Kitobni o'qish: «Последние дни Спартака»
Красивая
В памяти моей надежно хранится один обыкновенный вечер. Я вижу полутемную комнату, окно, за ним багровое марево холодного заката, и тебя. Ты сидишь у окна, вполоборота ко мне, так, что мне видна лишь половина твоего лица. Ты грустишь, ты обижена. Это я обидел тебя неосторожно оброненным словом, и теперь сижу на старом, расшатанном стуле в противоположном углу комнаты и издали смотрю с тобою вместе за окно, немного сконфуженный, но с виду не признающий своей неправоты.
Какой черт дернул меня тогда бросить тебе обидные слова?! Я так и вижу твое передернувшееся от оскорбления лицо и скупо блеснувшие в глазах слезы от несправедливо нанесенной обиды. Как же мне хотелось тогда вернуться всего на один миг назад и все изменить, но вместо этого глупое упрямство заставило меня играть гнусную роль до конца и делать вид, что я спокоен, мудр и рассудителен, и бесконечно прав…
Вот ты сидишь неподвижно, застыв в тягучей немой тоске, и я, думая о том, какие мысли сейчас проносятся в твоей восхитительной головке, тону в упоении собственных тайных дум: как все же прекрасна ты, даже когда сердишься!
Меня переполняет желание немедленно сказать тебе об этом, отбросить в сторону все то, что встало вдруг между нами, но я не могу одолеть строптивое самолюбие. У каждой ссоры, все же, свои законы. Знаю, ты будешь долго дуться на меня. Ведь обида – жестокое и безжалостное чувство, острым клинком терзающее душу, и ты на мою дерзость отвечаешь могильным молчанием, даже не подозревая о том, что делаешь в эти минуты со мной! Дай только знак, и я брошусь к тебе, осыплю тебя поцелуями, жарко прошепчу на ушко ласковые слова и крепко прижму тебя к своей груди…
Но ты молчишь… Твоя головка чуть склонена набок, а брови нахмурены.
…О чем ты думала тогда? В мечтах ли хотела обрести свободу или желала лишь перестрадать минутное горе, настойчиво и безнадежно увлекающее твои думы за собой, в бездну непостижимой вечности? Я знаю это чувство – порой случаются такие минуты, когда горе кажется безграничным, нерушимым и окончательным. Как же остро и притягательно вспыхивают тогда в сознании легковесные и блистающие ореолом несбыточности разные мечты, светлые мечты!..
Ах, почему же так они недостижимы?
Но мне знакомо и другое: пройдут минуты, часы, и ты, намучавшись безутешным своим одиночеством, оттаешь и робко подойдешь ко мне. Для этого не нужно много, порой хватает ласкового взгляда. Но в тот вечер ты так и не подошла ко мне…
Теперь я понимаю, как был неправ, ведь это была не обычная ссора.
Весь вечер старательно делал вид, что не замечаю тебя, и с тихим торжеством в душе украдкой ловил твой затуманенный, растерянный взгляд, когда ты проходила мимо, и снова готов был к любой нелепой и неожиданной дерзости, до тех пор, пока… Когда я вошел в спальню, ты сидела на краешке кровати, спиной ко мне, уткнув лицо в ладони, и я похолодел, заметив, как под тонким розовым шелком ночной сорочки безнадежно вздрагивают изящные, худенькие плечи. Один Господь знает, как сжалось в тот момент мое сердце! Я готов был кинуться пред тобой на колени и умолять простить меня, но не кинулся и не умолял… Вместо этого позорно, стараясь не шуметь и не выдать своего присутствия, выскользнул в кухню и долго, не зажигая свет, курил там, пуская дым в открытую форточку и стряхивая пепел подрагивающими пальцами.
Ты уже спала, когда я вернулся. В комнате царил полумрак, лишь тонкие серебряные нити лунного света струились сквозь не зашторенное, распахнутое окно. Они мягко ниспадали на твое лицо, казавшееся от этого еще более светлым и прекрасным. И я не мог больше сдерживать себя и пал все же пред тобой на колени. Ты не видела и не слышала этого, а я, как безумный, беззвучно шевеля губами, клялся тебе в вечной любви…
Утром ты ушла, не потревожив меня. Проснулся я, словно в ином мире, долго приходил в себя и все старался понять, что за тревожное чувство бередит мою душу. Потом лишь понял, что это было чувство пустоты…
В ванной я взглянул в зеркало, увидел отражение чужого человека и внезапно проникся к нему острой, ледяной ненавистью за то, что сделал накануне он с моей любимой. Каким страшным и бесчувственным казался мне тот человек, укравший мое лицо!
А потом я увидел тебя. Ты тихо и смущенно улыбалась мне с фотографии, которую я, вопреки твоим возражениям, одел в позолоченную рамку и повесил на стену в той самой комнате, где и произошла наша ссора. Чем дольше вглядывался я в твои глаза, тем сильнее мною овладевала уверенность, что наши отношения навек прерваны, что ты придешь и еле слышно обронишь:
– Прости, я больше не люблю тебя…
Но ты не пришла.
Я не могу забыть тот вечер даже сейчас, когда спешу к тебе на встречу. Ты, наверняка, уже заждалась меня, но в этом нет моей вины. Я опаздываю и с шага перехожу на легкий бег, старательно пряча за спиной от сырого октябрьского ветра с таким трудом добытый букет последних садовых цветов. Сердце мое, как израненная птица в клетке, рвущаяся на свободу, все сильнее бьется в груди, а в голове зреет лишь одна мысль: сегодня же я, наконец, попрошу прощения за тот испорченный вечер.
И вот ты предо мной. Я протягиваю тебе цветы и слушаю повисшее меж нами молчание. В нем все наши слова. Я все еще люблю тебя, и теперь, кажется, чувство мое стало во сто крат сильнее. Ты, конечно, знаешь это и простишь меня. Смогу ли я простить себя?
– Красивая, – внезапно слышу я чей-то незнакомый, скрипучий голос, и оборачиваюсь. За моей спиной, в нескольких шагах, скорбно сутулясь, стоит сухонькая, невысокая старушка в повязанном по-деревенски, узлом под подбородком, черном плотном платке. Она смотрит на тебя неотрывно и с сочувствием, будто знает тебя с рождения, и слегка качает головой. – Жена?
– Да, – глухо отвечаю я, – жена…
– Красивая, – снова повторяет она, задумчиво ощупывая тебя взглядом. – Молодая…
Поднялся ветер, и холодный мрамор твоего памятника и ледяной лик бездушной фотокерамики с твоим портретом стремительно покрылись тысячами вздрагивающих капелек дождя. Рукой стираю их, но они, словно из ниоткуда, тут же появляются снова…
Я чувствую, что больше не могу разговаривать со старушкой – меня душат невидимые слезы. Она же спокойно и выжидающе смотрит на меня, и я внезапно срываюсь в крик, пугая лениво сорвавшихся с кладбищенского забора ворон:
– Да, ей было всего двадцать два, когда она умерла! Пять лет назад она ушла утром на работу и не вернулась, ее сбил какой-то мерзавец, пьяным севший за руль, и она перестала жить! Вы это хотели услышать?!
Старушка вздрогнула, окинула меня осуждающим взглядом и торопливо двинулась дальше, изредка оборачиваясь на меня и что-то беззвучно нашептывая ссохшимися губами.
Я собираюсь домой, опустошенный и безгранично одинокий. Прощай, любимая! Мне хочется помнить тебя смеющейся и счастливой, но я помню только тот проклятый вечер и нашу ссору. Наш последний вечер и нашу последнюю ссору…
Шутка
Той занимавшейся августовской ночью сыро бросало влажным ветром в лицо, после прошедшего вечером дождя; густо пахло намокшей, потяжелевшей зеленью и прибитой, ссохшейся за день дорожной пылью.
Изодранно-черный, в лиловых пятнах кучевых облаков, небесный свод покрылся призрачно-ледяной россыпью звезд; воздух наполнял грудь пьянящим ароматом уходящего лета, овевал неизлечимой грустью, и оттого еще крепче и дружнее казалась наша компания.
Братски обнявшись за плечи, разгоряченные спиртным, мы шли по улице, твердо, без разбора шагая вперед и совершенно не обращая внимания на расплесканные местами блюдечки лужиц и редких прохожих. Было нас четверо, все примерно одного беззаботно-безрассудного молодого возраста, дружные с детства и понимавшие друг друга с полуслова.
Праздник справляли особый: гуляли первый день последнего месяца «свободы» Витьки Коршунова. Первым из нас он решился на важный шаг и подал заявление в загс. Избранница его была нам всем отлично знакома. Чудесное, милое создание с огромными, изумрудного сияния, глазами, всегда чуточку удивленно взиравшими на окружающий мир; бархатисто-нежной кожей, оттененной пружинистыми локонами угольной черноты, спускавшимися по вискам до мягкого подбородка; точеные ручки-ножки…
И совершенно иной был Витька, словно слепленный из кусков окаменелой глины руками бездарного скульптора. Нередко душу мою бередили сравнения, и я все не мог понять, что общего могло быть у него с Викой? Что могло объединять людей, которым даже не о чем было поговорить? Отчего так нежна была она с ним?..
Гуляли шумно, с вечера, сперва до сумеречной, сизо-сиреневой густоты, затем дальше, вгрызаясь в ночь, и Витька все не мог остановиться. Он презрительно щедро сыпал деньгами, как ни висли мы у него на руках. Но удержать его было непросто.
– У меня сегодня праздник, – не стесняясь, орал он, бешено поводя глазами, и, зайдя в первый попавшийся магазин, обязательно докупал водки.
Пил он жадно и много, даже на лавочке в городском парке, как это многие делали: не таясь, из одноразовых пластиковых стаканчиков и почти не закусывая. Совсем не так, как мы привыкли его видеть, и уже в этом угадывалась часть его новой, будущей супружеской жизни, пугая своей неизбежностью, неотвратимостью того волнующего и дразнящего Витьку древнего порядка, к которому он будто нарочно начинал приучать себя с той минуты. И сердце невольно сжималось за будущее Вики…
Часам к трем Витька едва держался на ногах. Насилу удалось уговорить его отправиться домой. Обнявшись, шагали мы по улице, мимо отделения полиции, но на шум никто не вышел и не навел порядка. Благополучно шли мы дальше и вскоре явились к Витьке.
В окнах дома угрюмо стыл сумрак, скупо по стеклу размытый серебряным мерцанием, сочившимся с непостижимых звездных высот; перед тем как войти, заметил я, как вздрогнуло и шевельнулось в одном из окон смазанное, серое во тьме, крыло грубой холщевой шторки. Видно, его мать еще не спала, дожидалась, хотя к нам так и не вышла.
Витька провел нас в залитую болезненно-мутным светом кухню, рассадил по местам на старые, шатающиеся табуретки за серый, во въевшихся рыжих пятнах жира, стол. Жили они небогато, вдвоем с матерью.
– За окончание вольной жизни, – провозгласил Витька и поднял стаканчик, до половины наполненный водкой.
Приятели дружно поддержали его, хохотнув надо мной. Я уже давно с ними не пил, все отказываясь, и откровенно не разделял грубого веселья. Не уходил лишь потому, что все тревожнее становилось мне от поведения товарищей, и будто чувствовал: наступит гнусный момент, когда надо будет их удержать. В густом табачном дыму плавились горячие лица, тускло желтели воспаленные глаза, и во хмелю все требовали водки.
Незаметно пролетели и четыре жаркие до оголтелого спора партии в домино, и водка кончилась, и деньги… Теперь просто курили, играли в карты и все говорили, спорили о женском поле и об отношениях.
– Мужик имеет полное право изменять жене, – раскатисто, упираясь руками в стол, уверял порядком захмелевший Витька, обводя нас тяжелым взглядом. – Потому что он по природе охотник и продолжатель рода. А баба, она и есть баба. Ее дело любить мужа да за детьми смотреть!
– А ты уверен, что Вика тебя любит?!
– А то! Конечно, любит, дура. Она ж мне предана, как собака. Не веришь? А ну, дай телефон!
– Зачем?
– Докажу… Если ждет моего звонка, значит, любит. Хотя, нет… – свел он на переносице густые белесые брови и отдал телефонную трубку одному из приятелей. – Звони ты. Сейчас мы над ней подшутим, а заодно и проверим, любит или нет. Звони и скажи, что я умер. Мол, погиб в драке, подрезали меня. Так и говори. Нет, мол, больше твоего Витеньки. А там поглядим, как она себя поведет…
Но приятель остолбенел, беззвучно шевелил губами и не решался набрать номер, пока Витька грозно не прикрикнул на него. Напрасно взывал я к их рассудку, молил и заклинал не делать этого, с трудом сдерживая бешено вдруг рванувшее сердце… Шутка состоялась: Вику разбудили и все передали, как того и требовал ее, трясшийся рядом в мелком дребезжащем смехе, жених. Сцена была омерзительна, и, больше не сдерживая себя, отправился я домой.
На следующий день, когда солнце уже высоко взобралось в небесной крутизне и улицы припекало, как в хорошей печи, зашел я к Витьке. Он, мрачный с похмелья, с растрепанной буйной головой, хмуро сидел в кухне в одном исподнем, временами отпивая из большой кружки холодного хлебного квасу. Предложил и мне, но от угощения я отказался.
– Пройдешься со мной? – попросил он. – Мне к Вике надо, а одному стыдно…
Он наскоро собрался, о чем-то вяло ругнулся с матерью, гремевшей эмалированным тазом во дворе, где она развешивала с утра выстиранное белье, и мы вышли в калитку. От ночной свежести не осталось и следа, жар ломил землю нестерпимый, будто умирающее лето желало отыграться за все те дни, когда обкрадывало солнцем.
Идти было недалеко, всего два квартала, до заводского микрорайона. Шли не спеша, и ближе к ее дому как будто еще замедлили шаг. Витька заметно переживал и волновался; наверняка, корил себя в душе за вчерашнее; но все же это был уже иной Витька взамен безвозвратно утраченного, шедший к той жизни, в которой все меньше оставалось места для нас, его друзей. Понимая это, мы промолчали всю дорогу.
У двери нужной квартиры он замялся, нерешительно, словно ища поддержки, оглянулся на меня, и только затем надавил на дверной звонок. Дверь распахнулась почти тут же, каким-то нервным рывком. На пороге, в бледно-желтом мареве бьющих ей в спину из прихожей бра выросла щуплая фигура Люды, младшей сестры Вики. Она прикрывалась косой тенью, кутавшей ее с лестничной площадки, и черты лица ее потому казались темными, а проступавший в прямоугольнике проема ее силуэт поразил необычно острой худобой и будто бы уменьшившимся ростом.
Увидев Витьку, она выступила на шаг вперед, ровно настолько, чтобы нам открылось ее бледное, заострившееся лицо с впавшими глазницами, большими зелено-темными полукружными прогалинами под ними и туго сведенным в узкую полоску ртом. На Витьку она смотрела долго, не моргая; так, будто бы увидела его впервые или же, напротив, после долгой разлуки, не узнавая; потом охнула, опала и пугающе легко соскользнула по дверному косяку на пол, на изменившие ноги, жалобно издавая протяжные, захлебывающиеся стоны.
Оттолкнув Витьку в сторону, я вбежал в квартиру. В прихожей напугало меня завешенное зеркало, а дальше, в комнате, встретили глаза…
Мать, отец, какие-то незнакомые люди, неприметная старушка в темном повязанном на голову платке, заунывно читающая что-то в углу – все смотрели на меня. А на длинном столе, посреди комнаты, уже убранная, величаво и спокойно запрокинув голову, под белоснежным покрывалом лежала Вика…
Позже я узнал, что после звонка моего приятеля она бросилась из окна. И никогда себе этого не простил.
Ангел золотой
С глупой надеждой в душе бродил я по улицам, гадая, увижу ли ее где-нибудь, и одновременно боясь ее увидеть. Унылый знойный полдень короткой тенью бежал за мной по земле, по пути мало попадалось прохожих, и лишь ветер с беззвучной тоской подгонял вихри раскаленной от жары пыли, горстями швыряя ее под ноги. Хмурые пятиэтажки сменяли друг друга, мимо величаво проплыла златоглавая церковь, потянулись магазины – а я все шел, перебирая грустные воспоминания.
Вот тут, на углу, мы познакомились. Два года назад, ранней весной.
Снег еще не сошел тогда с тротуаров и почерневшими, спрессованными кучами озлобленно и неуступчиво подтаивал по их краям, а по дорогам, искрясь от длинных косых лучей высокого солнца, бежали первые мартовские ручьи. Она шла навстречу с подругой, моей хорошей знакомой, с которой мы и остановились, чтобы перекинуться парой дружеских слов.
– Меня зовут Тома, – представилась она, с едва заметным интересом, но все же разглядывая меня.
Я был смущен ее вниманием, и это не укрылось от нее. В ее серых глазах заиграли озорные искорки, а сочные алые губы тронула мягкая улыбка. Как же поражен был я тогда, увидев прелестную ямочку на ее правой щеке. На левой такой ямочки у нее не было…
В тот же вечер я прогуливался по улице и среди множества прохожих вновь столкнулся лицом к лицу с прелестной парой. Тома и теперь была с моей знакомой: они, как и я, вышли на вечернюю прогулку. Мы немного посмеялись над забавным совпадением и дальше по улице шли уже втроем. Как-то незаметно, то ли случайно, то ли нарочно знакомая моя волшебным образом растворилась в темноте, потерялась среди гуляющих пар, и мы с Томой остались вдвоем. О чем говорили тогда – не помню, но как же счастлив был я в тот вечер и упоен совершенно новым для меня чувством!
Любовь ли была это?..
И с новой силой дорожная пыль заметалась под ногами. Отряхиваясь от вороха воспоминаний, я вдруг заметил, что иду к ее дому. Зачем? Чтобы еще раз взглянуть на него? Нет, я не вынес бы этой боли, и потому торопливо свернул в тихий проулок. Здесь, кажется, жило само уныние. Даже собаки молчали за высокими, давящими своей неприступностью заборами. Дорога спускалась к реке, и этому пути я уже не противился. Сюда любили мы ходить вдвоем.
– Интересно, а каким ты будешь мне мужем? – спросила она однажды, ступая босыми ногами по мягкой прибрежной траве.
– Самым лучшим, – безрассудно бросил я в ответ и рассмеялся просто оттого, что удивительно легко было у меня на душе, когда она находилась рядом.
Помню ее взгляд на это – долгий, с укором, будто я и впрямь принял все за нелепую шутку, а она, как никогда, была серьезна. Потом мы лежали в траве, скрытые от мира высокой, густой и пахучей зеленой стеной, а над нами маняще синел недостижимо высокий обрывок неба, глядя на который она все твердила:
– Где-то там, на облаках, свесив ножки, сидят золотые ангелы, и если долго смотреть в небо, то можно их увидеть.
Она смотрела долго. Видела ли она ангелов?
Я чаще стал бывать у нее дома. Отношения наши постепенно выровнялись и успокоились, ничто не нарушало их плавного течения. Нам было хорошо вдвоем. Вечерами, гуляя, Тома строила планы на будущее, каждый вечер – новые, и когда открывала их мне, я не мог отвести восхищенного взгляда от ее раскрасневшегося и возбужденного лица. Мне было все равно, что ждет нас там, впереди. Лишь бы мы и там всегда были вместе.
– Интересно, а какой я буду тебе женой? – спросила она однажды и задумчиво нахмурилась.
– Самой лучшей, – убежденно прошептал я, целуя ее в губы, но она не ответила и тихо отстранилась от меня.
По городу уже поползли слухи о нашей скорой свадьбе, знакомые заранее поздравляли меня, когда она неожиданно пришла ко мне домой.
– Можно? – робко спросила Тома, когда я открыл ей дверь, и нерешительно переступила порог.
Я был удивлен ее визиту. Ко мне она приходила нечасто, всего несколько раз за два года нашего знакомства. В прихожей Тома скинула легкую куртку, прошла в мою комнату и присела на диван.
– Скажи, ты любишь меня? – тихо спросила она, устремив на меня незнакомый, полный немого отчаяния взгляд.
– Что за вопрос, конечно, люблю! – воскликнул я, прикрыв за собой дверь в комнату, – в кухне мать готовила обед.
– А разве меня есть за что любить?
Я не узнавал ее. Она сидела неподвижно, напряженно выпрямив спину и крепко стиснув зубы, а в глазах ее заискрились хрусталики слез.
– Тома! Ну что ты такое говоришь?! Как можно тебя не любить?! Ты нежная, ласковая, добрая девушка, удивительно милая и красивая. Я живу лишь тобой, ты же знаешь!
Она улыбнулась, на миг просветлела, но губы ее затем дрогнули, она нервно передернула плечами и спросила так, словно мой ответ мог бы подвести черту под какими-то ее сомнениями:
– И ты хотел бы остаток жизни провести рядом со мной?
– Я хочу этого больше всего! – с жаром воскликнул я. – Хочу жениться на тебе, хочу, чтобы у нас была крепкая и дружная семья, чтобы у нас были дети.
Она ответила не сразу. Прежде вынула из сумочки платочек и промокнула им глаза.
– И разве тебе совсем не жаль своей жизни? – еле слышно произнесла она, словно обращалась не ко мне, а к самой себе. – Сколько нам отведено – сорок, пятьдесят лет до тех пор, пока мы не станем старыми? Двадцать из них уже прошли, осталось столько же. Стоит ли их тратить на меня?
Она замолчала, уткнув лицо в ладони. Ошеломленный ее словами, я не знал, что делать и стоял в дверях комнаты, глупо скрестив руки на груди, и все молчал, ожидая, что она еще скажет.
– Зачем ты меня обманывал? – с неожиданной злобой крикнула она, вскинув голову, и в глазах ее еще ярче сверкнули крупные слезы. – Зачем говорил, что любишь, и не спросил, нужна ли мне твоя любовь? Почему думал только о собственном счастье?
– Тома, не понимаю, о чем ты? – потрясенный, ответил я.
– Да что ты вообще понимаешь?! Тебе нужно счастье, и ты видишь его во мне? Так бери, чего же ты ждешь? Только мне не нужно такого счастья!
– Чего же ты хочешь? – растерянно вымолвил я.
– Свободы! – выкрикнула она. – Хочу дышать полной грудью и наслаждаться жизнью. Разве ты сможешь подарить мне это?
Она подняла взгляд, и я увидел, что в ее глазах больше нет слез. Они горели неярким, сухим огнем суровой решимости, и я внезапно понял, какое решение она приняла, давно приняла.
– Из меня вышла бы плохая жена, – обронила она, собираясь уходить. – Поэтому я никогда не выйду замуж. Прости…
От речки другим переулком вернулся я в центр. Прохожих стало больше, некоторые на ходу приветственно кивали мне, но я проходил мимо, будто не замечая их. Во мне все шевелилась боль, заглушить которую было не в моих силах. Скоро я вышел к загсу и, стоя перед ним, глядел на запертую дверь и запыленные ступени. Вчера по ним в свадебном платье спустилась Тома. И рядом с ней счастливый, но немолодой жених – местный бизнесмен…
Тяжелый дурман тоски и боли с новой силой стиснул мою голову, хотелось бежать скорее прочь. Однако ноги прочно удерживали меня на месте. Долго еще я стоял там, высоко глядя в небо, и все силился разглядеть золотых ангелов, сидящих на облаках.
Моя мечта
Однажды я видел свою мечту – не во сне, видел наяву, так же, как ежедневно вижу себя в зеркале. Глаз еще не ловил ее легкого движения, озарения божественного ли, дьявольского ли ореола, а хрустальный перезвон стремительных, вожделенных шагов уже достигал моего слуха.
Мечта приближалась, без остатка наполняя мою душу волнительным томлением и радостным теплом, заставляя бешено и гулко биться потревоженное сердце.
Я стоял один, посреди бесконечно огромной пустыни жизни, удивленно глядя на свои руки, жившие словно сами по себе – они тянулись к ней, к моей мечте, и лишь ноги, будто вросшие в землю вековыми дубами, прочно удерживали меня на месте, разрывая в клочья до боли выстраданную за долгие годы поисков и внутренних терзаний черноту души.
Мечта приближалась, становилась все ближе, все желаннее. Казалось, вот-вот я сумею коснуться, дотронуться до нее, но каждый раз, едва мои вытянутые, дрожащие от волнения и важности момента пальцы удлинялись еще на миг, мечта, легко и воздушно, ускользала, обдавая мое лицо приятным, неземным дуновением.
О, кто ты, прекрасная незнакомка, знакомая мне до мельчайших подробностей? Кому принадлежит этот ангельски чистый свет всегда невинно-задумчивых, серо-изумрудных, меняющихся в зависимости от настроения глаз-незабудок? Чьи эти чуть приоткрытые, загадочные и манящие губки, капельку капризные и своевольные? Чей это волос нежданно пристал к моему рукаву, длинный и черный, как непокорная воронова судьба?
Я знаю тебя всю свою жизнь. Ты создана для меня, из моих же грез и фантазий, долгих и кратких, но всегда одинаково сладких и беспокойных. Ты красива, но красотою своей не обременена. Пожалуй, ты не знаешь даже цену ей, своей красоте, яркой и открытой для других, и лишь для меня одного навеки неприступно холодной, вызывающей и сводящей с ума. Но, несмотря на кажущуюся простоту, тебе совсем непросто существовать. Красота твое оружие, но она же и цепкий, беспощадный капкан, готовый сомкнуть страшную зубастую пасть в любой момент.
Разве можно понять тебя – с невероятным трудом, словно с неподъемным грузом на ногах, я иду к тебе по широкой, местами ровной, местами заваленной огромными, неподъемными валунами житейских проблем дороге, а ты не толкаешь меня на повороты, не ждешь от меня ничего решительного, но и не даешь никакого спокойствия, играя со мной, словно озорная, несчастливая «дама пик» в карточной драме. Мнимое желание внезапно выплывает на передний план, медленно, но неумолимо заполняет собой все мое существо, и вот я уже на коленях, я поражен единственным, по-настоящему неизлечимым, болезненным вирусом, природу которого человеку не дано познать. Как же, должно быть, сидя на золотых облаках и свесив вниз ноги, потешаются надо мной ангелы или бесы – жестокие, жестокие, жестокие…
Ты еще рядом, но я уже боюсь потерять тебя. Былые ценности утратили значение, прошлый мир ушел, не оставив после себя воспоминаний. Передо мною раскинулся новый, неведомый и невероятный в своем непостижимом счастье мир, обладающий лишь единственной настоящей ценностью – тобой…
Я знаю тебя лучше, чем знаю себя. Твоя душа надежно живет в моей, согревая ее ласковым и уютным теплом; за какой-то миг они навек срослись, их уже не разделить никакими стараниями. А может, моей души уже и не осталось? Может, мы с тобой давно, миллионы лет, единое целое, и лишь необъяснимая, ненужная гордость мешает в этом признаться?
Наивный!, я же умер!!, и снова воскрес!!!, но уже в ином обличье – чистом, но опустошенном, безрадостном до скончания дней моих. Пусть так, ведь моя мечта – рядом со мной!
Тебе никогда не удастся пройти мимо меня незамеченной: заприте меня в стальной, самый крепкий и надежный сейф, опустите его на дно океана – я все равно услышу, угадаю, почувствую звук твоих шагов, быстрых, но размеренных, ровно отмеряющих позволенное и непозволенное, гулко отдающихся в моем израненном сердце.
Так кто же ты, прекрасная незнакомка?..
Я вижу грань возможного и невозможного – она тонка и коварна, но понимаю это лишь первый раз в жизни: бездонная, устрашающая непроглядной, зияющей пустотой пропасть граничит с высоким, часто недосягаемым никакими усилиями, прозрачно-хрустальным куполом неба.
Где же оно, счастье жизни, счастье бытия, счастье простого смертного?
Счастлив ли тот, кто вознесся к самому верху, или же наоборот, ухнувший в нескончаемую бездну? Но какое это имеет значение, ведь моя мечта – рядом со мною!!!, была…
Однажды я видел свою мечту. Видел наяву, а не во сне. Она приближалась ко мне, окутанная легкой, туманной, полупрозрачной дымкой мучительно неразрешимой тайны; я протягивал к ней руки, ждал и звал во весь голос, чуть не срываясь на крик, и вот она оказалась совсем близко, рядом и… прошла мимо, едва задев меня краем невесомых одежд.
Я стоял один, посреди высохшей, безграничной пустыни жизни, сотрясаемой оглушительными раскатами грома и яркими пронзительными молниями, сыплющимися с низкого, безбрежной чернотой сгустившегося неба, и безнадежно грустно вглядывался в самую даль: моя мечта стремительно таяла, исчезая из вида и унося с собой надежды, все светлое и хорошее, что еще недавно жило во мне. Можно ли вернуть, обратить необратимое – встретимся ли мы еще когда-нибудь – будет ли солнечным следующий день – увы, сердце мое раздавлено печалью, от жизни былой – одни осколки, бесчисленно мелкие и острые.
Я уже ничего не могу поделать, я упустил свою мечту…
Элен
Больше года сидел я без работы. Кому в наше время нужны музыканты? Сперва подрабатывал в ресторанах, потом погнали и оттуда – конкуренция. Устроился в похоронные процессии, но и там славы не снискал. В грузчики подался – все не то, хоть и деньги платят, порой, шальные. И чуть было совсем не одичал, когда объявился друг один, нагрянувший из Москвы. Встретились случайно, на улице, причем он первым меня узнал. На радостях купил в ларьке по бутылке пива и пригласил на работу в круиз по Волге. А я долго и не думал.
Собирался тщательно. Скрипку, как главную ценность, в футляр уложил, в небольшой дорожный чемодан накидал белья, да и поспешил на поезд. В столице меня встречали два парня, больших, с бритыми затылками. Усадили в машину и куда-то повезли. Говорить было не о чем. За окнами иномарки мелькали серые московские улицы, из динамиков гремела музыка, а парни меланхолично жевали жвачку.
Скоро за окнами побежали загородные пейзажи. На теплоход меня погрузили только к вечеру. Кругом огни, приторная вонь прибрежной воды, гуляющие пары… Потом меня осмотрели.
– Я музыкант, – безнадежно твердил я, раздеваясь в кабинете у судового врача.
Тот был пьян, со мной не разговаривал и осматривал весьма тщательно, отпустив лишь через два часа. Работа началась на следующий день. Нас, облаченных во фраки, выгнали на верхнюю палубу, усадили в кресла и велели играть. Люди все незнакомые, а перед нами, в специальной ложе на капитанском мостике средних лет человек с лоснящейся кожей, пресыщенным, ленивым взглядом и обворожительной девушкой с льняными волосами. Для них мы и играли.
Позже объяснили нам, что круиз «заказан». Важный человек отдыхает, и мы должны ублажать его слух столько раз на дню, сколько он пожелает. Днем позже на каком-то причале догрузили к нам танцовщиц. Отныне мы играли, а они выдумывали вариации на темы классики, виляя крутыми бедрами в разноцветных блестках. Так пролетела неделя…
Лежал я на койке в своей каюте, к ночи ближе, – «важный человек» успокоился в своих апартаментах и отпустил нас. Сон не шел, сквозь кругляк иллюминатора подрагивали первые, робкие на темно-синем небосводе звезды, когда в дверь тихо поскреблись. Весь обратившись в слух, лежал я на койке, упрекая себя в том, что забыл закрыть каюту. Дверь приоткрылась, и в нее проскользнула легкая тень. Не успел я опомниться, как ко мне прижался кто-то горячий, чьи-то губы нашли мои и с силой прильнули к ним.
– О, русский… Лублу тье-бя, лублу…
Это была негритянка, француженка Элен, лишь три года назад перебравшаяся в Лион из Сенегала, и недавно прибывшая в Россию. Фигурой Элен выделялась, и многие смотрели на нее с восхищением. На теплоходе работала она танцовщицей, неделю маялась танцами, и какая была ей в этом радость, я не понимал. Пробыла она у меня до утра. На прощание поцеловала и ушла, сказав кое-как по-русски, что вернется еще. А во мне будто что-то взорвалось. И играл я по-иному, и теперь смеялся вместе со всеми, когда «важному человеку» хотелось, чтобы кто-нибудь из оркестра разделся догола и бросился в воду.
А Элен приходила ко мне каждую ночь. Было стыдно, в основном оттого, что в свете дня я плохо узнавал ее ночную, а помнил лишь легкую тень, шмыгающую в дверь моей каюты, бурный запах ее разгоряченного тела, жаркие объятия и поцелуи…
Спустя неделю контракт мой закончился. Мне заплатили, и последние три дня круиза я доживал пассажиром, не играя больше на палубе в клоунском фраке, не заискивая перед «важным человеком». Из прежней каюты меня выселили, но ноги приводили меня по привычке туда, где жил я до этого. Подолгу стоял я перед дверью в каюту, занятую теперь кем-то другим. Ожидая Элен, в которую успел влюбиться, думал, как скажу ей о том, что мучило меня все эти дни, что непременно женюсь на ней, ради ее жаркой любви…
Элен ко мне не приходила, и лишь в последний день, когда до пристани оставалось ходу не более десяти минут, спустился я к своей бывшей каюте. Постоял перед ней, думая о чернокожей красавице, и вдруг, не владея собой, распахнул дверь, а она, к несчастью, оказалась не заперта. Внутри было темно и, казалось, безжизненно, если бы не жаркие слова Элен:
– Лублу, русский, лублу…
Десять минут спустя я сошел на пристани.
Очарование жизни
Она пряталась за углом панельной пятиэтажки, нервно курила и время от времени опасливо выглядывала на улицу, сильно вытягивая шею. Я шел мимо, торопясь на встречу, но, проходя рядом с нею, не мог удержаться и сбавил шаг. Обернувшись, она тоже заметила и будто бы выделила меня среди прохожих, и словно ждала, когда я подойду ближе.
– Молодой человек, – жалобно-тоненьким, дрожаще-скрипучим голоском, но в то же время с нескрываемым вызовом, окликнула она меня. – Помогите, пожалуйста. Мне за дочкой пройти надо, а эти не пускают.
Ее взгляд вновь выскочил на улицу, прошелся вдоль пятиэтажек, достиг перекрестка с мигающим светофором и замер на трех изжеванных фигурках плохо одетых и явно нетрезвых парней, ежившихся от ветра, щелкающих семечки и о чем-то переговаривающихся.
– Но каким образом?… – опешил я, немало удивленный ее неожиданной просьбой.
– У вас вид солидный и папка в руках, – с уважением и значимостью сказала она. – Они подумают, что вы из милиции и убегут. Просто пройдите рядом со мной этот квартал. А дальше я сама…
Ее взгляд был полон мольбы, выщипанные дуги темно-подведенных бровей сломались, и мне показалось, что она вот-вот заплачет. И вся миниатюрная, худенькая фигурка ее располагала к этой мысли: жалости добавляли и зябко подрагивающие плечи, остро торчащие из-под легкой, не по погоде надетой вязаной кофточке; и узкие, прозрачные, с тоненькими синими прожилками кисти рук, сцепившиеся в мертвый узел у груди; и с сожалением, украдкой отброшенная в сторону недокуренная дешевенькая сигаретка.
– Хорошо, идемте…
Она выскочила на тротуар и побежала впереди меня, все приговаривая: «Вот увидите, как они испугаются!». И словно в подтверждение ее слов, парни забеспокоились, как по команде повернули головы в нашу сторону и быстренько засеменили прочь от перекрестка, изредка оглядываясь и ускоряя шаг, пока не скрылись за одним из ближайших домов. Когда мы достигли того места, где минутой раньше стояли они, их уже нигде не было видно.
– Тут недалеко, через квартал, мне дочку забрать надо, – совсем другим голосом: легким, со сквозящей в нем радостью, будто скинув с себя тяжелый груз, сказала девушка. – Проводите уж меня.
И сам не зная почему, я пошел с нею. Она привела меня в чью-то квартиру, даже входная дверь которой выдавала, что за люди живут там. С порога в лицо дохнуло густым смрадом, смесью самодельного спиртного и зловония нечистот. Тусклый свет сочился из кухни сквозь закрытую дверь с выбитым стеклом, в прихожей было темновато. Ткнувшись сослепу в переполненную вешалку, я остановился тут же, не решаясь пройти в комнату, где исчезла уже моя спутница. До меня доносился ее восторженный голос, рассказывающий обо мне, и чьи-то глухие, пьяные, одобрительные выкрики. Потом в дверном проеме комнаты вдруг возникла взлохмаченная голова, внимательно посмотрела на меня и снова исчезла за дверью.
– Заждались? – вышла в прихожую девушка, когда я собирался уже уходить.
Я коротко кивнул, с интересом взглянув на крохотное создание, испуганно жавшееся к ногам матери. Это была девочка лет четырех, не больше. На ней было зимнее пальто и разбитые, истертые полусапожки. Из-под вязаной шапочки выбивалась прядь светлых волос, даже в темноте прихожей невольно поразившая своей ангельской белизной.
– Это Танька, – представила ее девушка и вытолкала меня из квартиры.
Вечерело. Стылый мартовский вечер был сыр и прохладен, пробирал до самых костей и гнал домой, в тепло и уют. У подъезда мы остановились, моя спутница спросила у меня сигаретку, закурила, и, отводя взгляд, справилась насчет мелочи.
– Лапшицы бы Таньке купить, – смущенно оправдывалась она за свою просьбу.
Тут я начал ее расспрашивать и выяснил, что им обеим нечем поужинать и негде в эту ночь спать.
– Могли бы тут остаться, да хозяева гостей ждут, тех самых…
Я понял, что речь шла о тех парнях, которых мне пришлось невольно напугать, и неожиданно предложил ей отправиться ко мне. Жил я один, комната у меня была свободна, и на одну-две ночи не жалко было приютить человека. Да и Таньку мне было очень жаль. Девочка шмыгала носом и встряхивала головой, с трудом отгоняя находивший сон. Видно было, что за день она утомилась.
– Как вас зовут? – спросил я по дороге.
– Не все ли равно? Аня, – равнодушно отозвалась девушка.
Ее поведение разом изменилось, больше не выдавало признаков страха или волнения, и вообще, она будто ушла в себя, стала подчеркнуто невозмутимой, словно и не было ничего, что случилось, а я был для нее каким-то давним знакомым, к обществу которого она настолько привыкла, что перестала его замечать. Меня же мучили думы о ней, о ее судьбе и судьбе ее маленькой дочери. На вид Ане было не более двадцати лет, но в глазах ее плескался океан вечности, бездонного опыта прожитой жизни, и я мог ошибаться. Но более всего меня интересовало другое…
– А почему вы так испугались их? – осторожно спросил я.
– Не их, а его, одного, – глухо и озлобленно поправила она. – Он меня изнасиловал, а теперь грозится ножом пырнуть. Боится все, что в милицию побегу…
Непостижимо страшные слова она произнесла так ровно, просто и естественно, словно говорила о погоде. Потом замолчала, и на все мои попытки возобновить расспросы отвечала неопределенным хмыканьем.
Дома я пустил их сначала в ванную, а сам отправился готовить ужин. В холодильнике нашлись пельмени и колбаса, сало и соленья; к этому добавил я банку смородинового варенья и душистый пшеничный батон, а небольшую стеклянную вазочку наполнил печеньем и конфетами.
– Водка есть? – поинтересовалась посвежевшая, только из душа, Аня, кутавшаяся в длинное банное полотенце и на ходу его краем вытиравшая потемневшие от мытья волосы.
Из-за ее спины, тоже укутанная в полотенце, испуганно выглядывала Танька, окидывая меня изучающим, настороженным взглядом немигающих глаз-блюдец небесно-голубой глубины.
– Водки нет, но, кажется, где-то есть немного домашнего вина…
– Водка лучше, хотя и самогонка бы подошла, – вздохнула Аня. – Если есть двадцатка, могу сбегать. Тут недалеко «точка» есть. Я быстро.
Пить мне не хотелось, но Аня настояла, и пришлось расстаться с двадцаткой. Она оделась и выскочила за дверь, а я в это время покормил Таньку.
Оставшись без матери, девочка еще больше сжалась, превратившись в совсем крохотный молчаливый комочек, из которого все так же, не мигая, выглядывали лишь огромные и невинные глаза-незабудки. Она послушно устроилась на табурете и самостоятельно, как взрослая, стала есть.
Меня поразила торопливость и жадность, с которыми девочка ела, будто опасалась, что кто-то отберет у нее кусок. Я поправлял ее, но она оставалась так же равнодушна к моим наставлениям, как и ее мать, зыркала на меня испуганным взглядом и продолжала мельтешить ложкой.
От пельменей перешла к варенью, сунув в банку облизанную ложку, немного поела. Движения девочки становились все медленнее, глаза наполнялись сытой истомой и подернулись дымкой подступающего сна. Я едва успел подхватить ее, когда она сонно закрыла глаза и опасно покачнулась на табурете.
Когда вернулась Аня, Танька уже спала в моей кровати. Поставив на стол бутылку с самогонкой, Аня неторопливо скинула кофту и присоединилась ко мне. Ужин прошел без интереса, натянуто и скоро. Аня, как и прежде, на робкие мои расспросы о ней и ее судьбе ограничивалась хмыканьем, торопливо, но без всякого аппетита ела и много и часто пила, досадуя, видимо, лишь на то, что не нашла во мне послушного собутыльника.
– Переночуете здесь, – сказал я. – Я постелил вам с дочерью в спальне, а сам устроюсь в гостиной, на диване. Спокойной ночи.
Проводив ее до комнаты, я ушел в гостиную, но только успел постелить себе на диване, как дверь тихо отворилась и в нее скользнула Аня. Она была в легкой, застиранной и оттого посеревшей сорочке на бретельках, с распущенными волосами и равнодушным взглядом. Не успел я и слова сказать, как она, поведя плечами, скинула тонкие бретельки, и сорочка плавно соскользнула к ее ногам. Никакой стыдливости не было в ее движениях. Она просто стояла, обнаженная, и ждала, глядя сквозь меня куда-то в стену. А я, ошеломленный, скользил взглядом по ее щуплой фигуре, по острым, небольшими грушками свисающим в стороны друг от друга грудям, по выпуклому дряблому животу и покатым, некрасивым бедрам.
– Немедленно оденьтесь, – растерянно вымолвил я, не зная, как вести и куда деть себя. – Идите спать, уже поздно. А завтра обо всем поговорим.
– Разве ты не за этим меня пригласил? – глухо отозвалась она, и впервые за вечер в ее глазах отразилось искреннее удивление. – Не бойся, я не заразная.
И снова в голосе ее было столько простоты и привычности жизни, что мне с трудом удалось подавить поднявшуюся внутри волну отвращения к тому миру, из которого она пришла. Я помог ей надеть сорочку и отправил спать к дочери. Долго потом лежал в темноте с открытыми глазами, и все никак не мог уснуть, думая об Ане, о Таньке, о том, что важно для них в этой жизни, а что нет.
Утром, еще до того как я проснулся, они исчезли, прихватив с собой мой кошелек и кое-что из продуктов. Больше их я никогда не встречал.
Одиночество
Делать особенно было нечего, настроение располагало к одиночеству и размышлению, и по пути домой, возвращаясь с работы, зашел я в городской парк. Грустно и уныло встретил он меня, задумчивый и пустой, тревожимый лишь редким и ленивым вороньим карканьем, глухо и безутешно тонувшим в густоте устоявшейся тишины. Совсем не таким был парк во времена моего детства, когда радостно шумели здесь аттракционы. Теперь же их уродливые, гнутые и проржавевшие остовы, давно лишенные хозяйской руки, тоскливо догнивали под сырым осенним небом.
Присев на скамью, я закинул ногу на ногу, обхватил колено руками, сцепив пальцы в замок, и долго сидел так, не двигаясь, рассматривая парк, голые, почерневшие ветви деревьев и думая об Оксане, о ее очередном приступе меланхолии, вспоминая высокий, капризный и требовательный голосок любимой девушки. Очаровательное личико ее при этом обычно некрасиво хмурилось, она преображалась, и в такие минуты, казалось, проступала из-под плотно натянутой маски ее истинная натура, пугавшая и отталкивавшая меня. Но проходила минута, другая, и я снова видел пред собою прежнюю, любимую девушку, и снова меня с неодолимой силой влекло к ней.
Воспоминания были так свежи и настолько завладели мной, что в душе вдруг всплыла и стала расти тяжелая, непроглядная тьма, на фоне которой ярко выделялся навязчивый образ Оксаны, от которого не удавалось уйти. Встряхнув головой, я потянулся в карман за сигаретой и неторопливо закурил, без удовольствия втягивая табачный дым.
– А я думала, вы не курите, – раздался рядом незнакомый тонкий голосок.
Я обернулся и с удивлением увидел, что на соседней скамье, слева от меня, сидит прелестная девушка, появления которой я совершенно не заметил. Это меня смутило, и я стал невольно гадать в душе, как долго она находится рядом и, видимо, наблюдает за мной.
– Вам грустно, – добавила она, помолчав, и мягкая, снисходительно-печальная улыбка легко тронула ее губы. – Это место словно создано для грусти… Позвольте присесть рядом с вами?
Не дожидаясь ответа, она пересела на мою скамью. На меня пахнуло едва уловимым цветочным ароматом ее духов, толкнуло ее смелой и манящей близостью. «Несомненно, само очарование», – мигом пронеслось в моей голове, когда я заглянул в ее темно-синие глубокие глаза, опушенные длинными, изящно подкрученными черными ресницами. Светлые волосы девушки свободно ниспадали на плечи, из-под набок надетого темно-коричневого берета выбивалась прямая, немного не достигавшая тонкой линии бровей челка. На ней были коричневой кожи осенняя куртка и длинная, до щиколоток, тяжелая юбка; шелковый шарф на шее, в руках зонтик-«костыль» и крохотная дамская сумочка на плече, которую она привычно поддерживала рукой.
– Часто сюда приходите? – спросила она, устремив на меня внимательный, готовый к беседе взгляд. – Раньше я вас здесь не видела. Я часто прихожу сюда. Осенью в парке особенно красиво, он словно пропитан грустью и печалью. Это самые сильные человеческие чувства. Они всегда настоящие, в отличие от радости, которая нередко соседствует с фальшью. Не замечали вы, что иногда смеетесь через силу, когда вам не хочется этого делать? Радуетесь, а где-то в глубине души копошатся тревожные мысли – обрывки воспоминаний о нерешенных проблемах? А грусть невозможно обмануть. Вы грустите и забываете обо всем. И вам от этого становится удивительно спокойно…
Она замолчала, и хотя я так и не произнес ни слова, между нами все же установилась какая-то связь.
– Почему вы решили, что я не курю? – спросил я, чтобы сказать хоть что-то, а сам в это время думал о ней, о том, кто она и откуда вдруг появилась рядом со мной.
Она ответила не сразу, задумалась и некоторое время смотрела себе под ноги. Низко опущенные ресницы ее при этом мелко подрагивали.
– Мне показалось, что вы не должны быть таким, – тихо произнесла она, подняв на меня взгляд потемневших глаз. – Вы курите, но я все еще не могу вас таким принять. Вам это не идет, это не ваше. Это не дает вам по-настоящему почувствовать грусть.
– Каким же я должен быть, по-вашему?
– Одиноким, – не задумываясь, быстро ответила она. – Одиночество живет внутри вас, и это очевидно. Только слепой не заметит этого.
– Но я не одинок! У меня есть любимая…
– Нет у вас никого, – сердито, как мне показалось, тряхнула она головой. – Это глупый миф, который вы сами для себя создали. Не обманывайте себя. Одиночество – ваш удел. Если оно дано вам от рождения, от него не скроешься, не убежишь, его не обманешь. Любимая – это обман, игра воображения, пустые и никчемные мечты, рожденные обществом, которое вас окружает и требует от вас выполнения определенных правил. Нужны ли вам эти правила? Вы должны быть одиноки, поверьте мне. О, как это прекрасно! Отыщите в себе это чувство, не противьтесь, дайте ему волю, и тогда вы поймете меня и… себя.
– Отчего вы так категоричны?! – с жаром воскликнул я. – И разве одиночество не удел слабых? Мне кажется, что я не так уж и слаб. К тому же мне вовсе не хочется одиночества.
– Вы к нему еще придете, – с уверенностью возразила она. – Пришли же вы в этот парк.
– Сюда многие ходят, но это не значит, что все одиноки!
– Оглянитесь вокруг, кроме нас здесь никого нет.
– Значит, вы тоже одиноки? – с иронией спросил я.
– А разве мы все не одиноки? – эхом отозвалась она и замолчала.
Между нами повисла тишина, нарушить которую я не смел, а она не желала. Ее взгляд поскучнел и заскользил по парку. В какой-то миг я уловил в нем искорки досады, и тут же захлебнулся в нахлынувшем чувстве вины перед ней, которую мне немедленно захотелось исправить.
Следовало что-нибудь сказать, но все слова, как нарочно, унеслись в вихре сбивчивых мыслей, ничего путного в голову не приходило, а говорить глупое, поспешное не хотелось.
– Скоро придет зима, – задумчиво, нараспев произнесла она так, словно отвечала своим же думам и забыла о том, что рядом нахожусь и я. – Пойдет снег, ударят морозы, и жизнь уснет, а с нею застынут и всякие чувства. Вот почему я не люблю зиму…
Тень раздумья легла на ее лицо, и в тот момент, когда с уст моих уже готовы были сорваться слова утешения, участия в ее судьбе, по дорожке, из аллеи, вышла девушка, точь-в-точь как та, что сидела рядом со мною, и даже одетая так же. Увидев нас, она слегка замедлила шаг, улыбнулась многозначительно, точно застала нас за чем-то непристойным, и подошла вплотную, но садиться на скамью не стала.
– А я вас искала, – сказала она, поразив меня тем, что и голоса, как и манера говорить, у них были удивительно схожи. – Думала, уже ушли.
Молодой человек, как вам понравилась моя сестра?
– Очаровательна, – не покривив душой, ответил я. – Впрочем, как и вы.
– О, не говорите так, Анюта в сто раз лучше меня, – рассмеялась моя новая собеседница. – Характер у нее просто ангельский, не то, что у меня, у дьяволицы. Что вы так на меня смотрите, не верите? А вы поверьте, мы ведь с ней только внешне похожи… Говорила она вам об одиночестве? Больная тема! Все грустит, печалится… А я наоборот, веселая и от одиночества бегу. Боюсь, если останусь когда-нибудь одна, то сразу умру.
И она снова расхохоталась, слегка откинув назад голову и вздернув подбородок. Теперь уже и я, несмотря на поразительное внешнее сходство сестер, подметил значительное различие их натур.
– Кто из нас вам больше по душе? – спросила она, бросив озорной взгляд на притихшую и будто бы унесшуюся куда-то вдаль от нас Анюту. – Признавайтесь!
– Вы обе хороши, – теряясь от ее напора, ответил я.
– Нет, уж лучше выберите сразу, – потребовала она. – Хотя, можно и обеих, но это обойдется вам дороже.
Поймав мой изумленный взгляд, она переменилась в лице, сменила маску напускной веселости на штамп серьезной практичности и строго обратилась к Анюте.
– Ты что, ничего ему не сказала?
– Я не успела, – тихо отозвалась Анюта.
Она отвернулась от меня и смотрела в другую сторону, скучно и равнодушно, пока я лихорадочно соображал, что же здесь происходит, догадывался и отгонял прочь все догадки, от одного присутствия которых меня передергивало изнутри.
– Вот что, молодой человек, – посуровевшим голосом сказала ее сестра. – Решайте быстрее, время у нас не казенное, как говорится, время – деньги. Условия просты – сто пятьдесят рублей за час нашей работы. Но вы, наверное, и так хорошо знакомы с условиями. Решайтесь же – Анюта или я? А может, обе?
Я был потрясен и чувствовал, что не могу здесь больше находиться.
– Ну, что же вы?!
– Я не могу… и не хочу…
Повисла пауза, потом словно ниоткуда раздалось:
– Анюта, пойдем, клиент раздумал, и делать нам здесь больше нечего!..
… И Анюта послушно поднялась со скамьи, взяла под руку сестру.
Они ушли, оставив меня одного, а в воздухе долго еще витал цветочный аромат духов, и пело унылую песнь одиночество…
У вас нет будущего
В возрасте восемнадцати лет надумал я жениться. Только минули летние каникулы, и начался второй по счету студенческий год. Я был полон сил, радовался жизни, от души наслаждаясь ее безудержным течением, и искренне считал, что многое могу, многое знаю, а это дает мне полное право самолично распоряжаться своей судьбой.
Избранница моя слыла редкой красавицей. Благосклонности ее добивались многие, куда более заметные кавалеры, нежели я, и у многих вызывал неподдельное удивление ее заметный интерес ко мне. Начиналось все с забавы – какого-то шумного, веселого студенческого вечера на съемной квартире, куда попал я уж и не помню как. Должно быть, затащил кто-то из знакомых – такое часто случалось, да дело не в том. До того вечера Настю знал я превосходно, но издали, так, что она и не догадывалась о моем существовании. На нее же взирал я, как на небесное светило – с трепетным вожделением, поклонением ее неземной красоте, будто писанной с античной богини. Один только вид ее вызывал во мне бурное восхищение.
Мы как-то оказались рядом, обменялись парой ничего не значащих фраз и разошлись. Короткая встреча взволновала меня, и долго потом не мог я успокоиться, не находя себя ни в танце, ни в спиртном. Потом все вдруг отправились курить в кухню, и мы остались в комнате одни. Меж нами повисло неловкое молчание, какое иногда возникает при внезапной встрече незнакомых людей. Она отвернулась и смотрела в темное окно, сложив на груди руки, и я вдруг узрел ее в новом свете, и понял, что она, все же, не античная богиня, а так же реальна, как и любая девушка. И так пронзила меня эта ее простота, что я едва сдерживал себя, чтобы не крикнуть, что знаю ее давно и знаю отлично, может, лучше, чем себя, хоть многое и домысливал сам, рисовал в воображении ее такой, какой, по моему мнению, и должна она была быть. А Настя будто что-то почувствовала, обернулась, играя мимолетной улыбкой, тряхнула волосами, густыми и стриженными в темное каре, и что-то сказала…
После того вечера мы и дня прожить не могли друг без друга. Пусть и было сначала все это между нами как нечто новое и неизведанное, больше принимаемое в шутку. Она часто твердила, что я не могу быть ей интересен как мужчина, и встречается она со мной исключительно любопытства ради; позже уверяла в интересной и забавной дружбе; а я не возражал, тоже все еще не принимая того волшебного, светлого чувства, обрушившегося на нас.
Постепенно мы срослись, сроднились и стали друг другу необходимы, как воздух. Теперь ей была не так важна моя невыразительная внешность; она все чаще твердила о чувствах, о том, что каждому дано свое, и мне нечем было бить ее козыри; я не сопротивлялся, упиваясь тем чудесным, поистине мифическим состоянием, какое выпадает, вероятно, лишь раз в жизни.
Со стороны отношение к нам заметно изменилось. Ее все так же принимали, веселой и независимой, считали дружбу со мной некой шутливо-капризной выходкой и все ждали раздора. Мне приходилось терпеть насмешки и нападки, изредка огрызаясь, и вскоре я готов был горло сопернику перегрызть, до того опротивели мне чужие разговоры и недомолвки.
Однажды вышла чудовищная история, когда меня едва удержали от того, чтобы в кровь не разбил я своего напыщенного соперника, и с той поры сторонились меня, избегали моего общества, за глаза называя зверем. Тяжело входить было в ее общество, которое составляли люди, несомненно, сообразительные, хваткие, но малообразованные и все переводящие в денежный эквивалент. Любовь они оценивали долларами, добропорядочность – рублями. И было в этом что-то постыдное, то, чего не мог донести я до своей семьи, привыкшей жить в ином измерении.
В начале октября Настя пригласила меня к себе домой. До тех пор я старательно избегал подобных встреч, время шло на излом, и все говорило за то, что и с Настей у нас общего – только мы сами. Но здесь отказываться было нельзя. Собирался я долго. Все крутился перед зеркалом, примеряя то одно, то другое, отшвыривал в сторону, теребил волосы и впадал в крайнее отчаяние, но к назначенному сроку был готов, на вид сурово-спокоен, будто вечер не означал ничего важного.
До Настиной квартиры добирался троллейбусом. Пассажиры с уважением посматривали на меня, на мой строгий костюм, галстук и букет роз, порой, завистливым и осуждающим взглядом – мол, в эти страшные, октябрьские дни девяносто третьего у кого-то еще может быть праздник. И кондуктор, пожилая, измотанная женщина, не спросила у меня денег за билет.
А позже была квартира. На первый взгляд, ничего особенного.
Те же три комнаты, как у многих в то время. Те же балкон и лоджия, кухня и прихожая. И все же что-то иное встретило меня. С порога встретил меня новый, приторный мир. В глаза било дороговизной обстановки прихожей и дальше заходить было страшно.
Настя дожидалась меня у входной двери, мимолетно прикоснулась губами к моей щеке и, ухватив за руку, потащила за собой, знакомиться с домашними. На ходу скинув обувь, я послушно плелся за ней, думая о том, что минута минуте рознь, и порой целый месяц, а то и год, не стоит того, что переживал я сейчас. Сердце гулко билось в груди, кровь стучала в висках, а я шел за Настей.
Потом она меня представила, а я не знал, куда себя деть. Чувствовал себя ужасно глупо, один, будто голый, стоял в дверях перед огромным, в длину комнаты, накрытым столом, за которым сидели три человека – На- стины родители и младший брат. И воздух там был будто иной, тот, которым не привык я дышать, к коему еще надо было привыкнуть.
В ушах стоял звук Настиного голоса, но в памяти не осталось имен представленных мне людей, и, когда меня усадили за стол под приветливые улыбки, я, глядя на незнакомые лица, все силился вспомнить, кого из них как зовут, ждал и боялся, что мне придется вступить в беседу, но поначалу все обошлось. Мы что-то ели, что-то пили, хозяева о чем-то беседовали. На стене висели часы, и украдкой ловил я движение стрелок, моля их ускорить бег.
В голове моей гнездились миллионы тем для разговора, но я предпочитал молчать, изредка лишь нахваливая кулинарные таланты Настиной мамы.
Позже ее отец вызвал меня покурить.
Он знал, что я не курю. Но мы вышли в соседнюю комнату, к открытому окну. Он задымил, затягиваясь длинной, узкой сигаретой, высоко закидывая подбородок и пуская дым под потолок. Я молчал, ожидая инициативы от него, и не столько по возрасту и опыту, сколько по тому, что знал – ему есть, что мне сказать. А он все курил, наслаждаясь так, будто и впрямь не было для него ничего важнее в тот момент. Потом заговорил.
– Вижу, Настя тебе нравится. Что ж, я не против, но… Настя еще очень молода, многого не понимает…
– Поверьте, я…
– Не надо, я знаю, что ты хочешь сказать. Чувства здесь не причем. Я сам когда-то был молод… Настя – моя любимая дочь. И все, что делаю – ради нее. Пусть это прозвучит грубо, но я не хочу, чтобы вы встречались и дальше. Все эти ее разговоры о свадьбе пусты и вредны, наивны. Сам посуди – ну какая может быть любовь в наше время?! Не обижайся, я, конечно, все оплачу. Скажи, сколько? И пойми, что Насте нужен другой человек, способный обеспечить безбедное существование. А ты кто, студент? А кто твои родители? Да у тебя же нет будущего…
Он снова закурил, глубоко затягиваясь и глядя высоко, в заблестевшее звездами небо, а я стоял рядом, ловя взглядом желтые пятна окон соседних домов…
Потом мы притворно веселились за столом, рассказывали анекдоты и ели мед из пчелиных сот. Настя вышла меня проводить.
– Я все слышала, – тихо прошептала она, приподнявшись на цыпочки и уткнувшись лицом в мое плечо. – Я очень его люблю и не могу пойти против его воли. Но я всегда буду любить тебя и никогда не стану счастлива, обещаю…
С тех пор минуло десять лет. Я выучился, уехал и снова вернулся в город, уже известным, обеспеченным человеком, и попытался разыскать Настю. А когда разыскал, не решился подойти к ней. Она замужем за инженером, живет в скромной комнате, в общежитии, давно без отца, растерявшего состояние через полгода после нашей с ним встречи.
И, похоже, она счастлива…
Не жить мне с вами…
Она сидела напротив, безмятежно закинув ногу на ногу и скрестив на груди руки, молчаливо и неподвижно. Взгляд ее уносился куда-то далеко, словно с грустью цепляясь за убегающие кусочки чьей-то чужой и неведомой жизни за окном, отделенной от нас мерным перестуком вагонных колес.
В вагоне было жарко, и в открытые окна врывались ветряные вихри, принося ароматы зрелого лета, перемешанные с резким, дегтярным запахом железной дороги. Многоголосый и обычный висел вокруг гомон, изредка разбавляемый тоненькими голосками детей-таджиков. Копейки ради, они шумными стайками проносились по вагонам электрички и на свой, восточный, лад распевали российские популярные эстрадные песни.
Так ехали мы уже более часа, постепенно вагон пустел, люди выходили на станциях, и вскоре на сидении рядом с нами никого не осталось. Ее это будто бы немного удивило, она на миг оторвала взгляд от окна, пробежалась им по вагону, так же немо и равнодушно на миг застыла на мне, и вдруг, нахмурив лоб, едва заметно сломала и выгнула тонкую изящную бровь. Какое-то время тихо и неотрывно смотрела на меня, и мне показалось, будто я вижу в глубине ее черных, блестящих зрачков отражение самого себя. Потом блеск в ее глазах неожиданно угас, как гаснет в ночном степном мраке одинокий светляк догорающего костра, и она перенесла взгляд обратно за окно.
– Что, хотите познакомиться со мной и не знаете, с чего начать? – так слабо пронеслись между нами ее насмешливые слова, что я не сразу понял, что относились они ко мне, а она, все так же глядя за окно, будто и не было меня рядом, и, разговаривая, словно сама с собой, продолжала: – Начните с простого, с какой-нибудь шутки, только не пошлой, дождитесь ответа и завяжите разговор, отвесьте комплимент, только туманный, и осторожно подведите меня к знакомству. Что, не можете?
– Я… не знаю, – растерянно и смущенно ответил я. – Не думал об этом.
– Думали, – убежденно, с едва уловимым торжеством в голосе, отрезала она. – Вы не могли об этом не думать. Вы все думаете одинаково. Вот скажите, только честно, о чем вы подумали, когда впервые увидели меня?
Теперь она смотрела на меня прямо и напряженно, не моргая и играя в уголках глаз лучиками надменного презрения, будто знала заранее, что я отвечу. Это еще больше смутило меня, растущая насмешка в ее глазах вызывала глухое раздражение, и я счел за лучшее промолчать.
– Какие же вы все-таки робкие, мужчины, – усмехнулась она, истолковав это по-своему и слегка наклонившись ко мне. – Ну не съем же я вас, так чего вы боитесь?! Зачем бродить вокруг да около, скажите прямо, признайтесь: я подумал, что вы самая красивая, самая очаровательная девушка из всех, кого встречал в своей жизни. Ну, неужели трудно это сказать? Ведь это просто слова. Скажите, я красивая?
Она ждала, слегка подавшись вперед, с непроницаемо-холодным, спокойным лицом, на котором живы были одни лишь глаза – теперь они сверкали ледяным, призрачным высокомерием, и делали ее некрасивой, и эта разительная перемена, произошедшая с ней в неуловимый миг, неприятно поразила меня. И снова я не знал, что ей ответить, смотрел на нее, отмечая, что только внешне осталась она той же прелестной, стройной девушкой, что еще несколько минут назад сидела передо мной. Те же правильные, тонкие черты лица, высокие скулы и большие темные глаза, длинные, прямые, светло-русые волосы, золотом блиставшие на солнце…
– Я жду, – нараспев, напомнила она, и когда я тихо ответил, что да, она красивая, с заметным облегчением откинулась на спинку сиденья, впервые, с превосходством, улыбнулась и вновь устремила взгляд за окно, теперь уже без всякой грусти, суживая глаза и предаваясь собственным думам.
А я, жалея уже о том, что сказал, думал о том ликовании, которое, должно быть, кружилось сейчас в ее душе.
– Меня зовут Катя, – сказала она, наконец. – Вы ведь хотели знать, как меня зовут? А вас…
– Дима.
– Дима, – задумчиво повторила она, шевеля губами и слегка качая головой, словно пробуя мое имя на вкус. – Дима… Откуда вы, Дима?
– Из райцентра… Учусь в университете, еду домой, на выходные.
– Странно, я ведь тоже оттуда, – ответила Катя. – Но вас не знаю. Почему? Удивительно, впрочем… А что же Дима, вы женаты?
– Нет.
– Как же так, Дима? Почему? Большинство моих знакомых уже женаты. Вам сколько лет? Двадцать? Двадцать один? Наверное, у вас и девушки нет? А что, Дима, хотели бы вы, чтобы я была вашей девушкой? Только честно. Представляете, как было бы забавно: мы с вами вечером идем по улице, я держу вас под ручку. Идем так неторопливо, и все смотрят нам вслед. И завидуют, вам…
И снова натолкнулся я на ее мечтательный взгляд, посеревший, словно подернувшийся пленкой сизого, холодного тумана.
– А потом мы поженимся. Вы наденете мне на палец обручальное кольцо с фальшивым бриллиантом и отвезете домой, в общежитие. А когда окончите университет, то станете инженером и пойдете работать на завод. А я нарожаю вам кучу детей и расползусь, как корова… Как глупо, неужели вы действительно об этом мечтаете, Дима? Глупо… Ну что же вы молчите, скажите хоть что-нибудь, подъезжаем.
За окном и в самом деле побежали знакомые дачные домики – предвестники приближающегося городка. В вагоне поднялась привычная суета, засидевшись, люди вставали, разминая затекшие ноги, доставали дорожные сумки, прощались.
– Скажите же что-нибудь, – настаивала Катя, без всякого волнения сидевшая все так же прямо и неподвижно, будто собиралась ехать дальше.
– Мне не хотелось бы быть вашим мужем, Катя, – тихо ответил я.
Она вспыхнула, услышав эти слова. Ее щеки зарделись, глаза сверкнули злобой и обидой, и она выдохнула, задыхаясь:
– Вы им и не будете, никогда! Не жить мне с вами…
Несколько минут спустя я первым вышел из вагона. Подал ей руку, желая помочь спуститься, но она еще из тамбура весело кому-то махнула и, проигнорировав меня, легко соскочила на землю без посторонней помощи. Пожав плечами, я попрощался с ней, удобнее закинул ремень дорожной сумки на плечо и заспешил к остановке. Привокзальная площадь напоминала потревоженный рой – в толпе приезжих шныряли ловкие таксисты, ловили клиента, и одна за другой, с визгом, стремительно срывались в город их старые машины, распугивая толпу безрассудно-стремительной удалью.
Подойдя к остановке, я передумал и решил идти домой пешком.
Из головы все не шел разговор с Катей, и теперь, вспоминая ее слова, я не мог избавиться от гаденького чувства, верткой скользкой змеей копошившегося где-то внутри меня. «Вы им и не будете… Не жить мне с вами…».
Остановил меня высокий, пронзительный крик. Обернувшись, я увидел, как на другом конце привокзальной площади стремительно, кружком, растет толпа. Что-то будто подтолкнуло меня сзади, и я побежал туда, на ходу ловя взволнованные крики.
– Что случилось? – волновались люди.
– Человека убили!
Пробившись вперед, я увидел потрепанную иномарку, молодого парня с белым, как снег, лицом и пустыми, огромными глазами, бессильно опиравшегося на капот машины, и ее. Катя лежала на асфальте, широко раскинув руки, с прозрачно-бледным, фарфоровым лицом, с застывшей на устах легкой улыбкой, устремив стынущий взгляд высоко в небо.
А подле нее стояла на коленях, слегка раскачиваясь, горько и безутешно, беззвучно шевеля губами, средних лет женщина, удивительно на нее похожая. «Мать, наверное», – подумал я, и, потрясенный, пошел прочь оттуда.
А в голове все вертелись слова: «Не жить мне с вами, не жить…»
Не такой, как все
О своем намерении выйти замуж за Мишку Оля сообщила мне во время обычной нашей прогулки, огорошив меня этим известием. Так и стоит перед глазами тот момент: над землей млел погожий августовский вечер, было поздно, и звезды яркой, крупной бриллиантовой россыпью сверкали на крутом, низко спущенном, темно-бархатистом небосводе, молчаливо и дружно сопровождая нас по центральной улице городка.
Не в пример обычному, Оля была мила и приветлива со мной, и как будто даже более весела, нежели всегда, и я поначалу ошибочно относил это на свой счет. Мне было лестно думать о том, что Оля от души смеется каждому моему слову, и я не сразу понял, что ее душевное ликование связано вовсе не с моим присутствием, а с тем чувством чуждого мне восторга, которое переполняло ее с самого утра.
– Знаешь, а я выхожу замуж, за Мишку, – легко и смешливо обронила она как бы невзначай, когда я проводил ее до дома и, стоя у ее подъезда, собирался с нею проститься. – Прости, что не сказала тебе сразу. Мне хотелось еще немного побыть с тобой, ведь это наш последний вечер, а ты мне всегда был симпатичен.
– Последний? – еле слышно пробормотал я, все еще не веря ее словам. – Но как, почему?! Замуж? Ты?.. Так… скоро? И почему за него?!
– Он не такой, как все, – пожала она плечами. – И прошу тебя – не надо сцен, вопрос уже решен…
Ошеломленный и подавленный, я молчаливо стоял перед ней, должно быть, с глупым и разочарованным лицом, в тщетной надежде подбирая нужные слова. Но ничего, кроме банального: «Поздравляю!», не приходило в голову.
– Милый, ты что, расстроился? – безжалостно улыбнулась она, шутливо заглядывая мне в глаза. – Не надо, я не одна такая. Ты обязательно найдешь девушку лучше меня.
Хотелось ответить: «Не найду!», но это прозвучало бы совсем уж по-ребячьи. Мне же исполнилось тем летом двадцать пять, и я был уже достаточно взрослым и рассудительным, чтобы взвешенно судить о тех или иных поступках людей. И все же обида была сильна. Я не мог смириться с тем, что проклятый Мишка, вставший между мной и Олей всего-то около месяца назад, так неожиданно и бесцеремонно отнял у меня самое ценное, что, как считал я тогда, было у меня в жизни.
И самым страшным и несправедливым в его победе казалось мне то, что к девушке, которую я боготворил, он относился как-то по-хозяйски, принимая ее красоту и неповторимость за должное, за этакую необходимую принадлежность к его роскошному, серебром отливающему в лучах солнца «Мерседесу» – предмету зависти всего мужского населения города, доставшемуся моему сопернику в подарок от отца-чиновника.
С той самой минуты я больше не разговаривал с Олей, старался нигде с нею не встречаться и даже не вспоминать о ней. Даже известие о неслыханно роскошной по меркам нашей провинции свадьбе прошло стороной. И все же что-то заставляло меня останавливаться каждый раз, когда мимо, плавно и неслышно, величаво и надменно проплывало роскошное серебристое авто, сквозь затемненные стекла которого с тоской силился я разглядеть знакомый силуэт.
С тех пор прошло полгода, и в середине марта, когда солнце начинало пригревать уже совсем по-весеннему жарко, а по улицам, к реке, бурно бежали талые ручьи, неожиданно столкнулся я нос к носу с Мишкой. Он стоял около своей машины, непринужденно опираясь на капот, и ждал кого-то из банка. Я мог бы поклясться, что ждал он супругу, и хотел как можно скорее пройти мимо. Но он заметил и весело окликнул меня.
– Как дела на личном фронте? – улыбнулся он и панибратски хлопнул меня по плечу, когда я подошел ближе и поздоровался. – Что, совсем никак? Ну, это ты, брат, зря. Мужчине без этого дела нельзя. Слушай, я завтра в баньку собираюсь, в деревню. Водочка, пивко, девочки – все, как положено. Могу угостить, я ведь, вроде как, тебе за бабу должен…
Его полное, некрасивое, изуродованное бездушно-ленивой сытостью лицо расплылось в похабной улыбке, и я едва удержался, чтобы не сорваться и не ответить ему грубостью…
Месяц спустя мне позвонила Оля и попросила о встрече. Я ответил ей не сразу, ведь боль, причиненная ею, еще жила в моей душе. Разум призывал ей отказать, но что значит его голос, когда речь идет о любимой!
Она сама пришла ко мне, пешком, прошла сразу в комнату, забралась с ногами в кресло и попросила пепельницу. Закурив, Оля долго не сводила с меня задумчивого взгляда и грустно молчала. Я же, устроившись напротив нее в другом кресле, с волнением подмечал перемены, произошедшие в ней. Она как будто стала старше, внешне в ней не осталось и следа того наивного ребенка, что так привлекало в ней раньше. Даже строго подведенные, печальные глаза, смотрели теперь по-иному, откуда-то из глубины, и пустая застывшая серость их лишь подчеркивала скрытую, глухую боль, затаившуюся где-то внутри нее, которую она принесла с собой в мой дом.
– Никак не могу забыть тот вечер, – тихо и вдумчиво произнесла она. – Он был прекрасен… Как сейчас вижу звезды над головой и чувствую, что ты рядом. Это очень странное чувство – ты давно далеко, и в то же время ты – рядом. Каждый день думаю об этом.
Она замолчала, погасила сигарету и отвернулась от меня, так, чтобы я не видел ее лица, и сказала, так тихо и незаметно, что я едва расслышал ее слова:
– Он мне изменяет.
В памяти моей сразу всплыл недавний омерзительный разговор с ее мужем, и боль ее приоткрылась мне всей своей бездной отчаяния.
– Он даже не скрывает этого, – так же тихо и невыразительно продолжала она, с трудом подыскивая слова и прерывая их длинными паузами. – И никогда не прекратит… Он говорит, что я должна быть ему благодарна и покорна… Если бы ты знал, как я его ненавижу… Я не знаю, что делать…
Я все еще молчал, хотя наружу рвалось: «Вам надо развестись!», и это мне казалось единственным, правильным шагом, но… Оля могла неправильно истолковать мои слова, и я молчал… Она же неожиданно резко обернулась ко мне и, с плеснувшейся в глазах болезненной тоской, воскликнула:
– Думала, никогда не скажу этого, но… я люблю тебя! Ты можешь не верить мне, можешь презирать, но знай, что я никого не любила в своей жизни так, как тебя…
Она сорвалась с места, бросилась ко мне и принялась неистово покрывать мое лицо поцелуями. Ее жаркие, сухие губы настойчиво искали мои, но я чувствовал их неискренность, и оставался к ним холоден… Внезапно она отпрянула, ее лицо побелело, губы сжались в плотную, узкую полоску, а глаза испуганно впились в меня.
– Ты что, не рад мне? – потрясенно прошептала она, заглядывая в мои глаза. – Это же я, милый. Ты что, забыл меня? Сейчас я тебе напомню…
Дрожащими пальцами она торопливо начала расстегивать пуговицы на своей легкой блузке, дошла примерно до половины и остановилась.
– Если ты не захочешь и не сделаешь это, я найду кого-нибудь другого, – с пугающей откровенностью, ультимативно произнесла она.
Я отрицательно покачал головой. Цена, означенная ею, была слишком высока для меня. Ее подстегивало чувство мести и неудовлетворенности, убившее во мне последние ростки любви и уважения к ней, хотя еще минуту назад я готов был носить ее на руках, лишь бы ее слова оказались правдой.
Оля все поняла, неторопливо оделась, очаровательными движениями поправила перед трюмо сбившуюся прическу и перед уходом небрежно обронила:
– Знаешь, ты ведь тоже не такой, как все…
Она ушла, на сей раз навсегда, и этот вечер стал для нас по-настоящему последним. С Олей я больше никогда не заговаривал, даже в краткие мгновения наших случайных встреч на улице. Она перестала разъезжать в роскошном авто, а год спустя, в августе, развелась с супругом. Говорят, теперь ее все чаще можно встретить в какой-нибудь сомнительной компании.
Похоже, она так и не оставила надежду встретить не такого, как все…
Bepul matn qismi tugad.