Kitobni o'qish: «Его сиятельство Принц де Лень»
Цецен Балакаев
«Его сиятельство Принц де Лень»
Венок-панегирик на чело Ивана Александровича Гончарова к дню его рождения
Двенадцать рассказов об Иване Гончарове, которые он не написал, но мог бы написать или не написать
Он не ходил в театр, хотя собирался. Не поехал в Кронштадт, хотя звали. Не встал с дивана, чтобы встретить Музу, хотя она явилась к нему на дом. Он ел щи, гонял мух, спорил с цензорами, беседовал с дворником, вспоминал море и засыпал над газетой.
Его звали Принцем де Лень – за любовь к комфорту и нерасторопность. Он написал «Обломова», в котором узнал себя. Он служил тридцать лет чиновником, цензором, редактором – и ненавидел службу. Он плавал вокруг света и описал это в книге, которая стала памятником его ленивой, но гениальной душе.
Двенадцать рассказов. Двенадцать дней из жизни тайного советника, кавалера ордена Владимира, автора трёх романов и одного бесконечного лежания на диване.
Здесь нет истории жизни. Нет анализа творчества. Здесь – голос. Тот, который слышат только те, кто умеет молчать. И читать, когда не лень.
Ватрушки остывают. Мухи кружат. Марфа ворчит. А Его Сиятельство возлежит на облаке, похожем на продавленный диван, и принимает в приёмные часы – с часу до трёх. Но приходить лучше во сне, когда нет надобности открыть глаза.
Для тех, кто любит Гончарова. Для тех, кто его не читал. Для тех, кто хочет понять, почему лень – это не порок, а призвание.
Предисловие
К дню рождения Ивана Александровича Гончарова
18 июня 2026 года ему бы исполнилось двести четырнадцать.
Он не считает. Ему незачем. На небесах – ни календарей, ни цензуры, ни «Северной почты». Только вечный покой, вечный диван и лёгкая, ничем не омрачённая возможность ничего не делать.
Я написал эти двенадцать рассказов не потому, что знал Гончарова. Я не знал. Никто из ныне живущих не знал. Я написал их потому, что узнавал его – в каждой строке «Обломова», в каждом скрипе корпуса фрегата «Паллада», в каждом молчании между фразами его писем. Он был чиновником, который ненавидел службу. Писателем, который ленился писать. Человеком, который любил – но не жертвовал. Который умел чувствовать – но предпочитал лежать.
Это не биография, а попытка услышать голос. Тот самый, негромкий, чуть насмешливый, усталый, который говорит: «Не торопитесь, судари. Успеется. Всё успеется. Даже смерть».
Гончаров был принцем без королевства. Ленивым гением, который подарил миру Обломова – и тем самым оправдал всех, кто когда-либо хотел просто лечь и не вставать. Не потому, что устал. А потому, что понял: в беге нет правды. Правда – в покое.
Эти рассказы – не памятник. Памятники стоят на улицах, и на них садятся голуби. Это – диван. Продавленный, с косо висящей картиной, с вылезающими пружинами. На него можно сесть рядом. И помолчать.
Иван Александрович, простите, что разбудили. Простите, что приписали вам мысли, которых вы, может быть, не думали. Разговоры, которых не вели. Сказку про королеву Мушку, которую вы, кажется, и правда могли бы рассказать.
Но мы вас узнали. И это главное.
С днём рождения, Ваше Сиятельство.
Ватрушки остыли. Муха села на чернильницу.
Пора на диван.
Его сиятельство Принц де Лень
Лето выдалось душным, каждый день как перед грозой. Иван Александрович Гончаров – грузный, с мягкими плешами на темени и вечно заложенными за спину руками – стоял у окна своей квартиры на Моховой и смотрел, как дворник Пахом хлещет мокрой тряпкой по пыльным булыжникам. Дворник старался, но выходило лениво: раз, другой, передохнул, почесал затылок. Гончаров вдруг улыбнулся – своей, знаете, медленной улыбкой, как будто солнечное пятно ползёт по стене.
– Ишь ты, – сказал он одними губами. – Мой собрат.
Он думал в эту минуту не о литературе. Он думал о том, что вчера нанесли визит гости – молодые литераторы из кружка Майкова. Галдели, сверкали пенсне, спорили о Белинском и будущем России. А он, хозяин, сидел в кресле – диван уже не мог, болела поясница – и слушал их, как слушают дальний гром: с любопытством, но без желания встать и посмотреть. Потом Аполлон Майков, уже немолодой, с сединой в бороде, наклонился к его уху и шепнул:
– А помнишь, Иван, как мы звали тебя в сороковых? Принц де Лень. Ты тогда обиделся. А зря – это была ласка.
Гончаров помнил. Молодой, тридцатилетний, он пришёл в дом Майковых – учить их сыновей. И сразу попал в водоворот: рукописные журналы, акварели, стихи на французском. Супруга хозяина, Евгения Петровна, сама подносила ему чай в тонкой чашке и называла «душа моя». А он – полный, тихий, с волосами, которые уже тогда редели, – стеснялся, краснел, медлил с ответом, как будто слова должны были пройти долгий путь через всю Россию, прежде чем сорваться с губ.
И вот тогда кто-то – кажется, Валериан, старший сын, живописец – и сказал, рассмеявшись:
– Глядите, это не человек, это Их Сиятельство Принц де Лень. Шевелится – но как бы нехотя, из снисхождения к географии.
Все засмеялись. Гончаров не обиделся. Он даже почувствовал что-то вроде гордости: принц – это всё же титул. В России, где каждый лез из кожи вон – служить, писать, любить напоказ, спорить до хрипоты, – он был тихим островом. И люди тянулись к этому острову, потому что на острове не надо было бегать.
Он отошёл от окна, подошёл к дивану – тому самому, уже продавленному, с косо висевшей картиной над ним – и опустился на подушки. Из-под дивана сами собой выкатились туфли-шлёпанцы. Гончаров посмотрел на них, вздохнул и не надел.
– Успеется, – сказал он в пространство.
Тут как раз прибежала девочка – Саня, дочка его покойного слуги. Ей было семь или восемь, она путала «л» и «р», но по-французски уже читала прилично. Она влетела без стука, запыхавшаяся, с косичкой набекрень, и выпалила:
– Иван Александрыч, а у нас в кухне Марфа ватрушки печёт, и говорит, что если вы не сядете за стол, она уйдёт к заутрене и больше не вернётся!
Гончаров поднял бровь. Марфа – кухарка, бабища крутобокая, громогласная, крепостная в прошлом, – пугала его уходом каждый день. И ни разу не ушла. Она была его главным жизненным двигателем, потому что стыдно перед прислугой. Стыдно быть принцем, когда рядом Марфа с ухватом.
– Скажи Марфе, Сандрильона моя, – сказал он мягко, – что я иду. Но не сразу. Пусть ватрушки остынут. В горячем виде они обжигают нёбо, а старикам положено беречь нёбо.
Девочка фыркнула, точь-в-точь как Марфа, и убежала.
Гончаров же остался сидеть. И думал – не о ватрушках, не о статьях, не о симбирском имении, которое он видел всего дважды за тридцать лет. Он думал о том, как странно устроена жизнь: его зовут принцем – а он живёт в «пещерке», как он сам называл эту квартиру на первом этаже, где сквозняки гуляют и пыль лениво садится на фолианты. Его считают великим писателем – а он любит сидеть с детьми, делать с ними уроки, водить под руку по вечерам в сумерки, потому что плохо видит и боится упасть. В нём нет ни капли барского высокомерия – он говорил с Майковыми как с равными, с дворником Пахомом как с равными, с Санькой как с равной.
Отчего так? Отчего он не чувствует надобности нависать, давить, доказывать? Может быть, потому, что лень – великая учительница смирения. Кто много лежит, тот видит, что все люди одинаковой высоты, когда лежат рядом.
Он наконец пошевелился. Надел туфли. Поправил сюртук. Прошёл в столовую, где Марфа уже ставила на стол румяные ватрушки, где Саня капризничала, что ей первый кусок не достался, а вторая девочка, поменьше, спала прямо за столом, уронив голову в тарелку.
Гончаров сел, взял ватрушку, подул.
– Дети, – сказал он тихо, – а я сегодня принца вспоминал. Не себя. Настоящего. Де Линя. Он говорил: «Ничто так не старит, как желание казаться молодым. И ничто так не молодит, как умение ничего не делать». Так вот, дети. Я стареть не собираюсь. И вы не торопитесь.
Марфа за спиной всхлипнула – то ли от умиления, то ли от дыма из печи. Пахом за окном уронил тряпку и не поднял. А Гончаров откусил ватрушку, зажмурился от удовольствия и подумал: «Вот оно. Счастье. Тёплое. С изюмом».
И улыбнулся по-обломовски – широко, счастливо, никуда не торопясь.
Цецен Балакаев
Принц де Лень и его маленький рыцарь
Однажды, в летнюю пору, когда петербургский воздух становится тягучим, как варенье, а тени на Моховой удлиняются с какой-то ленивой неохотой, Иван Александрович Гончаров сидел в своём кресле у раскрытого окна. За окном мальчишки гоняли в бабки – звонко, глупо, радостно; дворник Пахом с достоинством флегматика поливал мостовую; где-то вдалеке дребезжала пролётка. Гончаров жевал сухарь, запивал его слабым чаем и думал о том, что хорошо бы сейчас никуда не ехать, ничего не писать и даже не думать – вовсе.
Но думалось само.
В дверь постучали. Три коротких, почтительных удара. Это был его крестник – мальчик лет десяти, сын покойного камердинера, которого Иван Александрович по странной прихоти судьбы и собственной мягкой нерасторопности взял на попечение. В народе таких называют «из милости», но Гончаров не терпел этого слова. Мальчик держал в руках письмо.
– От барина с Симбирской, – выпалил он и замер, глядя на писателя снизу вверх. Глаза у мальчика были быстрые, тёмные, совсем не петербургские – такие же быстрые, какими сам Гончаров тридцать лет назад смотрел на приволжские разливы.
Иван Александрович развернул письмо неторопливо, бережно разгладил лист – бумага была плотная, купеческая, пахла дальней дорогой и чуть-чуть яблоками. Писал старший брат: «Имение, мол, скучает по хозяину, пора бы, пора, Иван, навестить, а то ведь и мы не вечны». И далее – длинный перечень того, что обветшало, прохудилось, заросло лебедой.
Гончаров вздохнул, отложил письмо на край стола – туда, где лежали ещё три таких же, непрочитанных, неотвеченных, присыпанных пылью. Потом, словно спохватившись, поглядел на мальчика и сказал тихо:
– Садись-ка, Саня. Ответа пока не будет. А ты вот что… читал ли сегодня по-французски?
– Читал, Иван Александрович. И арифметику делал. И у печки дрова сложил.
– Дрова – это хорошо. Дрова – это по-обломовски. – Гончаров усмехнулся краешком губ, и в этой усмешке была только теплота, без тени насмешки. – А ты знаешь, кто такой принц? Не настоящий, а так… прозвище?
Мальчик помотал головой.
– Бывал в Петербурге один чудак, – заговорил Гончаров, глядя не на мальчика, а куда-то в дождливое небо за окном. – Австриец. Принц де Линь. Остроумный был, весёлый и… ленивый, как черепаха. Так вот меня в молодости так прозвали. Принц де Лень. – Он засмеялся негромко, по-стариковски. – А я и не спорил. Потому что есть в этом, знаешь, своё достоинство: не бежать, не суетиться, не рвать жилы. По-честному смотреть на себя. Вон твоя сестрёнка, маленькая, – она не ленится, она живёт. А я… я иногда только живу и больше ничего не делаю. И это, брат, тоже ремесло.
Мальчик слушал, раскрыв рот. Он не понимал половины слов, но чувствовал главное: этот грузный, медлительный человек в расстёгнутом сюртуке, с редкими седыми бакенбардами и руками, сложенными на животе, был с ним на равных. Ни снисхождения, ни барской ласки – простое человеческое сидение рядом и общее молчание.
Вошла кухарка Марфа – баба крутобокая, громогласная, вся в муке до бровей. Она шумно поставила на стол щи в глиняном горшке и рявкнула:
– Кушать подано, ваше благородие! А то у вас щи простынут, как в той песне.
Гончаров не обиделся. Он вообще никогда не обижался на простых людей – слишком хорошо помнил свою симбирскую дворню, слишком любил тот медленный, уютный быт, где всё течёт, как густая сметана. Он взял ложку, перекрестился неспешно на угол, где висела иконка, и сказал Марфе:
– А вы, матушка, не кричите. Я не глухой. И не барин я вовсе. Барин спит на том диване, а я так… старичок.
Марфа фыркнула, но улыбнулась, и ушла на кухню, где уже затевался пирог – его любимый, с луком и яйцом, тот самый, который пекли каждый год в день рождения, в Юрмале, на летней квартире, где он возил этих детей, этих «не своих», а ставших своими, с простыми именами и неуклюжими пальцами, которые он учил выводить французские глаголы.
Вечером, когда сумерки сгустились в синюю пахтань, Гончаров вышел гулять – под руку всё с тем же мальчиком. Ступал он мягко, в шлёпанцах, и казалось, что мостовая под ним чуть проминается. Прохожие – и чиновник с портфелем, и барыня в кринолине, и студент с книгой под мышкой – все они скользили мимо, не узнавая. А он и рад был: узнают – начнутся разговоры, расспросы, а ему нужно только одно – тишина и чтобы кто-то держал его за локоть, потому что впотьмах он уже плохо видел.
– Саня, – сказал он вдруг. – А ты знаешь, что я написал роман про ленивого человека? И все подумали: ах, зло, ах, сатира. А я вовсе не зло. Мне его жалко. Того, кто на диване. Потому что он… он, может, один на всём свете не притворяется. Не суетится. Не силится казаться выше своего роста.
Мальчик молчал, потому что не знал, что ответить. Но он крепче сжал сухую, тёплую ладонь старика.
И они пошли дальше – два человека в петербургских сумерках, принц и его маленький рыцарь, без чинов, без званий, просто две живые души, которым завтра снова предстояло сидеть у окна, пить чай, учить уроки и быть счастливыми той особенной, обломовской, ни на что не похожей ленью, которую свет называет пороком, а Гончаров называл – жизнью.
Летний сад. Воскресенье
В воскресенье Гончаров вышел из дому рано – для него, разумеется. Для города это была уже почти полдень.
Он надел сюртук, который Марфа назвала «похоронным», шляпу с широкими полями, фасона «панама, как у аптекаря», и взял под руку Саню. Мальчик сегодня был при параде – чистая рубаха, волосы зализаны мокрым гребешком. Ему очень хотелось мороженого.
Летний сад встретил их густой листвой и запахом нагретой земли. Гончаров ступал медленно, придерживаясь за чугунную решётку. Кругом гуляли: няньки в кумачовых платках толкали коляски; гимназистки в коричневых платьях хихикали, поглядывая на офицеров; какой-то важный старик в ленте через плечо читал газету на скамейке и то и дело поглядывал поверх очков – не идёт ли знакомый, с кем можно поклониться.
– Смотри, Саня, – сказал Гончаров, останавливаясь. – Это называется «общество». Каждый думает, что он смотрит на других. А на самом деле все смотрят на него. Смешно, правда?
Мальчик не понял, но засмеялся вежливо.
Они присели на скамью напротив пруда. Там плавали утки – грязные, нахальные, жирные. Какая-то барыня в кружевном зонтике бросала им булку. Рядом стоял её муж – мелкий чиновник, судя по лицу, замученный департаментом, и смотрел на уток с завистью: им не надо служить.
Гончаров узнал эту породу. Сам был такой двадцать лет назад.
– Иван Александрович, – спросил вдруг Саня, глядя на мальчика в матросском костюмчике, который катал обруч. – А вы любили кого-нибудь? Ну, когда молодым были.
Гончаров помолчал. Ровно столько, сколько нужно, чтобы ответ не стал исповедью.
– Любил, милый. Очень. Но я… – он запнулся, подбирая слово, чтобы не соврать и не обидеть ребёнка, – я не умел жертвовать. Не умел бросаться в омут. Я стоял на берегу и думал: а не промокну ли я? А удобно ли там? А можно ли будет потом выйти и сесть в кресло?
Он усмехнулся своей усмешкой – половинной, виноватой.
– Так я и остался принцем. Без королевства.
Саня не знал, что ответить. Он потянул Гончарова к лотку с мороженым. Торговец – рябой мужик в фартуке, с седыми усами, в каких-то невероятных опорках – заулыбался, увидев подошедших.
– Барину? Крем-брюле? Ваниль?
– Мальчику, – сказал Гончаров, доставая кошелёк. – А я посмотрю. У меня желудок привередливый. Как герцог.
Мужик хмыкнул с пониманием. Он не знал, кто перед ним – писатель, чиновник, принц, – но сразу почувствовал: этот не будет торговаться, не будет надрывать глотку, не будет требовать сдачу до копейки. Этот заплатит и отойдёт в сторону, чтобы не мешать другим покупать.
– У нас, – сказал мужик, подавая мальчику вафельный стаканчик, – у нас в Смоленской губернии один барин тоже такой был. Умер, царствие небесное. А степенный – дай Бог каждому. Потому что от его лени всем спокойно было. Он не строил, не рушил, не тягал людей по судам. Лежал себе и траву росой умывал.
Гончаров вдруг покраснел. Ему показалось, что мужик говорит о нём.
– Вот видишь, – сказал он Сане, когда они отошли. – Даже принцу бывает лестно, когда его сравнивают с травой.
Они постояли у фонтана. Гончаров долго смотрел на воду, падающую с мраморной чаши в мраморную чашу. Потом сказал тихо, не то мальчику, не то себе:
– Знаешь, что я понял к шестидесяти годам? Лень – это не порок. Это дар. Не всем дано остановиться и сказать: «Мне не надо казаться. Мне надо быть». А я вот смог. И даже книжку написал. И дети меня любят. И Марфа печёт ватрушки. И принцем зовут – пусть шуточно.
Он помолчал.
– Хватит с меня.
Солнце поднялось выше. Тени стали короче. Из сада потянулись к выходу – к обеду, к диванам, к газетам. Гончаров тоже повернул к решётке.
Bepul matn qismi tugad.