Kitobni o'qish: «Наши годы советские»
Посвящается моим друзьям Анатолию Григорьеву, Борису Павлову, Владимиру Иоффу, Науму Клеперу.
© Д.C. Иванов, 2021
© ООО ИПК «Гангут», 2021
Предисловие
Эти воспоминания являются, по сути, записками свидетеля.
Я родился в 1939 году. В СССР прошло мое детство, здесь я учился в школе, институте, и 30 лет служил в Военно-Морском флоте.
После развала в 1991 году Советского Союза в стране «победившего капитализма» появилось нескончаемое число «знатоков-историков» того, моего (нашего), времени, старательно стремящихся очернить и время, и страну, в которой они родились. Большинство, правда, в ней и не жили. Максимум закончили школу.
Уже не смешно видеть это желание гадить на головы своих родителей и предков.
«Глумиться над жизнью отцов – грех библейского Хама».
Впрочем, эти люди, приспособленцы, не помнящие родства изменники, ради подонков бесноватых хозяев или собственного заработка на пиаре, крикливые мастера передернуть и приврать, надеюсь, получат заслуженное от потомков. Правда, о каких потомках у них, не имеющих Родины, может идти речь. Они превратились в животных без прошлого и будущего.
А, я верю в Россию, и потому написал записки-воспоминания о своей жизни, жизни обыкновенного советского человека. О жизни большинства в СССР, чье детство совпало с годами Великой Отечественной войны, годами восстановлением разрушенного и становлением моей Родины величайшей державой мира.
Вся история моего поколения связана с «борьбой за мир» в «схватке» с англоязычным Западом во главе с США.
США вышла из «Великой депрессии» в 1939 году и в результате Второй Мировой войны превратилась в одну из развитых стран, заработав на войне. При этом умудрились в ходе самой разрушительной Мировой войны понести минимальные потери. По сути, ни одна бомба не упала на территорию страны, за исключением Перл-Харбора, и то где-то на остравах вне метрополии.
Разработав атомное оружие и испытав его на жителях Японии, после победы над фашизмом в Европе и Японией США объявили СССР «холодную войну» и повели себя в мире как страна с замашками криминального авторитета – бандита.
Достаточно вспомнить Корею, Вьетнам, Кубу, Югославию, Ирак, Ливию. Страны куда США бомбами и оружием «несли» свою американскую «свободу и демократию».
При этом в некоторых случаях (Вьетнам) эти «демократы» не стеснялись применять напалм и ядовитые вещества, чтобы сжигать и травить все живое на территории страны, подвергшейся нападению.
Как результат, в Советском Союзе после восстановления разрушенного после войны, вместо построения лучшей жизни для граждан, для того, чтобы защитить страну началась гонка вооружений, подкормка «друзей-союзников» и прочих «халявщиков». Как оказалось, и тех и других, не помнящих добра.
И все же в восьмидесятые годы прошлого века СССР, не смотря на огромные средства, направленные на защиту от банды во главе с США, была восстановлена страна и стала передовой во многих отношениях, тем более в социальном плане.
Врут невежественные самоучки, «историки» и приспособленцы, о той нашей стране. С их подачи – тюрьме народов, нищеты и притеснения, бессловесной массы большинства, запуганной репрессиями.
За 50 лет своей жизни в СССР, я объездил всю нашу необъятную Родину и не встречал угнетенных народов и людей, запуганных репрессиями.
Моя Россия – огромная страна с ее многонациональным, талантливым и трудолюбивым народом всегда была и будет великой.
Часть 1. Детство
Глава 1. Горхон. Первые шаги
Я, Иванов Дмитрий Сергеевич, родился 7 апреля 1939 года, в городе Ленинграде, в роддоме недалеко от Сенной площади, в центре города. Одним словом, я – ленинградец. По рождению.
Родители назвали Дмитрием. Как говорил в детстве мой папа, я назван был в честь князя Дмитрия Донского, победителя на Куликовом поле.
Такой у меня был папа – Иванов Сергей Андреевич, 1907 года рождения.
За несколько лет до моего появления на свет он окончил Ленинградский Инженерно-Строительный институт, и работал вначале на киностудии «Ленфильм».
Мама – Иванова Анна Ефимовна, в девичестве Александрова, 1906 года рождения.
Она окончила сельскохозяйственный техникум, но всю жизнь была только мамой. Как говорили, была домохозяйкой.
По гороскопу, если родиться в день между 23 марта и 23 апреля, это значит родиться под знаком Зодиака «Овен». К тому же если это мальчишка, то он обречен, быть упрямцем всю жизнь. А это уже была моя планида.
7 апреля, между прочим, по христьянскому календарю Благовещение. И мне нравится – что-то в этом есть!
В конце 1939 года папу направили в Магнитогорск – строить Магнитку. А потом, после военных событий на Дальнем Востоке, призвали в армию, присвоили офицерское звание и отправили на границу с японцами на Дальний Восток. Тоже что-то строить. Как я узнал много позже – укрепрайоны на границе с Манчжурией (по сути, с Японией) и Монголией.
За ним в Сибирь поехала мама и забрала с собой детей. Так, мама, мой старший на пять лет брат Андрей и я в двухлетнем возрасте оказались в Горхоне. Горхон – поселок южнее Байкала, где-то в районе Транссибирской железнодорожной магистрали между Читой и Улан-Уде. Возможно, тогда он был полустанком на пути воинских грузов на Дальний Восток и здешнюю границу с Монголией.
От места службы папы далеко, но все же это, очевидно, считалось ближе к нему.
Мои первые отрывочные воспоминания о мире, в котором я появился, связаны с этими местами.
Итак, когда я был маленьким…
Мы жили в бараке, который представлял собой длинный одноэтажный деревянный дом, стоящий на сваях. Для того, чтобы в него войти, надо было подняться по ступеням деревянной лестницы. Внутри – длинный коридор и нескончаемое число комнат по разные его стороны. В каждой комнате по семье, наверное, либо военных, либо железнодорожников. Наша комната небольшая, но зато с большой кирпичной печкой; она была белая и, мне казалось, что от нее всегда исходило тепло, и в комнате было уютно и хорошо.
Мои первые об этом мире впечатления – я просыпался и оказывался в сильных маминых руках. Мама держала меня под мышкой и умывала ладонью мою сопротивляющуюся физиономию. Вода из ведра казалась мне холодной и заставляла просыпаться.
Потом мама сажала меня на ночной горшок – он стоял под моей кроваткой. И это был незабываемый горшок светло-серого цвета с черными пятнами. Поначалу я, садясь, рисковал в него провалиться, потом подрос и садился с комфортом. Правда, поначалу края его были холодными, и приходилось немного потерпеть, пока эти края от меня не согревались, и сидеть становилось терпимо и даже приятно.
После сильных маминых рук, прочих утренних обязательных занятий и завтрака, мама отпускала меня на улицу.
Я тут же выскакивал в коридор, поворачивал направо, и, пробежавшись по коридору, выходил на крыльцо, спускался по деревянным ступенькам лестницы и слева, за заборчиком из досок, видел первую цель своего путешествия.
Это был поросенок Бобка. Он слонялся в небольшом загончике, и приветствовал меня похрюкиванием и кивками головы как-будто спрашивал: «Чего пришел?». И, поняв, что от меня ему ничего не перепадет, поворачивался ко мне задом и начинал тереться им и боком о рейки забора, как будто приглашал меня, его приласкать. А зад у него был на удивление чистенький, розовенький, плотненький и с царапающей щетинкой. Тут же тоненькой морковкой торчал хвостик. Сначала я мог погладить его шершавый зад и потом хватался за хвостик. Последнее ему явно не нравилось. Он поворачивался ко мне пятачком, смотрел черным глазом из-под длинных белесых ресниц и хрюкал: «Ну, ты чего?». А пятачок у него был само совершенство – ярко-розовенький, похожий на небольшой блинчик с двумя дырками, и очень подвижный. Так и хотелось его потрогать, но было страшно. Вдруг укусит. Похрюкивание и требовательные движения головой и пяточком продолжались: «Ну, скоро поесть дадут?».
И, действительно, он как чувствовал – вскоре выходила мама с тазиком «баланды». И тут от его «культурного» поведения не оставалось и следа. Он начинал носиться по загончику и визжать «благим матом». Мама ставила тазик на землю, и Бобка бросался на него как на амбразуру. Лопал быстро – моментально очищал тазик до блеска. Чтобы не оставалось и следов баланды, он гонял этот тазик своим пятачком по загончику, пока не опрокидывал или не убеждался в бесполезности своих действий. Тогда бросался к заборчику и визжал, очевидно, требуя добавки. Но мамы уже не было. А я? Я-то тут причем?! У меня ничего не было! Положение становилось неинтересным, и Бобка тоже, и я удалялся по своим другим делам.
Наш барак был на отшибе от станции и поселка, стоял на пригорке, за ним располагалось большое поле – ближайшая цель моего путешествия.
Почему-то в бараке моих сверстников не было, были ребята старше, например, лет на 5 как мой брат Андрюшка.
Поэтому я в одиночестве отправлялся на это огромное, как мне казалось, поле – между бараком и ближним лесом. А дальше за ним начиналась тайга. Она казалась темной и могучей, на ближайших и дальних сопках и между ними, и заканчивалась волнистой полосой на горизонте.
Лес же для меня был «табу» – туда было «нельзя»! Да, не очень-то и хотелось – далеко и страшно.
А поле – поле было сказкой с высокой травой и громадным количеством цветов – васильков и ромашек. И еще массой других интересных вещей.
Например, можно было поискать одно из моих тогдашних лакомств. Это был дикий лук. Почему то он запомнился мне под названием «саранка». Прежде чем им насладиться, нужно было преодолеть некоторые трудности – сначала найти, а потом и добыть. Искать надо было торчащую из земли пару стеблей как у зеленого лука в огороде, а в земле действительно было нечто похожее на луковицу.
После коротких или долгих поисков – как повезет, и, как правило, в положении «на пузе», находилось желаемое. Оставалось откопать эту сладкую-сладкую «радость». Что было далеко не просто. До лопаток и приспособлений для копания земли мой мыслительный процесс еще не доходил – в лучшем случае использовалась какая-то веточка, если она находилась под рукой. Проще выковыривать – выкапывать, гнущимся пальцем, всерьез рискуя его вывихнуть. Земля забивалась под ноготь; приходилось терпеть, иногда было больно – надо же достать, да никто и не гонит.
В конце концов, я выходил победителем, и в моих перепачканных землей руках оказывалось то самое вожделенное лакомство. Сначала обтирал луковицу о штаны, потом – наслаждался. Увы, недолго – уж слишком маленькой была луковица.
Потом все начиналось сначала, или я переключался на что-то иное и тоже интересное. Тем более, что неприятные ощущения от земли под ногтями сильно мешали.
Дальше можно было поваляться в траве. Было здорово лечь на спину и смотреть в далекое голубое небо. На его фоне, на расстоянии вытянутой руки, видны были колышущиеся стебли травы, ромашки или васильки. И все это было заполнено звуками: где-то вдалеке наверняка обитала кукушка, во всяком случае, ее всегда было слышно; тут же, совсем близко над головой пролетал жужжащий шмель, или шелестела крылышками стрекоза, и, конечно, все было наполнено беспрерывным стрекотом кузнечиков.
Впрочем, в таком положении я не мог долго находиться – во мне просыпался инстинкт охотника. Ловить шмеля я опасался, поскольку подозревал, что он был, где-то сродни осам, а с ними я был знаком не понаслышке – однажды старшие мальчишки при мне (интересно же было посмотреть, чем они там занимаются) разорили гнездо этих насекомых. Досталось от их жал всем и мне, хотя я тут был не причем.
Ну, и больно же было, к тому же боль продолжалась очень долго. При этом, как только «ужаленные» не пытались от нее избавиться – мочили ужаленное место водой, затирали землей или какой-то травой. Практически все бесполезно, пока боль, через какое-то, долгое, время потихоньку не унималась. Так что шмелей я не трогал.
Стрекоз ловить было возможно, но неинтересно. Эти красивые существа с темным тельцем, с двумя огромными шаровидными глазами, длинным, толстым хвостом и прозрачными крылышками, могли повисать в воздухе, а затем срываться в полете в любом направлении. Но зато, когда они садились на травинку или цветок – тут бери их без большого труда и голыми руками. Неинтересно.
С кузнечиками лучше: те так красиво прыгали, а главное чувствовали за собой охоту, и, как правило, сразу не попадались. Надо было потрудиться, чтобы ладошкой вовремя накрыть кузнечика. И тут же приходилось его отпускать: отрывать ему лапки было неинтересно – он терял свое главное свойство – так здорово прыгать. И – стрекотать.
Еще можно ловить бабочек, которых здесь, на поле, было тоже множество. Среди бабочек большинство «капустницы» с белыми крылышками и черными прожилками на них. Процесс ловли почти безнадежен – о сачках я еще не имел представления. Приходилось плюхаться на бабочку с тем, что было в руках в виде панамки или просто ладошкой. Мало результативное, но все равно интересное занятие – чтобы самому полюбоваться пойманной бабочкой поближе или отнести ребятам, или взрослым, а заодно и похвастаться, какой я ловкий и быстрый.
А потом ее, бедную, всю помятую с надорванными крылышками я отпускал, или смотрел, как бедное насекомое уже с оторванными крылышками ползало по какой-то травинке или веточке. Тоже, между прочим, интересное занятие.
После поля я возвращался к бараку, где среди других игрушек у меня была большая, в половину меня, деревянная и зеленая машина – грузовик с большими колесами, большим кузовом и кабиной, у которой открывались дверцы, и был даже руль. Какое это было удовольствие, ползая на коленках, толкать или возить ее по полу в комнате или по дорожке на дворе. И никто не мешал мне жужжать или рычать, подражая звукам едущей машины. Интересное занятие, между прочим, и не надоедливое, и с мечтаниями, то-есть, с мечтой – когда я вырасту, то обязательно буду шофером. Это, очевидно, была первая моя мысль о своем блестящем будущем.
Большим развлечением для меня были походы с Андрюшкой и старшими ребятами на станцию Горхон к редким поездам, которые там останавливались. До станции от дома нужно было спуститься с длинного пригорка, перейти через речку и забраться уже на другой пригорок с железнодорожной платформой.
И привлекало меня там, прежде всего еще одно лакомство под названием «жвачка». Ее изготавливали из смолы кедра. В здешней тайге было много кедровых деревьев, так что смолы было больше чем достаточно. Уже приготовленная жвачка имела форму небольших колбасок светло-коричневого цвета, и эти колбаски кучками хранились у тетенек в стеклянных банках с водой. Жевать их можно было долго – до бесконечности, и с наслаждением, потому что они имели вкус кедровых орешков.
Но сначала нужно было потрудиться – когда я засовывал колбаску в рот, на зубах она рассыпалась на отдельные довольно жесткие и «нежевательные» кусочки, и их нужно было жевать, жевать, жевать. Вот тогда все становилось на свои места – жвачка становилась эластичной и мягкой. Все становилось прекрасно и вкусно – как будто поедаешь сами орешки, засовывая все новые и новые в рот, при этом, не прикладывая труда на процесс раскалывания кожуры, что было для меня иногда не по зубам. А жвачка – это было хорошо! И хватало надолго – кажется до самого вечера.
А вечером, после деятельного и небесполезного для меня дня, мама устраивала домашние чтения – читала вслух книжки. Мы с Андрюшкой сидели за столом при свете керосиновой лампы и слушали истории из какой-то другой, сказочной жизни.
Первой книжкой, которая запомнилась, были «Эвенкские сказки». Ну, и, конечно, в них было много храбрых и умелых охотников, попадающих из ружья прямо белке в глаз, были и мудрые старики, были чумы и волшебная тайга, прекрасные олени, злые медведи и волки. После этих сказок я мечтал об охотничьем ружье – когда я вырасту, то у меня обязательно будет ружье.
Мамины чтения заканчивались и дальше – сладкий сон под теплым ватным одеялом, и никаких забот.
На следующее утро все начиналось сначала: Бобка, поле, машинка, что-то еще, но тоже занятное и интересное.
И все-таки, однажды кончилась моя вольготная жизнь – меня определили в детские ясли-сад. Он находился в поселке, километрах в двух от нашего барака. Дорога туда проходила сначала по тропинке на взгорке, потом спускалась вниз к проселочной дороге вдоль речки в густом и темном, как мне казалось, лесу. Огромные густые кусты и деревья затмевали небо и должны были пугать. Но мне было не страшно, ведь со мной была мама.
Утром она одевала меня и выводила из дома полуспящего, еле волокущего ноги, и пыталась вести в садик. Как правило, заканчивалось тем, что я оказывался у нее на руках и мирно засыпал, прижавшись к ее вкусно пахнущим волосам. Так я оказывался в садике.
После предыдущей жизни с ненавязчивым контролем со стороны мамы или Андрюшки, это была другая жизнь. Здесь уже – делай то, делай это, этого не делай! Это – «низзя»! За это, наказание – в угол! За это – будет сказано маме! Последнее, наверное, в расчете на более жесткое наказание, вплоть до порки, чего со мной не могло быть совершенно, и в принципе.
Основным занятием в садике были прогулки на свежем воздухе. При выходе на улицу нас, ребятню, строили гуськом – мы брались за руки и шли к небольшому пруду здесь же, невдалеке от дома.
Дальше мы цепочкой кружили по тропинке вокруг пруда и пели песню, которую я запомнил от слова до слова на всю оставшуюся жизнь:
«Шел отряд по берегу, шел издалека,
Шел под красным знаменем командир полка,
Голова обвязана, кровь на рукаве,
След кровавый стелется по сырой траве.
Хлопцы! Чьи вы будете, кто вас в бой ведет?
Кто под красным знаменем раненый идет?
Мы сыны батрацкие, мы за новый мир!
Щорс идет под знаменем, красный командир…».
Хорошая песня. Наверное, ее очень любила наша ясельная воспитательница, и мы – ребятня, тоже.
После прогулки – сон, и дальше еще что-то.
А вечером мама забирала меня из садика, и мы спокойно добирались до дома – снова в нашу комнату с печкой, от которой всегда шло тепло, и было очень уютно с мамой и Андрюшкой.
Все шло своим путем, ну, а однажды мама задержалась и не забрала меня из садика вовремя. Ждать я не любил, и потому удрал от воспитательницы и отправился домой в одиночку. Я был единственный малышастик из нашего барака, и попутчиков не нашлось.
Было это ближе к вечеру – начинало темнеть, а когда я по дороге вошел в лес, наступила настоящая темень. Идти же было еще ой как далеко. Мне стало страшно в этом диком, шумном и огромном лесу, среди кустов и под ветками, тянущимися ко мне под порывами ветра. Впереди обязательно должны были быть волки или рыси, или еще какие-то другие страшные звери: стало дико страшно – до ужаса. Назад – скорее назад! Бегом!
Весь зареванный, дрожащий от страха и холода, потерянный, я вернулся в детский сад. Воспитательница умыла, завернула в одеяло, я согрелся и успокоился, только когда пришла мама. Но этот страх перед кромешной темнотой и ночным лесом оставался со мной еще очень надолго. В лес, даже днем, в одиночестве я был больше ни ногой.
Это был один из немногочисленных тогда случаев моих действий сомнительного содержания. Маме не часто приходилось меня наказывать. Хотя однажды я первый и последний раз в жизни получил приличный и довольно болезненный шлепок маминой рукой по попе.
Все было просто: в доме были настольные красивые часы в деревянном корпусе, наверное, мамины любимые, а может просто единственные. Ну, и вопрос: «Что будет, если…?», подвиг меня на то, чтобы сунуть спичку в отверстие на корпусе часов с задней стороны. Естественно, я получил не то, что ожидал, а ожидал я непонятно что, но часы встали. И тогда я, наконец, получил то, что справедливо заслужил и долго еще потирал то место, к которому мама приложила свою руку, всегда теплую и мягкую, а в данном случае твердую и поучительную. А также я понял, что нельзя спички вставлять в часы – они могут остановиться: это не хорошо, и заслуживает наказания. И еще – надо различать, что делать хорошо, а что – лучше не делать. За последнее может наступить наказание и при этом очень даже болезненное.
Так, в моей жизни между нашей комнатой, бараком, детским садом и сибирской природой прошел год, а может полтора. Я хорошенько подрос и ходил в детский сад уже самостоятельно – путь был знаком, и страшного ничего не ожидалось. И лес стал ближе.
Как показывают некоторые события, я уже был этаким здоровячком не по годам.
Зимой старшие ребята из нашего барака устраивали рядом с домом ледяную горку в сторону речки. Она получалась длинной и достаточно пологой для катания на санках.
Для разнообразия в катаниях и спусках с горки ребята строили аппарат под названием «самокат». Он представлял собой конструкцию из двух толстых досок, сбитых в виде буквы «Т» – на концах поперечной доски крепились коньки «снегурки», а на переднем свободном конце другой крепилось рулежное устройство с передним коньком и, торчащими из-под доски, двумя рукоятками.
Для скатывания с горки «рулевой» ложился на эту доску животом, лицом вперед, брался за рукоятки, двое – трое мальчишек садились на него верхом – и поехали! Быстро, с ветерком и визгом!
Вот тут-то я – здоровячек, подходил в качестве рулевого. Я был младше, и уложить меня на доску вниз было несложно, тем более для меня это была, пожалуй, единственная возможность прокатиться и поучаствовать в общей забаве. Что случалось не часто ввиду моей молодости. Тем более, что выдержать на себе тяжесть сидящих не было большой проблемой.
Вообще, обязанности рулевого не самые сладкие, ведь ему во время спуска в лицо летели ошметки льда и снега из-под переднего конька. В результате рулевой, как правило, не выказывал бурной радости по окончании спуска – его физиономия еще не успевала отойти от тающих льдинок и холоднющей воды, в которую они тут же превращались.
Это я в полной мере испытывал, к тому же крошки льда и снег забивались за воротник и под рубашку на груди, до самых штанов. Так что мое «юное и горячее» тело, также как и физиономия быстро становились мокрыми и замерзающими.
Что, впрочем, не уменьшало радости благополучного спуска – ведь к тому же в конце его была речка, очень быстрая, достаточно глубокая и не везде на поверхности хорошенько промерзшая. Поэтому и лед на ней не везде был достаточно надежный. А купаться в ледяной воде уж очень не хотелось, приходилось иногда выворачивать самокат, как только возможно. Тогда все вместе заваливались на бок или зарывались в снег передним коньком. При этом мне, лежачему, доставалось «всего» больше всех.
По окончании спуска старшие тащили самокат наверх. Что было вполне справедливо, а может быть все-таки по моей молодости и немощи.
А дальше спуски продолжались. Для меня до тех пор, пока я окончательно не промерзал или мама не отводила домой, предварительно «поставив на вид» Андрюшке за «младшенького».
Зимние забавы заканчивались с весенним солнышком, с растаявшим спуском и вскрытием льда на речке. Свободная, быстрая и большая вода в ней сопровождалась появлением бело-коричневой пены, скапливающейся у берега в корнях, нависающих над речкой кустов.
Андрюшке доставляло удовольствие пугать меня рассказами о какой-то утопленнице и появившейся в связи с этим пене. Становилось страшновато, что заставляло хвататься за мамину юбку или прижиматься к Андрюшке, когда мы шли вдоль речки в садик или обратно. Если я был один, то мчался мимо, стараясь быстрее проскочить «нехороший» участок пути.
Со временем пена исчезала, мне становилось спокойнее, и речка преображалась. Деревья и кусты покрывались яркой зеленью. Среди этого великолепия выделялись кусты багульника с мелкими фиолетовыми цветочками. Зрелище – сказочно красивое.
Еще можно было полюбоваться окружающей природой, если подняться из низины, по которой протекала речка, на взгорок. Поле, лес, еще дальше на сопках тайга до горизонта.
А в ней было много кедров, с высокими и мощными стволами и бесчисленным количеством шишек. Осенью над сбором шишек трудилось почти все взрослое население поселка и мальчишки. Так что с этого «огорода» и мне иногда перепадало.

Среди всех этих радостей были у меня мелкие огорчения в виде разбитого носа или пораненных коленок, пораненных ног или рук. Были и мелкие страхи.
Но однажды страхом, и уже большим, по-моему, был объят весь поселок – где-то далеко, на горизонте, горела тайга. Все небо далеко над ней заволокло черным дымом, и его становилось все больше и больше – там был огонь все уничтожающий и двигающийся неизвестно куда. Это было страшно – никто не знал, куда движется огонь, ведь он мог пойти на поселок и станцию, на наш барак.
Мама, да и все взрослое население собрали чемоданы и еще какие-то узлы, долго сидели на них в ожидании эвакуации. Но все в этот раз закончилось благополучно – огонь до поселка так и не дошел. Все успокоились, людям и домам ничего не угрожало, но память об общей опасности, очевидно осталась.
И вскоре после этого события было решено, что мама с детьми переедет на Запад, в Новосибирск. Тем более, папа служил в войсках, готовых к войне с Японией где-то на границе восточнее, и я его видел всего два-три раза за всю мою здешнюю маленькую жизнь. К тому же от миллионной армии Японии, находящейся сравнительно недалеко, можно было ожидать все, что угодно.
Теперь маленький сибирский поселок-полустанок Горхон в Забайкальской тайге остается в моем прошлом. Также как и мои первые открытия, и шажки в этом мире. Впереди были новые.
Но сначала довольно долгая дорога в вагоне поезда в путешествии от Горхона до Новосибирска.
Глава 2. Новосибирск. Детство продолжается
В один прекрасный день мама с Андреем и мной отправилась в долгое путешествие по железной дороге.
Сели на поезд и поехали. Сначала от Горхона, до Транссибирской магистрали и дальше мимо Улан-Уде, озера Байкала, сквозь сплошные леса, иногда по равнине, но чаще между сопок и даже сквозь них – по темным тоннелям.
И сразу задачка – сколько же можно было ограничивать мое жизненное пространство? Я не привык сидеть и почти не двигаться. А тут – вагон, да и только. Пришлось приспосабливаться.
В нашем плацкартном вагоне много народа, но это меня мало интересовало, и я с нетерпением ждал утра, чтобы, наконец, убрали нижнюю постель на боковом месте, где образовывался столик, и можно было сесть, упереться локтями в него и, положив голову на ладони, смотреть и смотреть в окно. А что оставалось делать?
Дальше мне почти ничего не мешало – ни вечно ходившие взад и вперед люди, ни постоянный стук колес, ни даже нависающие над головой не первой свежести носки пассажиров, лежащих на второй полке через проход и сбоку от меня.
За окном мимо проплывали новые невиданные и интересные картинки природы и жизни: совсем близко, в стороне от железнодорожной насыпи – тайга и бесконечные сопки, редкие домики обходчиков или полустанки, и еще реже большие станции. И так несколько дней.
Мое место было слева по ходу поезда, и если здесь, за окном, оказывались сплошь скалы, а справа открытое пространство, то приходилось менять место и искать его с другой стороны вагона. И жизнь продолжалась.
Мама иногда разрешала мне забраться на третью полку, на которой было немного свободного от вещей места. А мне его хватало. На полке лежать было неудобно – чтобы смотреть в окно нужно свесить голову вниз, потому что оно было значительно ниже полки. И еще был риск свалиться вниз – приходилось одной рукой за что-то держаться. Зато никто не мешал смотреть на то, что проплывало мимо за окном поезда.
Ну, а там…
В один из дней, проснувшись, я увидел, что поезд идет по самому берегу Байкала. И мне казалось, что так было целый день.
Вот это было зрелище: берег с участками песка, с огромными валунами на нем, с кустами и еще более огромными деревьями, и тут же кромка воды.
В воде озера далеко-далеко видны на дне большие камни, небольшие камешки и песок.
А ведь взрослые говорили, что здесь очень глубоко даже у самого берега – но вода очень прозрачная, и потому через нее так хорошо все видно.
По сторонам и за гладью озера видна полоска берега, а дальше – сопки и тайга, превращающиеся вдали в темную неровную границу горизонта на фоне светлого голубого неба.
Когда путь, следуя за изгибами берега менял направление, то сбоку можно было увидеть передние вагоны и наш паровоз, выпускающий клубы густого и черного дыма. Дым тянулся над крышами вагонов почти по всей длине поезда.
А еще здесь было несколько тоннелей, и поезд нырял в них – в кромешную тьму, наполненную грохотом колес; а когда выскакивал из этого «страха» на свет, можно было вздохнуть свободно – снова солнце, снова Байкал, чистый воздух и красота вокруг.
И это живое, завораживающее зрелище.
Потом, после Байкала, дорога была более монотонна и начинала надоедать.
Так, наконец, поезд довез нас до Новосибирска.
Здесь, в городе, мама довольно быстро нашла жилье – поселились недалеко от вокзала в одноэтажном бревенчатом доме на длинной улице из таких же деревянных домов.
У нас была комната с печкой, с сенями и отдельным входом. На трех окнах висели массивные деревянные ставни, которые на ночь закрывались и запирались поперечным затвором из полосы железа, с помощью длинного металлического штыря, фиксирующегося внутри дома.
Так было во всех ближайших домах – жители боялись бандитов и воров, ведь слухи о них циркулировали в городе постоянно. А может, так оно и было – где-то же были эти «Черные кошки», способные, как говорили люди, прыгать через заборы и грабить людей. Но нас это не коснулось – «Черных кошек» я не видел.
Снаружи дома была завалинка у стенки со скамьей, палисадник, отделенный от улицы небольшим заборчиком.
За палисадником – улица с рядом лип по обеим сторонам, и уходящая куда-то в центр города.
После приезда, на следующее утро, без задержки, началось знакомство и освоение ближайших окрестностей и города вообще.
Хорошо вокруг оказалось достаточно сверстников – мальчишек, с ними было проще, да и маме было спокойней.
Тем более, что у Андрея своя, взрослая, компания, у меня – своя.
За домами на противоположной стороне улицы начиналась самая настоящая окраина в виде пологого овражка с мелким ручейком, но почему-то нас совсем не привлекавшем.
Первое интересное для меня место в городе оказалось недалеко от дома.
Надо было пройти по нашей улице в центр, и в нескольких кварталах за забором – охраняемая территория, военного городка, а на ней самое интересное – клуб, в котором показывали кино. Ну, а об этом потом.
Дальше, где-то в центре города, располагалась огромная центральная площадь с большим зданием театра Оперы и Балета. Красивое здание с куполом и колоннами.
В этом театре, гораздо позже, я впервые увидел красочный спектакль и услышал музыку в исполнении оркестра. Это был первый балет, который я смотрел в своей жизни – балет «Спящая красавица». С тех пор поход в театр был для меня праздником, красивым представлением, всегда сказкой. Ведь здорово – огромные красивые декорации, яркие костюмы, сказка на сцене и завораживающая музыка! Это был новый и прекрасный мир, и он приносил столько радости и, наверное, то, что называется счастьем.
От ребят еще было известно, что в городе есть большая река – Обь. Но от дома до нее надо было идти далеко и долго.
Изредка летом ватага соседских мальчишек отправлялась туда покупаться. Когда мы выходили на берег, река казалась бесконечной в обе стороны, а другой берег – узкой полоской на горизонте, и едва видимой с моего роста. Остальное – водная гладь и легкие барашки волн на ней.
Горячий песок на берегу обжигал голые пятки, но зато приятно было войти в воду и охладить их, а потом погоняться по кромке, разбрызгивая воду и пиная редкие, выброшенные на берег, водоросли.
Тут же, рядом, на песке лежали огромные, опрокинутые днищами вверх, рыбацкие лодки. Они были черные, просмоленные, с торчащими из бортов, из-под отдельных рядов досок, пучками пакли. И от них исходил фантастический запах смолы.
Все было интересно и весело.
Но, еще был в городе дом, который я обходил стороной. Дом находился совсем недалеко – на соседней параллельной нашей улице.
Все началось с моего расшатавшегося и, наконец, сломавшегося молочного зуба, который мне страшно мешал – острая кромка «терзала» десну и рот. И тогда мама повела меня в детскую поликлинику.
Большая тетенька в белом халате зуб своими полными пальцами окончательно расшатала и вытащила.
С тех пор я старался на эту улицу не ходить, а если попадал, то переходил на другую от поликлиники сторону. Боялся я этого дома, за стеной которого была та самая необычно острая, как мне казалось, зубная боль – боль где-то рядом с тем местом, которое что-то соображает, а значит больнее и страшнее, чем все остальные возможные боли.
К другим ее видам я привык, этого у меня уже было немерено – то руку, то ногу поранишь, то в глаз в драке получишь, то осы искусают. Да, чего только не бывало. Подумаешь!
И все-таки, самым интересным местом в городе был вокзал и станция. Здесь всегда было много народа, но, главное, паровозы и составы, пассажирские и грузовые. Все это суетилось и двигалось.
В марках паровозов я уже понемногу разбирался. Были мощные паровозы ФД (Феликс Дзержинский) и ИС (Иосиф Сталин) – огромные, мощные, черные, стальные. Они пыхтели, выпускали острые струи пара и клубы дыма, таскали бесконечные грузовые составы. А еще, сравнительно небольшие пассажирские поезда. Здесь же паровозы ОВ («Овечки») и маленькие маневровые паровозики.
Поезда приходили и уходили, толпы пассажиров, то прибывали, то исчезали, то слонялись по платформам. Иногда из громкоговорителей раздавались женские голоса, как будто специально неразборчиво что-то долго говорили – это делались объявления для пассажиров.
Тогда толпы отъезжающих или встречающих останавливались как вкопанные и чего-то ждали, открыв рты и пытаясь понять, о чем идет речь. Потом все вместе срывались со своих мест и куда-то мчались, сгибаясь под тяжестями своих чемоданов и мешков. Смешные были картинки.
А еще здесь, на платформах, тетеньки торговали семечками: большой граненый стакан за одну цену, маленький – вдвое дешевле. Если были денежки, отдавал их тетке, оттопыривал боковой карман штанов, в который засыпались эти семечки, и ходил пару часов, наслаждаясь их масляным вкусом. Правда, это было достаточно редко – мама денежку давала не часто.
Дешевле стоили леденцовые «петушки» на палочках. Как их изготовляли, в основном цыгане, тайна покрытая мраком. Да, это было и неважно. Они были двух цветов – красного и желтого. Какое это удовольствие – сосать и вылизывать «петушка» до самой деревянной палочки с риском занозить язык от этой палочки.
Кстати, о лакомствах. Вспоминая кедровую жвачку Горхона, я несколько раз пытался жевать вар – черную смолу, которую можно было отыскать здесь же на станции. Ею просмаливали шпалы железнодорожного пути. Но из этого ничего путного не получалось – вар прилипал к зубам, и не жевался. При этом зубы оказывались, залеплены черной смолой, и не было никакой возможности отодрать эту гадость. Оставалось тереть замазанные места пальцами до бесконечности, в надежде, что это как-то поможет вернуть зубам естественный цвет. В конце концов, через день или два все приходило в норму, и я мог не скрывать свой рот от мамы и взрослых.
Иногда в руки ребят попадал, непонятно откуда, жмых. Он был двух видов: один очень хороший, с масленым вкусом и ароматом – соевый; другой, так себе – из подсолнечной шелухи, наверное. Обычно это были круги диаметром 20–30 сантиметров и толщиной 4–5: плотные как камень прессованные отходы сои и подсолнечника.
Если отломить или отгрызть кусочек и пожевать, получалась масса, которую можно было либо долго сосать, получая несказанное блаженство, либо тут же проглотить, в надежде добраться до нового кусочка удовольствия.
Одного такого круга надолго хватало, но чаще ребята делились, и все заканчивалось быстро, правда, если попадался соевый жмых.
Подсолнечный не пользовался такой популярностью – он был слишком жесткий и совсем не вкусный. А что могла представлять собой прессованная шелуха семечек?! Его употребляли, только когда уж очень хотелось есть.
А есть хотелось почти всегда – время было такое. Маме приходилось что-то выращивать у дома, делать какие-то заготовки, чтобы накормить нас с Андрюшкой.
В конце осени, с первыми морозами, (в Новосибирске они были всегда не маленькие) мама делала запасы молока на всю зиму до весны. Молоко заливалось в глубокие тарелки и замораживалось в холодных сенях. Когда оно затвердевало, его вынимали из тарелок в виде замороженных слитков и укладывали тут же в сенях на полках в виде пирамид. Этого молока хватало почти до весны.
Весной же наступала в городе очередная эпопея заготовки еды – овощей.
Недалеко от города жителям выделялись небольшие участки под огороды. У нас такой участок был рядом с насыпью железной дороги в часе езды на поезде. Рядом, чуть ли не до горизонта, было их, участков, множество.
По воскресеньям с утра поезд с несколькими пассажирскими вагонами двигался от города, изредка останавливаясь и высаживая жителей на насыпь около их огородных участков.
Границами участков были хилые колышки, но зато, с каким старанием жители обихаживали эти огородики, зная, что это почти единственные их запасы еды на весь оставшийся год. Сажали картошку, капусту, морковку, свеклу и, конечно, мои любимые – репу и турнепс. Репа особенно была большим лакомством.
Когда мама, Андрей и я выезжали на наш участок, то меня, по молодости лет, освобождали от работы; чем я с удовольствием пользовался, носясь вдоль насыпи и по всему возможному свободному пространству между огородами.
При этом у меня в руках была «вертушка» – палка с закрепленным на ней кругом в виде тонкой дуги-круга с несколькими бумажными пропеллерами на ней. Если держать все сооружение высоко над головой и быстро бежать, то пропеллеры начинали крутиться от встречного ветра – чем быстрее, тем бешенней они вращались, создавая легкий шум. Здорово!
Бездонное, без единого облачка небо, солнышко, до ближайшего леса или строений далеко, далеко – раздолье! И полная свобода!
Наконец, вечером приходил поезд, чтобы отвезти жителей в город. Усталые люди возвращались домой. Мне – малолетке, доверялось разве что тащить лопату или грабли, и это даже доставляло удовольствие.
Осенью выезды на огороды были реже, но уже за урожаем. Для меня это конечно и репа, и морковка, и, в крайнем случае, турнепс – все вкусно.
Картошка и капуста собирались в мешки, чтобы потом каким-то образом доставить домой, а ботва собирались в кучи и сжигалась. И какой же божественный запах был у этих небольших тлеющих куч – очень необычный. Приятный и вкусный.
Наступала зима, и тут мне хватало забот и забав.
Первое, конечно, было катание на коньках по насту или случайно образовавшемуся льду на улице. При этом сначала нужно прикрутить «Снегурки» к валенкам с помощью веревок, что иногда было большой проблемой, поскольку деревянные палочки, фиксирующие веревки при закрутке, никак «не хотели» как положено, устанавливаться на место, или же веревка закручивалась так, что валенок сжимался в носке, терял свою форму и больно сдавливал ногу. Когда же с этими проблемами я справлялся, начиналось самое главное – катание. Это было мучение и удовольствие одновременно – ноги разъезжались, я спотыкался и падал, вставал. Иногда «Снегурки» сваливались с валенок – процесс начинался сначала. И снова вперед – с сомнительным «ветерком».
Катание продолжалось до тех пор, пока не подмораживались щеки или нос, которые потом долго приходилось оттирать ладошкой или промерзшей, в снегу, иногда с льдинками, варежкой. Процесс долгий и малоэффективный, но заканчивался вполне благополучно – болезненно, но благополучно, без обморожений.
Еще одна забава – катание с ледяной горки. Снега в городе было много, и соорудить горку среди сугробов было несложно. К тому же ребята ее поливали водой, и катание при этом становилось еще интересней. Забравшись на карачках на эту невысокую горку, с криком: «Врагу не сдается наш гордый Варяг!», я бросался вниз на «всем» – на листе картона, на листе железа или просто на спине. Скатывание проходило на «ура». Одно было нехорошо – снег и крошки льда моментально набивались под одежду, на голую спину, живот и даже, непонятно каким образом, в штаны. Что было очень неприятно – просто пронзительно холодно и сыро. Я пытался с этим бороться, меняя позу прыжка и «вхождения в процесс» – я стал бросаться вперед грудью и животом. В конце концов, у меня же был опыт скатывания с горок в таком положении еще с Горхона, еще со спуска на «самокате». Но, и это мало помогало борьбе со снегом, хотя и не останавливало до того, пока я не уставал почти до бесчувствия.
Вот тут, через пару часов моего гуляния на улице, я приходил домой совершенно обессиленный, мокрый и холодный телом и одеждой. Но довольный.
Здесь меня ждала легкая выволочка от мамы. И как же трудно с меня снималась-сползала вся эта одежка, вся эта мокрота. И только теплое одеяло, и горячее тепло от печки снимали все эти последние неприятные мелочи.
А «Варяг» был в голове и на языке после фильма «Малахов курган», который я с ребятами посмотрел в клубе на закрытой военной территории, куда мы частенько проникали вопреки всем заборам и службам. В фильме об обороне Севастополя матрос бросается с гранатами под танк с песней о Варяге. События пронзительные! Да, и по радио часто можно было услышать:
«Наверх вы, товарищи! Все по местам!
Последний парад наступает.
Врагу не сдается наш гордый Варяг,
Пощады никто не желает.
Прощайте, товарищи! С Богом! Ура!
Кипящее море под нами!
Не думали мы еще с вами вчера,
Что нынче умрем под волнами…»
Ну, а кино занимало в мальчишеской жизни особое место. С ровесниками и старшими ребятами я проникал в клуб, естественно без билетов, через какие-то «дырки» и подпольные ходы, где-то даже за огромными полотнищами экранов. Когда начинался сеанс, мы потихонечку проскальзывали в зал и усаживались на пол перед первым рядом. Экран был близко, и, казалось, прямо над головой – огромные вытянутые фигуры и лица, искаженные картины событий, оглушающий звук из больших черных ящиков громкоговорителей с обеих сторон экрана. Это было не очень здорово, но приходилось терпеть, ведь зрелище было завораживающим и страшно интересным. А еще, были страхи, что «контролеры» заметят кого-то из «зайцев» и выведут из зала.
Бывали другие случаи: где-то посреди сеанса рвалась лента, на экране мелькал разрыв, из громкоговорителей неслось короткое завывание, в зале загорался свет, раздавались свистки недовольных зрителей, и тишина – на пару минут. Если пауза затягивалась, раздавались свистки, чем дольше, тем больше, потом топот ног, крики: «Сапожник!», и нечто похожее. В конце концов, гас свет, и сеанс продолжался. При этом никакие неудобства не могли помешать следить за событиями на экране, симпатичными героями, слушать красивую музыку и песни.
А какие мы смотрели фильмы!
«Александр Пархоменко», «Новые похождения Швейка», «Иван Никулин – русский матрос», «Георгий Саакадзе» и уже упомянутый «Малахов курган». А как можно забыть фильм «Семеро смелых», с песней:
«Лейся песня, на просторе,
Не скучай, не плач жена,
Штурмовать далеко море
Посылает нас страна,
Буря, ветер, ураганы,
Ты не страшен, океан,
Молодые капитаны
Поведут наш караван…»
Интересно, что после песни и самого фильма я решил поменять свою будущую профессию шофера (Горхоновские мечты) на профессию летчика или моряка. Но, поскольку будущим летчиком объявлял себя брат Андрей, пришлось мне «определиться» и заявить, что я обязательно стану моряком. Если б знать насколько мы оба в будущем были близки к своим детским желаниям – обещаниями.
Ну, а кино: еще запомнилась песня из фильма «Александр Пархоменко»:
«Ты ждешь Лизавета от друга привета,
Ты не спишь до рассвета,
Все грустишь обо мне.
Одержим победу, к тебе я приеду
На горячем боевом коне…»
Вот из «Швейка» помнится только: «Сосиски с капустой я очень люблю…»
Под самый Новый год в Новосибирске устраивалось особенное зрелище: центральная площадь города перед театром Оперы и балета становилась огромной сценой. На ней устанавливали высоченную елку, украшенную яркими флажками и невообразимыми игрушками. А вокруг, устраивались огромные ледяные фигуры – большие и прозрачные, переливающиеся различными оттенками цвета, сказочные герои. На них приходилось смотреть снизу-вверх, задирая голову, и стараясь держать рот закрытым.
Такова была моя жизнь, и мне уже почти 5 лет.
Могу представить себе того «мужичка-здоровячка» в плотно натянутой на голову шапке с завязанными под подбородком «ушами», с поднятым воротником пальто, снаружи которого опять-таки туго, завязан шарф (все это не позволяло голову повернуть), да еще на руках варежки, на ногах валенки. Так мама снаряжала меня на улицу.
А приходил я домой с раскрасневшейся физиономией и в совершенно расхристанном виде. Шапка-ушанка сидела на самой макушке, ее подмерзшие шнурки-завязки развязанные висели ледышками и при движении больно стегали по лицу; пальто было распахнуто и без пуговиц; на голой шее болтался мокрый шарф; штаны наполовину спущены; одна мокрая варежка на руке, другая, заледеневшая, болтается на резинке из рукава; и даже валенки промерзли насквозь. Мне было мокро и холодно.
Хорошо, если я был без синяков на физиономии после вполне возможных уличных стычек-драк: сцена – «Пойдем, стыкнемся!» была обыденным явлением в моей мальчишеской жизни, а ввиду своей «упертости», я не мог отказать своим нередким «визави».
Мама к моему виду относилась с пониманием, без долгих слов раздевала, заворачивала в одеяло и прислоняла к горячей печке. Мне было хорошо и покойно.
Зима с трескучими морозами заканчивалась, и начиналась весна с бурным таянием снега и бесконечными ручьями и ручейками среди сугробов и по пробитым ими дорожкам в подтаявшей, и местами заснеженной земле.
В них интересно было пускать бумажные кораблики, которые как самолетики и птички ребята и я научились разными способами складывать из бумаги.
Если самолетики можно было запускать дома или на улице, а птички подвешивать на нитках под абажуром или расставлять на комоде или этажерке, то кораблики пускались в свободное плавание по ручейкам на улице.
И они плыли, подгоняемые струями воды, иногда застревая под отдельными прозрачными ледяными корками, нависающими над свободной водой, ныряющей под них для того, чтобы через пару метров появиться вновь ниже по улице.
Кораблики вытаскивались из-под льдинок и пускались в плавание вновь и вновь, пока не намокали, выходили из строя и становились неинтересными.
Чуть позже, по весне, город на несколько дней заполнял густой и приятный запах лип. Улица, на которой мы жили, имела два ряда лип по обеим сторонам, ближе к одноэтажным домам-избам.
Эти деревья весной привлекали еще и тем, что в их листве водилось множество майских жуков. Они очень красивые – коричневые с бронзовым отливом, и ловить их было занятно. А потом, если жука, а лучше пару, запихнуть в пустой спичечный коробок и поднести к уху, то можно услышать легкий шорох. Охота на жуков продолжалась несколько дней, потом они либо исчезали, либо надоедали.
Наступало лето, и на улицах стояла порой нестерпимая жара; при этом босиком ходить по булыжным мостовым было почти невозможно – пятки горели. У меня были сандалии, но они быстро изнашивались – то рвались застежки, то отваливались подошвы, одна или другая. Вот тогда приходилось терпеть и закалять свои пятки, бегая (не шагая) босиком.
В городе местами сооружались огромные клумбы с цветами. Мне страшно нравились «бархатцы» самых разных расцветок – красивее темно-красные и темно-коричневые, впрочем, и желтые с красным были тоже хороши.
А однажды Андрей с приятелем, Веней Вечерским, устроили развлечение для себя и местной детворы, запустив большого воздушного змея. Змей этот был в виде коробки из тонких деревянных реек, оклеенных папиросной бумагой. Он поднялся высоко – высоко на длинном тонком шнуре, и следить за ним в бездонном небе из-за солнца непросто, но зато радости было немерено.
Настало лето 1945 года. Самым интересным и посещаемым местом для ребят и для меня продолжал оставаться вокзал.
Через Новосибирск с запада на восток сплошным потоком двигались воинские эшелоны. Некоторые из них ненадолго останавливались, и солдаты могли отдохнуть от тряских теплушек и размяться, что они и делали. В разных местах можно было увидеть их большие и маленькие группы; в одних о чем-то увлеченно беседовали, в других играли на гармошках или трофейных аккордеонах, пели песни и слушали.
Запомнился один, очевидно, казак, в кубанке, который демонстрировал свою шашку, сгибая ее дугой чуть ли не в круг.
Мальчишки шныряли повсюду, добывая марки и иностранные бумажные деньги в свои коллекции, которые были тогда почти в каждом доме.
Кипела привокзальная жизнь. Людей было множество и в нем выделялись очереди с чайниками, котелками или бидонами за кипятком: краны с холодной и горячей водой торчали из стенки бойлерной здесь же на перроне.
Из вокзальных громкоговорителей постоянно звучала музыка. Чаще всего, я помню, звучала одна из моих любимых:
«С берез, неслышен, невесом,
Слетает желтый лист.
Старинный вальс «Осенний сон»
Играет гармонист.
Вздыхают, жалуясь, басы,
И, словно в забытьи,
Сидят и слушают бойцы,
Товарищи мои…»
От дома до станции было всего два квартала, так что я мог туда бегать за новыми впечатлениями постоянно. Конечно, втайне от мамы, которая могла и наказать, но как-то все до определенного момента мне сходило с рук.
Казалось, ничто не может изменить этого мира детства с его большими радостями и мелкими неприятностями и болячками.
Счастливая пора – здоровое тело и безмятежность духа.
И все-таки, фортуна взбрыкнула по отношению ко мне и, через меня, к моим родным. Случай привел меня в больницу всерьез и надолго.
А началось все во время очередного моего вояжа на вокзал.
И что сподобило поднять с земли, просыпанные мной из кармана семечки.
Очень жаль, что мне в этот момент никто не врезал по шее, когда я засовывал их в рот. Но, …дело было сделано, и это был тот случай, когда уже гораздо позже хотелось кусать локти. А я уже заболел, и «болячка» была серьезная – брюшной тиф.
Дальше было так, как положено при таких болячках: больница, койка, бесконечные уколы сначала в одну ягодицу, когда на ней не было «живого места» и было больно, в другую и обратно.
Помогло мое здоровье, полученное от папы и мамы – через пару недель я уже гулял по огромной, с десятком коек, палате, в которой было много ребят, но больных и неинтересных.
И я чаще бегал к окну, за которым была жизнь интересная: этажом ниже, в небольшом садике больницы росли кусты, и появилась первая зеленая трава, серый кот гонялся за птицами, за металлическим забором улица с взрослыми пешеходами и вечно, что-то орущими ватагами ребят. Разве это неинтересно, особенно кот?! Жизнь кипит, а я тут, привязан к койке.
И все-таки дело шло на поправку, если бы не эти мои пробежки-прогулки по холоднющему полу, да еще босиком. Начались осложнения после тифа, и меня хватили другие «болячки», и тоже серьезные.
Дошло до того, что меня перевели в отдельный бокс, вызвали маму, и устроили в этом же боксе. Наверное, врачи уже посчитали, что я нежилец.
Но, только не мама – мама стала меня выхаживать.
Поначалу я действительно был совсем плох. Часто впадал в забытье или спал (?) и, когда приходил в себя, смотрел на стенку напротив кровати, на две маленькие точки на ней и мне виделось, что это мама держит меня за руку, и мы идем куда-то далеко – далеко, к удаляющемуся горизонту, навстречу яркому кругу солнца – куда-то в бесконечность.
Такое полубессознательное состояние сменялось темнотой и снами. А однажды я увидел цветной сон, который запомнил на всю жизнь и объяснить его позже никак не мог. С точки зрения моего тогдашнего опыта и знаний. Мне ведь было всего 6 лет, и что я в жизни видел, что мог себе представить даже во сне? Разве что в кино, но там я ничего подобного не видел.
А увидел я синий, южный океан, бесконечное голубое небо под высоким, полуденным южным солнцем и сижу я в большой лодке, плывущей куда-то; вокруг плещутся небольшие волны с отблесками солнечных лучей; слева, и не очень далеко был берег с белой полосой прибоя и необыкновенными деревьями, как я позже понял – пальмами; и вот, я качаюсь на этих волнах и не пытаюсь никуда плыть, а в лодке никого больше нет.
Много позже я часто вспоминал этот сон. Почему южное море и лодка? И где же тот берег, те деревья похожие на пальмы, та страна?
Мне кажется, с этим сном был связан перелом в моей болезни.
Наверняка «взбрыкнули» мои гены от предков, и кто-то из них, далекий – далекий, видел то самое море, лодку и тот чудесный берег. А дальше – он сработал на мое здоровье.
А главное – мамина любовь и выхаживание сделали свое дело: понемногу становилось легче.
Я начал прислушиваться к тому, что мама мне читала. А читала она мне все из «Хрестоматии для чтения» 1907 года издания. И прежде всего стихи, и какие – стихи на всю жизнь, многие я запомнил, как песню о Щорсе:
«Звезды меркнут и гаснут. В огне облака.
Белый пар по лугам расстилается.
По зеркальной воде, по кудрям лозняка
От зари алый след разливается.
Дремлет чуткий камыш. Тишь – безлюдье вокруг.
Чуть приметна тропинка росистая.
Куст заденешь плечом – на лицо тебе вдруг
С листьев брызнет роса серебристая…»
Или другое:
«Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?
Ездок запоздалый, с ним сын молодой,
К отцу, весь издрогнув, малютка приник,
Обняв, его держит и греет старик.
«Дитя, что ко мне ты так робко прильнул?»
«Родимый, лесной царь в глаза мне сверкнул:
Он в темной короне, с густой бородой».
«О нет, то белеет туман над водой»…»
Мама читала и перечитывала самое интересное в книге, а я иногда брал в руку карандаш, и в результате почти все поля и свободные от текста места на страницах были мной разрисованы. На этих многочисленных рисунках была война, были и воздушные, и морские бои, и танки, и пехота, и взорванные здания, и, конечно, люди; а кругом взрывы, и наши бьют фрицев. Это ж было ясно видно – где наши, там звезды, где фрицы, там свастика, и они получали по заслугам.
Мамин уход, мамины чтения, красивые стихи помогали выживать, и я пошел на поправку, хотя «болячек» у меня набрался целый букет. Осложнения после брюшного тифа сказались и на почках, и на печени, и еще бог знает на чем.
В результате из моего рациона была совершенно исключена соль, и все, что я ел, становилось совершенно безвкусным; еда становилась мучением, и, наверное, не только для меня. Представляю, как я мучил при этом маму.
Зато сахара давали, мне казалось, очень много. Сначала это было хорошо, но быстро стало совсем даже не хорошо, и даже наоборот – становилось противно. Я начал воротить от сахара нос, и тогда мама заставляла его есть – наверное, так было нужно; и я ел его, каждый раз придумывая что-то новенькое – ел то сухим, то смачивая водой, то ложкой, то слизывая с тарелки языком. Сахар стоял у меня поперек горла, хотя его было не так уж много, но зато регулярно.
Однажды, после того как мама прочитала басню Крылова «Демьянова уха», мне страшно захотелось ухи, наверняка она должна быть не сладкой, а может быть даже солененькой. И ее приготовили – принесли в тарелке бульон с небольшим кусочком рыбы и с несколькими дольками картошки. После всего остального, особенно сахара, у меня потекли слюнки. Хлебнул ложечку – чуть не подавился, и после этого еще долго на уху равнодушно смотреть не мог. Та, которую я так жаждал, была совершенно несоленая и потому совершенно безвкусная и противная.
А впереди было выздоровление. Опять-таки гены мамы и папы, мамины любовь и уход, любопытство, желание слушать и слышать, желание двигаться помогли мне побороть все «болячки». Правда, еще долго мама считала меня ослабленным ребенком, очевидно сравнивая с тем, каким я был до болезни.
Но, что случилось – то случилось.
После выписки из больницы прошло немного времени, мама с Андрюшкой и мной снова двинулись с места. Теперь уже в Ленинград. Война закончилась, папа оставался служить на Востоке уже после победы над Японией. В Ленинграде же до войны жили родители и родственники, и мы с Андреем родились.
Это было второе в моей жизни большое путешествие, сначала от Новосибирска до Москвы, и далее до Ленинграда.
Мне 6 лет, а я уже много видел: в Горхоне, таежном поселке близ Монгольской границы; путешествуя из Забайкалья по железной дороге; в чудесном городе Новосибирске; наконец, в горячечном бреду болезни, из которой с помощью мамы и ее любви выбрался.
Впереди была остановка в Москве, где жили моя бабушка по маме, мамины родственники. Братья и сестры мамы, их дети, мои дяди и тети, мои двоюродные братья и сестры.

Глава 3. Москва. 1946 год и родные мои москвичи
Была весна 1946 года, когда мы отправились в Москву – город, с которым я, кажется, давно был знаком по красочному довоенному журналу.
Журнал был посвященному открытию ВСХВ (Всероссийской Сельскохозяйственной выставки) в 1939 году. На его страницах было много солнца и красивых видов выставки. Здесь были огромные арки, павильоны, множество фонтанов и многочисленные статуи. Все торжественно и празднично.
Особенно впечатляли высоченная статуя Сталина из серого камня и рядом башня со статуей двух колхозников со снопом в вытянутых руках. И обе недалеко от центрального входа, а чуть дальше большущие фонтаны на аллеях выставки и павильоны, павильоны, павильоны. С красивым, богатым и торжественным содержимым.
После увиденного в журнале казалось, что и Москва должна быть такой же красивой, праздничной, торжественной и радостной.
А впереди нас еще ждала встреча с родными москвичами – маминой мамой, ее братьями и сестрой и их детьми.
После нескольких утомительных и медленно текущих дней пути, которые ничем не запомнились, мы, наконец, приехали в Москву. Старший брат мамы, дядя Сережа, военный, полковник, встретил и отвез в квартиру на Подколокольном переулке.
Здесь жила бабушка Саня, и семья дяди Сережи.
Бабушка была небольшого роста, в просторном светло-коричневом платье с узким пояском, на голове у нее гладкая прическа седых волос с узелком на затылке. Она выглядела строгой старушкой, у которой «не забалуешь», и была главной в своем большом семействе, непререкаемым авторитетом – любящая и любимая.
У бабушки было два сына: дядя Сережа и дядя Арся и три дочери: Аня – наша с Андреем мама, тетя Граня и тетя Галя.
Дядя Сережа – военный, полковник, ученый, после войны преподавал в одной из военных академий. Это был высокий, большой человек с красивым лицом, высоким лбом и с добрыми, лучистыми глазами. Под его стать были и его отношения к родным и друзьям. Его культура в поведении и в отношениях с теми людьми, которых я видел рядом, были примером доброты и участия.
В семье на Подколокольном переулке была еще тетя Галя, жена дяди Сережи, и двое ребят – Мишка и Валя. Тетя Галя очень симпатичная женщина и копия по поведению своему мужу – добрая и ласковая. Мишка немного младше меня, и с ним можно было о чем-то поговорить или поиграть. Валя же была совсем малышкой.
Второй брат мамы – дядя Арся, когда я его увидел, был страшно худым и выглядел болезненным человеком. Сказывались годы, проведенные за колючей проволокой фашистского концлагеря. За те несколько недель, пока мы были в Москве, он был у родных пару раз, потому что с семьей жил на «сто первом» километре от города. Так он был неправедно наказан за невольный плен.
Перед войной дядя Арся окончил военное летное училище, и в первые часы войны немцы разбомбили и захватили недалеко от границы поезд, в котором он ехал в свою часть. А дальше фашисты отправили его в концлагерь вглубь Германии. Все годы войны он провел в «Маутхаузене», выжил в этом аду, а после освобождения в 1945 году вернулся в Москву и был наказан «сто первым» километром.
Из истории Великой Отечественной войны известно, что в лагере действовали подпольные группы, противодействующие фашистам, и даже одной удалось совершить побег. Может быть или даже, скорее всего, участие дяди Арси в такой группе спасло его от более тяжелого преследования после возвращения на Родину.
Одна из сестер мамы – тетя Граня, в это время, пока мы были в Москве, жила в Ленинграде, а вот тетю Галю, самую младшую сестру я видел часто.
Она была совершенством красоты – с лучистыми глазами, темно-русой косой и под стать красоте характером. Дядя Оскар, ее муж, один из ведущих советских специалистов-химиков, в годы войны был командирован в Америку, откуда обеспечивал поставки по «ленд-лизу» необходимых стране материалов и техники в те тяжелые времена.
Тетя Галя, дядя Оскар и маленькая Инночка – их дочка, ко времени нашего приезда в Москву вернулись из Америки и жили на Арбате. Они часто бывали в квартире на Подколокольном переулке.
Тепло человеческого общения родственников передавалось всем ребятам и даже я умерял свою активность. Может быть, я действительно был еще слаб после болезни и поэтому был дисциплинирован и тих в их присутствии, зато при этом набирался новых впечатлений.
Неторопливые беседы за вечерним ужином или чаем у большого овального стола под традиционным большим коричневым абажуром с кистями, другого и не предполагали.
Здесь же с балкона квартиры были видны башни Кремля, и в день годовщины Победы мне повезло увидеть праздничный салют.
Такого зрелища я больше никогда не видел.
На фоне черного неба с земли ввысь устремлялись узкие столбы света прожекторов, и они не стояли на месте, а постоянно перемещались, перекрещивались, как будто, что-то искали в черноте; а дальше – в небо устремлялись яркие полосы ракет, выраставшие во множество огромных букетов разноцветных огней и искр; раздавался гром залпа орудий.
И так раз за разом – настоящий праздник лучей света, моря огней на фоне черного неба и грома орудий. Таков он был, этот салют годовщины Победы 1946 года.
Конечно, салют был запомнившимся, но как бы одноразовым зрелищем, а в квартире дяди Сережи можно было посмотреть, и не раз, одну диковинку.
На тумбочке у окна стоял аппарат в виде большого ящика с двумя окулярами на передней панели.
Если смотреть в них, то можно было увидеть картинки природы, горы, пустыни, кустарники, людей, путешествующих по этим горам и пустыням, диковинных животных, лохматых яков, горных козлов, маленьких лошадок, и еще много чего интересного.
Все это было снято на специальные фотопластинки во время довоенных научных экспедиций дяди Сережи на Памир и в Среднюю Азию.
Для просмотра всего нужно было просто сложить пластинки в кассету, вставить в аппарат и с помощью специальной рамки, торчащей сбоку, менять кадры.
Получалось легко и просто, зато я видел совершенно новый и очень интересный мир. А среди людей на кадрах можно было увидеть и дядю Сережу.
Через несколько дней после приезда, в конце мая, мы с москвичами выехали в Красную Пахру, на дачу дяди Сережи. Она находилась в Академгородке среди дач других ученых.
Все дни я носился по улицам ухоженного поселка под ярким солнцем и под дождем, что особенно запомнилось. Мокрый и озябший являлся в дом, и все семейство обихаживало меня, впрочем, не одного меня – были еще и Мишка, и совсем малышка Валя.
А вечерами, так же как и в Москве, вся родня собиралась за большим столом под традиционным красным абажуром за ужином и чаем. Здесь же стоял большой медный самовар, от которого пахло дымком, и исходил жар от толстых боков.
Часто в доме была тетя Нина, сестра тети Гали, с мужем. Он был колоритной фигурой – высокий, плотный, ухоженный, и с небольшой бородкой клинышком, и поэтому, казался ну очень большим ученым. Впрочем, так, наверное, и было.
В Пахре со мной произошло «острое» происшествие, в буквальном смысле слова. В очередной раз, носясь под дождем по улицам, по доскам, уложенным вдоль тротуара на случай дождевых потоков и луж, я поскользнулся на мокрой доске и гвоздем, торчащем из нее, распорол ступню левой ноги.
Эта нога у меня была «несчастливой» и уже имела несколько шрамов и потому являлась предметом своеобразной гордости. В медсанчасти Академгородка рану зашили, забинтовали, а мне на некоторое время пришлось умерить свой пыл, и больше сидеть в доме с забинтованной ногой.
Впрочем, через несколько дней, недолго пробыв в Пахре, семейство Александровых, мама, Андрей и я вернулись в Москву.
На следующий день мы поехали в гости к тете Гале и дяде Оскару на Арбат. От Подколокольного переулка на Чистых Прудах прокатились на трамвае с литерой «А» (знаменитой «Аннушке»), потом на метро, от «Тургеневской» до «Арбатской».
Арбат – это красивая, небольшая, как мне показалось, улица в центре Москвы, и здесь находился старый дом с аркой во двор, где была лестница в квартиру тети Гали и дяди Оскара.
В коммунальной квартире была большая и уютная комната с красивой мебелью и большим столом под темной скатертью и огромным, но уже с алым абажуром с кистями. Все очень уютно и тепло.
Здесь я увидел свою двоюродную сестренку Инночку. Она была младше меня на два года, уже маленькая красавица, вся в маму Галю, и отличилась строгостью поведения со мной. Вернее, вела себя так, как будто меня в комнате и не было.
В книжном шкафу было много книг, среди которых большая часть по химии, и многие из них написаны дядей Оскаром.
А еще в доме был необыкновенный аппарат для проигрывания пластинок – не механический патефон, а такой, каких я больше никогда не видел. Внешне он выглядел как небольшой комод и хорошо встраивался в окружающую красивую мебель. Это был интересный аппарат – открывалась сверху крышка, пластинки вставлялись внутрь вертикально, и получался их целый ряд. Аппарат включался кнопкой, и дальше все происходило автоматически – проигрывалась одна пластинка, заменялась другой и так до последней, заложенной в ряду.
Пока мама общалась с тетей Галей, Андрей с Инночкой, я рассматривал картинки в красочных журналах «Америка». Таких журналов здесь было множество – их недавно привезли из Америки, когда семья Литвин (семья тети Гали и дяди Оскара) вернулась из нее.
Тетя Галя с Инночкой ездили к дяде Оскару, который был там, в длительной командировке.
Наш визит закончился, мы вернулись на Подколокольный переулок, но на Арбате бывали еще не раз.
Конечно, находясь в Москве, мы с мамой и Андреем не только общались с родными, но и часто, и с удовольствием ходили по городу.
Время наверняка было тяжелым, но мне казалось, что в городе была какая-то светлая атмосфера. Люди, должно быть, еще ощущали такую страшную недавнюю войну и радовались ее победному концу.
Вспоминая Москву того времени, я представляю себе улицу Горького (Тверскую) в районе Манежной площади, рядом с гостиницей «Москва», с Моховой улицей.
Всюду праздничное настроение.
Много военных и гражданских. Женщины в легких красочных, иногда ситцевых платьях и в шляпках, часто с вуалями. Военные в красивых мундирах с галифе и начищенных сапогах. Брюки носили только военные моряки, а матросы еще и клеш (но их было мало). Гражданские мужчины, как правило, были в шляпах и часто в белых парусиновых туфлях, которые, я знаю, чистились с помощью зубного порошка. Единственного тогда средства для чистки зубов и белых туфель.
Люди радовались победе и миру, были счастливы.
А город отвечал: в уличных шумах выделялись частые гудки автомобилей, как будто водители соревновались в том, чтобы напугать, поприветствовать друг друга или пешеходов, переходящих улицы, а может быть и из-за какого-то озорства. Но это было не главное – на улицах постоянно работали громкоговорители: в воздухе витала музыка и песни. А песни были под настроение:
«Ехал я из Берлина
По дороге прямой,
На попутных машинах
Ехал с фронта домой.
Ехал мимо Варшавы,
Ехал мимо Орла,
Там, где русская слава
Все тропинки прошла…»
Или:
«Я люблю Подмосковные рощи
И мосты над твоею рекой.
Я люблю твою Красную площадь
И кремлевских курантов бой,
В городах и далеких станицах
О тебе не умолкнет молва,
Дорогая моя столица,
Золотая моя Москва…»
В здании, примыкающем к гостинице «Москва», на площади Революции, в то время был кинотеатр, в котором показывали кино со стереоэффектом. И шел там фильм с участием клоуна Карандаша и его собачки Кляксы. Фильм назывался «Старый двор».
Для того чтобы что-то видеть не как в обычном кино, а с тем самым стереоэффектом, нужно было смотреть на экран и на светлую полоску под ним, выбирая такое положение головы, когда полоска становилась не красной, а зеленой, и тогда на экране все должно было выглядеть объемным.
Наверное, так и было, но меня больше занимал потешный Карандаш. Он сам был маленького роста в шляпке-колпачке с маленькими полями и остреньким верхом, в сером пиджачке с большими плечами и в очень зауженных цветастых брючках – ужасно смешной со своими клоунскими трюками. Под стать ему была маленькая, лохматая, с торчащим хвостиком собачонка Клякса.
А в другом кинотеатре, на Чистых прудах, мы с Андреем посмотрели фильм «Первая перчатка», в котором была песня:
«Во всем нужна сноровка,
Закалка, тренировка,
Умейте выжидать,
Умейте нападать!
При каждой неудаче
Давать умейте сдачи!
Иначе вам удачи – не видать!..»
Просто программное наставление мальчишкам на будущее. А артисты Иван Переверзев и Владимир Володин прибавились к разряду любимых.
В один из дней опять мы с Андреем пошли на главное местом в Москве и в стране – на Красную площадь. Впрочем, потом мы на ней были неоднократно.
А на площади: справа – красные стены и башни Кремля, старой крепости, предназначенной для обороны от врагов, а уж потом через несколько веков фоном военных и спортивных парадов, демонстрации всеобщей радости по поводу очередных праздников; и тут же Мавзолей, который интересовал как непременный и значительный участник всех этих шествий и праздников, а вовсе не потому, что там лежит кто-то, тем более что, идти туда внутрь не очень-то и хотелось, да и возможности, наверное, такой не было.
Памятника Минину и Пожарскому и ГУМ (Государственный универсальный магазин?) я почти не запомнил, потому что все это затмил Собор Василия Блаженного. Поразили яркие по форме и краскам купола. Все остальное было приложением к ним.
Кремль, Спасская башня, Мавзолей, купола Собора Василия Блаженного – это и была для меня Красная площадь.
А когда, насмотревшись на купола Собора, поворачиваешься кругом, намереваясь уйти с площади к гостинице «Москва», впереди оказывается здание Исторического музея, тоже, кстати, красивое.
Это был один из первых музеев в моей жизни, и поэтому очень хотелось в него попасть, надеясь увидеть, а может быть и потрогать руками, что-то интересное.
Но, музей не оправдал моих ожиданий – скучный был музей: какие-то витрины, бумажки, одежки, картинки и картины, камешки и прочее. Скучно – ничего такого, перед чем можно было постоять и поудивляться, или могло действительно заинтересовать. На мой тогдашний взгляд.
Рядом, за зданием музея, если повернуть направо, уходя с площади, можно было пройти в другой музей – музей Ленина. В большом здании из красного кирпича и с большим количеством залов нас ожидала еще большая скукотища – «картины, корзины, картонки». Ходили без интереса – ушли быстро.
И все же, музеев нам не хватало: через день, пошли в еще один музей – Политехнический. Этот находился совсем близко от Подколокольного переулка.
Вот где было действительно интересно – просто кладезь какой-то из механизмов, машин, станков, моделей. И это не только то, что я видел когда-то или представлял себе, но и то, что невозможно было представить. Все было интересно – одно сплошное удивление, удовольствие и радость от увиденного.
После Политехнического музея пошли в Третьяковскую галерею. По ней можно было ходить до бесконечности: картины поражали красотой и тем, что на них было нарисовано. Разве можно забыть «Трех богатырей» или «Утро в сосновом лесу». А еще множество других, но эти мне запомнились больше, также, как и написавшие их художников. Васнецов и Шишкин. При переходе из зала в зал Андрею, наверное, надоело закрывать мой рот у очередной картины – до чего было интересно, необычно и красиво.
На Третьяковку потратили целый день и бесконечно устали. И почему-то запомнился переулок, в котором находился музей, и долгая дорога от него пешком, да еще и по мосту через Москву-реку.

А вот ВСХВ (Всесоюзная сельскохозяйственная выставка), которая в довоенном журнале, была такой праздничной, светлой и веселой, была закрыта. И не удалось нам на ней побывать, а так хотелось.
Лето заканчивалось. Пришло время, и мы с мамой попрощались с родными москвичами, с гостеприимной, праздничной Москвой, и двинулись в еще неизвестный мне Ленинград – город, где я родился.
Я еще не знал, что Ленинград это город, ставший для меня одним из главных составляющих в понятии «Родина». Конечно, после Мамы – моей мамы.
Глава 4. Ленинград. 1946 год. Дворовые университеты
Когда мы приехали в Ленинград, то поселились на улице Некрасова, в доме 28.
Улица Некрасова (известная из стихов Корнея Ивановича Чуковского как «улица Бассейная») начиналась от Литейного проспекта и заканчивалась у Мальцевского (Некрасовского) рынка.
Центр города – рядом улица Восстания, площадь Восстания, Невский и Литейный проспекты.
Но самыми примечательными на ней для меня были Большой театр кукол – место радости Ленинградской детворы, и Некрасовские бани – место помывки населения тогдашнего Дзержинского района.
Двор нашего дома имел выход на Басков переулок. Вот этот двор и переулок стали для меня местом первых дворовых Университетов.
Басков был вовсе не переулком, а вполне «порядочной» улицей в центре города, и мог в этом плане дать фору многим соседним «порядочным» – той же улице Короленко, Чехова, или Рылеева, находившихся поблизости.
Расположен переулок параллельно улице Некрасова, в одном конце его был Мальцевский рынок, на котором можно было что-то купить помимо продовольственных карточек, отмененных через год, в 1947 году.
Далее, двигаясь по переулку от рынка, на углу с улицей Восстания, возвышалось здание, построенное в 30х годах, одновременно со зданием Большого Дома на Литейном, и, очевидно, также относившееся к системе НКВД (КГБ).
Еще дальше был наш двор, напротив его, левее, дом, в котором в будущем (через 6 лет) жил Володя Путин (Владимир Владимирович Путин, наш будущий президент).
Чуть дальше находился двор Некрасовских бань и заканчивался Басков гаражами «Смольного» на улице Короленко. А «Смольный» был пристанищем всего (?) руководства Ленинграда. Сначала это Горком – руководство партии и вообще – Всесоюзной Коммунистической Партии Большевиков (ВКП(Б)), потом Исполком – руководство вообще.
И все это в одном из центральных районов города – Дзержинском.
Комната, в которой кроме нас с мамой жила тетя Граня с сыном Леркой, была довольно большой и удивительно солнечной – два больших окна второго этажа выходили на улицу Некрасова, на юг. Да к тому же напротив, на другой стороне улицы, был небольшой красивый зеленый сквер с кустами и редкими деревьями.
А в углу комнаты, рядом с дверью, стояла традиционная для Ленинграда круглая и до самого потолка печь, облицованная рифленым железом. Даже когда в ней не горел огонь, она создавала какой-то теплый семейный уют.
Тетя Граня была одной из сестер мамы, а Лерка, мой двоюродный брат, на пару лет старше меня. Получилась большая и дружная семья.
Папа после войны и победы над Японией продолжал служить на Дальнем Востоке.
Так что взрослых мужчин в семье не было.
Андрей и Лерка были старше меня и ходили в 200 школу. Она находилась на углу улицы Некрасова и улицы Маяковского, совсем рядом.
Таким образом, я весь день был без мужского глаза и «соответствующего» воспитания. Я был предоставлен себе и улице – двору.
В нашей коммунальной трехкомнатной квартире было еще две семьи.
Одну я не помню, потому что детей в ней не было, а взрослые днем всегда были на работе.
Зато третья семья была весьма примечательная и известная в Ленинграде благодаря ее главе – пианисту Симону Кагану. Он работал в то время на Ленинградском радио.
Утро в городе начиналось с того, что в 6 часов включалось радио, и из черной тарелки громкоговорителя звучал гимн Советского Союза, затем обязательно звучала музыка и: «На зарядку, на зарядку становись!».
И дальше: «Доброе утро, товарищи! Начинаем утреннюю физзарядку. Первое упражнение. Встали прямо, ноги на ширине плеч, руки в стороны, …Начинай! Делай раз, и два, и три…».
Начиналось упражнение, и одновременно, задавая темп, звучал рояль. Менялись упражнения, менялись мелодия и темп.
Так вот, играл на рояле в качестве «тапера» наш сосед Симон Каган. И хорошо играл – мне нравилось, хотя зарядку я не делал, и передачи по радио были скорее развлечением.
В семье Каганов был еще мальчишка на пару лет старше меня, которого звали Марком.
Первые месяцы в Ленинграде для нас были необычайно тяжелыми, главное – очень голодными. Это была осень 1946 года. В это время мама попала в больницу, и мне казалось очень надолго, а папа был от нас далеко. В нашем Ленинградском семействе работала одна тетя Граня и ее допоздна не было дома.
Каждый день в течении многих часов я жил со спазмами в животе от голода, а когда из школы приходили Андрей и Лерка, они присоединялись ко мне.
Был момент, когда мы нашли за печкой баночку с высушенными корочками кожуры какого-то фрукта (скорее лимона), очевидно сохранившиеся с довоенных времен (остается загадкой, как они там сохранились в блокаду), и попытались поджарить их на воде, но это были уже «камни» и обработке не поддались.
Еще была найдена банка с затвердевшей жидкостью, наверное, с каким-то клеем, и мы пытались ее размочить, но и из этого ничего путного не получилось. Поесть так ничего не удавалось.
И все-таки были и в этом мире прекрасные моменты. Тогда любимым стал для меня Гимн Советского Союза. Музыка и его слова стали запоминающимися и многообещающими:
«Союз нерушимый республик свободных
Сплотила навеки Великая Русь.
Да здравствует созданный волей народов
Единый, могучий Советский Союз!
Славься Отечество наше свободное!
Дружбы народов надежный оплот!
Знамя Советское, знамя народное
Пусть от победы к победе ведет!
Сквозь годы сияло нам солнце свободы,
И Ленин великий нам путь озарил;
Нас вырастил Сталин на верность народу,
На труд и на подвиг нас вдохновил. …»
Когда он исполнялся по радио в 12 часов ночи, и звучал из черной тарелки громкоговорителя, висящей над кроватью, с работы приходила тетя Граня.
Она приносила каждому из нас по сайке (маленькая булочка), разрезанной вдоль, и с вложенными в этот разрез двумя небольшими кругляшами вареной колбасы.
Наконец-то было что-то поесть. Какое наслаждение! Наверное, это было единственное и самое вкусное, что мы ели в течение дня в те несколько недель пока мама была в больнице.
А из кухни нашей коммунальной квартиры (как будто постоянно?!) несся запах готовящейся еды – он заполнял собой всю квартиру, заставляя глотать голодные слюни.
Казалось, что жена Симона Кагана только и делает, что жарит-парит-готовит. Тут же рядом толкался ее сынок Марк, толстенький и ухоженный мальчишка.
И вот на этом фоне, когда я выходил во двор и видел Марка, то с криком «Бей ж…ов! Спасай Россию!» бросался в атаку. Этот, ни в чем не виноватый пацан, как правило, бросался наутек, в противном случае получал от меня, на голову меньшем, чем он, взбучку.
Андрей и Лерка в это время были в школе, и удержать меня было некому – остальная дворовая ребятня относилась к этому разве что с интересом или с симпатией к моим выходкам.
Однажды за эти мои драчки-выступления я был отведен в 7ое отделение милиции, которое находилось недалеко от угла Баскова переулка, на улице Маяковского. Если повернуть направо с Баскова, пойти по направлению к улице Салтыкова-Щедрина (Кирочной), через пару домов за палисадником была милиция.
Результатов этого моего первого в жизни привода в милицию я уже не помню – мама была в больнице, тетя Граня на работе. Наверное, мне просто надрали уши, хотя и в этом я сомневаюсь, ведь тогда в милиции, кажется было не принято драть ребятне уши. А может быть я в этом и неправ.
Вообще же дворовые правила тогда были вполне демократичными. Ребята разных дворов с Баскова, от улицы Маяковской до Восстания, либо дружили, либо дрались, но один на один и до первой «кровянки». Лежачих не били.
Так что будь Володя Путин моего возраста, вполне вероятно был бы один из тех: или дружба, или «а, по сопатке?!». Смешно, до боли!
Наконец, мама вышла из больницы, чуть позже папу с Востока перевели служить в Ленинград, и жить стало легче.
В это время мама считала меня, наверное, и не беспочвенно, еще слабым после болезни, из которой я с трудом выбрался в Новосибирске год назад, и заставляла пить рыбий жир. Надо признать – гадость неимоверная, но приходилось подчиняться. А еще как общеукрепляющее средство мама давала нам с Андреем и Леркой есть моченые ягоды калины. Эти уже не были такими противными, и ели мы их с удовольствием. У них был сладковатый привкус.
А однажды, ближе к лету, папа взял меня с собой на работу. За ним, военным строителем, приехала служебная легковая машина, «Эмка», и мы поехали в Озерки.
Здесь недалеко от церкви, на берегу Большого озера папа строил дачу для какого-то генерала. Их, молодых генералов, после войны было, мне кажется, много.
Подъехали к стройке, папа ушел, оставив меня в машине. И я пригрелся на солнышке, проникающем через закрытые стекла. Через какое-то время из дома вышла очень молодая генеральша и дала мне огромный кусок пирога с капустой. Это было так вкусно, как будто я вкуснее ничего в жизни не ел.
Через три десятка лет дач в Озерках не осталось, но каждый раз проезжая мимо тех мест, я вспоминаю ту молодую генеральшу и тот вкуснейший капустный пирог.
В другой раз, весной, в одно из воскресений папа, Андрей, и я (Лерки уже не было – они с тетей Граней уехали в Москву) поехали на ярмарку.
Ярмарки проводились довольно часто на Сенной площади (площадь Мира), на углу Садовой улицы и Международного проспекта (проспект Сталина, потом Московский проспект).
Здесь на большом пространстве стояли балаганы, палатки, киоски, все было разукрашено яркими флажками, воздушными шариками, транспарантами.
Играла музыка, и была атмосфера праздника. А еще – сплошной шум и масса людей, и все куда-то спешат и в разные стороны перемещаются.
Ярмарка и есть Ярмарка! Весело и интересно.
Самым большим сооружением на площади был балаганом с аттракционом «Гонки по вертикальной стене».
Огромный, около десяти метров в диаметре и по высоте, дощатый, поставленный на попа цилиндр с наружной круговой лестницей для подъема наверх зрителей и верхней смотровой площадкой для них. С нее было хорошо видно, что происходило внутри.
Представление начиналось, когда внизу через небольшую дверцу в вертикальной стене внутрь въезжал мотоциклист.
Сделав реверанс в сторону зрителей, он разгонялся по наклонной внизу стене цилиндра, на скорости взлетал на вертикальную стену, делал витки по ней, поднимаясь все выше и выше.
И так несколько раз, приводя в восторг маленьких и больших зрителей. А мне было еще и страшно – казалось, он может вылететь на скорости из этого сооружения, разбиться, да и кого-то из зрителей покалечить.
Все окончилось благополучно – мотоциклист был явно мастер своего дела.
После «Гонок» папа накормил «сынков» мороженным до отвала – он любил давать нам возможность оторваться в удовольствии «пополной». Да, и сам любил радоваться жизни.
Пока он пил пиво, купленное в ларьке, я отирался рядом, и он предложил мне попробовать из пивной кружки.
И какой же гадостью оказалось это пиво – мало того что соленое, да еще и горькое! Вот «Ситро» или «Крем-сода» – это да! Это хорошо, и вкусно, и сладко, да еще и шипучка!
Но, тут за реакцию на пиво, заслужил от батьки: «Марала! Елки зеленые!». Для него и меня, впрочем, в шутку и даже в радость. Также воспринималось от него: «Албанец!» Я так и не понял, почему папа вкладывал в это слово явно негативный смысл. Хотя с Албанией мы тогда, кажется, дружили.
Этой же весной я впервые увидел бабушку Тоню – папину маму. Каждый год она приезжала в Ленинград из Мурманска, где жила вместе с семьей дяди Бори, папиного брата.
Дядя Боря после окончания Ленинградского строительного института также как папа был призван в армию, вернее на флот, и служил на Севере, в Мурманске, еще с довоенных времен.
Во время войны вся его семья, жена, тетя Леля, сын Юрка, и бабушка жили в этом прифронтовом городе – главном порте страны в те времена.
Дядя Боря и после войны продолжал служить на Северном флоте, а бабушка преподавала немецкий язык и была завучем в школе.
Когда наступали летние каникулы, она приезжала к нам, и каждый раз давала мне и Андрюшке какие-то небольшие деньги на подарки, которые мы могли сами выбирать и покупать.
И тут, первое, что мне очень захотелось купить, был «калейдоскоп» – трубка длиной около 15 сантиметров и диаметром 5 сантиметров, с маленьким окошком на одном конце. Если смотреть в это кругленькое окошко, то внутри разворачивался красочный орнамент, а если встряхнуть, то орнамент менялся. И так до бесконечности. Красиво, интересно, замечательно!
Но, и тогда, оказывается, было, явление типа контрафакта, а проще – обмана. И мне «повезло» сразу же на это нарваться. Купил я в киоске на углу улиц Некрасова и Восстания «калейдоскоп», да только орнамент в нем оказался черно-белым. Сразу – разочарование до слез, и я действительно чуть не разревелся, что в те времена для меня было почти невозможно. Обидно было и неожиданно. Я же видел у ребят цветной, а тут!?
Хорошо Андрей был рядом, и мы вместе пошли в киоск восстанавливать «статус-кво», и все обернулось на 180 градусов – я получил то, что так страстно желал. «Калейдоскоп» был обменен на цветной без «шума и пыли».
А еще на бабушкины подарочные деньги я купил фильмоскоп для проектирования на белый экран (белую простыню, которую мама вешала на веревочке в одном конце комнаты) диафильмов.
В те времена диафильмы в виде пленок с кадрами и титрами к ним выпускались как своеобразные копии фильмов.
Их я накупил множество: тут были пленки с фильмами «Чапаев», «Волочаевские дни», «Крейсер «Варяг», «Парень из нашего города», «Небесный тихоход», «Повесть о настоящем человеке», мультики и много, много еще. У меня была большая металлическая коробка для перевозки и хранения кинопленки. Так вот, она была заполнена меленькими коробочками с диафильмами.
Как хорошо было в свободное от «двора» время, в сырую погоду или поздно вечером, пересматривать вновь и вновь понравившиеся фильмы.
Конечно, это было не кино, о котором я помнил со времен Новосибирска.
Здесь, в Ленинграде, с походами в кинотеатры как-то не получалось – как правило не было денег, и не было лазеек, чтобы проникнуть в кинотеатры.
Если у меня и оставались бабушкины деньги, то можно было купить мороженное. Оно продавалось недалеко от дома, на углу Некрасова и Восстания или рядом на Баскова.
Оно было молочным и готовилось тут же из мороженой массы. У продавщицы для этого был специальный металлический полу-стаканчик с двойным дном, верхнее было выдвижным с помощью штока, выходящего из стаканчика снизу. В стаканчик закладывался вафельный кружок, потом – мороженая масса из тут же стоящего бидона, сверху масса накрывалась еще одним вафельным кружком, и все это выталкивалось из стаканчика штоком снизу. Получалось вполне симпатичное сооружение – цилиндрик мороженного с двумя круглыми вафлями сверху и снизу.
Оставалось долго и с удовольствием вылизывать то, что было между вафлями, стараясь меньше обмазаться таящей молочной массой. Вафли доедались последними, как приложение – они были менее интересными и не такими вкусными, и иногда превращались в размокшую, непрезентабельную массу.
Рано или поздно бабушкины подарочные деньги заканчивались.
Мои налеты «ради спасения России» на Марка Когана давно прекратились – я чуть повзрослел, да и он стал мне неинтересен, и исчез из поля моих интересов.
А вскоре мы переехали в коммунальную квартиру на улице Радищева, дом 38/20, и совсем недалеко от улицы Некрасова.
Она – квартира, правда, была гораздо больше, и, как оказалось, соседей-съемщиков там было уже семь, а не три.
В квартире восемь комнат, большая кухня, две уборные и ванная за фанерной выгородкой в коридоре с дровяной колонкой для горячей воды.
Здесь жила двоюродная сестра бабушки Тони – тетя Маня. Она была уже старенькая и больная – и за ней нужен был уход. Вот мама и стала этим заниматься. Потому мы и переехали.
Наша 20 метровая комната на втором этаже своими двумя окнами выходила на восток, а напротив – невысокий забор воинской части и большое свободное пространство за ним, площадь и одиночное здание.
Утром комната наполнялась солнечным светом, от которого сразу становилось хорошо и радостно.
В центре комнаты стоял большой круглый стол, над которым висел огромный матерчатый оранжевый абажур с большими красивыми кистями, а рядом стоял уютный диван, на котором мама в целях сохранения от преждевременного продавливания разрешала сидеть только по утрам или по вечерам.
Зато как хорошо было расположиться на нем, подогнув под себя ноги, и послушать радио, по которому часто читали книги или передавали театральные постановки.
А по воскресеньям утром я с нетерпеньем ждал, когда из репродуктора зазвучит:
«В шорохе мышином, в скрипе половиц
Медленно и чинно сходим со страниц,
Шелестят кафтаны, чей там смех звенит,
Все мы капитаны. Каждый знаменит.
Нет на свете далей, нет таких морей,
Где бы ни видали наших кораблей
Мы полны отваги, презираем лесть,
Обнажаем шпаги за любовь и честь…»
А дальше – как будто с книжных полок на свидание приходили еще неизвестные мне герои книг – Гулливер, Гаттерас, Тартарен из Тараскона, барон Мюнхгаузен, пятнадцатилетний Дик Сенд, капитан Немо, Робинзон Крузо.
Так начиналась любимая детская передача «Клуб знаменитых капитанов».
И я каждый раз переживал с Клубом все новые и новые приключения. Это было завораживающе и интересно, а главное каждое воскресенье и продолжалось эта передача на Ленинградском радио еще очень долго.
С переводом папы в Ленинград по вечерам он устраивал нам с Андреем другие праздники. Мы садились за стол, в комнате была полутьма, светила одна лампочка под оранжевым абажуром. И папа читал нам «Графа Монте-Кристо». Два больших тома – вся история узника замка Иф, Эдмона Дантеса, со всеми его страстями и приключениями переживались нами. Это были чудные вечера.
После «Графа Монте-Кристо» в доме появилась новая книга, уральские сказы Бажова – «Малахитовая шкатулка», заворожившая сказочными героями. Хозяйка Медной горы, Данила-мастер. Были и другие, но эти запомнились надолго. И еще, книга была большая, с красивой черной с зеленым обложкой и с волшебными картинками.
В нашем доме всегда было уютно и тепло, но, когда на улице похолодало, и тут становилось холодно.
Отопление же тогда было дровяное, а в комнате, как и на улице Некрасова, стояла большая, до самого потолка, круглая печь, обитая рифленым железом.
Когда ее нужно было топить, мы с Андреем таскали дрова из сарайчика во дворе. Иногда я это делал, таская дрова в охапке, но чаще приходилось складывать их в мешок, взваливать его на спину и сгибаясь под тяжестью тащить на второй этаж.
Вообще, большой двор нашего дома, впрочем, и всех домов в округе и городе, был заполнен такими сарайчиками, и даже в два этажа.
Хотя нести дрова в мешке было для меня явно обременительно, но, зато какое было удовольствие греться около печки, как хорошо было прислониться к ее рифленой металлической поверхности, тепленькой или даже горячей.
Дома мне всегда было уютно, но не хватало движения, и поэтому большую часть дня я проводил во дворе и на улице. Куда вырывался, как только появлялась возможность, и мама позволяла.
Мостовая улицы Радищева была мощеной булыжниками так, что у тротуаров было несколько выше, а в центре ниже, и здесь образовывалась нечто похожее на небольшую канаву.
В нескольких шагах от дома, на углу с улицей Рылеева, там, где она упирается в Радищева, по центру, располагалась огромная круглая бетонная тумба высотой около полуметра. По слухам, оставшаяся от довоенного проекта метро.
Играть на ее ровной верхней поверхности было удобно, но для водителей тогдашних немногочисленных машин в темное время суток иногда тумба становилась засадой с печальными последствиями после столкновения с ней.
На противоположной от нас стороне улицы находились здания бывших казарм Преображенского полка, и даже целый городок с домом бывшего Офицерского собрания. Этот дом и был как раз тем зданием, которое было напротив окон нашей комнаты.
В казармах и городке в то время квартировал артиллерийский полк, один из тех, которые оказались в Ленинграде, переведенным с фронта после боев и победы над фашистской Германией.
В небольшом дворе и ближайшем районе, включавшем два квартала между улицей Радищева и Восстания, Гродненским переулком и улицей Салтыкова-Щедрина (Кирочной) было много ребят и девочек, и я чувствовал себя там своим. Это была единая дворовая команда.
С утра и до позднего вечера, с небольшим перерывом чтобы поесть, нас улица учила и воспитывала, и это не несло тогда негативного оттенка, хотя игры наши были иногда своеобразны, но зато нам они были интересны и занимали большую часть времени.
Если собиралось трое-четверо, то играли в «маялку» или «пристенок».
Для «маялки» изготавливался «снаряд», для чего вырезалось несколько кружков толстой материи диаметром 5–6 сантиметров, они накладывались один на другой, в центр укладывался небольшой кружок свинца, все скреплялось вместе, материя разлохмачивалась, и – «снаряд» готов.
Игра заключалась в том, что маялку нужно было с помощью стопы ноги подбрасывать и не давать упасть на землю как можно дольше – кто дольше, тот и выигрывает. Играли не на деньги, которых не было, а как правило на «щелбаны». По лбу. Это было не больно, проигравший – и есть проигравший!
Игра в «пристенок» была уже на деньги.
Первый играющий брал монету между большим и указательным пальцами и ударял ее ребром о стенку дома – монета падала на землю. Следующий игрок ударял своей монетой о стену, но на высоте не ниже колена, с таким расчетом, чтобы она упала как можно ближе к первой. Если расстояние между монетами не больше, чем расстояние между большим пальцем и мизинцем, то игрок выигрывал монету, если нет, то первый получал право своей монетой добиться положительного результата в свою очередь и завладеть монетой соперника.
Правда, игра в «пристенок» была редкостью, как правило, из-за отсутствия денег.
Когда на улице собиралось больше ребят и среди них нередко девчонки, вариантов игр было больше, начиная с игры в прятки или в «штандер».
Слово то, какое?! Красиво звучит. А игра – игра простенькая.
Играющие собираются в небольшой кружок, мячик подбрасывается как можно выше, водящий должен поймать его, остальные разбегаются, водящий ловит мяч и кричит «Штандер!» При этом убегающие должны остановиться, как вкопанные с риском быть «засаленными», то-есть в них может попасть мячом водящий со своего места. Иногда было больно получить этим резиновым снарядом по телу.
Были и другие игры типа «казаки-разбойники» или «наши-фашисты». Война глубоко вклинилась в наше сознание.
Дворы в нашем квартале с огромным количеством дровяных сараев очень подходили для таких игр.
И все-таки больше мы играли в лапту или в «круговую лапту» – самую распространенную игру в смешанном составе с девчонками, которые при этом отрывались от своих «скакалок-веревочек» или «классиков».
На булыжной мостовой улицы Радищева играть было, конечно, сложно и чревато разбитыми коленками, и носами, но увлекательно.
Толпа ребят носилась по площадке на расстоянии нескольких метров, между водящими, с упоением и воплями, при этом особых проблем попасть резиновым мячом в кого-то из этой толпы не было, тем интереснее было раз за разом уворачиваться от него.
И, конечно, для мальчишек самой любимой игрой был футбол.
На улице, по булыжной мостовой мы, ребята ближайших дворов, «отрывались пополной», играя при всяком удобном случае, когда появлялся мяч или нечто подобное, и если собиралось несколько человек для двух команд.
Когда не было настоящего мяча, что бывало достаточно часто, играли тряпичным. Это был, конечно, не мяч, а одно недоразумение, но мы были готовы носиться по улице, чтобы запихнуть это чудовище между двух больших булыжников, которые изображали ворота той или другой команды.
Сколько же было радости, когда появлялся настоящий кирзовый мяч – то еще создание, состоящее из покрышки и камеры.
Камера засовывалась через узкое отверстие внутрь покрышки и надувалась ртом добровольца. Насос был редкостью. Надувающий проявлял недюжинные способности. Щеки его раздувались при этом до предела. Хорошо помню – сам делал это неоднократно. После того как камера относительно надута, надо было сложить ее длинную пипку-трубку, через которую камера надувалась, вдвое, как следует завязать, умудрившись не выпустить воздух, запихнуть пипку внутрь покрышки, и зашнуровать отверстие шнуром из жесткой кожи, после чего можно было получать удовольствие и радость от игры.
Кирзовый мяч был, прямо скажем, не подарок – жесткий и, как правило, недостаточно надутый. При этом бывали случаи, когда шнуровка попадала на оголенную часть ноги между ботинком, носком и закатанной брючиной, что было очень больно. Но все это было ерундой и не могло остановить процесс захватывающей игры.
А мы не только играли, но и болели за «Зенит».
И был это 1947 год!
Некоторые, правда, болели за ленинградское «Динамо». Была такая команда, так же игравшая в первой группе чемпионата СССР. Я болел за «Зенит», во-первых, за него болел папа, во-вторых, «Динамо» считалась милицейской командой, а это было для ребят в те времена не лучшей рекламой.
Стадион, на котором тогда играли ленинградские команды, был стадион «Динамо» на Крестовском острове.
У пропускных ворот задолго до матча скапливались толпы народа, жаждущие попасть на него, а через высокий металлический забор вокруг стадиона пытались перебраться безбилетники, и не потому, что это были «халявщики», а потому что на всех желающих попасть на матч билетов не хватало.
И тут вступала в дело милиция, стаскивая с забора «зайцев-болельщиков», оправдывая, может и несправедливый, но свой не лучший имидж.
А футбол! Футбол на пределе нервного срыва.
Не было зрелища более эмоционального, и главное, никто не мешал смотреть и «болеть» – не было мелькающих перед физиономией транспарантов и флагов, поле и игроки были хорошо видны с любой точки довольно небольших зрительских трибун. Эмоции выплескивались в виде гула трибун, отдельных криков и свистов, а иногда, и, частенько: «судью на мыло!»
В «Зените» тогда играл вратарь Леонид Иванов – любимец ленинградских болельщиков. А среди игроков запомнился мне еще один любимец – правый крайний нападающий Левин-Коган. Он, кажется, играл больше своей совершенно лысой головой, а не ногами. К бурному восторгу зрителей.
И что еще было важно в том «болении» – все игроки были наши – жители Ленинграда. Да, другого и не могло быть в принципе.
В истории «Зенита» был ведь еще и легендарный кубок 1944 года.
В последующие годы в чемпионате СССР «Зенит» играл ни шатко, ни валко, но это ничуть не уменьшало к нему любви и уважения ленинградских болельщиков. Каждое его поражение воспринималось болельщиками как нечто личное и весьма болезненное.
Почему-то особенно запомнилось одно поражение от извечных соперников по турнирной таблице – «Торпедо» Москвы. Какая-то «несправедливость» или что-то еще в этом матче было; с тех пор «Торпедо» стало для меня «нехорошим», и каждая встреча «Зенита» с ним вызывала особые, настороженные чувства. И не только у меня.
Много позже, через несколько лет, «Зенит» уже на новом большом стадионе имени Кирова, тоже на Крестовском острове, проиграл торпедовцам с разгромным счетом (кажется 5:1), и дело закончилось небывалой потасовкой болельщиков с милицией. В результате были покалеченные с обеих сторон, арестованные и даже осужденные на несколько лет тюрьмы болельщики.
В нашей семье «боление» и спорт занимали значительное место.
Папа в юности играл в футбол, о чем свидетельствовали фотографии, где он снят с друзьями в одной команде на футбольном поле. Дело было в одном из пригородов Ленинграда.
И Андрей тоже стал играть в юношеской команде «Спартака».
Мое «боление» футболом не ограничивалось.
Папа иногда брал меня и Андрея на другие соревнования.
Однажды нам повезло смотреть с галерки ДК Горького поединок двух наших знаменитых боксеров – Николая Королева, в расцвете сил, и молодого Альгирдаса Шоцикаса.
Королев, кряжистый, небольшого роста для тяжеловеса, с лысой головой, поражал своей манерой вести бой – он держал руки, как мне казалось, очень низко перед собой, зато его удары были, судя по всему, тяжеленными и, казалось, он никогда не промахивался. Поэтому он несколько лет был чемпионом Советского Союза.
Шоцикас, молодой, вихрастый, сравнительно недавно заявивший о себе, сражался азартно, но частенько в том бою, молотил по воздуху.
И мы стали свидетелями победы Королева.
Тогда я не мог предположить, что сам всерьез займусь спортом.
А пока. Пока я несколько раз участвовал в совсем других боя; и «играх».
Какое-то время в «игре», за которую мне уже позже становилось стыдно. В ней я выступал этакой наживкой – «страдальцем».
Суть заключалась в следующем.
У Андрея был школьный приятель – Генка Соколов, парнишка маленького роста, но задиристый и драчливый. Мне кажется, что он был из числа тех мужичков маленького роста, которые страдают комплексом неполноценности, отсюда обладают непомерными амбициями и повышенной активностью. А, кроме того, он занимался боксом и придумал эту самую «игру» – развлечение. В духе тех самых комплексующих.
В ней я должен был изображать «маленького обижаемого». Генка – защитника всех «маленьких и обижаемых». Андрей – зрителя и, на всякий «пожарный», для страховки Генки.
Итак: я шел по улице, по Радищева, Генка и Андрей шли на отдалении сзади. Моя задача – при встрече с мальчишкой старше и выше меня чем-то его хорошенько «задеть» – обозвать, подразнить или сделать еще что-то в этом роде.
Естественно «обиженный» возмущался и начинал меня бить – «волтузить». Тут подходил «защитник» – Генка с вопросом: «А чего маленьких обижаешь?» И шла разборка, в которой страдал уже мой визави, ведь Генка действительно занимался боксом и брал наглостью и напором.
Эти игры продолжались недолго – пока я сам не стал проигравшей стороной. После того как обозванный мной мальчишка, увлекшись, одним из ударов свернул мне скулу еще до того, как мой «защитничек» подошел выяснять отношения. Было больно и не очень здорово.
Хорошо, до травмпункта на улице Некрасова было недалеко. Здесь челюсть мне вставили на место, и отпустили домой. Челюсть еще долго болела, напоминая о моем участии в этих постыдных играх, которые тут же прекратились, ввиду моего категорического отказа.
Генка, я надеюсь, тоже должен был понять всю эту глупость и гнусность таких «игр».
Ну, а другие дворовые игры продолжались. И, как правило, до глубокого вечера, пока последних припозднившихся ребят не загоняли домой родители.
В полночь дворники запирали ворота и парадные на замки. Для того, чтобы опоздавшие к этому времени жители могли попасть домой, нужно было долго звонить дворнику, а чаще стучать в двери или ворота и, тогда, наконец, выходил заспанный и злющий дворник и впускал страждущих в их дом.
Дворника можно было понять, когда опаздывающих было один или два, это еще терпимо, а когда их много и идут они половину ночи?!
Благо его семье выделялась комната тут же в доме, недалеко от входа.
А летом, утром рано, пока все жители еще спали, дворник вставал, вытаскивал на улицу водяной шланг и поливал участок улицы перед домом и двор. И так каждое утро.
Газа в городе не было, и горожане готовили еду на примусах, керосинках или керогазах.
Мне изредка приходилось бегать за керосином в лавку, которая находилась на углу улицы Восстания и Саперного переулка – пять ступенек вниз.
Эти походы с бидоном, лавкой, как правило, не ограничивались, ведь рядом находился кинотеатр «Луч», в витрине которого всегда было с десяток фото из фильма того дня. А главное по дороге было много своих ребят, с которыми нужно было о чем-то не спеша поговорить. Поход за керосином затягивался и заканчивался иногда легкой «выволочкой» от мамы.
А дальше было интересно посмотреть, как и что происходит на большой квартирной кухне.
На ней было семь столов, по числу хозяек. Столы с трудом умещались в комнате с окнами на двор и с дверью на черный ход. Хозяйки, правда, не всегда были все вместе – они как-то умудрялись готовить по очереди, чтобы не мешать друг другу.
Вся наша квартира была дружеским товариществом.
Я же на кухне появлялся не часто, и то только, чтобы посмотреть. И было на что. Сначала на то, на чем готовили.
Интересным устройством и самым ходовым был примус, который отличался тем, что перед зажиганием огня нужно было специальной рукояткой подкачать воздух внутрь латунного баллона, потом в горелку сверху с помощью небольшого крана пускался керосин под давлением из баллона и поджигался. Раздавался небольшой хлопок и он горел с шипением.
А дальше было завораживающее зрелище – на огонь можно смотреть до бесконечности.
В керосинке, как в керосиновой лампе, горел матерчатый фитиль, что было неинтересно, тем более, что все это было закрыто высоким, закрытым корпусом.
Наконец, керогаз был новинкой и совершенством техники, совмещая матерчатый фитиль в горелке и давление горючей смеси, и мог заинтересовать только хитрой конструкцией.
В городе же в этот год самым посещаемым местом для меня и местных мальчишек был «Музей Обороны Ленинграда» и его окрестности.
Музей находился недалеко. Надо было пройти пешком по улице Рылеева, перейти Литейный, дальше – по Пестеля, и тут справа огромная территория музея.
Он занимал площадь между улицей Пестеля и Гангутским переулком, между Фонтанкой и Соляным переулком, и все это называлось Соляным городком.
Здесь были танки, наши и фашистские, самолеты и даже большие дальнобойные немецкие орудия, обстреливавшие Ленинград в блокаду.
В огромном зале самого большого и красивого здания в центре городка была красивая диорама боев на Пулковских высотах. Здесь же гора черных касок и трофейного оружия, а под потолком подвешен самолет.
В другом зале у импровизированного причала располагался торпедный катер, здесь же мины и торпеды.
Дальше – разрушенная при артобстреле стена дома с панорамой города и вагон трамвая, искореженный взрывом и иссеченный осколками.
А вдоль стен – замена, награды, форма, оружие и много всего другого.
Все это – война и блокада города.
Среди такого великолепия можно было бродить нескончаемые часы, пока не устанешь, что мы, ребятня, и делали.
И как же было жаль, что музей вскоре закрыли.
И все же музей, он и есть музей – у нас еще были наши улицы, мощенные булыжником, и дворы, забитые дровяными сараями.
Конечно, на улице было интересней, и, хотя существовало выражение «уличное или дворовое воспитание», для меня оно носило совсем не отрицательный оттенок. Ну, не было среди нас – «дворовых», ни воров, ни попрошаек, ни, тем долее, бандитов.
Но, а время шло, заканчивался определенный период моего детства и мои «дворовые Университеты», моя вольная жизнь.
Пришел сентябрь 1947 года. Пора идти в школу.
И ведомый мамой, я пошел. Идти было совсем недалеко – до пересечения улицы Салтыкова-Щедрина и Восстания. Мужская средняя школа Дзержинского района города Ленинграда № 183. Здесь мне пришлось постигать азы наук – от чистописания до математики, физики и иностранного языка.

Bepul matn qismi tugad.