Kitobni o'qish: «Мой сын – серийный убийца. История отца Джеффри Дамера»
Я хочу, чтобы из всего горя, причиненного стольким людям действиями Джеффа, вытекало что-то положительное. Именно в духе этого желания и искреннего сочувствия я намереваюсь пожертвовать прибыль от этой книги семьям жертв. В то время как никакие деньги не могут унять боль от потери, я надеюсь, что то немногое, что я способен сделать, хоть как-то им поможет.
В глубинах ужаса ручьем бежит
Та нить, что сына и отца соединит.
Уильям Вордсворт
Lionel Dahmer
A FATHER’S STORY
Copyright © 1994, 2021 by Lionel Dahmer
All rights reserved including the right of reproduction in whole or in part in any form.
This edition published by arrangement with Susan Schulman Literary Agency, New York.
© Мзареулов В.К., перевод на русский язык, 2023
© Издание на русском языке. ООО «Издательство «Эксмо», 2023
* * *
Эта книга – возможность заглянуть в жуткую жизнь одного из самых безумных убийц в истории страны, человека, который хранил в своем шкафу скелет убитой им жертвы.
Publishers Weekly
ЛАЙОНЕЛ ДАМЕР, отец серийного убийцы Джеффри Дамера, представил одну из самых смелых книг, когда-либо написанных о серийных убийствах. Дамер берет на себя большую часть вины за поступки сына, принимая во внимание генетическую предрасположенность к убийству, которую он, возможно, ему передал; описывает различные акты его собственной моральной слепоты, которые, вероятно, способствовали расстройству его сына; то, что он делал и не делал, когда появились определенные признаки. Скромная, умная – и чрезвычайно тревожная книга.
Kirkus Review
Книга Лайонела Дамера – это искренняя попытка самоанализа сбитого с толку отца, вынужденного признать, что его сын – серийный убийца. И поскольку Дамер описывает рождение Джеффри, его раннее детство и долгое, мучительное, но необратимое погружение в безумие, его книга начинает читаться как продолжение «Ребенка Розмари». Мы понимаем, что Лайонел Дамер – всего лишь еще одна жертва своего сына, а его мемуары – это попытка изгнать демона, который его мучает. И его агония настолько глубока, что мы едва ли можем отказать ему в праве попытаться.
Los Angeles Times
Мемуары Лайонела Дамера – это отчасти попытка рефлексии, где Лайонел обвиняет себя в том, какое влияние его ужасный брак оказал на его сына, и в трудоголизме, который еще больше увеличил дистанцию между ними. Лайонел даже исследует свое детство в поисках подсказок о том, как его собственные склонности к доминированию и контролю могли передаться Джеффри.
Семнадцать раз его сын являл собой худший кошмар каждого родителя, и Лайонел, в свою очередь, добросовестно и без жалоб переживал свой собственный родительский кошмар, проявляя безусловную любовь при самых ужасных и невероятных обстоятельствах.
The New Yorker
Серийные убийцы, осужденные или предполагаемые, несомненно, излучают некое мрачное величие. Среди них благодаря исключительной оригинальности современным «императором», должно быть, является Джеффри Дамер. Его добрый и благородный отец, Лайонел Дамер, делится своими мемуарами о попытке примириться с натурой своего сына – массового убийцы, некрофила и каннибала.
Почти неизбежно, что книга, в которой предпринята попытка выделить родительскую роль в формировании столь причудливого человеческого существа, будет немного зловещей. Когда выясняется, что ребенок обладает такими чертами, все, что могут сделать родители, – это поразмышлять над каждой мельчайшей деталью его характера в надежде найти истоки зла.
Literary Review
Что делает повествование Лайонела Дамера таким убедительным, так это то, что в своих мемуарах он пытается заглянуть не только в душу своего сына, но и в свою собственную.
The New York Times
Предисловие ко второму изданию книги
После своей первоначальной публикации, отличных рецензий и всплеска национальной известности книга Лайонела Дамера достигла широкой аудитории, разошедшись сотнями тысяч экземпляров. Однако внимание средств массовой информации неизбежно переключилось на другие новости, внимание ослабло, и темпы продаж книги замедлились. В конце концов крупные издатели, которые опубликовали эту работу, решили не делать больше тиражей.
Интерес читателей, однако, никогда не исчезал. Иллюстрируя классический пример превышения спроса над предложением, в последнее время цены, уплаченные онлайн за рассказ отца, выросли до сотен долларов за один экземпляр. Даже подержанные экземпляры в плохом состоянии редко стоили ниже пятидесяти долларов. Исходя из этого устойчивого интереса, казалось очевидным, что книгу необходимо переиздать. В феврале 2017 года мы подписали контракт с мистером Дамером на переиздание его мемуаров.
Прежде чем снова опубликовать мемуары, Лайонел указал, что хочет внести в книгу некоторые небольшие изменения, чтобы исправить некоторые тонкие – и не очень тонкие – искажения, появившиеся в предыдущем издании. Мы с готовностью согласились сотрудничать с ним, чтобы опубликовать максимально точную книгу из возможных.
Вскоре после подписания нашего контракта стало ясно, что на внесение этих изменений потребуется некоторое время; на самом деле, довольно долгое. Хотя мы регулярно связывались с Лайонелом по поводу изменений, которые он хотел бы внести, месяц за месяцем, год за годом, наши телефонные звонки и напоминания по электронной почте мало что меняли. Главной причиной отсутствия прогресса было то, что Лайонел боролся со слабым здоровьем (на момент написания этой статьи ему 84 года), и его жена – о которой он очень заботится – сильно больна. Даже ее помощник сам болеет раком. Это мешало ему сосредоточиться на своих мемуарах. Но, с моей точки зрения, это было только частью причины.
По мере того как я работал с Лайонелом и завоевывал его доверие, мне стало ясно, что, несмотря на то, что он и его семья сталкивались с серьезными проблемами со здоровьем, у него существовали также сильные эмоциональные препятствия для пересмотра этой работы. Конечно, ничто не сравнится с болью и мучениями жертв Джеффри Дамера и их семей, но даже если кто-то другой страдает от большей агонии, чем ты, великая боль все равно остается великой болью. Кто мог бы винить Лайонела за то, что он колебался, прежде чем снова глубоко погрузиться в анализ и изложение своих мыслей о Джеффри? Кто в своем самом жутком кошмаре захотел бы оказаться на его месте? Боль и мучения из-за действий Джеффри сокрушили бы большинство людей. Мало кто из нас мог себе представить, как это на самом деле. Когда тот, кого ты любишь, твоя собственная плоть и кровь, маленький мальчик, выросший на твоих глазах, воплощение всех надежд и мечт, которые есть у всех родителей, превращается в одного из самых известных и ужасных серийных убийц всех времен.
Это заняло почти четыре года, но в конце концов мы внесли изменения, которых хотел Лайонел. В контексте всей книги эти правки были небольшими, но они дают бо́льшую ясность о том, кто такой Лайонел, и, следовательно, немного лучше объясняют Джеффри Дамера и его действия. Хотя мемуары Лайонела – это всего лишь один аспект многослойной и экстремальной трагедии, у него, как у отца, действительно есть уникальный взгляд на произошедшее для всех, кто интересуется преступлениями Джеффри Дамера, его воспитанием и тем, как семьи справляются с деяниями своих детей. Каково быть отцом сына, чье имя является синонимом изощренного убийства? Что может рассказать нам его жизнь и жизнь Джеффри о продолжающихся дебатах по поводу природы и воспитания? Это трудные вопросы, над которыми приходится ломать голову, и со стороны Лайонела это очень смелый поступок – так открыто делиться деталями своей жизни. Я могу засвидетельствовать, что ему было трудно говорить и писать о своем опыте, но его усилия того стоили. Я уверен, что вы найдете эту книгу увлекательным и ценным чтением.
Маршалл Гликман,издатель Echo Point Books & Media,февраль 2021 года
Часть первая
Если бы полиция сказала мне, что мой сын мертв, я бы думал о нем по-другому. Если бы они сказали мне, что незнакомый мужчина заманил его в убогую квартиру, накачал наркотиками, задушил, изнасиловал и изуродовал его мертвое тело, – другими словами, если бы они рассказали мне все то, что им пришлось рассказать многим другим отцам и матерям тогда, в июле 1991 года, я бы сделал то, что сделали они. Я бы оплакивал своего сына, я бы потребовал, чтобы человек, убивший его, получил по заслугам – казнен или гнил бы в тюрьме до конца его жалкой жизни. И после этого я бы постарался думать о своем сыне с теплотой. Я бы, надеюсь, время от времени навещал его могилу, говорил бы о нем с чувством утраты и любви, продолжал бы, насколько это возможно, хранить его память.
Но мне не сказали того, что сказали этим другим матерям и отцам – что их сыновья погибли от рук убийцы. Вместо этого мне сказали, что мой сын был тем, кто убил их сыновей.
Итак, мой сын был все еще жив. Я не мог похоронить его.
Я не мог вспоминать его с теплотой. Он не был фигурой прошлого. Он все еще был со мной, как и сейчас.
Сначала, конечно, я не мог поверить, что это Джефф действительно виновен в том, в чем его обвинила полиция. Как вообще кто-то мог поверить, что его сын способен на такое? Я действительно был в тех местах, где, по ее словам, он это делал. Я бывал в комнатах и подвалах, которые в другие моменты, по версии полиции, служили Джеффу бойней. Я заглянул в холодильник моего сына – там не было ничего зловещего, просто куча пакетов молока и банок из-под газировки. Я небрежно облокотился на черный стол – копы предполагали, что мой сын использовал его как разделочный стол и как причудливый сатанинский алтарь. Как возможно, что все это было скрыто от меня – не только ужасные физические доказательства преступлений моего сына, но и темная природа человека, который их совершил, этого ребенка, которого я держал на руках тысячу раз, и чье лицо – на фото, которое я мельком увидел в газете – так похоже на мое?
Улик становилось все больше, они становились все более чудовищными, и моя уверенность в том, что полиция ошибается насчет Джеффа, понемногу давала трещину. Мне оставалось только одно – приняв мысль, что убийства действительно совершались руками моего сына, продолжать верить, что он не мог сотворить такое самостоятельно, что он стал слепым орудием кого-то другого, кого-то более злобного, чем мой сын; кого-то, кто воспользовался одиночеством и изоляцией Джеффа и превратил его в раба. Я вызвал в воображении образ этого «другого» – вероятно, такой же сатанинский, как тот, что проник в воображение моего сына. Этот «другой» был злым гением и манипулятором, дьявольским Свенгали1, который заманил Джеффа в круг своей власти, а затем превратил его в безвольного демона. Когда я позволил себе представить такого человека, воздух вокруг меня, казалось, наполнился мечущимися, визжащими летучими мышами, и я принял, хотя и ненадолго, мир, который был таким же отвратительным и злобным, как и то, что натворил мой сын.
Но я все же склонен к рациональному мышлению. Как бы мне ни хотелось поверить в реальность этого демонического «другого», мне пришлось признать, что это был не более чем фантом, который я создал, чтобы снять со своего сына хоть часть вины.
Итак, моя первая конфронтация была с самим собой, с тем фактом, что я рациональный человек. Я имею дело с реальными вещами, а не с воображаемыми. Доказательства есть доказательства, и они должны быть признаны таковыми. Не было никаких доказательств того, что кто-то заставлял Джеффа кого-либо убивать. Не было доказательств того, что кто-то помогал ему убивать. Не было даже никаких доказательств того, что кто-то знал, что Джефф – убийца. Его соседи чувствовали отвратительный запах, исходящий из его квартиры, но никто из них никогда не заходил внутрь. Они наблюдали, как Джефф входил и выходил из своей квартиры, всегда быстро закрывая дверь, чтобы никто не мог заглянуть внутрь, но ни у кого из них никогда не закрадывалось и тени подозрения об ужасах, которые скрывались за ней.
Все, что творил Джефф, он всегда творил в одиночестве, всегда тайно. Никто не был повинен во всех этих смертях, кроме него. Места для сомнений не оставалось, и я должен был принять этот факт. Джефф сделал все это. Он один был виноват.
Так вот что на самом деле сказала мне полиция в июле 1991 года. Не то чтобы мой сын был мертв… но что-то внутри, то, что должно было заставить его задуматься о страданиях, которые он причинял, отвратить его от причинения зла, – это что-то, хотя бы в минимальной степени присущее большинству людей, в моем сыне было мертво.
Да, время от времени все люди бывают эгоистичны. Все люди в какой-то степени тщеславны и эгоцентричны. Но у большинства все же есть черта, которую нам не переступить. Мы можем причинять боль другим людям, но нормальный человек не зайдет далеко. Возможно, это «что-то» представляет собой не более чем химическое строение или особую конфигурацию клеток мозга. Мы называем это «совестью», «быть человеком» или «иметь сердце». Религиозные люди могут думать, что это исходит от Бога. Социологи могут подумать, что это происходит от морального воспитания. Я не знаю. Я могу только повторить: мне становилось очевидно, что в Джеффе эта группа клеток мозга, эта «совесть», этот Бог, эта мораль либо умерла, либо вообще никогда не рождалась.
Так что вначале это и стало моим самым глубинным признанием – тот факт, что в Джеффе чего-то не хватает, той части, которая должна была кричать: «Остановись!»

Джефф смеется, пока Лайонел играет с ним. 1960 год

Джефф в объятиях своей матери в доме на Ван Бюрен стрит. 1960 год
Глава первая
Мой сын Джефф родился в Милуоки 21 мая 1960 года. Беременность протекала тяжело. Мы зачали сына быстро, всего через два месяца после свадьбы, и ни один из нас, видимо, не был по-настоящему к этому готов. В течение первых двадцати недель беременности Джойс, моя жена, страдала от утренней тошноты. Со временем состояние неуклонно ухудшалось, переходя в более или менее постоянную тошноту, настолько сильную, что ей было трудно усваивать пищу. Постоянная рвота повлияла на ее трудоспособность, и в конце концов ей пришлось уволиться с работы инструктора по телетайпу.
После этого Джойс осталась дома, справляясь, как могла, не только с тошнотой, но и с другими недугами, как физическими, так и эмоциональными.
Шли недели, и Джойс все больше нервничала. Казалось, ее беспокоило все, но особенно шум и запахи готовки, которые исходили от соседей снизу (мы тогда жили в маленьком многоквартирном доме на две семьи). Ее бесил малейший шум, даже обычные запахи казались ей невыносимыми. Она постоянно требовала, чтобы я что-то сделал, хотела, чтобы я жаловался на каждый шум, на каждый запах. Легче сказать, чем сделать… Я вообще неконфликтный человек, а тут и жаловаться было особо не на что – на самом деле соседи вели себя вполне нормально. Ни одна из проблем, на которые постоянно жаловалась Джойс, не казалась мне слишком серьезной.
Но Джойс в то время соседей просто возненавидела, и чем дальше, тем больше ее раздражало мое нежелание «призвать их к порядку». Мы начали ссориться. Однажды, чтобы избежать возникшего напряжения, Джойс вышла из дома и отправилась в ближайший парк. Была зима. Она сидела на засыпанной снегом скамейке, завернувшись в пальто, совсем одна, пока я не пришел за ней и не повел обратно. Я помню, как она дрожала под моей рукой, когда я вел ее домой. На ее лице была настоящая печаль, но, похоже, я мало что мог сделать, чтобы облегчить ее. Я чувствовал себя беспомощным. Она спрашивала меня, люблю ли я ее, и я всегда успокаивал ее, хотя, похоже, она не верила моим словам до конца.
Когда я вспоминаю эти моменты сейчас, я размышляю о потребности моей жены в любви и моей неспособности показать это так, чтобы это имело для нее значение. Я проявлял любовь, работая, прилагая усилия, заботясь о каждой ее материальной потребности, двигаясь к будущему, которое я ожидал разделить с ней. Конечно, моя женщина нуждалась не только в устойчивом материальном положении, но это было все, что я мог ей дать. Ох уж это мое рациональное мышление… Я видел себя ответственным мужем, добытчиком самого необходимого – еды, одежды, крова, – таким, каким был мой отец, мой личный пример того, каким должен быть муж.
Тот факт, что Джойс было трудно принять меня таким, каков я есть, продолжал отравлять наш брак все эти месяцы. Это была проблема, которую наши условия жизни только усугубили, и в конце концов стало ясно, что эти условия надо как-то менять. Запах стряпни наших соседей казался Джойс прогорклым; звон их кастрюль и сковородок – невыносимым. И то, и другое мешало ей спать и так действовало на нервы, что у нее начались неконтролируемые мышечные спазмы, которые огорчали ее еще больше.
И вот, примерно за два месяца до рождения Джеффа, в марте 1960 года, мы переехали в дом моих родителей в Вест-Эллисе, штат Висконсин.
Но этот шаг мало облегчил состояние Джойс. Она продолжала страдать от продолжительных приступов тошноты, но вдобавок у нее развилась ригидность2, которую ни один из осматривавших ее врачей так и не смог точно диагностировать. Временами ее ноги намертво застревали на месте, а все ее тело напрягалось и начинало дрожать. Ее челюсть дергалась вправо и приобретала такую же пугающую жесткость. Во время этих странных припадков ее глаза выпучивались, как у испуганного животного, и у нее начинала выделяться слюна, буквально с пеной у рта.
Каждый раз, когда у Джойс случался один из таких припадков, мы с родителями по очереди прогуливались с ней по столовой, пытаясь снять скованность. Мы медленно обходили обеденный стол, Джойс едва могла ходить, но делала все возможное, пока я поддерживал ее. Однако эта процедура очень редко срабатывала. Из-за этого обычно приходилось вмешиваться врачу, который делал Джойс инъекции барбитуратов и морфия, в конце концов ее успокаивавшие.
Врач Джойс не смог найти никакой внятной причины этих внезапных приступов. Он предположил, что они коренятся в психическом, а не в физическом состоянии Джойс. Он сказал, что они, вероятно, были связаны с беременностью первым ребенком. Тем не менее что-то нужно было делать, и поэтому к уже прописанному Джойс списку лекарств врач добавил фенобарбитал3. Пользы он не принес, а эмоциональное состояние Джойс только ухудшилось. Она стала еще более напряженной и раздражительной. Она быстро обижалась и часто, казалось, злилась как на окружающих, так и на в целом суровый характер своей беременности.
В течение этого периода я делал все, что мог, для комфорта Джойс, но в то же время, как я теперь понимаю, я также довольно часто оставлял ее наедине с моими родителями. Я учился в Университете Маркетт, готовился к получению степени магистра аналитической химии и подрабатывал аспирантом-ассистентом. В результате меня большую часть дня не было дома, особенно в последние два месяца беременности. Я уходил в семь утра и часто возвращался только в семь или восемь вечера. В течение этих долгих часов Джойс была вынуждена оставаться по большей части прикованной к дому, в компании моей матери. У нее даже не было водительских прав. Дни тянулись тяжело, и если Джойс иногда срывалась, разве можно было ее осуждать? Но все равно меня ее поведение сбивало с толку. Ну что такого было в шуме и запахах, из-за которого мы съехали с предыдущей квартиры? Обстановка в доме моих родителей была сносной – так почему она все время была так расстроена? Что тут такого ужасного?
Со временем я пришел к выводу, что нечего было и пытаться понять женщину. Эмоциональный настрой Джойс полностью отличался от моего. Там были пики и долины, взлеты и падения. Мой же настрой, как я осознал, когда разобрался в себе, всегда был и до сих пор остается широкой плоской равниной.
Чтобы справиться с ухудшением своего физического и эмоционального состояния, Джойс продолжала принимать различные препараты, порой по двадцать шесть таблеток в день. Без сомнения, это помогло облегчить физическую боль, но по части ее эмоционального состояния – чувства беспомощности и изоляции, которые переполняли ее, – облегчением и не пахло. Она становилась вспыльчивой и все более и более отчуждалась – и от меня, и от моих родителей. Я чувствовал себя беспомощным, не в силах что-либо с этим поделать. Я никогда не умел читать эмоции. Так что я барахтался, делая все, что мог, по большей части безрезультатно. Джойс мои неуклюжие попытки утешить ее только бесили, и эта реакция иногда ставила меня в тупик, поскольку такой гнев сильно отличался от моего собственного подхода к вещам – общей пассивности, с которой я чаще реагировал на взлеты и падения жизни.
В любом случае мы так и не смогли по-настоящему примириться с конфликтами того первого года. Из-за этого я думаю, что этот первый неприятный опыт заложил основу для более длительного и еще более беспокойного брака. В каком-то смысле наши отношения так и не оправились от ущерба, нанесенного им на этой ранней стадии, так и не улучшились по-настоящему впоследствии.
Затем, в конце этого долгого испытания, родился мой сын.
Я был в Маркетте, когда это случилось. Было около четырех сорока пяти пополудни, я работал в кабинете аспиранта-ассистента, когда зазвонил телефон. Звонила мама, сообщив, что мой отец уже отвез Джойс в больницу Диконисс, всего в нескольких кварталах от Маркетта.
Я немедленно поехал в больницу. К моему приезду Джефф уже появился на свет. Я пошел прямо в комнату Джойс и нашел ее в постели, выглядевшей, конечно, измученной, но в то же время впервые за много недель вполне счастливой.
– У тебя родился сын, – сказала она.
Прошло несколько минут, и я впервые его увидел. Он лежал в маленькой пластиковой колыбели, завернутый в синее одеяло. Я видел, как он спокойно спит, неподвижно лежа на боку с закрытыми глазами. Я пораженно уставился на него. Как же он был похож на меня! Как же отчетливо я видел собственные черты, словно в миниатюре, на этом крошечном розоватом личике!
«У тебя родился сын», – все еще звучали у меня в голове слова Джойс.
Да. У меня родился сын.
Сын, которого я позже назову в свою честь.
Джеффри Лайонел Дамер.
* * *
Джеффри прибыл домой через несколько дней. Одна из его ножек была в гипсе – необходимая ортопедическая коррекция незначительной деформации при родах, но в остальном он был в полном порядке. Джойс нежно держала его на руках, и пока я вез всех нас домой, я видел, как его маленькие глазки бегают туда-сюда, впервые познавая мир.
Я часто думаю о нем в этой первоначальной невинности. Я представляю себе формы, которые он, должно быть, видел, размытые движущиеся цвета, и, когда я вспоминаю его в младенчестве, меня охватывает чувство беспомощного страха. Я смотрю в его глаза, тихо моргая, а потом вспоминаю все ужасы, которые они увидят позже. Я останавливаюсь на маленьких розовых ручках и мысленно представляю, как они становятся больше и темнее, думаю обо всем, что они сделают позже, о том, насколько они будут запятнаны кровью других людей. Невозможно примириться с этими видениями или избежать их печали. Они подобны сценам из разных миров, страницам из разных книг, так что невозможно представить, как конец жизни моего сына мог начаться с ее начала.
В те первые дни после рождения Джеффа мы были счастливы. Долгое испытание беременностью Джойс, казалось, закончилось, трудности были стерты из нашей памяти чудесным светом рождения нового человека. На какое-то время мы испытали ту радость, которую знают только родители, ощущение того, что жизнь внезапно обновилась и расцвела новыми красками. Свет, который переполнял наши сердца, Джойс выразила, сделав открытку с «объявлением о рождении». На лицевой стороне она нарисовала счастливого, улыбающегося младенца, окруженного водоворотом розовых пузырьков, его крошечный кулачок обхватил логарифмическую линейку. Внутри открытки было сочиненное ей самой стихотворение:
В химии так много формул
Среди научной суеты.
Встречайте нашу маленькую формулу,
Которую запатентовали мы!
Свое творение она размножила и разослала друзьям и родственникам.
Но это счастье длилось совсем недолго. Джефф успел прожить дома лишь несколько дней, когда снова начались проблемы.
Прежде всего встал вопрос о послеродовом уходе. Что-то в этих процедурах ужасно беспокоило и раздражало Джойс. Моя мать убеждала ее расслабиться, говорила, что болезненные ощущения и нервозность первых дней – естественное явление, и что через некоторое время Джойс привыкнет к режиму. Но Джойс так и не освоилась и не смирилась, а через несколько дней и вовсе забросила процедуры. Груди она перевязала простыней, чтобы высушить их, а Джеффа отныне кормили из бутылочки.
Шли дни, и возникали другие проблемы. Тесное пространство спальни, которую мы делили с Джеффом, было источником напряжения и недовольства. Начались споры с моей матерью, которые быстро привели к постоянному напряжению и плохому самочувствию. Джойс все чаще отказывалась присоединиться к остальным за ужином, чтобы не пересекаться с моей матерью. Вместо этого она оставалась наверху, одна в своей постели, а Джефф спокойно спал в маленькой колыбели в нескольких шагах от нее.
Со мной Джойс тоже ссорилась, и эти ссоры, казалось, не имели разрешения. Она стала часто уходить из дома, и однажды я нашел ее почти в пяти кварталах от дома, лежащей в поле с высокой травой. Из одежды на ней была только ночная рубашка.
К тому времени, конечно, я узнал о собственном детстве Джойс, об алкоголизме ее отца, о том, как на всю ее семью влияло его взрывоопасное поведение и как долго Джойс стремилась противостоять его доминированию. Но когда я пытался проанализировать ее ситуацию, я всегда натыкался на стену, которую был не в силах преодолеть. Что я мог сделать с ее прошлым? Как я мог его компенсировать? Что Джойс могла с этим поделать, кроме как, наконец, оставить все это позади? На мой взгляд, единственное, что можно сделать, – это отмести все страхи и жестокое обращение, которые ты пережил в детстве, и сосредоточиться на будущем. Мне это казалось простым, понятным и незамысловатым решением. Ты либо преодолеваешь трудности, либо будешь в конце концов раздавлен их тяжестью.
Мой взгляд, конечно, был совершенно одномерным. Моя замечательная идея «просто оставить все позади» была совершенно неосуществима, поскольку я не осознавал, что Джойс была более сложной личностью и, безусловно, более глубоко израненной, чем я мог себе представить. Ее поведение ставило меня в тупик, и в общении с ней я чувствовал себя беспомощным.
Я не мог понять, откуда взялись ее страхи и ярость, и поэтому часто избегал ее, убегая в свою лабораторию, где все было гораздо понятнее и где все реакции можно было систематически контролировать.
Из-за этого Джойс часто подолгу оставалась одна, изолированная, в некотором смысле беспомощная, в то время как я был на работе в Маркетте, и моя собственная жизнь протекала предсказуемо и очень успокаивающе. Конечно, я пытался скорректировать свой рабочий график, но все равно, даже находясь дома, я частенько занимался курсовой и готовился к экзаменам. Даже когда я был дома, часть меня была занята осуществлением того будущего, каким я его видел для всех нас, карьерой, которая, в конце концов, должна была помочь моей жене и ребенку.
Через некоторое время мне стало невозможно находиться в доме моих родителей – скопилось слишком много напряжения. И вот, в начале сентября, когда Джеффу было четыре месяца, мы переехали на Ван Бюрен-стрит в восточной части Милуоки.
Новая резиденция представляла собой старый дом, который был разделен на шесть отдельных квартир. Жилье было не то чтобы обветшалым, но и не совсем современным. У нас была квартира с одной спальней в доме, окна которой выходили на рабочий район города; местечко для семей с небольшими недорогими ресторанами и кафе-морожеными, в котором испытывающий трудности аспирант мог быть уверен, что его жена и маленький сын в полной безопасности в его отсутствие.
К этому времени Джефф уже умел радостно лепетать. Он получал огромное удовольствие, сидя во время кормления на своем высоком стульчике и энергично выплевывая еду, даже когда мы изо всех сил пытались заставить его поесть. Казалось, он получал неистовое удовольствие от этого: его маленький животик трясся от хохота, а все тельце будто охватывала дрожь от невероятной радости.
Следующие два года, пока я работал в Маркетте, мы жили в этой квартире. Джойс оставалась дома с Джеффом, заботясь обо всех его нуждах. Она брала его с собой на прогулки в коляске, однажды пройдя все пять миль до университета, чтобы сделать мне сюрприз.
Все это время в наших отношениях чередовались и хорошие, и плохие времена. Еще не наступил период постоянного напряжения, как в следующие годы. Джойс стала более расслабленной, как будто наконец начала приспосабливаться к своей новой роли жены и матери. Мне она казалась достаточно счастливой и довольной. Что касается Джеффа, он рос жизнерадостным и симпатичным ребенком. Он постоянно носился по дому туда-сюда, а также по тротуару сбоку от дома. Однажды он споткнулся, попав в трещину в асфальте, упал и разбил в кровь подбородок. Я отнес его в дом, Джойс оказала ему первую помощь, и мы оба успокаивали Джеффа, пока он постепенно не перестал дрожать и испуганно хватать ртом воздух. Он любил играть с обычными мягкими игрушками, кроликами и собаками, с деревянными кубиками, которые он аккуратно складывал, чтобы затем опрокинуть внезапным мощным толчком. Осенью, находясь в своем манеже, он иногда собирал окружающие листья и начинал яростно их рвать. Однажды, когда я спросил его, что он делает, он просто ответил: «Фыфаю листья», что означало «срываю листья». Затем он улыбнулся.
* * *
В сентябре 1962 года мне предложили стать ассистентом аспиранта по программе доктора философии в Университете штата Айова. Я согласился, и вскоре после этого мы втроем переехали в кампус университета в Эймсе, штат Айова.
Мы обосновались в небольшом деревянном доме, принадлежащем университету и расположенном в местечке под названием Пэммел-Корт. Он был поменьше нашей старой квартиры в Милуоки и терялся среди множества похожих домиков и нескольких квонсетских ангаров4 времен Второй мировой.
Университет предложил мне щедрую стипендию. Мы с Джойс однозначно видели в этом новые возможности, шаг вперед к лучшему будущему.
На новом месте жительства я быстро освоился с работой в университете. Сначала я был ассистентом преподавателя, но затем получил должность ассистента-исследователя, которая была мне гораздо больше по душе. На новой работе мне не нужно было иметь дело со студентами. Химические вещества, лабораторное оборудование и аналитические приборы – вот и вся тихая обстановка моей работы, практически исключающей любое общение. Это кардинально отличалось от того, чем я занимался раньше. И, хотя мне нравилось общаться со студентами, новая работа в лаборатории предполагала разнообразные задачи, и вскоре я начал думать о ней как о месте, где я действительно преуспел. В лаборатории железные законы науки управляли хаотичным миром действий и реакций. В мире в целом, и особенно в том, что касалось моих отношений с Джойс, все было гораздо более зыбким и сложным. Приходя домой, я часто переставал понимать, что должен делать или как реагировать в данный конкретный момент. В лаборатории, напротив, я чувствовал себя в безопасности и мог быть уверен в своих суждениях и в своем опыте. Вне ее стен я чувствовал себя гораздо менее уверенным в себе, гораздо менее способным правильно воспринимать вещи. В результате я остался в лаборатории не только потому, что там было много работы, но и потому, что чувствовал облегчение и комфорт от того, что мог адекватно воспринимать происходящее, понимать законы, которые управляют вещами и процессами.
Тем временем Джойс оставалась дома, в Пэммел-Корт. Когда мы въезжали, дом был в паршивом состоянии, и Джойс с негодованием взялась за уборку и чистку с гораздо большим рвением, чем она сама ожидала. И снова она оказалась заперта дома, в то время как я проводил свои дни, а теперь и большую часть ночей в лаборатории.
В результате ее эмоциональное состояние начало еще больше ухудшаться. Ее преследовал повторяющийся сон, в котором за ней постоянно гнался большой черный медведь. Иногда она кричала во сне. Время от времени я пытался успокоить ее в типичном для моего аналитического ума духе – рекомендовал ей немного пройтись или выпить стакан теплого молока, но никогда не обсуждал с ней само сновидение или анализировал причины, из которых оно возникло.
Как и следовало ожидать, наши споры становились все более жаркими, порой доходящими до рукоприкладства. Случалось, Джойс хватала кухонный нож и размахивала им колющими движениями. Тогда я шел в другую комнату или вообще уходил из дома.
Когда у нас с Джойс случались непонимания и проблемы, возникали проблемы и с Джеффом. Несколько раз за эти годы он болел, казалось, каждую неделю. Он то и дело подхватывал ушные и горловые инфекции, из-за которых плакал по ночам. Снова и снова его возили в университетскую клинику на уколы, и через некоторое время его маленькие ягодицы все покрылись комочками от уколов, и он начал набрасываться на медсестер и врачей.
Но были и хорошие времена, когда Джефф был здоров, полон сил и веселья. Мы ходили на парады и фестивали, а в Эймсе был свой собственный небольшой зоопарк, который мы время от времени посещали. Я установил качели рядом с нашим домом и сделал песочницу, в которой Джефф мог играть, когда погода позволяла надолго оставаться на улице.
В целом Джефф рос счастливым, жизнерадостным ребенком. Когда я приходил домой к ужину, он бросался мне на шею. Он был энергичным и экспрессивным, любил играть и слушать, как ему читают по вечерам. Теперь он играл с большими кубиками и катался на маленьком трехколесном велосипеде. Более того, он любил, когда я катал его на велосипеде, посадив на хромированный руль.
Во время одной из таких поездок Джефф вдруг потребовал, чтобы я немедленно остановился. Он был очень взволнован, его глаза были очень широко раскрыты, когда он устремил их на что-то, чего я не мог разобрать.
Когда я остановил велосипед, он указал вперед и вправо.
– Папа, смотри, – сказал он, – посмотри на это.
– На что? – спросил я в недоумении.
– Да вот же! – Джефф уже кричал.
Я присмотрелся повнимательнее в том направлении, куда он указал, и увидел небольшой холмик, который выглядел чуть больше комочка грязи. Когда я подошел ближе, то увидел, что это был ночной ястреб, который выпал из своего гнезда и теперь беспомощно лежал на твердом тротуаре. Мы припарковали велосипед и подошли ближе. Сначала мы не знали, что делать, но, по настоянию Джеффа, я поднял его, и мы вместе отнесли его домой. Несколько недель мы ухаживали за ним, кормя смесью молока и кукурузного сиропа с помощью детской бутылочки. Через некоторое время птица уже могла есть твердую пищу, хлеб и, наконец, маленькие кусочки гамбургера. Детеныш ястреба становился все больше и больше, и в конце концов мы вынесли его на улицу, чтобы выпустить. Был ясный весенний день, и я до сих пор помню, каким зеленым было все вокруг.
Я взял ястреба в сложенную чашечкой ладонь, поднял ее в воздух и, разжав, выпустил птенца на волю. Когда он расправил крылья и поднялся в воздух, мы, все мы – Джойс, Джефф и я – ощутили дикий восторг. Глаза Джеффа были широко раскрыты и блестели. Возможно, это был самый счастливый момент в его жизни.

Новые аспиранты Университета штата Айова – Джойс, Джефф и Лайонел. 1962 год
Глава вторая
Когда я был маленьким, у меня возникла навязчивая идея. Постепенно, с течением времени, я стал зацикливаться на огне и в некотором смысле стал одержим им. Всего в трех или четырех домах от дома моего детства жил один старик с деревянной ногой, который курил трубку. Когда он в очередной раз хотел закурить, он чиркал спичкой о свою деревянную ногу. В детстве я много раз видел, как он это делал, и думаю, что, возможно, моя ранняя одержимость огнем проистекала из этого единственного любопытного и часто повторяющегося наблюдения.
Почему-то моя фиксация на огне с годами только росла. Какое-то время у меня была большая коллекция спичечных коробков. Еще позже я начал практиковать кражу спичек. Я стал настоящим спичечным клептоманом – я хватал их везде, где бы ни нашел, брал их со стола, лазал за ними в ящики… Добравшись до добычи, я ускользал в какой-нибудь безлюдный уголок и поджигал их одну за другой, пристально вглядываясь в огонь, словно прикованный к танцующим языкам пламени.
Поскольку все прекратилось в раннем детстве, мой отец так никогда и не узнал о моей одержимости огнем. Он вкалывал на двух работах – зарабатывал учителем математики в средней школе и парикмахером – и у него не хватало времени вникать в подробности моей жизни. Он знал только то, что большинство отцов знают о своих детях, – когда они больны, когда им причиняют физическую боль и когда они одерживают победу или терпят неудачу в каком-то важном деле.
Мой отец, конечно, ничего не знал о моей внутренней жизни. Он не знал, например, что время от времени в течение учебного дня я начинал испытывать новые и загадочные для меня ощущения, когда взбирался на тренажеры или параллельные брусья, или когда терся о кабинки в туалете. Он не знал, что позже я фантазировал о полных, пышногрудых женщинах. Конечно, отцы редко знают такое о своих растущих сыновьях, о личном мире их развивающихся сексуальных потребностей, о том, что их дети готовы вытворять, чтобы укротить зов гормонов.
Тем не менее мой отец был очень увлечен своей родительской ролью, особенно учитывая довольно отстраненный подход к отцовству в те времена. По обычаям тех далеких лет, в функции отца входила добыча для семьи хлеба насущного и поддержание дисциплины. Он же находил для меня время. Он помогал мне с домашним заданием и посещал все необходимые родительские собрания в школе. Он играл со мной в мяч, водил меня купаться, катал на санках и ходил со мной в походы. На Рождество он позаботился о том, чтобы я навестил Санту в местном универмаге. Он был хорошим отцом, настолько заботливым и ответственным, насколько только может пожелать любой сын.
Но были вещи, о которых он не знал, и одна из них заключалась в том, что его сын начал дрейфовать, беспомощно и невинно дрейфовать к одержимости, которая, развейся она до более опасных форм, вполне могла бы привести к серьезным последствиям.
Итак, я жил со своей маленькой невинной манией. А она между тем развивалась, и после спичек я стал экспериментировать с взрывчатыми веществами, с бомбами… Но все же подлинной страстью оставались простые языки пламени. Так продолжалось до тех пор, пока одним прекрасным летним днем я чуть не спалил соседский гараж.
Тогда, наконец, мой отец узнал, что во мне таилась эта темная сторона. Мне пришлось выслушать строгую лекцию об опасности огня, о его разрушительной силе, о том, насколько осторожным я должен быть в будущем, чтобы контролировать свою страсть, – ибо если ее не контролировать, это неизбежно кончится очень плохо.
Я помню, как выслушал суровое предупреждение моего отца. Помню, я подумал, что сбился с пути, что каким-то образом подхватил увлечение, которое может иметь ужасные последствия. Я помню, что дал себе слово, что буду направлять и контролировать свои порывы, даже если для этого потребуется каждая унция воли.
Когда я вспоминаю реакцию моего отца на мою пироманию, мне она кажется невероятно старомодной. Это был не более чем суровый упрек, предупреждение, основанное на уверенности моего отца в том, что мое увлечение огнем я могу контролировать одной лишь силой воли. Ему никогда бы не пришло в голову, что такое очарование огнем может быть неразрывно связано с моей сексуальностью, что оно может зацепиться за этот неустанно движущийся паровоз и что, произойди это, моя воля была бы раздавлена им, как маленькая веточка под ревущим поездом. Его наивность в этом вопросе защищала его от таких мрачных фантазий.
Я думаю, что моя наивность ровно так же защитила меня от раннего беспокойства по поводу того, что могло развиться у моего сына.
Поздней осенью 1964 года, когда Джеффу было четыре года, и мы все еще жили в Пэммел-Корт, я почувствовал отвратительный запах, который очень отчетливо доносился из-под дома. Я взял фонарик и пластиковое ведро и заполз под дом, чтобы найти источник этой невыносимой вони. Через несколько минут я обнаружил большую кучу костей – останки различных мелких грызунов, которые, вероятно, были убиты циветтами, населявшими общую территорию. Циветты, близкие родственники скунсов, и были источниками этой вони – видимо, под нашим домом они складировали и поедали мелких животных, на которых охотились по ночам.
За несколько минут я собрал все останки, которые смог найти. Это был разнообразный ассортимент костей, белых, сухих и совершенно лишенных мякоти – циветты обглодали их дочиста.
Джойс и Джефф ждали меня, пока я лазал под домом. Мы о чем-то болтали с Джойс, когда я посмотрел вниз и увидел Джеффа, сидящего на земле всего в нескольких футах от меня. Он выгреб из ведра большую горсть костей, стал их пристально разглядывать, а потом разжал ладонь. Косточки падали с хрупким, потрескивающим звуком, который, казалось, завораживал его. Снова и снова он набирал пригоршню костей, а затем высыпал их обратно в кучу.
Я подошел к нему, и когда я наклонился, чтобы собрать кости и выбросить, Джефф выпустил из руки еще одну небольшую кучку. Казалось, он был странно взволнован звуком, который они издавали. «Как скрипичные палочки», – сказал он. Потом он рассмеялся и потопал к дому.
Последние несколько лет я часто вспоминал своего сына таким, каким он выглядел в тот день, когда его маленькие ручки глубоко зарылись в груду костей. Теперь я больше не могу считать это просто еще одним детским эпизодом, мимолетным увлечением. Возможно, тогда это и было таковым, но теперь я вижу это по-другому, в более зловещем и жутком свете. То, что было не более чем довольно милым воспоминанием о моем маленьком мальчике, теперь имеет привкус его гибели и приходит ко мне, будто озноб.
То же самое ощущение чего-то темного и мрачного, злой силы, растущей в моем сыне, теперь окрашивает почти каждое мое воспоминание о его детстве. В каком-то смысле его детства больше не существует. Все теперь является частью того, что он сделал как мужчина. Из-за этого я больше не могу отличить обычное от запретного, тривиальные события – от событий, наполненных дурными предчувствиями. Когда ему было четыре года, он указал на свой пупок и спросил, что будет, если его вырезать. Был ли это обычный вопрос ребенка, который начал исследовать свое собственное тело, или это уже был признак чего-то болезненного, что росло в его сознании? Когда в шесть лет Джефф разбил несколько окон в старом, заброшенном здании, было ли это всего лишь типичной детской шалостью или ранним сигналом темной и импульсивной деструктивности? Когда мы отправились на рыбалку, и он, казалось, был очарован выпотрошенной рыбой, пристально вглядываясь в яркоокрашенные внутренности, было ли это естественным детским любопытством, или это было предвестником ужаса, который позже был обнаружен в квартире 213?
Во мне, конечно, ранняя одержимость огнем не привела ни к чему более необычному, чем интерес к химии и последующим научным исследованиям в этой области, которым я посвятил свою жизнь. Мимолетное увлечение Джеффа костями с таким же успехом могло стать интересом, который в конечном итоге привел бы к врачебному делу или медицинским исследованиям. Оно могло бы привести к ортопедии, анатомическому рисунку или скульптуре. Оно могло просто привести к таксидермии. Или, что более вероятно, оно могло бы вовсе ничего не значить и быть забыто.
Но теперь я никогда не смогу этого забыть. Сейчас это раннее предположение, действительное или нет, о тонком изменении в мышлении моего сына.
Однако в то время я вообще об этом не думал. По крайней мере, если я и давал Джеффу какие-либо пояснения по поводу вещей, которые могли бы стать его интересами, они касались естественных наук, особенно химии.
Вскоре после того как я выбросил останки животных, которые нашел под нашим домом, я впервые привел Джеффа в свою химическую лабораторию. Мы вышли из дома, и он держал меня за руку, пока мы спускались по узкой грунтовой дороге, ведущей к металлургическому корпусу университета.
Моя лаборатория находилась на третьем этаже, в конце длинного коридора. Был выходной день, и поэтому по большей части мы с Джеффом были в лаборатории практически одни. За то время, что мы там были, я стремился показать Джеффу как можно больше, знакомя его с тем, что для меня и составляло все очарование химии. Я достал кислотно-щелочную лакмусовую бумажку, и Джефф внимательно наблюдал, как после химических реакций бумага становилась то красной, то синей. Он с удивлением смотрел, как мензурка с фенолфталеином стала темно-розовой, когда я добавил в раствор аммиак. Равномерное пощелкивание счетчика Гейгера на мгновение позабавило его.
Но в то же время он не задавал вообще никаких вопросов и казался в некоторой степени равнодушным к атмосфере лаборатории. Это была однодневная прогулка, не более того, и после нее он, казалось, интересовался наукой не больше, чем световым шоу или фейерверком. Он просто был ребенком, наслаждавшимся обществом своего отца, и когда наше время в лаборатории закончилось, и мы пошли обратно по грунтовой дороге к дому, он подпрыгивал рядом со мной с той же энергией и игривостью, которые он демонстрировал, когда мы шли в лабораторию ранее в тот же день. Не было похоже на то, что у него появился даже самый мимолетный интерес к чему-либо из того, что я ему показал. Ничто из огромного количества лабораторного оборудования – стен, заставленных бутылками с химикатами, сверкающих шкафов, заполненных пробирками, флаконами и мензурками, – ничто во всем этом не смогло очаровать его так же, как кучка старых костей – тех, что были совсем «как скрипичные палочки».
* * *
В течение следующего года, пока я изо всех сил пытался получить степень доктора философии, я наблюдал, как Джефф растет и становится все более оживленным. Он оставался игривым, но его игра начала приобретать определенный характер. Он не любил никаких форм соперничества и избегал игр, связанных с физическим контактом. Он не участвовал в драках или других формах детской борьбы. Вместо этого он предпочитал игры, правила которых были четко определены и не подразумевали конфронтацию, игры, полные повторяющихся действий, особенно те, которые обычно основывались на темах преследования и сокрытия, такие игры, как прятки, пни банку и в призрака на кладбище5.
Иногда, возвращаясь домой из лаборатории, чтобы быстро перекусить и вернуться к работе, я видел Джеффа, притаившегося за деревом или сидящего в кустах. В такие моменты он казался полностью поглощенным игрой, поэтому я старался не нарушать его концентрацию, окликая его или махая рукой, входя в дом. Я не мешал ему играть в эту игру, ужинал и вскоре уходил, поглощенный своей собственной одержимостью, которая, возможно, была не менее сильной, чем его собственная.
В лаборатории я погружался в работу. Я никогда не был хорошим учеником. То, что другим давалось легко, у меня занимало гораздо больше времени. Вместо этого я просто был усердным, усидчивым и трудолюбивым работником. Для меня приложить сил меньше, чем «все-на-что-я-способен», означало бы провал. У других случались вспышки творческого азарта, внезапного озарения, но у меня была только сила моей собственной воли.
Во время нашего пребывания в Пэммел-Корт я проявлял эту волю в полной мере. Моя докторская работа стала в буквальном смысле моей жизнью. Я почти ни о чем другом не думал. И конечно, в сравнении с ней другие части моей жизни неизбежно начали меркнуть. Джойс помрачнела. И Джефф тоже.
Я видел его мельком – мальчиком, шныряющим по комнате или ужинающим за обеденным столом. Я общался с ним урывками, быстрыми объятиями по пути на работу или с работы. Я обменивался с ним короткими «привет» и «пока». Доктор философии Лайонел Дамер возвышался передо мной, как огромная гора. Все остальное казалось незначительным.
Но Джефф не был незначительным. Он становился все больше с каждым днем. Тем не менее я едва видел, как он растет, едва замечал изменения, которые происходили с ним. И вот однажды Джефф заболел, и мой забег за ученой степенью прервался.
Детские болезни, которыми страдал Джефф когда-то, давно прошли. Он казался здоровым и крепким, нормальным во всех отношениях ребенком. И вот весной 1964 года он начал жаловаться на боли в области паха. Эти боли усилились, и в его мошонке появилась небольшая выпуклость. Мы сразу же отвезли его к врачу, и впоследствии ему поставили диагноз «двойная грыжа». Врач объяснил, что грыжа была результатом врожденного дефекта и что для устранения этой проблемы необходима операция.
Операцию назначили на следующую неделю, и в больницу Джефф решил взять плюшевую оборванную собаку с висячими ушами, с которой он спал с двухлетнего возраста. После операции Джеффа отвезли в палату, где он оставался под наркозом еще несколько часов. Когда он проснулся, конечно, ему было очень больно. Позже я узнал, что ему было так больно, что он спросил Джойс, не отрезали ли врачи его пенис.
Он оставался в больнице несколько дней, и даже после того, как он вернулся домой, его выздоровление, казалось, затягивалось. Долгие дни он лежал на диване в гостиной, завернувшись в большой клетчатый халат. Все это время, пока он выздоравливал, он двигался медленно, грузно, как старик. Жизнерадостность, которая сопровождала все его детство, вся его энергия, казалось, иссякли.
Во время любой болезни, конечно, в определенной мере портится настроение. Но у Джеффа эта хандра начала приобретать характер чего-то постоянного. Он казался меньше, каким-то более уязвимым, возможно, даже более печальным, чем когда-либо прежде.
К осени 1966 года, когда наше пребывание в Пэммел-Корт подходило к концу, это странное и едва уловимое помрачнение начало проявляться почти физически. Его волосы, которые когда-то были такими светлыми, постепенно темнели, и глаза становились все темнее. День ото дня он, казалось, уходил все больше внутрь себя, подолгу сидел тихо, почти не шевелясь, его лицо было странно неподвижным. Теперь, когда я смотрю на фотографии моего сына в этом возрасте, я не могу не задаться вопросом, не формировались ли уже в его сознании странные формы, странные представления, которые он сам еще не мог понять, мрачные фантазии, которые, может быть, даже пугали его самого, но которые он не мог в себе подавить. На фотографиях я вижу только ребенка, играющего во дворе или молча сидящего со своей собакой, но я не могу отделаться от ужасной мысли – а что, если уже тогда, когда были сделаны эти фото, он уже погружался в ту самую Тьму, в тот мир, который был невидим для меня? Что, если мир монстров подспудно сопровождает всех нас с самого рождения, но другие дети быстро отбрасывают его в сторону, а в моем сыне он по каким-то причинам с каждым днем ширился, становился заселенным все более отвратительными существами?..
Со стороны я видел только тихого маленького мальчика, который – по крайней мере, после того, как мы покинули Пэммел-Корт – казался более замкнутым, чем раньше, более замкнутым, менее склонным сверкать своей теплой улыбкой. Вполне возможно, что я не видел ничего большего, потому что слишком быстро пробегал мимо своего сына. Иногда, почти краем глаза, я видел Джеффа, когда он сидел на диване, тупо уставившись в мерцающий телевизор. Я даже не могу вспомнить выражение его лица или хоть в какой-то степени вспомнить свет в его глазах. Что еще более серьезно, я не могу припомнить, чтобы замечал, что какой-то более ранний его внутренний свет медленно гаснет. И поэтому меня не было рядом в тот момент, когда он начал окончательно погружаться в себя. И, следовательно, я не мог почувствовать – даже если бы это вообще можно было почувствовать! – что он, возможно, дрейфует к невообразимому царству фантазий и изоляции, на осознание которого мне потребуется почти тридцать лет. И все же, возможно, именно это и происходило тогда, когда я быстро доедал свой ужин и пробегал мимо Джеффа к входной двери, утешая себя мыслью, что я единственный член нашей семьи, который выходит работать в ночную смену.
* * *
В октябре 1966 года я наконец получил вожделенную степень доктора философии, а месяц спустя устроился на свою первую работу по специальности – химиком-исследователем в крупной химической компании в Акроне, штат Огайо. Мы нашли маленький дом в Дойлстауне, двухэтажный дом в колониальном стиле с четырьмя белыми колоннами на фасаде – в целом маленький, но тем не менее самый большой дом, в котором мы когда-либо жили.
Джойс снова была беременна. Круги ада, через которые она проходила, ожидая рождения Джеффа, повторялись вновь. Снова беспокоящий шум, снова нервозность и бессонница. Она принимала две-три таблетки экванила в день, чтобы облегчить свое состояние. Лекарства не дали эффекта, дозу пришлось повысить до трех-пяти таблеток, но и это не улучшило ее общего состояния. Джойс постоянно была на взводе, становясь все более замкнутой. Ко времени рождения Дэвида в декабре 1966 года у нас вообще не осталось никакой социальной жизни.
А я, конечно же, проводил большую часть своего времени на своей новой работе. В лаборатории я снова обрел удивительное утешение и уверенность в знании свойств вещей, в том, как с ними можно взаимодействовать по предсказуемым схемам. Это приносило мне огромное облегчение от хаоса, который я заставал дома, со всем непостоянством эмоций Джойс и постоянными переменами в ее настроении. Лаборатория была убежищем от этих штормов, и, вероятно, из-за этого я работал еще дольше.
Что касается Джеффа, то он пошел в первый класс в начальной школе Хейзел Харви в Дойлстауне. Особого энтузиазма от перспективы новой школьной жизни он не испытывал. В его личность начал закрадываться странный страх перед другими людьми, который сочетался с общим недостатком уверенности в себе. Он словно ждал от всех какого-то подвоха, ожидал, что другие люди могут замышлять причинить ему вред, и поэтому хотел держаться от всех подальше.
Без сомнения, переезд из Пэммел-Корта значительно омрачил настроение Джеффа. Возможно, виной было то, что при переезде мы не взяли его кошку, или, возможно, у него уже тогда развивалось нежелание меняться, назревала потребность в знакомых местах, без которых он чувствовал себя неуверенно. Конечно, перспектива ходить в школу пугала и нервировала его. Он приобрел застенчивость, которая позже стала постоянной чертой его характера. Его поза стала более скованной, он стоял очень прямо, как будто по стойке смирно, с руками по швам.
Я очень хорошо помню, что утром перед его первым учебным днем на его лице отразился ужас. Казалось, он почти потерял дар речи, черты его лица застыли. Маленький мальчик, который когда-то казался таким счастливым и уверенным в себе, исчез. Его заменил какой-то другой человек, теперь глубоко застенчивый, отстраненный и некоммуникабельный.
Именно таким он поступил в начальную школу Хейзел Харви осенью 1966 года. Поэтому неудивительно, что месяц спустя, когда я встретился с учительницей первого класса Джеффа, она описала моего сына как нового, малознакомого мне человека. Миссис Аллард, чрезвычайно чуткая учительница, сказала мне, что Джефф произвел на нее впечатление чрезмерно застенчивого и замкнутого человека. Он был вежлив и следовал всем ее указаниям, но производил впечатление глубоко несчастного мальчика. Он не общался с другими детьми. Он выполнял порученную ему работу, но делал это без малейшего интереса, механически, просто как задачу, которую нужно решить. Он не умел вступать в разговор с другими детьми. Он не реагировал на их случайные подходы к нему и в ответ не подходил знакомиться к ним. На игровой площадке он держался особняком, просто слоняясь без дела по школьному двору.
Конечно, для меня все выглядело так, будто все эти перемены в Джеффе из-за того, что мы внезапно переехали в другой дом, в другой район и даже в другой штат. Я слышал и другие истории о детях, которые были ненадолго дезориентированы тем, что их внезапно забрали из знакомой обстановки и бросили в совершенно незнакомую. Мрачность, которую я увидел в его поведении, показалась мне не более чем нормальной реакцией. Мой сын, как мне показалось, не очень хорошо приспосабливался к новым обстоятельствам, но для меня это был недостаток, который вряд ли можно было считать фатальным.
Тем не менее застенчивость и замкнутость Джеффа были достаточно серьезными, чтобы потребовать каких-то действий. Во время нашей встречи учительница заверила меня, что сделает все возможное, чтобы немного расшевелить Джеффа и интегрировать его в школьный коллектив.
В тот вечер по дороге домой я вспомнил о своей собственной застенчивости. Мне показалось, что поведение Джеффа в предыдущие недели было более или менее таким же, как мое, когда я внезапно оказывался в незнакомой обстановке. В детстве я так же был ужасно застенчив. Каждый год я боялся перехода в следующий класс, даже если уроки в школе, само расположение этой школы и одноклассники оставались бы прежними. Как будто какой-то элемент моего характера стремился к полной предсказуемости, к жесткой структуре. Перемены, будь то хорошие или плохие, были для меня чем-то страшным, чего следовало избегать. Неловкий и неуверенный в себе, мучимый тяжелым чувством собственной неполноценности, в детстве я воспринимал мир как враждебное и подозрительное место, которое обескураживало меня, заставляя относиться к нему с чувством серьезного беспокойства.
Как будто бы я не мог точно уловить социальные связи внешнего мира, которые другие, казалось, понимали интуитивно. Тонкости межличностного общения были выше моего понимания. Когда я нравился детям, я не знал почему. Когда они переставали меня любить, я тоже не понимал почему. Я также не мог сформулировать план, как завоевать их расположение. Я как будто просто не знал, каковы мои отношения с другими людьми. Казалось, в их поведении и действиях была определенная случайность и непредсказуемость. И как я ни старался, я не мог найти способ заставить других людей казаться мне менее странными и непостижимыми. Из-за этого весь социальный мир виделся мне нечетко и казался угрожающим. И вот, будучи мальчиком, я встречал его с большим недоверием, даже со страхом.
Когда я позже наблюдал за Джеффом, отмечая его страх перед школой, его неловкость и отсутствие друзей, мне пришло в голову, что он, вероятно, унаследовал от меня тот же самый страх. Поскольку я испытал это раньше него, я сочувствовал сыну и думал, что понимаю его чувства. Но верно и то, что, поскольку по мере взросления я познакомился с этим страхом, он стал менее ужасным, и с годами я смог создать жизнь, которая, казалось, текла как любая другая жизнь. Мне удалось получить образование. У меня была семья и работа. Несмотря на страхи, чувство неполноценности, ужасную застенчивость и неуверенность, мучавшие меня в детстве и все еще остававшиеся во взрослой жизни, – несмотря на все это, – я жил тем, что я и другие люди считали нормальной жизнью. И вот, когда я увидел те же самые черты, проявившиеся в Джеффе, они не показались мне особенно опасными или пугающими. Меня мучили те же страхи, что и его, но с годами я научился справляться с ними и наконец преодолел их. Поскольку я научился жить с ними, я не видел причин, по которым мой сын тоже не мог бы к ним приспособиться.
Теперь я понимаю, что был неправ: состояние Джеффа было намного тяжелее, чем когда-либо было у меня в детстве. Там, где я страдал от застенчивости, Джефф начал страдать от почти полной изоляции. Там, где я испытал силу странного очарования, Джефф начал попадать во власть глубокой извращенности. Теперь, когда я смотрю на его фотографии того периода, я удивляюсь всему, что, должно быть, уже тогда формировалось в его сознании. Я также задаюсь вопросом, были ли какие-либо видимые признаки этой тьмы. Мог ли я заметить их мельком, если бы был более внимателен? Осознал бы я их пугающую, мимолетно промелькнувшую мимо меня суть, или быстро клеймил их ярлыком «детские проблемы» и махнул рукой, надеясь, что взрослая жизнь принесет лекарство от того, что я чувствовал, но не мог четко понять? Был ли какой-нибудь способ, с помощью которого я мог бы вырвать своего сына из челюстей, которые начали пожирать его?
Когда я задаю себе эти вопросы, ко мне неизменно приходит одно и то же воспоминание. Однажды, вскоре после того, как мы покинули Пэммел-Корт, я возвращался домой с работы и увидел Джеффа одного на краю лужайки. Шел дождь, и он был одет в зимнюю куртку и шапочку-чулок. Когда я приблизился к нему, я увидел, что он размахивал руками в воздухе, его собака Фриски громко лаяла, дико кружа вокруг него. На мгновение мне показалось, что они играют вместе, но когда я въехал на подъездную дорожку, я увидел, что Джефф увяз в грязи на краю лужайки и отчаянно пытается выпутаться. Он громко рыдал, огромные слезы каскадом катились по его лицу, и я мог видеть, что его страх быть утянутым вниз или поглощенным землей поверг его в настоящую панику.
Я подбежал к нему так быстро, как только мог, вытащил из грязи и поднял на руки. Я видел, как его лицо озарилось огромной радостью и чувством спасения. Он улыбался и плакал одновременно, все его существо переполняло огромное облегчение от того, что кто-то наконец увидел его страдания и вытащил его из засасывающей земли. Он наклонился ко мне, его руки крепко обвились вокруг моей шеи, и приблизил свое лицо очень близко к моему. Я до сих пор помню сладость его дыхания и огромную благодарность, которую видел в его глазах.
Теперь я знаю, что, должно быть, чувствовал мой сын в тот момент. Его родной отец спас его от того, что виделось ужасным исходом, и, возможно, своим юным умом в тот момент он поверил, что я всегда смогу увидеть надвигающуюся беду и спасти от нее.
Но та часть Джеффа, которая была в наибольшей опасности, была невидима для меня. Я мог видеть только те стороны его характера, которые он решал показать, и они напоминали некоторые из моих собственных черт – застенчивость, конформность, склонность уходить от конфликта. Полагаю, как и большинство отцов, я даже находил некоторое утешение, возможно, даже некоторую гордость, думая, что мой сын немного похож на меня.
Мы снова переехали, когда Джеффу было семь, на этот раз в съемный дом в Барбертоне. Я предполагал, что он справится с этим по-своему. Конечно, это снова бы его дезориентировало, но мне казалось, что научиться справляться с переменами само по себе было уроком. В конце концов, перемены – это часть жизни, то, чего никто не может избежать. Переехав в очередной раз, Джефф бы всего лишь получил еще один урок, как научиться приспосабливаться к новым обстоятельствам.
Но к тому времени, конечно, Джефф уже был вынужден привыкать не только к новому дому. За несколько месяцев до этого Джойс родила нашего второго сына, Дэвида.
У Дэвида, в отличие от Джеффа, трудными были только первые несколько месяцев. Он страдал от колик и не давал нам с Джойс спать по ночам. Это усилило напряжение, которое неуклонно нарастало между нами двоими, и наши с Джойс отношения стали значительно сложнее.
Все это еще усугублялось тем фактом, что Джойс впала в глубокую депрессию. Она была чрезвычайно раздражительной и большую часть времени лежала в постели. Из-за этого большая часть обязанностей по дому и воспитанию детей легла на меня. Я стал посещать службу в церкви вместе с Джеффом все реже и реже, пока наконец не пришел к выводу, что могу духовно расти, просто читая Библию дома.
Некоторые из этих домашних обязанностей, впрочем, были довольно приятными. Я с теплом вспоминаю двухмильные прогулки, которые мы совершали с Джеффом и Фриски на ферму, где покупали яйца. Затем мы возвращались, и я готовил завтрак для всей семьи. Затем, в субботу днем, мы с Джеффом навещали соседний Барбертон, штат Огайо, чтобы заказать нашу обычную газировку с шоколадным мороженым – привычка, перешедшая к нам из жизни в Эймсе, штат Айова.
Однако мои отношения с Джойс были не такими приятными. Хотя как сказать… Мы часто спорили и даже ссорились, но неизменно держались в рамках приличий. Мы не кричали друг на друга. Мы не бросались вещами. Мы сходились в поединке, но затем покидали поля боя. И при всем при этом были и хорошие времена! Да, чередовавшиеся с плохими, но были. Тогда мне не пришло бы в голову сказать, что наш брак начал разваливаться.
Дейву было пять месяцев, когда мы переехали в Барбертон. Это было в апреле 1967 года, и малютка спал в объятиях Джойс, когда мы ехали в наш новый дом. Джефф же сидел на заднем сиденье с пустым отсутствующим видом, не взволнованный и не особенно напуганный, как будто его эмоциональный диапазон начал сужаться. Интенсивность его прежних чувств ушла. Он выглядел пассивным, в его поведении появилась странная покорность судьбе, которая вскоре станет центральной чертой его характера.
Однажды в Барбертоне, я помню, Джефф, одетый в синие джинсы и полосатую футболку, играл с Фриски на заднем дворе нового дома. Казалось, он вернулся к беззаботным, полным жизни денькам в Пэммел-Корт. Вскоре после переезда он подружился с соседским мальчиком по имени Ли. Они с Джеффом обычно играли вместе во второй половине дня. В октябре перед Хеллоуином они решили вместе нарядиться в костюмы чертят и пойти колядовать, выпрашивая у соседей сладости. Джойс подала им «ведьмино зелье» из свежевыжатого апельсинового сока и имбирного эля, и они вдвоем отправились в путь по нашему кварталу от дома к дому. Перед уходом двое мальчиков встали вместе сфотографироваться, ярко улыбаясь в своих дьявольских костюмах.
На снимке Джефф слева, и нет никаких намеков на то, что через несколько лет жизнь маленького мальчика радикально изменит свой курс. Он кажется расслабленным, счастливым и совершенно беззаботным рядом со своим новым другом.
Я разглядывал эту фотографию много раз и не находил на ней ни малейшего намека на то, что всего через несколько лет моему сыну будет так трудно противостоять своей мании, что он, вооружившись бейсбольной битой, будет подстерегать понравившегося ему бегуна, чтобы нокаутировать его и, как он позже сказал, «возлечь с ним» – возлечь с его бессознательным телом. На фотографии нет ни намека на то, что он настолько страшится факта присутствия в его жизни живого человека, что способен вступить в контакт лишь с мертвецом.
Даже сейчас, когда я думаю обо всем, что произошло с тех пор, я задаюсь вопросом, возможно ли было остановить его путь во тьму. Очевидно, даже в его обуреваемом демонами сознании случались вспышки привязанности, когда что-то доброе и детское прорывалось сквозь окутывающую маску тотальной отстраненности. Был даже по крайней мере один случай, когда Джефф учился в третьем классе, когда он действительно обратился к кому-то за пределами семейного круга.
Эта женщина была помощником учителя, и я не знаю точной природы их отношений – знаю только, что Джефф проникся к ней определенной симпатией. Возможно, эта женщина каким-то образом подружилась с ним. Возможно, она пыталась пробиться сквозь изоляцию, видя растущую в моем сыне опасность лучше, чем Джойс или я. Возможно, это была не более чем улыбка или прикосновение, которыми она небрежно одарила Джеффа, и именно они показались ему чем-то чудесным и восхитительным.
Много лет спустя, когда я спросил Джеффа, почему ему понравилась именно эта женщина, он просто пожал плечами. «Думаю, она была мила со мной», – ответил он своим обычным безжизненным и монотонным голосом. Он не помнил ни ее имени, ни того, что она сделала такого, что заставило его полюбить ее больше других учителей. Как будто бы она была не более чем мимолетной тенью, слегка приятной, но не имеющей особого значения.
И поэтому я никогда не узнаю, что такого было в этой женщине, что заставило Джеффа откликнуться на нее. Я знаю только, что он откликнулся и сделал небольшой неловкий жест в сторону другого человеческого существа.
Это был не более чем детский подарок, миска с головастиками, которых Джефф поймал в ручье на поле за школой, где мы втроем с Фриски регулярно гуляли и играли в баскетбол по субботам, а иногда и в будни после работы. Он подарил их ей без всякого умысла, как выражение своей привязанности. Позже он узнал, что помощница передарила этих самых головастиков его другу Ли. В отместку Джефф пробрался в гараж Ли, нашел миску с головастиками и вылил моторное масло в воду, убив их.
Насколько я понимаю, это был первый акт насилия Джеффа. Один из направляющих тросов, который удерживал его в узде, внезапно соскользнул с крепежного болта, и на мгновение Темный Джефф, который рос вместе с моим сыном, внезапно проявился в виде маленького мальчика, наливающего моторное масло в миску с головастиками.
В последующие годы эта темная сторона становилась все более сильной в моем сыне, пока наконец не присоединилась к его зарождающейся сексуальности, а после этого полностью его поглотила.

Джефф во дворе дома своих бабушки и дедушки. Вест-Эллис, Висконсин, 1964 год
Bepul matn qismi tugad.