Kitobni o'qish: «Стальное братство. Огонь над Вязьмой.»
Глава 1
Я пришёл в себя от холода.
Не от боли — её не было совсем, что само по себе было странно. Когда человек лежит на мёрзлой земле в октябре, что-то обязательно должно болеть. Но тело молчало. Только холод — плотный, сырой, лежащий на мне как живое существо. Под лопаткой был камень или корень — что-то угловатое, твёрдое. Я не чувствовал его раньше, но теперь да, а это означало что я приходил в себя.
Я открыл глаза и увидел небо.
Серое. Не утреннее и не вечернее — просто серое, равномерно затянутое, без единого просвета. Такое небо бывает только в октябре в средней полосе — не злое, не красивое, просто никакое. Оно висело надо мной с полным безразличием, как потолок.
Я лежал и слушал — и постепенно, сквозь шелест ветра в голых ветках, начал различать другой звук. Низкий, непрерывный гул. Не отдельные выстрелы, а именно этот слитный гул, когда орудий так много, что они превращаются в один звук. Далеко. Километров десять, может пятнадцать.
Подниматься не хотелось. Тело было тяжёлым — не больным, просто тяжёлым, как бывает после очень глубокого сна. Но я всё-таки заставил себя сесть — медленно, опираясь на руки. Голова поплыла на секунду — мир качнулся, берёзы вокруг съехали куда-то вбок, потом вернулись. Я сидел и ждал пока выровняется.
Лес был осенний, почти голый. Редкие берёзы стояли вокруг как серые свечки. Листья лежали под мной толстым мокрым слоем. Пахло гнилью, прелой землёй, и ещё чем-то горелым — едва уловимым запахом гари, который шёл откуда-то с ветром.
Горелым пахло сильнее чем должно было бы от одного костра.
Я попробовал вспомнить, как здесь оказался — ничего.
Не провал в памяти — когда чувствуешь что что-то было и пытаешься нащупать край. Там была просто пустота. Белая, чистая, ровная. Я знал, что умею ходить и говорить и думать. Знал, что сейчас осень и что-то происходит — война, это слово стояло в голове отдельно и твёрдо, как гвоздь. Всё остальное — кто я такой, где был вчера, есть ли у меня семья — этого не было.
Я осмотрел себя.
На мне была танкистская форма — чёрная, с характерным запахом масла и дизельного топлива. Петлицы — капитанские. Руки целые, не обморожены. На правом виске — засохшая кровь, тонкая полоска. Значит, ударился. Не сильно — раз встал и думаю.
В левом нагрудном кармане что-то было — твёрдое и прямоугольное. Достал. Военный билет. Маленькая фотография смотрела на меня — незнакомое лицо. Немолодое, лет двадцати восьми. Родин Алексей Тимофеевич. Двадцать восемь лет. Малые Ключи, Орловская область. Инженер-конструктор. Призван в тридцать девятом. Командир танка, 4-я танковая бригада.
Тридцать девятый. Четвёртая танковая.
Я сложил билет и спрятал обратно.
Тогда же понял почему пахнет горелым. Где-то здесь — недалеко — стоит или лежит танк. Мой танк. Что с ним — не знал, но запах был тот специфический, который бывает когда горит машина, не дерево.
Встал — получилось со второй попытки. Прикинул направление по светлому пятну на небе. Восток — там. И оттуда — гул. Значит, наши где-то на востоке.
И тут что-то произошло в голове.
Слово появилось само по себе, без усилий — «Вязьма». Просто возникло, чёткое и холодное. И следом — другие слова, цифры, названия, факты. Вяземский котёл. Октябрь сорок первого. Пять советских армий в окружении. Немцы закрыли кольцо быстро, страшно быстро.
Я знал это. Знал так же твёрдо и подробно, как знают таблицу умножения — без воспоминания о том, где и когда учил. Просто знал. Как будто эти факты были вшиты в меня отдельно от всего остального, отдельно от личной памяти.
Постоял с этим знанием. Потом решил — сейчас не время. Сейчас нужно идти.
Я пошёл на восток.
***
Через двести метров нашёл то, что искал.
Танк стоял в небольшой низине — Т-34, мой по всей видимости. Левая гусеница была разорвана, каток разнесло. Башня развёрнута вбок от нормального положения. На броне — несколько характерных следов от снарядов, один пробил бортовую броню насквозь. Горение уже прекратилось — просто тихий дым из боевого отделения, едкий.
Я обошёл машину.
Люк механика-водителя открыт. Пуст. Значит, водитель либо выбрался сам, либо его вытащили. Командирский люк — тоже открыт. Это я, значит, вылез. Остальные люки — заряжающего и стрелка — задраены. Я остановился у них и постоял. Потом проверил. Пусто. Ушли раньше или вылезли с другой стороны.
Четыре человека в экипаже. Где трое — не знаю.
Внутри нашёл кое-что полезное — два пайка хлеба, завёрнутых в промасленную тряпку, фляжку воды, немецкий нож который лежал непонятно зачем, запасные портянки.
Взял всё.
В шлемофоне, который нашёл у основания башни, была записка — корявым почерком, карандашом: Товарищ командир, мы пошли на восток, к дороге. Ждать не стали — вы без сознания, крови мало, решили дойти за помощью. Кузов.
Кузов. Механик-водитель, значит. Фамилия что-то говорила — смутно, как имя которое слышал давно. Значит, трое ушли. А я остался. Очнулся один.
Я пошёл на восток вслед за своим экипажем.
***
Шёл, наверное, часа два.
Лес был тихий — неприятно тихий, как бывает в местах, откуда ушла жизнь. Птиц почти не было.
Я шёл и пытался думать связно. С одной стороны — белая пустота там, где должна быть личная память. С другой — поток фактов и знаний, который приходил когда был нужен. Я думал об окружении под Вязьмой — и знал цифры, знал примерные позиции немецких дивизий, знал что произошло и что произойдёт. Карта в голове — не нарисованная, а вживлённая.
И ещё одно. Когда я смотрел на разбитый танк, что-то откликалось внутри — не память конкретная, но что-то похожее на привычку. Руки знали как открыть люк. Ноги сами встали правильно когда я обходил машину. Тело помнило то, что голова не помнила.
Это значило что я был командиром давно. Не первый год.
Откуда это знание — я не понимал. Просто было.
Потом решил — думать об этом сейчас бессмысленно. Сначала нужно выжить.
При этом я был так увлечён тем, что со мной произошло, что чуть было не пропустил человека.
Я спустился в низину между двумя берёзовыми рядами. Он лежал под берёзой, на боку, поджав колени к груди, как ребёнок во сне. Если бы не пар изо рта — я мог бы принять его за мёртвого.
Я остановился в трёх шагах. Живой.
Подошёл и присел рядом. На нём была красноармейская форма — без шапки, голова обмотана тряпкой, старой, бурой от засохшей крови. На вид лет двадцать, может чуть больше.
— Эй, — позвал я. — Слышишь меня?
Ничего.
— Просыпайся. — Я потряс его за плечо — осторожно, не рывками. — Свои.
Он открыл глаза не сразу. Сначала веки дрогнули, потом открылись — мутные глаза, долго не понимающие. Потом, медленно, взгляд стал осмысленным.
— Живой? — спросил я.
— Вроде... — неувренно ответил он, смотря на меня растерянным взглядом. — Живой, только…
— Нога?
— Ага, — Он поморщился. — Вчера вечером упал здесь. Думал — посижу минуту. А потом не смог встать.
Я посмотрел на ногу. Левое бедро — штанина разрезана, рана перетянута тряпкой. Кровь засохла коричневым. Работа грубая, быстрая, но сделана — значит, когда перевязывал, силы ещё были.
— Осколок?
— Да. Вошёл и вышел. Но нога будто чужая стала.
— Как зовут?
— Дёмин. — Он сглотнул. — Алексей Дёмин, рядовой.
— Родин, — сказал я. — Капитан. Командир танка. Встать сможешь, если помогу?
Он попробовал — сначала самостоятельно. Приподнялся на локте, попытался сесть, опираясь на здоровую ногу. Лицо скривилось от боли. Но он всё-таки сел. Я помог ему только когда он потянулся вставать — подхватил под руку, придержал.
Дёмин встал и несколько секунд просто стоял — держась за берёзу, осторожно распределяя вес. Больная нога держала, но плохо.
— Идти надо, — произнёс я и осмотрелся по сторонам. — Здесь оставаться нельзя.
— Я понимаю, — ответил парень. — Только медленно буду.
— Как сможешь. Главное — идти.
Я тяжело вздохнул. Есть ли там наши? Есть ли вообще куда идти? Три недели в окружении — это много времени, чтобы перестать быть уверенным в чём-либо.
Воспоминания нахлынули неожиданно.
— Есть коридор к северу, — произнёс я, вспоминая всплывающие образы.
— Вы точно знаете?
— Точно.
Он помолчал секунду. Потом кивнул — медленно, как человек, который решил поверить не потому что доказательства убедили, а от безысходности.
— Тогда идём, — произнёс Дёмин, и из его груди вырвался тяжёлый вздох.
И мы пошли.
***
Дёмин держался хорошо — жердь, которую мы ему отыскали, делала своё дело.
Он заговорил первым.
— Я сам пришёл, — сказал он. — В военкомат. Не ждал повестки.
Я не ответил — просто слушал.
— Я из деревни под Воронежем, — продолжал он. — Военкомат в районном центре, двадцать километров. Я встал утром второго июля и пошёл. Пешком. Двадцать километров — это я умею.
— Почему второго?
— Первого я не мог. — Он говорил ровно, но в голосе была какая-то тяжесть. — Стоял у ворот нашего двора и не мог уйти. Мать была в огороде — я слышал как она там возится, что-то говорит курам. Она всегда курам разговаривала, как с людьми. — Он помолчал. — Я стоял и слушал. И не мог уйти.
— А второго?
— Второго она уже знала что я уйду. Я ей сказал с вечера. Она ничего не ответила. Утром встала раньше меня, собрала мешок. Там хлеб был, сало, лук, носки шерстяные. Поставила мешок у двери. И ушла в огород.
— Не провожала?
— Нет. — Пауза — короткая, но весомая. — Она так устроена. Если провожать — плакать бы начала. А делать этого она не хотела при мне. Поэтому и ушла в огород.
Мы шли. Лес был тихим — только наши шаги и редкий ветер в ветках.
— В военкомате я простоял два часа у двери, — произнёс Дёмин. — Снаружи. Люди входили — я смотрел на них и не входил. Потом один мужик подошёл — немолодой, с усами, — посмотрел на меня и говорит: ты чего стоишь, парень? Я говорю — вхожу сейчас. Он говорит — ну так и входи. Я говорю — да, вхожу.
— И вошли?
— Да. Потому что стыдно стало перед мужиком с усами. Глупо, но так.
— Не глупо, — ответил я.
— Может и нет. Главное что вошёл.
Мы шли какое-то время молча, а потом Дёмин снова заговорил.
— Я потом думал — надо было дождаться повестки. Зачем самому идти? А потом перестал думать об этом, потому что какая разница. Всё равно пришли бы.
Я ничего ему не сказал. Иногда достаточно просто слушать и не подводить итог.
Дёмин больше ничего не сказал про военкомат и про мать и про носки. Но что-то в том как он шёл изменилось — будто бы его походка стала легче.
Я шёл рядом и думал о том что не знаю своей истории. Ни военкомата, ни матери. Пустота там где должно быть — это всё.
Но Дёмин шёл рядом — и это была уже какая-то история. Маленькая, сегодняшняя.
***
Деревня появилась в сумерках.
Три дома. Два сгорели — остались только кирпичные трубы, торчащие из золы. Третий стоял — покосившийся, с чёрными провалами выбитых окон.
Я обошёл дом трижды, прежде чем войти. Следы во дворе были — но старые, недельные минимум. В окна заглянул — темно, тихо. Только тогда поднялся на крыльцо и открыл дверь.
Внутри пахло дымом, сыростью и тем особым жилым запахом, который остаётся в домах ещё долго после того, как хозяева ушли. Печь была холодной. В углу висела маленькая икона.
Я открыл подпол — пусто. Взяли когда уходили. Пошарил по полкам — нашёл мешочек с мукой, горсть картошин, закатившихся в угол. Под лавкой стоял котелок. В сенях — бочка с водой, замёрзшая сверху тонким льдом.
— Садись, — сказал я Дёмину. — Снимай повязку.
Он сел на лавку с видимым облегчением. Начал разматывать тряпку сам — осторожно, медленно.
Нехорошо. Края красные, набухшие.
— Больно? — спросил я.
— Терпимо. — Дёмин смотрел в сторону, стиснув зубы — храбрился. — Главное, что ходить можно.
— Завтра найдём медика, — произнёс я. — Нога требует нормальной обработки.
— А завтра точно найдём?
Я посмотрел на своего собеседника. Он спрашивал серьёзно — не скептически, просто хотел знать.
— Завтра найдём, — ответил я.
Он выдохнул — едва заметно, и с облегчением.
Я растопил печь. Дрова нашлись в сенях — немного, но сухие. Огонь занялся быстро, затрещал, зашевелился.
Поставил котелок с водой и картошкой.
Пока она варилась — молчали. Потом Дёмин спросил:
— Вы откуда, товарищ капитан? Ну, до всего этого.
— Малые Ключи, — сказал я. — Орловская область.
— Деревня?
— Да.
— Я думал — городской. Вы так говорите… Не знаю, — сказал он честно. — По-другому.
— Я в армии давно, — сказал я. — Это меняет.
— Вы на танках долго?
Я подумал секунду. Что-то в вопросе отозвалось — не воспоминание, но ощущение.
— Давно, — сказал я.
— Хотел после службы в Крым съездить, — сказал он немного погодя. — Море посмотреть. Говорят, там совсем другое — тёплое, солёное, и воздух пахнет не так как у нас.
— Говорят, — сказал я.
— Вы были в Крыму?
Я подумал секунду.
— Не помню, — сказал я.
— Ладно, — Дёмин удивился, но не стал спрашивать дальше.
— Вот закончится война и побываешь везде, — произнёс я, сам удивляясь сказанному.
— Правда? — спросил он и улыбнулся — криво, через усталость, через боль в ноге.
— Правда, — ответил я.
А тем временем картошка сварилась — пресная, без соли. Но главное, что горячая. Мы ели молча, и молчание это было хорошим — не тягостным, а просто тихим.
За окном стемнело окончательно. Артиллерия затихла. В тишине был слышен только огонь в печи и дыхание Дёмина — ровное, глубокое. Он уснул прямо на лавке, привалившись к стене. Молодые умеют так.
Я не спал.
Сидел у печи и смотрел на огонь. Думал о том, кто я такой.
Родин Алексей Тимофеевич, двадцать восемь лет, Малые Ключи. Командир танка. Это была оболочка. А внутри оболочки — пустота там, где должна быть жизнь, и вместо неё — этот странный поток знаний, который приходит когда нужен. Карта в голове. Цифры. Даты. Позиции немецких дивизий.
Когда я думал о разбитом танке — что-то откликалось. Не картинки, не голоса. Просто знание рук — как управлять, как командовать экипажем, как читать поле боя из башни. Это было там, целое, нетронутое. А вот где жил до войны, как звали мать, был ли женат — этого не было.
Я закрыл глаза и попробовал специально — сосредоточился на слове «Малые Ключи» и ждал. Ничего. Белая, чистая, ровная тишина.
Зато когда я думал о котле — о том где мы сейчас, о немецких позициях, о коридоре к северу — всё было чётким. Откуда это знание — я не понимал. Просто было.
Я открыл глаза. Угли почти погасли. В комнате стало холоднее. Дёмин во сне что-то пробормотал — неразборчиво, потом замолчал.
Я подумал о нём. О том как он стоял у ворот военкомата и не мог войти. О матери в огороде — она ушла в огород чтобы не плакать при нём. Плакала потом. Когда он уже шёл по дороге и не видел. Это я знал — не из памяти, просто знал. Так бывает с матерями.
За окном ветер. Артиллерия молчала.
Я лёг на вторую лавку, подложил под голову пустой вещмешок, найденный в сенях.
Уснул.
***
Проснулся от стука — осторожного, трёхкратного. Лежал секунду не двигаясь, слушал. За окном темно, в печи угли едва светятся.
Снова стук — тихий, деликатный.
Я встал и подошёл к двери.
— Кто? — сказал я тихо.
— Свои, — ответил голос с той стороны. Немолодой, хриплый, основательный. — Красноармейцы. Нас двое.
— Оружие есть?
— Есть.
— Положите на крыльцо и отойдите на три шага.
Пауза. Потом звук металла о дерево.
Я открыл дверь.
На крыльце лежала винтовка. За крыльцом стояли двое — в трёх шагах, как и просил. Один высокий, немолодой, с густыми тёмными усами и блестящей лысиной. Оба смотрели на меня настороженно, оценивающе.
— Заходите, — произнёс я. — И оружие возьмите.
Они зашли. Высокий огляделся сразу — быстро, профессионально. Увидел спящего Дёмина. Увидел котелок. Увидел меня.
— Старший здесь вы? — спросил он.
— Я. Капитан Родин. Командир танка.
Он кивнул — коротко.
— Ковальчук. Михаил Михеевич. Механик-водитель. — Кивнул в сторону молодого. — Это Петров. Связной, восемнадцать лет.
Петров не улыбнулся. Смотрел на меня всё с тем же выражением — не враждебным, просто закрытым.
— Садитесь, — сказал я. — Картошка осталась, разогрею.
Ковальчук сел на лавку напротив печи — основательно, как садится человек, привыкший к тому что сидеть придётся долго.
— Механик-водитель, говорите, — сказал я Ковальчуку, пока разогревал. — Т-34?
— Т-34. Повезло, достался экспериментальный образец. Таких у нас, раз — два и обчелся. — Он посмотрел на мой комбинезон. — Вы тоже.
— Тоже.
***
Ковальчук ел медленно. Потом перевёл взгляд на меня.
— Что делаем завтра? — спросил он.
— Идём на север. Есть коридор — там немцы стоят жиже. Если не нарвёмся на патруль — выйдем.
— Откуда знаете про коридор?
— Знаю, — сказал я. — Объяснить не смогу, но знаю.
Ковальчук смотрел на меня ещё секунду. Потом — и в этом было что-то очень характерное для него — просто кивнул и отвернулся к огню. Без дальнейших вопросов.
— Ладно, — произнёс он.
— Сколько идти?
— Дня три-четыре. Зависит от того как пойдём.
Ковальчук кивнул снова. Помолчал. Потом сказал:
— Я под Минском был, в июне. Тоже выходили. На своих ногах — машину бросил, не было выхода.
— Вышли?
— Да, — он сделал паузу. — Не все.
Больше он ничего не сказал. Я не стал спрашивать. Некоторые вещи не требуют продолжения.
Петров уже спал в углу. Ковальчук улёгся на лавку — прямо, просто лёг и вытянулся. Через минуту он уже сопел.
Я снова остался один у печи.
Угли догорали. Думал о том кто я такой. Не в смысле имени. В другом смысле.
Когда я думал о разбитом Т-34 в лесу — о том как осматривал машину, как читал следы боя на броне — тело помнило. Руки знали как открыть башенный люк, как правильно встать при осмотре ходовой части. Это было не сознательное знание, это было другое — вшитое в мышцы.
Тело двигалось на инстинктах, само знало что и как.
А где жил, как звали мать, был ли женат — этого не было. Пустота там где должна быть жизнь.
Я лёг на вторую лавку, подложил под голову пустой вещмешок.
Лежал и слушал дыхание троих спящих — Дёмина, Ковальчука, Петрова. Три человека. Сегодня утром я был один в лесу и не знал кто я такой. Теперь нас четверо и завтра нужно идти на север.
Этого пока достаточно.
Конец первой главы.
Глава 2
Утро пришло серым и сырым, как будто ночь не кончилась до конца, а просто поменяла цвет с чёрного на свинцово-серый. Родин проснулся раньше остальных — не от звука, не от боли, а просто от того, что сон кончился и тело само решило вставать. Так бывает когда спишь вполглаза, не уходя в темноту полностью, а плавая на поверхности — слушаешь и тогда когда не понимаешь что слушаешь.
Он полежал ещё немного, глядя в потолок деревянной избы.
Потолок был низкий, давно не белённый, с тёмным кругом над местом где раньше висела лампа. Свежих следов — немецких, чужих — на потолке не было. Здесь просто жили люди, потом ушли, и теперь их жизнь осталась только в этом запахе — старого дерева, золы, прокисшего молока, которого давно уже не было. Запах жизни держится дольше чем сама жизнь. Родин об этом не думал отдельно, он просто это чувствовал — как фон, как то что всегда есть но обычно не замечаешь.
За окном было светло — белёсо, мутно, но светло. Он встал не торопясь, стараясь не потревожить спящих.
Дёмин лежал на лавке в той же позе что и заснул — привалившись к стене, подтянув колени. Во сне он казался совсем молодым. Да он и был молодой — двадцать лет, может чуть больше. Нога у него лежала неудобно, вытянутая и чуть вывернутая, но он не просыпался от боли, значит, или привык, или во сне боль отступала. Родин посмотрел на него несколько секунд и поймал себя на мысли что думает о нём как о подопечном — не как о чужом человеке которого встретил вчера случайно под берёзой. Это было странно. Объяснить он бы не смог.
Ковальчук спал иначе — прямо, на спине, скрестив руки на груди как будто собирался на дембель а не в котёл. Лицо у него во сне разгладилось, и ушла та внимательная напряжённость которая была в нём вчера. Он оказался не таким старым как казалось — лет сорока пяти, может сорока. Просто очень уставший человек умеет казаться старше.
Петров спал в углу, скрутившись клубком под шинелью. Родин на него смотреть не стал долго. Восемнадцать лет — это почти не человек ещё на войне. Это птенец которого выбросили из гнезда и он падает.
Родин вышел на крыльцо.
Деревня — три дома, два пепелища — лежала в утреннем тумане, тихая и белёсая. Туман был низкий, стелился по земле, обволакивал чёрные остовы сгоревших домов так что трубы торчали из него как обломки мачт затонувшего корабля. Метров на двадцать видимость была хорошая, дальше — молоко.
Он остановился у края крыльца и просто стоял.
Думал о карте в голове. Она лежала там чётко — коридор к северу, немецкие позиции, примерные маршруты отхода, болота которые надо обойти левее. Откуда это в нём — он по-прежнему не понимал. Это было как чужая мебель в пустой квартире — стоит, своё место знает, пользоваться можно, а чьё — непонятно. Если бы он верил в Бога — подумал бы что это подарок или испытание. Но он не знал верит ли в Бога. Это тоже было из пустоты.
Вчера вечером он поймал себя на том что смотрит на собственные руки — на тёмную въевшуюся смазку под ногтями, на мозоли в определённых местах, на шрам на правой ладони который был точно старым, давним. Руки знали свою работу. Руки помнили броню, рычаги, орудийный замок. Тело знало то чего не знала голова.
Это был странный способ существовать.
Он думал — может быть, так оно и правильно. Может, не нужно помнить всё. Может, тело сохраняет главное, а голова отдыхает от лишнего. Детская мысль, конечно. Сентиментальная. Но что-то в ней было успокоительное.
Туман редел — медленно, незаметно, как будто не таял а просто расступался в стороны. Появились деревья на краю деревни — сначала силуэты, потом стволы, потом ветки. Берёзы стояли голые и прямые, одинаково серые. Осенний лес не имеет цвета — это не метафора, это буквально так. Охра листьев уже отгорела и опала, зелень ушла, снег не лёг — осталось только серо-коричневое, перламутровое, белёсое. Цвет ожидания.
Родин подумал что надо уходить сегодня. Не завтра, не послезавтра, аименно сегодня.
Деревня была слишком очевидным местом. Немецкие патрули проверяли деревни — систематически, методично. Они вообще всё делали систематично. Вот это он знал — не из личного опыта, опять же из этого своего странного потока. Немецкая методичность в зачистке котла. Они умели это делать. Вяземский котёл они закрыли в несколько дней — с немецкой аккуратной точностью, завернули пять армий в кольцо и начали сжимать. Сто тысяч, двести тысяч, полмиллиона человек внутри. Цифры в голове Родина стояли чётко и холодно.
Он вернулся в дом.
Дёмин проснулся когда Родин ставил котелок на едва живые угли. Он просыпался так же как засыпал — постепенно, плавно, без рывка. Сначала зашевелился, потом открыл глаза, потом долго лежал глядя в потолок с тем особым утренним выражением когда человек ещё не вернулся из сна полностью и реальность принимается с некоторым недоверием.
Потом он сел и попробовал ногу — осторожно согнул в колене. Поморщился. Но промолчал. Родин заметил это молчание. Парень не издал ни звука и убрал гримасу с лица быстро, почти незаметно.
Ковальчук проснулся без переходных состояний — просто в один момент лежал и в следующий момент сидел, глядя прямо перед собой. Так просыпаются люди у которых в голове что-то работает даже во сне. Он сразу обвёл взглядом комнату — по периметру, методично — и только убедившись что всё на месте, расслабился.
Петров не просыпался долго. Когда наконец открыл глаза — смотрел в пространство минуты две, потом пришёл в себя резко, как человек которого вернули к жизни не совсем добровольно.
Они ели молча. Горячая вода с остатками муки — это нельзя было назвать едой в полном смысле, но горячее всегда лучше чем холодное, и тело принимало это как должное. Родин наблюдал за ними за едой. Дёмин ел аккуратно, медленно. Ковальчук — экономно, чуть жертвенно, без удовольствия, просто как топливо. Петров ел жадно но пытался это скрыть и потому ел отрывисто, небольшими порциями, что делало процесс каким-то судорожным.
После еды — молчание.
Родин подождал пока все допьют и встал.
Объяснил маршрут на пальцах — примерно, без лишних слов. Север, потом восток, потом снова север. Три дня, может четыре. Ковальчук слушал не перебивая, Петров слушал с тем видом когда слушаешь но думаешь о другом, Дёмин смотрел на Родина с тем же тихим доверием что и вчера вечером — немного тревожным, но настоящим.
Через полчаса вышли.
***
Первые три часа они шли хорошо.
Лес держал тишину надёжно — не ту тишину которая бывает от отсутствия звуков, а настоящую, живую лесную тишину, в которой шелест и треск и капель с ветвей не нарушают её а составляют. Родин шёл первым, Дёмин за ним — с жердью, ровно, стараясь не отставать. Ковальчук шёл позади всех — замыкающим, и это было его собственное решение, никто ему не говорил. Петров был в середине.
Земля под ногами была мягкой — мёрзлой снаружи, в самом верхнем слое, но под ним сырой, живой. При каждом шаге нога проминала корку и уходила вглубь на сантиметр-полтора. Это было незаметно первые полчаса, потом начинало работать — мышцы голени уставали от постоянного небольшого усилия.
Родин думал пока шёл.
Думал о том что у него нет ничего кроме этого леса и этих трёх людей за спиной. Документы — есть. Имя — есть. А жизни за именем нет. Он пробовал снова — осторожно, как зондируют больное место, — пробовал вспомнить хоть что-то из того что было до. Ничего. Полная, абсолютная, безупречная пустота. Как экран до показа фильма — не чёрный, не белый, просто никакой.
Это должно было его пугать. Наверное, должно было. Но страха не было — была только какая-то озадаченность, как будто потерял предмет который нужен редко и не сейчас, но неприятно что не знаешь где лежит.
Он подумал — может, это защита. Тело убирает то что мешает выжить. Личная история, привязанности, страхи конкретного человека — всё это груз. Выбросить груз — идти легче. Оставить только то что нужно — карту в голове, знание рук, умение читать лес и слушать тишину. Может, это правильно.
Потом подумал что это неправда. Что это удобная сказка которую он сам себе рассказывает чтобы не бояться.
Он не знал что правда.
Впереди лес начал редеть — деревья расступались, просвет между стволами становился шире. Родин замедлился и остановил жестом остальных. Встал и слушал.
Тишина. Нормальная, лесная — без голосов, без металла, без моторов.
Он подошёл к краю леса медленно, приседая на последних шагах, и из-за толстой сосны осмотрел то что было дальше.
Поляна. Большая, метров двести в поперечнике. Посередине — останки немецкого грузовика, перевёрнутого на бок, с проломленной кабиной. Колёса смотрели в небо. Рядом с грузовиком — ещё что-то, уже трудно различимое. Несколько тёмных холмиков на земле. Он смотрел минуту, две. Холмики не двигались. Грузовик не дымил — значит, горел давно, не сегодня.
Он жестом позвал остальных. Они вышли к краю леса и встали рядом, смотрели на поляну.
Ковальчук первым понял что это — тёмные холмики. Родин увидел как у него что-то изменилось в лице — не испуг, не горе, что-то другое, тяжёлое, усталое. Человек который видел это раньше — видит иначе чем тот кто первый раз. Петров смотрел на поляну с тем же закрытым лицом что и всегда. Дёмин смотрел серьёзно и молча.
Обошли поляну лесом. Это добавило двадцать минут к пути. Родин не жалел об этом.
Они шли и лес снова сомкнулся вокруг них, густой и равнодушный. Лес не знает о войне — это просто слова. Лес знает о ней отлично. Он всё чувствует — и запах гари, и то как птицы уходят из мест где стреляли, и как земля принимает то что ей дают. Лес знает. Просто ему всё равно — не потому что он жестокий, а потому что он больше.
К полудню небо затянуло плотнее, пошёл мелкий противный дождь — не ливень, а именно мелкий, моросящий, который не промачивает сразу а просто сочится сквозь всё постепенно и через час ты обнаруживаешь что мокрый насквозь и не знаешь в какой момент это произошло.
Они остановились под большой елью. Ель держала зонт неплохо — хвоя плотная, лапы широкие. Сухо под ней не было, но дождь доходил уже каплями, а не сплошным потоком.
Родин смотрел как Дёмин осторожно опускается на землю и вытягивает ногу. Нога давала о себе знать — это было видно по тому как он двигался последний час: чуть тяжелее, с большим усилием, с чуть большим промежутком между шагами. Он не жаловался. Родин не спрашивал.
Ковальчук стоял опираясь о ствол ели и смотрел куда-то в лес. Он думал о чём-то — это было очевидно по тому как он стоял. Человек с таким лицом всегда думает о конкретном, не абстрактном. О ком-то. Родин не стал спрашивать об этом тоже.
Петров сел рядом с Дёминым и они молчали вместе — это было странно, потому что вчера вечером между ними не было никакого особого контакта, но сейчас в их молчании было что-то общее, какая-то молодая, невысказанная общность. Может, просто возраст. Дёмин — двадцать, Петров — восемнадцать. Разница небольшая, но заключается в том что один уже умеет терпеть молча а другой ещё нет.
Дождь все шел...
Родин сидел на корне и думал о маршруте. Завтра — болото, его надо обходить. Это добавит полдня. Но идти через болото в октябре — плохая идея даже для здорового, а у Дёмина нога. Болото подождёт.
Он думал о болоте и понял что знает это место. Не видел его ни разу в жизни — точнее, не помнил что видел, — но знал. Размер, примерные берега, где твёрдая почва а где нет. Это снова из того потока. Это снова чужая мебель в пустой квартире.
Он закрыл глаза и просто начал слушать дождь.
Дождь на ели звучит иначе чем на берёзе или на открытом месте. Он шуршит, мягко, многоголосо. Каждая капля попадает на хвою и рассыпается на меньшие, и те в свою очередь падают с лапы на лапу — вниз, ниже, до земли. Долгий путь у каждой капли. Родин слушал это и думал что если бы у него была другая жизнь — не эта, без памяти, без истории, — он бы умел наслаждаться таким дождём. Может, он умел. Может, раньше умел и забыл вместе со всем остальным.
Может, помнит только тело — и тело сейчас слушало дождь и находило в этом что-то, что не назывёт словами.
Дождь утих через полчаса — не кончился, просто стал совсем тонким, почти иллюзорным. Можно было идти.
Родин встал и посмотрел на своих людей.
Своих. Слово пришло само и он не стал его гнать. Странное слово — вчера утром он лежал один в лесу и не помнил никого. Сегодня у него было трое своих.
Он не знал как это работает. Знал только что работает, а как — не имеет значения.
Они встали и пошли дальше.
Конец второй главы.
Глава 3
К вечеру второго дня ноги перестали болеть — не потому что прошли, а потому что боль стала фоном, частью движения, чем-то вроде собственного веса которое несёшь и не замечаешь пока не сделаешь остановку.
небольшой отряд из четырех человек остановился.
Место для ночлега нашёл Ковальчук — молча, без объяснений. Он просто свернул чуть левее от маршрута и все остальные пошли за ним
Небольшой овраг, склон которого прикрывал с севера. Старые ели, плотные, с опавшей хвоей под ними — рыжей, сухой, несмотря на дождь который шёл весь день. Хорошее место. Ковальчук умел находить такие места — не думая, каким-то другим способом, который думанием не назовёшь.
Родин с интересом и усталостью смотрел как они устраиваются.
Петров сел на склон оврага и начал разматывать портянки — молча, методично, с тем особым сосредоточенным видом когда человек делает что-то неприятное и единственный способ справиться это думать только о следующем движении, а не о всём сразу. Ноги у него были в плохом состоянии — это Родин понял ещё в середине дня, по тому как менялась его походка. Мозоли или начинающиеся волдыри. Восемнадцать лет, военные сапоги и три дня хода по мокрому лесу.
Это предсказуемо.
Дёмин лёг на спину сразу, прямо на рыжую хвою. Не спал — просто лежал, глядя в ели, давая ноге отдых. Жердь он воткнул в землю рядом с собой — вертикально, как флагшток. В этом жесте было что-то усталое и в тоже время аккуратное, будто бы пристроил инструмент на место.
Ковальчук отошёл к краю оврага и встал там, глядя в темнеющий лес. Спиной к остальным. Это была его привычная позиция, находится от других чуть в стороне, чуть отдельно. Не одиночество и не отчуждённость — просто граница, которую человек держит вокруг себя и которую Родин научился уважать ещё к концу первого дня.
Родин сел на корень и посмотрел на них. Четыре человека — вернее трое плюс он сам, отдельной категорией. Трое у которых были имена, истории, чья-то ждущая жизнь позади. И он — оболочка с документами.
Он поймал себя на том что не думает о себе с жалостью. Это было важно. "Пустота" внутри не болела, она была просто пустотой... как безлюдная комната, в которой можно жить и можно ставить вещи. Возможно, именно поэтому он так легко принял этих троих — некого было теснить.
Стемнело быстро. Октябрь был жаден на свет и никогда не давал длинных вечеров.
Костра не разводили — слишком близко к тому месту где они обошли поляну. На ужин — остатки хлеба, один из двух найденных в танке пайков, делённый на четыре части с той математической справедливостью которая возникает сама без договорённостей.
Жевали молча. Темнота вокруг была живой — шуршала, потрескивала и дышала.
Потом Ковальчук вернулся от края оврага и лёг рядом с Петровым — не близко, на расстоянии вытянутой руки, а затем накрылся шинелью и уже через несколько минут его дыхание выровнялось.
Петров не спал ещё долго. Родин это знал. Он не видел его в темноте, но чувствовал. Так бывает когда кто-то не спит рядом. В воздухе остаётся незримое напряжение бодрствующего человека, что-то неуловимое но реальное.
Родин сидел и думал.
Думал о Петрове.
За два дня парень не сказал почти ничего. Несколько слов — одно-два в ответ на прямой вопрос, не больше. Это не было угрюмостью — угрюмость Родин бы почувствовал. Это было что-то другое. Как будто слова у него заперты — не намеренно, а потому что замок защёлкнулся сам и ключ потерялся.
Восемнадцать лет. Связной. Это значит — бегал с донесениями между позициями. Значит, видел всё снаружи, не изнутри укрытия. Связной в котле — это человек который знает о происходящем больше других, потому что ходит, потому что видит. Иногда это хуже чем не знать.
Что он видел — Родин не знал. Мог представить. Но не стал — не потому что боялся думать об этом, а потому что чужое горе требует разрешения, а разрешения никто не давал.
Думал о Ковальчуке.
Тот сказал — под Минском в июне, выходили, но вышли все вышли. И всё. Больше ни слова. У него была в этой фразе такая интонация когда человек не замалчивает а именно всё сказал — вложил в три слова то для чего обычно нужно три часа. Родин умел слышать такие интонации. Откуда умел — не знал. Умел, и всё.
Ковальчук был из тех кто переживает потери как переживают физическую травму — сначала острая боль, потом тело привыкает, остаётся жить с тем что осталось. Не забывает — именно привыкает. Это особый вид твёрдости, не самый заметный, но настоящий.
Думал о Дёмине.
О его матери в огороде. О том что Дёмин рассказал это Родину — почти незнакомому человеку, в первые же часы — и при этом не жалел ни разу о рассказанном. В нём не было этой стыдливости которая бывает у людей открывшихся слишком рано. Он рассказал и пошёл дальше. Потому что это было просто правдой — ни тяжёлой, ни лёгкой, просто правдой его жизни.
Нога у него болела. Это Родин знал точно — не по тому что Дёмин показывал, а по тому что не показывал. Когда человек всерьёз устал терпеть — он перестаёт демонстрировать что терпит. Просто идёт. Родин видел это и думал что завтра надо будет остановиться раньше обычного, пока нога не загноилась окончательно.
Ночь была тихой.
Артиллерия не стреляла — вторую ночь подряд. Это было странно и Родин знал почему: из того потока, из карты в голове. К северу от них — туда куда они шли — должна была идти работа. Немецкие позиции не должны были молчать. То что они молчали могло значить несколько вещей, и не все из них были хорошими.
Он не стал додумывать, это и так завтра будет видно.
Лежал на хвое и смотрел в ели над головой, которые теряли форму в темноте и становились просто тёмными пятнами неба. Звёзд не было. Слишком плотная облачность с самого утра.
Он думал о том что значит быть командиром.
Не в уставном смысле — ответственность, приказы, субординация. В другом. В том что когда трое людей идут за тобой в темноте по чужому лесу, доверяя карте которая существует только у тебя в голове и которую ты не можешь им показать — это особый вид доверия. Не слепого — Ковальчук вслепую не доверяет никому, это было очевидно. Осознанного. Они выбрали идти за ним, потому что оценили и сами так решили.
Ну, или от безысходности.
Он не знал был ли хорошим командиром — до всего этого, до "пустоты". Документы говорили — капитан, четвёртая бригада. Это факты. А каким человеком был тот капитан Родин который командовал экипажем разбитого Т-34 — этого он не знал. Строгим или мягким. Осторожным или нет. Любили его люди или просто слушались.
Тело помнило команду — но не отношение. Руки помнили рычаги, но не лица.
Он подумал что сейчас это не важно. Того Родина, что был больше нет. Нынешний Родин — здесь, в овраге, с тремя людьми которые спят или пытаются спать рядом.
И он должен их вывести.
Это он знал точно.
Знал и сделает.
***
Под утро пошёл снег.
Не настоящий — мелкий, мокрый, скорее дождь который не совсем понял что делает. Он таял едва касаясь земли, оставляя на хвое тонкий белёсый налёт который исчезал через несколько минут. Но воздух от него изменился — стал плотнее, тяжелее, с тем особым запахом которого нет ни у чего кроме первого снега.
Родин проснулся от этого запаха.
Лежал и слушал снег. Он падал тихо — тише дождя, тише всего.
Ковальчук уже не спал — сидел в той же позе что и вчера вечером, опираясь спиной о склон оврага и смотрел на снег. Что он думал — было неизвестно. Лицо у него в такие моменты становилось совсем простым, почти пустым — не от отсутствия мыслей, а от их избытка, когда всё уходит внутрь и снаружи не остаётся ничего.
Они смотрели на снег вместе, молча, несколько минут.
Потом Ковальчук тихо сказал — не к Родину, скорее к снегу или к себе:
— Рано в этом году.
Родин не ответил. Его слова не требовали ответа.
Дёмин проснулся когда уже совсем рассвело. Сел, посмотрел на белёсый налёт на хвое — и на лице его появилось выражение которое Родин увидел впервые за два дня. Не радость и не тревога — что-то среднее, что бывает когда видишь знакомое в незнакомом месте. Наверное, в деревне под Воронежем первый снег выглядел примерно так же. Наверное, мать выходила смотреть. Наверное, куры не знали что делать.
Петров снег не заметил — или заметил, но не показал виду. Он уже перематывал портянки, согнувшись над ногами с сосредоточенностью человека который делает хирургическую операцию.
Они поели последнее что было. Немного. А затем они отправились дальше.
Конец третьей главы.
Глава 4
Болото появилось раньше чем Родин ожидал.
Он знал что оно будет — карта в голове говорила ему, где нужно взять левее или правее, где и что обойти и так далее. Но карта в голове — это одно, а болото в октябре — другое. Оно и не выглядело как болото должно выглядеть в воображении — тёмная вода, камыш и очевидная опасность.
Оно выглядело как лес, который был немного другим — деревья реже, под ногами не мёрзлая земля а что-то другое, слегка пружинящее, а трава — особая, длинная, жёсткая и рыжая — какой не бывает на сухом месте.
Родин остановился и стоял несколько минут.
Он щупал ногой почву — осторожно, перенося вес постепенно. Держала. Но не так как должна была это делать. Здесь была граница — невидимая и нечёткая, которую нужно чувствовать а не видеть.
Пройти можно было. Примерно здесь — если держаться правее — там где деревья гуще и почва тверже под ними.
Нельзя.
Дёмин с его ногой — не получится. Если нога уйдёт в трясину — всё. И вытащить будет трудно, и его рана. Мокрая и холодная трясина в октябре это прямой путь к антонову огню.
Странно, но это словосочетание к Родину пришло само — просто всплыло в сознании. Он о нем не думал, думал он о том что будет с раной, а словосочетание пришло само, из медицинского знания которое тоже было где-то на подкорочке.
Нужно обойти.
Он посмотрел налево вдоль края болота. Лес там был реже, просматривался дальше и это было плохо. Правее — гуще, но там были овраги, поваленные деревья, бурелом.
Пару минут Родин стоял и думал. Нужно идти правее.
Он объяснил это жестом — просто показал направление. Ковальчук понял сразу. Дёмин — через секунду, посмотрев под ноги и почувствовав что почва здесь не такая, а Петров просто пошёл куда показали.
Обход занял три часа.
Это были тяжёлые три часа — не опасные, просто трудные. Бурелом был настоящий: деревья падали здесь один на другой, некоторые давно, их стволы уже осели в мох и мягко прогибались под ногой, других — недавно, свежо, с задранными корнями и торчащими сучьями. Нужно было лезть через, под, вокруг — без ритма, без удобного шага, каждый раз заново решая как пройти.
Родин шёл первым и прокладывал путь — выбирал где безопаснее, где можно наступить, где нельзя. Это было знакомое ощущение — он понял это не сразу, а постепенно, по тому как тело работало без лишних усилий. Читать препятствие, выбирать оптимальный маршрут через — это было не навык выживания, это было что-то профессиональное. Может, из времени до армии. Может, из детства в Малых Ключах.
Он не знал. Это просто работало.
Дёмин шёл сложнее всех. Это было видно по тому как он подходил к каждому препятствию — останавливался перед ним на секунду дольше, чем нужно для оценки. Думал как преодолеть с одной рабочей ногой. Можно ли перелезть. Обойти, если есть другой путь. Или подлезть под. Жердь была неудобна в буреломе и постоянно цеплялась за что—то и застревала. Дёмин несколько раз брал её поперёк и перебрасывал через ствол, потом перелезал сам и подбирал с другой стороны.
Родин видел это но не предлагал помощь. Знал что Дёмин не возьмёт — не из гордости, а из того особого крестьянского расчёта: справлюсь сам — значит справлюсь сам. Помощь нужна когда уже самому не вмоготу.
Петров помогал Дёмину. Это получилось само — без слов, без предложения. Просто в какой-то момент Петров оказался рядом и взял жердь когда нужно было, подставил плечо когда Дёмин перелезал через особенно высокий ствол.
Дёмин принял это спокойно. Они просто шли рядом и это было уже отдельная маленькая система внутри их четвёртки.
Ковальчук шёл замыкающим. Его шаг был лёгок. При его росте и опыте бурелом был просто бурелом. Он перешагивал большую часть препятствий или перелезал через них с той механической обстоятельностью которая была в нём во всём.
На краю бурелома, уже у чистого леса, Дёмин остановился.
Не упал — просто остановился и стоял, опираясь на жердь двумя руками, смотря в землю. Дышал глубоко, ровно — он умел дышать правильно, это Родин заметил ещё вчера. Не часто и поверхностно когда боль, а наоборот — медленно, с усилием, как будто дыхание было инструментом а не просто функцией.
Родин остановился рядом.
Через минуту Дёмин выпрямился — медленно, по частям, сначала спина, потом плечи — и сделал шаг вперёд.
Они вышли из бурелома в чистый лес, и он принял их обратно в свою тишину — ровный, берёзовый, без поваленных деревьев, с мягкой землёй.
Идти стало гораздо легче — как будто переключили передачу.
Родин думал о Дёмине.
Думал что этот парень из тех кто не ломается — не потому что не чувствует боли, а потому что боль для него не аргумент. Не доказательство того что надо остановиться. Это редкое качество и оно не воспитывается — оно или есть или нет. Откуда оно в нём — в его двадцати годах, Родин не знал. Может, он таким просто родился, может из—за матери, а может в Воронеже все такие.
Вспомнив о матери Дёмина, он подумал вот о чем.
О том что она не знала где сейчас сын и что с ним. Может, уже пришла бумага — «пропал без вести», это котёл, а из него писали именно так. Может, не пришла. А может, она ходит в огород каждый день и разговаривает с курами и ждёт.
Этого знания, что с ней — у Родина не было. Карта в голове не содержала деревни под Воронежем и одной женщины в огороде.
Он подумал что хорошо бы было — если бы Дёмин вышел. Вернулся. Чтобы мать его увидела.
Это было похоже на сентиментальность. А затем в его голову пришла мысль, что на войне в октябре сорок первого, в окружении, с тремя людьми за спиной — позволить себе немного сентиментальности, наверное, не преступление.
***
Они шли.
К середине дня их небольшой отряд оказался возле дороги.
Она была грунтовая, разбитая — видно что недавно по ней ходила техника. Глубокие следы широких шин в раскисшей земле, кое-где гусеничные отпечатки. Всё это уже размыто дождём, оплывшее по краям — значит, не сегодня и не вчера. Дня три, может четыре.
Родин смотрел на дорогу долго.
С одной стороны — дорога это риск. Открытое место. Если идёт патруль — некуда деться быстро, только в лес, и с Дёминым это не быстро. С другой стороны — дорога это направление. Дороги здесь идут вдоль, а не поперёк — и если эта идёт туда куда им нужно, то держаться её краем, в лесу, быстрее чем ломиться через чащу.
Он оценил следы. Немецкие — это точно. Характерная ширина колеи, характерный рисунок протектора который он видел раньше и который тело идентифицировало автоматически. Значит, дорога использовалась немцами. Значит, по ней могут идти снова.
Перейти и уйти в лес с той стороны — там, судя по карте в голове, открытой местности меньше.
Это был правильный вариант.
Он показал, что нужно перейти быстро, не по одному, а вместе.
Миновали дорогу за двадцать секунд.
Ковальчук замыкал, оглядывался. Никого. Дорога была пустой в обе стороны насколько хватало взгляда.
Лес с той стороны принял их сразу.
Привал устроили через час после дороги — в низине между двух пологих холмов, защищённой от ветра. Место хорошее. Дёмин лёг на спину не дожидаясь разрешения — просто лёг, как ложится очень усталый человек.
Родин присел рядом и посмотрел на его ногу.
Плохо. Хуже чем вчера вечером — повязка мокрая насквозь, от бурелома и снега и просто от ходьбы по сырому лесу. Края раны под тряпкой он не видел, но знал какие они. Такие раны не ждут. Они делают своё пока ты идёшь и думаешь о другом.
Нужна была нормальная помощь. Сегодня.
Он думал о том что знал из карты — примерно в трёх километрах к северо-востоку должна была быть деревня. Большая по местным меркам — домов двадцать, может тридцать.
Была ли там немецкая позиция? Нет, ее там быть не должно. Слишком маленькая, слишком в стороне от основных маршрутов. Могли быть свои. Окружённые несколько групп, таких как они сами, стягивались к этому направлению.
А могло не быть никого.
Он подумал что идти туда — риск. Подумал что не идти — тоже риск. Взвесил одно с другим.
Три километра — это час. Может меньше если идти напрямик.
Родин встал и посмотрел на Ковальчука. Тот смотрел уже смотрел на него и ждал, что он скажет. Он умел ждать решения, не торопил, не предлагал своего раньше времени. Это была одна из его черт которую Родин успел оценить за два дня.
Родин вкратце объяснил, что на северо-востоке располагается деревня в трех километрах отсюда.
Ковальчук посмотрел в ту сторону. Подумал немного и молча кивнул.
Они встали и пошли в нужном направлении.
***
Деревня была.
Восемнадцать домов, не тридцать — карта в голове немного ошиблась. Но не суть. Главное, деревня была, а все остальное не так важно.
А еще сразу было понятно, что в ней есть люди. Это было понятно по дыму, который выходил из печных труб
Родин вышел к деревне один — остальных оставил в лесу, метрах в двухстах. Обошёл с края, посмотрел. Следов немецкой техники у домов не было. У крайнего дома сидел на завалинке старик в тулупе. Он просто сидел и смотрел в ничто с тем особым стариковским взглядом, когда смотришь не на что-то конкретное а просто смотришь потому что привык.
Родин вышел из леса открыто — без оружия в руках.
Старик повернул голову и посмотрел на него без испуга. Видно, видал уже всяких — лес вокруг полон был такими как Родин, это чувствовалось.
— Немцы здесь были? — спросил Родин тихо.
— Проехали три дня назад, — ответил старик. — Не останавливались.
— Свои есть?
Старик помолчал. Потом сказал:
— Есть. Во втором доме от края. Их там человек семь. Военфельдшер с ними.
Военфельдшер.
Родин стоял секунду с этим словом.
— Спасибо, — сказал он.
Старик кивнул и снова посмотрел в ничто.
Родин вернулся к лесу за своими.
Пока они шли к деревне — последние двести метров, по открытому полю — Родин смотрел на них со стороны.
Четыре человека. Один шёл с жердью и без жалоб. Один шёл замыкающим и смотрел назад каждые тридцать секунд — привычка замыкающего. Один шёл молча и немного отдельно как всегда, но уже не так далеко отдельно как в первый день.
И он сам. Впереди. Без памяти, без истории, с чужой картой в голове.
Три дня назад он лежал один в лесу и не знал кто он такой. Сейчас он вёл троих людей к деревне где был военфельдшер.
Он думал — может быть, вот это и есть кто он такой. Не документы, не Малые Ключи, не военный билет. Вот это — идти впереди и выводить.
Возможно, так и было, кто знает?
На войне ни в чем нет точной уверенности.
Но одно Родин знал точно, если в доме действительно окажутся свои и среди них есть Военфельдшер, то им помогут.
Обязательно помогут.
Конец четвертой главы.
Глава 5
Дом был второй от края — как и сказал старик.
Родин подходил к нему медленно, с той осторожностью, которая за четыре дня в лесу стала почти рефлексом — не страхом, а именно рефлексом, как например привычка смотреть под ноги когда идешь по мокрому асфальту.
Он шёл чуть впереди остальных, и остальные члены отряда его не обгоняли. Так уже устроилось само — без разговоров, без договорённостей. Просто порядок, который возникает из того, что люди знают друг друга достаточно хорошо, чтобы не объяснять.
Они знали друг друга всего несколько дней, но война сильно меняет временные рамки.
Дом был крепче соседних — бревенчатый, с закрытыми ставнями и с трубой из которой шёл дым. Плотный, живой, настоящий. Печь топилась давно и хорошо. Это было первым хорошим признаком.
Перед крыльцом в земле было несколько отпечатков сапог — размытых, но различимых. Советские сапоги, не немецкие. Размеры разные. Ходили сюда из нескольких мест. Следы шли с разных сторон, пересекались у крыльца.
Значит, не один человек и не первый день.
Родин поднялся на две ступени и постучал — негромко, тремя ударами.
За дверью была тишина секунд пять. Потом до его слуха донеслись какие-то движения. Половица скрипнула. Кто-то подошёл к двери изнутри и встал у неё. Родин почувствовал это по тому как изменилось молчание. Молчание пустой комнаты и молчание человека стоящего у двери — разные вещи.
— Кто? — поинтересовались с другой стороны двери.
Голос явно был женским. Молодой, но не испуганный, а скорее сдержанный.
— Капитан Родин. Четвёртая танковая. Нас четверо, один раненый.
Пауза была недолгой, в вслед за ней, дверь открылась.
На пороге стояла женщина. Невысокая, лет двадцати пяти, может чуть больше. Тёмные волосы убраны назад, лицо усталое, но не измученное, что само по себе, разные вещи. Усталость можно перетерпеть, измученность — совсем другое. На ней был халат поверх гимнастёрки — серый, застиранный, с бурыми пятнами на рукаве которые уже не отстирать. Сумка медицинская стояла у стены за её спиной и была раскрыта.
Видимо, ей пользовались недавно.
Военфельдшер.
Она посмотрела на него прямо, оценивающе и без суеты. Потом перевела взгляд за его плечо — на Дёмина с жердью, на Ковальчука, на Петрова.
— Заходите, — сказала она. — Раненый где?
— Вот, — Родин кивнул на Дёмина.
Она посмотрела на молодого паренька с тем профессиональным взглядом, в котором нет ничего личного — только информация. Нога, жердь, как идёт, как держит корпус. Секунды три.
— Садись сюда, — сказала она Дёмину — не грубо, просто без лишних слов. — Остальные тоже заходите.
Внутри было неожиданно тепло. После четырёх дней леса тепло ощущалось почти физически — как что-то плотное и обволакивающее. Родин остановился в дверях на секунду просто чтобы принять это. Тело реагировало раньше головы — напряжение в плечах, которое накапливалось дни, немного сдвинулось на задний фон. Совсем немного, но заметно.
Комната была большой по деревенским меркам — две лавки вдоль стен, стол и печь. На полу — соломенные подстилки, на них лежали и сидели люди. Родин считал автоматически: один, два, три, четыре, пять.
Пятеро. Ещё двое у стены — один спал, другой смотрел в потолок с тем взглядом которым смотрят, когда смотреть больше некуда.
Итого семь — как и сказал старик.
Разные — по возрасту, по виду. Пехота, судя по петлицам. Один был артиллерист. Один — без петлиц вообще, в разодранной гимнастёрке которую латали дважды. Все измотанные, но не сломанные. Люди в котле после третьей недели — это видно сразу. В них есть что-то, что очень сложно описать словами. Первая паника прошла, отчаяние тоже как-то переварилось, осталась только тихая упрямая воля идти дальше потому что это единственное что имеет смысл.
На Родина и его людей смотрели — без враждебности и радости, а просто оценивающе. Чужие пришли — кто такие, что умеют, звание, возраст.
Этот взгляд Родин определил сразу. Он и сам так на всех смотрел.
Военфельдшер уже сидела рядом с Дёминым и разматывала повязку — быстро, но осторожно. Дёмин сидел прямо и смотрел куда-то в стену, не на ногу. Это был его способ терпеть — не смотреть на то что болит.
Родин пристроился на краю лавки у стены и просто сидел. Позволил себе просто сидеть — первый раз за четыре дня. Это требовало некоторого усилия. Тело за четыре дня привыкло к движению, к постоянной лёгкой готовности двигаться дальше или прятаться, и теперь не вполне понимало что от него хотят. Он положил руки на колени и закрыл глаза.
Ковальчук встал у стены, как всегда, немного отдельно. от остальных. Петров сел на пол у двери, подтянув колени к груди. Маленький, в этой позе он выглядел особенно молодо — почти мальчиком. Восемнадцать лет в большой комнате среди чужих взрослых людей.
Один из лежавших на полу — немолодой, с перебинтованной рукой — приподнялся на локте и посмотрел на Родина.
— Откуда? — спросил он, просто так. Скорее всего, чтобы начать разговор.
— С востока, — ответил Родин. — Четыре дня.
— Видели что-нибудь?
— Поляну с немецким грузовиком. Болото. Дорогу с немецкими следами, трёхдневной давности.
Тот кивнул и задумался, видимо переваривая полученную информацию.
— Патрули?
— Ни одного.
Это вызвало лёгкое движение в комнате — люди переглянулись, не все, но несколько точно. Хорошая новость. В котле хорошие новости весят много, даже маленькие.
— Мы здесь второй день, — сказал немолодой. — До этого шли от Ельни. Восемь дней.
Восемь дней. Родин ничего не сказал. Восемь дней из-под Ельни — это значит они видели то что было на западном фланге котла. Там было хуже. Это он знал точно. Эти странные знания на "подкорке", которые часто возникали у него в сознании и не давали покоя. Там немцы стянули больше сил, там плотность была выше, там выходили группами по ночам и не все они возвращались.
Многие не возвращались...
Восемь дней — и они здесь, живые и относительно целые. Это значило что они умели идти и умели выживать.
Военфельдшер работала молча. Родин смотрел на неё краем глаза — не пристально, просто наблюдал. Она разматывала повязку без спешки, но и без лишних движений — каждое движение было точным и нужным. Видно что делала это много раз.
Когда повязка сошла, она осмотрела рану. Потом что-то тихо произнесла под нос. Это было не какое-то определенное слово, просто звук, но было в нем что-то такое, что Родину не понравилось.
Дёмин всё так же смотрел в стену.
— Больно? — спросила военфельдшер.
— Терпимо, — ответил он.
— Терпимо это как?
— Так, как и сказал, — Дёмин пожал плечами.
Она посмотрела на него коротко — не на рану, а именно на паренька.
Этот взгляд был другой — не медицинский, а просто человеческий, после чего вновь вернулась к ране.
— Четыре дня?
— Ага, - кивнул Дёмин.
— Шёл?
— Как мог.
— Понятно, — коротко произнесла она, а затем встала и взяла свою сумку, после чего начала в ней копаться, доставая изнутри все нужное.
Вскоре, она приступила к ране.
Дёмин на этот раз закусил губу. Значит, не просто больно, а очень больно. Когда человек который умеет терпеть всё—таки закусывает губу, это в первую очередь говорило о том, что все очень серьезно.
Родин смотрел на это и думал о том, что правильно сделал, что пошёл к деревне сегодня, а не завтра.
Завтра могло быть поздно. Не в смысле смерти, нет Дёмин бы не умер, но заражение делало своё тихо и терпеливо, и к тому моменту когда начнешь это осознавать — будет уже поздно.
Решение идти сюда было правильным.
Это было приятно — не потому что он хотел быть правым, а потому что это значило что его карта в голове "работает". Он мог на нее полагаться, и делать это можно было и завтра и вообще...
Начало темнеть. Октябрь не давал много дневного света, и сегодняшний день не был исключением. В комнате горела одна свеча, и длинных теней, что появлялись из-за ее свечения в комнате, было больше чем самого света.
Родин сидел и слушал.
Комната была тихой, но живой. Дыхание людей, потрескивание печи, звук ветра. Кто—то во сне перевернулся и вздохнул. Военфельдшер работала с Дёминым. Ковальчук у стены смотрел в окно.
Петров не спал. Родин это почувствовал — то же ощущение что и в овраге ночью. Незримое напряжение бодрствующего человека. Он сидел у двери, подтянув колени, и смотрел на военфельдшера. Не так как смотрят на красивую женщину, и не так как смотрят на врача. Как—то иначе. Родин не мог определить точно. Просто смотрел, и в этом взгляде было что-то такое, что не выражается словами у восемнадцатилетнего.
Может, она напоминала ему кого—то.
Может, он просто никогда не видел как делают такую работу — спокойно, уверенно, без страха.
Военфельдшер закончила с повязкой и завязала. Сказала что—то Дёмину — тихо, Родин не расслышал.
Паренёк кивнул. Она поднялась и убрала инструменты в сумку — методично, каждый предмет на своё место.
Потом она подошла к Родину.
Встала перед ним и посмотрела на него с тем же прямым, оценивающим взглядом. Не агрессивным, просто взглядом человека который не привык зазря тратить, как своего, так и чужого времени.
— Вы командир? — спросила она.
— Да.
— Как дальше пойдёте?
— На север. Там коридор.
— Когда?
— Завтра утром, — сказал Родин.
Она кивнула. Это было согласие — не формальное, а настоящее. Как будто она тоже взвесила варианты и пришла к тому же выводу.
— Меня зовут Старцева, — сказала она. — Надежда Старцева. Военфельдшер.
— Родин.
— Я знаю. Вы сказали у двери.
Пауза. Она всё ещё стояла перед ним.
— Здесь семь человек, — сказала она. — Трое не могут идти быстро. Один вообще едва ходит — нога сломана, это не осколок, это перелом. Плохо срастается.
— Я понял.
— Вы говорите что знаете про коридор.
— Да.
— Откуда?
Родин на секунду остановился. Это был тот вопрос который он не мог ответить честно — не потому что хотел скрыть, а потому что честный ответ звучал бы странно. Потому что просто знаю, карта в голове, откуда не помню — это не тот ответ который нужен человеку который стоит перед тобой с семью ранеными людьми и хочет знать стоит ли тебе доверять.
— Из разведданных которые были до окружения, — сказал он. — Я помню примерную диспозицию.
Это было не совсем ложью. Это была версия правды, которую можно было объяснить.
Старцева смотрела на него ещё секунду. У неё был взгляд человека который умеет читать людей — не как умение из книжки, а как навык из практики. Хорошая черта для военфельдшера.
— Хорошо, — ответила она, после чего повернулась и ушла к своей сумке.
Родин посмотрел ей вслед.
Надежда Старцева. Военфельдшер. Двадцать пять лет, может чуть больше. Здесь с семью людьми, двое из которых едва ходят. Уже второй день в деревне — значит решение остаться здесь она приняла сама, и приняла его потому что двое едва ходили. Не бросила. Осталась.
Это говорило о ней больше чем любой разговор.
Ночь пришла плотная, беззвёздная — небо было такое же как всё утро, только теперь чёрное вместо серого. Ветер к вечеру усилился и тихонько перебирал ставни, ища щели.
Найдет — не найдёт, всё равно будет искать. Ветру в октябре нечего делать кроме этого.
Люди в комнате укладывались спать по—разному.
Пятеро из тех что пришли раньше — по-сложившемуся порядку—каждый знал своё место. Тот, что едва ходил — со сломанной ногой, лежал у стены, ближе к печи. Это было очевидно и правильно, поэтому никто не занимал это место.
Раненый с перевязанной рукой — у другой стены. Остальные — как придётся. Без споров и разбирательств. Люди которые несколько дней живут рядом — притираются не через разговоры, а через быт. Через то как укладываются и встают, через то сколько места занимают, через то как молчат.
Дёмин улёгся на лавку — медленно, осторожно устраивая ногу. Лёг и закрыл глаза почти сразу. Нога его болела — Родин это знал, но тело требовало сна сильнее чем боль требовала внимания. Молодые умеют так засыпать несмотря на боль. Может, это тоже своего рода защита — тело умнее головы, знает что сейчас нужнее.
Ковальчук лёг не сразу. Долго сидел у стены, смотрел на огонь в печи. Дверца была приоткрыта и огонь делал тени живыми, двигая их по стенам. Что он думал — невозможно было сказать. Может, о Минске. Может, ни о чём конкретном, просто смотрел в огонь, потому что после долгого дня это лучше чем думать.
Петров в какой-то момент пересек комнату и устроился рядом с лавкой, где лежал Дёмин. Не вплотную, но рядом.
При этом, сделал это так тихо, что никто даже внимания на него не обратил. Просто пересел и так и остался, обхватив колени руками. Что-то в этом жесте было детское — не в плохом смысле, просто в человеческом. Человек всегда тянется к тому, с кем ему чуть спокойнее. Даже если не осознаёт этого.
Старцева не ложилась.
Она сидела у стола где горела свеча и писала что-то в маленькую тетрадку. Родин не знал что. Может, медицинские записи. Может, что-то другое. Люди которые ведут записи в таких условиях — особенные люди. Это требует веры в то, что запись будет иметь значение потом. Что она будет прочината. Что человека, кто ее писал услышат.
Родин сидел у стены и смотрел на всё это.
Комната была полна людей — одиннадцать человек, считая его самого и при этом была тихой. Тишина людей которые устали и знают что завтра снова нужно идти. Это особая тишина — не мёртвая, а просто экономная. Слова стоят сил, а силы нужны завтра.
Он думал о том что изменилось за четыре дня.
Утром первого дня он лежал один в лесу, не знал кто он такой, не знал где он. У него было имя в военном билете и пустота там где должна быть жизнь. Вот и всё.
Сейчас он сидел в тёплой комнате, в которой спали и дышали одиннадцать человек — и часть из них завтра пойдут за ним. Не потому что он приказал. Потому что он знает куда идти.
Этого пока хватало.
Свеча догорела — без предупреждения, просто в один момент была и в следующий момент её не стало. Старцева закрыла тетрадку в темноте, по памяти и легла.
В комнате стало совсем темно — только слабое мерцание из щели печной дверцы. Огонь там ещё жил, просто тихо, уже не для тепла а просто потому что дрова ещё не догорели.
Родин лёг на пол — места на лавках не было, и он не стал претендовать на них Подложил под голову скатанную шинель и закрыл глаза.
он слушал комнату.
Дыхание. Все одиннадцать человек дышат по-разному. Ровное, глубокое и чуть хрипловатое у того — с перебинтованной рукой. Лёгкое, почти неслышное у кого-то у стены. Дёмин дышал ровно. Всё-таки уснул несмотря на ногу. Ковальчук тоже — его дыхание было узнаваемо. Петров...
Петров не спал. Опять.
Родин слушал.
Петров лежал тихо, но не спал. То особое напряжение бодрствующего человека — оно было и сейчас. Что он думал, о чём — неизвестно. За четыре дня он не сказал почти ничего, и это молчание было уже не просто характером. Это было что-то другое. Что-то запертое.
Родин думал — может, оно само откроется. Когда человек готов, слова сами приходят. Такие замки насильно не вскрывают. Можно только дать время и не делать вид что ничего нет.
Он оставил эту мысль и перешёл к другой.
Думал о завтрашнем маршруте. Утром нужно было выйти раноутром. Не потому что темнота лучше — просто рассвет это момент когда патрули сменяются и внимание рассеяно. Это знание тоже было у него где-то на подкорочке.
Теперь их не четверо а больше. Одиннадцать. Это всё меняло. Одиннадцать человек идут медленнее чем четверо, шумят больше и прятататься будет гораздо труднее. Двое с плохими ногами — Дёмин и тот со сломанной. Двое в принципе медленные по состоянию. Остальные — боеспособны, настолько, насколько можно быть боеспособным после трёх недель в котле.
Он думал о маршруте. Северо-восток первые два километра, потом взять левее, обойти холм который карта обозначала как открытый с запада. Потом опушка— длинная и километра три идти по ней краем. Там немецкий разъезд был три дня назад, по следам на дороге. Три дня — значит могут быть снова. Значит, идти быстро и не задерживаться.
Потом ещё два километра лесом — густым, удобным, а там уже граница коридора. Там должна быть брешь. Там — выход.
Должен быть.
Это слово — «должен» — остановило его на секунду. Карта в голове говорила «есть». Но карта в голове не обновлялась в реальном времени. Она была статичной — слепок того что он когда-то знал. За четыре дня что угодно могло измениться. Немцы двигали позиции. Корректировали линию. Затягивали узлы в котле.
Он знал что коридор был. Он не знал наверняка что коридор есть сейчас.
Это была честная мысль и он её принял, не стал загонять вглубь. На войне нет гарантий. Есть только лучшие и худшие варианты, и ты выбираешь лучший из того что имеешь. Коридор — лучший вариант. Всё остальное хуже. Значит, идёшь туда.
Он перестал думать о маршруте — не потому что закончил, а потому что на сегодня было хватит. Остальное утром.
Он закрыл глаза.
Огонь в печи догорал тихо. Ветер перебирал ставни.
Одиннадцать человек дышали в темноте.
Утро пришло раньше чем казалось — или он проспал глубже чем думал. Такое бывает когда первый раз за несколько дней спишь в тепле. Тело берёт своё.
Родин открыл глаза и в первую секунду не понял где он. Потолок был деревянный — другой, не тот что в первой деревне, — и запах другой, много людей в одной комнате.
Потом память вернулась. Деревня. Второй дом. Одиннадцать человек.
Было ещё темно, но не полностью — за ставнями угадывалось предрассветное серое небо. Четыре часа утра, может пять.
Он поднялся.
Старцева уже не спала — сидела у погасшей свечи и смотрела в стол. Или думала. Трудно было сказать. Когда она услышала что Родин встаёт — повернулась и посмотрела на него.
Ничего не сказала. Он тоже.
Родин подошёл к окну и осторожно приоткрыл ставень — на два пальца. Двор был пустой. Трава в инее — первый настоящий иней, а не просто роса. Значит ночью было холодно, градуса три-четыре. Следов на дворе свежих не было — только их собственные, вчерашние.
Родин закрыл ставень и повернулся к комнате. Старцева смотрела на него.
— Выходим утром, — сказал он тихо. — Как рассветёт.
Она кивнула.
— Нога? — спросил он.
— Обработана. Ходить сможет, но не быстро.
— Быстро не нужно. Нужно ровно.
Она кивнула снова — не соглашаясь с ним, а подтверждая что поняла. Разница была небольшой, но была.
Родин сел обратно и стал ждать рассвета.
Пока ждал — думал о Старцевой.
Не о ней лично, а о том что она делает здесь. Семь человек, двое еле ходят, у одного сломана нога. Она могла уйти. Одна. Без них.
Не ушла.
Это требовало либо особого человека, либо особого понимания своего места. Или и то, и другое вместе.
Родин подумал что второе вероятнее. Особый человек это слишком красиво и слишком редко. Понимание своего места — это то что воспитывается и выбирается. Она выбрала остаться потому что она фельдшер и эти семь человек — её.
Комната начинала просыпаться . Медленно, как просыпается всё живое. Сначала кто-то перевернулся. Потом кашель. Потом тихое движение у стены.
Ковальчук встал без звука, как всегда, и подошёл к Родину. Встал рядом молча. Смотрел в окно хотя ставень был закрыт. Просто стоял рядом, и в этом «рядом» было что-то спокойное. Человек который понимает что сейчас нужно просто стоять рядом и ждать.
Дёмин проснулся тихо — так же как засыпал, плавно, без рывка. Сел, посмотрел на ногу. Просто взглянул, не трогая, а потом поднял взгляд и увидел Родина у стены.
— Уходим? — спросил он тихо, чтобы не разбудить остальных.
— Скоро, — ответил Родин. — Как нога?, — Нормально.
Пауза.
— Терпимо, — произнес Дёмин, Поправив самого себя. — Хуже чем вчера. Но ходить можно.
Это была честность без жалобы. Родин принял её именно так.
— Старцева сказала — держать сухой насколько возможно. Сегодня постараемся.
Дёмин кивнул.
Больше они об этом не говорили.
***
Выходили в шесть утра — ещё в темноте, но уже с тем серым предрассветным светом который даёт ориентиры не хуже фонаря если знаешь куда и на что смотреть.
Теперь их было одиннадцать.
Родин это почувствовал сразу — не количеством, а весом. Одиннадцать человек двигаются иначе чем четверо. Больше звуков, больше случайных движений, больше мест где цепочка может разорваться или замедлиться.
Это не плохо — это просто по-другому, и к этому нужно приспособиться.
Он шёл первым. За ним — Дёмин, потом Петров. Старцева шла в середине — по её собственному решению, она встала туда сама, поближе к тем кто двигался медленно. Сзади шел Ковальчук — замыкающим, как всегда.
Остальные семеро распределились между ними — по-своему, по какому-то негласному порядку, который сложился за ночь. С перевязанной рукой шёл рядом с артиллеристом. Со сломанной ногой шёл с самодельным костылём, сделанным ещё до них, крепким и с перекладиной из берёзовой ветки. Двигался медленно, но ровно, с той же экономией усилий которая была у Дёмина.
Люди которые долго терпят — начинают двигаться одинаково.
***
Лес принял их без церемоний.
Первые полчаса шли молча — и это было правильно, утреннее молчание, когда тело ещё не совсем проснулось и слова кажутся лишними. Туман стелился низко, деревья выступали из него медленно, один за другим, как будто лес строился прямо перед ними по мере движения.
Родин думал о маршруте.
Два километра на северо-восток — там открытый холм, его нужно обойти слева. Потом опушка — длинная, три километра, идти по ней в лесу, не выходя. Там был разъезд три дня назад — может быть снова, может нет. Потом ещё два километра лесом, и там — коридор.
Должен быть.
Он поймал себя на этом «должен» и снова отложил его в сторону. Сейчас это слово не помогало. Думать о том чего не знаешь — пустая трата времени, думать о том что перед тобой — полезная.
Перед ним был лес. Мокрый, тихий, октябрьский.
Он шёл, а за ним остальные.
Примерно через час Старцева догнала его — не нарушая строя, просто ускорилась на несколько шагов и пошла рядом.
— Соболев к полудню начнёт замедляться, — произнесла она. — Его нога не выдержит такого темпа. Надо планировать остановку.
— Соболев это тот, что со сломанной ногой? - спросил Родин и его собеседница молча кивнула.
Он задумался.
— В полдень будем на опушке, — ответил Родин. — Там остановимся.
— Хорошо.
Она секунду помолчала, а затем спросила:
— Вы всегда так идёте? Первым?
— Да.
— Почему?
Он подумал. Не долго, потому что ответ был очень простым.
— Потому что знаю куда.
Она кивнула, а затем смерила оценивающим взглядом.
— Я ночью смотрела на вас, — произнесла она. — Вы спали очень мало.
— Думал о маршруте.
— Я понимаю, — Старцева сделала небольшую паузу. — Я тоже не сразу уснула. Думала о своих.
— О семерых?
— О семерых. — Она произнесла это просто, без пафоса. — Когда они стали моими, я не заметила. Просто в какой-то момент они ими стали. И все.
Родин посмотрел на неё боковым зрением. Она шла ровно, смотрела вперёд.
— У меня так же, — сказал он. — С моими тремя.
— Да, я видела.
Они шли рядом ещё немного молча. Потом Старцева чуть замедлила шаг и вернулась к своему месту в середине цепочки.
Родин думал о том что она сказала — «в какой-то момент они стали мои». Именно так. Без договора, без решения. Просто стали — и всё.
Он знал это чувство. Узнал его за четыре дня.
К опушке вышли в начале двенадцатого.
Она была именно такой как он помнил — длинная, ровная, берёзы с одной стороны и открытое поле с другой. Поле было серым, с полёгшей прошлогодней травой, без единого укрытия. По нему идти нельзя — это было очевидно с первого взгляда.
Остановились под берёзами, в тени.
Родин осмотрел опушку в обе стороны. Тихо. Никаких звуков кроме ветра и редкого капания с веток. Поле пустое.
Он дал жест — привал. Люди опустились кто как мог — на землю, на поваленный ствол или просто прислонились к деревьям.
Соболев - тот что был со сломанной ногой, опустился на ствол и вытянул ногу. Ничего не сказал, но лицо у него было такое, что и слова были не нужны. Старцева подошла к нему и что-то спросила вполголоса. Он ответил — коротко, одним словом. Она кивнула и достала что-то из сумки.
Петров сел рядом с Дёминым — снова, как прошлой ночью. Эта маленькая система уже стала устойчивой. Они молчали, плечо к плечу, глядя на поле.
Ковальчук встал у крайней берёзы и смотрел вдоль опушки — туда, где она изгибалась и терялась из виду. Его взгляд был не тревожным, а рабочим. Мужчина у которого работает внутренний дозор — постоянно и без выключателя.
Родин стоял и думал о трёх километрах опушки.
Идти нужно было вдоль неё — лесом, в тени деревьев. Это медленнее чем по полю, но не намного. Главное — не выходить на открытое пространство. Если разъезд — а он мог быть, то с поля их будет видно за полкилометра. Из леса — нет.
Он прикинул время. Три километра по лесу с одиннадцатью людьми, двое из которых замедляют темп — два часа, может два с половиной. До темноты должны выйти к коридору.
Должны.
Снова "должны".
Это слово ему не нравилось, но ничего поделать он с этим не мог.
***
Через пятнадцать минут двинулись дальше.
Шли в доль опушки, парралельно лесу, держа открытое пространство на виду но не выходя на него. Это работало: лес здесь был негустым, берёзы стояли редко, идти было нетрудно.
На втором километре Родин что-то услышал.
Не сразу. Сначала что-то неопределённое, что не вписывалось в звуки леса.
Он остановился.
Поднял руку. Это была команда "стоп". Цепочка остановилась за ним, один за другим.
Тишина.
Потом — мотор. Далеко, где-то вдоль поля, с юга. Шум характерный — тяжёлый, неровный, дизельный. Мотоциклетный или лёгкий автомобиль.
Родин жестом показал на лес. Им нужно было отойти от опушки.
Их небольшой отряд зашел в лес, метров на двадцать, а затем все встали за деревьями.
Тихо.
Мотор приближался медленно и без спешки. Патруль идёт не быстро. Их цель не скорость.
Родин стоял у берёзы и смотрел на опушку. Через просвет между стволами было видно поле — серое, пустое. Потом на краю поля, у дороги которую он не видел раньше — появился силуэт. Мотоцикл с коляской, два человека. Шли медленно, вдоль поля, не сворачивая в лес.
Родин не двигался. За спиной — одиннадцать человек, которые тоже не двигались.
Мотоцикл прошёл мимо.
Звук мотора нарастал — потом достиг максимума — потом начал удаляться. Медленно, ровно.
Они не остановились. Не свернули.
Через три минуты звук пропал совсем.
Родин облегченно выдохнул.
Он повернулся к своим.
Дёмин смотрел на него спокойно. Ковальчук уже убирал руку от кобуры. Его движение которое Родин не замечал раньше, говорило о многом. Во всяком случае о том, что пистолетом он пользоваться умел и наверняка уже стрелял из него. И стрелял не только по мишеням.
Петров стоял прямо, лицо без выражения, но что-то в нём изменилось — стало чуть твёрже. Старцева стояла рядом с Громовым, её рука лежала на его плече.
Никто ничего не говорил.
В полном молчании они стояли пару минут, а затем снова выдвинулись.
В полной тишине. Без слов. Они были не нужны.
***
Последние два километра дались тяжелее всего — не из-за местности, она была ровной. Из-за времени. Усталость накапливается к концу дня не потому что тело устало, а потому что голова перестаёт закрывать на это глаза.
Громов их отряд замедлился, как и говорила Старцева. Не сильно, но заметно. Солдат с перевязанной рукой, имени и фамилии которого Родин не знал, взял Соболева под руку с другой стороны от костыля — молча и без слов. Просто взял. Потому, что так было нужно.
Дёмин шёл. Жердь стучала о землю ровно. Раз, два, раз, два. Родин слышал этот ритм сзади и он был хорошим ритмом. Ровным.
Петров шёл рядом с Дёминым, чуть позади. В середине шла Старцева, а замыкал как и всегда Ковальчук.
Лес начинал меняться.
Это происходило постепенно. Деревья становились гуще, потом реже, потом снова гуще, и в этой смене была какая-то логика которую Родин чувствовал но не мог описать словами. Карта в голове говорила, что "близко". Коридор — здесь, где-то впереди, за этим гребнем, за этим густым ельником.
Он замедлился на подъёме.
Прислушался.
Тишина. Потом — очень далеко, едва слышно — что-то. Не стрельба. Что-то другое. Голоса. Русские голоса — он не слышал слов, только интонацию, но интонацию не перепутаешь.
Он остановился и какое-то время просто стоял, а затем пошёл вперёд — осторожно, медленно и один. Остальных жестом попросил ждать.
Поднялся на гребень. Лёг на живот, на хвою и прячась за сосной посмотрел вниз.
Небольшая поляна. На ней — люди в советской форме. Человек десять, может двенадцать. Двое стояли на краю с оружием — дежурили. Остальные сидели.
На краю поляны — самодельный указатель. Деревянная палка в земле, на ней белая тряпка.
Свои.
Родин лежал и смотрел.
Потом встал и спустился к своим.
— Там наши, — тихо произнес он.
Дёмин облегченно вздохнул. Ковальчук кротко кивнул. Петров не сказал ничего. Но посмотрел на Родина. И в этом взгляде было что-то такое чего не было раньше. Что-то открытое. Замок, который держал его слова четыре дня — не распахнулся, но сдвинулся.
Старцева произнесла тихо, почти про себя:
— Дошли, - произнесла она и впервые за все время, Родин почувствовал в ее голосе нотки радости. Слабые, уставшие, но они были.
Вместе они отправились вниз.
Родин шёл первым.
Солдаты увидели их сразу их увидела сразу. Они направили на них оружие, но поняв что к ним идут свои, опустили. Один из солдат пошёл им навстречу.
Лейтенант. Молодой и очень усталый.
— Откуда? — спросил он.
— Из котла, — ответил Родин. — Нас одиннадцать. Двое раненых — нужен медик. С нами Военфельдшер, она подлатала раненых, но им все—равно нужна помощь.
Лейтенант обвел отряд Родина изучающим взглядом, а затем тяжело вздохнул и кивнул себе за спину, тем самым молча давая им разрешение на то, что они могут пройти.
Люди на поляне смотрели на них не враждебно и не удивлённо. Смотрели так, как смотрят на людей, которые сами недавно вышли и смотрят на тех кто вышел сейчас.
Родин остановился в центре поляны и посмотрел по сторонам.
Дёмин стоял рядом с Петровым. Лица у обоих были усталыми, спокойными.
Ковальчук стоял чуть в стороне — как всегда поодаль от остальных. Но не так далеко как в первый день. За четверо суток расстояние сократилось. Незаметно и само по себе.
Петров смотрел на поляну — на людей, на указатель и на небо над ними. Потом посмотрел на Родина.
— Товарищ капитан, — произнес он.
Это были первые слова которые он произнёс сам — не в ответ на вопрос, а просто так. Своим голосом, тихим, немного хриплым. Замок не распахнулся — но ключ нашёлся.
— Что? — спросил Родин.
Петров помолчал секунду. Потом сказал:
— Спасибо.
Просто так. Без подробностей. Одно слово.
Родин посмотрел на него.
— Пожалуйста, - ответил ему Родин, смотря в глаза.
Петров кивнул и отвернулся. Что-то в нем стало другим. Плечи опустились и стали как будто свободнее, будто бы с них упала тяжелая ноша.
Среди солдат на поляне, оказался медик. Пожилой мужчина в очках. Старцева сразу же направилась к нему. Они сразу заговорили, профессионально и без предисловий. Она указала на Громова, потом на Дёмина. Мужчина кивнул и пошёл к ним.
Родин стоял и смотрел на это всё.
Поляна. Одиннадцать человек. Небо серое, октябрьское — такое же как пять дней назад, когда он лежал один в лесу и не знал кто он такой.
И он до сих пор не знал ничего о себе. Пустота никуда не делась. Малые Ключи, мать, жизнь до военного билета — это всё было по-прежнему пряталось за белым ровным экраном.
Но вот это было. Поляна, одиннадцать человек, и то что он их сюда привёл.
Ковальчук подошёл и встал рядом. Они стояли и смотрели на поляну.
— Под Минском, — сказал Родин. — Когда выходили. Как долго шли?
Ковальчук ответил не сразу.
— Девять дней, — произнес он. — Восемь — как ваши четыре. Девятый — как этот.
— Что на девятый?
— Вышли, — сказал Ковальчук. Пауза. — И всё.
Родин кивнул.
И всё.
Иногда этого достаточно.
Конец пятой главы.
Глава 6
На поляне их накормили.
Простенько и скудно. Не из жадности. Нет. Просто потому, что и у остальных еды было мало. Кто-то из группы которая стояла здесь с позавчера добыл что-то в деревне — картошка, хлеб, кусок солонины.
Котелок ходил по кругу. Родин взял свою часть и съел молча, и в этом молчании было что-то устойчивое — не то голодное, тревожное молчание которое было в лесу, а другое. Молчание людей которые добрались.
Пока ели — лейтенант, тот молодой который встретил их у поляны, объяснил обстановку.
Объяснял просто, без лишнего. Они стоят здесь второй день. Ещё одна группа — семь человек, с востока — вышла сюда накануне. А вслед за ними, появились и мы. Итого около тридцати человек на этой точке. Завтра с утра отряд должен двигаться дальше — к линии разграничения, к своим позициям. По данным которые принёс связной из другой группы, коридор держится. Узкий, но держится.
Родин слушал.
Лейтенанта звали Воронов. Молодой — лет двадцати трёх, не больше. Говорил чётко, по делу, без суеты. Командовал этой точкой — не потому что назначили, а потому что так получилось и он не отказался.
— Вы танкист? — спросил Воронов после.
— Да. Четвёртая бригада.
— Хорошо. — Воронов кивнул — коротко, с той особой интонацией когда «хорошо» означает не оценку, а просто принятие факта. — Завтра идём вместе. Если не возражаете — пойдёте в авангарде. Вы местность знаете лучше.
Родин не спросил откуда Воронов это знал. Старцева, скорее всего. Или просто угадал.
— Не возражаю, — сказал он.
Воронов кивнул и отошёл к своим.
Родин остался сидеть у края поляны. За его спиной — тихий говор тридцати человек. Впереди — лес, темнеющий, октябрьский.
Дёмина забрал медик — пожилой мужчина в очках, которого звали Соколов. Он забрал его в дом на краю деревни — там устроили что-то вроде перевязочного пункта. Родин не пошёл следом. Дёмин не нуждался в том чтобы за ним ходили. Он нуждался в том чтобы ему дали покой и сделали своё дело.
Старцева тоже пошла с ними. Она и Соколов говорили ещё на поляне — тихо, профессионально, сравнивая что у кого есть. У неё — одно, у него — другое. Вместе — почти достаточно. Родин слышал это вполуха и думал что два медика это хорошо. Лучше чем один.
Ковальчук сидел недалеко — на бревне у края поляны. Не разговаривал ни с кем, просто сидел. Несколько человек из другой группы подходили знакомиться — он отвечал коротко, без враждебности, просто без интереса. Его разговор происходил где-то внутри, не снаружи.
Петров сидел рядом с ним. Он тоже молчал. Но это было другое молчание — не то запертое, которое было последние пять дней. В нём появилось что-то другое. Как будто замок не открылся, но перестал давить изнутри.
Родин смотрел на них двоих и думал что Ковальчук и Петров похожи в одном — они оба все держат внутри.. Просто у каждого свой способ делать это. Ковальчук хранил внутри себя все спокойно и привычно. Он уже явно привык к "ноше", а Петров хранил внутри себя в напряжённо, так как держат что-то тяжёлое впервые, а потому и вес этот для него был пока тяжеловат.
Вечером, когда стемнело и большинство людей устроилось на ночлег кто где мог — в доме, в сенях, под навесом у поленницы, — Родин пошёл к перевязочному пункту.
Не за Дёминым. Просто посмотреть, что да как.
Дом был маленький — одна комната, печь, два окна. На лавке лежал Дёмин — с чистой повязкой на ноге, с тем особым видом когда боль после обработки острее чем до, но человек знает что это правильно и потому терпит по-другому. Осмысленно. Соколов сидел рядом, что-то писал при свече.
Старцева стояла у окна. Когда Родин вошёл — посмотрела на него и чуть кивнула.
— Нога? — спросил Родин у Соколова.
— Обработана, — сказал Соколов, не отрываясь от записей. — Воспаление есть. Не критично, но нужно тепло и покой. — Пауза. — Завтра идти сможет.
— Это точно?
— Точно что сможет. Легко не будет.
Дёмин лежал и слушал этот разговор с тем спокойным выражением которое Родин уже знал — человек слышит о себе что-то неприятное и принимает это как информацию, не как приговор.
— Дойду, — произнес он. Не Родину, просто в потолок.
— Знаю, — коротко ответил он.
Дёмин посмотрел на Родина. Что-то в этом взгляде было — не благодарность, не удивление. Что-то проще. Просто взгляд человека которому сказали правду и он это почувствовал.
Родин постоял ещё немного и вышел.
Старцева вышла следом.
Они стояли на крыльце. Ночь была тихая, без ветра. Звёзд по-прежнему не было — облака шли плотные, низкие.
— Соколов хороший врач, — произнесла она.
— Вижу.
— У него нет левого мизинца, — произнесла Старцева после короткой паузы. — Я спросила. Он говорит — на финской. Говорит, приходится работать по-другому. Говорит, что привык.
Родин не ответил. Слушал.
— Я думала что буду одна, — сказала Старцева. — Здесь. Что это моё — семь человек, и я одна. А потом вы пришли, — она сделала паузу. — Это странное ощущение. Когда перестаёшь быть один.
— Я знаю это ощущение, — сказал Родин.
— Да? — в ее голосе послышались нотки удивления. — Наверное, знаете.
Они постояли ещё немного молча. Из-за деревьев тянуло холодом. Не острым, а просто ровным — октябрьским. Где-то далеко — очень далеко, едва слышно — что-то громыхнуло. Артиллерия. Одиночный выстрел или отзвук.
— Вы помните как стали фельдшером? — спросил Родин.
Она посмотрела на него.
— Помню, — сказала она. — Конечно помню. Это не то что забывается.
— Как?
Она подумала секунду. Не над ответом — над тем как рассказать.
— Я из Рязани, — сказала она. — Отец — врач. Районный, земский, как раньше говорили. Он всю жизнь ездил по деревням — на телеге, потом на машине. Я с ним ездила с детства. Сначала просто смотрела. Потом начала помогать. Потом уже не могла не помогать, — Старцева сделала паузу. — Поступила в медицинское. Не закончила. Началась война. Пошла добровольцем.
— Почему добровольцем?
— Потому что отец сказал так сказал, — военфельдшер сказала это просто, без пафоса. — Он сказал: ты умеешь больше чем думаешь. Иди и делай что умеешь.
Родин промолчал.
— А у вас? — спросила она. — Вы говорили, что ничего не помните. Но может, хоть что—нибудь?
Родин задумался.
— Руки, — наконец, ответил он. — Руки помнят. Как открывать люк. Как командовать в башне. Как слушать бой изнутри машины — там звуки другие, всё через броню.
Он посмотрел на свои руки в темноте. Было темно и он их не видел. Просто смотрел туда, где они должны были быть. — Это есть. Всё остальное — нет.
— Это не мало, — произнесла Старцева.
— Не мало, — согласился с ней Родин.
Несколько минут они стояли молча, а затем она ушла.
Родин остался на крыльце один.
Стоял и думал о том что она сказала — «это не мало». Три слова.
Спал он в сенях, вместе с ещё тремя людьми из другой группы. Незнакомые, молчаливые. Один хрипел во сне — негромко, ритмично. Другой ворочался долго, потом затих. Третий не шевелился — спал как убитый, что после трёхнедельного котла было неудивительно.
Родин лежал и думал о завтрашнем дне.
Тридцать человек. Авангард — это он и, скорее всего, Ковальчук. Коридор держится — по словам Воронова, по данным которые принесли. Коридор это не ворота — это просто место где немецкие позиции слабее, где можно пройти если идти правильно и если повезёт. Везение — не слово для командира. Но и отрицать его глупо.
Он думал о маршруте.
От этой точки до коридора, по карте в голове — километров семь, может восемь. С тридцатью людьми, двое из которых с ранениями в ногах — четыре-пять часов хода. Если выйти на рассвете — до полудня должны быть там.
Должны.
Он оставил это слово в покое и уже не так остро реагировал на него. Привык.
Думал о том что будет когда выйдут. Там — свои позиции, тыл, какой-то порядок. Там у него спросят кто такой, откуда, что случилось с экипажем. Там он скажет — капитан Родин, четвёртая бригада, Вяземский котёл. И что-то начнётся — проверки, допросы, медосмотр, всё как положено.
Это будет. К этому нужно быть готовым.
Но сначала — выйти.
А что потом?
Если честно, он этого не знал. Пустота никуда не делась. Может, когда—нибудь она и исчезнет, но точно не сейчас.
И не в ближайшее время. Родин это знал. Непонятно откуда у него было это знание, но оно было.
Родин тяжело вздохнул, а затем подумал о том, что нет смысла сейчас заморачиваться над этим вопрос. Сейчас его задача вывести людей через коридор, а что будет потом...
Потом будет следующая задача. И следующая.
Этот способ двигаться вперёд — один шаг, потом следующий, — он понял это за те пять дней с момента, как он очнулся.
В сенях было темно и холодно — печь в доме уже не грела и только отдавала остатки тепла сквозь дверь. Родин полежал секунду, слушая дыхание трёх незнакомых людей рядом. Ровное, глубокое, спокойное.
Встал.
Вышел на улицу. Воздух был холодный и острый. Почти зимний. Трава под ногами хрустела. Небо светлело — едва-едва, на самом краю востока, там где серость была чуть теплее.
Поляна была тихой. Кое-где — тёмные силуэты людей, которые тоже не спали. Двое охранявших периметр. Кто-то сидел у потухшего кострища — просто сидел, обхватив колени.
Ковальчук стоял у дерева на краю поляны. Спиной к деревьям, лицом к деревне.
Родин подошёл. Встал рядом.
Молчали. Несколько минут — просто стояли рядом и смотрели как рассветает. Небо светлело медленно. Октябрь отдавал ночь неохотно.
— Тридцать человек, — сказал Ковальчук. Не вопрос — просто констатация.
— Тридцать, — подтвердил Родин.
— Это другое.
— Да.
Ковальчук промолчал.
— Под Минском нас было двенадцать когда выходили, — сказал он. — К девятому дню — восемь, — он сделал паузу. — Четверо отстали. Двое — сами. Двое — нет.
Родин не спросил как. Это был тот разговор который нужно слушать, а не вести.
— Командиром у нас был лейтенант, — продолжал Ковальчук. — Молодой, как ваш Воронов, — небольшая пауза. — Хороший был командир. Шёл первым. Думал за всех, — снова пауза. — На восьмой день его убили. Случайно. Патруль. Мы его не услышали. Он шёл впереди.
Родин слушал.
— Остальные дошли, — сказал Ковальчук. — Восемь человек. Я вёл последние полтора дня, — Он помолчал. — Я не командир. Я механик-водитель. Но больше некому было.
— Дошли, — сказал Родин.
— Дошли, — повторил Ковальчук. Это слово он произнёс с той особой интонацией которую Родин уже слышал — когда «дошли» означает и радость и потерю одновременно, и ни то ни другое не перевешивает.
Помолчали.
— Я пойду в авангарде с вами, — сказал Ковальчук. — Если не против.
— Не против, — ответил Родин.
Ковальчук кивнул. Замолчал. Больше не говорил ни о Минске, ни о лейтенанте, ни о восьми людях. Просто стоял рядом и смотрел как рассветает.
Родин думал о том что Ковальчук сказал ему это не случайно. Не ради разговора, не от одиночества. Он сказал это потому что посчитал нужным — чтобы Родин знал. Чтобы командир знал кто стоит рядом и что он умеет.
Bepul matn qismi tugad.