Kitobni o'qish: «Мосиха»
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: «МОСИХА – ЗЕМЛЯ РОДНАЯ»
ГЛАВА 1. ПОСЕЛОК НА КРАЮ ТАЙГИ
1.1. Утро в Мосихе
Солнце поднималось над тайгой медленно, с достоинством, как хозяин, которому некуда торопиться. Сначала оно окрасило верхушки кедров в нежный розовый цвет, потом позолотило стволы сосен, потом уже добралось до крыш Мосихи – и поселок вспыхнул, засиял, задымился утренними печными дымами, залаял собаками, закукарекал петухами, зазвенел первыми голосами просыпающихся людей.
Мосиха стояла на берегу таёжной реки Кети, в месте, где она делала широкий плавный изгиб и становилась похожей на спящего богатыря – такая же широкая, спокойная, могучая. С трёх сторон поселок окружала тайга – густая, тёмная, пахнущая смолой и прелой листвой, наполненная жизнью, звуками, тайнами. Тайга здесь была настоящей, нехоженой, первозданной – такой, какой она была сотни лет назад, до всякого человека, и такой, какой она останется, если человек будет жить с ней в мире и согласии, как умели жить в Мосихе.
Семнадцать дворов – вот и весь посёлок. По городским меркам – ничто, деревушка, захолустье. Но для тех, кто здесь жил, Мосиха была центром вселенной, самым лучшим местом на всей огромной советской земле, от Москвы до Владивостока, от Мурманска до Ташкента.
Дворы стояли в два ряда вдоль единственной улицы, которая называлась, разумеется, Советской. Улица была широкая, немощёная – зачем мостить, если машины сюда почти не заезжают? – но ровная, ухоженная, обсаженная по краям молодыми берёзками, которые посадили три года назад всем поселком в честь какого-то важного события, а какого – уже и забыли, но берёзки помнили и росли исправно, старательно.
Дома в Мосихе были добротные, из листвяка, потемневшего от времени, но крепкого, почти каменного. У каждого дома – большое подворье: амбар, баня, погреб, огород, хлев если держали скотину. Заборы в Мосихе были не такие, как в других местах, – не из досок, а из жердей, и через них было видно и двор, и хозяйство, и самого хозяина, если он вышел на утреннюю работу. Может, оттого в Мосихе и не было никаких тайн: всё на виду, всё честно, всё по-советски открыто.
В пять часов утра в этот июльский день 1955 года Мосиха просыпалась. Первым, как всегда, подал голос петух Василия Кузьмича Огородникова – здоровенный рыжий петух по прозвищу Маршал, самоуверенный и горластый, убеждённый, что именно он заставляет солнце вставать. За Маршалом откликнулись другие петухи – потоньше, помоложе, не такие уверенные в себе, – и вот уже вся птичья Мосиха была разбужена и требовала внимания.
Первые дымки потянулись из труб. Это женщины затапливали печи – без всякого будильника, без всяких напоминаний, просто потому что так жили, так было заведено, так делали их матери и бабки, и это было правильно и хорошо.
Иван Москалёв проснулся, едва Маршал издал свой первый торжествующий крик. Привычка просыпаться с петухами была у него с детства, с тех самых пор, как дед Фёдор брал его на утреннюю рыбалку, поднимая ещё до света тихим шёпотом: «Вставай, Ванюша, рыба не ждёт». Теперь деда уже не было рядом – он спал в соседней комнате и кряхтел во сне – но привычка осталась.
Иван лежал на своей кровати у окна и смотрел, как рассвет наливается в небо, как тайга из чёрного пятна превращается в зелёную стену, как первые лучи солнца ударяют в стёкла противоположного дома и зажигают их золотом. Он лежал и улыбался – просто так, без причины, от того, что утро хорошее, от того, что день будет долгий и интересный, от того, что жить хорошо.
Ивану Москалёву шёл двадцать первый год. Двадцать лет – возраст, когда человек уже не мальчик, но ещё не обременён теми заботами, что приходят позже: семьёй, детьми, хозяйством на плечах. Двадцать лет – это когда всё впереди, когда весь мир открыт, когда каждое утро несёт что-то новое.
Он потянулся так, что кровать жалобно скрипнула, сел, потёр кулаками глаза и свесил ноги на холодный дощатый пол. Ноги у него были большие – сорок четвёртый размер – и крепкие, как корни старого кедра. Весь Иван был таким: большим, крепким, основательным. Ростом почти метр восемьдесят пять, в плечах широченный – косая сажень, как говаривал дядька Степан, – с руками, привыкшими к тяжёлой работе, узловатыми в суставах, с мозолями на ладонях.
Лицо у Ивана было простое, открытое, русское – широкоскулое, с прямым носом, с ямочками на щеках, которые появлялись, когда он улыбался, а улыбался он часто. Волосы русые, слегка вьющиеся, всегда чуть растрёпанные, потому что расчёска для Ивана была вещью необязательной. Глаза голубые, ясные, с хитринкой – такие глаза бывают у людей, которые много видели, много думали, но не потеряли способности удивляться миру.
– Вань! – донёсся из кухни голос матери. – Вставай, сынок! Завтрак готов!
– Встал уже, мам! – отозвался Иван, поднимаясь и нашаривая под кроватью свои кирзовые сапоги.
Он оделся быстро, по-военному: штаны из серого сукна, рубаха в синюю клетку, широкий кожаный ремень с медной пряжкой. Причесался мимоходом – провёл пятернёй по волосам – и вышел из комнаты.
В доме Москалёвых пахло хлебом и молоком, горячей кашей и смородиновым вареньем, дымом из печи и чем-то ещё, неуловимым, домашним – тем запахом, который не забывается никогда и который человек чувствует только дома.
Кухня у Москалёвых была большая, с высоким потолком, со старой русской печью в углу, которая занимала добрую треть помещения и служила одновременно плитой, духовкой, сушилкой и – зимой – самым тёплым местом в доме. Над печью висели пучки сухих трав – мать сушила мяту, зверобой, чабрец, – и от этого в кухне всегда было немного аптечно и очень уютно.
Стол был уже накрыт. Мать – Прасковья Никифоровна Москалёва – стояла у плиты и помешивала кашу. Она была невысокой, плотной, с тёмными волосами, аккуратно убранными под белый платочек, с руками, всегда занятыми делом, с лицом добрым и немного усталым – лицом женщины, которая работала всю жизнь и не считала это чем-то особенным.
– Садись, – сказала она, не оборачиваясь. – Отец уже ушёл на делянку. Дед с бабкой ещё спят.
– Доброе утро, мам, – сказал Иван, садясь на своё место – угловое, широкое, с продавленной подушкой на сиденье.
– Доброе. Каша с маслом, молоко свежее, Зорька только что подоилась. Ещё варенье смородиновое, вчера сварила.
– Во! – обрадовался Иван. – Это хорошо. Я вчера так наработался, что мне бы три тарелки каши сейчас.
– Ешь сколько влезет, – улыбнулась мать, ставя перед ним дымящуюся миску.
Иван взял ложку и зачерпнул кашу. Каша была гречневая, рассыпчатая, политая щедрым куском растопленного масла, которое плавало жёлтым солнечным пятном. Он поднёс ложку ко рту, подул и отправил в рот. Зажмурился от удовольствия.
– М-мм! – раздалось громкое причмокивание. – Вот это каша! Мам, ты лучший повар в Советском Союзе, я тебе точно говорю! Даже в Москве так не готовят, я уверен!
– Ты в Москве-то бывал? – усмехнулась мать.
– Не бывал, – признал Иван, снова зачерпывая. – Но я так думаю. Потому что лучше этой каши ничего быть не может, это научный факт.
Прасковья Никифоровна покачала головой, но была довольна.
Иван ел с аппетитом и без спешки. Он потянулся к банке с вареньем, широкой, пузатой, запечатанной вощёной бумагой. Открыл, зачерпнул ложкой – варенье было тёмное, густое, ягода к ягоде. Положил на хлеб, откусил. Закатил глаза.
– Ммм! – снова раздалось смачное причмокивание. – Это же не варенье, мам, это же поэзия! Это же... это же надо в музей сдавать! Вот зря не написал в газету – написал бы: «В поселке Мосиха Нарымского района варят лучшее варенье в мире». Приехали бы корреспонденты, сфотографировали.
– Болтун ты, Ванька, – ласково сказала мать, присаживаясь напротив с кружкой чаю.
– Не болтун, а правдолюб, – возразил Иван. – Я только правду говорю. Ну, иногда немного добавляю для красоты, так это не ложь, это художественное украшение действительности.
Мать засмеялась. Иван тоже засмеялся – широко, от всей души, так что ямочки на щеках обозначились совсем глубоко.
За окном светлело. Мосиха просыпалась. Было слышно, как соседский дед Игнат ругается с курами за то, что они лезут в огород, как тётка Лукерья гремит вёдрами у колодца, как где-то в конце улицы заревела корова Прасковьи Семёновны Коровиной – молока просит, заждалась.
Начинался новый день в Мосихе. Хороший день. Советский день 1955 года.
1.2. Поселок, дома и улицы
Чтобы понять Мосиху, надо было пройти её всю – из конца в конец, от первого двора до последнего, – и смотреть внимательно, не торопясь.
Улица Советская начиналась от реки – там, где за крутым обрывом была пристань с одним-единственным причальным столбом и несколькими лодками, перевёрнутыми на берегу вверх дном. Пристань была маленькая, но важная: именно отсюда уходили лодки на рыбалку, именно сюда иногда – раз в две недели – заходил речной катер из района, привозивший почту, продукты, газеты, иногда новых людей.
Первый двор от реки принадлежал Василию Кузьмичу Огородникову – бывшему речному капитану, человеку пожилому, но бодрому, с шкиперской бородкой и вечной трубкой во рту. Двор у него был образцовый: забор ровный, как по линейке, поленница сложена кирпичиком, огород разбит по-морскому аккуратно – ряд к ряду, грядка к грядке. Маршал – его петух – расхаживал по двору с видом адмирала, инспектирующего флот.
Дальше стоял дом Антонины Фёдоровны Зябликовой – вдовы, женщины сорока пяти лет, работавшей в поселковой конторе счетоводом. Дом у неё был ухоженный, с геранями на окнах, с белыми занавесками, с кошкой Муркой, дремавшей на завалинке в любую погоду.
За Зябликовой жил дед Игнат – Игнат Поликарпович Сусликов – и это был особый разговор, к которому мы ещё вернёмся.
Через дорогу от деда Игната, наискосок, стоял дом Сизовых – молодой семьи, Николая и Татьяны, у которых было трое детей-погодков, вечно чумазых и весёлых. Николай работал в леспромхозе, Татьяна вела хозяйство и растила детей.
Дом Москалёвых стоял примерно в середине улицы, ближе к левой стороне – большой, пятистенный, с высоким крыльцом, с резными наличниками на окнах, которые вырезал ещё дед Фёдор. Наличники были необыкновенные – с птицами, цветами, завитушками – настоящее произведение народного искусства. Приезжие всегда на них заглядывались.
Рядом с москалёвским домом стоял дом тётки Лукерьи и дядьки Степана. Тётка Лукерья была сестрой отца – Василия Петровича Москалёва – и жила через забор, что создавало между домами особую, тесную, иногда шумную близость.
В конце улицы, у самой тайги, стоял самый большой дом в Мосихе – правление поселкового совета, клуб и почта в одном здании. Это было длинное бревенчатое строение с крашеным красным крыльцом, с портретом Ленина над входом и с флагштоком, на котором каждое утро Пётр Ильич Рогозин – председатель – собственноручно поднимал красный флаг.
Чуть в стороне, особняком, стоял домик бабки Матрёны – Матрёны Тимофеевны Колдыбаевой – самый старый дом в Мосихе. Говорили, что ему лет сто, не меньше. Стены у него потемнели до черноты, крыша заросла мхом, но он стоял, не кренился, не рассыпался, как будто сама земля держала его. Вокруг домика были грядки – не с картошкой и огурцами, а с разными травами, которые большинство жителей поселка и не знали по именам, но бабка Матрёна знала каждую наперечёт.
Вот такой была Мосиха. Семнадцать дворов, одна улица, река, тайга и небо над головой – огромное, чистое, своё.
1.3. Семья Москалёвых
Москалёвы были в Мосихе родом самым старым. Прадед Ивана – Архип Москалёв – пришёл сюда ещё в конце прошлого века из Вологодской губернии, срубил первый дом, расчистил первую делянку под огород. Потом пришли другие люди, и поселок начал расти. Но Москалёвы всегда оставались здесь первыми – не по положению, а по праву давности, по праву корня.
Дед Фёдор – Фёдор Архипович Москалёв – сидел сейчас на кухне, уже проснувшийся, уже одетый, уже с кружкой чаю в руках. Ему было семьдесят два года, но выглядел он много моложе – прямой, жилистый, с белой бородой, подстриженной коротко и аккуратно, с руками, которые никак не соглашались стареть вместе с хозяином. В молодости дед Фёдор был знаменитым охотником – говорили, что за сезон он добывал по сорок, а то и по пятьдесят соболей – и до сих пор смотрел на тайгу с тем особым охотничьим прищуром, который не бывает у человека, выросшего в городе.
Сейчас дед сидел в своём углу – у окна, откуда был виден огород и кусочек реки – и прихлёбывал чай с таким видом, как будто занимался делом государственной важности.
– Куда сегодня? – спросил он Ивана, не отрываясь от кружки.
– На озеро, – ответил Иван. – С Колькой Сизовым договорились. Рыбы наловим.
– На Медвежье?
– На Медвежье.
Дед Фёдор одобрительно кивнул. Медвежье озеро, расположенное в трёх километрах от поселка, в глубине тайги, было лучшим рыбным местом в округе. Туда ходили с сетями и всегда возвращались с добычей – окунь, щука, карась, а иногда и таймень попадался, огромный, серебристый, с красными плавниками.
– Сеть смотрел? – спросил дед.
– Смотрел. В порядке всё.
– Тогда ладно. – Дед снова уткнулся в кружку. Потом добавил, не поднимая глаз: – Икряная щука сейчас хорошая. Если попадётся – не упусти.
Бабушка Ивана – Аграфена Ивановна, или, как её звали все в поселке, просто баба Груша – вошла в кухню следом за дедом, маленькая, кругленькая, вся в белом – белый платок, белый фартук поверх тёмного платья. Лицо у неё было такое, что смотреть на него было всё равно что греться у печи: тёплое, доброе, всё в морщинах, которые образовались от улыбок за долгие годы.
– Иванушка, – сказала она с порога, – ты молоко выпил?
– Выпил, баб.
– А каши поел?
– Поел.
– А варенье взял?
– Взял немного. – Иван виновато посмотрел на почти опустевшую банку.
Баба Груша не рассердилась – она никогда не сердилась. Только махнула рукой:
– Ничего, ещё сварю. Смородины этим летом – завались, бери не хочу. Ты только рыбы принеси хорошей, я уху сделаю.
– Принесу, баб. Вот такую принесу! – Иван развёл руки в стороны на ширину своего размаха – почти два метра.
– Да уж поменьше можно, – засмеялась баба Груша. – В котёл не влезет.
Отец Ивана – Василий Петрович Москалёв – действительно ушёл на делянку ещё до рассвета. Он работал мастером в леспромхозе – была при Мосихе небольшая делянка, где заготавливали лес, – и вставал раньше всех, и возвращался позже всех, и никогда по этому поводу не жаловался, потому что считал, что работа – это не то, на что жалуются, а то, что делают.
Василий Петрович был человеком немногословным, серьёзным, с тяжёлыми рабочими руками и спокойным, рассудительным взглядом. Иван был на него похож – такой же крупный, такой же прямой – но характером пошёл больше в мать: живой, разговорчивый, не умеющий долго молчать.
Тётка Лукерья – Лукерья Петровна Дорошенко, в девичестве Москалёва – была полной противоположностью брату. Маленькая, быстрая, шумная, она не ходила, а носилась по поселку, везде успевала, про всех всё знала и умела в одно мгновение поднять целую бурю из самого тихого события. При этом она была добрейшим человеком, готовым отдать последнее, и в Мосихе её любили, хотя иногда и уставали от её неиссякаемой энергии.
Муж её – дядька Степан – был человеком совсем другого склада. Высокий, худой, медлительный, он двигался по жизни с такой же неторопливой основательностью, с какой тайга растит кедр. Он был лучшим охотником в Мосихе – после деда Фёдора, разумеется, но дед уже не ходил в тайгу с ружьём, – и знал тайгу так, как другие люди знают свою квартиру. Говорил мало, думал много, и когда всё же говорил, то каждое слово было к месту и по делу.
Младшая сестра Ивана – Аська, Анастасия Москалёва – ей было четырнадцать лет – ещё спала, укутавшись с головой в одеяло. Аська была девчонкой бойкой, острой на язык, с косичками, которые она ненавидела, и с глазами, которые смотрели на мир с лукавым интересом, как будто мир постоянно придумывал что-то интересное специально для неё.
Иван допил чай, поднялся, застегнул ремень и начал собираться.
1.4. Жители Мосихи
Пока Иван собирал снасти в сарае – разбирал сети, проверял поплавки, укладывал всё в берестяной короб, – поселок вокруг него оживал окончательно.
Дед Игнат Поликарпович Сусликов вышел на своё крыльцо и некоторое время стоял неподвижно, обозревая окрестности с видом полководца, прикидывающего потери. Деду Игнату было шестьдесят восемь лет, и выглядел он так, как, наверное, должен выглядеть человек, который прожил всю жизнь по принципу «копейка рубль бережёт», возведённому им в степень религии. Невысокий, жилистый, с лицом, в котором каждая морщина, казалось, была прорезана годами бережливости, он носил одни и те же штаны с незапамятных времён – тщательно заплатанные, залатанные, перелатанные, – и одну и ту же фуфайку, из которой за последние двадцать лет вышло не меньше трёх фуфаек поменьше по мере изнашивания. Шапку он носил летом и зимой одинаковую – солдатскую ушанку, – объясняя это тем, что летом она защищает от солнца и комаров, а зимой от мороза, и значит, незачем заводить две шапки.
– Ива-ань! – крикнул дед Игнат через забор, заметив Москалёва в сарае.
– Чего, дед Игнат? – откликнулся Иван.
– Ты на рыбалку?
– На рыбалку.
Дед Игнат помолчал, что-то обдумывая.
– Сеть берёшь?
– Беру.
– Моей сетью не пойдёшь? – Дед Игнат нахмурился. – Моя-то вон висит без дела.
– Так возьми да иди сам, – предложил Иван.
– Не могу, – вздохнул дед Игнат. – Спина. – И потрогал поясницу с таким видом, что было неясно: то ли спина действительно болит, то ли это дипломатический ход.
– Тогда своей сетью пойду.
– А рыбу потом отдашь? – без обиняков спросил дед.
– Дед Игнат, ну ты даёшь, – засмеялся Иван. – Я своей сетью, своим трудом, а ты хочешь рыбу?
– Не всю, – быстро поправился дед. – Половину.
– Иди домой, дед, – добродушно сказал Иван. – Поймаю – принесу одну рыбину, как всегда.
– Ладно, – согласился дед Игнат, как будто это был результат долгих переговоров, а не изначально очевидный исход. – Договорились.
Дед Игнат был человеком, про которого в Мосихе ходили легенды. Говорили, что он считает каждую щепку в поленнице, каждое полено в дровнице, каждый гвоздь в ящике. Говорили, что когда он даёт кому-то взаймы – что случалось крайне редко – он записывает долг в специальную книжечку и потом напоминает о нём при каждой встрече. Говорили, что однажды он полчаса торговался с ежом из-за гриба, который тот нашёл на краю его огорода. Правда это или нет – никто не знал, но верить было приятно.
При этом дед Игнат был человеком незлобивым и по-своему справедливым. Жадность его была, так сказать, философской – он жадничал из принципа, из убеждения, что вещи надо беречь, что ничего не бывает лишнего, что жизнь непредсказуема и запас карман не тянет. Этим он отличался от просто скупых людей, которые жалеют из страха или жестокости.
Пока Иван препирался с дедом Игнатом, из своего домика вышла бабка Матрёна.
Бабка Матрёна – Матрёна Тимофеевна Колдыбаева – была явлением в Мосихе совершенно особым. Сколько ей было лет, не знал никто, включая её саму – она отвечала на этот вопрос всякий раз по-разному, называя числа от семидесяти пяти до ста двадцати с одинаково безмятежным видом. Выглядела она при этом так, что любое число казалось правдоподобным.
Бабка Матрёна была маленькой – ростом чуть выше метра пятидесяти, – согнутой буквой Г, с носом крючком, с глазами цвета лесного мха – тёмно-зелёными, острыми, всё замечающими. Волосы у неё были белые, почти прозрачные, всегда убранные в строгий узел. Одевалась она в чёрное – чёрная юбка до пят, чёрная кофта, чёрный платок – и от этого напоминала старую ворону, которая много видела и много знает.
Некоторые приезжие, впервые видевшие бабку Матрёну, пугались. Детишки, не привыкшие к ней, порой и вовсе начинали плакать. Но жители Мосихи смотрели на неё совсем иначе: для них бабка Матрёна была чем-то вроде живой энциклопедии, аптеки и синоптического бюро в одном лице.
Она знала травы. Знала так, как нынешние врачи, пожалуй, и не знают – не по книгам, а нутром, кровью, жизнью. У неё было средство от любой хвори: от простуды и кашля, от ломоты в суставах и от зубной боли, от бессонницы и от лихорадки. Говорили, что однажды она вылечила медведя – нашла его в лесу с раздробленной лапой и выходила. Медведь потом приходил к её дому и сидел под забором, пока она не выгнала его прочь.
– Доброго утра, Матрёна Тимофеевна! – крикнул Иван.
Бабка посмотрела на него из-под руки – солнце уже поднялось и слепило – и кивнула коротко.
– Иван. Погода нынче переменится к вечеру, – сказала она вместо приветствия. – Назад с озера торопись, не засиживайся.
– Откуда знаете? – спросил Иван.
Бабка Матрёна посмотрела на него так, как смотрит учитель на очень непонятливого ученика.
– Ласточки низко летают, – сказала она. – Мурка шерсть взъерошила. И поясница моя говорит. – Она вздохнула. – Поясница у меня надёжнее барометра, я тебе скажу.
– Понял, – серьёзно ответил Иван. – Постараемся до вечера вернуться.
– Постарайтесь, – сказала бабка Матрёна и скрылась среди своих трав.
Последним из хозяев, с кем Иван успел переброситься словом до отхода, был сам председатель – Пётр Ильич Рогозин.
Председатель вышел из конторы в семь утра ровно – можно было часы проверять, – уже в своём неизменном костюме: серые брюки, белая рубаха, пиджак под мышкой. Пиджак Пётр Ильич никогда не надевал на улице – только в торжественных случаях или при гостях – но и не оставлял дома: носил в руках, сложив аккуратно.
Пётр Ильич был маленьким и щуплым – ростом метр шестьдесят в лучшем случае, с тонкими руками, с острым подбородком, с очками в круглой металлической оправе, через которые он смотрел на мир с видом человека, постоянно что-то подсчитывающего в уме. Лет ему было шестьдесят пять, и за тридцать лет председательства он превратил Мосиху из захудалого лесного выселка в образцовый посёлок.
Каждую проблему – большую или маленькую – Пётр Ильич решал с одинаковой методичностью: сначала выслушивал всех, потом думал (иногда долго, иногда очень быстро), потом говорил ровным голосом своё решение. Решения его всегда оказывались верными. В районе его уважали. Приезжавшие из города начальники смотрели на маленького председателя со смесью лёгкого недоверия и нарастающего уважения: как это такой невзрачный человек так ладно всё устроил?
А секрета никакого не было. Пётр Ильич просто знал каждого жителя Мосихи, как хороший врач знает своего пациента: знал его сильные стороны и слабости, его заботы и радости, его характер и нрав. И умел так распорядиться этими знаниями, что каждый человек оказывался на своём месте и делал то, что умеет делать лучше всего.
– Иван! – позвал председатель, заметив Москалёва. – На озеро?
– На озеро, Пётр Ильич.
– Добро. – Председатель кивнул, поправил очки. – Как там поживает Медвежье?
– Скоро узнаем, – улыбнулся Иван.
– Хорошо, хорошо, – пробормотал Пётр Ильич рассеянно. Он уже думал о чём-то другом. – Иван, ты вечером загляни ко мне. Разговор есть.
– Зайду.
Иван взвалил короб на плечо и пошёл за ворота. Навстречу ему по улице уже шагал Колька Сизов – его ровесник, белобрысый, веснушчатый, с хохотом на устах ещё издали.
– Ванька! – крикнул он. – Опаздываешь!
– Я не опаздываю, – возразил Иван. – Ты рано пришёл.
– Это одно и то же!
– Это совсем не одно и то же. – Иван закинул руку ему на плечо. – Пошли, болтун.
Они пошли к тайге, смеясь, переговариваясь, загребая ногами пыль сухой июльской дороги. Мосиха провожала их утренним шумом и запахами, смотрела им вслед семнадцатью дворами, семнадцатью судьбами, – и, может быть, думала что-то о молодости, о которой всегда думают старые места.
Bepul matn qismi tugad.