Kitobni o'qish: «Польша или Русь? Литва в составе Российской империи»
Введение
Вспоминая свою работу на посту виленского губернатора в 1860-х годах, Иван Алексеевич Шестаков писал, что возможны лишь две точки зрения на земли Великого княжества Литовского, присоединенные к России в конце XVIII века: как на польские или как на российские. При этом литовцам он отводил маргинальную роль: «На Литву, политически, можно смотреть только двояко: как на часть России или как на часть Польши. Третий взгляд – автономический – противится истории, смыслу и цели вещей. Чисто литовское население едва заметно и сливается с соседними белорусским, польским и латышским»1. В то время, в эпоху политики «обрусения», возможность отнесения земель Великого княжества Литовского или к Польше, или к России могла присутствовать в умах имперских чиновников, но ни в коем случае не могла быть озвучена в официальном или общественном российском дискурсе, поскольку эта территория уже была объявлена «исконно русскими землями», и задачей чиновников, а значит, и И. А. Шестакова было «возвращение» этого края на истинный путь его развития, защита проживающих здесь литовцев и белорусов (или, пользуясь терминологией чиновников, русских) от «полонизации», недопущение нового «польского мятежа» (именно так в то время было принято называть восстание 1863–1864 годов).
Конкуренция различных имперских/национальных проектов (в случае приведенной выше цитаты И. А. Шестакова – Польши и России) отражалась в высказываниях чиновников и публицистов и в отношении других окраин Российской империи. В 1867 году влиятельный (возможно, и наиболее влиятельный) публицист середины XIX века – главный редактор журнала «Московские ведомости» Михаил Никифорович Катков ставил достаточно острый вопрос о будущем Остзейских губерний (с середины XIX века – Прибалтийские губернии): кому они будут принадлежать – России или Германии?2 Земли Великого княжества Литовского, получившие в XIX веке в официальной номенклатуре название Северо-Западный край и вместе с Правобережной Украиной ставшие Западно-Русским краем, со стратегической точки зрения не были так важны для Санкт-Петербурга, как Прибалтийские губернии, Царство Польское (со второй половины XIX века – Привислинский край) и Великое княжество Финляндское, но можно говорить о том, что этот регион вместе с Малороссией был исключительно важен для правящей и интеллектуальной элиты империи в вопросе русского нациестроительства3. Поэтому национальная политика, проводившаяся имперскими властями на этой территории, прекрасно отражает не только рост влияния на правящую элиту идеологии национализма и гравитацию государства в направлении империи нового типа, которую историки называют и «национальной», и «национализирующей», и «непоследовательно национализирующей»4, но и проблемы, с которыми столкнулась Россия, пытаясь ответить на вызовы новой эпохи, и в первую очередь – на идеологию национализма5.
Северо-Западный край, возможно, в большей степени, чем любая другая окраина Российской империи, иллюстрирует тезис Михаила Дмитриевича Долбилова о «дискурсивном капкане»6, который был создан официальной идеологией, постулировавшей «исконную русскость» этой территории. Отправлявшиеся на службу в Северо-Западный край имперские чиновники сталкивались с этноконфессиональной реальностью, разительно отличавшейся от образа, циркулировавшего и в бюрократической переписке, и в общественном дискурсе (в исторических повествованиях, этнографических описаниях, статистике и публицистике)7. Наряду с относимым властями к русским плохо образованным, говорившим на разных белорусских диалектах крестьянством, которое, согласно официальной статистике, составляло большинство населения Северо-Западного края, в крае проживали другие группы, чуждые русским в этнокультурном отношении. Основную часть социальной элиты составляло говорившее на польском языке и исповедовавшее католицизм дворянство, которое имперские чиновники считали своим главным врагом. В городах и местечках значительную часть населения составляли в этническом, языковом, конфессиональном и хозяйственном смысле совершенно чуждые русским (и к тому же объявленные вредными) евреи. В западной части Северо-Западного края (Ковенская губерния и часть Виленской губернии, а также относящаяся к Царству Польскому Августовская (Сувалкская) губерния) компактно проживали исповедовавшие католицизм (а также евангелико-реформаторство) литовцы, для обозначения которых в российском дискурсе использовались два этнонима – литовцы и жемайтийцы («литва и жмудь»), притом что принадлежность этих субгрупп к одной и той же этнической общности (литовцы) у большинства чиновников сомнений не вызывала8. Крестьян, говоривших на литовских наречиях, часть чиновников рассматривала как возможную опору империи и достаточно часто как «потенциальных русских», обосновывая эту точку зрения теориями, согласно которым если литовцы и не славяне, то очень близкая славянам группа. Проблема состояла в том, что большинство литовцев исповедовало католичество и это превращало их в «потенциальных поляков»9.
Наличие «дискурсивного капкана» иллюстрируют и некоторые решения властей. Если решение о невведении (вплоть до конца существования империи) в трех губерниях – Виленской, Ковенской, Гродненской – институтов местного самоуправления – земств, поскольку существовало опасение, что в земствах возьмут верх враждебно настроенные к России этнические группы, не было необычным – земства не были введены и в Прибалтийских губерниях, и в Царстве Польском, то ситуация отсутствия во всем Северо-Западном крае высшей школы с середины XIX века весьма красноречива. Университеты или высшие школы другого типа в середине XIX – начале XX века работали в Царстве Польском, Прибалтийских губерниях, Великом княжестве Финляндском и в Юго-Западном крае (Киевская, Волынская и Подольская губернии). Если мы посмотрим на географию высших школ в западных губерниях Российской империи, Северо-Западный край выглядит пустыней. Такая ситуация сложилась вопреки планам и местного общества, и имперских властей, пытавшихся учредить в этом регионе высшую школу. Хотя край был объявлен «исконно русскими землями», опасения, что университет, политехническая или сельскохозяйственная высшая школа попадет под влияние поляков или евреев, не позволяли осуществить ни один из проектов, которые были крайне необходимы как для уменьшения экономической отсталости края, повышения уровня образования, так и в более широком плане – для модернизации империи10.
Эта книга о том, как Российская империя реализовывала концепцию «национальной империи» в Северо-Западном крае, с какими проблемами пришлось столкнуться имперским властям и к каким результатам привела национальная политика, проводившаяся с середины XIX века до конца существования империи Романовых11. Национальная империя – это империя, в которой и в результате символических практик, и в результате конкретных мер национальной политики рядом с недоминирующими национальными группами появляется доминирующая нация. Такое представление об империи может осмысляться как в старых – сословных категориях (в этом случае русский народ представляется «как подобие нового господствующего сословия – вроде дворянства в дореформенной России, надтерриториальной системообразующей группы»12), так и как полития, имеющая черты национального государства, то есть такая, в которой есть титульная нация и национальные меньшинства. Тяготение в сторону «национальной империи», конечно, совсем не означает отсутствие конкурирующих представлений об империи, основанных на сотрудничестве с элитой окраин.
Проводившаяся в рассматриваемый нами период национальная политика, которая была призвана превратить представления о национальной империи в реальность, определялась как «обрусение»; это определение мы встречаем и в более поздней исторической литературе. В книге я предлагаю метод деконструкции стоявшей за этим понятием национальной политики, то есть метод ее описания современным научным языком. Я стремлюсь в самом общем смысле ответить на вопросы, какие цели преследовали власти в Северо-Западном крае в отношении наиболее многочисленных этнических групп (белорусов, литовцев, евреев и поляков) и какие средства применялись для достижения этих целей13. Я стараюсь ответить на вопросы о том, что значит «обрусение» в XIX веке, в чем сходства и различия имперской политики в отношении литовцев, поляков, белорусов и евреев; почему имперские власти так часто рассматривали проекты этнического территоризирования именно этого региона; почему чиновники ставили перед собой задачу массового обращения в православие белорусов, но практически не стремились превратить в православных литовцев, почему к незначительному числу перешедших в «господствующую религию» поляков и евреев относились с подозрением; почему власти, преследуя достаточно разные цели, использовали практически идентичные (на первый взгляд) средства конфессиональной инженерии, например введение русского языка при отправлении религиозных обрядов «иностранных исповеданий»; почему в Северо-Западном крае кириллица была обязательна для белорусов, украинцев, литовцев и проживавших в Витебской губернии латышей, но ни в коем случае не для поляков этого края (хотя кириллица достаточно широко использовалась в этот период в Царстве Польском) и не для евреев (кириллизация идиша или иврита в то время даже не обсуждалась); почему в учрежденных после восстания 1863–1864 годов в Ковенской губернии народных школах учителя сначала общались с учениками только с помощью жестов, как герой романа Даниеля Дефо Робинзон Крузо с Пятницей; почему именно в этом регионе еще в 1860-х годах обсуждается политика сегрегации в отношении евреев, хотя в масштабах империи переход к такой политике осуществляется только в 1880-х годах; с какими вызовами столкнулась национальная политика в 1905 году и позже в условиях нового политического режима, когда часто декларировались те же цели и предлагались те же средства, которые были в арсенале адептов «русского дела» на полвека раньше. Эти вопросы, ответы на которые составляют лишь небольшую часть анализируемых в этой книге проблем, достаточно ярко демонстрируют разнообразие «обрусения» в Северо-Западном крае, и это разнообразие я и попытаюсь раскрыть.
Понятие «обрусение» и в бытовом, и в академическом контексте достаточно часто имеет этноцидные коннотации, и уже одно это превращает данное явление (правда, не столько в контексте истории понятий (Begriffsgeschichte), сколько в контексте обсуждения национальной политики) в важный объект национальной историографии. Историографию, посвященную политике России в Северо-Западном крае и несколько шире – на западных окраинах империи, условно можно разделить на две части14. Сначала я хотел бы остановиться на той части историографии, которая «репрезентирует» не доминировавшие в Российской империи национальные группы, и более подробно рассмотреть становление литовской исторической литературы, посвященной этой проблеме. Такой выбор обусловлен несколькими причинами. Во-первых, насколько мне известно, литовская историография этой проблематики гораздо более многочисленна в сравнении, например, с польской или белорусской. Во-вторых, литовская национальная историография, в отличие от белорусской, имеет более глубокие традиции, поскольку она имела возможность развиваться в межвоенный период. Даже в советское время каноны марксизма советского толка ощущались в Литве не так сильно, как в Белоруссии. В-третьих, литовская историография известна мне лучше всего.
Вторая часть обзора историографии будет посвящена западной и современной российской историографии. Такая комбинация объясняется характерными для обеих историографий тенденциями выбора методов исследования, формулирования выводов и достаточно хорошо наблюдаемого стремления дистанцироваться от национальных историографий, «представляющих» недоминирующие национальные группы Российской империи.
Историография
В литовской историографии первой половины XX века наряду с доминировавшей этноцентристской антипольской парадигмой, определенной литовско-польским конфликтом, переросшим в межгосударственную конфронтацию после 1918 года, когда II Польская республика присоединила к своей территории «сердце Литвы» – историческую столицу Вильнюс15, имелся еще один фактор, оказывавший влияние на изучение литовской истории XIX века и национальной политики Российской империи, – отсутствие очень важных исторических источников. Основные архивы, связанные с историей Литвы в составе Российской империи, оказались за пределами Литовской республики – в Вильно, Ленинграде и Москве. В условиях отсутствия источников детальные исследования отдельных эпизодов истории XIX века, особенно имперской политики, были практически невозможны. Лакуну архивных материалов заполнили другие исторические источники – прежде всего мемуары, в первую очередь связанные с сопротивлением насаждавшейся властями кириллице. Характер этих источников влиял и на историографию, где основное внимание оказалось сосредоточено на сопротивлении этнических литовцев «обрусению».
У литовских историков межвоенного периода не вызывало сомнений наличие столкновения литовцев с «русскими властями». При обзоре российской политики исследователи обращали внимание на то, что она не оставалась постоянной. В исследованиях приводятся следующие факторы, корректировавшие национальную политику в отношении литовцев: взгляды российских императоров; вызовы со стороны нерусского населения («польские» восстания, сопротивление литовцев запрету печати в латинской графике), изменение международной ситуации, различные течения в российском обществе (движение славянофилов). Фиксация изменений российской национальной политики в зависимости от обстоятельств позволяет надеяться, что литовские историки обращали внимание и на изменение целей российской политики. И действительно, достаточно часто при рассмотрении российской политики в Северо-Западном крае исследователи отмечают такие изменения. Так, ксендз Антанас Алякна (Antanas Alekna), рассматривая российскую политику конца XVIII – первой половины XIX века (до восстания 1863–1864 годов), по сути упоминает только дискриминационные меры, не останавливаясь на целях, которые преследовали власти, а описывая период после восстания 1863–1864 годов, автор уже недвусмысленно говорит о политике «обрусения»16. Несмотря на то что термин «обрусение» не эксплицируется, понятно, что автор понимал этот термин как ассимиляцию (и абсолютно не вызывает сомнений, что именно так обрусение понималось читателями). Период после подавления восстания 1863–1864 годов пользовался наибольшим вниманием историков. В польской историографии того же периода главенствовали схожие тенденции, краткое определение им дал Анджей Новак (Andrzej Nowak) – «империя против поляков, поляки против империи»: историков прежде всего интересовали восстание, нелегальная деятельность поляков и репрессии российских властей17.
Тем не менее в межвоенной Литве существовала и другая тенденция оценки российской политики, существование которой отчасти можно объяснить принципом «враг моего врага – мой друг». Поскольку основными врагами Литвы в то время, как мы уже знаем, были поляки, а Российская империя, вне всякого сомнения, проводила антипольскую политику, Россию можно было рассматривать позитивно. И во II Литовской республике появляются публикации, в которых и российская национальная политика, и даже кириллизация литовских изданий оценивались положительно. В литовской историографии, как и в белорусской советской историографии того времени, делаются попытки реабилитировать Михаила Николаевича Муравьева18. Так, Паулюс Шляжас (Paulius Šležas) предлагал отказаться от навязанного поляками образа М. Н. Муравьева. По мнению историка, литовцы должны быть благодарны виленскому генерал-губернатору за антипольскую политику, улучшение экономической ситуации литовских крестьян и так далее. Без этих мер властей, согласно П. Шляжасу, не состоялось бы и «литовское возрождение». И эти заслуги М. Н. Муравьева гораздо более важны, чем те негативные последствия, которые повлекло за собой стремление властей утвердить в Литве русский элемент19. Правда, в более поздних публикациях П. Шляжас осторожнее оценивает политику М. Н. Муравьева и ее последствия для литовцев. Хотя П. Шляжас и позже не указывал на русификаторские цели М. Н. Муравьева, объясняя введение кириллицы стремлением отдалить литовцев от поляков и приблизить к русским20, он признавал, что трудно решить, чего для литовцев было больше в национальной политике виленского генерал-губернатора – пользы или вреда21.
Ситуация в области литовского исторического нарратива радикально изменилась в 1940-х годах. Официальная концепция истории Литовской ССР теперь должна была быть не только марксистской, но и соответствующей принципам идеологии дружбы народов, сформулированной в Советском Союзе в середине 1930-х годов и утверждавшей, что русским и русской культуре в СССР принадлежит ведущая роль. Кроме того, официальная идеология, пропитанная примордиализмом, стала применяться и ко всему историческому процессу22. Другими словами, народам были присвоены определенные, не меняющиеся с течением времени роли, поэтому одни народы стали символами прогресса (русские), другие – реакции (немцы, американцы и пр.). Официальная историография начала требовать демонстрации проявления в ходе истории прогрессивной роли русского народа и русской культуры, описания того, как «повезло» соседним народам, в том числе и литовцам, которые смогли присоединиться «к великому русскому народу» в борьбе за прогресс. В соответствии с этой идеологемой и конструировался исторический канон Литовской ССР: литовцы создали свое государство благодаря русскому народу, вместе с восточными славянами защищались от западных агрессоров, разделы Речи Посполитой сыграли прогрессивную роль и так далее. Большого количества усилий потребовали доказательства положительного влияния на литовцев разделов Речи Посполитой в конце XVIII века после «падения» польско-литовского государства: ускорилось экономическое развитие Литвы, передовая российская общественная мысль оказала положительное влияние на развитие литовской культуры23, усилилась классовая борьба и, наконец, литовцы были защищены от грозившей им полонизации24. Иногда приводились и конкретные факты, призванные доказать, что наибольшая угроза ассимиляции литовского народа исходила не от властей, а от литовской шляхты и «реакционного духовенства» (иными словами – поляков). С 1860-х годов в учебниках остается только одно обстоятельство, позволяющее усмотреть положительное влияние включения Литвы в состав Российской империи, – ускорение развития экономики25.
Правда, в написанном еще в 1957 году учебнике истории Юозаса Юргиниса (Juozas Jurginis) не акцентируется защита литовцев от ассимиляции после включения Литвы в состав Российской империи26. Практически с 1970-х годов авторы уходят от оценки этого факта и ограничиваются сухим описанием перемен, имевших место после вхождения Литвы в состав Российской империи. В части белорусской историографии и в новейших монографиях сохраняется тенденция усматривать положительные аспекты присоединения территорий Великого княжества Литовского к Российской империи: централизованная империя принесла политическую стабильность, положившую конец «феодальной анархии»; расширился рынок, что способствовало не только экономическому росту, но и национальной консолидации белорусов27. В работах литовских историков советского периода, посвященных истории XIX века, наряду с особым вниманием к борьбе «трудящихся масс» и пролетариата (особенно – к распространению идей марксизма) в Литве XIX века (описывается в границах Литовской ССР) «присутствуют» только литовцы, что, конечно, соответствовало действовавшему в Советском Союзе принципу «распределения труда».
Власти, против которых боролось литовское национальное движение, конечно, описывались в классовых категориях: «Классовые враги народных масс – литовские феодалы и русский царь – объединились, несмотря на национальные различия»28. Менялось и определение власти в сравнении с исторической литературой межвоенного периода. Теперь это не «русские власти», но «царская власть» или «царизм». При описании мотивации политики и действий властей, конечно, отмечалось, что политика после восстания приобрела больше признаков дискриминации, власти должны были принимать во внимание растущее революционное движение, сопротивление литовского народа запрету литовской печати в латинской графике. В 1950-х годах и отчасти в начале 1960-х годов в опубликованных исторических работах действия «царизма» определялись как «политика национального угнетения» (такая формулировка особенно характерна для 1960-х годов)29 или подобным образом. Нетрудно объяснить, почему эта политика не называлась ассимиляционной или русификационной. Признав, что власти стремились русифицировать представителей других национальностей, было бы трудно обосновать тезис о положительном влиянии на литовскую национальную культуру присоединения Литвы к Российской империи. Существование связи между этими двумя утверждениями подтверждает и уже упоминавшийся нами учебник Ю. Юргиниса. Как уже отмечалось, в этом учебнике не упоминается о положительном влиянии на литовскую национальную культуру включения Литвы в состав Российской империи. И поэтому неудивительно, что в этой работе политика «царских властей» после восстания 1863–1864 годов определяется как стремление русифицировать литовцев30. В более поздние годы историки уже не ставили под сомнение стремление властей «русифицировать край»31.
В конце 1950-х – начале 1960-х годов при описании репрессий «царской власти» после восстания 1863–1864 годов отмечались, в сущности, только дискриминационные меры, направленные против литовцев и литовской культуры32. Это не должно вызывать удивления, поскольку восстание 1863–1864 годов трактовалось прежде всего как народное восстание против дворян и «царизма», а «польскому» восстанию отводилась второстепенная роль. Особое внимание уделялось запрету литовской печати в латинской графике. Но встречались и исключения. В 1965 году Витаутас Мяркис представил более полную картину дискриминационной политики, проводившейся Россией после восстания 1863–1864 годов, и стало понятно, что жертвами этой политики были не только литовцы33. В опубликованной в 1988 году истории Литвы четко сказано, что «царская власть» проводила дискриминационную политику в отношении поляков и иноверцев34, правда, и здесь основное внимание уделено описанию политики, направленной против литовцев и литовской культуры35.
Относительная либерализация советского режима приблизительно с середины 1960-х годов позволила литовским историкам более свободно выбирать темы исследований. В советское время за исключением проблематики, призванной служить упрочению идеологического базиса советской системы36, с фактографической точки зрения, пожалуй, лучше всего были исследованы темы кириллизации литовской письменности (прежде всего обстоятельства введения и упразднения запрета на печать) и сопротивления литовского общества этой политике (издание литовских книг в Пруссии, их нелегальный ввоз и распространение и так далее)37. Значимость этой темы в литовской историографии того времени связана со стремлением историков отказаться от навязываемой идеологемы «дружбы народов», то есть с определенным интеллектуальным сопротивлением советской системе. Политика царской России в отношении недоминирующих национальных групп могла порождать у читателя аналогии с реалиями советского времени38. При этом следует признать, что подобная тема не была самой опасной для советского режима – в отличие от многих других проблем литовской истории Новейшего времени ее можно было исследовать, публиковать работы39.
Начавшийся после провозглашения независимости Литвы в 1990 году (фактически – в 1988 году) процесс освобождения от идеологических ограничений оставил след и в историографии. В течение последующих десятилетий литовские историки опубликовали намного больше работ, посвященных истории Литвы в составе Российской империи, чем за весь более ранний период существования литовской профессиональной историографии. Рост количества работ был вызван ростом интереса общества к истории, а также ростом числа профессиональных историков-исследователей. У ученых появилась возможность переиздать более ранние работы, освободив их от обязательных в советское время цитат классиков марксизма-ленинизма, и опубликовать исследования, которые советская власть не пропускала в печать40. Политические перемены позволили историкам и в Литве, и в других странах постсоветского пространства исследовать новые темы, находившиеся в советское время фактически под запретом, в частности историю различных конфессий, а также российскую конфессиональную политику. Однако с точки зрения развития историографии важны не новые темы сами по себе, но концептуальные изменения.
Прежде всего следует отметить, что сохранилась очень сильная, сформировавшаяся в межвоенный период и развившаяся в советское время этноцентрическая концепция истории, согласно которой власти Российской империи понимаются как носители идей современного национализма, преследовавшие, начиная непосредственно после имевших место в начале XVIII века разделов Речи Посполитой, на территории Литвы основную цель – ассимиляцию литовцев41. Похожие тенденции характерны и для белорусской историографии42.
При этом с 1988 года формируется и другая тенденция, представленная в посвященных XIX веку работах историков более молодого поколения – авторов издания «Lietuvių Atgimimo istorijos studijos» («Исследования истории литовского Возрождения»). Кредо этой группы исследователей сформулировали Эгидиюс Аляксандравичюс (Egidijus Aleksandravičius) и Антанас Кулакаускас (Antanas Kulakauskas) в опубликованной в 1996 году книге «Carų valdžioje. Lietuva XIX amžiuje» («Под царской властью. Литва в XIX веке»)43, указав, что предметом книги является «гражданская история Литвы». Переход от этноцентристской перспективы к гражданской, при котором объектом литовской истории становится не одна этническая группа, но все общество, конечно, наблюдается не только в исследованиях, посвященных истории XIX века, но и в работах, посвященных другим эпохам44. Новая перспектива позволила по-иному увидеть и историю Литвы XIX века. Для литовских историков стало привычным определять границы Литвы в соответствии с принципом историзма, то есть исследовать Литву такой, какой ее понимали современники45; изучать не только историю литовцев, но и других проживавших в Литве этнических групп. Наконец, исследователи отказались и от упрощенной оценки российской политики.
В современной литовской историографии подчеркивается, что важнейшими целями российских властей на окраинах империи было обеспечение политической лояльности представителей нерусского населения, обеспечение стабильности империи, и не представляется возможным утверждать, что в течение всего рассматриваемого периода единственным устремлением была ассимиляция представителей других национальностей, и прежде всего – литовцев. Ясно указывается, что главным врагом имперские власти считали поляков и все польское46, причем, например, при рассмотрении периода правления Николая I невозможно утверждать, что национальная политика была направлена против литовского языка, поскольку литовский язык не считался общественно значимым47. При этом также подчеркивается, что систематически проводить «политику располячивания» во время правления Николая I власти также не могли, поскольку ощущалась нехватка средств и людей, и, наконец, не ставилась цель уничтожить господствующее сословие – дворянство48. Политика «русификации», по утверждению этой группы литовских историков, имела место в течение достаточно непродолжительного периода после подавления восстания 1863–1864 годов49. Национальная политика в этот период однозначно оценивается как ассимилятивная50, иногда ее называют и «тотальной русификацией»51. Такие определения встречаются и в части белорусской историографии, для которой характерна тенденция экстраполировать действия имперских властей, направленные против белорусов, на всю национальную политику на западных окраинах Российской империи52. Большинство авторов, описывая политику российских властей после восстания 1863–1864 годов, отмечают различия между действиями властей в Северо-Западном крае, где дискриминационная политика была достаточно всеобъемлющей, и более мягкой политикой в Августовской (позже – Сувалкской) губернии, где также жили литовцы.
Таким образом, можно говорить о том, что в литовской историографии, посвященной политике Российской империи, несмотря на существенные различия, присутствовало единое мнение о том, что (во всяком случае, после восстания 1863–1864 годов53) власти стремились превратить литовцев в русских. Эту позицию при определении целей имперской политики по отношению к нерусскому населению разделяет и большинство белорусских исследователей. Похожие тенденции мы видим и в польской историографии, где в течение последних десятилетий наблюдается рост интереса к национальной политике России, в том числе и на исторических землях Великого княжества Литовского54.
Генрих Глембоцкий (Henryk Głębocki) в своей новаторской книге, посвященной «польскому вопросу» в Российской империи середины XIX века, опираясь не столько на практику национальной политики, сколько на общественные дискуссии, не раз подчеркивает стремление имперских властей «русифицировать» поляков55. При этом он показывает, что в среде правящей и интеллектуальной элиты Российской империи отношение к полякам меняется не после восстания 1863–1864 годов, но уже в 1861 году, когда становится понятно, что для русских неприемлемо стремление поляков объединить Западный край с Царством Польским в одну административную единицу. «Польский вопрос» и особенно восстание 1863–1864 годов, как считает историк, усилили русский национализм. Поскольку восстание воспринималось как «шляхетский мятеж», правящая элита империи попыталась использовать в Царстве Польском инструменты социального радикализма – Николай Алексеевич Милютин, руководитель Учредительного комитета в Царстве Польском (Komitet Urządzający Królestwa Polskiego), пытался разъединить дворянство и народ с помощью крестьянской реформы и других средств.
Витольд Родкевич (Witold Rodkiewicz) выделяет две модели российской национальной политики 1863–1905 годов: имперскую стратегию (imperial strategy), акцентировавшую основанную на лояльности к империи политическую интеграцию, сторонники которой не брезговали поддержкой более слабых национальных движений с целью создания противовеса более сильным и верили, что литовцы, белорусы-католики и католики-украинцы позже ассимилируются сами, критиковали агрессивную политику в отношении представителей других национальностей как отвращающую от всего русского; при этом сторонники бюрократического национализма (bureaucratic nationalism) описывали принадлежность к русской нации в этнических и конфессиональных категориях и стремились к лингвистической и культурной ассимиляции представителей других национальностей. По мнению польского историка, в 1863–1904 годах доминировала вторая модель национальной политики56. Монографию В. Родкевича, написанную на основе диссертации, защищенной в Гарвардском университете, пожалуй, следует отнести не к польскому нарративу, но к традиции западной историографии, изучающей национальные проблемы в Российской империи. К рассмотрению западной традиции я сейчас и перейду57.
В западной историографии периода холодной войны национальная политика Российской империи XIX века, как и национальная политика Советского Союза, не была приоритетной темой. В исторической литературе господствовала руссоцентристская трактовка Российской империи58. Игнорирование национальных проблем исторической наукой может быть объяснено и господствовавшей в то время в Западной Европе установкой, трактовавшей национализм как «отживший» исторический феномен. Изучение окраин империи было «резервировано» для «представителей» недоминировавших национальных групп – поляков, евреев, финнов, которые, согласно Эдварду Тайдену (Edward Thaden), продолжали традицию, заложенную в 1860-х годах публицистами Остзейских губерний и Польши, трактовавшими имперскую национальную политику как стремление русифицировать представителей других национальностей59.
Эта прямолинейная трактовка была поставлена под сомнение в конце 1970-х – начале 1980-х годов60. Неудивительно, что одними из первых в тезисе, согласно которому русификация означала безоглядную ассимиляцию, усомнились историки, изучавшие политику Российской империи в Великом княжестве Финляндском, во внутреннюю жизнь которого имперские власти, как известно, вмешивались минимально61. Наибольший вклад в «ревизионизм» внес Э. Тайден, выделивший три типа русификации: незапланированный (случаи, когда нерусские подданные по собственному желанию перенимали русскую культуру, язык, обычаи и пр.); административный (запланированная попытка ввести российские институты и законы, а также русский язык в государственных учреждениях и школах – такая политика, согласно автору, господствовала в Прибалтийских губерниях и в Финляндии); культурный (в этом случае власти стремились к тому, чтобы представители других национальностей перенимали русскую культуру, – такую политику пытался проводить Александр III)62.
Для того чтобы в историографии произошли более значительные изменения, потребовался развал Советского Союза и всего советского блока. С одной стороны, конец существования Советского Союза завершил историю России как «многонациональной империи»63, с другой стороны, восстановление и создание новых национальных государств ярко продемонстрировали силу национализма.
В оценках национальной политики Российской империи в последние десятилетия просматривается тенденция отказа от понимания национальной политики России как системной ассимиляции представителей других национальностей. Рэймонд Пирсон (Raymond Pearson) утверждал, что у России не было ни амбиций, ни ресурсов для ассимиляции нерусского населения, возможно, за исключением белорусов и украинцев64. Достаточно часто отмечается, что имперские власти использовали и политический принцип «разделяй и властвуй» – поддерживали более слабый национализм в его борьбе с более сильным, то есть с тем, который считался более опасным для империи или для интегральности русской нации65. Кимитака Матцузато (Kimitaka Matsuzato) считал такую политику в определенном смысле неизбежной. По мнению ученого, власти Российской империи на тех окраинах государства, где они сталкивались с абсолютно нелояльно настроенным народом (на западных окраинах – это поляки), проводили политику «этнического бонапартизма», то есть старались противопоставить своему самому сильному врагу на этой территории другие недоминирующие национальные группы. В такие места назначались только те генерал-губернаторы, которые были готовы проводить политику «разделяй и властвуй»66.
Можно считать общей для западной и российской историографий тенденцию дифференцировать цели российской национальной политики с точки зрения времени, отдельных территорий и отдельных этнических групп. Наиболее ярко эта трактовка отражена в работах Андреаса Каппелера (Andreas Kappeler), который подчеркивает, что до конца существования империи власти стремились не к русификации, а к обеспечению политической стабильности67. Согласно А. Каппелеру, до 1831 года в Российской империи доминировала политика, основанная на кооперации с социальной и политической элитой присоединенных земель, и от новых подданных требовалась прежде всего политическая лояльность. И только с 1831 года и еще в большей степени с 1860-х годов усиливается политика культурной интеграции (именно к этой политике автор предлагает применять термин «русификация»), однако и эта политика не применялась последовательно в отношении всех недоминировавших групп. А. Каппелер сформулировал положение о влиянии на «этническую иерархию» Российской империи трех факторов: фактора лояльности недоминирующих этнических групп, сословно-социального фактора и фактора культурной (религиозной, языковой и пр.) близости к великороссам. По мнению ученого, вплоть до конца существования империи наибольшую роль играли первые два фактора, при этом во второй половине XIX века их нередко дополнял, а иногда и заменял культурный фактор. Этнические группы, находившиеся в наибольшей близости к центру этнической иерархии, подвергались минимальной дискриминации, но в то же время они (прежде всего украинцы и белорусы) испытывали и максимальное ассимиляционное давление68.
С последним тезисом в западной и российской историографии согласно большинство исследователей. Но иногда встречаются и исключения. Так, в монографии российского историка Анны Альфредисовны Комзоловой, посвященной политике Российской империи в Северо-Западном крае и прежде всего анализу отношения к этой политике разных групп правящей и интеллектуальной элиты, утверждается, что власти, в первую очередь генерал-губернатор Константин Петрович фон Кауфман, стремились применять меры, предусматривавшие «полную этническую ассимиляцию польского населения Северо-Западного края»69.
Не относит русификацию к основным целям национальной политики России и Теодор Р. Уикс (Theodore R. Weeks)70, делая исключение в этом случае для политики в отношении белорусов и украинцев. В статьях, посвященных политике России в отношении литовцев, он прежде всего обращает внимание на то, что говорят сами имперские чиновники о целях национальной политики. Особое внимание исследователь уделяет отчетам губернаторов. Он отмечает, что обычно чиновники как цель национальной политики указывали русификацию края, но не конкретной этнической группы. При этом Т. Р. Уикс считает, что ответить на вопрос, стремились ли власти к русификации литовцев, сложно71.
Достаточно популярным в исторической литературе стал тезис о том, что расширение империи проходило за счет русского народа, то есть мультиэтнический характер государства не позволил осуществить проект современного русского народа72. Реагируя на такие концепции, Алексей Ильич Миллер утверждает, что дефиниция национализма Эрнеста Геллнера (Ernest Gellner), согласно которой национализм – это движение, стремящееся к конгруэнции политических и культурных границ, соответствует национализму недоминирующих этнических групп, но не соответствует тем случаям, когда у национализма имеется «своя» империя. А. И. Миллер утверждает, что российская правящая и интеллектуальная элиты различали понятия русской «национальной территории» и империи: империя никогда не понималась как те границы, в которых могло проходить осуществление проекта современной русской нации, то есть имперские власти никогда не стремились к конгруэнции Российской империи и русской культуры, иначе говоря, к ассимиляции представителей всех других национальностей. Однако в умах правящей и интеллектуальной элит существовало представление о части империи, которая с этнокультурной точки зрения была русской или должна была такой стать73.
А. И. Миллер сформулировал и всю программу русификации «классифицировать и понять». Российский ученый предлагает обратить внимание на многозначность процесса русификации в Российской империи: объем понятия «русификация» зависел от того, как определялась принадлежность к русскому народу; понятие имело разное значение по отношению к разным этническим группам; в определенных случаях ясно прослеживался порог «отверженной ассимиляции», то есть границы готовности империи и русского общества принять обрусение (так, с большим подозрением относились к обрусевшим евреям); для процесса русификации были важны обе стороны – и имперские власти, и представители нерусской национальности, у которых часто могли быть свои стимулы изучать русский язык, перенимать русскую культуру и пр.74
Несмотря на то что в западноевропейской и российской историографии обычно утверждается, что после подавления восстания 1863–1864 годов и особенно в период с 1880-х годов вплоть до революции 1905 года усиливалась дискриминационная политика в отношении представителей нерусских групп75, некоторые из упомянутых мной авторов, а также множество других склонны подчеркивать непоследовательность российской национальной политики. Ученые отмечают, что в империи отсутствовал институт координации национальной политики, применяемые властями меры чаще всего были не этапами заранее планировавшихся действий, но лишь ответом на «вызовы» со стороны представителей других национальностей (например, «польское» восстание и пр.), поэтому приходят к выводу об отсутствии в Российской империи последовательной национальной политики76. Российский историк Леонид Ефремович Горизонтов подчеркнул эту непоследовательность и в названии книги – «Парадоксы имперской политики: поляки в России и русские в Польше»77.
Более продуктивным в сравнении с тезисом о непоследовательности национальной политики представляется подход, стремящийся выделить конкурирующие представления об империи и/или соответствующие этим представлениям стратегии национальной политики, характерный для работ В. Родкевича78. Карстен Брюггеманн (Karsten Brüggemann) вслед за Марком Бассином (Mark Bassin) показал, как перцепция Прибалтийских губерний в российском дискурсе коррелировала с различными представлениями об империи – «европейской», «антиевропейской», «национальной»79. Т. Р. Уикс выбрал двух деятелей для представления различных позиций по отношению к нерусскому населению: Василия Иосифовича Гурко, сына варшавского генерал-губернатора Иосифа Владимировича Гурко, и виленского генерал-губернатора Петра Дмитриевича Святополк-Мирского80. М. Д. Долбилов видит в российской конфессиональной политике динамическую смену политики «дисциплинирования» (когда государство предоставляет «иностранным» исповеданиям важные функции) и политики «дискредитации» (которая, часто будучи мотивирована различными фобиями, стремилась к умалению роли неправославных конфессий)81.
Параллельно существует и другая точка зрения, сторонники которой склонны не замечать различий российской национальной политики, конкретно – конфессионального подхода. Роберт Круз (Robert Crews) экстраполирует практики российской конфессиональной политики из Волго-Уральского региона в первой половине XIX века на всю империю, а также и на более поздний период и представляет Российскую империю как «конфессиональное государство», явно переоценивая благосклонность императоров к религиозной ортодоксии и игнорируя религиозную юдофобию82. При этом часть современных российских и белорусских историков считает своим долгом поиск оправдания действий имперских властей в отношении неправославных конфессий, что заставляет ученых прибегать к риторике чиновников XIX века и не замечать никакой дискриминации нерусского и неправославного населения83.
«Ревизионистские» интерпретации постепенно утвердились и в работах историков, посвященных «еврейскому вопросу». В последнее время историки отказались от понимания российской политики в отношении евреев как последовательной дискриминации этой этноконфессиональной группы с целью ее русификации. Исследователи утверждают, что и часть российских императоров, и некоторые представители российской правящей элиты достаточно положительно относились к евреям и усиление дискриминационной политики было вызвано не только позицией тех представителей политической элиты России, для которых были характерны сильные юдофобские взгляды (важно и то, что эта юдофобия определялась не только унаследованным религиозным антииудаизмом, но и экономическим и политическим расчетом), но и другими факторами: замкнутостью самой еврейской общины, распространенными в обществе антиеврейскими настроениями. В современной историографии большинство исследователей согласны с тем, что имперские власти не стремились к ассимиляции евреев и с 1880-х годов вообще перешли к политике сегрегации; несмотря на широкую распространенность антиеврейских фобий среди представителей правящей элиты, власти не стимулировали антиеврейских погромов и пр. В то же время отмечается, что даже те российские чиновники, которые были позитивно настроены по отношению к евреям, не смогли представить реальных проектов интеграции или ассимиляции этой этнокультурной группы, поскольку руководствовались в большей степени абстрактными, а не реальными представлениями о евреях84.
Таким образом, одной из причин, ставших определяющими для изменений курса российской национальной политики, в западной и российской историографии считают «вызовы» со стороны представителей других национальностей, прежде всего «польские» восстания. Эти восстания, в особенности восстание 1863–1864 годов, убедили имперские власти в том, что проводившаяся ранее политика сотрудничества с элитой окраин себя не оправдала, поэтому последовал переход к русификации85. Поскольку восстание затронуло не только Царство Польское, но и Северо-Западный край, новые эксперименты в области национальной политики интенсивно проводились на всей территории бывшего Польско-Литовского государства. И поэтому периоду, последовавшему за восстанием 1863–1864 годов, в этой книге будет уделено особое внимание.
Усиливавшиеся с ростом влияния идеологии национализма в среде правящей элиты представления о «национальной» или «национализирующей» империи в исторической литературе были названы еще одной причиной смены курса национальной политики86. И здесь особая роль вновь отводится восстанию 1863–1864 годов, приведшему к росту русского национализма87. Этот аспект интересно рассматривает Ольга Евгеньевна Майорова, обоснованно утверждая, что правящая династия не была склонна признавать народ субъектом истории, поскольку подобное признание потенциально могло означать вызов легитимности династии. Единственными эпизодами, когда власти могли решиться на определенный компромисс, то есть признать народ самостоятельным субъектом истории, представляли собой критические ситуации, когда возникала угроза целостности государства, например войны. Именно так понималась ситуация в 1863–1864 годах. Воспользовавшись идиомой войны, русские интеллектуалы, прежде всего М. Н. Катков и Иван Сергеевич Аксаков, в публичном дискурсе превратили русских в политически доминирующий в империи народ. Невозможность выражения в политическом пространстве и влияние военного тропа, как считает О. Е. Майорова, и определили агрессивный характер русского национализма88.
Восстание 1863–1864 годов в российском публичном дискурсе изображалось как наступление врага извне. Внешние факторы и изменение международной ситуации также названы в историографии причинами, оказывавшими влияние на национальную политику царской России. Очень обобщенно эти причины можно разделить на две части. Прежде всего на Россию оказывали влияние протекавшие в Европе процессы, в первую очередь в Италии и Германии: распространение национального принципа в Европе стало вызовом для правящей элиты России, склонной поддерживать целостность империи с помощью династического патриотизма89. В других случаях имперские власти прибегали к тем или иным мерам национальной политики в зависимости от международных интересов или в качестве реакции на национальную политику других государств. Так, меры, применявшиеся в отношении украинцев, корректировались с оглядкой на политику Габсбургов в Восточной Галиции, объединение Германии меняло отношение к остзейским немцам и так далее90. Эти контексты, как мы увидим ниже, важны и при исследовании национальной политики в Северо-Западном крае. Лингвистическая политика в отношении украинцев затронула и белорусов, считавшихся частью триединой русской нации. Точно так же постоянно менявшееся отношение правящей и интеллектуальной элиты империи к остзейским немцам можно проследить и на исторических землях Великого княжества Литовского, где остзейские немцы составляли пусть количественно незначительную, но достаточно репрезентативную группу, особенно в Ковенской губернии, кроме того, имперские власти решали вопрос, можно ли использовать остзейских немцев для уменьшения польского влияния.
Еще одним фактором, оказывавшим влияние на национальную политику, была модернизация, то есть, прежде всего, стремление унифицировать империю с целью удобства управления государством91. Одним из таких эпизодов ускорения модернизации в Российской империи были реформы, проводившиеся во время правления Александра II, известные как Великие реформы. М. Д. Долбилов связал цели Великих реформ с политикой русификации на западных окраинах империи. Некоторые меры национальной политики в Северо-Западном крае он объясняет не только как средства ассимиляции, но и как стремление имевших реформаторские установки чиновников унифицировать социальную ситуацию в Северо-Западном крае и во внутренних районах России, отдалить крестьян от враждебно настроенного дворянства и таким образом «приблизить» народ к реформируемому государству92.
В исторической литературе существует единое мнение по поводу того, что нерусский национализм до Первой мировой войны не был опасен для целостности империи93. Однако этот вывод необязательно означает, что имперские власти успешно справились со всеми вызовами национализма. Штефан Бергер (Stefan Berger) и А. И. Миллер в книге «Национализирующие империи» (Nationalizing Empires) концентрируют внимание на проходивших в недрах империй процессах национальной консолидации, которые, по мнению историков, были достаточно успешными. Авторы также подчеркивают, что укреплявшийся национализм в империях имел целью «в большей степени сохранять и расширять империи, а не их распад или трансформацию в национальные государства» (preservation and extension of empires rather than at the dissolution of empires or the transformations of entire empires into nation-states)94. А. И. Миллер показывает, как монархия пользуется национализмом в качестве источника легитимации и какие отношения устанавливаются между имперскими властями и общественным русским национализмом95. Эта тема была объектом исследований и других ученых. Т. Р. Уикс считает, что «после 1905 года официальный и общественный национализмы сближаются как никогда прежде» (after 1905 official nationalism and popular nationalism became closer than ever), несмотря на то что между этими двумя типами национализма существует «постоянное напряжение» (a constant tension)96.
Но даже если мы согласимся с положением о том, что в центре империи шел процесс сближения имперских властей и русского общественного национализма, все равно остается открытым вопрос о том, как действовала эта национализация империи и могла ли она в долгосрочной перспективе повлиять на интеграцию нерусского населения. А. И. Миллер и М. Д. Долбилов отмечают, что в 1907 году имперские власти, изменив порядок проведения выборов в Думу и уменьшив представительство нерусских народов, фактически отказались от интеграции нерусских народов в политическую систему империи97. В подготовленном журналом Ab Imperio учебнике утверждается, что имперская национальная политика, несмотря на стремление сохранить целостность государства, по своей сути была антиимперской в том смысле, что она не наметила места в политическом теле империи для представителей нетитульных наций98. К достаточно категоричному выводу приходит и Файс Хиллис (Faith Hillis), исследовавшая различные коллективные идентификации и проявления национализма в Правобережной Украине: «Российские цари, бюрократы и интеллектуалы доказали свою неспособность найти консенсус по поводу того, как империя должна ответить на национальные вызовы. Они не могли руководствоваться этнонациональными мотивами, управляя империей, как и не могли опираться на гражданский национализм, не подрывая тем самым устои автократической системы. Российские лидеры не смогли найти идеи и учреждения, способные объединить подданных царя в национализирующемся мире, что привело к ослаблению внутренней стабильности империи»99.
Итак, те историографии, которые «представляют» недоминировавшие этнические группы, склонны видеть в действиях российских властей больше последовательности и русификации, как минимум после восстания 1863–1864 годов, в то время как западная и российская историографии подчеркивают непоследовательность имперской национальной политики, а радикальные средства гомогенизации при этом обычно отмечаются только в отношении белорусов и украинцев. Историки, относящиеся к первой группе, чаще всего анализируют конкретные меры национальной политики, поскольку, по их мнению, и так известно, к чему стремились российские власти, и меньше внимания уделяют вопросам о том, как чиновники различного ранга формулировали цели этой политики и какой терминологией они при этом пользовались; историки же, относящиеся ко второй группе, напротив, прежде всего анализируют публичный и непубличный дискурсы, представления об империи100.
Принимая во внимание поле исследований, в настоящей книге предлагается подход, позволяющий интегрировать наиболее сильные стороны обеих условно разделенных историографических традиций.
Bepul matn qismi tugad.