграничить две сферы, городскую и замковую. Сила шляхетских привилегий и ослабление верховной правительственной власти, по образцу Польши, сказывались и в Литовской Руси. Спустя три года относительно Полоцка встречаем новую грамоту великого князя Александра, теперь и короля Польского. Из нее узнаем, что полоцкие лянтвойт, бурмистры и радцы жалуются на полоцкого наместника Станислава Глебовича. Вопреки их Магдебургскому праву он хочет судить и рядить мещан и вступается в их земли; причем акты на эти земли у них отнимает; ремесленников полоцких забрал в свое ведение; а именно: золотарей, рымаров (шорников), седельников, ковалей (кузнецов), сыромятников, Шевцов (портных), гончаров, пивоваров, плотников и скоморохов; по рекам Дисне, Лиспе и Сари поставил своих слуг, которые берут мыта с каждого струга по грошу; вмешивается в пошлину с привозного вина и пива. Королевская грамота воспрещает все это наместнику и вновь подтверждает за городом Магдебургское право с теми отменами, которые указаны в предыдущих грамотах, то есть в отношении наместничьего суда и сельских путников. Подобные отмены, нарушавшие целость немецкого права, с одной стороны, и продолжавшиеся притеснения от наместников – с другой, не давали укрепиться городскому самоуправлению, производили недоумения и неурядицы в среде самих мещан. Брат и преемник Александра Сигизмунд I поэтому в 1510 году дает Полоцку новую подтвердительную грамоту на Магдебургское право. Здесь прямо говорится, что вследствие отмены некоторых пунктов это право подверглось сомнению (у вонтпеньи было), «для которого ж мещане места Полоцкого промежду себе расторжку и раздел вчинили: некоторые с них с права немецкого выломившися, подприсуд городской далися, а многие и прочь разошлися». (Под городским присудом тут разумеется суд замковый или наместничий; ибо словом город в западнорусских грамотах означается собственно замок или кремль, а восточнорусскому посаду соответствует там название место, откуда мещане.) Новая грамота вновь повторяет данные мещанам привилегии с некоторыми пояснениями и добавлениями. Так, мещане и черные люди, заложившиеся за наместника, владыку, игуменов, бояр и прочими, опять возвращаются в ведение войта, бурмистров и радцев, но каждому князю и боярину позволяется иметь на своем городском дворе по одному дворнику и огороднику из числа закладней. Число радцев теперь увеличивается до 24. Городу дозволяется построить четыре гостиных дома, где должны останавливаться гости (приезжие купцы); а плата с них разделяется надвое: одна половина идет в господарский скарб, другая – на ратушу. Частные гостиницы воспрещены. Дозволяется поставить на р. Полот общественную мельницу, и доходы с нее разделены на те же две половины. Но спустя семнадцать лет тот же король Сигизмунд снова, по жалобе лянтвойта, бурмистров и радцев полоцких на их воеводу Петра Станиславовича, обращает к последнему укорительную грамоту. Из нее видно, что воевода, его урядники и слуги чинили мещанам многие кривды, грабежи и забойства; что он «ломал Майтборский привилей» и судил мещан «городовым правом» (то есть замковым или наместничьим судом), ремесленников заставлял на себя работать, мыты по рекам со стругов брал и прочее.

Эта история туго прививавшегося чуждого учреждения и непосильной борьбы его с королевскими наместниками и старостами повторялась приблизительно в тех же чертах и в других городах Западной Руси. Разница заключалась в том, что изъятия из немецкого права и разграничение между подсудностью и доходами города и замка разнообразились по местным условиям, так что почти каждый город имел свои особые привилегии и не выработался один общий тип городского самоуправления. Если первостепенные города не могли пользоваться этим самоуправлением и вполне освободиться от подчинения шляхетским урядникам, то еще в большем подчинении последним оставались второстепенные города, несмотря на свою магдебургию. Разнообразие в ее приложении увеличивалось еще городами владельческими. В Литовской Руси, как мы говорили, существовали знатные роды, которые, подобно западным феодалам, сосредоточили в своих руках большие поземельные владения, заключавшие в себе многие местечки и даже города. Подражая великим князьям Литовским, они также стараются поднять торговое и промышленное значение своих городов, а следовательно, и увеличить свои доходы раздачей им магдебургских привилегий. Впрочем, привилегии эти давались с дозволения великокняжеской власти или ею подтверждались. Но, естественно, при этом владелец удерживал за собой высшую судебную инстанцию и близкое наблюдение за городским управлением и доходами; поставлял в город своих особых урядников, которые за всем надзирали, так что, в сущности, магдебургия существовала там в весьма слабой степени. Самый свод саксонских законов, или так называемое Саксонское зерцало, и подлинное Магдебургское уложение обыкновенно были известны западнорусским магистратам не в подлинном объеме и виде, а только в извлечениях и толкованиях, сделанных польскими юристами.

По смыслу Магдебургского права, в городе должны существовать две коллегии: радцев и лавников. Первые ведают под председательством бурмистров городскую полицию, надзор за городскими имуществами и торговлей, а также суд по гражданским искам; вторые, в числе 12 человек, под председательством войта должны судить уголовные преступления, то есть составлять суд присяжных. Но, сравнивая разные западнорусские города, находим количество радцев и лавников различное; войт председательствует в обеих коллегиях; иногда обе они сливаются в один магистрат или ведают одни и те же дела. Потом встречаем еще третье учреждение: «совет сорока мужей» (а в некоторых городах «совет тридцати»), который составляется из выборных от городских цехов и присваивает себе право контроля над городским хозяйством; причем войт, бурмистры, радцы и лавники нередко входят с ним в препирательство за свои права, увеличивается путаница в городских делах и отношениях.

Впрочем, эти неудобные стороны магдебургского устройства развились и принесли свои плоды большей частью впоследствии. В первый же период своего существования, то есть в эпоху Ягеллонов, оно, по-видимому, все-таки дало некоторый толчок и оживило городскую жизнь, торговое и промышленное движение в Литовской Руси. Недаром же в грамотах, жалованных на это устройство, часто упоминается, что они дарованы по просьбе самих горожан20.

Законодательство и судопроизводство Литовской Руси в данную эпоху представляют заметный переход от общих с Восточною Русью оснований, то есть от Русской правды, к особому виду, развившемуся под влиянием шляхетских привилегий или польского государственного строя. Эпохе судебников Московской Руси соответствует здесь эпоха статутов, которая, впрочем, открывается уложением, известным также под именем «Судебника». Он был издан Казимиром IV в 1468 году, по совету с литовскими князьями, панами-радой и всем поспольством; под последним, вероятно, разумеется здесь собрание лучших людей города Вильны.

Судебник Казимира IV представляет собственно свод наказаний и штрафов за злодейство или татьбу в разных ее видах: из 25 статей этого свода около 20 относятся к татьбе. Тут мы находим то же древнерусское понятие о наказаниях как о доходной статье для судьи. Например, если вор пойман с лицом (с поличным), то это лицо или украденная вещь поступает в пользу двора (княжьего, наместничьего или панского) или собственно судьи; кроме того, в его пользу идет просока, то есть плата с истца за сок или розыск преступника. А пострадавшему или истцу вор платит истинну, то есть ценность украденной вещи. Если ему нечем заплатить, а его жена и дети знали о воровстве, то заплатить женой и детьми (но дети моложе 7 лет не ответственны), а самого на шибеницу (виселицу). Дети и жена могут выкупиться сами или с помощью своего господаря (владельца). Если вору с поличным совсем нечем заплатить, то его повесить, а украденную вещь отдать истцу и воротить ему половину просоки. Следовательно, прежде должен быть удовлетворен пострадавший («ино перво заплатити исцю, а потом господарь татя того вину свою бери»). Причем если вор несвободный человек, то его владелец в то же время есть и его судья. Между тем по другой статье если хозяин вора знал о его преступлении или делил его плоды, то он несет то же наказание. Итак, свободных или княжьих людей судят великокняжие наместники и тиуны, а панских или боярских – их владельцы; в случае если истец и ответчик разного рода люди, один принадлежит к княжьим, а другой к панским, то им «обчий» суд, то есть смешанный из наместника или тиуна и пана или боярина. Если кто будет держать в своем дому лежня (бродягу) тайно, то есть не оповедав соседей или околицу, а в это время случится воровство, то он обязан в течение трех дней представить лежня в суд, в противном случае удовлетворить пострадавшего. Если судья или вообще тот, кому будет выдан вор для наказания, освободит его за плату или возьмет его себе в рабство, то сам подвергается наказанию от верховной власти; ибо вору не должно быть оказано милосердие. (Тут уже сказывается государственный взгляд на преступление.) Вообще при поличном, первое воровство наказывается пенями, но если украденное стоит больше полтины (более полукопья, а по другому чтению – полуконя), то вешать; за корову тоже вешать; за конскую татьбу, хотя бы и первую, непременно виселица; за похищенного невольника тоже. Тать, на которого околица укажет, что крал не в первый раз, подвергается виселице без поличного пойманный, а только доведенный пыткой до сознания. Вообще этот Судебник очень суров и щедр на виселицу. В нем также отражаются и народные суеверия того времени. Например, если кого заподозренного в воровстве будут пытать и не «домучатся» сознания, но на него докажут, что он «знает зелие» (заколдованные травы, которыми предохраняет себя от боли) и притом околица скажет, что и прежде крал, то его также на виселицу. Затем идут несколько статей о поземельных или межевых тяжбах, наездах и порубках.

Судебник сей является как бы введением к дальнейшим законодательным мерам, так как сам он далеко не удовлетворял насущным потребностям. Ощущалась нужда в общем письменном своде законов, который бы определял отношения сословий между собой и к правительству, а также служил бы руководством судьям; последние должны были дотоле руководствоваться или разными грамотами, жалованными, уставными и тому подобное, или обычным, неписаным правом, которое представляло большое разнообразие, смотря по местным условиям, и в своем применении допускало многие злоупотребления. Первый систематический свод узаконений и юридических обычаев, назначенный для всего Великого княжества Литовского, был составлен по воле Сигизмунда I неизвестными нам юристами-компиляторами, по-видимому, при близком участии литовского канцлера Альберта Мартыновича Гаштольда. В 1529 году этот свод принят сеймом и получил королевскую санкцию. Он известен под именем «первого» или «старого Литовского статута» и, очевидно, был составлен по образцу польского так называемого Вислицкого статута Казимира III, изданного в 1347 году.

Статут издан на русском языке, а потом переведен на латинский и польский. Он распадается на 13 «разделов», и каждый раздел на статьи или «артикулы». Почти вся первая половина его посвящена подтверждению прав и привилегий, пожалованных Сигизмундом и его предшественниками шляхетскому сословию, а вместе и закрепощению за ним крестьянского населения. Между прочим, здесь для прочности шляхетского землевладения важно постановление десятилетней земской давности, по истечении которой право иска прекращается, за немногими исключениями. Например, исключение составляет недостижение совершеннолетия. А для сего последнего назначается мужчине 18 лет, девушке 15. Дети и вдовы шляхетские также обеспечены в правах наследования поземельных владений. Вообще мужу позволяется записывать на имя своей жены третью часть из недвижимого имения, под именем вена. Если же она не получила от мужа назначенного вена и осталась вдовой с детьми, то имеет право на равную с ними часть в движимом и недвижимом имуществе. Если у нее нет детей, то она имеет право на третью часть в имении мужа; остальное его родственникам. Если же вторично выйдет замуж, то и эта часть переходит к ним же (ибо они служат господарскую службу с этих имений). Другая половина статута заключает в себе статьи, относящиеся к судопроизводству. Судебная власть в поветах находится в руках воевод, старост, державцев, маршалков земских и дворных; они обязаны судить по писаному статуту; если на какой случай нет статьи в статуте, то должны руководствоваться «старым обычаем», а потом на общем сейме эту статью необходимо написать и прибавить к статуту. Каждый воевода, староста и державца должен выбрать в своем повете двух земян или шляхтичей, «людей добрых и веры годных», которые помогают ему творить суд. На случай жалобы шляхтичей на неправый суд королевских урядников устанавливается высшее или апелляционное судилище в Вильне в великокняжьем дворце, на которое съезжаются паны радные по два раза в год. Пересуд (пошлины) в тяжебных делах назначается судьям: со взыскания суммы или стоимости судебного имущества десятую часть, с земли рубль, с человека копу грошей, с фольварка четыре гроша. Если сам воевода или староста судит, то весь пересуд идет ему, а если судят помянутые выше выборные судьи или земяне с воеводским или старостным наместником, то пересуд делится на три части: одна воеводе, другая судьям, а остальная «третина» наместнику. Если судья возьмет пересуд более положенного в законе, то должен воротить его с навязкой (надбавкой) и, кроме того, заплатить 12 рублей штрафа в казну господарскую. При денежных взысканиях по суду допускается грабеж: если подсудимый, присужденный к уплате в назначенный срок, не заплатит, то судьи берут вижа из ближайшего господарского двора, в его присутствии производят грабеж в доме подсудимого и отдают награбленное истцу, причем опять назначается срок для взыскания, и только по истечении его истец может полностью воспользоваться награбленным. Между державцами отличаются новые, которые недавно названы державцами, а «прежде именовались тивунами»; они не имеют права судить шляхтичей и господарских бояр, которые подсудны только воеводам, старостам и маршалкам. Затем идут постановления о вызовах в суд посредством децких и вижов, о прокураторах (адвокатах), светках (свидетелях), гвалтах (насилиях), годовщинах (убийствах), звадах (драках), тяжбах, относящихся к земле, охотничьим пущам, бортным деревьям, бобровым гонам, к долгам, закладам, к кражам скота, хлеба, домашней птицы и прочему. Вора, у которого найдут поличное, разрешается мучить (пытать) три раза в день, но без членовредительства. Если же не допытаются сознания, то кто его дал на муку, платит ему надбавки по полтине грошей за каждую муку, исключая того случая, когда истязаемый, зная чары, муки не ощущал. Если же кто умрет под пыткой, то истец платит за него годовщину, смотря по человеку. Относительно смертоубийства статут находится еще отчасти на почве Русской правды, то есть платежа виры или годовщины. Так, если шляхтич убьет шляхтича в драке, то платит его близким сто коп грошей, а другую сотню грошей в скарб господарский. За убийство путного человека полагается годовщина 12 рублей грошей, за бортника восемь; за ремесленников столько же, сколько за путных людей, тоже за тивунов и приставов; но за «тяглого мужика» только 10 копеек грошей, а за «невольного паробка» половину того. Статут, однако, не скупится и на смертную казнь. Ей подлежат: кто подделывает государственные листы (письма) или печати, кто сделает насилие или ранит государственного урядника при исполнении его обязанностей; кто на войне покинет сторожевой пост или в назначенный срок не явится на оборону крепости, а тем воспользуется неприятель; кто сделает наезд на другого и учинит насилие (гвалт), кто изнасилует женщину. За воровство с поличным большей частью назначается виселица. Вору, укравшему что-либо с господарского двора, ценностью меньше полукопья, обрезались уши.

Вообще Литовский статут во многом отражает на себе грубость современных нравов и является смесью древнерусских юридических понятий и обычаев (наиболее сохранившихся при посредстве копных судов) с новыми влияниями, преимущественно польскими; а через последние, особенно через Магдебургское право, прошло сюда и влияние римского права; это влияние отразилось в довольно систематическом изложении разнообразных нескладных и плохо согласованных между собой статей самого свода21.

По всем признакам, в этом первоначальном своем виде Литовский статут имел многие пробелы и недостатки, которые давали широкий простор разным злоупотреблениям и произволу, особенно в деле правосудия. На сеймах не раз раздавались жалобы на такие пробелы и недостатки, слышались требования пересмотра и дополнения. От половины XVI века мы имеем любопытное латинское сочинение одного образованного литвина, по имени Михалона: «О нравах татар, литовцев и москвитян» (De moribus Tartarorum, Lituanorum et Moscorum). Оно дошло до нас, впрочем, не вполне, а в отрывках. Этот Михалон (или Михайло) вообще не доволен современным ему порядком вещей в своем отечестве, скорбит об утрате старой простоты нравов; сравнивая литвинов (и западноруссов) с татарами и москвитянами, нередко отдает предпочтение этим обоим соседям и темными красками рисует разные стороны отечественного строя и быта. Между прочим, вот какими чертами изображает он состояние судопроизводства, основанного на Судебнике Казимира IV и первом Литовском статуте.

У татар, по мнению Михалона, правосудие лучше. «На обязанность судьи эти варвары смотрят не как на средство к наживе, а как на службу ближнему. Они тотчас отдают всякому то, что ему принадлежит; а у нас судья берет десятую часть цены спорной вещи с невинного истца. Это вознаграждение судье называется пересуд и должно быть немедленно уплачено в суд. Если же тяжба идет о небольшом клочке земли, то взимается не десятая часть, а сто грошей, хотя бы предмет иска не стоил этой цены. В делах личной обиды и оскорбления судья берет с виновного, в качестве штрафа, столько же, сколько присуждает истцу». «За убийство определяется наказание не по закону Божественному, чтобы кровь омывалась кровью, а денежное, с судейскими десятинами. Поэтому и убийства бывают часто». «Если обе стороны помирятся, судья все-таки берет деньги, с виновного штрафные, а с истца десятинные». «За скрепу грамот и договорных записей судья также получает десятину. А в делах уголовных получает все, что найдется воровского у хищника, и этот его доход называется лицо (то есть поличное)». Вообще «отыскивающему украденную вещь приходится потратить на суды более, чем она стоит, и поэтому многие не решаются заводить тяжбы». «Кроме пени за преступление, председатель суда берет 12 грошей с уведенной лошади. Слуга судьи, исполнитель приговора берет также десятую часть цены вещи. Нотариус тоже берет десятую часть за окончательное решение. За одно приложение печати к делу, стоящему грош, он берет четыре. Другой подчиненный судьи, так называемый виж, который назначает день суда, если он воеводский, берет 50 грошей, если его помощника, 30, а если считает себя королевским, то 100. Столько же берет другой пристав, называемый детским, который вызывает подсудимого и приводит с позывной грамотой. Столько же берет и третий низший чиновник, который вызывает свидетелей или осматривает на месте убытки потерпевшего истца. Если у подсудимого нет денег, то у него отбирают скот. В то же время бедняк, желающий вызвать в суд магната, ни за какие деньги не может найти пристава. Всякий может быть свидетелем во всяком деле, кроме межевой тяжбы; отчего многие сделали себе промысел из лжесвидетельства. Явный похититель чужой собственности не прежде обязан явиться в суд, как по истечении месяца после позыва. Если у кого отнимут лошадь в 50 или 100 грошей в самую рабочую пору, чтобы позвать в суд грабителя, он должен прежде всего заплатить за позыв цену похищенной лошади и целый месяц ждать, пока виновного притянут к суду». Далее идут сетования на корыстолюбие вельмож, которые все эти обычаи ввели ради своих выгод; на то, что литовские воеводы сами мало занимаются судом, а предоставляют его своим наместникам, которые небрежно ведут дела, мало знакомы с законами, но исправно взимают свой пересуд, и так далее. Автор сего сочинения обращается иногда к царствующему государю (Сигизмунду II) и просит его обратить внимание на указанные недостатки правосудия.

Из этих жалоб, которые по тому предмету раздавались на литовских сеймах, приведем в пример просьбы литовских чинов великому князю Сигизмунду II Августу на Виленском сейме 1547 года. На этом первом вальном (общем) сейме при новом государе своем литовские князья, паны и рыцарство прежде всего просят, конечно, о подтверждении всех своих прав и вольностей, дарованных его предками. Затем напоминают, что на прошлом Берестейском сейме (1544 г.) король-отец (Сигизмунд I) и паны радные постановили сделать исправление Статута и для того выбрать комиссию из 10 особ, пять римского закону и пять греческого (которая, действительно, и сделала некоторые дополнения). Теперь чины просят вновь выбрать такую комиссию, а потом исправленный и утвержденный на следующем сейме Статут предать тиснению («не писаным письмом, але выбиваным»). Просят, чтобы не воеводы назначали судей в каждом повете, а выбирала бы их сама шляхта из своей среды на известные сроки. Жалуются, что старосты, державцы и их наместники назначают вижами людей простых, ненадежных, то есть мещан, тяглых мужиков и даже «холопью невольную», которые берут по 12 грошей за вижованье и притом склонны к подкупам; поэтому просят, чтобы при поветовых судьях были выбраны «присяжными» вижами несколько человек из бояр, «людей добрых и веры годных», и чтобы они за вижованье брали по грошу на одну милю. Просят, чтобы шляхте всегда свободно было вместо апелляционного суда панов радных обращаться к суду самого господаря, чтобы духовные в судах светских и земских не присутствовали, чтобы тяжущиеся сами защищали свое дело и были бы отменены наемные прокураторы, которые своими «непотребными речами и широкими вымыслами» только затягивают процессы. Великий князь большей частью соизволил на эти просьбы; на некоторые, однако, отвечал уклончиво.

Согласно с подобными представлениями, повторявшимися и на последующих сеймах, действительно производились разные изменения и дополнения в первом Статуте. Новая исправленная его редакция окончательно была утверждена на Виленском сейме 1556 года и сделалась известна под именем второго Литовского статута.

Надобно отдать справедливость сему второму Статуту в том отношении, что упорядочение судопроизводства в нем сделало значительный шаг вперед. Теперь в каждом повете для отправления суда установлены должности земского судьи, подсудка и писаря; поветовая шляхта, собравшись под председательством воеводы, или каштеляна, выбирала кандидатами на каждую таковую должность четырех человек из своей среды (но не тех, которые уже занимали какие-либо урядовые должности); а из этих 12 человек король уже назначал настоящего судью, подсудка и писаря. Последний обязан был вести свое дело на русском языке и русским письмом; он мог брать себе помощников или «подписков». Вознаграждение писарю назначено от разных дел по одному грошу, редко по два. Судье за пересуд два гроша, подсудку третий. Вообще судебные поборы значительно уменьшены и точнее определены. Пристав, называвшийся прежде древнерусским словом «децкий», теперь переименован по польскому образцу возным. Ему определено за поездку с позывными листами брать «по грошу с мили в одну сторону, а что назад поедет, за то ничего не братии». Земские книги должны храниться в надежной скрыне за тремя замками, от которых ключи должны быть один у судьи, другой у подсудка, третий у писаря. Это собственно суд земский. Рядом с ним продолжал существовать суд замковый или градский, то есть суд воеводы, старосты или державца. Сей последний суд ведал самые важные уголовные дела, а именно: наезд на шляхетские дома, поджоги, разбои по дорогам, изнасилование шляхетских девиц и женщин, воровство, убийство и тому подобное. Помощником себе для суда воевода, староста или замковый державца должен был выбирать доброго шляхтича, оседлого в том повете. Кроме означенных двух судов, во втором Статуте является еще третий суд, подкоморский. В каждом повете установлен подкормий, который ведает преимущественно тяжебные дела пограничные или межевые и наблюдает за постановкой межевых знаков или насыпкой пограничных курганов между разными владениями. Для помощи себе в каждом повете подкормий выбирает одного или двух коморников из оседлой поветовой шляхты. Важное нововведение сравнительно с первым представляет второй Статут относительно шляхетских сеймиков, которые, по образцу польских, установлены теперь в каждом повете и которые выбирают не только земских судей, но также и земских послов или шляхетских представителей для главного (вального) сейма, числом по два22.

Второй отдел Литовского статута посвящен «Земской обороне». Этот устав подтверждает обязанность всех сословий отправлять военную службу в случае внешней войны. Но созывать земское ополчение и назначать денежные сборы на военные издержки (сербщину) имеет право только великий или «вальный» сейм, составленный из светских и духовных панов-рады, земских урядников, панов «хоруговных» и земских поветовых послов. Только в случае неприятельского вторжения или крайней опасности великий князь Литовский может без сейма разослать листы, созывавшие ополчение; а в отсутствие великого князя то же могут сделать паны-рады и великий гетман. Основанием для военной повинности служило количество владеемой населенной земли, равно наследной, лично выслуженной и купленной.

Сейм каждый раз определял, сколько «пахолков» с известного количества следовало выставить на добром коне, ценностью не менее восьми коп грошей литовских, в цветном кафтане («сукня»), панцире, шлеме, при мече или сабле, щите и копье со значком («прапорцем»). Всякий шляхтич, имеющий землю, обязан лично идти на войну со своими людьми; духовные лица, вдовы и малолетние сироты выставляли со своих имений ратных людей под начальством какого-либо шляхтича, заступавшего их место. Менее имущие, особенно мещане, несли пешую службу, вооруженные ручницей (ружье) или рогатиной. Ополчение собиралось по поветам в хоругви. Для сего в каждом повете были назначены хорунжий. Собравши свои хоругви, они делали им подробную опись, переписывали коней с обозначением их клейма (тавра) в реестре; после чего отводили свои отряды к каштелянам, которые начальствовали ополчением всего повета, или к заменявшим их маршалкам; затем поветовые ополчения собирались по воеводствам. Наконец, все ополчение двигалось к назначенным заранее пунктам и поступало под начальство великого гетмана, который производил ему смотр, делал ему опись посредством своих писарей и распределял его по своему усмотрению. Только за болезнью позволяется шляхтичу не ехать самому на войну, а послать вместо себя совершеннолетнего сына. Уклонение от военной службы по незаконной причине обыкновенно наказывается отобранием имения. Гетманским писарям при описи рати дозволяется брать за труды по полугрошу с коня. Хорунжим запрещено утаивать людей, не явившихся в ополчение, или без ведома гетманского отпускать их домой после общего смотра и описи, под страхом потерять свой уряд и имение. Строго запрещается во время похода производить грабежи и насилия жителям. Проступки ратных людей подлежат гетманской юрисдикции или прямо суду государя, если он сам находится при войске.

Очевидно, отказываясь в пользу сейма от непосредственного и абсолютного распоряжения всеми военными средствами Великого княжества Литовского, по образцу Польши, Ягеллоны наносили неисправимый вред внешней государственной безопасности. Сила государственной обороны зависела главным образом от исправности крупных земледельцев или магнатов, которые выставляли, конечно, самые большие военные отряды (или «почти», как они называются в Статуте) и которые имели в своем распоряжении еще многих мелких шляхтичей, сидевших на их землях или находившихся в числе их дворовой челяди. Следовательно, в то время, когда в Европе заводились постоянные армии и крепла верховная государственная власть, в Литве и Польше, наоборот, продолжались и развивались порядки отживших феодальных ополчений и упадала сила верховной власти. Постоянное войско составляли только наемные солдаты («жолнеры» и «драбы», упоминаемые в Статуте). Оно распределялось преимущественно в пограничных пунктах, но было далеко не достаточно, чтобы обезопасить пределы государства, особенно с той стороны, откуда грозила опасность частых и внезапных вторжений, то есть со стороны южных степей.

До какой степени Юго-Западная Русь страдала в те времена от набегов крымских или перекопских татар, какое огромное количество пленных выводили они и какова была судьба этих пленников, о том яркими красками свидетельствуют помянутые выше записки Михалона.

«Хотя перекопцы, – говорит он, – имеют обильно плодящиеся стада, а рабов только из пленных, однако последними они богаче, так что снабжают ими и другие земли. Корабли, часто приходящие к ним с другой стороны моря и из Азии, привозят им оружие, одежды и лошадей, а отходят от них нагруженные рабами. Все их рынки знамениты только этим товаром, который у них всегда под руками и для продажи, и для залога, и для подарка, и всякий из них, хотя бы не имеющий раба, но владеющий конем, обещает кредиторам своим по контракту заплатить в известный срок за платье, оружие и живых коней живыми же, но не конями, а людьми, и притом нашей крови. И эти обещания верно исполняются, как будто наши люди находятся у них всегда на задворьях в загоне. Один еврей-меняла, сидя у ворот Тавриды (под крепостью Перекопом) и видя бесчисленное множество привозимых туда пленников наших, спрашивал у нас, остаются ли еще люди в наших странах или нет и откуда такое их множество. Так всегда имеют они в запасе рабов не только для торговли с другими народами, но и для потехи своей дома и для удовлетворения своей злости. Наиболее сильные из сих несчастных часто, если не делаются кастратами, лишаются ушей и ноздрей, клеймятся на лбу и на щеках, и, связанные или скованные, мучаются днем на работе, ночью в заключении; жизнь их поддерживается небольшим количеством пищи из гнилой падали, покрытой червями, отвратительной даже для собак. Только женщины, которые понежнее и покрасивее, содержатся иначе; которые из них умеют петь и играть, те должны увеселять на пирах. Для продажи выводят рабов на площадь гуськом, как будто журавли в полете, целыми десятками и прикованных друг к другу около шеи, и продают такими десятками с аукциона; при чем громко кричат, что это рабы самые новые, простые, нехитрые, только что привезенные из народа королевского, а не московского. (Московское племя полагается у них более дешевым, как коварное и обманчивое.) Этот товар ценится в Тавриде с большим знанием и покупается дорого иностранными купцами для продажи еще высшей ценою более отдаленным и более темным народам, каковы сарацины, персы, индийцы, арабы, сирийцы и ассирийцы. Несмотря на чрезвычайную осторожность покупателей, тщательно осматривающих все физические качества рабов, ловкие продавцы нередко их обманывают. Мальчиков и девушек они сначала откармливают, одевают в шелк, белят и румянят, чтобы продавать их подороже. Красивые девушки нашей крови покупаются на вес золота и иногда тут же на месте перепродаются с барышом. Это бывает во всех городах полуострова, особенно в Кафе. Там целые толпы сих несчастных невольников отводятся с рынка прямо на корабли. Она лежит на месте, удобном для морской торговли; это не город, а ненасытная и беззаконная пучина, поглощающая нашу кровь».

Древние литовцы, по замечанию того же Михалона, отличались мужеством и воинской деятельностью; а теперь предаются роскоши и праздности. Вместо того чтобы самим идти в неприятельские земли, или оберегать свои пределы, или упражняться в воинском искусстве, обязанные военной службой молодые шляхтичи литовские сидят в корчмах, пьянствуют и, весьма склонные к взаимным ссорам, убивают друг друга; а военное дело и защиту отечества предоставляют татарам (поселенным при Витовте), беглым людям из Московии и вообще наемным отрядам. Перекопскому хану государство платит ежегодную дань, но тем не избавляется от татарских набегов. То, что Михалон говорит здесь собственно о литовской шляхте, относится отчасти и к шляхте западнорусской, которая сообща с литвинами подпала в те времена влиянию польских обычаев, при посредстве ополячившейся династии Ягеллонов.

Что оборонительные силы государства, воинская доблесть и прежняя простота нравов там действительно и глубоко упали в эпоху ленивого, изнеженного Сигизмунда Августа, о том совершенно согласно с Михалоном свидетельствует современник его, известный московский беглец в Литве князь Андрей Курбский.

Рассказывая о страшном падеже скота и лютом море, опустошивших и обессиливших Крымскую орду в пятидесятых годах XVI века, Курбский сожалеет, что этим обстоятельством не воспользовались для нанесения решительного удара орде ни московский царь Иван, ни ближайший к орде король Польши и Литвы. «Не к тому обращалось умом его королевское величество, – говорит Курбский, – а более к различным плясаниям и пестрым машкарам. Также и властели той земли, наполняя гортань изысканными пирогами, а чрево марципанами (сладким тестом), безмерно вливая в себя как бы в пустые бочки дорогие вина и вместе с печенегами (обжоры-паразиты) высоко скача и бия по воздуху, пьяные так прехвально и прегордо восхваляют друг друга, что не только Москву или Константинополь, но если бы турок был на небе, то и оттоле обещают достать его с другими своими неприятелями. Когда же возлягут на своих одрах между толстыми перинами, тогда едва пополудни проснутся и встанут едва живые с тяжелыми от похмелья головами». Привыкши проводить время в такой гнусной лени, они не только не радят о своем отечестве и о тех несчастных, которые давно уже мучаются в татарском плену, но не обороняют и тех сельчан, жен и детей, которых ежелетно пред их очами варвары уводят в рабство. «Хотя ради великого срама и слезного нарекания от народу они как бы ополчатся и выедут в поле, но следуют издали за бусурманскими полками, боясь ударить на врагов креста Христова. Пройдя за ними дня два или три, возвращаются восвояси; а что осталось от татар, сохраненное убогими крестьянами в лесах из имущества их или скота, то все поедят и последнее разграбят». Курбский также замечает, что такие нравы завелись недавно, а что прежде там обретались мужи храбрые и любящие отечество. Такую перемену он объясняет упадком доброй веры и обращением вельмож в ересь люторскую и в другие секты. Эти сладострастные вельможи сделались так изнеженны, женоподобны и робки, что как услышат о варварском нашествии, «так и забьются в претвердые города. Воистину смеху достойно: вооружаясь в брони, сядут за столом за кубками да бают басни со своими пьяными бабами; а из врат городских не хотят выйти, хотя бы под самым их городом басурмане истребляли христиан». Далее автор рассказывает случай, которого был очевидцем. В одном городе было пятеро вельмож со своей вооруженной челядью, да еще два ротмистра со своими полками в то время, как толпа татар шла мимо, возвращаясь домой с полоном. Несколько добрых воинов и простонародья неоднократно вступали в битву с басурманами и не могли их одолеть; но ни единый из вышеозначенных властелей не вышел на помощь христианам. Последние были бы все избиты, если бы не приспел гнавшийся за погаными Волынский полк. Увидя его, басурманы посекли большую часть пленных, а других бросили и обратились в бегство. Курбский хвалит мужество волынцев и их гетмана славного Константина Константиновича Острожского и подвиги их объясняет тем, что они пребывали верны православной церкви.

Кроме Михалона и Курбского, некоторые польские и западнорусские писатели, поэты и сеймовые ораторы того времени также горько упрекают шляхту за утрату старорыцарской доблести, наклонность к сутяжничеству и ее излишнее пристрастие к сельскому хозяйству, вообще к наживе.

Любопытны, хотя страдают односторонностью и преувеличениями, дальнейшие свидетельства помянутого Михалона о нравах и привычках современного ему общества.

Сравнивая своих соотечественников с москвитянами и татарами, он обыкновенно выставляет преимущества соседей. Так хвалит бережливость последних и порицает роскошь своих, которые любят щеголять различной и дорогой одеждой. Москвитяне изобилуют мехами, но дорогих соболей запросто не носят, а сбывают их в Литву, получая за них золото. Носят же они, по образцу татар, войлочные остроконечные шапки, украшая их золотыми пластинками и драгоценными камнями, которых не портят ни солнце, ни дождь, ни моль, как соболей. Москвитяне не употребляют дорогих привозных пряностей; у них не только простолюдины, но и вельможи довольствуются грубой солью, горчицей, чесноком, луком и плодами своей земли; а литовцы любят роскошные привозные яства и пьют разные вина, отчего у них разные болезни. Особенно автор записок нападает на их пьянство: «В городах литовских нет более частых заводов, как те, на которых варятся из жита водка и пиво. Эти напитки берут с собой и на войну; а если случится пить только воду, то по непривычке к ней гибнут от судорог и поноса. Крестьяне дни и ночи проводят в шинках, заставляя ученых медведей увеселять себя пляской под волынку и забыв о своем поле. Посему, растратив имущество, они нередко доходят до голода и принимаются за воровство и разбой; таким образом, в любой литовской провинции в один месяц больше людей казнят смертью за эти преступления, нежели во всех землях татарских и московских в течение ста или двухсот лет (!). Попойки часто сопровождаются ссорами. День начинается у нас питьем водки; еще в постели кричат: „Вина, вина!“ И пьют этот яд мужчины, женщины и юноши на улицах, на площадях и, напившись, ничего не могут делать, как только спать». Между тем в Московии великий князь Иван (III) «обратил свой народ к трезвости, запретив везде кабаки». Посему там нет шинков, и если у какого-нибудь домохозяина найдут хотя каплю вина, то весь его дом разоряется, имение конфискуется, прислуга и соседи, живущие в той же улице, наказываются, а сам навсегда сажается в тюрьму. Вследствие трезвости «города московские изобилуют разного рода мастерами, которые, посылая нам деревянные чаши и палки для опоры слабым, старым и пьяным, седла, копья, украшения и различное оружие, грабят у нас золото». Не замечая ослабления верховной власти в своем отечестве, Михалон только распространением роскоши и пьянства объясняет утрату городов и областей, завоеванных московскими государями, у которых народ трезв и всегда в оружии, а крепости снабжены постоянными гарнизонами, которые не позволяют никому сидеть все дома, но по очереди посылают на пограничную стражу.

«В Литве один чиновник занимает десять должностей, а прочие удалены от правительственных дел. Москвитяне же соблюдают равенство между своими и не дают одному многих должностей; управление одним городом на год или много на два поручают они двум начальникам вместе и двум нотариям (дьякам). От этого придворные, надеясь получить начальство, ревностнее служат своему государю, и начальники лучше обращаются с подчиненными, зная, что они должны отдать отчет и подвергнуться суду, ибо обвиненный во взятках бывает принужден выходить на поединок (поле) с обиженным, даже если сей последний принадлежит к низшему сословию». «Князь их бережливо распоряжается домашним хозяйством, не пренебрегая ничем, так что продает даже солому. На пирах его подаются большие кубки золотые и серебряные, называемые соломенными, то есть приобретенные на проданную солому. От расчетливого распределения должностей он имеет еще и ту выгоду, что те, которых посылает защищать пределы своей земли, исправлять различные общественные дела и даже в самые далекие посольства, исполняют все это на свой счет. За хорошее исполнение они награждаются не деньгами, а местами начальников. У нас же, напротив, если кто посылается куда-либо, даже не заслужив того, получает обыкновенно в излишестве деньги из казначейства, хотя многие возвращаются, ничего не сделав. На пути люди эти бывают в тягость тем, чрез владения которых едут, истощая их подводами. В Московии же никто не имеет права брать подвод, кроме гонцов по государственным делам; благодаря быстрой езде и часто меняя усталых лошадей (ибо везде стоят для этого в готовности свежие и здоровые лошади), они чрезвычайно скоро доставляют известия. У нас же придворные употребляют подводы на перевозку своих вещей, отчего происходит недостаток в подводах и мы неготовые терпим нападение врагов, предупреждающих вести об их приходе. Недавно у нас от подводной повинности изъяты и те, которые когда-то получили свои земли именно с обязанностью исправлять ее по всем дорогам, ведущим к столице нашей Вильне от стран московских, татарских и турецких». Вообще в своих записках Михалон ярко выставляет государственные преимущества Москвы над Литвой, хотя, как католик и литовский патриот, он не любит восточных соседей и называет московский народ хитрым, вероломным, неискренним.

Порча нравов коснулась, конечно, и женщин. Михалон до того недоволен своими соотечественницами, что ставит их ниже татарских женщин. «Татары держат жен своих в сокровенных местах, а наши жены ходят по домам праздные в обществе мущин, в мужском почти платье. Отсюда страсти». Упадок женской нравственности в Литве, по мнению автора, произошел с тех пор, как великие князья Литовские дали им права наследства и предоставили свободный выбор мужей; тогда как прежде сами назначали им женихов, преимущественно из людей, прославивших себя воинскими доблестями. Теперь же, рассчитывая на известную долю наследства, они сделались надменны, стали пренебрегать добродетелью, не слушаться опекунов, родителей, мужей и приготовлять преждевременную смерть живущим. «У нас некоторые женщины владеют многими мужчинами, имея села, города, земли, одне на правах временного пользования, другие по праву наследования, и по этой страсти к владычеству живут оне под видом девства или вдовства, в тягость подданным, преследуя одних ненавистью, губя других слепою любовью». О роскоши и многочисленной свите знатных женщин можно судить по тому, что иную «литовскую героиню» везут к обедне или на пиршество от шести до восьми повозок.

Теми же мрачными красками изображает он угнетение простого народа от шляхты. Так, по поводу рабства пленников у татар он говорит: «А мы держим в беспрерывном рабстве людей своих, добытых не войною и не куплею, принадлежащих не к чужому, но к нашему племени и вере, сирот, неимущих, попавших в сети через брак с рабынями; мы злоупотребляем нашею властью над ними, мучая их, уродуя, убивая без суда, по малейшему подозрению. У татар и москвитян ни один чиновник не может убить человека даже при очевидном преступлении – это право предоставлено только судьям в главных городах. А у нас по всем селам и деревням делаются приговоры о жизни людей».

Из этих жалоб ясно, насколько развитие крепостного состояния и уравнение его с холопством опередило относящиеся сюда положения литовских статутов. Юридическая сторона быта следовала за фактической, то есть, как это и везде бывает, право давало законные формы тому, что давно уже существовало в жизни23.

IV
Последний Ягеллон и Люблинская уния

Сигизмунд I и королева Бона. – Львовский рокош. – Начало Реформации в Польше и Литве. – Сигизмунд Август и его три брака. – Варвара Радзивилловна. – Успехи Реформации и арианская ересь. – Вопрос об окончательной унии Литвы с Польшей. – Люблинский сейм 1569 года. – Переговоры об условиях унии. – Оппозиция литовских сенаторов. – Настойчивость и задор польской посольской избы. – Внезапный отъезд литвинов. – Присоединение Подлесья и Волыни к польской короне. – Принудительная присяга подлесян. – Упорство Воловича. – Тщетные протесты. – Ходкович и Глебович. – Присяга волынцев. – Пример князя Острожского и других русских вельмож. – Присоединение Киева к короне. – Возвращение литвинов на сейм и их согласие на унию. – Трогательные сцены. – Вопрос о четвертой власти. Конец Люблинского сейма

Более сорока лет (1506–1548) длилось в Польше и Литовской Руси царствование Сигизмунда I, или Старого. Подобно долголетнему царствованию его отца, Казимира IV, оно значительно подвинуло вперед сближение польской короны с Великим княжеством и подготовило их окончательную политическую унию. Сигизмунд почти все свое царствование должен был вести борьбу с возраставшими притязаниями строптивой польской шляхты. Благодаря своему уму и энергии он умел поддержать авторитет королевской власти. Тем не менее шляхетские сеймы продолжали забирать силу; особенно вторая половина этого царствования омрачена была разными неладами внутри государства. Обыкновенно значительную долю вины в сих замешательствах приписывают его второй супруге Боне Сфорца. Эта итальянская принцесса, вполне усвоившая себе политические идеи своего соотечественника Макиавелли, является каким-то злым гением для Сигизмунда и для целого Польско-Литовского государства. Не было пределов ее сребролюбию и властолюбию, ее интригам и козням. Пользуясь большим влиянием на своего престарелого супруга, она нередко заставляла его совершать разные несправедливости, в особенности при раздаче высших доходных должностей, имений и староств, которые просто продавала за деньги. Для достижения своих эгоистических целей она не останавливалась не только перед подкупами, но и перед ядом и тому подобными средствами, в чем упредила другую королеву, свою соотечественницу Екатерину Медичи; с той, однако, разницей, что макиавеллизм Екатерины действовал в видах укрепления королевской власти и католичества во Франции, а своенравная Бона, напротив, увеличила только разлад между короной и духовенством, с одной стороны, и шляхетским сословием – с другой. Соперничество и вражда, возбуждаемые ею между вельможами, производили частые ссоры, нарушали внутренний мир в государстве и причиняли много огорчений королю, но нисколько не усиливали монархическую власть. Наконец, королеву Бону упрекают в том, что она своим примером и влиянием много способствовала сильному распространению роскоши, заграничных мод и упадку нравов в вельможной и шляхетской среде.

Предыдущие короли, особенно Ягелло и Александр, с великой щедростью раздавали вельможам и шляхте королевские имения в державство или в пожизненное владение; но так как власти своевременно не наблюдали, чтобы эти имения по окончании срока возвращались в королевскую казну, то они и переходили к наследникам временных владетелей. Королевская казна, таким образом, лишилась доходов, предназначенных на содержание войска и двора. Уже давно шел вопрос о строгой ревизии или проверке владельческих актов и возвращении помянутых земель в казну; но только Сигизмунд решил привести в действие эту проверку и отобрание имуществ на основании книг коронной метрики, о чем состоялось постановление на сейме 1535 года. Кроме того, Сигизмунд решил произвести общую проверку шляхетских привилегий и статутов (так называемая «экзекуция прав»); а также восстановил некоторые налоги, между прочим пошлину с выводимого на продажу шляхетского рогатого скота, или воловщину, от которой освободил шляхту король Александр. Следствием этих мер было сильное неудовольствие, поведшее к открытому бунту или рокошу. В 1537 году, когда воевода молдавский Петрило, поддерживаемый австро-венгерским королем Фердинандом, грозил Польше новой войной, Сигизмунд объявил шляхте общий поход, или посполитое рушение, и сборным пунктом назначил город Львов. Действительно, посполитое рушение собралось в большом количестве; число всего войска простиралось до 150 000. Но шляхта прибыла сюда совсем не для битв с неприятелями; она носилась с грамотами своих прав и привилегий и составляла бурные сходки, на которых шумели разные ораторы, защитники шляхетских вольностей; кричали о том, что шляхта не обязана на свой счет идти в поход за пределы государства. Тайным двигателем этого рокоша был коронный маршалок и воевода краковский Петр Кмита, клеврет королевы Боны. Но тут же раздавались голоса против королевы, обвинявшие ее в том, что она мешается во все дела, особенно в назначение государственных сановников, а в своих обширных имениях сажает старостами и управляющими чужеземцев, которые притесняют местных шляхетских обывателей. Упрекали также королеву за дурное воспитание, которое она дает своему сыну, будущему королю, окружая его женщинами и плясунами. Главным образом шляхта требовала отменить воловщину и ревизию владельческих актов. Напрасно король сделал уступки и отложил окончательное решение спорных пунктов до следующего сейма. Шляхта продолжала шуметь и отказывалась от похода. Глубоко оскорбленный и униженный, Сигизмунд принужден был распустить ее по домам. Вся ее воинственная деятельность на сей раз ограничилась потреблением домашней птицы в окрестностях Львова, почему это посполитое рушение и получило насмешливое прозвание куриной войны.

Уже давно польская шляхта с завистью смотрела на значение и богатства, скоплявшиеся в руках высшего духовенства, на свободу его земельных имуществ от военных повинностей, на слишком широкую сферу духовных судов и вела постоянную борьбу с десятинами, от которых духовенство не хотело освободить шляхетские имения. Польская церковь в те времена сохраняла более самостоятельности от папской курии, нежели какая-либо другая, и короли почти самовластно распоряжались раздачей епископств. Но сребролюбивое вмешательство Боны в эту раздачу размножило число прелатов, не отличавшихся образованием и строгими правилами, вообще мало достойных своего звания и возбуждавших против себя много недовольных. Неудивительно, что это же самое духовенство не обнаружило ни искусства, ни энергии, когда пришлось вступить в борьбу с распространившейся тогда церковной Реформацией.

Процветавшая с XV века в Западной Европе эпоха Возрождения наук и искусств коснулась и Польши с Литвой, чему особенно способствовал обычай знатной молодежи доканчивать свое образование в заграничных университетах и академиях. Там напитывались они все более и более забиравшими силу идеями итальянских и немецких гуманистов, а вместе с тем привыкали не сочувственно, критически относиться к некоторым сторонам католической иерархии и церкви. Когда же на сцену выступили Лютер, Цвингли, Кальвин и другие реформаторы, то, естественно, в Польше и Литовской Руси их идеи также нашли сочувствие со стороны поколения, воспитавшегося под влиянием гуманизма. В Польше и Литве уже существовали гуситские общины чешских и моравских братьев, учение которых нашло здесь приют после гонений в собственной земле. Эти общины пролагали дорогу и новым реформационным идеям. Вторжению реформаций в польско-литовские страны много помогли также тесное соседство и политическая связь с прусско-немецкой областью, в которой лютеранство быстро распространялось, как и во всей Северной Германии. Западная часть Пруссии, как известно, вошла в состав польских провинций, а восточная оставалась владением Тевтонского ордена, но в зависимости от польской короны. Известно также, что великий магистр Тевтонского ордена Альберт Бранденбургский снял с себя духовно-рыцарский сан, принял лютеранство и, с согласия самого Сигизмунда, как своего ленного государя, обратил Восточную Пруссию в светское княжество. В королевской же Пруссии во главе реформационного движения выступил торговый немецкий город Данциг. Сигизмунд тщетно пытался прибегать к некоторым мерам против лютеранских проповедников. Реформация скоро и прочно здесь утвердилась и отсюда стала влиять на соседние великопольские провинции, где в городском населении также был значительный элемент немецких колонистов. А из Восточной Пруссии сочинения и проповедники Реформации легко проникали в соседние литовско-русские области. Католическое духовенство собирает синоды для обсуждения мер против ереси. По его просьбе король издает строгие эдикты, которыми запрещается распространять сочинения Лютера и защищать его учение под страхом сожжения на костре и конфискации имущества; молодым людям возбраняется посещать Виттенбергский университет, а также входить в личные сношения с Лютером и другими реформаторами. Но все эти эдикты оставались без исполнения, благодаря в особенности привилегированному положению шляхты, ее нерасположению к духовенству и сочувствию реформационным идеям. Это сочувствие обнаруживалось и со стороны некоторых свободомыслящих членов самого духовенства. Оно проникло и в среду придворную: так, итальянец Лисманин, духовник королевы Боны, пользовавшийся влиянием на нее, втайне принял протестантизм и сделался усердным его проповедником; а сын и наследник короля Сигизмунд Август, управлявший Литвой, терпел протестантских проповедников при своем дворе и сам, по-видимому, сочувственно относился к ереси. Но пока был жив Сигизмунд I, Реформация не выступала открыто и только подготовляла почву в Польше и Литовской Руси. Решительные успехи ее относятся ко времени следующего короля и последнего Ягеллона, то есть названного сейчас Сигизмунда Августа.

Выше мы видели, что уже на Львовском рокоше шляхта порицала королеву Бону за дурное воспитание сына. Действительно, из всех зол, которые итальянка принесла Польше, едва ли не более важным было это воспитание, немало повлиявшее и на прекращение самой династии Ягеллонов. Сигизмунд Август вырос на руках женщин и итальянских учителей, которые сделали из него человека любезного, приятного в обращении, но вместе с тем изнеженного, слабохарактерного, наклонного к придворной роскоши и удовольствиям, чуждого мужественных привычек, не выносившего суровостей военного стана. Когда ему минуло двадцать три года, отец дал ему в супруги Елизавету, дочь Фердинанда, короля Венгрии и Чехии. Казалось, этот брак должен был вновь скрепить родственные связи двух могущественнейших среднеевропейских династий, Габсбургов и Ягеллонов, имевших в то время общего врага в лице грозной Оттоманской империи. Но юная Елизавета не нашла счастья в своем замужестве. Говорят, будто та же королева Бона, опасаясь соперничества во влиянии на сына, своими интригами постаралась произвести в его сердце охлаждение к молодой супруге, и последняя вскоре умерла от огорчений, не оставив потомства; злые языки пустили даже слух об отраве (1545 г.). Около этого времени старый король совсем передал сыну управление Великим княжеством Литовским, и Сигизмунд Август основал свое пребывание в Вильне. Придворные литовские вельможи, приезжая к Сигизмунду I в Варшаву, до небес восхваляли перед ним правительственную мудрость его сына, так что однажды король, слыша одни похвалы, будто бы сказал им: «Оставьте же что-нибудь для порицания». Главным источником лести послужила необычайная щедрость королевича к окружавшим его. Он отличался расточительностью и неумеренными расходами на свой двор даже в то время, когда страну посетил неурожай, произведший страшный голод между бедными классами населения. Несмотря на это бедствие, Виленский двор нисколько не желал уменьшить количество ежедневно потребляемого им рогатого скота, пива и меду; бедные крестьяне с великими убытками и усилиями должны были из далеких мест везти сюда овес, сено, живность. Пиры, музыка, танцы и маскарады, заимствованные у итальянцев, и в эту печальную пору не прекращались во дворце молодого наместника Литвы, который скоро наскучил правительственными заботами и отдался забавам в кругу веселой шляхты, стекавшейся сюда с разных сторон, чтобы заискивать милостей у своего будущего государя. Беспечность и леность Сигизмунда Августа выразились в его привычке откладывать важные дела до следующего утра, почему он и получил потом название «король-утро».

Между красивыми виленскими дамами, составлявшими свиту покойной принцессы Елизаветы, самой прекрасной была Варвара, дочь великого гетмана Литовского Юрия Радзивилла и вдова трокского воеводы Гаштольда, который женился на ней, уже будучи пожилым человеком, прожил с ней недолго и оставил ей в наследство свои обширные имущества. Она пленила сердце Сигизмунда Августа и сама, в свою очередь, поддалась его обаянию. По смерти Елизаветы, когда на время траура затихли придворные забавы, Сигизмунд начал посещать Радзивилловские палаты, в которых жила молодая вдова вместе со своей матерью и надвилейские сады которых примыкали к ограде Нижнего великокняжеского замка. Благодаря этому соседству посещения все учащались и отчасти приобрели характер тайных свиданий. Фамилия Радзивиллов была одной из самых знатных в Литве; а незадолго до этого времени она получила от императора княжеское достоинство Священной Римской империи. Главными представителями этой фамилии являлись тогда два Николая: один Николай Юрьевич, по прозванию Рыжий, подчаший литовский, родной брат Варвары; а другой Николай Янович, прозванием Черный, маршалок литовский, ее двоюродный брат. Эти братья, побуждаемые матерью Варвары, обратились к королевичу с просьбой прекратить свои ночные посещения, которые бросают тень на добрую славу их сестры и всей их фамилии. Королевич обещал и некоторое время держал слово, но потом любовь взяла верх, и посещения возобновились. Узнав о том, братья Радзивиллы однажды сделали засаду в комнатах Варвары и, внезапно представ перед Августом, напомнили данное и не сдержанное им слово.

«Мое настоящее посещение, может быть, принесет вам честь и благополучие», – ответил Август.

«Дай-то бог», – сказали братья и тотчас позвали заранее приготовленного капеллана.

Влюбленный королевич не стал отказываться от брака; только поставил условием, чтобы он сохранялся в строгой тайне до более удобного времени. Свидетелями бракосочетания, кроме двух Радзивиллов и матери, были два приближенных к Августу литовских дворянина, сопровождавших его обыкновенно на эти свидания, именно староста Довойна и стольник Кезгайло. Брак этот совершился приблизительно в августе 1547 года. Тяжелые заботы и огорчения ожидали молодых супругов, в особенности прекрасную Варвару. Трудно было сохранить тайну от многочисленных клевретов королевы Боны; хотя Август продолжал свидания с женой только посредством потайного хода, устроенного из замка в Радзивилловские палаты. Действительно, слухи о женитьбе достигли родителей; он отправился в Варшаву и там упорно отвергал справедливость этих слухов. Затем последовали продолжительные отлучки на сеймы, то Литовский, то Польский. На это время супругу свою Август отослал в Радзивилловский замок Дубенки, расположенный в глухой местности, на высоком холме, омываемом со всех сторон водой, в нескольких милях от Вильны. Там жила она в глубоком уединении под охраной своего брата Николая Рыжего и верного Довойны, которые тщательно оберегали ее от яда, кинжала, похищения и тому подобного, ибо знали, что итальянка Бона не разбирает средств для достижения своих целей. Разлука с нежно любимым супругом, слезы и постоянно тревожное настроение гибельно повлияли на здоровье молодой женщины. Она преждевременно разрешилась от беременности, и это случилось в то именно время, когда королевская семья более всего нуждалась в потомстве для продолжения Ягеллоновской династии. Между тем истина мало-помалу стала известна. Подстрекаемые королевой, многие вельможи и сенаторы начали шуметь, что будущий их король не имеет права выбирать себе супругу без согласия сословий и своих родителей. Некоторых сенаторов, однако, Августу удалось склонить на свою сторону. Посреди волнения, возбужденного этим вопросом, скончался восьмидесятилетний король Сигизмунд I, в марте 1548 года. Приверженец Августа, краковский епископ Мацеевский немедля отправил из Кракова гонца в Вильну с известием о кончине короля. Август, таким образом, двумя или тремя днями узнал о ней прежде, чем прибыло официальное уведомление; этим временем он воспользовался, чтобы вызвать Варвару из Дубенок в виленский королевский замок. Вслед за тем он созвал литовских вельмож из их поместий и на первом же торжественном заседании литовского сената представил им свою супругу, а их королеву. Захваченная врасплох и пораженная ангельской красотой Варвары, сенаторская рада приветствовала ее кликом: «Vivat Barbara, regina Poloniae, magna ducissa Luthuaniae!» («Виват Варваре, королеве Польши, великой герцогине Путании!»)

Иной прием встретило объявление о королевском супружестве в Польше. Бона, привыкшая при старом Сигизмунде к неограниченному влиянию на короля, на раздачу должностей и имуществ и надеявшаяся так же управлять своим слабохарактерным сыном, с ненавистью смотрела на свою невестку, видя в ней соперницу, сильную любовью и доверием Августа. Когда последний прибыл в Краков и совершил здесь торжественное погребение своего отца, он немедленно должен был начать упорную борьбу с польским сенатом и сеймом по вопросу о своей супруге. Разгневанная Бона не хотела встречаться с новой королевой, рассорилась с сыном и удалилась в Варшаву, так как в Мазовии она имела обширные владения. Но и оттуда она не переставала действовать своими интригами и направлять свою партию против сына и невестки. При выборах послов на предстоящий Петроковский сейм по воеводствам и поветам польским рассеивались разные нелепые слухи; между прочим, привязанность короля к Варваре и его брак объясняли просто делом колдовства со стороны ее матери; а брак этот оглашали унижением для королевского дома и чуть ли не величайшим бедствием для отчизны. Едва в Петрокове открыли сейм (в октябре 1548 г.), как начались бурные речи и в сенате, и в посольской избе, громившие брак короля. Тщетно некоторые приверженцы Сигизмунда Августа, каковы краковский каштелян Ян Тарновский и краковский епископ Мацеевский, пытались защитить свободу королевского выбора относительно супруги; большинство, увлекаемое особенно краковским воеводой Петром Кмитой, главой партии Боны, не хотело признать законным брачный союз с Варварой и требовало развода. Однажды вся посольская изба упала на колени перед королем и умоляла его уничтожить свой неравный брак. Но любовь дала слабохарактерному, ленивому Августу силу и энергию в борьбе с этими настояниями, доходившими до угроз лишить его польской короны. Это был чуть ли не единственный подвиг в его жизни, когда он остался тверд и непреклонен и когда ответы его сейму отличались истинным достоинством и силой слова. «Вам пристало бы не о том просить меня, – сказал он однажды, – чтобы я нарушил обет моей жене, но о том, чтобы я держал свое слово, данное кому бы то ни было. Я поклялся ей и не покину ее, пока жив; честь мне дороже всех королевств на свете». Твердость короля наконец взяла верх: мало-помалу оппозиция ослабела, чему много содействовала абсолютная власть Августа в своем наследственном государстве Русско-Литовском и опасения поляков за свою унию с сим государством. Август не только отстоял законность своего брака, но и настоял на том, чтобы спустя два года Варвара была торжественно коронована в Кракове архиепископом-примасом Дзежговским, причем сам Кмита исполнял обязанности маршалка.

Прошло не более пяти месяцев после этой коронации, и молодая королева скончалась на руках своего супруга (в конце апреля 1551 г.). Незадолго перед ее смертью Бона примирилась с ней в присутствии всего королевского двора. Но это примирение считали неискренним; мало того, после упорно держалась молва, будто злая свекровь отравила свою невестку. По другому известию, Варвара умерла от тяжкой болезни, рака в груди, который развился у нее отчасти вследствие упомянутых выше беспокойств и огорчений, отчасти по причине снадобий, которые она принимала из рук знахарок, чтобы доставить своему супругу столь желанного наследника престола. Из Кракова тело ее перевезли в Вильну, где погребли при кафедральном храме в королевском склепе, рядом с первой женой Августа, Елизаветой. Король первое время был сильно поражен смертью пламенно любимой супруги и навсегда сохранил нежное чувство к ее памяти, что, однако, не помешало ему отдаться своему влечению к женщинам и вообще к распущенной жизни. От такой жизни не отвлекла его и третья супруга, на которой успела его женить королева Бона (в 1553 г.). Эта супруга была не кто иная, как Екатерина, вдова герцога Мантуанского, родная сестра первой его жены Елизаветы, то есть дочь императора Фердинанда Габсбурга. Известно, что для Австрии то была эпоха обильных своими последствиями браков, когда сложилось пресловутое изречение (Bella gerant alii tu felix Austria nube – «Пусть другие ведут войны, ты, счастливая Австрия, заключай браки»), когда австрийские Габсбурги этими браками приобрели себе короны чешскую и венгерскую и старались тесно привязать к своим интересам государство Польско-Литовское – самое значительное славянское государство того времени. Австрийский двор сам хлопотал о новом брачном союзе с последним Ягеллоном и потому немало подстрекал преданную себе Бону в ее преследовании несчастной Варвары. Но Бона недолго наслаждалась плодами своих интриг и козней. Ее итальянские фавориты (Папагоди и Бранкачио), опасаясь со смертью старой королевы очутиться посреди чуждого и враждебного общества, убедили ее покинуть Польшу со всем своим движимым имуществом и для поправления своего ослабевшего здоровья воротиться под родное небо Италии. Несмотря на просьбы сына и дочерей и сопротивление вельмож, старуха действительно уехала, увозя с собой накопленные ею огромные богатства, состоявшие из звонкой монеты, золота, серебра, дорогих камней и всякой утвари, для перевозки которых пришлось употребить до 500 упряжных коней. Она поселилась в своем наследственном владении, городе Баре. Но уже в следующем, 1557 году Бона умерла, как говорят, сделавшись в свою очередь жертвой отравы со стороны коварного любимца (Папагоди), который хотел воспользоваться ее богатствами. По ее подлинному завещанию эти богатства должны были перейти к ее детям; но любимец представил подложное завещание, сделанное в его пользу; причем ему помогло покровительство владевшего тогда неаполитанской короной Филиппа II Испанского, с которым он поделился наследством. Вопрос о возврате этого наследства, или о так называемых «неаполитанских суммах», потом долго и тщетно занимал польское правительство, ибо наследники Ягеллонов отказались от них в пользу Речи Посполитой.

Третий брак Августа был тоже несчастлив и так же бесплоден, как и первый. Наскучив надменной, болезненной немкой, не хотевшей знать ни польского языка, ни польских обычаев, король завел дело о разводе с ней под предлогом ее неплодия, так как государство нуждалось в наследнике. Не добившись от папы формального развода, Август наконец убедил австрийский двор взять к себе обратно Екатерину. Но она не доехала до Вены и с горя умерла на дороге (1567). Очевидно, какой-то злой рок тяготел над домом Ягеллонов, отказывая им в продолжении потомства24.

Три весьма важных события ознаменовали царствование последнего Ягеллона в Польше и Западной Руси: 1) так называемая Ливонская война с Москвой и раздел земель Ливонского ордена; 2) необычайные успехи Реформации в Польше и Литве и 3) Люблинская уния.

После Сигизмунда I Реформация не только не находила более препятствия, но и получила полную свободу, благодаря веротерпимости или, точнее, религиозному равнодушию его преемника; а потому начала быстро распространяться как в Польше, так и в Великом княжестве Литовском. Сигизмунд Август держал при себе реформаторских проповедников и собирал в своей библиотеке протестантские сочинения. Сами главные реформаторы, то есть Лютер, Кальвин, Меланхтон, Цвингли, посвящали ему свои книги и входили с ним в переписку. Одно время король даже задумал было стать во главе церковной реформы в своем государстве и обратился к папе Павлу IV с просьбой дозволить богослужение на народном языке, причащение под обоими видами, брак священников и тому подобное; для чего хотел созвать национальный собор. Но благодаря хитрому образу действия папского нунция Липпомани и в особенности недостатку собственной энергии король потом оставил свои реформаторские планы. В Вильне и других главных городах Литвы и Западной Руси, как и в Польше, проживало значительное количество немецких колонистов, а потому учение Лютера распространялось преимущественно между купцами, мещанами и ремесленниками. Гораздо больше успеха имел кальвинизм, который пришелся по вкусу шляхетскому сословию и в Польше, и в Литве. В последней он обязан своими успехами в особенности известному вельможе Николаю Радзивиллу (Радивилу) Черному, который познакомился с этим учением еще в юности, во время своего заграничного образования. Будучи родственником короля по своей двоюродной сестре Варваре, получив от него важнейшие должности великого маршала и канцлера литовского вместе с обширными имениями, он свое влияние и свои богатства употребил на утверждение и распространение кальвинского (кальвинистского) учения. В 1553 году Радзивилл открыто принял это учение вместе со всем своим семейством и слугами и учредил протестантское богослужение в своем загородном доме, в виленском предместье Лукишках; а потом, с позволения короля, воздвиг каменный евангельский собор в самом городе, на Бернардинской площади. Рассказывают, что Радзивилл просил Сигизмунда Августа посетить богослужение в этом новом храме, и тот отправился верхом в сопровождении многочисленной свиты. Но предуведомленный о том латинский епископ вышел со своим клиром и с крестами; схватил королевского коня за узду, со словами «Предки вашего величества ездили на молитву не этой дорогой», и, упав на колени со всем духовенством, умолил короля направиться в католический костел. Тем не менее деятельность Радзивилла продолжалась беспрепятственно. Он устроил такие же евангелические храмы и при них школы в своих многочисленных поместьях, в Несвиже, Олыке, Клецке, Бресте, Биржах и в прочих; призывал в них из Польши известных своей ученостью пасторов (Чеховича, Вендраговского, Симона Будного, Крыжковского и других); завел в Несвиже типографию для печатания кальвинских книг; на его счет был издан в Бресте новый, исправленный перевод Библии на польский язык. Примеру Радзивилла последовали и некоторые другие знатные литовско-русские фамилии, равно католические и православные, находившиеся с ним в родственных связях или заискивавшие его покровительства. Так, перешли в протестантизм: Кишки, Ходкевичи, Сапеги, Вишневецкие, Пацы, Воловичи, Огинские, Горские и другие. А мелкая шляхта естественно шла за знатными вельможами, от которых часто зависела в имущественном отношении. Реформаторское движение увлекло многих православных. А католичество понесло в Литве и Жмуди такой разгром, что едва не было совсем уничтожено этим бурным потоком. Но именно легкость и быстрота, с какими распространялась Реформация в Польше и Литве, свидетельствовали о ее поверхностном влиянии, лишенном глубины и силы, вызванном скорее модой и подражанием, нежели внутренней, народной потребностью.

Сильный удар Реформации в Литве и Западной Руси нанесла преждевременная смерть Николая Черного, который скончался в 1565 году, еще не достигнув преклонных лет. Хотя после него во главе литовской Реформации стал его двоюродный брат Николай Рыжий, великий гетман Литовский и воевода виленский, но его деятельность не была так же энергична и успешна. Еще больший вред делу Реформации причинили расколы, возникшие в ее среде, и преимущественно арианская секта. Эта секта отрицала троичность лиц и божество Христа; почему ее члены назывались унитариями или антитринитариями, а по имени своих учителей итальянцев Фавста и Лелия Социнов (последователей известного испанского врача Михаила Серведа) также и социнианами. Арианская ересь распространилась особенно в Малой Польше в 50-х годах XVI столетия, откуда проникла в Литву. В последней одним из первых ее открытых проповедников явился Петр из Гонендза (местечко в Подляхии), учившийся в Краковском и германских университетах. Тщетно кальвинские пасторы восставали против этой ереси; из их собственной среды явились ее последователи и проповедники, каковыми были, например, итальянец Бландрата, рекомендованный Радзивилу самим Кальвином, а также упомянутые выше Чехович, Вендраговский и Симон Будный. Литовские социниане нашли себе даже сильного покровителя между вельможами в лице виленского каштеляна Яна Кишки, владевшего громадными имуществами. Подобно Радзивиллу, он не щадил издержек для собирания социнианских проповедников, заведения типографий и печатания книг в своих имениях. Кальвинисты, с Николаем Черным во главе, сильно вооружились против арианской ереси и собирали соборы для ее осуждения; но арианство продолжало распространяться в Литовской Руси, в Галиции и на Волыни, увлекая многих кальвинистов и православных. Неожиданное и важное подкрепление получило оно из Московской Руси в лице известного еретика Феодосия Косого, бежавшего из Москвы с товарищами после собора 1554 года. Феодосий имел такой успех в Литовской Руси, что писавший против него инок Зиновий заметил: «Восток развратил диавол Бахметом, запад Мартином Немчином (Лютером), а Литву Косым». Замечание, конечно, преувеличенное. Когда социнианство распространилось и укрепилось, то само оно, в свою очередь, распалось на разные учения или толки; особенно предметом разногласия служило крещение младенцев: одни допускали его, а другие отвергали и признавали действительность крещения только для взрослых. Развитие этой крайней реформатской секты не только остановило успехи кальвинизма, но и отторгло от него значительную часть последователей и заставило кальвинские общины вместо борьбы с католицизмом терять свои силы на борьбу с общинами социнианскими. Этими обстоятельствами вскоре отлично воспользовались новые борцы, выступившие на защиту папства, то есть иезуиты. Сам король под конец жизни, одолеваемый болезнями – следствием его распущенной, неумеренной жизни, – совершенно охладел к вопросам церковной реформы и даже стал помогать успехам католической реакции в своем государстве25.

Обратимся теперь к Люблинской унии.

По мере того как бездетный Сигизмунд Август приближался к старости и ясно становилось, что вместе с ним должна угаснуть литовско-польская династия Ягеллонов, все более и более выдвигался тревожный вопрос о дальнейшей судьбе единения Польши с Литвой. Начиная с Казимира IV Литва и Польша фактически уже более ста лет имели одного государя, за исключением короткого промежутка (при Яне Альбрехте и Александре). В особенности два таких продолжительных царствования, как Казимира IV и Сигизмунда I, много содействовали тесному сближению обеих половин соединенного государства или, вернее, подчинению литовско-русских земель польскому влиянию. Сигизмунд I еще при жизни своей короновал своего сына и великим князем Литвы, и королем Польши, чтобы обеспечить ему наследование в обеих странах и вместе упрочить их политическое единство. Это единство, доказав на деле свою пользу в случаях борьбы с сильными соседями, составляло теперь насущную и взаимную потребность обеих стран. Но отношения их к вопросу о самой форме единства были различны. Меж тем как литовские чины довольствовались одним внешним союзом или чисто личной унией, то есть совмещением обеих корон на одной голове, и старались удержать свою самостоятельность во внутренних делах, поляки, наоборот, стремились к полному слиянию обеих стран в одно государственное тело с общими правами и учреждениями. В сущности, они стремились к господству в обширных и благодатных литовско-русских землях. Отсюда в царствование последнего Ягеллона происходит любопытная и деятельная борьба, исход которой, впрочем, не трудно было предвидеть, если, с одной стороны, взять в расчет замечательное единодушие поляков в этом деле, а с другой – отсутствие единодушия между чинами собственно литовскими и западнорусскими и недостаток политического центра, около которого они могли бы сосредоточиться. Сама Ягеллоновская династия ополячилась и еще ранее склоняла решение вопроса в польскую сторону (например, акт унии 1501 г., изданный королем Александром); а теперь в лице своего последнего представителя явно стала на ту же сторону, чем дала ей решительный перевес. Наконец, ничем не огражденное географическое положение Литовско-Русского государства, между Польшей и надвигавшей с востока Москвой, заставляло его возможно скорее и теснее примкнуть к первой, чтобы опереться на нее в борьбе со второй.

Вопрос об окончательной унии или полном слиянии обеих стран неоднократно возбуждался на вольных или общих сеймах; но стараниями противников унии решение его постоянно откладывалось на будущее время. Наиболее важный шаг в этом деле представляет Варшавский сейм конца 1563 и начала 1564 года. Здесь поляки и литвины горячо спорили о разных пунктах своей унии. Под влиянием внешней опасности от московского царя и особенно утраты Полоцка, взятого войсками Ивана IV, литвины пошли было на уступки. Но вот пришло известие о победе литовского гетмана Радзивилла над москвитянами на берегах Улы; литвины сделались менее сговорчивы и в особенности упорно стояли за Волынь и Подлесье, тогда как поляки требовали включения их в земли польской короны. Сигизмунд Август на этом сейме отрекся от своих наследственных прав на Литовское великое княжение в пользу той же польской короны и таким образом им обоим предоставил после своей смерти вольный выбор государя. Сим отречением он хотел облегчить дело унии или, как выразилась его декларация по сему случаю, zwalic ten pien’ z drogi («убери этот пень с дороги»). В дополнение к сему акту на том же сейме издан был подписанный королем так называемый «Варшавский рецесс», которым определены условия слияния Литвы с Польшей и который лег в основу дальнейших переговоров об этом вопросе. Но всем подобным актам недоставало формального утверждения со стороны литовских чинов.

Магнаты литовские противились полной унии по следующим главным причинам. Эти вельможи еще в значительной степени сохраняли свое положение крупных феодальных владетелей в Литве; а потому, в случае уравнения прав с поляками, они, во-первых, утратили бы свои наследственные права на участие в королевской раде или сенате, так как в Польше звание сенатора или давалось королем пожизненно, или было связано с достоинством епископским. Во-вторых, второстепенная и мелкая литовская шляхта, или так называемые земяне и бояре, будучи уравнены в правах с польской шляхтой, приобретали ее льготы и вольности, а следовательно, получали более независимое положение по отношению к своим феодальным сеньорам, то есть к литовским магнатам; почему эта шляхта в вопросе об унии тянула на сторону поляков, но не выступала решительно против своих вельмож, привыкши находиться у них в подчинении. В-третьих, литвины, равно знатные и незнатные, опасались наплыва в свою страну поляков, которые бы стали перебивать у них придворные и земские уряды и староства. Во главе чисто литовской партии, противной слиянию, стоял тот же Николай Черный Радзивилл, который был главой литовских протестантов. Благодаря его энергии и личному влиянию на короля эта литовско-протестантская партия доселе успешно отстаивала самобытность Литвы от польских притязаний. Но в следующем, 1565 году, как известно, он умер, и, хотя вождями ее оставались еще такие значительные и влиятельные лица, как двоюродный брат его Николай Рыжий, староста жмудский Ян Ходкович и подканцлер литовский Евстафий Волович, однако дробление протестантов на секты, а вместе и ослабление союза с ними русских православных вельмож все более и более выступали наружу. Дело унии пошло быстрее. Король окончательно подпал под влияние партии польско-католической и принялся действовать в пользу слияния Литвы с Польшей не только усердно, но и с необычным ему постоянством, почти с той же твердостью воли, которую он прежде проявил в вопросе о своем браке с Варварой Радзивилл. Ясно, что при его природных способностях, если бы он получил лучшее воспитание и направление, вместо ленивого, изнеженного человека, из него мог бы выйти замечательный государь26.

Еще около трех лет на разных сеймах длились переговоры и совещания об унии. Король и польско-католическая партия решили во что бы то ни стало привести это дело к окончанию на том вольном или большом сейме, который был созван на 23 декабря 1568 года в городе Люблине.

Медленно и неохотно съезжались сюда литвины, предвидя утрату своей самобытности. Поэтому открытие сейма состоялось только 10 января следующего, 1569 года. В этот день польские послы представились королю; причем выбранный ими посольским маршалом коронный референдарий Станислав Чарнковский от имени послов говорил его величеству длинное и высокопарное приветствие, в котором главным образом указывалась необходимость полной унии и выражалась надежда на немедленное ее завершение. В следующие дни посольские сенаторы, совместно с послами, совещались, каким образом начать с Литвой дело об унии, и выбрали из своей среды для этого дела нескольких депутатов, в том числе архиепископа Гнезненского Уханского, епископа Краковского Падневского и канцлера Дембинского. Но литовские сенаторы в начале сейма под разными предлогами уклонялись от общих заседаний с польскими сенаторами и вели свои отдельные заседания в другой зале. На приглашение польских сенаторов прийти в общую залу, в которую двери для них отперты, воевода виленский, Николай Радзивилл, вежливо ответил, что «действительно двери отперты, но их преграждает решетка, через которую мы никак не можем пройти к вам, разве король снимет ее». Под этой мысленной решеткой разумелись польские посягательства на литовскую самобытность, которые должны быть устранены королем; другими словами, магнаты литовские только тогда соглашались приступить к переговорам об унии, когда король, подобно своим предшественникам, обяжется сохранить в целости границы Литовского государства (со стороны Польши) и подтвердить их статутовые права относительно того, чтобы чины, должности, аренды и наследственные пожалования не давались чужеземцам (т. е. полякам), а давались бы только природным литвинам и русским. Сообразно с сим, литовцы представили сейму письменное заявление о тех условиях, на которых они согласны заключить унию: 1) Свободный выбор государя общим сеймом, который должен происходить где-либо на границе Литвы с Польшей. 2) Отдельное коронование его в Кракове королевской, а в Вильне великокняжеской короной, вместе с присягой на сохранение литовских привилегий. 3) Оборона обоих соединенных государств общими силами. 4) Бальные сеймы должны происходить по очереди то в Польше, то в Литве. 5) Отдельные высшие чины и должности сохраняются в Литве неприкосновенно. 6) Поляки в Литве и литвины в Польше могут приобретать движимое и недвижимое имущество, но всякие светские и духовные должности и земские уряды в Литве могут занимать только ее уроженцы. 7) Монета отдельная, но одинаковой стоимости, и прочее. К своему заявлению литовцы приложили выписки из привилегий, данных им великими князьями Казимиром (1452), Александром (1492), Сигизмундом I (1506 и 1529) и Сигизмундом Августом (по второму статуту). В этих выписках повторялось обязательство не умалять Великое княжество Литовское ни в его достоинстве и прерогативах, ни в его границах. При сем литовцы просили поляков, чтобы те также письменно изложили им свой проект унии. Просьба эта повела ко многим и весьма оживленным пререканиям между польскими сенаторами и послами.

Сенаторы, со своей стороны, составили ответную записку, в которой указывали на другие акты и привилегии прежнего времени, преимущественно на Городельскую унию Ягелла и Витовта, на привилегии Александра 1501 года и на Варшавский рецесс 1564 года, на основании которых и сочинили проект слияния Литвы с Польшей. Но в посольской избе эта записка вызвала сильные разногласия: одни соглашались на нее; другие не хотели давать никакого письменного ответа литовцам; называя такую переписку проволочкой времени, они требовали, чтобы литовцы сами явились в общие заседания и здесь непосредственно совещались об унии, к чему хотели принудить их с помощью короля; третьи по своему усмотрению переделывали сенаторский проект. На заседании 8 февраля, когда посольский маршал Чарнковский склонял послов согласиться на проект сенаторов, краковский писарь Кмита прервал его и начал говорить, что на том останется пятно, кто желает записи. Произошел шум; чтобы водворить тишину, Чарнковский стучал своим жезлом. «Не стучи палкой, – закричал Кмита, – у меня есть сабля против этой палки!» Маршал вскочил с места, говоря: «Достанем и саблю», и бросил жезл. Поднялось большое и продолжительное смятение. Когда оно успокоилось, стали собирать голоса, но по разногласию не могли прийти к какому-либо решению; с тем и пошли наверх, в сенатскую палату. Тут сенаторы стали упрекать их в упорстве, в неуважении к сенату, в напрасной трате времени и в стремлении «все утверждать на своих головах» (т. е. все решать самостоятельно, без сената). А краковский епископ сказал им: «Вы шесть лет рядили делами (вместо сената). Горько нам от вашего ряду!» Споры о записи продолжались и в следующие дни; послы не однажды без всякого окончательного решения ходили наверх к сенаторам и заводили с ними пререкания. Сенаторы, в свою очередь, продолжали сетовать на их упорство. Так, однажды сендомирский (сандомирский) воевода Петр Зборовский произнес, между прочим, следующие пророческие слова: «Все мы (сенаторы) и многие из послов согласились на одно, а несколько человек протестует! Это самый дурной пример! Если кто впоследствии пожелает чего-либо наилучшего и на его сторону склонится самое большое число послов, а несколько человек вдруг выскочит и станет протестовать, то так и придется оставить доброе дело! Господа, дурно это!» Однако споры продолжались. Наконец, утомясь ими, 12 февраля послы согласились, чтобы литовцам были предоставлены все относящиеся до унии привилегии старого времени, особенно Александрова грамота 1501 года и Варшавский рецесс 1564 года, а также и запись или проект унии, составленный согласно старым привилегиям. Затем пригласили литовских сенаторов, и тут епископ Краковский, от имени польского сената, держал к ним пространную ответную речь. Он указывал на прежние договоры и клятвы относительно унии и вообще проследил почти всю ее историю со времен Ягелла; напирал на то, что с тех времен Литва устроивалась по образцу Польши, а если и бывали отдельные великие князья в Литве, то они, в сущности, являлись пожизненными наместниками польских королей, и что предки литвинов всегда признавали унию.

На эту речь виленский воевода Радзивилл заметил, что она длинна и красноречива, запомнить ее трудно, а потому просил сообщить ее на бумаге. Староста жмудский Ходкович, намекая на королевский акт отречения 1564 года, выразился иронически: «Если мы вам подарены, то к чему же вам еще уния с нами?» На это Радзивилл горячо возразил, что они люди вольные и никто подарить их не мог. «Господам полякам, – прибавил он, – Литва дарила собак, жеребцов, маленьких жмудских лошадей, а не нас, свободных людей. Наши вольности мы приобрели нашею кровью». Литовские сенаторы удалились в свою залу заседания. По их просьбе польские сенаторы обещали им прислать речь епископа Краковского, когда она будет написана, а теперь сообщили им запись или свой проект унии. Автором его был тот же епископ Краковский Падневский; но проект этот подвергся некоторым исправлениям со стороны земских послов. Главные пункты его были следующие: король Польский избирается общими голосами Польши и Литвы, но избирается только в Польше. Он будет миропомазан и коронован в Кракове, а особое избрание и возведение на литовский престол прекращается. Бальный сейм – один общий; сенат также; монета также. Поляк в Литве и литвин в Польше может занимать какие угодно должности и приобретать какое угодно имущество. Но на Литву не простирается экзекуция касательно столовых королевских имений, пожалованных во временное владение. В ответе своем на этот проект литовские сенаторы по поводу предлагаемой им братской унии и любви откровенно говорили: «Если слить Литовское княжество с королевством, то не будет никакой любви, потому что в таком случае Литовское княжество должно поникнуть перед Польшей, литовский народ должен был бы превратиться в другой народ, так что не могло быть никакого братства. Тогда бы недоставало одного из братьев, то есть литовского народа, что явно из самой записки вашей, господа, данной нам». Crescit Ansonia Albae minis (Рим растет благодаря развалинам Альбы). Далее литовцы вновь излагают свои вышеприведенные пункты, на которых должна быть основана уния. При сем, в отпор противному мнению, что со времени Ягелла великие литовские князья были только пожизненными наместниками польских королей, они стараются доказать, что Ягеллоны были не просто наследственными государями Литвы, а подвергались избранию жителями великого княжества; что власть их в Литве отнюдь не была неограниченная, потому они при своем возведении на литовский престол присягали сохранять права и привилегии княжества, чего обыкновенно не делает наследственный (и абсолютный) государь.

Ответ литовцев произвел неодинаковое впечатление на польских сенаторов и на послов. Меж тем как первые сохраняют более мягкий и умеренный тон и желают вести переговоры далее, последние выказывают более горячности и настаивают на прекращении бесплодных переговоров и на прямом вмешательстве королевской власти, которая приказала бы литвинам занять свои места на общем сейме и просто принудила бы их к унии. При сем самыми ревностными сторонниками унии являются послы русского воеводства, то есть галичане, с перемышльским судьей Ореховским во главе: понятно, что, раз включенные в состав польской короны, они желают иметь в тесном единении с собой и другие русские земли, а не быть отделенными от них государственной границей. На сейме пока еще не выступает открыто вопрос о присоединении Волыни к землям польской короны, чтобы сразу не испугать литвинов; но вопрос этот уже обсуждается в закрытых заседаниях. Литовцы хотя сами в них не участвуют, но очевидно получают сведения обо всем, что происходит на сейме: посему сенаторы польские некоторые свои совещания облекают особой таинственностью. Те же меры, по желанию короля, предписаны и посольской избе, то есть воспрещен доступ в нее посторонним лицам. Но в свою очередь, хотя король действует заодно с поляками, однако некоторые литовские вельможи продолжают пользоваться его благосклонностью, каковы Радзивилл, Ходкович и Волович. Литовские сенаторы иногда приезжают к королю для тайных совещаний.

Тщетно поляки продолжают указывать на унию короля Александра и на Варшавский рецесс: литвины не признают этих актов, говоря, что они были изданы без согласия литовских чинов. По настоянию посольской избы король наконец 28 февраля, в понедельник, посылает приказ, чтобы литовские сенаторы заняли свои места в сенате вместе с поляками и литовские послы в посольской избе. На этот приказ виленский воевода Радзивилл ответил: «Если поедем, то к королю, а не к польским сенаторам». То же ответил жмудский староста Ходкович. Князь Василий Острожский, воевода киевский, сказал: «Сегодня не можем собраться, потому что послы наши стоят по деревням». Однако все согласились приехать в замок завтра, то есть во вторник, 1 марта. Но утром этого дня, когда польские сенаторы и послы собрались в своих палатах и ожидали прибытия литвинов, вдруг пришло известие, что сии последние ночью внезапно покинули Люблин и разъехались.

Представители Литвы, очевидно, рассчитывали своим удалением смутить короля, расстроить сейм и затормозить дело унии или заранее не признать законным все, что будет постановлено в этом смысле при их отсутствии. Но они на сей раз жестоко ошиблись в своих расчетах. Напротив, пока велись с ними переговоры, поляки, особливо сенаторы, действовали довольно мягко, с соблюдением правил вежливости и предупредительности по отношению к своим литовским товарищам. Теперь же, наоборот, и сенаторы, и сам король с большей энергией принялись приводить в исполнение намеченные планы, находясь под сильным давлением посольской избы, которая настойчиво понуждала их к действию, горячо протестовала против всяких уступок и проволочек и советовала поступать с уехавшими без королевского разрешения литовцами как с мятежниками. Некоторые послы предлагали даже принять военные меры, послать к татарам, чтобы отклонить их от союза с Литвой, а в случае дальнейшего ее упорства собрать посполитое рушение и оружием принудить ее к унии. Но подобные предложения вызвали вопрос о сборе денег на войско со шляхетских имений, что немедленно охладило рвение к военным предприятиям. Тем не менее в следующие за отъездом литовцев дни состоялась весьма важная и решительная мера: Подлесье и Волынь отделены от Литвы и присоединены к землям польской короны. В королевском универсале по этому поводу говорилось, впрочем, не о присоединении, а о «возвращении» их Польскому королевству от Великого княжества Литовского, которое владело Подлесьем и Волынью будто бы «не по какому-либо законному праву», а просто по снисхождению польских государей.

Оказалось, что не все литовские сенаторы и послы уехали из Люблина. Некоторые еще оставались, особенно подлесяне, которые и получили от короля приказание немедленно занять свои места на сейме между поляками, принеся указанную присягу польскому королю. Они повиновались, но просили при сем не требовать от них немедленной присяги, пока не будут обдуманы меры для защиты их от мести литовских сенаторов. Просьба эта не была уважена, и подлесяне, хотя неохотно, присягнули. Один из них, писарь литовский, староста Мельницкий Матишек, попытался было уклониться, говоря, что он уже присягал королю, как великому князю Литовскому, и что не годится присягать вторично и притом другому государству; но король, по настоянию польских сенаторов и послов, пригрозил отнять у него мельницкое староство, и Матишек присягнул. Вообще староства и другие временные королевские пожалования явились в руках польско-католической партии могущественным орудием для проведения унии. Однако этой партии пришлось немало хлопотать и настаивать перед королем, когда дошел черед до такого высокого сановника, как Евстафий Волович, литовский подканцлер и притом один из главнейших противников унии. Он держал несколько староств в Подлесье, и посольская изба потребовала, чтобы Волович также принес присягу. Король не считал его к тому обязанным; некоторые сенаторы также возражали, говоря, что «он держит староство не с судом, а простое», и устами архиепископа Гнезненского объявили его свободным от присяги. Но послы упорно стояли на своем. Посредством своего маршала Чарнковского они отвечали следующее: «Милостивый архиепископ! Припомните: когда присоединялись к королевству Прусская земля и Мазовецкое княжество, то присягали все должностные лица – сановники, державцы, шляхта, города, хотя насчет их верности не было никаких сомнений, а господин Евстафий – главный виновник расторжения унии, потому что одних послов выслал отсюда, а другим, которые остались здесь, делал угрозы. И эта подозрительная личность не будет присягать! Сохрани Бог! Это оскорбило бы тех, которые уже приняли присягу. Тогда вышло бы то, что говорится в пословице: овод пробился через паутину, а мухи завязли».

Один из послов (староста Радлевский) указывал прямо на то, что пример Воловича будет иметь большое влияние на других, смотря по тому, принесет он присягу или не принесет. После разных препирательств с послами сенаторы уступили им и порешили, что Волович должен принести присягу. Согласился и король с этим решением, но через канцлера Дембинского обратился к послам с просьбой, чтобы относились к Воловичу как к человеку важному и высокопоставленному, с уважением и подобающей вежливостью. Когда его призвали на сейм и объявили королевское решение о принесении присяги, Волович отвечал, что он уже приносил присягу Великому княжеству Литовскому и что его три подлесских староства приписаны к замку Берестье – следовательно, принадлежат к великому княжеству. На повторительные требования присяги он продолжал оспаривать ее законность, а также законность присоединения Подлесья к короне; просил короля не входить с ним в суд и ссылался на отсутствие товарищей для решения столь важного дела. Канцлер, дававший ему ответы от имени короля и сената, объявил, что у него будут отобраны подлесские староства. Волович, однако, не уступал и был отпущен из заседания. Но посольская изба после того не хотела обсуждать никаких дел, пока Волович не принесет присягу или у него не будут отняты имения, а также пока не будут ограждены подлесяне, принесшие присягу; ибо литовские сенаторы разослали на Подлесье и Волынь грамоты с приказанием собираться на войну под опасением потери имения. В особенности смущал их своими жалобами один из подлесян, некий староста Ласицкий, который имел в Литве землю по соседству с жмудским старостой Ходковичем и выражал опасения за свою жизнь и имущество со стороны этого сильного и мстительного соседа. Король успокоил послов обещанием раздать староства Воловича другим лицам; а на Волынь и Подлесье поспешили рассылкой королевских универсалов в отпор грамотам литовских сенаторов. Универсалы эти, возвещая о воссоединении Подлесья и Волыни с короной, повелевали сенаторам и послам сих земель, уехавшим из Люблина, немедля воротиться и занять свои места на общем сейме; причем сим областям обещана свобода от экзекуции. Ослушникам из сенаторов грозили лишением должностей и староств, а из послов теми наказаниями, которые будут постановлены на сейме.

В то же время велись переговоры и с находившимися в Люблине прусскими сенаторами и послами, то есть представителями Западной Пруссии, чтобы они заняли места на сейме вместе с польскими сенаторами. Пруссаки отказывались, ссылаясь на свои привилегии, по которым они имели свои особые сеймы. Однако по настоянию поляков и получив повеление короля, пруссаки явились на сейм и заняли места как в сенате, так и в посольской избе; но при сем делали разные протестации, ссылаясь на ограниченные полномочия от своих сограждан; а потом пруссаки перестали являться на заседания посольской избы. Очевидно, Люблинский сейм имел объединительную задачу в смысле государственном, по отношению не к одной Литве и Юго-Западной Руси.

Меж тем польские послы продолжают показывать нетерпение; нередко они отказываются обсуждать какие-либо другие вопросы, пока не решено дело унии. Они требуют, чтобы представители Подлесья и Волыни, не воротившиеся на сейм, были лишены должностей и староств и подвергнуты экзекуции, то есть проверке документов на владение и отобранию имений у тех, которые не докажут своих прав. По вопросу об экзекуции возникают на сейме многие и продолжительные прения, из которых постоянно выяснялось нерасположение послов к экзекуции и вообще к каким бы то ни было налогам на войско; они скорее предпочитают собрать общее ополчение или так называемое «посполитое рушение», чем жертвовать деньги на содержание наемных войск. Сейм постоянно хватается за четвертую часть доходов со столовых имений, которую король жертвовал на войско; на этой четвертой части сейм хочет основать едва ли не всю постоянную оборону государства; он толкует о том, как собирать ее и расходовать, где хранить и тому подобное. При сем слышны постоянные жалобы на разорительные рекуператорские позвы, – то есть позвы владетелей этих имений к суду для доказательства своих прав или за неуплату четвертой части, – вообще жалобы на земские неустройства и всякие неправды. «Какая польза сочинять столько конституций? – говорят некоторые послы. – Ведь ни одна из них не исполняется. Воевода не исполняет своей обязанности, старосты тоже, купцы тоже; пошлины (отмененные) продолжают существовать; дерут, грабят; ни в чем нет успеха». «У иностранцев сделалось ходячей пословицей, что поляки страдают сеймовой болезнью. Только пьяным людям свойственно так долго и неразумно делать дела, как делаем мы» и тому подобное.

5 апреля во вторник на сейм явилось посольство от литовского сената. Чтобы выслушать его речь, позвали польских послов в сенаторскую палату. Король, показывая вид неудовольствия на литвинов, отказался прибыть на заседание. Тут представителями от Литвы были жмудский староста Ходкович, кастелян витебский Пац, подканцлер Волович, крайчий Радзивилл и подчаший Кишка.

Посольство справлял Ходкович, который «по тетрадке» прочел длинную речь от имени своих товарищей, литовских сенаторов. Последние, узнав о королевских универсалах, отторгающих от Литвы Волынь и Подлесье, поручили означенным лицам ходатайствовать перед королем об отмене сих универсалов и объяснить сейму свое поведение, то есть свой внезапный отъезд из Люблина. Из этих объяснений оказывалось, будто литовцы согласились прибыть на сейм для заключения унии потому, что им было обещано совершить ее на основаниях «братской любви», при сохранении их привилегий. В таком смысле литовские послы получили инструкции от своих избирателей. Восемь недель литвины прожили в Люблине и вели переговоры; убедясь, что дело унии поставлено на иных основаниях, они не могли согласиться на нее, не имея на то полномочий от своей братии, а потому решили отложить это дело до другого сейма и разъехаться, но не тайком, а предварив о том его королевское величество. Уезжая, они оставили некоторых литовских сановников, именно подканцлера (Воловича) и подскарбия (Нарушевича), для своих сношений с польским сенатом. С удивлением услыхали литовцы об отторжении от них Волыни и Подлесья, относительно принадлежности которых к Литве никогда прежде не было ни малейшего сомнения, и принадлежность эту все государи подтверждали присягой, вступая на престол, в том числе и настоящий король. Литовцы умоляют отменить такую несправедливость. А по делу унии они просят не настаивать на немедленном ее решении, но созвать новый сейм, на который литовские послы могли бы приехать, снабженные надлежащими для того полномочиями.

Польские сенаторы не дали на эту речь пока никакого ответа и попросили прислать с нее письменную копию. После того несколько дней между поляками, особенно в посольской избе, шли горячие прения о том, какой ответ дать на просьбу литовцев, то есть на просьбу об отсрочке унии до другого сейма, так как присоединение Волыни и Подлесья к короне было поставлено вне спора. Часть послов согласна была на отсрочку и не желала ожидать в Люблине возвращения литовцев. Побуждение, которое ими при сем руководило, было экономического свойства: эти послы, ввиду возникших препятствий, то есть упорства литвинов, полагали, что уния не состоится, а вместе с тем рушится и уплата четвертой части со столовых королевских имений, назначенной на войско, ибо эта уплата связана была с делом унии, так как ее следовало поддержать военной силой. Но такие эгоистические расчеты владельцев столовых имений встретили сильный отпор со стороны большинства, которое решило три недели ожидать возвращения литвинов, не позволять им собирать сеймики для получения новых полномочий и вообще в течение настоящего сейма во что бы то ни стало добиться окончательной унии.

Любопытно, что самыми усердными поборниками сего решения явились послы от Подлесского воеводства, вновь присоединенного от Литвы к короне. Говоривший от имени сего воеводства хорунжий Дрогицкий сказал, между прочим, следующее: «Мы не сомневаемся, что вы поможете нам снять с себя литовскую неволю, потому что мы добровольно присоединились к вам ради польских вольностей; да и волынцы скорее склонятся к тому же, когда услышат, что мы получили свободу. Что же касается до того, чтобы литовцам созывать сеймики, то эти сеймики там отбываются иначе, чем у вас, господа. Там приезжают на сеймик только воевода, староста да хорунжий; напишут, что им вздумается, и пошлют к земянину на дом, чтобы подписать. Если он не подпишет, то они отдуют его палками. Поэтому не понимаю, какая там могла бы быть надобность в сеймиках? Там шляхта не участвует ни в каких совещаниях; там сенаторы делают что хотят. Если вы назначите им сеймики, то разве для того, чтобы протянуть им время, и они там еще напишут, что дают послам ограниченную власть, чего без сеймиков не сделали бы; а вы, господа, будете здесь даром жить». «Ради бога не дайте им обмануть вас».

К этой эпохе Люблинского сейма относится замечательный судебный эпизод. Обыкновенно рядом с обсуждением общегосударственных дел на вальных сеймах король творил разбирательство и суд по важнейшим и уголовным процессам. 16 апреля в субботу Сигизмунд Август разбирал дело между жмудским старостой Ходковичем и виленским воеводичем Глебовичем. Этот Глебович, еще очень молодой человек, при взятии Полоцка московскими войсками попал в плен. Находясь в заключении, он вступил в договор с царем Иваном и получил свободу, присягнув на следующих условиях: служить (собственно «радеть») в своей земле московскому государю; склонять некоторых литовских сановников, в том числе жмудского старосту, к таковой же службе; постараться примирить короля с царем на основании уступки последнему Полоцкого уезда и всей Ливонии; по смерти короля убеждать литвинов выбрать своим государем Ивана или его сына, с обещанием не нарушать их вольностей, судов и границ и так далее. А за его освобождение должны быть освобождены два московских знатных пленника. Теперь Ходкович торжественно обвинял Глебовича в государственной измене, ссылаясь на приведенные пункты заключенного с московским царем договора и на переданные им письма от царя к нему (т. е. Ходковичу) и другим сенаторам. Глебович оправдывал свое поведение тем, что он все это сделал притворно, чтобы избавиться от тяжкого плена и предупредить короля о кознях неприятеля; что, по возвращении в отечество, он немедленно объявил обо всем его величеству; что король принял его милостиво, отпустил за него двух московских пленников, приказал передать сенаторам московские письма и написать ответ царю и дал Глебовичу оправдательный декрет. Однако Ходкович не хотел принимать этих оправданий и продолжал обвинять Глебовича, так как последний решился дать царю присягу. Если он присягнул искренно, то он изменил, а если притворно, то он бесчестный человек. Отсюда между Ходковичем и Глебовичем возникла перебранка. Последний готов был выйти на поединок, но Ходкович не хотел принять поединка, пока противник не будет очищен от бесчестья. Король подозвал сенаторов и, посовещавшись с ними, постановил отложить решение этого дела до следующего вторника. Тут произошел спор о том, кто должен во всеуслышание объявить это решение: маршал королевства Фирлей считал сие своей обязанностью, так как суд происходил в пределах королевства; а литовский подканцлер Волович присваивал ее себе на том основании, что дело происходило между литовцами. Постановлено, чтобы объявлял приговор коронный маршал, а литовский подканцлер стоял бы подле него. (Окончательный приговор по сему делу в сеймовом дневнике не упомянут.)

Волынцы и часть подлесян все еще не являлись на сейм для принесения присяги на верность польской короне; литовцы тоже медлили, хотя прошли уже назначенные им сроки и разные отсрочки. Польские сеймовые послы волновались, сгорая желанием воротиться домой, громко роптали на бесконечное ожидание и требовали энергических мер против медлителей в виде экзекуций, лишения должностей и староств. Действительно, ради острастки непокорным король лишил должностей подлесских воеводу и кастеляна и должности их передал другим (Кишке и Косинскому), которые, не медля, принесли присягу короне и заняли назначенные им места в польском сенате. В ожидании дальнейшего хода унии король занимался разными судебными процессами, торжественными приемами то ленного прусского герцога, то чрезвычайного турецкого посла и тому подобным; а сейм обсуждал разные политические и экономические вопросы. Более всего тратилось времени на прения о четвертой части столовых доходов, о том, как ее собирать и расходовать, где хранить, как поступать с теми столовыми имениями, которые находились в залоге, и тому подобном. Некоторые наиболее беспокойные послы, не довольствуясь изъятием из королевского пользования помянутой четвертой части, назначавшейся на войско, поднимали вопрос об отбирании у короля в пользу Речи Посполитой и остальных трех четвертей, так как он не исполнил своего обещания относительно унии и доселе не привел ее к концу.

Только в 20-х числах мая волынцы начали мало-помалу возвращаться на Люблинский сейм, извиняясь перед королем болезнями и другими причинами своего замедления. Очевидно, по мере его настойчивости и решительных мер слабела оппозиция делу унии со стороны литовско-русских вельмож: грозившая потеря должностей и староств устрашила многих. Волынцы начали приносить требуемую присягу, но не без некоторых предварительных споров и затруднений. Так, сначала они потребовали, чтобы поляки тоже со своей стороны принесли им взаимную присягу. Например, в этом смысле 24 мая говорил князь Богуш Корецкий, староста луцкий, брацлавский и винницкий. А за ним князь Константин Вишневецкий от имени волынцев говорил, что они «присоединяются к полякам как люди вольные и свободные» и просят сохранить за ними их старые вольности; просят, чтобы их княжеские роды, «которые по своему происхождению имеют особенное положение и честь», не были умалены в своей чести и чтобы никого не принуждали к другой вере, так как они (волынцы) суть греческого вероисповедания. В заключение Вишневецкий просил, чтобы им позволено было подождать с присягой до приезда других братий. На все эти прошения отвечали сначала от сената архиепископ Гнезненский, а потом сам король в самых ласковых, но общих выражениях, с обещаниями держать новоприсоединяемых при свободе и всех вольностях. На просьбы о взаимной присяге поляков или об отсрочке присяги волынцев дан был решительный отказ.

Когда же волынцы все-таки медлили, польский подканцлер ксендз Красинский воскликнул: «Извольте, господа, идти к присяге!»

«Мы приехали сюда добровольно, по принуждению ничего не делаем», – заметил Вишневецкий.

Польские сенаторы стали убеждать волынцев; те продолжали отказываться. Вмешался сам король и сказал, чтобы их оставили в покое, что тут никого не неволят, но что и он со своей стороны тоже поступит по закону (т. е. отнимет должности). Тогда из среды волынцев выступили два самых знатных человека: воевода волынский князь Чарторыйский и воевода киевский князь Василий Константинович Острожский. Сей последний хотя и уехал было с сейма в числе других литовско-русских вельмож, но далеко не был усердным противником унии. Напротив, вместе с некоторыми своими товарищами он и во время отсутствия продолжал сноситься с королем и уверять его в своей преданности. Так, на одном мартовском заседании краковский кастелян Мелецкий заявил королю, что князь Острожский уехал только по нездоровью, но что он приедет, когда его величеству угодно будет известить его. Он не только приехал, но и по всем признакам значительно повлиял в смысле покорности на других волынских вельмож, в том числе на своего родственника князя Чарторыйского. Теперь, во время пререканий о присяге, Острожский сказал: «Я на слово верю моему государю во всем и нисколько не сомневаюсь, что будет исполнено все им обещанное». Затем он и Чарторыйский припомнили королю службу свою и своих предков. Чарторыйский при сем прославлял свой род, указывая на его происхождение от князей Литовских. После того они принесли требуемую присягу; за ними присягнули князья Богуш Корецкий и Константин Вишневецкий и еще некоторые волынцы и подлесяне. По примеру их, через два дня, принесли присягу трокский воевода Збаравский и подканцлер литовский Волович, как крупные землевладельцы в Подлесье и на Волыни. Таким образом, недаром король щадил знатного литовского вельможу и хотя по настоянию поляков отобрал у него некоторые подлесские имения, но с остальными выждал до тех пор, пока упорство Воловича было сломлено.

Князь Острожский также присягнул пока только в качестве владетеля некоторых имений на Волыни, а не в качестве воеводы киевского. Но вслед за тем, и, вероятно, не без согласия, поднят был вопрос о самом Киевском воеводстве.

Очевидно, беспрепятственные присоединения западнорусских краев к Речи Посполитой сильно разохотили поляков. Поэтому на заседании 28 мая посольский маршал уже указывал королю на какие-то старые привилегии, по которым вся киевская земля принадлежит короне. Точно так же и на заседании 1 июня перемышльский судья Ореховский в своей речи от имени польских послов, между прочим, настаивал на давней якобы принадлежности Польше Киева, Брацлава и Винницы. Король обещал переговорить с сенаторами о Киевском воеводстве. Что же касается Брацлавского воеводства, то Сигизмунд Август прямо объявил его присоединенным к королевству как часть Подолии. На сем основании потребована была немедленная присяга от брацлавского воеводы Романа Сангушка, который только что прибыл в Люблин и представил королю несколько десятков русских пленных и четыре пушки, взятые в битве на Уле. На требование присяги Сангушко отвечал высокопарными словами о заслугах своих предков, о своей преданности государю и в заключение соглашался произнести присягу, как владетель некоторых имений на Волыни и как брацлавский воевода. Только во время этой присяги он, став на колена, просил короля, чтобы тот, «как помазанник Божий, положил на него руку и таким образом снял бы с него первую присягу, которую Роман принес ему как литовскому князю». Король исполнил его просьбу. За ним принесли присягу луцкий староста и кастелян Корецкий, кастелян брацлавский князь Капуста и другие. Знатные люди после присяги немедленно занимали указанные им места в польском сенате; так, Сангушку посадили ниже мариенбургского воеводы, Корецкого под кастеляном Львовским, Капусту под кастеляном равским.

Затем со стороны посольской избы начались усердные петиции королю в пользу присоединения Киева; причем указывали на слишком открытое положение Волыни с востока, то есть со стороны москвитян и татар, откуда она доселе защищена была Киевом, и ссылались на древние летописи, по которым будто бы «сей город трижды был взят и разграблен польскими королями». Однако когда этот вопрос отдан был на обсуждение сената, то нашлось несколько сенаторов, в том числе епископ Краковский Филипп Падневский, воеводы краковский Станислав Мышковский и сендомирский Петр Зборовский, которые возражали против присоединения Киева. Они указывали на большие издержки, которых потребует оборона этого края, и желали издержки эти предоставаить литовцам. После довольно горячих споров мнение сторонников присоединения превозмогло. В заседании 5 июня король через канцлера объявил сейму о присоединении Киева к Польскому королевству. Краковский воевода имел смелость открыто протестовать против сего решения. «Все присутствовавшие были так рассержены и взволнованы, что насилу удержались, чтобы не плевать на него», по замечанию сеймового дневника. Князь Острожский немедля принес присягу в качестве киевского воеводы.

Таким образом, почти вся Юго-Западная Русь и часть Северо-Западной были оторваны от Великого княжества Литовского и присоединены к Польскому королевству. Дело унии наполовину уже совершилось. Вторая половина дела сама собой вытекала из первой; ибо какую самостоятельную силу могло представлять теперь великое княжество, ограниченное собственно Литовским краем и белорусскими землями? По выражению жмудского старосты Ходковича, у Литвы «были обрезаны крылья». А потому дальнейший ход Люблинского сейма представляет только постепенное, неотразимое подчинение литовцев польским требованиям.

Литовские сенаторы и послы по большей части вновь воротились на сейм, ввиду опасности лишиться должностей и имений и ввиду того, что их отсутствие не только не прекратило Люблинского сейма, но, напротив, помогло ему беспрепятственно отнять у Литвы обширные и лучшие области. Уже на следующий день после присоединения Киева, то есть 6 июня, литовцы, по приказанию короля, собрались в замок на совещание с польскими сенаторами. Тут Ходкович от имени товарищей с горечью и гневом упрекал поляков в незаконном отнятии областей у Литовского княжества. Но поляки, уклоняясь от прений, мягко приглашали литвинов приступить к окончанию унии и занять места в общих заседаниях. Посольская изба вздумала было оскорбиться речью Ходковича и 7 июня обратилась к королю с жалобой. Король посоветовал оставить эту жалобу и принять во внимание, что «литовцы не могут не сердиться: у них ведь оборваны крылья». Затем вновь начались пререкания об условиях унии. Так как высшие должности (канцлеры, маршалы, подскарбии и пр.) оставались в Литве нетронутыми, то литвины требовали, чтобы за их княжеством оставлена была и особая печать, чтобы общие сеймы бывали попеременно и в Польше, и в Литве, чтобы вновь избранный король принес присягу как Польскому королевству, так и Великому княжеству Литовскому. «Если сейм всегда будет собираться только в королевстве, – говорили они, – то какую будет иметь власть рядом с маршалом коронным литовский маршал? Или какая будет должность канцлера Великого княжества Литовского, когда на сейме все дела будут выходить только с печатью королевства?» Кроме того, литвины желали, чтобы отказ короля от литовского наследства сделан был в пользу не одной Польской короны, но и распространен был также на великое княжество и чтобы Инфлянты (Ливония) оставлены были за Литвой.

Поляки не соглашались уступить даже и в этих не важных пунктах. Особенно шумела посольская изба; она не только не хотела слышать о каких-либо уступках, но постоянно возвращалась к королевской грамоте, по которой литвины, уехавшие с сейма, объявлены были ослушниками, и требовала, чтобы с ними поступлено было на основании этой грамоты, не теряя времени на дальнейшие убеждения. Впрочем, в самой посольской избе при обсуждении разных подробностей проекта унии не раз возникали несогласия, и она не могла прийти к единодушному решению по поводу того, как поступать с литовскими просьбами или письменными заявлениями. Вопрос о двух печатях в течение целого ряда заседаний послужил главным предметом спора со стороны литвинов и грозил даже расстроить все дело унии, стоившее таких трудов и усилий. Тяжело было положение короля между настойчивостью поляков, с одной стороны, и жалким, умоляющим тоном литовцев – с другой. Литовские сенаторы и послы продолжали собираться в отдельной зале. 24 июня король в течение нескольких часов переходил то к польским, то к литовским сенаторам, стараясь привести их к обоюдному соглашению, и, наконец, до того утомился, что ему сделалось дурно. Нужно заметить, что в это время Сигизмунд Август был удручен тяжким недугом: он страдал припадками каменной болезни.

Наконец, 27 июня, во вторник, многотрудное дело унии пришло к вожделенному для поляков концу. Литовцы прибыли в польскую сенаторскую палату, где находился король. Сюда же призваны были и польские послы. Вождь литовской рады, жмудский староста Ходкович, сказал длинную и убедительную речь; он говорил все о тех же вышеупомянутых пунктах и с горечью заявил, что Литва принуждена уступить в вопросе о печати, но просит поляков сделать ей уступку в остальных пунктах. Он упал на колени перед королем; за ним пали на колена все литовские сенаторы и послы.

«Именем Бога, – говорил со слезами Ходкович, – умоляем тебя, государь, помнить нашу службу, нашу верность тебе и нашу кровь, которую мы проливали для твоей славы. Благоволи так устроить нас, чтобы всем была честь, а не посмеяние и унижение, чтобы сохранены были наше доброе имя и твоя царская совесть. Именем Бога умоляем тебя помнить то, что ты нам утвердил своею собственной присягою».

При этом литовцы с плачем встали. Поляки также были тронуты, и многие из их сенаторов проливали слезы жалости. От имени польских сенаторов отвечал епископ Краковский; дружеским успокоительным тоном он говорил о взаимной братской любви двух народов и просил литовцев окончательно и немедленно принять унию. В том же тоне говорил сам король; а затем ксендз-канцлер (Красинский) по тетрадке прочел заранее приготовленный королевский ответ. Главное содержание всех этих ответов заключалось в общих уверениях, что из настоящей унии, с Божьей помощью, не может выйти ничего, кроме добра для обеих сторон, и что литовцы останутся при прежних вольностях и почестях. С дозволения короля последние удалились в свою залу для окончательного совещания. Это совещание длилось около трех часов. После того они воротились в сенат и устами того же Ходковича высказали свое согласие на все пункты унии, только просили смягчить некоторые выражения в их пользу. Все польские сенаторы встали, и краковский епископ от их имени выразил благодарность литвинам. Король также высказал свою радость.

На следующий день, 28 июня, накануне праздника св. апостолов Петра и Павла, по костелам пели Те Deum laudamus («Тебя, Бога, хвалим»), и проповедники призывали народ благодарить Господа Бога.

Торжественная присяга обеих сторон на унию совершилась 1 июля, в пятницу. Сперва присягали сенаторы королевства, начиная с архиепископа, потом литовские сенаторы, далее польские земские послы по воеводствам, а за ними литовские земские послы. При сем подлесяне, волыняне и киевляне присягали уже в числе поляков. Польские сенаторы благодарили Бога за то, что дал им дожить до такой минуты, и плакали. Канцлер, читавший форму присяги, был так растроган, что не мог продолжать чтение и передал великому маршалу. Однако и в эту торжественную минуту не обошлось без некоторого происшествия. Все присягавшие по очереди призываемы были к столу, около которого благоговейно стоял король, сняв шапку. Присяга, заключавшая обоюдное обещание свято исполнять свои обязанности к королю и все пункты унии, оканчивалась словами: «Да поможет мне в этом Бог единый в Троице и его святое Евангелие». Вдруг холмский подкоморий Николай Сеницкий с двумя другими польскими послами (Желинским и Бросковским из Мазовии), прежде чем встать на колени, сказал: «Я не буду присягать во имя Троицы и того Бога, которого не признаю».

Очевидно, это были члены арианской секты или антитринитарии. Король сурово приказал Сеницкому не прерывать совершающегося акта. Тот присягнул, но без упомянутых заключительных слов. А два его товарища совсем ушли из палаты и не присягали. (На следующий день их, однако, заставили присягнуть под угрозой исключения из сейма.) Кроме того, возник спор об Инфлянтах. Сенаторы литовские хотели, чтобы представители Инфлянтов присягали как члены Литовского княжества; а польские возражали, что Инфлянты признаны в общем литовском и польском владении, потому они должны присягать особо. Дело это было отложено до другого времени. По окончании присяги король сел на коня и в сопровождении членов сейма со множеством народа отправился в костел Св. Станислава, где сам принимал участие в пении Те Deum laudamus.

Затем, со 2 июля поляки и литвины заседали на сейме вместе как в сенаторской, так и в посольской палате. Предметами совещаний служили разные не вполне решенные дотоле пункты, относящиеся к унии, каковы: о защите государства, о монете, об Инфлянтах, о месте общего сейма, о местах, которые должны занимать в сенате литовские вельможи, духовные и светские, об избрании короля и прочем. Монета для Польши и Литвы принята общая, то есть одинаковая по весу, ценности и надписи. Местом для будущих сеймов назначена Варшава. Инфлянты утверждены в общем владении, а присягу их представители должны принести польскому королю. Места литвинов и в сенате, и в посольской избе распределены между польскими сановниками и послами, впрочем не без некоторых споров и неудовольствий. Но самые горячие прения возбудили и самую большую часть времени поглотили вопросы, относящиеся к обороне соединенного государства. Все эти вопросы, впрочем, скоро свелись к одному: к проекту хранения и расходования четвертой части доходов из королевских имений, ибо посольская изба отвергала всякие другие налоги и сборы на содержание войска, выражая решительное нежелание жертвовать на эту статью что-либо из собственного имущества. Большинство сенаторов отказывалось обсуждать посольский проект, предоставляя подскарбию заведование этим делом по-прежнему. Но в сенатском заседании 6 июля король, из угождения шляхте, пристал к меньшинству. Тогда сендомирский воевода потребовал счета голосам; на это возразил архиепископ-примас. Между ними возникла перебранка.

«Господин воевода! – сказал король. – И до тебя на этих креслах сидело немало таких, которые покушались оседлать меня, но тщетно. И ты не покушайся на то же».

Воевода: «Все это мне достается за сего ксендза; но я тебе, ксендз, за это отплачу».

Архиепископ: «Ты мне угрожаешь?»

Воевода: «Да, угрожаю».

Архиепископ: «Милостивый король, заявляю вашему величеству, что господин воевода мне угрожает. Я не боюсь его, но прошу ваше величество и вас, гг. сенаторы, помнить, что он мне угрожает».

Зборовский с гневом вышел из сената; за ним последовало несколько других сенаторов. Несмотря на то, проект хранения и расходования четвертой части поступил на обсуждение. Но возникшие отсюда прения и притязания, заявленные посольской избой, послужили для короля источником великих огорчений, как бы в награду за его излишнюю угодливость шляхте. Между прочим, послы напали на установление должностей особых королевских подскарбиев в Мазовии и Пруссии и требовали их уничтожения. Требовали также, чтобы вся четвертая часть королевских столовых доходов подвергалась более строгому взиманию в пользу Речи Посполитой, то есть чтобы она сполна и действительно поступала в государственную казну со всех таковых имений, в чьем бы временном владении или в закладе они ни находились (в королевстве, но не в Литве). Король выразил свое неудовольствие по поводу сих требований. Говорил, что его добровольный дар (четвертую часть) ему уже вменили в обязательство и отнимают у него законное его достояние. А в конце концов, уверял, что он ни в чем не может отказать представителям народа. Указав на свое горло, король в заседании 8 июля со слезами сказал: «Если бы вы просили у меня и это горло, то я готов отдать его вам». Послы изъявляли королю благодарность за его благодеяния Речи Посполитой, в особенности за унию, однако упорно настаивали не только вообще на отдаче четвертой части, но и на полной уплате ее за прежние годы. Грозили не обсуждать никаких дел, пока их требование не будет удовлетворено. Король, наконец, на все соглашался, но просил подождать уплаты, ибо теперь был не в состоянии уплатить. Послы изъявили согласие, но просили обеспечения. Сенаторы пробовали возражать, что неприлично требовать обеспечения от своего государя. Король предложил дать обеспечение четвертой части в остальных трех частях своих доходов. Под конец сейма польские послы стали было требовать, чтобы налог с королевских имений на войско был распространен и на Литву. Но литовские послы возразили, что у них на военные расходы с каждого двора платится серебщизна, которой нет в Польше. Рядом с этим вопросом обсуждались и другие, возбуждавшие тоже немало споров и неудовольствий. Так, послы русского воеводства тщетно домогались, чтобы уничтожена была пошлина, обременявшая галицкие соляные копи.

Многие еще дела оставались нерешенными; а меж тем все громче и громче раздавались жалобы послов на продолжительность сеймов сессии и их крайнее утомление; все настойчивее обращались они к королю с просьбой отложить остальные дела до следующего сейма. Наконец король и сенаторы вняли этим просьбам. 11 августа назначено было прощание послов с королем. Но едва маршал посольский, Чарнковский, заболевший лихорадкой, начал говорить прощальную речь, как ему сделалось дурно, и его вывели. Послы обратились к известному между ними оратору, перемышльскому судье Валентину Ореховскому, и усердно просили его сказать прощальное слово, чтобы не откладывать заключение сейма до следующего дня. Но Ореховский отказался говорить без приготовления. Пришлось вновь собраться на следующий день, 12 августа, в пятницу. Успевший оправиться Чарнковский сказал пространную речь, длившуюся около двух часов. Содержание ее главным образом заключалось в похвалах и благодарности королю за то, что он со славой окончил столь важное дело, то есть унию, которое не удалось окончить его предкам. Далее он убеждал короля сохранить в целости два соединенных государства и дать энергический отпор как московскому князю, так и другим неприятелям. В заключение призывал Божие благословение на короля и просил Бога надолго сохранить его в добром здоровье. Король отвечал в том же тоне; просил в будущем озаботиться хорошим избранием государя, так как он сам не оставляет после себя мужского потомства. Между прочим, высказал огорчение, что в его правление появилось много разных вер, и свое намерение восстановить единство веры, впрочем, не насилием, а «при помощи всемогущего Бога». В заключение просил сенаторов и рыцарство не сетовать на него за то, что он не будет платить четвертой части со старых сумм, какие ему следуют с имений в Мазовии, королевстве и Литовском княжестве, так как сейм со своей стороны не постановил никакого обеспечения для его семейства (собственно, для сестер). По окончании речи послы подходили к королю и целовали его руку.

Так окончился знаменитый Люблинский сейм, длившийся целых девять месяцев и довершивший дело польско-литовско-русской унии, дело, начатое еще в конце XIV века. Оно так долго и так постепенно направлялось в одну сторону, что его окончательный исход почти не мог подлежать какому-либо сомнению. Главным деятелем этой унии явилась, конечно, окатоличенная и ополяченная династия, которая, кроме довольно сильной, почти абсолютной, власти в Великом княжестве Литовском, имела в своих руках еще могущественное средство в виде многочисленных должностей и земельных имуществ, раздававшихся шляхте во временное пользование. Далее, успеху унии немало содействовали некоторая рознь между аристократией литовско-протестантской и русско-православной, а также стремление литовско-русской мелкой шляхты к приобретению тех же прав и вольностей, которыми пользовалась шляхта польская. Московское самодержавие, представлявшееся в то время в виде тирании Ивана Грозного, понятно, отталкивало литовско-русское дворянство от сближения с Восточной Русью и побуждало его еще теснее сплотиться с Польшей. При упадке католичества в самой Польше, вследствие распространившегося протестантизма, православная аристократия, конечно, не предвидела тогда большой опасности для своей церкви от слияния юго-западных русских областей с Польшей, и потому с этой стороны мы находим только слабо выраженные заявления. Сия аристократия как бы страдала какой-то слепотой и не понимала, что значит непосредственное слияние русских областей с Польшей и как жаждали поляки, чтобы им широко растворены были двери для захвата и колонизации благодатных земель Волыни, Подолии, Киевщины.

Но в то время, когда поляки, присоединяя к себе обширные области Юго-Западной России, возвышались на сравнительно высокую степень политического могущества, они обнаружили большую близорукость и недостаток государственного инстинкта по отношению к северным и западным своим соседям, то есть к немцам. На том же Люблинском сейме преемником прусского герцога, находившегося в ленной зависимости от Польши, король утвердил бранденбургского курфюрста Альбрехта Фридриха. Хотя последний в качестве прусского герцога и принес ленную присягу польскому королю в Люблине 19 июля, но хорошим государственным людям нетрудно было бы предвидеть, к чему поведет это соединение в руках одного дома двух немецких владений, разделенных между собой польско-прусской провинцией. Некоторые польские послы по этому поводу (в заседании 6 июля) заводили было речь о том, будет ли полезен Речи Посполитой такой шаг и не выйдет ли отсюда какого ущерба для нее? Но подобные голоса не возбудили никакого серьезного внимания.

В историческом развитии самого польского сеймования этот Люблинский сейм также имел важное значение. На нем в последний раз встречаются остатки городского представительства, именно два посла от Кракова; а с этого времени сеймы имеют исключительно шляхетский характер. Далее, выступает окончательное распадение сейма на две палаты, сенаторскую и посольскую. Первая состоит из епископов, воевод, маршалов, канцлеров, подскарбиев, из старших и младших кастелянов. Но младшие кастеляны в это время еще занимают не вполне определенное положение; мы встречаем их то в сенате, то в посольской избе. Сенаторские совещания были закрытыми, то есть сторонние свидетели не допускались; а посольские, наоборот, были публичны. Для важных вопросов обе палаты соединялись в общее заседание. При подаче мнений еще не видим счета голосов, а просто если меньшинство казалось незначительным, то на него не обращали внимания; если же оно было значительно, то обе стороны представляли свои мнения на решение короля, который не всегда держится большинства. Хотя сенат еще старается сохранить свой старый авторитет и присваивает себе почин во всяком деле, однако посольская изба или шляхетская демократия выступает на этом сейме уже с явными притязаниями на преобладающее значение в государстве27.

Сигизмунд Август как бы все свои способности и весь остаток воли истощил на дело унии. После Люблинского сейма он прожил еще около трех лет, тратя на чувственные забавы последние физические силы. Подагра и спинная сухотка окончательно привязали его к мягкому креслу. Тяготясь строгими советами медиков, он искал спасения у шарлатанов и знахарей, средства которых, конечно, приносили ему один вред. Меж тем окружавшие короля недостойные любимцы и фаворитки пользовались его слабостью, обирали его и торговали его милостями. Наибольшей силой при дворе в это время пользовались два брата Мнишки Юрий и Николай, дворяне королевские, некая Варвара Гижанка, дочь одного варшавского райцы (ратмана), и некий жид Едидзи. Король скончался в любимом своем местечке Кныши (недалеко от Белостока) 7 июля 1572 года, 52 лет от роду.

С Сигизмундом Августом угасла династия Ягеллонов, которой сравнительно небольшая польская народность обязана своим возвышением и небывалым внешним блеском, распространив свое государственное здание на всю Западную Русь. Но та же самая династия, наградив Речь Посполитую временным внешним блеском, оставила после себя глубокие, смертельные язвы в организме соединенного государства, в виде расшатанной королевской власти, избалованного шляхетства, борьбы разных исповеданий и прочно внедрившегося еврейского элемента.

V
Детство и юность Ивана IV

Елена правительница. – Судьба удельных князей Юрия Дмитровского и Андрея Старицкого. – Московские перебежчики и новая война с Литвой. – Дела крымские и казанские. – Постройки и новая монета. – Внезапная кончина Елены. – Боярщина. – Василий Шуйский и угнетение народа. Мягкое управление Ивана Бельского. – Неудачное нашествие Саип-Гирея. – Новое господство Шуйских. – Воспитание и характер Ивана IV. – Первые вспышки его самовластия. – Венчание на царство и брак с Анастасией Романовой. – Великие московские пожары и народный мятеж. – Священник Сильвестр. – Блестящее время царствования Ивана Васильевича. – Первый земский собор. – Алексей Адашев. – Исправление Судебника. – Митрополит Макарий и Стоглав

По смерти Василия III столица и области Московского государства беспрекословно присягнули на верность его трехлетнему сыну и преемнику Ивану. Но недаром Василий перед кончиной своей так беспокоился за судьбу своего семейства и за правильное течение государственных дел. Хотя во главе управления он и поставил свою молодую супругу Елену, приказав докладывать ей дела, однако главное правительственное значение естественно переходило теперь в руки высшего государственного учреждения или совета, именуемого Боярской думой. Эта дума, кроме двух братьев Василия и дяди Елены, князя Михаила Глинского, заключала в себе представителей знатнейших боярских родов, каковы: Шуйские, Оболенские, Бельские, Одоевские, Захарьины, Морозовы и некоторые другие. Между наиболее энергичными и честолюбивыми из этих представителей неизбежно должны были возникнуть соперничество и борьба за главные роли; к чему открывалось теперь удобное и широкое поле. Но прежде нежели это взаимное соперничество бояр успело резко обнаружиться, один за другим устранены были с дороги старшие родственники ребенка Ивана IV.

Едва прошла неделя после похорон Василия III, как его брата Юрия, удельного князя Дмитровского, еще проживавшего в Москве, схватили по доносу о какой-то крамоле и заключили в ту самую палату, где прежде сидел внук Ивана III, а его племянник Дмитрий. Обвинение состояло в том, что он будто бы стал подговаривать некоторых московских бояр перейти к нему на службу и вообще питал какие-то замыслы, думая воспользоваться малолетством Ивана Васильевича. Обвинения эти не представляют ничего невероятного; но они остались недоказанными. Юрий Иванович умер в заключении, как говорят, голодной смертью. За ним пришла очередь Михаила Глинского. По своему близкому родству с Еленой и по своей государственной опытности он надеялся быть главным ее советником и руководителем; но место самого приближенного к ней человека занял молодой боярин князь Иван Овчина-Телепнев-Оболенский, вероятно сблизившийся с ней при помощи своей сестры Аграфены Челядниной, мамки Ивана IV. Естественно между Глинским и Оболенским возникла вражда. Глинский не скрывал своего негодования на поведение племянницы, и Елена пожертвовала дядей для своего любимца. В августе того же 1534 года Михаил Глинский был посажен в тюрьму, где вскоре умер подобно Юрию. За Глинским наступила очередь младшего дяди государева, то есть Андрея Ивановича Старицкого; но с ним справились не так легко, и дело едва не дошло до междоусобной войны.

Князь Андрей вначале спокойно жил в Москве; когда же исполнились сорочины по кончине Василия, он собрался ехать в свой удел; причем просил Елену о прибавке ему городов. На сию просьбу отказали; но по обычаю на память о покойном прислали ему шубы, кубки и коней с дорогими седлами. Андрей остался недоволен. Этим неудовольствием воспользовались злые люди; одни начали смущать Андрея тем, что ему готовится участь брата Юрия, а другие доносили Елене, что Андрей дурно о ней говорит. Между правительницей и ее деверем начались взаимные пересылки и объяснения. Андрей приехал в Москву, примирился с Еленой, но отказался назвать людей, которые его ссорили; при сем он дал на себя клятвенную запись, в которой обязывался не принимать на свою службу бояр, дьяков и детей боярских и вообще никого, кто отъедет от великого князя. Однако примирение было непрочно. Андрей продолжал сердиться за то, что ему не прибавили городов, и, когда в 1537 году Елена стала звать его в Москву на совещание о казанских делах, он не поехал под предлогом болезни. В Старицу послали доктора Феофила, и последний не нашел у князя никакой серьезной болезни, хотя тот лежал в постели. Стали его звать в Москву именем великого князя в другой и в третий раз. Андрей прислал грамоту; в ней он называл себя холопом великого князя, описывал свою скорбь, потому что не верят его болезни, но, между прочим, выражался так: «А прежде сего, государь, того не бывало, чтобы нас к вам, государям, на носилках волочили».

В Москву донесли из Старицы, что князь Андрей собирается бежать. Тогда Елена отправила нескольких духовных особ, чтобы уговаривать его; причем митрополит Даниил уполномочивал этих послов отлучить Андрея от церкви, если он окажет неповиновение. В то же время был выставлен сильный военный отряд, чтобы загородить ему дорогу в Литву. Посольство уже не застало Андрея в Старице; ибо, извещенный о посылке войска, он тотчас с женой и маленьким сыном выступил в поход, окруженный многочисленной дружиной. Он двинулся к Новгороду Великому и стал рассылать грамоты новгородским помещикам и детям боярским, призывая их к себе и говоря: «Великий князь мал, а государство держат бояре, и вам у кого служить, а я вас рад жаловать». Действительно, многие помещики из погостов приехали к Андрею. Таким образом, дело получало весьма опасный характер, и московское правительство спешило принять энергические меры. В Новгороде архиепископ Макарий с духовенством начал совершать молебны об избавлении от междоусобной брани; а московские наместники и дьяки спешили укрепить Торговую сторону, стены которой обгорели во время большого пожара; собрали все население и в пять дней успели вывести новую стену, вышиной в рост человека. Навстречу Андрею вышел из Новгорода отряд с воеводой Бутурлиным; с другой стороны подошел московский отряд под начальством любимца Елены Телепнева-Оболенского. В Тухолской волости, верст за пятьдесят не доезжая до Новгорода, Андрей встретился с московскими войсками. Обе стороны уже выстроились к бою; однако Андрей не решился начать битву и согласился вступить в переговоры с князем Оболенским. Последний дал клятву, что если Андрей положит оружие и поедет с повинной в Москву, то останется цел и невредим. Андрей поверил, но едва он прибыл в столицу, как его схватили и заключили в оковы; а Оболенскому притворно была объявлена опала за самовольно данное обещание. Многих бояр Андреевых и детей боярских подвергли пыткам и торговой казни (т. е. сечению кнутом на торгу); после чего они также заключены в оковы; новгородских детей боярских, приставших к Андрею, числом 30 человек, сначала били кнутом, а потом повесили по всей новгородской дороге в известном расстоянии друг от друга. Андрей спустя несколько месяцев, подобно Юрию, умер в заключении насильственной смертью. Так сурово расправилось московское правительство с последней попыткой удельного князя возобновить старые междоусобия. Вместе с этой попыткой совсем прекратились и старые удельные отношения. Московское единодержавие после того уже не подвергалось подобным тревогам28.

Отголосок старых удельно-княжеских и боярских притязаний представляет также бегство в Литву двух знатных вельмож, князя Семена Бельского и окольничего Ивана Ляцкого, в августе 1534 года. Последний принадлежал к потомкам Андрея Кобылы (от которого пошли и Романовы); а Семен Бельский был сыном того Федора Бельского, который был внуком Владимира Ольгердовича Киевского и, как мы видели, при Казимире IV бежал в Москву к Ивану III, покинув свою новобрачную супругу. Так как ее удержали в Литве, то Федор Бельский потом женился на рязанской княжне, родной племяннице Ивана III. Три его сына, Иван, Семен и Дмитрий, занимали высшие ступени в московской боярской аристократии. Но один из них, именно Семен, не довольствовался тем, а возымел притязания не только на отцовский Бельский удел, но и на Рязань, как на свое наследственное княжение, за прекращением мужской линии. (По-видимому, около того времени умер в Литве бежавший туда последний князь Рязанский.) Он надеялся достигнуть своей цели с помощью польско-литовского короля Сигизмунда I, так как в это самое время король, по истечении перемирия, возобновил военные действия против Москвы. В Литве рассчитывали на малолетство Ивана IV, то есть на беспорядки или смуты, имеющие произойти от женского правления и боярских партий, и надеялись воротить Смоленскую область; для чего король заключил союз против Москвы с крымским ханом Саип-Гиреем. Семен Бельский и Иван Ляцкий были в числе московских воевод, высланных для обороны западных и южных пределов, и стояли в Серпухове; но отсюда с несколькими детьми боярскими перебежали в Литву. Эта измена произвела в Москве большую тревогу, судя по дошедшим до нас донесениям некоторых пограничных литовских воевод королю Сигизмунду. Вот что узнали они от своих лазутчиков и от разных московских перебежчиков. Боярская дума велела схватить и посадить в заключение Семенова брата Ивана Бельского (стоявшего с войском в Коломне против татар), князя Ивана Воротынского с сыном и князя Богдана Трубецкого, потому что был слух, что они также хотят отъехать в Литву; но любопытно, что третьего брата, Димитрия Бельского, не тронули, а только отдали его на поруки, отобрали у него коней и переписали имение; также отдали на поруки Михаила Юрьевича Захарьина и дьяка Меньшого Путятина. (В это самое время был заключен Михаил Глинский.) Перебежчики прибавляли, будто между московскими большими боярами идут сильные несогласия и они между собой на ножах и что если король щедро пожалует Семена Бельского и Ляцкого, то, услыхав о том, будто бы многие князья и дети боярские также отъедут в Литву. Особенно московское правительство тревожилось за Новгород и Псков, еще не успевшие примириться с потерей своей самобытности, и действительно, по тем же донесениям, в Пскове происходило какое-то движение; пользуясь удалением большей части детей боярских для защиты границ, черные люди псковичи стали часто сходиться на вече и о чем-то рассуждать, хотя наместники и дьяки запрещали им эти сходки. Не вполне полагаясь на верность самих наместников и дьяков, правительство велело вновь привести их к присяге вместе с детьми боярскими. Новгородскими наместниками тогда были князь Борис Горбатый и Михаил Семенович Воронцов, а псковскими князь Михаил Кубенский и Дмитрий Семенович Воронцов (брат Михаила Семеновича). Тогда же, по распоряжению из Москвы и по благословению владыки Макария, наскоро выстроена была стена вокруг Софийской стороны трудами всего городского населения, не исключая и духовного чина (на что с неудовольствием указывает новгородский летописец, говоря, что прежде городские стены ставили всей новгородской волостью).

Сигизмунд щедро наградил Бельского и Ляцкого волостями; однако расчет его на московские беспорядки и несогласия не оправдался: правительница и боярская дума обнаружили энергию и распорядительность в борьбе с внешними врагами. Во главе думы тогда стояли князь Василий Шуйский, Михаил Тучков, Михаил Юрьевич Захарьин, Иван Шигона Поджогин.

Сначала литовские войска имели успех. Гетман Юрий Радзивилл, соединясь с крымскими татарами, летом 1534 года опустошил Северскую украйну, нигде не встретив сопротивления в открытом поле; а потом он отрядил туда же воеводу киевского Андрея Немирова; но последний был отбит от Стародуба и Чернигова. В то же время князь Вишневецкий неудачно приступал к Смоленску. Главная московская рать оберегала тогда южные пределы государства, так как опасались вторжения татар. Только глубокой осенью часть ее двинулась в Литву; причем, в свою очередь, не встретила неприятеля в открытом поле и беспрепятственно опустошила страну; а передовой полк под начальством князя Ивана Овчины-Телепнева-Оболенского верст за сорок доходил до самой Вильны. По известиям польским, русские на этом походе совершали большие жестокости, без пощады жгли, убивали, пленили; а многих детей и женщин сажали на кол. По-видимому, обе стороны отличались варварским способом ведения войны. Но есть известия, что относительно православного населения литовских областей русское войско поступало мягче, отпускало многих пленников на свободу, а храмы Божии воеводы приказывали не трогать и ничего из них не брать. В 1535 году литовское войско снова вторглось в Северскую украйну, взяло Гомель и осадило Стародуб. Князь Федор Телепнев-Оболенский (брат Ивана) мужественно оборонял этот город, снабженный пушками и пищалями. Но неприятели, защищаясь турами, близко подошли к стенам и успели тайно сделать подкоп. Московские воеводы еще мало были знакомы с такими осадными работами и потому не сумели их предупредить; когда подкоп взорвал часть стены и произвел пожар, город был взят; жители большей частью избиты, воевода попал в плен. Но тем и ограничились успехи литвы. Когда неприятели ушли, москвитяне возобновили Стародуб. Кроме того, они успели во время этой войны построить на литовских границах новые крепости Себеж, Велиж и Заволочье. Литовцы, пытавшиеся взять Себеж, потерпели под ним поражение. Видя, что разорительная война только затягивается и никакой смуты в Москве не произошло, Сигизмунд желал уже прекратить борьбу. Переговоры завязались сначала издалека: между гетманом Радзивиллом и князем Иваном Телепневым-Оболенским при посредстве брата последнего Федора, находившегося в литовском плену. Долго обе стороны спорили о том, где должны идти главные переговоры: в Москве, или в Литве, или на границе. Московская дума твердо стояла за честь своего государя, хотя и малолетнего, и настояла на том, чтобы великое литовское посольство прибыло в Москву; для чего ему по обычаю отправлена была из Москвы опасная грамота. Зимой 1537 года приехал полоцкий воевода Глебович с товарищами. Переговоры о вечном мире по обыкновению начались с условий невозможных: Литва потребовала уступки Новгорода и Пскова; потом предлагала заключить мир на основании границ, которые были при Казимире IV и Василии Темном; потом просила только уступки Смоленска или другого равного ему города. Но бояре не дали никаких уступок. Наконец, после многих споров согласились заключить не мир, а только пятилетнее перимирие, считая от Благовещеньева дня 1537 года: обе стороны остались при том, чем владели.

Это перемирие развязывало Москве руки по отношению к другим ее врагам: Крыму и Казани.

Во время войны Сигизмунда с Москвой хотя крымский хан Саип-Гирей и был его союзником, но в самом начале этой войны против Сайпа восстал его племянник Ислам-Гирей, и Орда разделилась между ними. Московское правительство думало воспользоваться этим разделением; оно вступило в сношения с Исламом, посылало ему поминки и старалось вооружить его против Литвы; в то же время оно не прерывало вполне сношений и с Саип-Гиреем. Меж тем московский беглец князь Семен Бельский, обманутый в своих надеждах на короля, отпросился у него под предлогом благочестивого путешествия в Иерусалим. Вместо того он отправился в Константинополь и начал подговаривать султана Солимана к войне с Москвой, думая с помощью турок и татар осуществить свои планы относительно Рязанского и Бельского уделов. Султан, по-видимому, согласился помогать ему и вместе с ним послал в этом смысле приказы хану Крымскому и паше Кафинскому. Но в это время уже прекратилась война Москвы с Литвой. Ислам-Гирей известил Москву о происках Бельского. Московское правительство стало уговаривать Ислама, чтобы тот схватил и выдал ему Бельского, обещая за то большие поминки. Ислам обещал; но сам он вскоре был убит одним из ногайских князей. Тогда Саип-Гирей снова соединил Орду под своей властью. Он немедля потребовал от Москвы больших поминков, грозя в противном случае прийти с войском, и уже не «голою ратью», как его старший брат Магмет-Гирей, а с пушечным нарядом и с конницей турецкого султана. Он требовал также, чтобы Москва оставила в покое его племянника Сафа-Гирея Казанского.

Мы видели, что Василий III посадил в Казани касимовского царевича Еналея как своего подручника. Но после Василия, во время войны с Литвой, в Казани снова взяла верх партия крымская; Еналей пал жертвой заговора, и казанцы опять призвали к себе Сафа-Гирея. Однако и московская партия не хотела уступить; некоторые казанские князья и мурзы известили московское правительство, что если оно пришлет старшего Еналеева брата Шиг-Алея, то они помогут ему снова сесть в Казани. Елена Васильевна, посоветовавшись с боярами, призвала Шиг-Алея из его белозерского заключения в Москву и оказала торжественный прием ему и его жене Фатиме; причем угощала их царским обедом и щедро наделила подарками. Но в то время война с Литвой еще продолжалась, и наши действия против казанцев не были удачны. Сафа-Гирей несколько раз вторгался и опустошал наши области поволжские и поокские. Когда же война с Литвой прекратилась, в Крыму вслед за тем было восстановлено единодержавие Саип-Гирея, который грозил вторжением, если московское войско пойдет на Казань. Это обстоятельство на время приостановило московские предприятия в ту сторону.

В связи с литовской войной и опасностями от татарских вторжений в управление Елены совершены постройки нескольких новых городов или крепостей (Заволочье, Себеж, Буйгород, Балахна, Мокшан) и обновление старых (Владимир, Новгород Великий, Устюг, Вологда, Пронск). Наиболее же замечательное построение того времени представляет московский Китай-город. Уже Василий Иванович задумал усилить укрепления столицы и поставить другую крепость рядом с Кремлем, в том же пространстве между Москвой-рекой и ее притоком Неглинной. Елена и бояре поспешили выполнить его намерение ввиду грозившей тогда Литовской войны, и летом 1534 года приступлено было к работам. Сначала вырыли глубокий ров от Неглинной к Москве-реке через Троицкую площадь, где происходили судные поединки, и так называемый Васильевский луг; чем отделили от Большого посада часть его, примыкавшую к Кремлю и заключавшую в себе по преимуществу торговые места. Потом вдоль этого рва в следующем 1535 году, при торжественном освящении митрополитом Даниилом, заложена каменная стена с башнями и воротами (Сретенская, Ильинская, Варварская и Козмодемьянская). Потом выведены две боковых стены, примкнувшие к Кремлю. Строителем был один из иноземных (итальянских) архитекторов, Петр Малый Фрязин. Издержки на это сооружение разложены были на бояр, духовенство и торговых людей. Пространство, заключенное между новыми стенами, получило название Китай-города. Другим замечательным правительственным актом этого времени является улучшение монеты. Доселе из гривны серебра обыкновенно выделывали 250 денег по новогородскому счету или 260 по московскому, то есть около двух рублей с половиной. Но страсть к легкой наживе произвела большую порчу монеты; многие начали разрезывать настоящие деньги пополам и подмешивать олово; так что в одну гривну вмещали до 500 денег, или до пяти рублей. Следствием чего, конечно, были затруднения в торговле, крики и ссоры при расплате. Уже Василий III начал строго преследовать порчу монеты; при нем и после него хватали многих подделыциков из москвичей, смолян, вологжан, костромичей, ярославцев и других и казнили их в Москве; лили им в рот расплавленное олово, отрубали руки и тому подобное. Но так как зло продолжалось, то в 1535 году Елена запретила обращение порченой монеты, велела ее отбирать и чеканить новую серебряную, так чтобы из гривны выходило 300 денег новогородских или три рубля. При сем введена небольшая перемена в изображении: на монете по-прежнему оттискивался великий князь на коне, но только вместо меча теперь у него в руке было копье; отчего новые деньги потом стали называться «копейками».

Елена, по всем признакам, обнаружила немало твердости и самостоятельности в делах правительственных. Она также показывала себя приверженной к православной церкви и подобно Василию III часто ездила с маленькими сыновьями на богомолье к Троице-Сергию и в другие обители. Но, очевидно, ей все-таки не удалось приобрести народное расположение; а знатные бояре стали питать против нее скрытое неудовольствие. Главной причиной тому была, конечно, зависть к молодому Телепневу-Оболенскому, который слишком неосторожно пользовался слабостью к себе правительницы и хотел играть первую роль в государстве. Следствием возникшей отсюда вражды является преждевременная кончина Елены. Находясь еще в цветущих летах и пользуясь здоровьем, она вдруг и неожиданно скончалась в апреле 1538 года. Такая внезапная кончина, естественно, объяснялась не чем иным, как отравлением29.

Началась девятилетняя боярщина, ознаменованная ожесточенной борьбой за власть, всякого рода своеволием и грабительствами.

Во главе боярской думы стояла тогда фамилия Шуйских, именно старший из них, князь Василий Васильевич, тот самый, который отличился энергией и жестокостью в деле смоленских изменников. Устранив Елену, Шуйский, конечно, не пощадил и ее любимца. Еще не прошла неделя после ее смерти, как князь Иван Овчина-Телепнев-Оболенский был схвачен вместе с сестрой своей Агриппиной Челядниной, мамкой великого князя. Оболенского уморили в темнице голодом, а его сестру сослали в Каргополь и постригли в монахини. Чтобы породниться с юным государем, Василий Шуйский женился на его двоюродной сестре Анастасии. (Она была дочь сестры Василия III Евдокии Ивановны и крещеного казанского царевича Петра Ибрагимовича.) Боярская дума освободила заключенных при Елене князей Ивана Бельского и Андрея Шуйского. Но тотчас обнаружилось взаимное соперничество этих двух знатнейших фамилий, то есть Шуйских и Бельских. Каждая из них имела многочисленных родственников, приятелей и клиентов, которых, конечно, старалась возвысить чинами бояр и окольничих и обогатить разными пожалованиями. Шуйские оказались сильнее и взяли верх, так что Иван Федорович Бельский вскоре был снова заключен; пострадали и его сторонники. В числе последних находились сам митрополит Даниил и Федор Мишурин, один из любимых дьяков Василия III. Этого Мишурина Шуйские схватили на своем дворе и отдали для казни детям боярским, которые раздели его донага и отрубили ему голову на плахе перед тюрьмой, без государева приказа. В это время сам Василий Шуйский внезапно умирает; его значение в боярской думе переходит к его брату Ивану. Первым действием сего последнего было свержение митрополита Даниила; с него взяли грамоту, по которой он будто бы сам отрекся от архиерейства, а потом сослали его в тот же Иосифов Волоколамский монастырь, откуда он был призван на митрополию. На его место возвели Иоасафа Скрипицына, игумена Троицкого (в феврале 1539 г.). Иван Шуйский очевидно уступал своему брату в уме и энергии; он отличался более грубостью, высокомерием и корыстолюбием. Иван IV впоследствии вспоминал, как Бельский расхищал царскую казну под предлогом уплаты жалованья детям боярским, а на самом деле присваивал ее себе; причем из царского золота и серебра приказывал ковать себе кубки и сосуды, подписывая на них имена своих родителей, как будто они достались ему в наследство. «А всем людям ведомо, – прибавляет Иван IV, – при матери нашей у Ивана Шуйского шуба была мухояр зелен на куницах, да и те ветхи, и коли бы то их была старина, и чем было сосуды ковати, ино лучше бы шуба переменити». Вспоминая о высокомерии и грубости того же Шуйского, царь говорит, что когда он в детстве играл со своим младшим братом Юрием, то князь Иван Шуйский тут же «сидит на лавке, локтем опершися о постелю нашего отца, ногу наложив». Многочисленные клевреты Шуйских, конечно, спешили захватить доходные места наместников и судей в областях, где безнаказанно угнетали народ всякими поборами и торговали правосудием. Так, в Пскове свирепствовали наместники князь Андрей Шуйский и князь Василий Репнин-Оболенский. Псковский летописец говорит, что они были свирепы, как львы, а люди их, как звери дикие; от их поклепов добрые люди разбегались по иным городам, и честные игумены из монастырей бежали в Новгород, и не только сами псковичи уходили от лихих наместников, но пригоро-жане не смели ездить в Псков. «А князь Андрей Михайлович Шуйский был злодей: дела его были злы на пригородах и волостях; (возбуждая) истцов на старые тяжбы, он выправлял с ответчиков с кого сто рублей, с кого более; мастеровые люди во Пскове все делали для него даром, а большие люди несли к нему дары». Хищения и насилия внутренние сопровождались и внешними бедствиями: южные и восточные пределы наши безнаказанно опустошались крымскими и казанскими татарами; Шуйские не умели дать им отпор.

Митрополит Иоасаф, хотя и возведенный Шуйским, однако скоро от них отшатнулся, и склонился на сторону их соперников Бельских. В следующем, 1540 году, по ходатайству митрополита перед великим князем и думой, Иван Бельский был внезапно освобожден и занял свое место в думе, где к нему тотчас пристало большинство бояр, тяготившееся владычеством Шуйских и их клевретов. Руководство правлением перешло в руки Бельского, и дела немедленно приняли оборот более благоприятный для государства.

Во-первых, было освобождено из заключения семейство несчастного дяди государева Андрея Ивановича Старицкого, именно его супруга Евфросинья и маленький сын Владимир; последнему потом возвратили даже отцовский удел. Далее, правительство вняло доносившимся отовсюду жалобам на лихоимство и неправды княжьих наместников и тиунов и стало раздавать так называемые губные грамоты по северным городам, пригородам и волостям. Этими грамотами давалось жителям право самим выбирать себе из боярских детей губных старост или голов, которые с помощью земских сотских и десятских ловили разбойников и татей, судили их вместе с присяжными людьми или целовальниками и сами же исполняли приговоры. Таким образом, разбойничьи и татебные дела исключались из ведения государевых наместников и тиунов и отдавались самим жителям. Подобные губные грамоты встречаются и несколько прежде, но особенно стали они распространяться в управление Бельского. Население встретило их очевидно с большой благодарностью. Так, псковский летописец с радостью сообщает о даровании такой грамоты Пскову и отозвании из него Андрея Шуйского. «И начали, – говорит он, – псковские целовальники и соцкие судить лихих людей на княжем дворе в судебнице над Великой рекой и смертной казнью их казнить; остался во Пскове наместником один князь Василий Репнин-Оболенский, и была ему нелюбка большая до Пскович за то, что у них как зерцало государева грамота, и была христианам радость и льгота великая от лихих людей и от поклепщиков и от наместников, от их неделыциков и ездоков, кои по волостям ездят».

Почувствовалась перемена и во внешних делах. Сафа-Гирей продолжал нападать на Муромский и Владимирский край; Сайп-Гирей требовал больших поминков, которые хотели обратить в постоянную дань, а между тем татары его опустошали рязанские и северские украйны. В Крыму продолжал действовать и поднимать Орду на Россию наш изменник Семен Бельский. Саип-Гирей, сговорясь напасть на Московское государство общими силами с Сафа-Гиреем, задумал сделать большое нашествие, которое и произвел летом 1541 года. Но московское правительство заранее приняло энергические меры. Против казанцев выставлена была рать, которая расположилась под Владимиром и находилась под начальством Ивана Шуйского. А для наблюдения за Крымом послана другая рать в Коломну. Вдруг в Москву от наших степных сторожей или станичников пришли вести, что в поле появились великие сакмы (следы): видно, что шли войска, тысяч сто или более. Саип-Гирей действительно поднял почти всю Орду и имел у себя турецкую помощь с пушками и пищалями, также ногаев, астраханцев, азовцев и других. Тогда из Москвы двинули к берегам Оки главную рать, под начальством Дмитрия Бельского с товарищами; а на помощь Шуйскому против казанцев послали костромских воевод и Шиг-Алея с касимовскими татарами. Юный великий князь с братом своим торжественно молился в Успенском соборе перед иконой Владимирской Богоматери и перед гробом Петра митрополита. Потом вместе с митрополитом Иоасафом он отправился в боярскую думу и здесь предложил на обсуждение вопрос, оставаться ли ему в столице или ехать в другие (северные) города? Большинство бояр говорило против отъезда великого князя, который по своему малолетству не мог бы перенести больших трудов, промышлять о себе и обо всей земле. Митрополит был того же мнения и указывал на пример Дмитрия Донского, как при нем была разорена Москва, покинутая князем. Решено было, чтобы великий князь остался в столице, под покровом Богородицы и московских чудотворцев. Столицу деятельно приготовляли к обороне, расставляли пушки и пищали, расписывали людей по воротам, стрельницам и по стенам; посад укрепляли еще надолбами. На Оку к воеводам послали государеву грамоту с увещанием без всякой розни, крепко стоять за православное христианство и с обещанием жаловать ратных людей, их жен и детей. Грамоту читали с умилением; воеводы давали друг другу слово пострадать за христианскую веру и за своего юного государя. На речи воевод ратные люди с воодушевлением отвечали: «Хотим с татарами смертную чашу пить». Когда татары подошли к Оке и хотели переправляться, их встретил передовой полк под начальством князя Турунтая Пронского. Хан велел действовать из пушек и пищалей, чтобы очистить берег для переправы. Но к Пронскому прибыли со своими отрядами князья Микулинский, Серебряный, Оболенский и другие; наконец, показался и Дмитрий Бельский с большим полком; стали подходить и русские пушки. Видя такую многочисленную рать, хан удивился и с сердцем выговаривал князю Семену Бельскому, который обещал ему свободный путь до Москвы, так как московские войска будто бы ушли под Казань. Обманувшись в своих расчетах, Саип-Гирей не отважился на бой и ушел назад. Дорогой он остановился было под Пронском и хотел его взять; но тут воевода Жулебин приготовил всех жителей, в том числе и женщин, к отчаянной обороне; а между тем приближались Микулинский и Серебряный, посланные в погоню за ханом. Саип-Гирей не стал их ждать и ушел. Так неудачно окончил он свое нашествие. Сафа-Гирей на сей раз не двинулся к Казани, узнав о принятых против него мерах и о сношениях недовольных казанских вельмож с русскими воеводами.

С польско-литовским королем, по истечении перемирия, опять возобновились переговоры о вечном мире, но опять неудачно, вследствие литовских притязаний на уступку областей. Однако престарелый Сигизмунд I не желал новой войны и согласился возобновить перемирие в 1542 году. Но еще прежде его заключения в Москве вновь совершилась внезапная перемена правительственных лиц.

Доброе управление Ивана Бельского продолжалось всего около полутора лет (с июля 1540 г. по январь 1542 г.). Мы видели, что он не только не пытался лишить свободы своего врага и соперника Ивана Шуйского, но и дал ему начальство над войском, стоявшим во Владимире для обороны пределов со стороны Казани. Сторона Шуйских коварно воспользовалась таким добродушием. В Москве действовали за него князья Кубенский, Палецкий, многие дворяне и дети боярские, особенно происходившие из Новгорода, который исстари был предан фамилии Шуйских. В Москве составился большой заговор против Бельского. Заговорщики тайно вошли в сношения с Шуйским и назначили ему 3 января для внезапного приезда в столицу. Он так и сделал; а еще до его приезда ночью прискакали его сын и боярин Шереметев с 300 человек дружины и тотчас схватили Бельского. Его сослали на Белоозеро и там вскоре умертвили; нескольких приверженных к нему бояр также разослали по городам; причем князя Петра Щенятева взяли из комнаты самого государя, куда проникли задними дверями. Митрополит Иоасаф, в ту ночь разбуженный нападением заговорщиков, которые бросали камни в его келью, также искал спасения во дворе; но те вслед за ним ворвались в самую спальню великого князя, которого разбудили и напугали своим шумом. Иоасаф отсюда уехал на Троицкое подворье; но и туда явились за ним новгородские дети боярские и едва не убили; его спасли князь Палецкий и троицкий игумен Алексий, именем св. Сергия заклинавший заговорщиков не совершать такого святотатственного убийства. Кончили тем, что Иоасафа сослали в Кириллов Белозерский монастырь; а на кафедру митрополичью возвели новогородского архиепископа Макария, так как Шуйские имели на своей стороне по преимуществу новгородцев и еще прежде находились в дружеских отношениях с Макарием. Любопытно, что брат Ивана Бельского Дмитрий по-прежнему не был тронут и сохранил свое место в думе. Но замечательна недолговечность и непрочность лиц, захватывавших власть в эту эпоху. Едва Иван Шуйский снова водворился у кормила правления, как в том же 1542 году он уже сошел со сцены, и о нем более нет помину; из сего выводят заключение о его смерти. Однако и после него власть осталась в руках его родственников; из них первенствующее значение в думе получил Андрей Михайлович Шуйский, тот самый, который отличился своими грабительствами и притеснениями в Пскове. Но и он недолго пользовался своим значением: его буйный, строптивый нрав вскоре вызвал на сцену действия подрастающего Ивана IV, будущего Грозного царя30.

Иван IV остался трехлетним ребенком после своего отца; ему шел восьмой год, когда он лишился матери и стал расти под непосредственными впечатлениями эпохи боярских партий, исполненной всяких тревог и опасностей. При частой смене правителей, естественно, некому было заботиться о его воспитании, и царственное дитя, можно сказать, было предоставлено самому себе. Большая часть этой эпохи занята была господством Шуйских, и они-то по преимуществу виновны в небрежном воспитании мальчика и в дурном с ним обращении. На это грубое обращение впоследствии горько жаловался сам Иван IV; он говорит, что нередко с братом своим терпел голод, пока соберутся их накормить. Любимых им людей у него отнимали и отправляли в тюрьму или в заточение, несмотря на его просьбы и слезы: например, мамку его Агриппину, ее брата Телепнева-Оболенского, Ивана Бельского, митрополитов Даниила и Иоасафа. Мы видели, что последний не мог найти спасения от своих врагов в самой спальне юного государя (а под руководством сих митрополитов он, конечно, начал свое обучение грамоте и Закону Божию). Меж тем мальчик не мог не знать, что все правительственные акты совершались его именем: при больших церковных праздниках, при приеме иноземных послов и при разных торжествах он являлся на главном месте, окруженный почетом и блестящей боярской свитой, что, конечно, вселяло в него высокое о себе понятие. От природы Иван IV был, очевидно, впечатлителен и даровит, что, может быть, обусловливалось отчасти и самым происхождением его с женской стороны: бабушка его была греко-итальянка, а мать литво-русинка. Грубое обращение при его нервности и впечатлительности естественно ожесточало его сердце. Признаки жестокосердия появились у него очень рано. Сначала это жестокосердие упражнялось над животными: так, мальчику, например, доставляло удовольствие бросать животных с высокого терема на землю и любоваться их муками. А когда он стал приходить в возраст, то стал уже забавляться испугом и страданиями людей. Собрав вокруг себя толпу сверстников из сыновей московской знати, он верхом скакал с нею по улицам и торговым площадям, давил и бил встречающихся мужчин и женщин; упражнялся и в других неблагопристойных деяниях. А ласкатели раболепно восклицали: «О, храбр будет сей царь и мужествен!» Бояре-правители не только не препятствовали подобным забавам, но и поощряли их, желая как можно долее отвлекать внимание отрока от дел государственных. С той же целью поощряли занятие псовой и соколиной охотой, к которой Иоанн пристрастился также с ранних лет. Но в то же время Шуйские ревностно наблюдали за тем, чтобы кто-либо из бояр помимо их не сделался близок к юному государю и не приобрел на него влияния.

Иоанну исполнилось тринадцать лет, когда он стал оказывать особое расположение к боярину Федору Семеновичу Воронцову (брату помянутых выше Михаила и Дмитрия Семеновичей) и держать его в приближении. Недолго думая, в сентябре 1543 года трое Шуйских (братья Андрей и Иван Михайловичи и Федор Иванович Скопин) со сторонниками своими, князьями Кубенским, Пронским, Шкурлятевым, Палецким и другими, вследствие какого-то спора напали на Федора Воронцова в самой думе боярской, собравшейся в Столовой избе, в присутствии великого князя; вытащили его в другую комнату, начали бить по щекам, изорвали на нем платье и хотели убить. Государь послал к ним митрополита и бояр Поплевиных-Морозовых с просьбой, чтобы не убивали. Шуйские исполнили эту просьбу; но, когда потом Иван просил послать Федора Воронцова с его сыном в Коломну, правители не согласились и сослали Воронцовых в Кострому. Во время сих переговоров, когда митрополит ходил уговаривать Шуйских, один из его приспешников, Фома Головин, дерзко наступил на мантию митрополита и разорвал ее. Юный великий князь был сильно возмущен таким своеволием Шуйских; но, затаив жажду мести, через неделю выехал с братом Юрием и некоторыми боярами в обычное осеннее путешествие в Троице-Сергиев монастырь, откуда отправился в Волок Ламский и Можайск, по примеру отцовскому соединяя богомолье с охотой. Через две недели он воротился и еще около двух месяцев не обнаруживал своего замысла, который созрел в нем, вероятнее всего, под влиянием его дядей, двух князей Глинских. А в конце декабря, на святках, он, улучив минуту, внезапно велел схватить «первосоветника» князя Андрея Шуйского и отдал его своим псарям; те повлекли его к тюрьмам и дорогой убили против кремлевских Ризположенских ворот. Некоторых второстепенных сторонников его, в том числе Фому Головина, разослали в заточение. Это первое решительное проявление самовластия и показало всю силу московского самодержавия. С той поры, прибавляет летопись, «начали бояре от государя страх имети и послушание».

Но за сим началом пока не последовало больших перемен в управлении. Иоанн был еще слишком молод и неопытен, чтобы самому стать в его главе. В правительственной думе Шуйских, по-видимому, сменили его дядья Глинские. А сам великий князь по-прежнему предавался своим забавам; только время от времени изрекал опалы и подвергал наказаниям некоторых бояр, особенно из сверженной партии Шуйских. Так, подверглись опале князья Кубенский, Петр Иванович Шуйский, Александр Горбатый, Палецкий; Афанасию Бутурлину отрезали язык за невежливые слова. В числе опальных встречается и прежний любимец Ивана IV Федор Воронцов, которого он поспешил воротить из ссылки. Другие бояре, особенно Глинские, завидовали Воронцову и воспользовались первым удобным случаем от него отделаться. В мае 1546 года пришли вести о близком нашествии крымского хана. Великий князь сам выступил с войском в Коломну. Но вести оказались ложными; хан не приходил. Однажды государь выехал за город на прогулку. Тут встретила его толпа новгородских Пищальников и начала о чем-то бить челом. Иоанн не пожелал их слушать и велел своим дворянам прогнать их. Пищальники заупрямились и стали бросать грязью и шапками; отсюда разгорелась драка; от грязи ослушники перешли к ослопам и выстрелам; а дворяне пустили в дело луки и сабли; с обеих сторон по нескольку человек было убито. Иоанн не мог приехать прямо в свой стан и должен был воротиться окольными дорогами. Разгневанный, он поручил приближенному своему дьяку Василию Захарову разведать, кто подучил Пищальников. Захаров, неизвестно на каком основании, донес государю, что виновны в этом деле князь Иван Кубенский и Федор Воронцов со своим родственником Василием. Иоанн поверил дьяку и велел всем троим отрубить головы; причем им поставлены в вину их прежние мздоимства и проступки в делах государских и земских. К тому же времени относятся и казни некоторых других бояр и княжат, каковы: Трубецкой, Дорогобужский, Овчина-Оболенский (сын известного Ивана Федоровича) и прочие. В эту пору своей юности Иоанн часто разъезжал по областям своего государства; посещал монастыри и особенно занимался охотой. Такие поездки дорого обходились местному населению, доставлявшему подводы и корм для многочисленной государевой свиты, и возбуждали народный ропот. Так, псковский летописец, сообщая о поездках Иоанна в Новгород, Псков, Печерский и Тихвинский монастыри в декабре 1547 года, прибавляет: «Не управил своей отчины ничего князь великий, а все гонял на мсках (на ямских), а христианам много протор и волокиты учинили».

Воротясь в Москву из последней поездки, Иоанн вдруг объявил митрополиту Макарию свое намерение жениться. Митрополит по сему поводу служил торжественный молебен в Успенском соборе. Затем великий князь созвал бояр и держал к ним речь о том же своем намерении. При сем он прямо говорил, что сначала хотел было искать невесту в ином царстве, но потом эту мысль отложил; ибо иноземная жена имела бы с ним разные «норовы», отчего происходила бы между ними «тщета», а потому он решил «жениться в своем государстве». Хотя летопись и замечает, что митрополит и бояре от радости заплакали, видя, что такой молодой государь ни с кем не советуется, а действует по внушению Промысла Божия, но едва ли на его решение не повлиял тот же митрополит Макарий. По всей вероятности, государю при сем указано было на примеры отца и деда, которых женитьба на иностранках произвела большие толки и неудовольствие на введение иноземных обычаев; а главное, иноземная невеста означала иноверку, ибо трудно тогда было найти иноземную принцессу православной веры. Но то было не единственным намерением государя. Тут же он объявил боярам, что еще прежде женитьбы он хочет венчаться на царство по примеру своих прародителей начиная от великого князя Владимира Мономаха. Это торжественное венчание совершено было 16 января митрополитом в Успенском соборе по тому же чину и почти с теми же обрядами, как помянутое выше венчание Димитрия, внука Ивана III. Оно замечательно особенно в том отношении, что к прежнему титулу великого князя Иоанн присоединил теперь титул царя. Последний уже встречался при его дяде; уже отец его Василий приказывал именовать себя царем. Но с сего времени, то есть со времени Иоаннова коронования, употребление сего титула сделалось постоянным во всех государственных актах. Книжные люди не преминули обратить внимание на эту перемену и придавали новому титулу большое значение. По их понятиям, московский царь является прямым преемником православных царей греческих, от которых происходит и по бабке своей Софье, и по прародительнице Анне, супруге Владимира Святого. А царство Российское, как они толковали, есть Третий Рим, наследник двух прежних («два убо Рима падоша, а третий стоит, а четвертому не быть»). Как бы в подтверждение сих толкований, единственный авторитет, к которому Иоанн потом обратился за подтверждением своего нового титула или, собственно, за благословением, был цареградский патриарх; от него и была получена утвердительная грамота.

Относительно выбора невесты Иоанн повторил тот же способ, который был употреблен при первой женитьбе его отца Василия III и который существовал еще у византийских императоров. По городам разосланы грамоты к боярам и детям боярским с приказом представить своих детей или родственниц – девиц на смотр наместникам; последние из них выбирали лучших и отсылали в Москву; а здесь между ними уже сам царь выбирал себе невесту. Из толпы собранных красавиц Иван Васильевич выбрал Анастасию Романовну Захарьину-Юрьеву. Она происходила из рода Андрея Кобылы, известного московского боярина времен Симеона Гордого. Сей род с течением времени весьма разветвился, так что насчитывают более 20 происшедших от него боярских и дворянских родов, каковы, кроме Захарьиных-Юрьевых, Жеребцовы, Шереметевы, Беззубцевы, Зубатые, Колычевы, Ляцкие, Кобылины, Ладыгины, Неплюевы и прочие. Внук Андрея Кобылы, Иван Федорович Кошкин (любимец Василия I), имел в числе своих сыновей Захарию; один из сыновей этого Захария Кошкина Юрий был боярином Ивана III, и его дети назывались Захарьины-Юрьевы. Старший сын его Михаил Юрьевич, как мы видели, находился в числе наиболее приближенных бояр Василия III. Другой сын, Роман Юрьевич, носил звание окольничего. Оба они уже умерли; в живых оставался третий сын Григорий Юрьевич. Роман Юрьевич оставил после себя вдову Юлиану Федоровну с двумя сыновьями, Даниилом и Никитой, и двумя дочерьми, Анной (вышедшей замуж за князя Сицкого) и Анастасией, на которую пал выбор царя Ивана. Свадьба их совершилась 3 февраля в Успенском соборе. Венчал митрополит Макарий. После венчания он произнес к новобрачным слово, в котором увещевал их прилежать к церкви и соблюдать веру, творить милостыню, заступаться за вдов и сирот, не слушать льстецов и злых наветов, бояр и детей боярских жаловать, чтить праздники, в посты хранить чистоту телесную и так далее. Свадьба Ивана IV была справлена по тому же чину и сопровождалась теми же обрядами, как и помянутая выше женитьба отца его Василия на Елене Глинской. При сем место посаженой матери занимала вдова Андрея Старицкого княгиня Евфросиния, а тысяцким был сын ее Владимир Андреевич. Родной брат Ивана IV Юрий «в первый день сидел за столом в большом месте». Один его дядя по матери, Михаил Васильевич Глинский, имевший звание конюшего, ездил всю ночь около подклети, а другой дядя, Юрий Васильевич Глинский, «слал постелю» и водил новобрачного в мыльню; причем в числе спальников великокняжьих упоминаются Алексий и Данила Адашевы и Никита Романович Юрьев, младший шурин царский. А старший шурин, Данила Романович Юрьев, участвовал в свадебном поезде в сане окольничего. По окончании свадебных празднеств, через две недели после венчания, царственная новобрачная чета, исполняя благочестивые обычаи предков, отправилась в Троице-Сергиеву обитель; причем царь совершил этот путь пешком, несмотря на зимнее время.

Летописцы прославляют Анастасию Романовну за ее добродетели; Иоанн сам впоследствии признавался, что нежно любил свою первую супругу. Однако не вдруг сказалось ее благое умиротворяющее влияние на его пылкую натуру и испорченные нравы. После царского венчания и брака Иоанн, по-видимому, продолжал вести беспечную жизнь, предоставляя правительственные дела по преимуществу дядьям Глинским, которые оказались не лучше своих предшественников Шуйских и также позволяли своим клевретам безнаказанно утеснять и грабить черных людей, чем возбуждали неудовольствия и ропот в народе. Нужны были сильные потрясения и бедствия, чтобы образумить молодого государя, толкнуть его на благой путь, и они не замедлили.

Пожары были обычным бедствием в Древней Руси и нередко опустошали столицу, при ее сплошных деревянных и беспорядочных постройках, местами разделенных садами и огородами, а местами тесно скученных, особенно в Кремле и Китай-городе. Но особенно сильны и опустошительны были пожары весной и летом 1547 года. 12 апреля выгорела часть Китай-города, примыкавшая к Москве-реке, с торговыми лавками, гостиными дворами и некоторыми церквами; причем одна башня, заключавшая склад пороху, взлетела на воздух с частью стены. 20 апреля сгорела часть посада около устья Яузы, на Болвановке, где жили гончары и кожевники. Иоанн, по-видимому, не особенно скорбел об этих народных бедствиях. В то время псковичи, утесняемые наместником князем Турунтаем Пронским, приятелем Глинских, отправили 70 человек с жалобами на него государю. 3 июня Иоанн принял их в подгородном сельце Островке; но жалобы их встретил с гневом, начал над ними издеваться, велел раздеть их донага, подпаливал им бороды зажженной свечой, потом приказал положить их на землю. Жалобщики уже ожидали казни, как вдруг из города прискакали с известием, что упал большой колокол Благовестник (висевший в Кремле на деревянной колокольнице): когда начали звонить в него к вечерне, уши у него отломились. Царь встревожился таким недобрым знамением и тотчас ускакал в город, чем прекратились дальнейшие истязания несчастных псковских жалобщиков. Упавший колокол оказался целым и неповрежденным; Иоанн велел приделать к нему железные уши, а потом вновь повесить на ту же колокольницу. Но вот 21 июня вспыхнул новый и самый страшный пожар. Он начался с церкви Воздвижения на Арбате за речкой Неглинной и спалил все Занеглименье. Поднялась буря, которая погнала огонь на Кремль; тут загорелся верх Успенского собора, кровли царских палат, казенный двор с царской казной, придворный Благовещенский собор с его драгоценными, украшенными золотом и бисером, иконами письма старого греческого и Андрея Рублева. Сгорела оружейная палата с воинским оружием, Постельная палата и погреба с царской дорогой утварью, царская конюшня, митрополичий двор. Погорели богатые кремлевские монастыри, Чудов и Вознесенский, с несколькими старцами и старицами. Почти все кремлевские дворы боярские выгорели. Одна башня с порохом также взлетела на воздух с частью стены. Отсюда огонь распространился на соседний Китай-город и истребил едва не все, что осталось от предыдущего пожара. На Большом посаде он опустошил еще улицы Рождественку и Мясницкую, Покровку, Варварку, Тверскую, Дмитровку и некоторые другие места, со многими храмами и монастырями, в которых погорело множество старых книг, икон и дорогой церковной утвари. При сем пожаре погибло до 1700 мужчин, женщин и детей. Летописцы замечают, что такого страшного пожара не бывало в Москве от самого ее начала.

Митрополит Макарий едва не задохся от дыма в Успенском соборе, откуда он собственноручно вынес образ Богородицы письма св. Петра митрополита. В сопровождении протопопа Гурия, который нес за ним Кормчую книгу, Макарий взошел на Тайнинскую башню; но от дыма не мог тут долго оставаться; его на канате стали спускать на набережную Москвы-реки; канат вдруг оборвался, и митрополит так ушибся, что едва пришел в себя. Его отвезли в Новоспасский монастырь. Царь с семьей своей и с боярами уехал из города за Москву-реку, в свое село Воробьеве. На следующий день он с боярами навестил больного митрополита в Новоспасском монастыре. Тут некоторые, в том числе и духовник царский, протопоп Благовещенского собора Федор Бармин, начали говорить царю, будто Москва сгорела от какого-то волшебства, посредством которого вынимали сердца человеческие, мочили их водой и той водой кропили город. Царь как бы внял такому грубому суеверию и неосторожно поручил боярам произвести розыск. Спустя несколько дней бояре приехали на Кремлевскую соборную площадь, собрали черных людей и начали их спрашивать: кто зажигал Москву? Черные люди, очевидно заранее подготовленные, закричали, что это княжна Анна Глинская со своими детьми волховала помянутым выше способом. На ту пору княжна Анна с сыном Михаилом находилась в своих ржевских поместьях; а другой ее сын Юрий стоял тут же среди бояр. Услыхав страшные слова, он поспешил укрыться в Успенский собор. Но толпа, наущаемая боярами, бросилась за ним, вытащила его из храма и, убив на месте, бросила его тело на торгу, где казнили преступников. Убийство Глинского было началом народного мятежа. Чернь бросилась после того на его двор, принялась грабить и бить насмерть его людей; причем погибло много детей боярских из Северской области, которых сочли за людей Глинских. На третий день после убийства мятежная толпа явилась в Воробьево и требовала от царя выдачи его бабки княгини Анны Глинской с сыном Михаилом, которых он будто хоронит в своих покоях. Иоанн велел своим дворянам схватить нескольких мятежников и немедленно их казнить. Толпа в страхе разбежалась. Мятеж был усмирен; но вместе с ним прекратилось господство Глинских. Князь Михаил Васильевич, узнав об участи брата, испугался и вместе с князем Турунтаем-Пронским хотел бежать в Литву; они были схвачены, но потом прощены и отданы на поруки; причем с Глинского сняли сан конюшего. Очевидно, против Глинских, как ненавистных временщиков, действовала целая боярская партия с помощью царского духовника Бармина. Во главе этой партии встречаем князя Федора Скопина-Шуйского; а прежнее господство Шуйских, как мы видели, было низвержено советом Глинских. К той же партии примкнул и дядя царицы Григорий Юрьевич Захарьин.

Однако после свержения Глинских ни Шуйские, ни Захарьины не явились во главе управления. Самыми приближенными к государю и самыми влиятельными людьми выступили два незнатных мужа: Сильвестр и Адашев.

Сильвестр происходил из Новгорода Великого и находился в числе священников придворного Благовещенского собора. Он был и прежде известен Ивану Васильевичу. Один современник говорит, что сей муж воспользовался страхом, в который повержен был юный царь народным мятежом после страшного пожара, и начал заклинать его Божьим именем, чтобы тот исправил свое поведение; приводил ему слова из Св. Писания и даже рассказывал ему о каких-то видениях и чудесах. Своими увещаниями он будто бы так поразил впечатлительную душу Иоанна, что в последнем совершился явный нравственный переворот: юный царь устыдился своих прежних поступков, смирился духом и подчинился влиянию простого иерея. Но вероятнее, что Сильвестр постепенно приобрел доверие и уважение царя благодаря своей начитанности и дару слова, а главное, своему уму и твердому характеру. В то же время в союз с Сильвестром выдвигается любимый Иоаннов ложничий или спальник Алексей Адашев, молодой человек, отличавшийся умом и привлекательным нравом. Благотворное влияние этих двух мужей поддерживает добродетельная супруга царя Анастасия. Заодно с ними, очевидно, действует и митрополит Макарий, который, вероятно, знал и уважал Сильвестра еще в Новгороде-Великом, а теперь способствовал его приближению к царю. С этого времени открывается краткая, но блестящая эпоха Иоаннова царствования, ознаменованная успехами во внутренних делах и во внешней политике. Сам царь очевидно умерил свою привычку к пустым забавам и проводил время или в заботах правительственных, или в походах и благочестивых путешествиях. А в свободное время он, вероятно под руководством тех же Макария и Сильвестра, углублялся в чтение душеполезных книг, каковы: творение отцов Церкви, жития святых, отечественные летописи и тому подобное. Впоследствии он любил блеснуть своей начитанностью и книжными сведениями, очевидно почерпнутыми в эту счастливую эпоху его жизни31.

Меж тем как царь, бояре и духовенство усердно заботились о восстановлении московских храмов и своих обгорелых палат, в царской семье справлены две новые свадьбы. Сначала Иоанн дал разрешение на брак своему младшему брату Юрию, а потом женил и двоюродного брата Владимира Андреевича. Любопытно, что в обоих случаях для выбора невесты употреблен был почти тот же способ, что и для царской свадьбы. Собрали девиц на смотр, но не со всего государства, а только дочерей княжеских и боярских в столице; из них царь вместе с женихами выбрал невест: Юрию Васильевичу княжну Ульяну, дочь князя Дмитрия Палецкого, а Владимиру Андреевичу девицу Евдокию, дочь Александра Нагого. Свадьбы эти были венчаны также митрополитом и пышно отпразднованы при дворе с теми же многочисленными обрядами и церемониями, как царская. Юрия с женой Иоанн поместил в собственном дворце и почти всегда держал его при себе. На важных правительственных грамотах стали писать: «Царь и великий князь с своей братией и с бояры (уложил)».

За сим последовал весьма важный шаг со стороны молодого государя: то был первый Земский собор или Великая земская дума, созванная в Москве в 1550 году для умиротворения государства, все еще глубоко возмущенного крамолами и неправдами боярского управления. Как царский титул употреблялся иногда прежними государями, но впервые был усвоен и введен в постоянное употребление Иоанном IV, так и собрания областных чинов в столице по какому-либо важному вопросу – собрания, заменившие и древние веча, и княжеско-дружинные съезды, – встречаются в прежние времена (например, перед первым походом Ивана III на Новгород); но настоящие земские соборы, или советы, начинаются на Руси с Ивана IV. Ближайшими образцами для таких советов, по-видимому, послужили соборы церковные, которые были весьма обычны в Древней Руси. И самая мысль о созвании земской думы едва ли не принадлежала митрополиту Макарию и священнику Сильвестру, вероятно, не чуждым новгородским вечевым преданиям. По крайней мере, из записи, составленной по сему поводу, говорится следующее: «Когда царь и великий князь Иван Васильевич достиг двадцатилетнего возраста, то, видя государство свое в великой скорби и печали от насилия и неправды, советовался с отцом своим Макарием митрополитом, как прекратить крамолы (боярские) и утолить вражду (т. е. ропот народный); после чего повелел собрать из городов людей всякого чину». Судя по последующим примерам, кроме столичных чинов из областей созваны были представители от духовенства, бояр, дворян, детей боярских, а также некоторые гости и купцы.

В один воскресный день, после обедни, государь и митрополит с крестным ходом, в сопровождении земской думы, вышли на площадь, где находился возвышенный помост, или так называемое Лобное место, окруженное густыми толпами народа. После молебна Иоанн, стоя на этом помосте, обратился сначала к митрополиту, и, прося быть ему помощником и поборником, сказал: «Сам ты ведаешь, святой владыка, как я остался от отца своего четырех лет, а от матери осьми лет. Бояре и вельможи о мне не радели и стали самовластны; именем моим сами похищали себе саны и почести, никто не возбранял им упражняться во многих корыстях, хищениях и обидах. Они властвовали, а я был глух и нем по своей юности и неразумению. О лихоимцы, хищники и неправедные судьи! Какой ответ ныне дадите нам за многие слезы, из-за вас пролитые? Я чист от крови сей, а вы ожидайте своего воздаяния».

Затем царь поклонился народу на все стороны и продолжал: «Люди Божии и нам дарованные Богом! Молю вашу веру к Нему и любовь к нам. Ныне уже невозможно исправить ваших прошлых обид и разорений от неправосудия и лихоимства, попущенных неправедными моими боярами и властями. Молю вас, забудьте вражды друг на друга и тяготы свои, кроме тех, какие бы еще можно облегчить. Отныне я сам буду вам судья и оборона, буду отменять неправды и возвращать хищения».

Помянутая запись прибавляет, что в тот же день государь поручил своему любимцу Алексею Адашеву принимать челобитные от обиженных и рассматривать их, не боясь сильных и славных. «Алексей, – говорил он, – взял я тебя из бедных и самых молодых людей за твои добрые дела, а взыскал тебя выше твоей породы в помощь душе моей, хотя на то и не было твоего желания». Вообще Иван IV в эти дни торжественно и красноречиво показывал, что время боярского самовластия миновало, что он берет в собственные руки судьбы управления, что в помощь себе избирает людей незнатных и небогатых, а на родовитых бояр как бы налагает опалу, чтобы удовлетворить возбужденному против них народному негодованию и в глазах народных провести резкую черту между государем и боярством. Не имеем права заподозрить Иоанна в неискренности; но несомненно, при сем случае ярко обнаружилась его даровитая, пылкая натура вместе с наклонностью к широковещательности и, если можно так выразиться, к некоторой сценичности в своих действиях.

Хотя источники не говорят нам, чем занимался этот первый Земский собор, однако имеем право предположить, что главным предметом его совещаний служили вопросы, связанные с улучшением судебных порядков. Отсюда непосредственным плодом его явилось новое издание судебного свода. Сам Иван IV после говорил (в предисловии к Стоглавнику), что он, по-видимому, на том же первом Земском соборе с разрешения митрополита и епископов уже простил боярам их прежние вины (за которые только что грозил воздаянием) и «тогда же» взял у владыки благословение «исправить по старине и утвердити Судебник». Здесь, конечно, разумеется судебный свод деда его Ивана III. И действительно, Судебник 1550 года есть не более как Судебник 1477 года, исправленный и дополненный, в смысле большего ограждения населения от судебных неправд и притеснений. Так, по новому Судебнику на суде наместника или волостеля земские люди в лице старост и целовальников не только присутствовали, но и прикладывали руки к судному списку, который писался земским дьяком, и этот список хранился у наместника; а противень с него, написанный наместничьим дьяком и снабженный печатью наместника, должен храниться у дворского старосты и целовальников. Далее, для разбойных и душегубных дел назначаются особые судьи, называвшиеся губными старостами. По прежнему Судебнику неделыцики и приставы могли не сами отвозить вызов на суд ответчику, а послать вместо себя своего родственника или знакомого; так как отсюда происходили разные злоупотребления, то новый Судебник определяет, чтобы каждый неделыцик имел у себя особых ездоков, записанных в книгу у дьяка, и только этих ездоков (официально признанных) он мог посылать, куда сам не был в состоянии ехать. Прежнее бессрочное право выкупа поземельного владения родственниками теперь ограничено сорокалетним сроком, и тому подобное. Вообще Судебник потом постоянно дополнялся разными указами и уставными грамотами. Первый такой дополнительный устав, изданный в том же 1550 году, относится к вопросу о местничестве, при начальствовании ратном. Он определяет взаимные отношения воевод пяти полков, то есть большого, передового, сторожевого, правой и левой руки, следовательно, как бы узаконяет их счет по родовой знатности; но княжатам и детям боярским приказывает «быть в полках с воеводами без мест», то есть не считаться с ними знатностью рода. Тогда же издано несколько уставных грамот, которыми распространялось в областях право городских и сельских общин самим, то есть через своих выборных людей, ведать судом по уголовным преступлениям.

Bepul matn qismi tugad.

121 180,35 s`om
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
16 yanvar 2024
Yozilgan sana:
1880
Hajm:
1041 Sahifa 3 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-227-10496-0
Mualliflik huquqi egasi:
Центрполиграф
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar